1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Вы любите другую…
– Успокойтесь, девочка, успокойтесь, милая…
(Я истерически захохотала, укусила ему палец, стала тормошить его, он стал
тормошить меня. Я щелкнула его по руке.) Он. Не требуйте от меня невозможного. Я могу принадлежать единой. Раз и навсегда. Вад не можете быть моей женой. А я не хочу быть подлецом. (Он, весь красный, с огненными глазами, сердито встал и перешел к столу. И от стола:) – Я не узнаю вас, милая Кармен… – До свиданья, Протасов!..
И я ушла.
20 февраля . Снятся голые какие‑то горячие сны. Снится дьякон Ферапонт, этот верзила‑мученик. Он будто бы вынул меня из теплой ванны, закутал в простыню, посадил на ладонь и шувыкал вверх‑вниз, как ребенка. Я упала, вздрогнула, проснулась. А что ж?.. Чем не герой?.. Господи, какая скука! Хоть бы скорей масленица. Всенощная кончилась, трезвон колоколов. Очисти, господи, душу мою. А сердце просится в мир приключений, в мир сказок.
12 марта . Ну вот… Как я буду говеть?! Как открою свой грех отцу Александру? Никогда, никогда!.. Я просто скажу, что случайно ночевала в зимовье с каким‑то мужиком‑охотником… Ходила на лыжах, заблудилась, немножко, выпила с ним,
нечаянно охмелела. А впрочем, больше ничего и не было. И очень хорошо. И я по‑прежнему чиста пред богом и пред самой собой. Великий пост, благовест, капель, грачи кричат. А ты, бедная, бедная мама, спишь на погосте под крестом.
Помоги своей дочке, помоги!»
Кэтти положила перо, горячо перекрестилась, глянула на окно в месячную ночь.
Пурги как не бывало, тишь, гладь, хмурый лес стоит по бокам, и казаки кончают ужин. Кто в повозках, кто у костров на потниках завалился спать. Двое часовых бодрствовали, кружились с дозором возле стана. Время от времени офицер подымал от седла голову:
– Часовые!
– Есть! На месте.
Он молоденький, голоусый. Проведет благополучно караван, получит от казны награду. В тугой полудреме ему грезится шалунья, любовница пристава Наденька, она подарила ему бирюзовый перстенек, сшила теплый башлык из верблюжьего сукна. Да, жизнь хороша, но.., вся в опасностях, дремать нельзя…
– Эй, часовые!
– Есть, на месте!
Тут офицерик вспомнил: Наденька подсунула ему на дорожку коньячку.
– Ребята, хотите для бодрости по стопке? Вот как бы только…
– Дозвольте, ваше благородие, – и часовой Федотов сорвал со стекла сургуч, тукнул дном бутылки о ладонь. – Нам, казакам, нипочем, что бутылка с сургучом… Пожалте!
Выпили по стопке, по другой. Офицерик поставил остатки коньяка в снежок. Уж месяц подкатился к бахроме тайги, креп озорной морозец‑утренник. Коньяк обжигал душу, мутил мысли, голова падала на грудь. Офицерик улыбнулся и заснул. Часовые тоже рады были упасть на снег и захрапеть. Ну, что ж… Ночь проходит, страхи кончились, можно погреться у костра. Оба примостились к огоньку, закурили. И в два голоса, тихонько, фистулой, чтобы не разбудить спящих, замурлыкали:
Эх, жизнь наша копейка‑а‑а!..
Пропадешь ни за грош…
Сабля лиходе‑е‑йка‑а‑а…
Казаки с ямщиками под мороз, под песню часовых захрапели пуще. Лишь один ямщик, Филька Шкворень, позевывая притворился спящим. Он бородат, велик, лежит на золоте в повозке. Но и его и часовых долит необоримая дрема. Часовые клюют носами, Филька зевает, крестит рот, – но его рука падает, его рука уснула. Крепкий сон свалил и часовых.
И, как из камышей тигры, – мягко прокралась к стану лесная нечисть, рожи у них
черные, когти остры. Два всадника, один безносый, другой чернобородый, лохматый, как цыган, – птицами к крайней повозке. Там уже возились пятеро. Дело делалось бесшумно, быстро. Через полминуты кожаная сумка с золотом моталась посредине крепкой жерди, концы которой лежали на спинах двух верховых коней. Цепко придерживая жердь, оба всадника рысью, ступь в ступь, по дороге назад, к заросшей глухой трущобой балке. И не взлай невпопад чертова собачка, прощайся казаки с золотом, тю‑тю. Собачка взлаяла, черный всадник и цыган вытянули коней плетью, Филька Шкворень вскочил и полоумно заорал:
– Ребята!.. Грабят!!
И все до одного, кроме офицера с часовыми, сорвались с мест к винтовкам, к лошадям. Трескучий бандитский залп из‑за дерев. Два казака, взмахнув руками, пали навзничь, третий торнулся носом в снег, четвертый перевернулся на бегу через голову, вскочил, опять упал, пополз со стоном. Казаки ответили в темную стену тайги залпом. Оттуда новый залп.
– Ребята! Дуй! Наздогоняй!
Филька Шкворень верхом на незаседланном коне лупит вслед за утекающими. Казаки суетливо седлают коней. Вот один вскочил, несется на подмогу к Фильке, но ошалевший конь под казаком бьет задом, пляшет, дает козла.
– Держи, держи! – орет Шкворень, настигая двух разбойников.
Те шпарят коней плетью, конец жердины выскальзывает из руки цыгана, сумка с золотом падает на дорогу. Тут ловко, на всем ходу брошенная Филькой Шкворнем петля поймала цыгана за шею и разом валит его с коня в снег.
– Есть! Готов!
Но от быстрого сильного рывка кувырнулся с лошади и Филька Шкворень. Собачка трижды взлаяла, черный всадник, освободившись от золотого груза, вихрем ускакал в предутреннюю тьму, нога цыгана на мгновенье завязла в стремени, цыган упал.
– А‑а‑а, попался! – тяжело пыхтя и задыхаясь, бежит к нему Филька Шкворень: в одной руке конец аркана, в другой широкий нож.
Цыган от Фильки в десяти прыжках, сейчас цыгану перережут горло. Но цыган шустро вскочил, сбросил с шеи петлю и исчез в тайге, как дым.
Лишенный сил от приступа удушья, огромный Филька едва держался на ногах. Возле него в снегу – сдернутый с башки арканом цыганский парик и бородища. А там все еще гремела перестрелка, и три казака примчались на конях в помощь Шкворню. Задыхавшийся Филька Шкворень, чтоб освежиться, сглотнул горсть снегу, сбросил тулуп, кой‑как залез на свою лошаденку.
– По следу, ребятушки, по следу!.. Сейчас пымаем подлеца… Ой, тяжко мне.
В тайге еще темно, но опытный бродяга Шкворень заметил, куда свернул беглец.
– Ага… Зверючья тропа… Уйдет, сволочь! Проехали в сторону ленивой рысцой: снеговой наст плохо еще вздымал коня, копыта то и дело проваливались в глубокие сугробы.
– Назад, ребята, не найти, – сквозь хриплый кашель слезливо сказал бродяга. – Он, может, где‑нибудь, дьявол, на дереве сидит. Его и с собаками не сыщешь. Вишь – тьма.
Все кончено. Небо белело. Скоро зальет все пути‑дороги бодрящий свет. Но в тайге до восхода солнца будет еще чахнуть сумрак. Золото положено на место. Казне убытка нет. Впрочем, Россия потеряла несколько молодых бойцов. Да два убитых бандита чернели на снегу возле опушки леса.
Офицерик и двое часовых только теперь пришли в себя. Их тошнило, они подымались, падали. Офицерика ждет арест. Он готов разразиться громким детским плачем.
– Я не понимаю… Я.., я… Что со мной?..
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие. Так что золото цело, наших убито шестеро.
16
…В эту ночь инженер Протасов засиделся у Нины. Прохор дома ночевал не так уж часто. Работа заставляла его иногда коротать ночь где‑нибудь на заимке, на заводе, в конторе управляющего прииском «Достань», а то просто в тайге, у костра, по‑тунгусски.
– Вы, Андрей, должны сопровождать меня по крайней мере до пристани.
– Не знаю, удобно ли это будет.
– Но не могу ж я ехать одна!
Протасов приостановил свой шаг по мягкому ковру и с особой нежностью взглянул в лицо Нине. Он чувствовал теперь какую‑то внутреннюю подчиненность ей, и это новое иго радовало его. Но радость была непрочна, ее быстро смывало сознание ответственности перед высокой революционной идеей, на служение которой он силился обречь себя. Нет, лучше быть до конца свободным!
Нина почти угадала мятущееся настроение его.
– Сядьте, Андрей, – сказала она взволнованно. – Мне нужно о многом с вами поговорить.
– Я боюсь, Нина, что ваш муж будет против моей поездки с вами. – И Протасов, ощущая внутренний разлад в себе, сел поодаль от Нины. – Скоро откроется навигация… Масса дела. Прохор Петрович запротестует.
– Ничего подобного. Я уверена, что муж будет рад…
– Вы думаете? – и Протасов испугался.
– Не думаю, я совершенно убеждена в этом. Протасов испугался еще больше и сказал:
– Это было бы великолепно.
Прохор вернулся домой на другой день к вечеру. Весь поселок уже знал о нападении в тайге на золотой караван, С утра помчались туда казаки с пожилым офицером, следователь и два урядника. Пристав явился в поселок только к полудню. Он в ту тревожную ночь будто бы ловил спиртоносов на новом золотоносном участке. Узнав о происшествии, он наскоро перекусил и тоже выехал туда в самом мрачном настроении. Наденька слегла, плакала в кровати, молилась богу: ей жалко было офицерика…
Прошла неделя. Пристав свирепствовал. Поймали в тайге трех спиртоносов, двух бродяг. Пристав пытками заставлял их покаяться в нападении на золотой караван. Опрашивались казаки. Офицерика увезли в город. Тюрьма в поселке еще не готова: увезли в город бродяг и спиртоносов.
В полночь Прохор постучал к приставу.
– Кто там?
– Отопри.
Прохор вошел с волком. Наденька схватилась за голову, она старалась улыбнуться, но широко открытые глаза ее враз налились мутью страха.
– Вы убить меня не можете, – и Прохор сел в угол, за стол. – Волк разорвет вас обоих. Кроме того, я не плохо стреляю и.., вообще вас не боюсь… – он положил возле себя браунинг.
Пристав запахнул халат и переглянулся с Наденькой. Наденька холодела, у пристава шевелились усы и подусники.
– Прости, Прохор Петрович… Но я догадываюсь, что ты сошел с ума.
– С вами сойдешь, – мрачно, однако спокойным голосом ответил Прохор.
– Может быть, чайку с коньячком? Наденьку не держали ноги, присела на стул.
– Нет, спасибо, – сказал Прохор. – Твоего коньячка боюсь. Я со своим… – Прохор вынул из кармана недопитую молоденьким офицериком бутылку. – Ну‑ка, поди‑ка сюда…
– он постучал пальцем по этикетке на бутылке. – Марку видишь?
– Вижу, – прошептала белыми губами Наденька.
– Подай две рюмки – себе и Федору Степанычу. Наденька, переступая ногами, как лунатик, подала. Волк сидел возле хозяина. Прохор налил две рюмки. – Пей! Наденька, не дрогнув, защурилась и выпила.
– Федор, пей!..
– Я не могу, уволь.
– Я эту бутылку, найденную на месте нападения, следователю не отдал. Не отдал и твоего, Федор, парика с бородой и твоей шпоры. Когда тебя зацепил аркан, ты упал и задел шпорой за стремя.
Пристав побагровел, бросился к Прохору и, перекосив рот, ударил кулаком в столешницу. Волк внезапным прыжком опрокинул его на пол. Наденька завизжала. Пристав поднялся, нырнул в другую комнату, захлопнул за собой дверь.
– Надежда, не бойся, – сказал Прохор. – Жена моя надолго уезжает с Протасовым, ты переберешься ко мне сейчас же. Ты будешь моей. Говори, кто цыган?
В глазах, в каждом мускуле, в каждой кровинке Наденьки отразилась страшная внутренняя борьба. Она мучительно искала в себе ответ. Она безмолвствовала.
– Ну?
Она безумно замотала головой и закричала:
– Не знаю!.. Ничего не знаю!.. Миленький мой, Прохор Петрович… Ангел! – Лицо, глаза, губы смеялись, по щекам текли слезы страха и надежды.
Дверь приоткрылась. Через комнату пролетели и упали к ногам Прохора сапоги со шпорами. Дверь опять захлопнулась. За дверью орал, ругался пристав.
– Любишь?
Наденька заплакала пуще, засмеялась, вся посунулась к Прохору, как к магниту сталь. Но волк оскалил зубы.
– Кто цыган?
– Не спрашивай. Не спрашивай… – шептала она, всплеснув руками. – Ведь он меня зарежет… Я вся в синяках… Спаси меня, миленький…
– Пей!
Через силу, вся замерев, вся содрогнувшись, Наденька отчаянно вонзила в себя вторую рюмку отравы, сморщилась, сплюнула, затрясла головой, и ноги ее подсеклись.
– Милый!..
Прохор, прикасаясь к ней с гадливостью, провел ее к дивану, подошел к закрытой двери, с силой ударил в нее сапогом:
– Федор, иди.
Пристав гордо вышел в парадной форме с медалями, с крестом: гарантия, что Прохор не рискнет «оскорбить мундир».
– Чем могу служить?
– Ничем.., ты мне вообще служить не можешь… – задыхаясь внутренним гневом, раздельно сказал Прохор. Он дрожал, хватался руками за воздух. Он грузно сел.
Пристав стоял у печки; выражение его лица удрученное, злое. Весь вспружиненный, он приготовился к кровавой схватке.
Прохор смотрел на него с ненавистью и минуты две не мог произнести ни слова. Сильный Прохор, непобедимый Прохор – перед ним все трепещут – силою обстоятельств давно порабощен этим человеком. Иметь всю власть, всю мощь, все богатство – и.., быть под сапогом у мрази!
Прохор едва овладел собой, чтоб не разреветься злобным плачем. Прохор смаху ударил кулаком в стол, заскрипел зубами, и – еще момент – он бы бросился на пристава. Страшные глаза его, которых боялся даже волк, заставили пристава придвинуться ближе к двери.
– Нас никто не слышит. Наденька сама себя отравила, – глухим, каким‑то рычащим голосом начал Прохор. – Я хотел тебе сказать, что так жить нельзя. Я больше не могу. Я мучаюсь, понимаешь, мучаюсь. На ногах моих гири. На сердце камень, на камне – твоя нога. Нам здесь вдвоем не жить. Или ты, или я. Знай, если будешь упрямиться, я тебя уничтожу.
– Нельзя ли без угроз, мой милый, – махнул пристав по усам и, звякнув шпорами, важно сел в кресло. – Я не тебе служу, а служу, главным образом, государю императору, – и пристав, надув толстые щеки, выпустил целую охапку воздуха.
Прохор издевательски захохотал:
– Подлец, фальшивомонетчик, разбойник при большой дороге – не слуга царю.
– Что, что? – стукнул пристав шашкой в пол, и бычьи глаза его страшно завертелись.
– Давай говорить спокойно. Не ори, – сказал Прохор. – Я прекрасно понимаю и тебе советую понять, что еще недавно ты, при желании, мог бы погубить меня. Но теперь, когда я узнал, кто ты, не ты меня, а я тебя погублю.
– Не так‑то скоро… Ха‑ха!..
– В три дня! – грохнул кулаком Прохор. Волк вскочил.
Пристав захохотал испуганно, сказал:
– Чудак, барин!
Наденька стонала и поплевывалась во сне. Часы захрипели и пробили два ночи. Вьюга с визгом облизывала окна.
– За организованное нападение на караван золота с убийством шести казаков тебя ждет петля.
– Слушайте, Прохор Петрович, вы окончательно с ума сошли… Ведь подобное предположение можно делать только в белой горячке… Чтоб я.., слуга государя… Ха‑ха‑ха!..
Прохор задымил сигарой и сказал:
– Тысяча, которую ты дал Парчевскому, фальшивая. Он в городишке продул ее в карты. Городскими властями составлен протокол. В моих лавках и в конторе обнаружено много фальшивых денег. Я несу убытки. Фальшивые деньги делаешь ты в
Чертовой хате на скале. Ты – цыган. Твой парик, шпора и Наденькин коньяк у меня. Филька Шкворень и два казака крепко тебя заприметили там, на деле: твои усы и твое брюхо. И морду, конечно… Извини… А главное – твой соратник безносый спиртонос с собачкой пойман и во всем сознался. Обо всем этом, ежели занадобится, я чрез три дня телеграфирую губернатору. Ежели занадобится, повторяю…
Пристав схватился за виски и на подгибающихся ногах стал ходить по комнате. Шпоры пристава позвякивали жалобно, как бы прося пощады. Грудь распиралась подавленным пыхтеньем, отчаянными вздохами, все мысли в голове померкли. Сердце Прохора облилось радостной кровью.
– Уфф!.. – выдохнул пристав и повалился на колени к дивану Наденьки. Он уткнулся головой ей в грудь и дряблым, как жвачка, голосом взывал:
– Надюша!.. Надя!.. Встань. Меня губит близкий друг… Близкий человек, которого я любил, которого я оберегал с пеленок… О, проклятие!..
– Слушай, – встал Прохор и оперся руками о стол. – Нельзя ли без фокусов и без душераздирающих монологов. Меня этим не возьмешь, я не институтка, я не младенец двух лет по третьему… Ты говоришь: друг? Ладно. Спасибо. Слушай внимательно…
Пристав, стоя на коленях все в той же позе, спиной к Прохору, вынул платок, стал вытирать лицо, тихо посмаркиваться.
– За всю мою жизнь… Ты слышишь? Я тебе переплатил больше пятидесяти тысяч рублей. Я считаю, что этой суммы совершенно довольно, чтоб выкупить те документы против меня, которые у тебя в руках. Итак, я жду от тебя документов.
Пристав так порывисто вскочил, что опрокинул преддиванный стол с фарфоровой вазой, обернулся к Прохору и, потряхивая кулаками, истерически закричал‑затопал:
– Нет у меня документов! Не дам!.. Не дам! И ты врешь, что спиртонос пойман…
– Не дашь?
– Не дам! Я лучше сожру их, как сожрал твой доку‑ментик Иннокентий Груздев.
– Не дашь?
– Не дам… Они у меня в губернском городе, в сохранном месте…
– Покажи твою железную шкатулку…
– Фига!.. Обыск?
– Не дашь? В последний раз…
– Не дам.
– Тогда прощай.
Прохор взял цепочку волка и пошел с ним к двери. Обернулся. И холодным голосом проговорил:
– Итак, сроку тебе – три дня! Самое лучшее, если ты пустишь себе пулю в лоб. Мой дружеский совет – стреляйся.
17
В дом Громовых, за четыре дня до отъезда Нины, пришли ранним утром два инженера: Андрей Андреевич Протасов и Николай Николаевич Новиков, седоусый, лысый, – представитель государственного горного надзора. Он не так давно прибыл с ревизией из губернского города.
Шустрая Настя, снимая с Протасова пальто, сказала:
– Прохор Петрович очень даже расстроены. Не знаю, примут ли.
Подошли к кабинету. За плотно закрытой дубовой дверью – тяжелые шаги и грубое хозяйское покашливание. Инженеры постояли, посоветовались, входить или нет.
– Давайте отложим на завтра, – предложил Новиков. Будучи человеком самостоятельным, почти не подчиненным Громову, он не то чтобы побаивался Прохора Петровича, но в его присутствии всегда чувствовал некоторую неловкость. В разговоре с Прохором, как это не раз случалось, легко можно было нарваться на резкий купеческий окрик, на запальчивый жест.
У Протасова заалели кончики ушей, и воротник форменной тужурки стал тесен. Протасов крепко постучал в дверь:
– Прохор Петрович, по делу. – Войдите!
Высокий, широкоплечий, чуть согнувшийся – , Прохор стоял у стола. После объяснения с приставом он всю ночь не спал. Лицо желтое, под глазами мешки.
– Что нужно?
Протасов демонстративно сел без приглашения и с самоуверенным видом закурил папироску. Новиков стоял. Прохор, кряхтя, как старик, опустился в кресло.
– Садитесь, Николай Николаевич, – и Протасов придвинул Новикову стул.
Прохор откинул назад чуб и выжидательно прищурился.
– Мы к вам по делу, – сказал Протасов, открыл портфель, заглянул в него и вновь закрыл. – Наш разговор с вами, Прохор Петрович, довольно продолжительный и, может быть, не совсем для вас приятный.
Ноги Прохора задвигались под столом: он поднял правую бровь и насторожился.
– Дело в том, что мы с Андреем Андреевичем, – начал было инженер Новиков, но Прохор сразу перебил его:
– Уж кто‑нибудь один говорите… Не могу же я…
– Николай Николаевич, – в свою очередь перебил Протасов Прохора. – Прошу вас, излагайте…
Прохор приподнялся, подогнул левую ногу, сел на нее.
– Ну‑с?
Низенький, сутулый, со втянутой в плечи головой инженер Новиков оседлал нос большими старинными очками и вынул из портфеля бумагу:
– Вот инструкция… Инструкция, как вам известно, составленная горным департаментом и высочайше утвержденная…
– Ну, знаю… Только не тяните, пожалуйста, мне некогда.
– Простите, Прохор Петрович, – двинулся на стуле Протасов. – Разговор, по поводу которого мы вас беспокоим, в сто раз важнее всех дел, даже дел, не терпящих отлагательства.
– Я, как представитель государственного надзора, – подхватил Новиков, – к сожалению, нахожу, что инструкция эта, ограждающая интересы рабочих, не во всех пунктах вами исполняется.
– Например?
– Для того чтоб иллюстрировать примерами, – сказал Протасов, – надо вам проследовать с нами на место работ.
Всю дальнюю дорогу до прииска «Нового» Прохор был погружен в тяжелые думы. Неустойчивое душевное состояние ввергало его мысли в какой‑то холодный мрак. Он томился сейчас о поддержке извне, но такой поддержки не было. Между ним и Ниной все темней и темней становился слой внутренних противоречий. Да и к тому же Нина вот‑вот уедет, тогда Прохор Петрович остается наедине с собой. И это предстоящее одиночество тревожило его.
– Лисица, лисица! – закричали оба инженера, сидевшие рядом с Прохором в санях.
Но в Прохоре не встрепенулся обычный инстинкт охотника, Прохор и бровью не повел. Тем не менее в его мозгу привычным рефлексом стукнул воображаемый выстрел по зверьку, и все мысли Прохора сразу переключились на другое. «Застрелится пристав или нет? Конечно ж, нет. Тогда как же вести себя, что делать с этим гнусным человеком?» И Прохор быстро решил: «Пристава убьет Филька Шкворень».
Расчищенная дорога шла с горы на гору. Снег осел на ней, обильно забурел раздрябший конский помет. В распадках и балках со склонов гольцов стремились неокрепшие мутные потоки.
На прииске «Новом», отвоеванном в прошлом году у Приперентьева, еще с осени открыты надземные в «разрезах» и подземные «шахтовые» работы. Проведены канавы, водостоки, устроены плотины, дорожки для возки вручную песков и крепежных материалов. Теперь шли плотничные и кузнечные работы в механических, еще не вполне законченных мастерских и на электрической станции. Общее впечатление от оборудования прииска: недоделка, дешевка, примитивность. Прохор не был уверен, что прииск «Новый» прочно останется за ним, поэтому он жалел на него денег, все делалось кое‑как, лишь бы наспех урвать как можно больше золота, а потом и бросить. Прохор был в этом деле заправским хищником крупного масштаба.
Каменистая, всхолмленная поверхность изборождена выемками, канавами, отвалами отработанных песков. По канавам несутся мутные глинистые воды промывных аппаратов. Кругом – весенний снег, загрязненный копотью, песком, грудами камней, всяким хламом, человеческими экскрементами. Картина для глаза удручающая. Яркое солнце еще больше подчеркивает убожество рабочей обстановки. Здесь и там вяло двигаются плохо обутые, одетые в рвань люди. Тачечники, землекопы, откатчики, водоливы. Лица их мрачны, болезненны, бескровны. Многие страдают затяжным удушливым кашлем, чахоткой; почти у всех жесточайший ревматизм.
Над каждой шахтой вместо механического крана торчит допотопное сооружение: вертикальный, уродливого вида, ворот с конным приводом. Он служит для подъема из шахты бадей с золотоносным песком и для спуска в шахту крепежных материалов.
– Вот, Прохор Петрович, – начал Протасов уверенным, официальным тоном, чтоб внушить Прохору уважение к своим словам. – Эти безобразнейшие махины сооружены по вашему указанию и вашему настойчивому приказу. Теперь представьте: бадья с песком поднята, в вороте поломка, он сдает. Тормоз – бревно. Им трудно быстро справиться. И ежели оплошает человек у ворота, бадья в десять пудов весом грохнет вниз на голову рабочего. Вы понимаете? И такой случай был…
– Это противозаконно, – подтвердил инженер Новиков и отметил в записной книжке.
Прохор помычал что‑то под нос и нахохлился. Из механической мастерской вышел – в звериных шкурах – заведующий прииском практик‑золотоискатель Фома Григорьевич Ездаков, рыжебородый, с проседью, горбоносый человек. Великолепный организатор, большой знаток тайги и золотого дела, он обладал необычайным нюхом разгадывать, где скрыто золото. Он когда‑то имел свои прииски, однако рабочие, которых он злостно эксплуатировал, выпустили его «в трубу» и решили убить его, но он в ночь утек, бросив рабочих в тайге на произвол судьбы. Началась небывалая трагедия. Стояли сорокаградусные морозы. Есть было нечего. Рабочие разбрелись по бездорожной тайге. Многие замерзли, многие пали в жестокой поножовщине: удар ножа решал, кому жить, кому быть съеденным. Иные посходили с ума, и, почти все они, безвестные труженики, так или иначе погибли. Ездаков был схвачен, судим, попал на каторгу. Но золото наследников скоро освободило его. По другим же сведениям он, задушив караульного, просто‑напросто с каторги бежал.
То было десять лет тому назад; теперь Ездаков вынырнул из неизвестности и попал сюда. Этот звероподобный человек имел на прииске всю полноту власти. Он редко штрафовал рабочих, редко читал им нотации, зато всех бил по зубам. Молодых женщин насиловал, ребятишек тиранил. Протестовать бесполезно, опасно: расчет – и вон. Контора не вступится. Опозоренные женщины по ночам плакали, жаловались мужьям; мужья, стиснув зубы, лупили жен насмерть. Так шла жизнь.
Ездаков быстро подошел к хозяину, сдернул шапку с плешивой головы и сладко улыбался всем красным обветренным лицом, но большие навыкате глаза были злы, жестоки.
– Здравствуйте, батюшка, хозяин, ваше превосходительство, Прохор Петрович! Как ваше драгоценное?
Он схватил руку Прохора в обе свои лапы и, с собачьей преданностью заглядывая в хозяйские глаза, льстиво, долго тряс протянутую руку, даже попробовал прижать ее к своей груди.
Инженеры с брезгливостью глядели на него. Он, виляя глазами во все стороны, ожег их взглядом, наглым и надменным.
– Вот, Фома Григорьич, – сказал Прохор. – Господа инженеры обижать меня надумали…
– Эх, батюшка, Прохор Петрович, сокол ясный!.. – встряхивая длинными рукавами оленьей дохи, запел гнусавым баском Ездаков. – Инженеры для того и родятся, чтоб нашего брата, делового человека, утеснять да за нос водить.
– Надень шапку, – сказал Прохор.
– Слушаю‑с, – Вы, господа, не протестуете, если Ездаков примкнет к нам?
– Его присутствие, как заведующего прииском, необходимо, – сказал Протасов.
– Он несет по своей должности строгую ответственность пред законом, – скрепил Новиков.
– Закон, что дышло, хе‑хе, – забубнил Ездаков, – куда повернул – туда и вышло. Законы пишут в канцеляриях. На бумаге все гладко, хорошо… Нет, ты попробуй‑ка в тайге.., с этим каторжным людом. Надсмеются, голым пустят… Ого! Эти народы опасные. Палец в рот положи – всю руку откусит… В тайге, милые люди, господа ученые, свои законы. Да‑с, да‑с, да‑с… Жестокие, но свои‑с…
– Со своими законами можно в каторгу угодить, – буркнул терявший терпение Протасов.
– Каторга? Хе‑хе‑с. Бывал‑с, бывал‑с… Знаю, не застращаете. В тайге свои законы, в каторге – свои. Хе‑хе, закон?.. Закон говорит: «Гладь рабочего по головке, всячески ублажай его». А царь говорит: «Давай мне больше золота». Кто выше – царь или закон? Ага, то‑то…
– Рабочий, поставленный в нормальные условия, будет вдвое старательней, – сказал, кутаясь в шубу, Новиков.
– Черта с два, черта с два! – вскричал Ездаков. – Не оценит‑с, поверьте, рабочий не оценит‑с… И ежели по правилам поступать, золото‑то во сколько обойдется? Что государь‑то скажет, а? А рабочий – тьфу! Зверь и зверь. Только хвоста нет.
Рабочий сдохнет, а на его место уж двадцать новых народилось. А золото‑то, ого‑го!..
Золото, я вам скажу, дорогая штучка. Золота в земле мало, а людей, этой плесени, этой мошкары боговой, хоть отбавляй. Да я людишек в грош не ставлю.
– Наглец! – сказал себе под нос инженер Протасов, а Прохору эти подлые речи – как маслом по душе.
Не торопясь, нога за ногу, подошли к главной шахте.
– Прежде чем спуститься в штрек, я должен вам сказать следующее, – и низкорослый инженер Новиков поднял на Прохора глаза и волосатые ноздри. – Здесь самый богатый золотоносный слой идет на значительной глубине, то есть он простирается в пределах «вечной мерзлоты». Значит, что ж? Значит, для облегчения труда приходится прибегать к оттаиванью пород. Как? Вам известно. В забоях и штреках усиленно жгут костры. А вентиляция, где она? Нету вовсе, или самая первобытная – сквознячки.
Значит, что? Значит, страшный дым, угар, постоянная угроза здоровью рабочих. Я вам должен заявить, что правительственный надзор этого потерпеть не может.
– Да будет, будет вам песни‑то петь, – сладко прищурившись, загнусил Фома
Григорьевич Ездаков. – Какой угар, какой дым? Да с чего вы взяли, господа? Да вы бы посмотрели, в каком дыму парятся мужики в банях по‑черному… И ничего… А курные избы? Вы видели? И ничего – живут. Живут и бога благодарят.
– Мужики могут жить как им угодно и как угодно могут благодарить бога, рабочие же…
– Ну, бросьте, – сказал Прохор. – Давайте спускаться.
В соседней теплушке они надели длинные непромокаемые сапоги, брезентовые пальто и широкополые кожаные шляпы.
Спуск в шахту очень неприятен. Темный, сырой колодец глубиною пятнадцать сажен. Обыкновенная, из жердей лестница, вроде тех приставных лестниц, по которым влезают на крыши. Прохор спускался последним. Было противно хвататься за скользкие ступеньки, густо покрытые липкой грязью. Лестницы расположены по винтовой поверхности и были подвешены почти вертикально. Опасен момент перехода с лестницы на лестницу. Надо уцепиться за скобу, крепко вбитую в стену, прозеваешь – сорвешься в пропасть, в смерть.
– Эй, слушайте! Тут темно… Не вижу, – перетрусил Прохор.
– Хватайтесь за скобу! Осторожней! Не оборвитесь…
Со стен, чрез неплотную обшивку, струилась вода. Снизу шел промозглый холод, сдобренный угарной окисью углерода и парами газов от динамитных подрывных работ. У Прохора гудело в ушах, кружилась голова.
Спустились в сырой полумрак. Два градуса тепла по Реомюру. Кой‑где мерцали электрические лампочки. Под ногами хлюпающая, по щиколотку, грязь. Ноги скользят, вязнут, спотыкаются. Сюда обильно проникают грунтовые воды из окружающих шахту напластований. Сверху, с боков, бежит вода – то струйками, то значительным потоком.
С десяток плотников, одетых в непромокаемые и широкополые шляпы, напрягая все силы, устраивали из тяжеловесных брусьев крепи. Со всех сторон и сверху их поливало грязной жижей. Вода сочилась в рукава, за воротник. Измокшие плотники, грязные, как черти, работали с надрывом, с проклятиями, с руганью.
– Сколько, ребята, получаете? – нарочно громко спросил Протасов.
– Рубль семьдесят на сутки, будь он проклят! – озлобленно закричали рабочие. – Прямо смерть, что над нами хозяин делает.
– А какова продолжительность рабочего дня?
– Разве вы, Протасов, забыли? – поморщился Прохор.
– Я‑то не забыл. Но мне кажется, что об этом забыли вы, – кольнул Протасов.
Плотники, бросив работу, шумели. Плечистый старик крикливо жаловался:
– По одиннадцать часов без передыху дуем. В этакой‑то мокрети… Хвораем, мрем… Господин Протасов, это, кажись, ты? Объясни хозяину. Сил нет.
Неузнанный Прохор надвинул на глаза шляпу, зарылся носом в воротник пальто. Он хотел спрятаться от самого себя. Вид говорившего старика «мазилки» был ужасен.
Впалые щеки густо заляпаны мокрой грязью, по седой бороде – грязь; уши, нос, все лицо в грязи, грязные руки в суставных ревматических буграх.
Всюду грязь, кругом грязь, мрак, журчание воды, сплошные хляби. Прохора бил озноб. Прохора одолевал физический холод.
Серыми тенями шмыгали тачечники, катали, бадейщики. Вдали, по коридорчику направо, слышно, как сталь ударяла о камень, въедалась в золотоносную жилу, добывая Прохору славу и богатство. Где‑то прогремел взрыв, где‑то рушились камни и раздался стон. Вот тоскливая песня пронеслась и смолкла, утонув в проклятии. Пыхтящие вздохи, матерщина, грубый, злобный разговор и – вновь проклятия.
– Пойдемте наверх, – не выдержал Прохор. Свет солнца ударит в глаза, грудь с жадностью вдохнула в себя бодрящий свежий воздух. В теплушке переоделись.
– Конечно, не первоклассно, – загугнил, подхехекивая, Ездаков. – Но бывает и хуже… Ох, много, много хуже бывает. А мы что ж, мы в этом прииске работаем внове, еще не оперились… Торопиться нечего. Помаленьку наладим.
Протасов сердито нагнулся к топившейся железной печке и закурил папиросу.
– На месте правительственного надзора, – сказал он, – я бы или закрыл этот прииск, или предложил владельцу в кратчайший срок переоборудовать его.
– Я на этом принужден буду настаивать, – внушительно подтвердил инженер Новиков, подняв на Прохора брови, глаза и ноздри.
– Ха! – раздражительно воскликнул Прохор. – Да вы, господа, кто? Вы социалисты или слуги мои и государевы?
Новиков попятился и разинул рот, бубня:
– При чем тут социализм? Странно, странно.
– Я вашим слугой в прямом смысле никогда не был и не буду, – вспылил Протасов. – Я служу делу. В крайнем случае мы можем в любой момент расстаться.
Прохор испугался: Протасовых на свете мало.
– Андрей Андреич, ради бога успокойтесь, что вы..» Я вами очень дорожу, – и Прохор заискивающе потрепал Протасова по плечу, а на Ездакова крикнул:
– Иди, Фома Григорьич, на работы!.. Чего ты тут околачиваешься…
– Слушаю‑с…
Наступал вечер. Осмотр остальных предприятий был назначен на ближайшее время.
Протасов все‑таки настоял, чтоб хозяин с жилищными условиями рабочих ознакомился сегодня же.
– Мы заглянем, хотя бегло, кой в какие бараки, там, в поселке.
Прохор скрепя сердце подчинился.
Двинулись по снежку домой. Уныло звякали бубенцы тройки. Справа черная бахрома тайги дымилась желтоватым светом; всходила ранняя луна. Темным вечером приехали в поселок. Унылый вид бараков и казарм, куда летом Протасов водил Нину, в зимнее время был еще непригляднее. Какие‑то кривобокие, подпертые бревнами, они до самых окон и выше были забросаны снегом. Снег поливали водой, утрамбовывали. Это предохраняло от ветра, врывавшегося в плохо проконопаченные пазы. В сильные морозы в бараках нестерпимый холод: мокрые сапоги примерзали к полу, по стенам, в углах, на потолке иней.
Вошли в барак для семейных. Дымно, душно; воздух, как в бане, пропитан испарениями. Над очагами сушились сырые валенки, всюду развешаны мокрые штаны, рубахи, прелые портянки. Вонь, пар. На гвоздях висят облепленные тараканами тухлые куски мяса, вонючая рыба, селедки.
– У нас на работе почти нет теплушек, – сказал Протасов. – Я несколько раз указывал на это Прохору Петровичу. Поэтому, выйдя совершенно мокрым из шахты, рабочий должен бежать домой иногда верст семь. При наших морозах это бесчеловечно. Вот видите, все сырое сушится здесь. А где рабочий моется, где чистится – такой грязный после работ и разбитый? Все здесь же, вот из этих рукомойников.
– На то есть баня, – возразил Прохор.
– В баню рабочие по очереди попадают два раза в год…
– Позор, позор! – пожимая плечами, прошептал Новиков.
Рабочие собрались еще не все, а иные ушли в ночную смену. Те, кто успел поужинать, укладывались спать. В казарме, когда‑то выстроенной на сорок человек, помещалось полтораста. Страшная теснота заставляла многих спать на холодном земляном полу. Там же, поближе к очагам, спали вповалку и дети. Простуда, болезни не выводились. По казарме, вместе с крупной перебранкой, шел затяжной кашель, хрипы, оханье. Казарма напоминала больницу, или, вернее, грязную ночлежку последнего разбора.
Измученные тяжелой работой люди не обращали ни малейшего внимания на комиссию с хозяином во главе. Впрочем, присутствие хозяина‑рвача их злило. Многих подмывало сказать ему в глаза дерзость, обложить его крепким словом, но не хватало духу, – трусили. Бабы были смелей. Лишь только Прохор присел возле очага на лавку, как его окружили женщины и наперебой стали зудить ему в уши.
– Я Анна Парамонова, – кричала грязная, но смазливая лицом бабенка. – Твой Ездаков – чтоб ему в неглыбком месте утонуть – назначил меня к себе для увеселительного удовольствия и стал приставать ко мне, я дала отпор, – он потребовал моего мужа в раскомандировочную и выдал немедля распет.
– Я Василиса Пестерева, – жаловалась тщедушная, с трясущимися руками женщина. – Меня десятник назначил таскать бревна, а я сказала, что страдаю женскими болезнями, отказалась. Тогда он меня оштрафовал и обозвал нелегальным словом, матерно, и обсволочил.
– А вот запиши, хозяин, – лезла чернобровая со смелыми глазами тетка. – Я Настя
Заречная. Меня обходной назначил мыть полы у холостых. Конторщик стал выражаться напротив меня, что нам не надо такую гордую женщину, она не позволяет до себя дотронуться и не хочет понять насчет проституции… И все это мы делаем, то есть моем полы бесплатно. Тьфу ты, прорва!
Прохор эту ночь спал плохо, с перебоями. В раздумье подводил итоги всему виденному за день. Сплошной провал в душе. Надо как‑нибудь направить дело иначе. Надо обуздать свою натуру, раздавить в себе дух непомерного стяжания, повернуться сердечной теплотой к народу.
Но ведь цели еще не достигнуты, вершины жизни еще не взяты приступом, война за обладание собственным счастьем еще идет. К черту малодушие, слюнтяйство! И пусть засохнет Нина со своим Протасовым. Только сильные побеждают, а на победителя нет суда, победитель всегда прав.
Итак, беспощадной ступью прямо к цели. Прочь с дороги, страхи, призраки, писанные для дураков законы! Над Прохором едина власть: он сам и – золото.
Гордый, черный, весь во мраке, Прохор, наконец, уснул.
18
Прошло еще два дня. Осмотр закончился. Представитель правительственного надзора инженер Новиков вручил Прохору протокол осмотра с настойчивым требованием приступить к немедленному устранению замеченных в работе упущений. Прохор дал обещание все в точности исполнить, расцеловался с Новиковым, устроил ему прощальный ужин и приказал конторе выписать придирчивому инженеру пятьсот рублей за особые просвещенные его услуги по осмотру громовских предприятий. Инженер Новиков остался всем этим очень доволен и уехал восвояси в центр.
К вечеру была подана быстрая тройка. Нина с Протасовым и Верочкой удобно уселись на мягких, прикрытых коврами, подушках. Прохор провожал их опечаленный, растерянный. Взгляд его блуждал от жены к дочке и к Протасову.
– С богом! – махнул он шапкой.
Зверь‑тройка, взыграв гривами и медью бубенцов, рванулась. Сердце Прохора Петровича вздрогнуло, заныло. Призрак грустного одиночества дохнул ему в лицо.
Прохор постоял на крыльце, надел шапку и, нога за ногу, поплелся в дом. Сквозная пустота в дому, не слышно четких, легких шагов Нины, не звенит голос щебетушки Верочки.
По сумрачным углам затаились пугающие шорохи и чьи‑то вздохи. На Прохора со всех сторон надвинулись шкафы, стулья, портьеры, старинные, в футляре, часы, чьи‑то юбки, вонючие валенки, мокрые портки, люди, рабочие, разбойники, спиртоносы, и с присвистом задышала в нос простуженная глотка Фильки Шкворня.
Прохор передернул плечами, быстро зажег люстры, канделябры, бра. И все в мгновенном беге бесшумно отхлынуло от него прочь, все стало на свои места: яркий свет, пышное убранство залы и милая, прощальная улыбка с настенного портрета Нины.
– Нина, Ниночка… Прощай!.. Надолго. Прохор сел у камина в кресло и зажмурился: зверь‑тройка мчится птицей, бубенцы поют, и, посвистывая, напевает ямщичок. Нина улыбается Протасову. Верочка дремлет, убаюканная свежим воздухом и тихим светом луны. Зверь‑тройка скачет, скачет, поет ямщик. Протасов целует Нине руку, и кто‑то целует руку Прохора.
Прохор вздрогнул и с тяжким вздохом открыл глаза: волк ласково вскочил ему на колени и, размахивая хвостом, стал целовать владыку своего в лицо. Машинальным взмахом руки Прохор сбросил волка, но ему вдруг стало стыдно, подозвал его к себе, обнял и прижался щекой к пушистой шерсти.
– Волчишко, дурачок… Верный зверь мой… Единственный!
Волк кряхтел, переступал лапами, мотал башкой, норовя с ног до головы облизать хозяина.
– Ну, садись… Где Нина?
– Гаф! – ответил волк. Прохор вынул платок и по‑сморкался.
– Барин, вас к телефону, – бросила пробегавшая Настя. – Разве не слышите?
– Слышу.
Прохор пошел в кабинет.
– Алло! Наденька, ты!
– Я. А мне можно к вам прийти чайку попить? Скука.
– Сейчас нет. Я болен.
– Жаль. Тяжело мне очень. Посоветоваться бы. И как вы могли Нину Яковлевну отпустить с Протасовым, с мужчиной?
– Что ж, по‑твоему, в провожатые ей нужно бы послать Фильку Шкворня?
– Зачем? Например, пристава, Федора Степаныча…
– А он еще не застрелился?
– И не думал даже. Он себя стрелять не может. Он кажинный божий день пьян, хоть выжми. Пьет да плачет, пьет да плачет. А сейчас уехавши.
– Когда вернется?
– Обещал быть в эту ночь.
– Скажи ему и самым серьезным образом, – я это требую! Скажи, что завтра в полдень я посылаю с нарочным бумагу губернатору.
И Прохор повесил трубку.
В десять часов вечера в кабинете Прохора было совещание с инженерами и техниками. Вот‑вот должна вскрыться река, воды нынче ожидаются высокие, как бы не смыло сложенные на берегу штабеля шпал. Что делать? На двух пароходах и трех паровых буксирах ремонт закончен. Лед возле них одалбливается. Но есть опасение, что при большой воде ледоход может направиться чрез дамбу в затон и перековеркать пароходы. Что делать? Не устроить ли в спешном порядке свайные кусты и ледорезы?
Прохор решал дела быстро, с налету:
– Вода нынче будет средняя. Ледорезы ни к чему. Ответственность принимаю на себя.
Рассматривались чертежи заводских построек, профили и трассы новых взятых с подряда у казны дорог, где работа с наступлением весны должна развернуться во всю ширь. Решался вопрос о сооружении чрез реку понтонного наплавного моста для соединения железнодорожных веток, ведущих от резиденции «Громово» к главной магистрали. Постройка железных дорог радовала Прохора: будущие пути свяжут все его предприятия с культурным миром; по ним потекут добытые из недр земли сокровища, и Прохор еще более обогатится. Работу эту он вершил на половинных началах с казной и в спешном порядке. Два инженера и техник Матвеев возбудили разговор о том, что срочные работы требуют напряженного труда. Меж тем рабочие, что называется, «бузят», «тянут волынку», от дела не бегут, но работают через пень‑колоду. Получается впечатление итальянской забастовки.
– Что вы намерены предпринять? – спросил Прохор собеседников.
– Мне кажется, – сказал техник Матвеев, сделав строгие и в то же время улыбающиеся глаза. – Мне кажется – единственная мера к поднятию в рабочих трудоспособности…
– Стойте! – поднял руку Прохор. – Головку крикунов гоните вон, а старательным сдавайте работы сдельно. Понятно? Кончено. Ну‑с, дальше!
Сложные вопросы отложены до следующего совещания. Прохор завалился спать.
В семь с половиной часов утра он был поднят Настей. Контора, заводы, шахты то и дело звонили по телефону. У телефона в кабинете сидел затесавшийся с утра Илья Петрович Сохатых. Прохор, быстро растираясь с ног до головы принесенным Наетей снегом, отдавал чрез Илью распоряжения:
– Зачем ты в такую рань прилез? Ведь сегодня праздник, спал бы. Достань‑ка сапоги.
Илья Сохатых с поспешностью нырнул под кровать и, подавая хозяину сапоги, весь распустился в улыбке, как сахар в воде:
– Прохор Петрович! Я осмелился принести вам чрезвычайно радостную весть, которая вас должна поразить.
– Что самородок пудовой, что ли, обнаружился на моих приисках?
– Никак нет, лучше всякого самородка! То есть, согласно биологии, конечно, да.
Дело в том, что моя супруга, по истечении восьмого года нашей обоюдной женитьбы, изволила забеременеть дитем.
Стали собираться на совещание инженеры и техники.
Илья Сохатых наскоро простился и побежал благовествовать по всем своим знакомым.
К семейной радости Ильи Петровича каждый отнесся по‑своему. Наденька фыркнула, Анна Иннокентьевна безнадежно покачала головой:
– И как вам не стыдно об этом говорить? Кэтти поджала губки и сказала:
– С чем вас и поздравляю.
Мистер Кук поднял палец и обе брови:
– О! вот это здорово. Ха‑ха!..
Его лакей Иван широко осклабился, задвигал, как конь, ушами и, фамильярно пожимая будущему счастливому отцу руку, произнес:
– Желаю счастья, желаю счастья. А кто: мальчик или девочка?
Дьякон Ферапонт едва не задушил Илью в своих объятиях, едва не зацеловал.
– Милый друг! Неужто? Манечка, а коего ж рожна мы‑то с тобой зеваем?!
Вернувшись домой, словно на крыльях, Илья Сохатых бросился целовать и в двадцать пятый раз поздравлять жену с чудесным зачатием.
– Дурак, Овраам! – хохотала она. – Ничего подобного. Ведь сегодня первое апреля.
19
Угрюм‑река вскрылась пятого апреля. Потоки с гор бешено подпирали воду. Спина реки напружилась, вздулась, посинела. Лед хрустнул в ночь. И целую неделю при мокром снегопаде – ледоход.
Но вновь наступили солнечные дни, белоносые грачи суетливо вили гнезда, вся тварь ожила, встопорщилась, славила природу. Приближалась пасха, А назавтра Прохором был объявлен праздник торжественного открытия навигации. Надо ж, черт возьми, встряхнуться! Тоска по Нине в напряженнейших заботах улеглась, жизнь крутится обычным быстрым ходом.
Меж тем Нина успела добраться до реки Большой Поток и «бежит» на пароходе к своей матери. Протасов, проводив хозяйку, терпеливо ждет прибывающие с первым караваном механизмы, котлы, турбины для оборудования громовских заводов. Эти грузы, направленные петербургскими фирмами по железной дороге, плывут теперь водой. Протасову надо организовать сухопутный транспорт. Дело хлопотливое. Потребуется больше сотни лошадей и устройство трех особых телег‑повозок, подымающих до тысячи пудов каждая.
На пристани пароходства купца Карманникова были ремонтные мастерские. Протасов решил их использовать. Местная колония политических ссыльных имела и десятников, и техников, и опытных механиков. Вообще в рабочей силе недостатка нет: пристань расположена в знаменитом селе Разбой, с зажиточным, разжиревшим на темных делах людом.
С этим мрачнейшим селом мы еще успеем познакомиться вплотную. Мы прибудем сюда вместе с громовской приискательской «кобылкой», когда она, получив расчет и обогатившись самородками, хлынет в село Разбой, чтоб ехать дальше. Мы раскроем стены изб, лачуг, домищ, мы рыбой нырнем в Большой Поток, мы зорко заглянем в таежные окраины, чтоб все знать, все видеть, чтобы подсчитать число убитых, чтоб взвесить человеческую кровь и цену жизни.
А пока полюбопытствуем, как справляется Прохором водный праздник.
Еще накануне на берегу Угрюм‑реки, у пристаней были устроены на тысячу человек дощатые застолицы. Трехцветные флаги на высоких шестах пестрели вблизи будущего пиршества.
Ровно в полдень ударила пушка. Народ повалил к пристани. Солнечный воскресный день. Возле дома Прохора Петровича толпа из двадцати человек десятников, слесарей, кузнецов, плотников. Все, как на подбор, – крепкие, грудастые, непохожие на громовских рабочих. Среди них дьякон Ферапонт и, конечно же, Илья Сохатых. Ватага застучала в окна, заголосила с причетом:
Эй, слуги и всякие звери,
Открывайте дубовые двери,
Впущайте гостей
Со всех волостей
К хозяину с проздравкой!
Гостей впустили в кухню. К ним, как всегда, вышел Прохор. Он совершенно голый, но в валенках и пыжиковой дохе. Вся кухня закричала:
– С проздравкой к тебе, хозяин! Река вскрылась, лед унесло, а нас тихим ветром к тебе принесло. С водичкой тебя!
– Ну что ж, спасибо. Меня с водичкой, а вас с водочкой… Заходи, ребята, в комнаты!
Толпа села у порога на пол и быстро стала стаскивать с ног «обутки». Грязнейшие, заляпанные глиной сапоги ставились в угол, к плите. У всех, как по уговору, новые портянки; у дьякона Ферапонта портянки длинные, аршина по три, а сапожищи впору взрослому слону. Вся громовокая челядь: горничная, кухарка, повар, нянька и кучер с двумя конюхами неодобрительно посмеивались.
Гости вымыли руки, вытерли их об штаны, высморкались на пол, на цыпочках проследовали за хозяином а столовую. Илья Сохатых – в голубых, с желтыми шнурами ботинках, с моноклем в глазу. Лицо выбрито, напудрено, длинные кудри умащены помадой «Я вас люблю».
Спешно выпили по одной, по другой, по третьей; наскоро, давясь, подкрепили себя селедочкой, сырком, копчушками. Дьякон Ферапонт положил в запас за щеку кусок леща. За окнами затрубил духовой оркестр, зазвенели бубенцами «они пожарников, засверкали, как солнце, начищенные каски. Пожарная дружина с развернутым красным знаменем строилась вдоль садовой ограды.
– Готово?
– Готово, хозяин, можно выходить.
…Прохор сегодня весел и приветлив. Причина такого редкого настроения – свиданье с приставом. Три дня тому назад, когда кончился срок поставленного Прохором условия, в одиннадцать часов утра к Прохору явился пристав в парадной форме, в чистейших замшевых перчатках. Дело было в кабинете. Прохор сидел за столом, щелкал на счетах, волк торчал на привязи в углу, возле камина. Пристав запер за собой дверь на ключ, мельком взглянул на волка, бросил на пол шапку, бросил перчатки, бросил портфель и повалился пред Прохором на колени.
– Прохор Петрович, умоляю, не губите!.. Мне пятьдесят четвертый год… Я верой и правдой… Вам одному, только вам…
Прохор выпрямился, стал подымать пристава:
– Федор Степаныч, что ты! Встань… Да встань, тебе говорят…
Пристав тяжело встал, пошатнулся, выхватил платок, отер им мокрые глаза и щеки. Его удрученное, сильно постаревшее за эти дни лицо испугало и в то же время обрадовало Прохора.
– Ну, что? Боязно стреляться‑то?
Пристав горестно замигал, скривил прыгавшие губы, замотал облезлой головой и, подняв с полу портфель, с тяжким вздохом вытащил из него небольшой, заклеенный пятью сургучными печатями пакет:
– Вот, извольте, Прохор Петрович. Игра наша кончена. Простите меня, подлеца… Теперь верой и правдой…
Дрожащими пальцами Прохор вскрыл пакет, стал внимательно рассматривать бумаги. Пристав стоял навытяжку, как солдат пред грозным генералом. Прохор сопел, пофыркивал носом, щеки дергались. Он затеплил свечу, еще раз перечитал полунстлевший документ – тот самый, что везла Анфиса прокурору, и сладостно сжег его на пламени свечи.
– Как он попал тебе в руки?
– Изъял у почившей Анфисы Петровны. И напоминаю вам, Прохор Петрович, что дом Анфисы со всеми против вас уликами подожжен мной… То есть не мной лично, а
бродягой, он, по пьяному делу, пожалуй, и сам сгорел там. Этим я спас вашу честь. Иначе.,.
Прохор поморщился, сердито спросил:
– Как же ты рассчитывал повредить мне этим документом? Срок давности злодейских дел моего деда Данилы давным‑давно прошел…
– Путем опубликования этого документа в столичной печати… С комментариями, конечно. Нашлись бы люди, любители этих штучек, раздули бы возле дела тарарам. Вашей репутации не поздоровилось бы.
Другая бумага: особое мнение губернского врача‑психиатра, ныне умершего. Врач считал, что купец Петр Данилыч Громов в психическом смысле совершенно нормален, что ему, врачу, не известны данные, которыми руководствовалась вторично назначенная испытательная комиссия, признавшая здорового человека сумасшедшим, а также не известны мотивы, по которым сын Петра Громова желает заточить отца в дом умалишенных. В заключение врач считает, что в темное это дело должен вмещаться прокурорский надзор.
Прохор сжег эту бумажку с особым сладострастием.
– Как добыл ее?
– Неисповедимыми судьбами.
Прохор ухмыльнулся, он знал, что у пристава во всяком городе есть закадычные приятели, такие же жулики, как и он сам.
Третий документ – острый, сокрушительный, как удар кинжала в грудь.
Это – подлинное письмо неистового прокурора Стращалова, судившего Прохора по делу об Анфисе. Перечитывая, спотыкаясь глазами и рассудком на каждой фразе, Прохор дрожал мелкой дрожью, спина холодела, пальцы ног крючились, и темной тенью страха помрачилось все лицо его. Он был близок к обмороку. Чтоб взбодрить себя, втянул ноздрями большую затяжку кокаина. Секретная докладная записка на имя министра юстиции была отправлена прокурором чрез почтамт захолустного городишки, где был суд. Подкупленный почтовый чиновник выкрал записку для Иннокентия Филатыча, а пристав, подпоив простодушного старика, в свою очередь выкрал записку у него. В документе прокурор Стращалов с неопровержимой логикой подробно излагал суть дела. После ошеломляющей понюшки Прохор читал бумагу, как интересный роман с вымышленными талантливым автором героями. Мрачные тени вокруг глаз Прохора исчезли, спрятались в зрачки. Бумага порозовела, строчки отливали золотом, казались ласковыми, чуть‑чуть улыбались. Даже письменный стол стал теплым, а воздух напитался ароматом хвои. Но вот на последней странице автор романа твердо заявил: «Убийца Анфисы – Прохор Громов». Вдруг все закачалось, померкло, стол стал – лед, Прохор судорожно растерзал бумагу, крикнул:
– Мерзавец! Как он смел?! Кто! Я, я убийца Анфисы?! Ты слышишь, Федор?! Ты слышишь?!
Прохор, взволнованный и старый, напоминающий Федора Шаляпина в роли Бориса Годунова, ссутулившись подошел к камину и швырнул сочинение прокурора в пламя.
Роман пылал, и пылало черным по золоту слово «Анфиса». Оно росло, наливалось кровью, оживало, и вот глянуло на Прохора скорбное лицо красавицы. Прохор отпрянул прочь, волк ляскнул клыкастыми зубами, пристав выразительно кашлянул. И та далекая, страшная грозовая ночь стала проясняться. Прохор подошел к столу.
– Все, все возвращаю вам… Даже это, – оказал пристав, продолжая стоять во фронт, как солдат пред генералом.
Прохор пробежал глазами памятку «о наших совместных с Прохором Петровичем Громовым делишках». Тут всего лишь было два тяжелых преступления, о которых Прохор прекрасно помнил. Остальное – мелочь. Прохор запечатал памятку в конверт и спрятал в потайное отделение несгораемого шкафа. Пристав еще выразительней подкашлянул и с ноги на ногу переступил:
– Зачем же это прячете? Сожгите. Прохор не ответил.
– Сколько ты выпустил фальшивых кредиток?
– Клянусь честью, – ни одной. Мы чеканили в «Чертовой хате» золотую монету выше казенной пробы. Оказали царю помощь и больше ничего.
– Что от меня ждешь?
– Вашего доверия.
– Будь мне верным слугой, как раньше. Тут внезапно – Прохор не успел мигнуть – пристав, задрожав усами и всем телом, выхватил из ножен остро отточенную шашку… Прохор вскочил, схватился за браунинг, волк захрипел, рванулся, задребезжал телефон, за окнами прогромыхала вскачь телега.
– Клянусь, клянусь вот на этой шашке! – заорал пристав неистово и встал перед Прохором на одно колено. – Я, бывший офицер, Федор Степаныч Амбреев, не забыл честь мундира, честь оружия.
Телега умчалась, зашевелившиеся на голове Прохора волосы успокоились, волк утих. Пристав целовал стальной клинок, от поцелуев клинок потел:
– Клянусь верой и правдой служить вам, Прохор Петрович, до последнего моего издыхания. Я взыскан вами, у меня есть деньги… Только умоляю, не трогайте мою Наденьку, умоляю, умоляю.., и.., вообще.
Пристав поперхнулся и заплакал, а волк удивленно замотал хвостом.
– Я выстрою тебе хороший дом, великолепно обставлю его. О Наденьке же будь спокоен. Прощай, Федор.
Пристав, утирая слезы, вышел, как шальной, а три дня спустя вышел вместе с гостями на улицу и Прохор.
20
– Носилки! Балдахин! – тоном придворного шута скомандовал Илья Сохатых.
Пышный, с золотыми кистями балдахин заколыхался на носилках, подплыл к Прохору. Величественно, как римский папа, Прохор воссел на трон власти и могущества.
Густая толпа зевак замахала шапками, закричала «ура». Дозорный на вершине башни «Гляди в оба» дернул за веревку, Федотыч поджег фитиль, пушка ахнула второй раз.
Блестя на солнце касками, двинулись пожарные, за ними – балдахин, несомый на плечах гостями. За балдахином – сотня конных стражников с пятью урядниками. Впереди них гарцевал на рослом жеребце – подарке Прохора – сам пристав, усы вразлет, глаза пышут вновь обретенным счастьем и – белые, как снег, перчатки. Сзади – густой толпой народ. Мальчишки с гиком обогнали всех, стаей мчались к берегу;
– Несут! Несут!
Гудели медные гудки пароходов и заводов, веселый шум и говор, каркали грачи, шарахались прочь куры. Три парохода и четыре катера выстроились борт в борт от берега к фарватеру.
Меся сапогами и копытами густую грязь, шествие, наконец, уперлось в берег.
Балдахин вплыл чрез дебаркадер на первый пароход «Орел».
– Полный ход вперед!
Буровя винтом воду, «Орел» двинулся от берега. За ним, шлепая плицами колес, поплескалась «Нина», за «Ниной» – «Верочка» и паровые катера. По середке реки разукрашенная флагами флотилия стала на якорь. Тысячная толпа, унизавшая берег, пялила глаза на пароход «Орел». На «Орле» – движение. Балдахин поднесли к борту. Прохор сошел с кресла, сбросил шубу, шапку, валенки, стал голый, приказал:
– Вали!
Его подхватили за руки, за ноги, раскачали и далеко швырнули с верхней палубы в воду. Он летел, раскорячив ноги, взлохмаченный, бородатый, как низверженный с неба сатана. Грохнула опять пушка. А стоявший возле борта дьякон Ферапонт опасливо покосился на беленький домик отца Александра и во все горло запел:
Во Угрю‑у‑ум‑оеке крещахуся тебе,
Прo‑о‑o‑xoрe‑e‑e!..
Берег взорвался криком «ура», полетели вверх шапки, загудели пароходы, грянул оркестр, а две пушки раз за разом потрясали воздух.
– Утонет, – говорили на берегу. Нет… Белому телу вода рада, не пустит.
За Прохором бросился в воду и мистер Кук, спортсмен. Желая стать героем дня, быстро раздевался, рвал на подштанниках тесемки и Сохатых. Он трижды с разбегу подскакивал к борту, трижды крестился, трижды вскрикивал: «Ух, брошусь!» – и всякий раз как в стену – стоп! Палуба покатывалась со смеху. Илья Петрович, одеваясь, говорил: «Ревматизм в ногах… Боюсь».
Ошпаренный ледяной водой, Прохор глубоко нырнул, « отфыркнулся и, богатырски рассекая грудью воду, поплыл на „Орел“. Весь раскрасневшийся, холодный, ляская зубами, он накинул доху, всунул ноги в валенки.
– Ну вот. С открытием навигации вас… Теперь гуляем, – и пошел в каюту одеваться.
Пароходы двинулись с музыкой на прогулку по теченью вниз. В кают‑компании пировала знать, на палубе – публика попроще.
Начался пир и в народе. Гвалт и свалка за места, за жирный кус. Особенно шумно и драчливо в застолице приискательской «кобылки». Но вот пробки из четвертей полетели вон, челюсти заработали вовсю, аж пищало за ушами. Тысяча счастливчиков отводили душу, а многие сотни, не попавшие за стол, в обиде начали покрикивать:
– Тоже.., порядки… По какому праву не на всех накрыто?!
– Мы стой да слюни глотай! А они жрут. Крики крепче, взоры свирепей.
– Надо хозяина спросить. Почему такое неравненье?..
– Мы вровень все работаем, пупы трещат. А он, стерва гладкая, что делает? Любимчикам – жратва, а нам – фига…
– Обсчитывает да обвешивает… Штрафы… Жалованьишко плевое. А тоже, сволочь, в водичку мыряет по‑благородному, и пушек палит, как царь… Его бы в пушку‑то!..
Тут стражники с нагаечкой:
– Расходись! Не шуми!.. Мы рот‑то вам заткнем. И пристав на коне.
– Ребята, имейте совесть! Хозяин делает рабочему классу уваженье, праздник… А вы… Что же это?
– Наш праздник Первого мая!
– Молчать!! Кто это кричит?.. Урядник, запиши Пахомова!.. Эй, как тебя? Козья борода!
Прохор поднял двенадцатый бокал шампанского, пушка ударила пятидесятый раз.
– Пью за здоровье отсутствующего Андрея Андреича Протасова. Урра!..
– Уррра!.. – грянул пьяный пароход, и паровые стерляди потянулись хороводом из кухни в пир.
Техник Матвеев поднял рюмку коньяку за здоровье всех тружеников‑рабочих – живую силу предприятий.
И возгласил Прохор громко, властно:
– Можешь пить один. А не хочешь, до свиданья. Всем стало неприятно, все прикусили языки. Только дьякон Ферапонт, икнув в бороду, сказал:
– За рабочую скотину выпить не грешно, друзи моя. Се аз кузнец, сиречь рабочий. Пью за свою рабочую братию!.. И тебе, Прохоре, друже мой, советую, – и дьякон рявкнул во всю мочь:
– Урра!..
Винные лавки и шинки работали на славу. Возле кабака, на коленях в грязи, без шапки, вольный искатель‑хищник Петька Полубык. Он пропил золотую крупку и песочек и вот теперь, сложив молитвенно руки, бьет земные поклоны пред толстой целовальницей Растопырихой, заслонившей жирным задом дверь в кабак.
– Мать пресвятая, растопырка великомученица, одолжи бутылочку рабу божьему Петрухе до первого фарту… – И тенорочком припевает:
– Подай, госпо‑ди‑и‑и…
– Проваливай, пьянчушка, пока я те собакам не стравила. Безбожник, дьявол! – кричит басом Растопыриха.
Петька Полубык быстро подымается, рыжая проплеванная борода его дрожит, глотка изрыгает ругань. «Да нешто я к тебе хожу? Горе мое к тебе ходит, а не я».
Растопыриха, крепко сжав вымазанные сметаной губы, задирает подол и быстро шлепает чрез грязь босыми ногами к пьянице.
– А ну, тронь!
Растопыриха, развернувшись, ударяет его в ухо, пьяница молча летит торчмя головой в навоз.
Пьяных вообще хоть отбавляй. Не праздник, а сплошное всюду озлобление. Немилому хозяину припоминается все, ставится в укор всякая прижимка, всякая не правда, даже тень прижимки и не правды, даже тень того, чего сроду не бывало и не могло случиться. Но, уж раз лед тронулся, река взыграла, ледоход свое возьмет: потопит низины, принизит горы, смоет всю нечисть с берегов.
Праздник гоготал на всю вселенную свистками пароходов, буйством, криками, пушечной пальбой. И солнце село за тайгу, опутанную пороховой вонью и сизыми дымками.
Поздно вечером в бараках и в домишках начались скандалы я скандальчики.
Столяр Крышкин, немудрящий мужичонка с мочальной бородой, был лют в праздник погулять. Он спустил в кабаке все деньги, сапожишки с новым картузом и пришагал к родной избе, чтобы выкрасть кривобокий самовар в пропой.
Месяц перекатился в небе, глянул вправо. И мы за ним.
Барак. Сотни полторы народу. Раньше жили здесь семейные, теперь, с развитием работ, сюда затесалось много холостых. Чрез весь барак – боковой коридор. Справа – скотские стойла для людей. В каждом стойле живет семья. В коридоре инструменты: кирки, ломы, лопаты, всякий хлам. Тут же, на скамейках или вповалку на полу, спят парни. Их называют «сынками». А замужних баб, готовящих «сынкам» пищу, обшивающих «сынков», стирающих им грязное бельишко, называют «мамками». Абрамиха, грудастая, кривая баба, жена забойщика, имеет пять сынков. Они платят ей по пятерке с носу в месяц. Иногда случается, что, когда муж на ночной работе, сынки спят с нею. Сынкам хорошо; мамке все бы ничего, да грех; мужу денежно, но плохо.
Обычай этот давным‑давно крепко вкоренился в жизнь – и выгодно и смрадно. Женщин среди рабочих мало, самка здесь ценится самцами, как редкий соболь. Отсюда – поножовщина, разгул, разврат. Слово «разврат» звучное, но страшное. Однако не всякая таежная баба его боится. Проклятая жизнь во мраке, в нищете, в подлых нечеловеческих условиях труда толкает бабу в пропасть. Баба падает на дно, баба перестает быть человеком.
– А‑а‑а! – нежданно вваливается в барак пьяный забойщик Абрамов. Он плечом срывает с петель дверь в свое стойло, с размаху бьет по морде спящего на его кровати толсторожего «сынка», хватает за косу жену, пинками грязных бахил расшвыривает по углам заплаканных своих ребят, орет:
– Топор! Топор!.. Всем башки срублю! Месяц перекатился влево. И мы за ним! Будь здесь Нина, пожалуй Прохор Петрович не посмел бы распоясаться вовсю.
Вот они, спотыкаясь в хрюкая, вылезли из громовского дома, обнялись, как хмельные мужики, за шеи и вдоль по улице густо месят грязь штиблетами, модными туфлями, лакированными, в шпорах, сапогами. В корню простоволосый Прохор, справа – пристав, слева – мистер Кук с погасшей трубкою в зубах; за шею Кука держится Илья, за шею пристава, как матерый на дыбах медведь, дьякон Ферапонт. Пьяная шеренга, выделывая ногами кренделя, то идет прямо, то вдруг, как от урагана, вся посунется вправо, двинется в забор и бежит к канаве, влево.
Кто во что горазд, как быки на бойне, они орут воинственную песню:
Мы дружно на врагов,
На бой, друзья, спешим!!! ‑
И валятся в канаву. Сопровождавшие их стражники соскакивают с коней, выпрастывают очумелых людей из грязи, говорят:
– Васкородия, отцы дьяконы, господа… Будьте столь добры домой… Утонете… Недолго и захлебнуться.
Обляпанные черным киселем господа мычат, лезут в драку, валятся. На кудрявой голове Ильи Сохатых полтора пуда грязищи. У мистера Кука тоже не видать лица из слоя грязи торчит обмороженный нос да трубка.
Урядник командует с коня:
– Сидорчук! Мохов!.. Лыскин! Волоките их, дьяволов, за руки и за ноги домой. Тычь дьякона‑то в морду, Они все, черти, в бессознании…
…Месяц закрылся черной тучей. В тайге мрак и тишина. Но вот движется‑мелькает огонек. Это Филька Шворень. И мы за ним.
Филька в бархатной синего цвета «надевашке». Он прямо с гулянки, но трезвехонек, притворился пьяным и утек. За голенищем Фильки нож, в руке маленький ломик‑фомка и фонарь. Глаза разбойника горят. Горе оплошавшему: раз – и череп, как горшок.
Вдруг – еще фонарик.
– Гришка, ты?
– Я, – ответил тот самый Гришка Гнус, что оконфузил в церкви Нину, бросив на тарелку старосты двадцать пять рублей.
Они вступили на прииск «Новый», изрезанный ямами, канавами. Ночь, как сажа. Шли зорко, чтоб не ухнуть в провал и не захлебнуться. Кое‑где под ногами лохрустывал, как соль, снежок; вязкая, раздрябшая глина засасывала ноги.
– Стоп! Кажись, здесь.
Филька ломиком сорвал замок, и оба хищника спустились в шахту. Стальные кайлы в руках богатырей заработали с лихорадочным усердием. Часа через два Филька Шкворень вылез. Гришка Гнус – бадья за бадьей – подавал ему золотоносный песок. Заработал вашгерд. Промывка шла успешно. Золотые крупинки крупны. Хищники дрожали от холода и внутреннего волненья.
– Богатимое золото, – шепнул Шкворень.
– А то – целый год хлещемся в забое, и хошь бы хрен…
– Дурак!.. Эту жилу я нашел, знаешь, когда? Еще в позапрошлый понедельник. Напоролся на нее, да ну скорей каменьем заваливать. А ты думал, как?
– Фартовый ты парень, язви тя!..
Из падей и распадков потянуло с гольцов резким предутренним холодом. Хищники торопливо елозили огоньками фонарей по дну вашгерда.
– Сбирай, благословясь, крупку… На мой взгляд фунта три с гаком, – прошептал Шкворень.
Стукаясь во тьме лбами и сопя, они стали снимать совочками добычу и ссыпать ее в кожаную сумку. Руки их тряслись, дрожало сердце, и все куда‑то провалилось сквозь землю, только глаза горели, клокотал пыхтящий хрип в груди, и подремывали с запотевшими стеклами фонарики.
И в токах леденящего холода с гольцов восстал из тьмы занозистый, с подковыркой, голос Ездакова:
– Помогай бог!.. Что, крупка?
Фонарики – фук! – и скрылись. Хищники испуганными крокодилами поползли на брюхе прочь. И грохнул, как гром, выстрел, за ним – другой. Вся тайга всполошилась и загрохотала. Раскатистое эхо, барабаня в горы, в небеса, во мрак, оглушало хищников, будило всякую тварь: зверей, птиц, человека. Осторожно, чтоб не рухнуть в яму, затопотали кони, посвист и боевые крики стражников стегали воздух, выстрелы бухали часто, нервно, как на войне при неожиданной ночной атаке.
И слышались окрики Фомы Григорьевича Ездакова:
– Сволочи! Ах, сволочи!.. Так‑то вы караулите хозяйское добро?!
Проскакавший во тьме всадник едва не растоптал Фильку Шкворня – и дальше. Филькино сердце обмерло, упало, и сам он свалился в глубокую яму с холодной жижей.
Шумнула, крепко завыла тайга, поднялся ветер, дождь. И ничего не разобрать, есть кто живой иль непогодь всех смела с земли. Филька Шкворень в яме коченел.
Взмокшая, обляпанная грязью бархатная надевашка невыносимо знобила тело: Нет сил бороться с холодом. Яма глубокая, – не выбраться. Прошел, пожалуй, целый час.
Повалил густой липкий снег. Он быстро сровняет Филькину могилу с землей. В лютых муках умирать страшно. Ледяная грязь успела засосать Фильку по горло. Неминучая смерть пришла… Борода Фильки затряслась. Он скривил рот, всхлипнул:
– Отходили мои ноженьки. Прощай, белый свет. Прощай!
Но в угасающем сознании вдруг встал ослепительный свет, он хлынул мгновенной волной во все уголки тела. Филька выпростал из ледяного киселя и вытер о шапку грязные руки, вложил в рот четыре пальца и свистнул с такой силой, что у него зазвенело в ушах.
– Шкворень, ты?
– Я… Ой, дружище!
– Хватай!.. Держись крепче!
И Гришка Гнус спустил в яму свой шелковый кушак.
…Снег, хляби, ветер, грязь. Горничная Настя смеялась до слез, но сердце ее раздражалось: все паркетные полы, вся мебель замазаны мерзостью, плевками, усыпаны битой посудой.
Затопили две ванны. Всех обмыли. Над господами работали два конюха и кучер. Мистер Кук лежал в ванне с трубкой в зубах, бормотал: «Без рубашка – ближе к телу… Очшень лютший русский пословисс…» – сплюнул через губу и уснул. Илья Сохатых лез со всеми в драку, он не позволял себя раздеть и наотрез отказался мыться. Он на весь дом кричал, что его жена беременна, что она очень ревнивая, а тут – здравствуйте пожалуйста – лезет снимать с него исподнее какая‑то, прости господи, Настя, девка.
– То есть я не Настя, я мужчина, – внушал ему кучер. – Вот, взгляните крепче. Можете мою бороду усмотреть?
– Н‑не могу, эфиопская твоя морда, вибрион!.. Не трожь меня, я с волком лягу!
Дьякон мылся в ванне самостоятельно, напевая псалом царя Давида:
Омыеши мя, и паче стега убелюся…
Он выстирал штаны, белье и развесил на веревке для просушки. Голым Геркулесом он вступил в столовую, – Настя, бросив щетку, с визгом убежала. Ферапонт сдернул со стола залитую вином скатерть, закутался в нее и разлегся в кабинете на полу возле письменного хозяйского стола, сказав:
– Манечка, не сомневайся: я здесь.
21
Инженер Протасов любил весенними вечерами заходить в эту избушку. Иногда просиживал в ней до самого утра. Чрез сени жили хозяева, в передней половине ссыльный, «царский преступник», чучельщик Шапошников. Он маленький, бородатый, лысый. По стенам, на окнах, на столе звери и зверушки, в углу с оскаленной пастью волк.
– Все препарируете?
– Да.
– Не скучно?
– Что же делать! Охота дает мне развлечение, препарировка кормит меня. Иначе в этой глуши – духовная смерть.
Первая встреча произошла так. Инженер Протасов принес коробку печенья и фунт сыру. За чаем ведутся длинные разговоры. Протасов все пристальней приглядывается к ссыльнопоселенцу, упорно что‑то припоминает и никак не может вспомнить нужное. Вдруг Шапошников начинает рассказывать о своем старшем брате, погибшем в селе Медведеве. Протасов весь насторожился, кровь бросилась в голову, спросил:
|
The script ran 0.023 seconds.