Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Фаулз - Волхв [1966]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Мистика, Постмодернизм, Психология, Роман, Современная проза

Аннотация. На небольшом греческом островке ставятся жуткие и жестокие психологические эксперименты, связанные с самыми сильными эмоциями и страхами людей и превращающие их жизнь в пытку. Опыты проводит некий таинственный «маг». В книге тесно переплетаются реализм, мистика и элементы детектива, а эротические сцены по праву считаются лучшими из всего, написанного о плотской любви во второй половине XX в.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

73 Но и тогда я понимал, что далеко не так сердит, каким хочу выглядеть; что противопоставляю неприязнь ее спокойствию просто потому, что она противопоставляет спокойствие моей неприязни. Но ничуть не жалел о своей невежливости, о том, что отверг ее мирные инициативы; а насчет Алисон я сказал почти правду. Ибо теперь главная загадка заключалась вот в чем: почему мне не позволяют увидеться с Алисон? От меня ждут каких-то действий, каких-то Орфеевых подвигов, открывающих путь в преисподнюю, где ее прячут… или сама она прячется. Меня испытывают. Но ясных указаний на то, что именно я должен совершить, нет. Несомненно, мне удалось отыскать вход в Тартар. Но это не приблизило меня к Алисон. И рассказ Лилии де Сейтас не приблизил меня к разгадке давней тайны: какой курс, какие карты? Злость целый день поддерживала во мне боевой дух; но на другой я отправился в Сомерсет-хаус, выяснил, что каждая строчка в списке Лилии де Сейтас — чистая правда, и этот факт почему-то вверг меня в уныние. Вечером я позвонил в Мач-Хэдем. Подошла норвежка. — Динсфорд-хаус. Кто это? Вас не слышно. — Я молчал. Девушку, видимо, о чем-то спросили, и она сказала: — Никто не отвечает. В трубке возник новый голос. — Алло! Алло! Я отключился. Она еще там. Но заговорить с ней? Ни за что! Назавтра — после визита в Динсфорд-хаус прошло три дня — я с утра пил и сочинял горькое письмо в Австралию. Я решил, что Алисон именно там. Изложил все, что наболело; перечитывал раз двадцать, словно это могло воплотить в жизнь содержавшуюся в нем ложь о моей невинности и ее вероломстве. Но отправить все не решался, и в конце концов письмо заночевало на камине. В эти три дня, обидевшись на весь род человеческий, я изменил обыкновению по утрам спускаться к Кемп. До готовки у нее руки не доходили, но кофе она варила неплохой; а на четвертое утро мне смертельно захотелось кофе. При моем появлении она отложила «Дейли уоркер» (в «Уоркер» она искала «правду», а в других газетах — «сраное вранье») и осталась сидеть, дымя и глядя на меня. Без сигареты ее рот напоминал яхту без мачты; несомненный признак катастрофы. Мы обменялись парой фраз. Она умолкла. Но вскоре я понял, что под прикрытием милосердной завесы табачного дыма — с утра она выглядела как чистая Горгона — меня скрупулезно изучают. Я притворился, что читаю газету, но ее не проведешь. — Что стряслось, Ник? — В каком смысле? — Ни друзей. Ни баб. Никого. — Что за разговоры в такую рань? Она развалилась на стуле в своем старом красном халате, нечесаная, древняя, как время. — Работу не ищешь. Это все я, жопа, виновата. — Не смею спорить. — Я стараюсь помочь. — Знаю, Кемп. Я взглянул на нее. Одутловатое, рыхлое лицо, глаза вечно прищурены из-за дыма; почти как маска театра Но, парадоксально личащая атавизмам выговора кокни и нарочито грубой манере выражаться. И вдруг, с неожиданной сентиментальностью, она перегнулась через стол и похлопала меня по руке. Будучи пятью годами моложе Лилии де Сейтас, выглядела она лет на десять старше. Таких называют охальницами; горластый рядовой того полка, который мой отец ненавидел больше всех, который он ставил ниже «чертовых социалистов» и «мудрил из Уайтхолла» — полка Волосатиков. На миг он возник в дверях мастерской. Злобные голубые глаза, кустистые полковничьи усы, неубранная кушетка, зловонная, заросшая плита, мусор на столе, развеселые утробно-похабные абстракции на стенах; вязь бросовой посуды, тряпок, газет. Но в ее скупом жесте, во взгляде, что сопровождал его, таилось больше истинной человечности, чем во всем доме моих родителей. И все же родительский дом, годы, проведенные там, не отпускали меня; я подавил естественную реакцию. Наши взгляды встретились над пропастью, и перебросить мост через нее я был бессилен; грубоватая ласка: хочешь, я побуду твоей мамой? — и бегство: я блудный сын, им и останусь. Она убрала руку. — Долго объяснять, — сказал я. — У меня весь день впереди. Ее лицо маячило передо мной, затянутое сизым дымом, и мне вдруг почудилось, что это лицо тупого, грозного чужака. Она хорошая, хорошая, но ее любопытство стягивает меня, как сеть. Я — будто уродливый паразит, который может существовать лишь при удачном стечении обстоятельств, в неком непрочном симбиозе. Те, на суде, ошиблись, сочтя, что я — охотник за женщинами. На самом деле достичь комфорта, искренности в общении, духовной свободы я могу только с помощью женщин, которые охотятся за мной. Я жертва, не палач. Нет, говорить я буду лишь с одним человеком. И до тех пор не в состоянии шевелиться, идти вперед, строить планы, развиваться, становиться лучше… до тех пор моя тайна, моя загадка окутывает меня защитным покровом; она — мой единственный товарищ. — В другой раз, Кемп. Не сейчас. Пожала плечами; бросила на меня увесистый взгляд пророчицы, предчувствующей беду. За дверью завопила старушка, раз в две недели убиравшая лестницу. У меня звонит телефон. Я взлетел наверх и поднял трубку — похоже, в последний момент. — Слушаю. Николас Эрфе. — А, доброе утро, Эрфе. Это я. Санди Митфорд. — Вернулся?! — Почти что, старичок. Почти что. — Он откашлялся. — Получил твою записку. Не хочешь где-нибудь перекусить? Через минуту, условившись о времени и месте, я перечитывал письмо к Алисон. Из-за каждой фразы выглядывал оскорбленный Мальволио. Еще через минуту письмо, подобно всему, что связывало меня с миром, превратилось в струп пепла. Слово редкое, но точное. Митфорд совсем не изменился — я готов был поклясться, что и одежда на нем та же: темно-синий пиджак, темно-серые фланелевые брюки, клубный галстук. Все это слегка потерлось, как и сам владелец; он был уже не такой разбитной, каким я его помнил, хотя несколько порций джина возродили в нем былое партизанское нахальство. Все лето он «разъезжал по Испании со сворой америкашек»; нет, моего письма с Фраксоса он не получил. Должно быть, они его уничтожили. Значит, Митфорд мог рассказать нечто, для них неудобное. За бутербродами мы поболтали о школе. О Бурани — ни слова. Он все твердил, что предупреждал меня, и я поддакивал: предупреждал. Я искал предлог, чтобы перейти к тому, что меня по-настоящему интересовало. И тут, как я и надеялся, он сам заговорил на эту тему. — Ну, а в зале ожидания был? Я сразу понял, что вопрос не так случаен, как кажется; что ему и страшно, и любопытно; что оба мы шли на эту встречу с одной и той же целью. — Господи, я как раз собирался спросить. Помнишь, не успели мы тогда попрощаться… — Да. — Скрытно-настороженный взгляд. — Был ты в бухте Муца? Южная сторона — рай земной, правда? — Ну да. Конечно. — Видел виллу на восточном мысу? — Да. Там никто не живет. Так мне сказали. — Ага. Интересно. Очень интересно. — Он задумчиво вперился в угол; я дрожал от нетерпения. Он медленно, по невыносимой восходящей дуге, поднес ко рту сигарету; выпустил из ноздрей султан дыма. — Ну и ладно, старина. Сказали и сказали. — Но почему «Не ходи…»? — Да ерунда. Е-рун-да на постном масле. — Расскажи, раз ерунда. — А я рассказывал. — Рассказывал?! — Как поцапался с коллаборационистом. Помнишь? — Да. — Это и есть хозяин виллы. — Стой, стой… — Я прищелкнул пальцами. — Подожди-ка. Как его звали? — Кончис. — Он проказливо ухмыльнулся, будто догадывался, что я сейчас скажу. Пригладил усы; только и знает, что охорашиваться. — А я понял, он как раз отличился во время Сопротивления. — Держи карман. Немцам прислуживал. Лично руководил расстрелом восьмидесяти крестьян. А потом подмазал приятелей-фрицев, чтоб и его внесли в список. Понял? И вышел храбрецом и праведником. — Но ведь он, кажется, был опасно ранен? Он выпустил клуб дыма, презирая мою наивность. — От карателей живым не вырвешься, старина. Нет, мерзавец ловко все обделал. Сперва предал, а потом прославился, как черт знает какой герой. Состряпал даже фальшивый немецкий отчет об этой истории. Надул всех, как мало кому удавалось. Я внимательно посмотрел на него. У меня возникло новое, страшное подозрение. Все дальше в лабиринт. — И неужели никто… Митфорд потер большой палец указательным; так в Греции обозначается взятка. — Ты так и не объяснил, в чем там дело с залом ожидания, — сказал я. — Так он называет свою виллу. Ожидание смерти или что-то в этом роде. К дереву прибита надпись по-французски. — Он вывел пальцем в воздухе: — Salle d’attente. — Что вы не поделили? — Да ничего, старик. Ровным счетом ничего. — Не жмись. — Я жизнерадостно улыбнулся. — Теперь-то я там побывал. Помню, ребенком, в Хэмпшире, я лежал на ветке ивы, нависающей над ручьем, наблюдая, как отец ловит форель. Он священнодействовал: забрасывал «муху» так, чтобы она едва касалась воды, словно пух чертополоха. Видно было, как форель, которую он собирался одурачить, поднимается со дна. Вот рыбина медленно подплыла, зависла под наживкой — бесконечный, захватывающий миг; и вдруг — удар хвостом, молниеносная подсечка отца; стрекот катушки. — Да ерунда, старик. Честно. — Кончай телиться. Рассказывай. — Чушь собачья. — Рыба на крючке. — Ну, пошел я как-то прогуляться. В мае, в июне — не помню. Достала меня школа. Подхожу к Муце, чтоб поплавать, спускаюсь, ну, ты знаешь, между деревьев, и вдруг — не просто две бабы. Две бабы почти без ничего. А у меня уж план операции готов. Подваливаю на бреющем, мне не привыкать, говорю что-то по-гречески, а они, ну и ну, по-английски отвечают. Оказалось, англичанки. Роскошь. Двойняшки. — Вот это да. Пойду еще джина принесу. У стойки, в ожидании заказа, я рассматривал себя в зеркале; чуть-чуть подмигнул. — Сийя. Ну, ясное дело, веду войну на два фронта. И тылы укрепляю. Выведал, кто такие. Крестницы старого хрыча, хозяина виллы. Высший свет, только что из Швейцарии и все такое. Сюда приехали на лето, старикан рад будет со мной познакомиться, почему бы нам не подняться и не выпить чаю. Заметано. Ноги в руки. Знакомлюсь со стариком. Пью чай. Он так и не отделался от привычки вздергивать подбородок, словно воротничок слишком жмет: мне палец в рот не клади. — А этот, как его, говорил по-английски? — В совершенстве. Всю жизнь мотался по Европе, сливки общества и все такое. Вообще-то одна из двойняшек не совсем годилась. Не в моем вкусе. Сосредоточил огонь на второй. Ну, старик и не та близняшка после чая куда-то слиняли, а эта Джун, так ее звали, повела меня осматривать владения. — Удачно все повернулось. — До рукопашной пока не дошло, но я смекнул, что она на все готова. Ну, ты ж только что с острова. Полный магазин, а стрелять не в кого. — Точно. Согнул руку, пригладил волосы на затылке. — Вот и я говорю. Ну, пора возвращаться в школу. Нежное прощание. Приглашает в субботу на обед. Через неделю я там, одетый с иголочки. И вообще — картинка. Киряем, девочки в ударе. И вдруг… — Интригующий взгляд. — Ну, словом, другая, не Джун, на меня взъелась. — О господи. — Я сразу раскусил. Шибко умная, знаешь? Сначала — не подступись, но пара рюмок джина — и как с цепи сорвалась. Смотрю, пахнет жареным. Непонятно, за что хвататься. Эта Жюли меня изводит, изводит. Я сперва и внимания не обращал. Ладно, думаю, не рассчитала. А может, женские дела. Но тут… тут она принялась форменно измываться, причем этаким идиотским манером. — Как? — Ну… понимаешь, передразнивала меня. Голос, выражения. Ловко у нее получалось. Но обидно до чертиков. — Что же она говорила? — Да кучу всякой фигни: пацифизм, ядерная война. Ну, ты их знаешь. А я к этому не привык. — А те двое что? — Слово вставить боялись. Растерялись вконец. Все ничего, но тут эта Жюли стала выдавать такие гадости, просто одну за другой! Совсем уж вышла из берегов. Все всполошились. Другая, Джун — к ней. Старикан затрепыхался, что твоя подбитая ворона. Жюли убегает. Сестра за ней. За столом — только мы со стариком. Он заливает мне, что они рано осиротели. Извиняется, значит. — Что же это за гадости? — Да не помню уж, старина. Вожжа ей под хвост попала. — Погрузился в воспоминания. — Ну, обозвала меня фашистом. — Фашистом?! — Мы поспорили относительно Мосли. — Ты же не хочешь сказать, что… — Ну что ты, старичок. Побойся бога. — Рассмеялся, искоса взглянул на меня. — Но, без балды, Мосли иногда и дело говорит. Я тебе скажу, наша страна и вправду здорово распустилась. — Приосанился. — Порядка нам не хватает. Национальный характер… — Согласен, но Мосли… — Старик, ты не понял. С кем я, по-твоему, на войне сражался? Не в этом суть… Ну вот возьми Испанию. Посмотри, сколько сделал для нее Франко. — Наоткрывал в Барселоне десятки тюрем, только и всего. — Ты в Испании-то бывал, старичок? — Честно говоря, нет. — Так съезди, а я пока помолчу о том, что Франко сделал, а чего не сделал. Я сосчитал про себя до пяти. — Извини. Оставим это. На чем ты остановился? — Мне как-то попались сочинения Мосли, и там я прочел много дельного, — настырно чеканил он. — Очень много дельного. — Не сомневаюсь. Почистив таким образом перышки, он продолжал: — Моя близняшка вернулась, старый хрен отлучился ненадолго, и она вела себя ну просто как киска. Я времени не терял и намекнул, что прийти в норму мне поможет небольшая прогулка под луной. Прогулка? — говорит. А почему не купанье? Если бы ты слышал, как она это сказала! Сразу ясно, что от купания до других делишек, поинтереснее, рукой подать. В полночь на условленном месте, у ворот. Ладно, ложатся там в одиннадцать, я сижу, готовый к старту. Выхожу на цыпочках. Все спокойно. К воротам. Минут через пять является. И знаешь, старина, хоть мне и не впервой, но чтоб так, с полоборота… Ну, думаю, операция «Ночное купание» отменяется, приступим к делу. Но она говорит: хочу освежиться. — Хорошо, что ты не рассказал мне все это перед отъездом. Я бы умер от зависти. Он покровительственно улыбнулся. — Спустились к воде. Она: я без купальника, идите первым. То ли стесняется, то ли в кустики захотелось. Ну ладно. Разоблачаюсь. Она — в лес. Я мальчик послушный, отплыл ярдов на пятьдесят, барахтаюсь, жду две минуты, три, четыре, наконец, десять, замерз как цуцик. А ее и в помине нет. — И одежды твоей тоже? — Соображаешь, старик. В чем мать родила. Стою на этом чертовом пляже и шепотом ее кличу. — Я расхохотался, и он нехотя улыбнулся углом рта. — Такая вот хохма. Тут до меня доходит. Представляешь, как я рассвирепел? Ждал ее полчаса. Искал. Пусто. Почапал к дому. Чуть ноги не переломал. Прихватил сосновую ветку, причиндалы прикрыть в случае чего. — Потрясающе. Я сочувственно кивал, с трудом сдерживая ухмылку. — Ворота, дорожка, дом. Заворачиваю за угол. И как ты думаешь, что я там вижу? — Я пожал плечами. — Висельника! — Шутишь? — Нет, старина. Это они пошутили. Чучело, конечно. Как на штыковых учениях. Внутри солома. Петля на шее. В моих шмотках. И морда нарисована: Гитлер. — Силы небесные. А ты что? — А что мне оставалось? Отцепил, снял одежду. — А потом? — Все. Сбежали. Чистая работа. — Сбежали? — На каике. Я слышал шум на берегу. Может, рыбачий. Сумка моя на месте. В целости и сохранности. И я поперся в школу: четыре мили. — Ты, наверно, был вне себя. — Психанул слегка. Не без этого. — Но ты же не мог все это так оставить. Самодовольная улыбка. — Правильно. Я сделал просто. Сочинил донесеньице. Во-первых, про историю с немцами. Во-вторых, кое-что о теперешних убеждениях нашего друга, господина Кончиса. И послал куда следует. — Написал, что он коммунист? — С 1950-го, со времен гражданской войны, коммунистам в Греции спуску не давали. — Знавал их на Крите. Доложил, что парочку встретил на Фраксосе и проследил, что они пошли к нему. Большего им не требуется. Коготок увяз — всей птичке пропасть. Теперь понимаешь, почему тебя никто не морочил? Поглаживая ножку бокала, я думал, что, похоже, благодаря этому невозможному человеку, сидящему рядом, меня, напротив, как раз и «морочили». «Джун» сама призналась, что в прошлом году они жестоко просчитались и вынуждены были отступить; лисица не проявила нужной хитрости, и они свернули охоту в самом начале. Кажется, Кончис говорил, что, останавливая выбор на мне, они доверялись чистой случайности. Что ж, я сполна оправдал их ожидания. Я улыбнулся Митфорду. — Значит, ты смеялся последним? — Я иначе не умею, старик. Такой уж у меня характер. — Но зачем им это понадобилось, черт возьми? Ну хорошо, ты пришелся им не ко двору… ведь можно было сразу указать тебе на дверь. — Вся эта болтовня про крестных дочерей — полная чушь. Я, как дурак, поверил. Какие там крестницы! Первоклассные шлюхи. Когда эта Жюли начала чертыхаться, все стало ясно. И эта их манера смотреть на тебя… с поощрением. — Быстрый взгляд. — Такой балаган в Средиземноморье часто устраивают — особенно в Восточном. Я с этим не в первый раз сталкиваюсь. — То есть? — Ну, грубо говоря, старина, богатей Кончис сам-то уже не фурычит, но, что ли, кайф ловит, глядючи, как другие этим занимаются. Я снова исподтишка посмотрел на него; лабиринт нескончаемых отражений. Неужели он… — Но ведь они тебе ничего такого не предлагали? — Намекали. Я потом сообразил. Намекали. Он принес еще джина. — Ты должен был предупредить меня. — Я предупреждал, старина. — Не слишком вразумительно. — Знаешь, как поступал Ксан, Ксан Филдинг, с новичками, которых сбрасывали к нам в Левкийские горы? Сразу отправлял в дело. Ни советов, ни напутствий. «Не зевай», и все. Понял? Митфорд был мне неприятен не так своей ограниченностью и подловатостью, как тем, что в нем я видел шарж на самого себя, гипертрофию собственных недостатков; раковая опухоль, которую я заботливо прятал внутри, у него находилась снаружи, открытая взору. Даже знакомое болезненное подозрение, что он — очередной «саженец», проверка, урок, во мне не пробуждалось; при его непроходимой тупости не верилось, что он такой искусный актер. Я подумал о Лилии де Сейтас; видно, я для нее — то же, что он для меня. Варвар. Мы вышли из «Мандрагоры». — В октябре еду в Грецию, — сказал он. — Да что ты? — Фирма хочет будущим летом и там экскурсии наладить. — Странная идея. — Грекам это на пользу. Выбьет дурь у них из головы. Я обвел глазами людную улицу Сохо. — Надеюсь, сразу по прибытии Зевс поразит тебя молнией. Он решил, что я шучу. — Эпоха толпы, старичок. Эпоха толпы. Он протянул руку. Знай я приемы, выкрутил бы ее и перебросил его через себя. Долго еще перед глазами маячила его темно-синяя спина, удаляющаяся к Шефтсбери-авеню; вечный триумфатор в схватке, где побеждает слабейший. Через несколько лет я выяснил, что тогда он действительно блефовал, хоть и не в том вопросе. Я наткнулся на его имя в газете. Его арестовали в Торки за подделку эмиссионных чеков. Он гастролировал по всей Англии под видом капитана Александра Митфорда, кавалера ордена «За безупречную службу» и Военного креста. «Хотя, — гласило обвинительное заключение, — подсудимый и находился в Греции в составе освободительной армии после поражения Германии, в движении Сопротивления он участия не принимал». И далее: «Выйдя в отставку, Митфорд вскоре вернулся в Грецию и получил там место учителя, предъявив фальшивые рекомендации. Уволен за профнепригодность». Ближе к вечеру я позвонил в Мач-Хэдем. Долго слушал длинные гудки. Наконец — голос Лилии де Сейтас. Она запыхалась. — Динсфорд-хаус. — Это я. Николас Эрфе. — А, привет, — как ни в чем не бывало произнесла она. — Простите. Я была в саду. — Мне нужно с вами увидеться. Короткая пауза. — Но мне нечего добавить. — Все равно нужно. Снова тишина; я чувствовал, как она улыбается. — Когда? — спросила она. 74 На следующий день я ушел рано. Вернувшись около двух, обнаружил под дверью записку от Кемп: «Заходил какой-то янки. Говорит, ты ему срочно нужен. В четыре будет тут». Я спустился к ней. Она большим пальцем размазывала поверх грязных, янтарно-черных риполиновых[133] пятен жирных червяков зеленого хрома. Вмешиваться в «творческий процесс» обычно воспрещалось. — Что за тип? — Сказал, ему надо с тобой поговорить. — О чем? — Собирается в Грецию. — Отступила назад, критически изучая свою мазню; во рту — папироса. — Туда, где ты работал, по-моему. — Как же он меня разыскал? — А я откуда знаю? Я перечитал записку. — Какой он из себя? — Боже, да потерпи ты час-другой! — Повернулась ко мне. — Не мельтеши. Он явился без пяти четыре, тощий верзила с типично американской стрижкой. В очках, на пару лет младше меня; приятное лицо, улыбка, само обаяние, свежий, зеленый, как салатный лист. Протянул руку. — Джон Бриггс. — Привет. — Николас Эрфе — это вы? Я правильно произношу? Эта дама внизу… Я впустил его. — Обстановочка тут подгуляла. — Так уютно. — Он оглядывался, ища нужное слово. — Атмосфера. — Мы двинулись наверх. — Не ожидал, что они возьмут американца. — Взяли. Понимаете… ну, на Крите неспокойно. — Вот оно что. — Я два семестра учился в Лондонском университете. И все пытался устроить себе годик в Греции, перед тем как отправиться домой. Вы не представляете, как я рад. — Мы замешкались на лестничной площадке. Он заглянул в дверь, к швеям. Кто-то из них присвистнул. Он помахал им рукой. — Какая прелесть. Настоящий Томас Гуд. — Как вы нашли эту работу? — В «Таймс эдьюкейшнл саплмент». — Привычные названия английских учреждений он произносил неуверенным тоном, словно полагал, что я о них впервые слышу. Мы вошли в квартиру. Я закрыл дверь. — А мне казалось. Британский совет теперь не занимается вербовкой. — Разве? Видимо, подкомиссия решила, что раз мистер Кончис все равно здесь, он может заодно со мной побеседовать. — В комнате он подошел к окну и залюбовался унылой Шарлотт-стрит. — Потрясающе. Знаете, я просто влюблен в ваш город. Я предложил ему кресло поприличнее. — Так это… мистер Кончис дал вам мой адрес? — Конечно. Что-нибудь не так? — Нет. Все в порядке. — Я сел у окна. — Он рассказывал обо мне? Он поднял руку, будто успокаивая. — Ну да, он… то есть я понимаю, он говорил, учителя просто погрязли в интригах. Чувствую, вы имели несчастье… — Он не закончил фразу. — Вам до сих пор неприятно об этом вспоминать? Я пожал плечами. — Греция есть Греция. — Уверен, они уже потирают руки при мысли, что к ним едет настоящий американец. — Непременно потирают. — Он покачал головой, убежденный, что втянуть настоящего американца в левантийскую школьную интригу просто невозможно. — Когда вы виделись с Кончисом? — спросил я. — Три недели назад, когда он был тут. Я бы раньше к вам зашел, но он потерял адрес. Прислал уже из Греции. Только утром. — Только утром? — Угу. Телеграммой. — Усмехнулся. — Я тоже удивился. Думал, он и забыл об этом. А вы… вы с ним близко знакомы? — Ну… встречались несколько раз. Я так и не понял, какой пост он занимает в педкомиссии. — По его словам, никакого. Просто содействует им. Господи, как же виртуозно он владеет английским! — Не говорите. Мы приглядывались друг к другу. Он сидел с беззаботным видом, в котором угадывалась не природная непринужденность, а тренировка, чтение книг типа «Как разговаривать с незнакомыми». Чувствовалось, что все в жизни ему удается; но завидовать его чистоте, восторженности, энергии было совестно. Я напряженно размышлял. Мысль, что его появление совпало с моим звонком в Мач-Хэдем случайно, казалась столь абсурдной, что я готов был поверить в его неведение. С другой стороны, из нашего телефонного разговора г-жа де Сейтас могла заключить, что я сменил гнев на милость; самое время аккуратно проверить, насколько мои намерения искренни. Он сказал о телеграмме: еще один довод в его пользу; и, хотя я знал, что выбор «объекта» производится на основе случайностей, может быть, Кончис по какой-то причине, подведя итоги последнего лета, решил приготовить себе кролика заблаговременно. Глядя на бесхитростного, ничего не подозревающего Бриггса, я начал понимать Митфорда, его злобное ликование; в данном случае оно осложнялось злорадством европейца при виде американца-воображалы, которого вот-вот окоротят; и еще человеколюбивым нежеланием — я не признался бы в нем ни Кончису, ни Лилии де Сейтас — портить ему удовольствие. Они, конечно, понимают (если Бриггс не лжет), что я могу все ему рассказать; но они понимают также, что мне известно, чего это будет стоить. Для них это значило бы, что я так ничего и не усвоил; а следовательно, не заслуживаю снисхождения. Опасная игра; что я выберу: сладкую месть или дарованное блаженство? Мне снова сунули в руку плеть, и я снова не решался размахнуться и ударить. Бриггс вынул из кейса блокнот. — Можно, я задам вам несколько вопросов? Я приготовил список. Очередное совпадение? Он вел себя так же, как я в Динсфорд-хаусе несколько дней назад. Открытая, добродушная улыбка. Я улыбнулся в ответ. — Огонь! Он оказался невероятно предусмотрительным. Программа, пособия, одежда, климат, спортивные принадлежности, выбор лекарств, стол, размеры библиотеки, достопримечательности, будущие коллеги — он хотел знать о Фраксосе абсолютно все. Наконец он отложил свой список, карандаш и подробный конспект моих ответов, принялся за пиво, которым я его угостил. — Тысяча благодарностей. Просто превосходно. Мы не упустили ни одной детали. — За исключением той, что жить там надо еще научиться. Кивнул. — Мистер Кончис предупреждал. — По-гречески говорите? — Плохо. По-латыни — получше. — Ничего, навостритесь. — Я уже беру уроки. — Придется обходиться без женщин. Кивок. — Тяжело. Но я обручен, так что меня это мало волнует. — Вытащил бумажник и показал мне фото. Брюнетка с волевой улыбкой. Рот маловат; уже вырисовываются контуры лика развратной богини по имени Самовлюбленность. — С виду англичанка, — сказал я, возвращая снимок. — Да. Точнее, валлийка. Сейчас она здесь, учится на актрису. — Вот как. — Надеюсь, будущим летом она выберется на Фраксос. Если я до тех пор не соберу чемоданы. — А вы… говорили о ней Кончису? — Говорил. Он был очень любезен. Предложил, чтобы она остановилась у него. — Интересно, где именно. У него ведь два дома. — Кажется, в деревне. — Усмешка. — Правда, предупредил, что возьмет с меня плату за комнату. — Да что вы? — Хочет, чтоб я помог ему, ну, в… — махнул рукой: да вы и сами знаете. — В чем? — А вы разве не… — По моему лицу он понял, что я действительно «не». — В таком случае… — Господи, какие от меня могут быть тайны? Поколебавшись, он улыбнулся. — Ему нравится держать это в секрете. Я думал, вы знаете, но если вы редко виделись… про эту ценную находку в его владениях? — Находку? — Вы ведь знаете, где он живет? На той стороне острова. — Знаю. — Так вот, кажется, летом там отвалился кусок скалы и обнажился фундамент дворца — он считает, микенской эпохи. — Ну, этого ему скрыть не удастся. — Конечно, нет. Но он хочет немного потянуть время. Пока что замаскировал все рыхлой землей. Весной начнет раскопки. А то народу набежит — никакого покоя. — Понятно. — Так что скучать мне не придется. Я представил себе Лилию в облике кносской богини-змеи; в облике Электры; Клитемнестры; талантливого молодого археолога, доктора Ванессы Максвелл. — Да, похоже, не придется. Он допил пиво, взглянул на часы. — Ох, я уже опаздываю. Мы с Амандой встречаемся в шесть. — Он пожал мне руку. — Вы сами не знаете, как помогли мне. Честное слово, я напишу и сообщу вам, как идут дела. — Напишите. Буду ждать с нетерпением. Спускаясь по лестнице, я разглядывал его флотскую стрижку. Я начал понимать, почему Кончис выбрал именно его. Возьмите миллион молодых американцев с высшим образованием, извлеките из них общее, и вы получите нечто вроде Бриггса. Конечно, грустно, что вездесущие американцы добираются до самых сокровенных уголков Европы. Но имя у него гораздо более английское, чем у меня. И потом, на острове уже есть Джо, трудолюбивая доктор Маркус. Мы вышли на улицу. — Последние напутствия? — Да нет, пожалуй. Просто добрые пожелания. — Что ж… Мы еще раз пожали друг другу руки. — Все будет хорошо. — Вы правда так считаете? — Приготовьтесь, кое-что вам покажется странным. — Я готов. Вы не думайте, у меня широкие взгляды. Я ничего не стану отвергать. Спасибо вам. Я медленно улыбнулся; хотелось, чтобы он запомнил эту улыбку, что красноречивее слов, на которые я не смог отважиться. Он вскинул руку, повернулся. Через несколько шагов посмотрел на часы, перешел на бег; и я затеплил в сердце свечку во здравие Леверье. 75 Она опоздала на десять минут; скорым шагом приблизилась к почтовому киоску, где я ждал ее; на лице — вежливая, извиняющаяся улыбка досады. — Простите. Такси еле ползло. Я пожал ее протянутую руку. Для женщины, у которой за плечами полвека, она удивительно хорошо сохранилась; одета с тонким вкусом — в то хмурое утро посетители музея Виктории и Альберта рядом с ней казались тусклее, чем были на самом деле; с вызывающе непокрытой головой, в бело-сером костюме, подчеркивавшем загар и ясные глаза. — И как мне могло прийти в голову назначить вам встречу именно здесь! Вы не сердитесь? — Нисколько. — Я тут купила блюдо XVIII века. А здесь прекрасные эксперты. Это не отнимет много времени. В музее она себя чувствовала как дома; направилась прямо к лифтам. Пришлось ждать. Она улыбалась; родственная улыбка; взыскующая того, к чему я еще не считал себя подготовленным. Намереваясь лавировать меж ее мягкостью и своей твердостью, я запасся дюжиной подходящих фраз, но ее быстрые шаги и чувство, что я отнимаю ее драгоценное время, все обратили в прах. — В четверг я виделся с Джоном Бриггсом, — сказал я. — Как интересно. Я с ним не знакома. — Мы как будто нового дьякона обсуждали. Приехал лифт, мы вошли в кабину. — Я все ему рассказал. Все, что ждет его в Бурани. — Мы предполагали, что вы это сделаете. Потому и послали его к вам. Оба мы слабо улыбались; напряженное молчание. — Мог ведь и правда рассказать. — Да. — Лифт остановился. Мы очутились на мебельной экспозиции. — Да. Могли. — А если это была просто проверка? — Проверять вас ни к чему. — Вы так убеждены в этом? Взглянула на меня в упор — так же она смотрела, протягивая второй экземпляр письма Невинсона. Мы уткнулись в дверь с надписью «Отдел керамики». Она нажала кнопку звонка. — По-моему, мы начали не на той ноте, — сказал я. Она опустила глаза. — Пожалуй. Попытаемся еще раз? Подождите минутку, будьте добры. Дверь открылась, ее впустили. Все — в спешке, все скомкано, некогда передохнуть, хотя, войдя, она оглянулась почти виновато; словно боялась, что я сбегу. Через две минуты она вернулась. — Удачно? — Да, я не прогадала. Вау. — Значит, вы не во всем полагаетесь на интуицию? Задорный взгляд. — Если б я знала, где находится отдел молодых людей… — То нацепили бы на меня бирку и поставили в витрину? Она снова улыбнулась и окинула взглядом зал. — Вообще-то я не люблю музеи. Особенно — устаревших ценностей. — Двинулась вперед. — Они говорят, тут выставлено похожее блюдо. Вот сюда. Мы попали в длинный безлюдный коридор, уставленный фарфором. Я начал подозревать, что вся сцена отрепетирована: она без колебаний подошла к одной из витрин. Вынула блюдо из корзинки и медленно, держа его перед собой, зашагала вдоль рядов посуды, пока не углядела за чашками и кувшинами почти такое же, белое с голубым. Я подошел к ней. — Вот оно. Сличив блюда, она небрежно завернула свое в папиросную бумагу и, застав меня врасплох, протянула мне. — Это вам. — Но… — Прошу вас. — Моя чуть ли не оскорбленная мина ее не смутила. — Его купили мы с Алисон. — Поправилась. — Алисон была со мной, когда я его покупала. Мягко всучила блюдо мне. Растерявшись, я развернул его и уставился на наивный рисунок — китаец с женой и двумя детишками, вечные кухонные окаменелости. Я почему-то вспомнил крестьян на палубе, зыбь, ночной ветер. — А я думала, вы научились обращаться с хрупкими предметами. Гораздо ценнее, чем этот. Я не отрывал взгляд от синих фигурок. — Из-за этого я и хотел встретиться с вами. Мы посмотрели друг другу в глаза; и я впервые почувствовал, что меня не просто оценивают. — А не выпить ли нам чаю? — Ну, — сказала она, — из-за чего вы хотели со мной встретиться? Мы нашли свободный столик в углу; нас обслужили. — Из-за Алисон. — Я ведь объяснила. — Она подняла чайник. — Все зависит от нее. — И от вас. — Нет. От меня — ни в малейшей степени. — Она в Лондоне? — Я обещала ей не говорить вам, где она. — Послушайте, г-жа де Сейтас, мне кажется… — но я прикусил язык. Она разливала чай, бросив меня на произвол судьбы. — Что ей, черт побери, еще нужно? Что я должен сделать? — Не слишком крепко? Я недовольно покачал головой, глядя в чашку, которую она мне протянула. Она добавила себе молока, передала мне молочник. Улыбнулась уголками губ: — Злость редко кого красит. Я хотел было отмахнуться от ее слов, как неделю назад хотел стряхнуть ее руку; но понял, что, помимо неявной издевки, в них содержится прямой намек на то, что мир мы воспринимаем по-разному. В ее фразе таилось нечто материнское; напоминание, что, ополчаясь против ее уверенности, я тем самым ополчаюсь против собственного недомыслия; против ее вежливости — против собственного хамства, Я опустил глаза. — У меня просто нет сил больше ждать. — Не ждите; ей меньше хлопот. Я глотнул чаю. Она невозмутимо намазывала медом поджаренный хлебец. — Называйте меня Николасом, — сказал я. Рука ее дрогнула, затем продолжала размазывать мед — возможно, вкладывая в это символический смысл. — Теперь я послушен своей епитимье? — Да, если искренни. — Столь же искренен, как были искренни вы, когда предложили мне помощь. — Ходили вы в Сомерсет-хаус? — Ходил. Отложила нож, взглянула на меня. — Ждите столько, сколько захочет Алисон. Не думаю, что ждать придется долго. Приблизить вас к ней — не в моей власти. Дело теперь в вас двоих. Надеюсь, она простит вас. Но не слишком на это уповайте. Вам еще предстоит вернуть ее любовь. — Как и ей — мою. — Возможно. Разбирайтесь сами. — Повертела хлебец в руках; улыбнулась. — Игра в бога окончена. — Что окончено? — Игра в бога. — В ее глазах одновременно сверкнули лукавство и горечь. — Ведь бога нет, и это не игра. Она принялась за хлебец, а я обвел взглядом обыденный, деловитый буфет. Резкий звон ножей, гул будничных разговоров вдруг показались мне не более уместными, чем какой-нибудь щебет ласточек. — Так вот как вы это называете! — Для простоты. — Уважай я себя вот на столечко, встал бы и ушел. — А я рассчитывала, что вы поможете мне поймать такси. Нужно прикупить Бенджи кое-что к школе. — Деметра в универмаге? — А что? Ей бы там понравилось. Габардиновые пальто, кроссовки. — А на вопросы отвечать ей нравится? — Смотря на какие. — Вы так и не собираетесь открыть мне ваши настоящие цели? — Уже открыли. — Сплошная ложь. — А если иного способа говорить правду у нас просто нет? — Но, будто устав иронизировать, она потупилась и быстро добавила: — Я как-то задала Морису примерно тот же вопрос, и он сказал: «Получить ответ — все равно, что умереть». На лице ее появилось новое выражение. Не то чтобы упорное; непроницаемое. — А для меня задавать вопросы — это все равно, что жить. — Я подождал, но она не ответила. — Ну ладно. Я не ценил Алисон. Хамло, скотина, все что хотите. Так ваше грандиозное представление было затеяно лишь для того, чтобы доказать мне, что я ничтожество, конченый человек? — Вы когда-нибудь задумывались, зачем природе понадобилось создавать столько разнообразных форм живого? Это ведь тоже кажется излишеством. — Морис говорил то же самое. Я понимаю, что вы имеете в виду, но как-то смутно, отвлеченно. — А ну-ка, послушаем, что вы понимаете. — Что в наших несовершенствах, в том, что мы друг от друга отличаемся, должен быть какой-то высший смысл. — Какой именно? Я пожал плечами. — Тот, что субъекты вроде меня в этом случае имеют шанс хоть немного приблизиться к совершенству? — А до того, что случилось летом, вы это понимали? — Что далек от идеала, понимал очень хорошо. — И что предпринимали? — Да, в общем, ничего. — Почему? — Потому что… — Я перевел дух, опустил глаза. — Я же не защищаю себя, каким был раньше. — И вас не волнует, как могла бы сложиться ваша судьба? — Это не лучший способ преподать человеку урок. Она помедлила, снова оценивающе оглядела меня, но заговорила уже помягче. — Я знаю, Николас, на том шутливом суде вы наслушались неприятных вещей. Но судьей-то были вы сами. И если бы, кроме них, о вас сказать было нечего, вы вынесли бы совсем другой приговор. Все это понимали. И не в последнюю очередь — мои дочки. — Почему она мне отдалась? — Мне кажется, то была ее воля. Ее решение. — Это не ответ. — Тогда, наверное, чтоб доказать вам, что плотские утехи и совесть лежат в разных плоскостях. — Я вспомнил, что сказала Лилия перед тем, как меня вытащили из ее постели; нет, им не все известно. События той ночи не укладывались в рамки загодя расчисленного урока; если они и были уроком, то не для меня одного. Ее мать продолжала: — Николас, если хочешь хоть сколько-нибудь точно смоделировать таинственные закономерности мироздания, придется пренебречь некоторыми условностями, которые и придуманы, чтобы свести на нет эти закономерности. Конечно, в обыденной жизни условности переступать не стоит, более того, иллюзии в ней очень удобны. Но игра в бога предполагает, что иллюзия — все вокруг, а любая иллюзия приносит лишь вред. — Улыбка. — Что-то я копнула глубже, чем собиралась. Я слабо улыбнулся в ответ. — Но до того, чтобы внятно объяснить, почему выбрали именно меня, не добрались. — Основной принцип бытия — случай. Морис говорит, что этого уже никто не оспаривает. На атомном уровне миром правит чистая случайность. Хотя поверить в это до конца, естественно, невозможно. — Но к будущему лету вы решили подготовиться заранее? — Кто знает, что из этого выйдет? Его реакция не предсказуема. — А если бы Алисон приехала на остров вместе со мной? Такая вероятность была. — Скажу вам только одно. Морис бы сразу увидел, что ее искренность подвергать каким-либо испытаниям излишне. Я опустил глаза. — Она знает о…? — Чего мы добиваемся, ей известно. Подробности — нет. — И она сразу согласилась? — По крайней мере, инсценировать самоубийство — не сразу, и при том условии, что обманывать вас мы будем недолго. Я помолчал. — Вы сказали ей, что я хочу с ней увидеться? — Она знает мое мнение на сей счет. — Что не стоит принимать меня всерьез? — Когда вы говорите подобные глупости — пожалуй. Я обводил вилочкой узор на скатерти; пусть видит, что я настороже, что ей не удалось усыпить мою бдительность. — Расскажите, с чего все это началось. — С желания быть с Морисом, помогать ему. — Она на секунду умолкла, затем продолжала: — В один прекрасный день, вернее, ночь, у нас был долгий разговор о чувстве вины. После смерти моего дяди оказалось, что мы с Биллом — сравнительно богатые люди. Мы испытали то, что теперь называется стрессом. И поделились этим с Морисом. И — знаете, как это бывает? Рывок, гора с плеч. Все озарения приходят именно так. Сразу. Во всей полноте. И ничего не остается, как воплощать их в жизнь. — И в чужую боль? — Мы никогда не были уверены в успехе, Николас. Вы проникли в нашу тайну. И теперь вы — как радиоактивное вещество. Мы пытаемся контролировать вас. Но удастся ли? — Потупилась. — Один человек… ваш товарищ по несчастью… как-то сказал мне, что я похожа на озеро. В которое так и тянет бросить камень. Я переношу все это не так спокойно, как кажется. — Ничего, у вас ловко выходит. — Один — ноль. — Поклонилась. Потом сказала: — На той неделе я уезжаю — в сентябре уже не надо присматривать за детьми. Я не прячусь, я поступаю так каждый год. — К… нему? — Да. Воцарилось странное, почти извиняющееся молчание; словно она поняла, что во мне вспыхнула незваная ревность и что эта ревность оправданна; что властная связь, выстраданная общность существуют не только в моем воображении. Взглянула на часы. — Друг мой. Мне так жаль. Но Гунхильд и Бенджи будут ждать меня у Кингз-Кросс. Ох, пирожные, такие аппетитные… Они остались на тарелке, нетронутые, во всем своем вычурно-пестром великолепии. — За удовольствие так их и не попробовать стоит заплатить. Она весело согласилась, и я помахал официантке. Пока мы ждали счет, она сказала: — Забыла вам сообщить, что за последние три года Морис дважды перенес тяжелый инфаркт. Так что следующего… лета может и не быть. — Да. Он говорил мне. — И вы не поверили? — Нет. — А мне верите? — Из ваших слов трудно заключить, что с его смертью все кончится, — уклончиво ответил я. Она сняла перчатки. — Как странно вы это сказали. Я улыбнулся ей; она улыбнулась в ответ. Она хотела что-то добавить, но передумала. Я вспомнил, как Лилия иногда «выходила из роли». Дочь, мерцающая в матери; лабиринт; дары пожалованные, дары отвергнутые. Замирение. Через минуту мы очутились в коридоре. Навстречу шли двое мужчин. Поравнявшись с нами, тот, что слева, негромко вскрикнул. Лилия де Сейтас остановилась; встреча и для нее была полной неожиданностью. Темно-синий костюм, галстук-бабочка, ранняя седина в густой шевелюре, румяные щеки, живые, пухлые губы. Она быстро обернулась ко мне. — Николас, извините… вы не поймаете такси? У него было комичное лицо человека — солидного человека, — который вдруг снова стал мальчишкой, которому эта случайная встреча вернула молодость. Я с преувеличенной учтивостью посторонился, уступая дорогу идущим в буфет, и благодаря этому на секунду задержался. Он за обе руки тянул ее к себе, а она улыбалась своей загадочной улыбкой, как Церера, вновь сошедшая на бесплодную землю. Нужно было идти, но у дверей я еще раз обернулся. Его попутчик прошел дальше и ждал у входа в буфет. Те двое не двигались с места. Морщинки нежности у его глаз; она с улыбкой принимает дань. Такси не попадались; я стоял у края тротуара. Может, это и есть «знаменитость», сидевшая в портшезе? — но я его не узнал. Узнал лишь его благоговение. Он видел одну ее, словно ее присутствие отменяло все дела разом. Минуты через две она подбежала ко мне. — Вас подвезти? Она не собиралась ничего объяснять, и вновь что-то в этой нарочитой таинственности вызвало во мне не любопытство, а пресыщенность и досаду. Она не была вежливой; скорее умела быть вежливой; хорошими манерами она пользовалась как рычагом, чтобы двигать мою неподъемную тушу в нужном направлении. — Нет, спасибо. Мне в Челси. — Мне вовсе не надо было в Челси; я просто хотел от нее избавиться. Украдкой взглянув на нее, я сказал: — При встречах с вашей дочерью у меня все время крутилась в голове одна байка, но к вам она даже больше подходит. — Она улыбнулась, слегка растерявшись. — Байка про Марию-Антуанетту и мясника — скорее всего, легенда. В первых рядах черни к Версальскому дворцу подошел мясник. Размахивал ножом и вопил, что перережет Марии-Антуанетте горло. Толпа расправилась со стражей, и мясник ворвался в королевские покои. Вбежал в спальню. Она была одна. Стояла у окошка. Мясник с ножом в руке и королева. Больше никого. — И что дальше? Я увидел такси, едущее в обратном направлении, и махнул шоферу, чтобы тот развернулся. — Он упал на колени и разрыдался. Она помолчала. — Бедный мясник. — Кажется, то же сказала и Мария-Антуанетта. Она следила, как такси подруливает к нам. — Главный вопрос: кого, собственно, оплакивал мясник? Я отвел глаза. — А по-моему, не главный. Такси остановилось, я открыл дверцу. Она смотрела на меня, собираясь что-то сказать, но потом либо передумала, либо вспомнила о другом. — Ваше блюдо. — Вынула его из корзинки. — Постараюсь не разбить. — С наилучшими пожеланиями. — Протянула руку. — Но Алисон вам никто не подарит. За нее придется заплатить. — Ее месть затягивается. Еще на мгновение задержала мою руку в своей. — Николас, я так и не назвала вам вторую заповедь, которой мы с мужем придерживались всю жизнь. И назвала, глядя на меня без улыбки. Еще секунду смотрела мне прямо в лицо, потом наклонилась и села в такси. Я провожал машину глазами, пока она не скрылась за Бромптонской часовней; в точности как тот мясник вглядывался, болван, в обюссонский ковер; только что не плакал. 76 Итак, я ждал. Жестокость этих бесплодных дней казалась чрезмерной. Словно Кончис, с согласия Алисон, следовал давнишним рецептам викторианской кухни — варенья, лакомых перемен, не получишь, пока не объешься хлебом, черствыми корками ожидания. Но философствовать я разучился. На протяжении последующих недель нетерпение вовсе не утихало, наоборот, и я отчаянно пытался хоть как-то развеяться. Каждый вечер находил предлог, чтобы прогуляться по Рассел-сквер — наверное, так, движимые скорее скукой, нежели надеждой, бродят по причалу моряцкие жены и черноглазые зазнобы. Но огни моего корабля все не зажигались. Два-три раза я ездил в Мач-Хэдем; окна вечернего Динсфорд-хауса были еще чернее окон на Рассел-сквер. Не зная, чем заняться, я часами сидел в кино, читал, в основном всякую чушь: книги мне нужны были исключительно для того, чтобы одурманить себя. А ночами, бывало, бесцельно устремлялся прочь из города — в Оксфорд, Брайтон, Бат. Дальние поездки успокаивали, будто, мчась сквозь тьму, несясь во весь дух по спящим улочкам, возвращаясь в Лондон на рассвете, ложась измотанным и просыпаясь лишь к вечеру, я делал что-то стоящее. Перед самым знакомством с Лилией де Сейтас к моей тоске добавилась другая напасть. Я часто забредал в Сохо и Челси — места, мало подходящие для невинных прогулок, если не жаждешь подвергнуть свою невинность серьезному искушению. Чудищ в этих дебрях хватало — от размалеванных кляч у подъездов Грик-стрит до столь же сговорчивых, но более аппетитных фиф и помятых барышень на Кингз-роуд. К некоторым из них меня тянуло. Сначала я отмахивался от этой мысли; потом смирился. Избегал, или, точнее, не ввязывался в соблазн я по многим причинам; скорее по соображениям выгоды, чем из брезгливости. Пусть те видят — если они где-то рядом, ведь нельзя исключить, что за мной наблюдают, — что я могу прожить и без женщин; а в глубине души я сам хотел удостовериться в этом. При встрече с Алисон эта уверенность станет оружием, лишним ударом плети — если дойдет до плетей. Дело в том, что чувства, которые я теперь питал к Алисон, не имели ничего общего с сексом. Может, тут сыграла роль пропасть, отделявшая меня от Англии и всего английского, моя безымянность, неприкаянность; но, похоже, я мог ежедневно менять партнерш, а по Алисон тосковать при этом ничуть не меньше. От нее я ждал совсем иного, и это иное могла дать мне только она. Вот в чем разница. Секс я получу от кого угодно; но лишь от нее получу… это не назовешь любовью, — гипотеза, требующая экспериментального подтверждения, реальность, еще до всяких проверок зависящая от глубины ее раскаяния, от искренности признаний, от того, насколько полно она докажет, что сама еще любит меня; что предать ее побудила именно любовь. В такие моменты игра в бога вызывала во мне смешанное чувство восторга и отвращения, словно замысловатая религия: наверно, в этом что-то есть, но сам я никогда не уверую. Кстати, из того, что граница любви и секса становилась все резче, вовсе не следовало, что я собирался вести жизнь праведника. И все проповеди г-жи де Сейтас, призывавшей отсечь верх от низа взмахом скальпеля, были в каком-то смысле избыточны. Но некая часть меня еще сопротивлялась. Басни, которыми г-жа меня накормила, мертвым грузом лежали в желудке. Они противоречили не только общепринятой морали. Нет, они вступили в конфликт с подсознательной уверенностью, что никто, кроме Алисон, мне не нужен, а если все же понадобится кто-то еще, то пострадают не одни лишь нравственность и принципы, но нечто трудноопределимое, плотское и духовное одновременно, связанное с воображением и смертью. Возможно, Лилия де Сейтас предвосхищала законы взаимоотношений полов, какие установятся в двадцать первом веке; но чего-то не хватало, какого-то жизненно важного условия — как знать, не пригодится ли оно в двадцать втором? Все это легко сказать; труднее воплотить в жизнь, ведь век-то нам достался двадцатый. Век, когда инстинкты отпущены на свободу, чувства и желания — все скоротечнее. Викторианцу моего возраста ничего не стоило дожидаться возлюбленной хоть пятьдесят — что там дней! — месяцев и при этом ни разу не согрешить даже в мыслях, не то что в делах своих. С утра мне еще удавалось подражать викторианцам; но днем, стоя в книжной лавке рядом с очаровательной девушкой, я молил бога, в которого не верил, чтобы она не повернула головы, не улыбнулась. И как-то вечером в Бейсуотере улыбнулась-таки; поворачивать голову ей не потребовалось. Она сидела напротив меня в закусочной и болтала с приятелем; я смотрел во все глаза, забыв о еде: обнаженные руки, высокая грудь. Похожа на итальянку; черноволосая, волоокая. Приятель ушел, девушка откинулась на спинку стула и взглянула на меня с недвусмысленной, обезоруживающей улыбкой. Она не была потаскухой; просто сигнализировала: хочешь познакомиться? Вперед! Я неуклюже поднялся, пошел к выходу и топтался там, пока не расплатился с официанткой. Мое позорное бегство отчасти объяснялось чрезмерной подозрительностью. Девушка с приятелем вошли после меня и сели так, чтобы наверняка попасться мне на глаза. Чистое безумие. Я вот-вот поверю, что любая женщина, попавшаяся на пути, послана мучить и искушать; теперь перед тем, как войти в кафе или ресторан, я заглядывал в окно и заранее намечал себе место в закутке, где не услышу и не увижу этих ужасных тварей. Я все больше и больше походил на шута и злился, что не в силах вести себя иначе. И тут появилась Джоджо. Это было в конце сентября, с Лилией де Сейтас мы распрощались две недели назад. Под вечер, измаявшись от безделья, я пошел на старый фильм Рене Клера. Плюхнулся рядом с какой-то нахохлившейся фигурой и стал смотреть бессмертную «Соломенную шляпку». По гнусавым придыханиям я догадался, что сосед, словно сошедший со страниц Беккета — женщина. Через полчаса она попросила огоньку. Я различил круглое лицо, не тронутое косметикой, рыжеватые, прихваченные резинкой волосы, густые брови, руку с грязными ногтями, держащую бычок. В перерыве она принялась со мной заигрывать, так неумело, что я ее даже пожалел. На ней были джинсы, засаленный серый свитер с широким воротом, древнее мужское шерстяное пальто; но три вещи в ней вызывали неожиданную симпатию: зияющая ухмылка, хриплый шотландский выговор и такая бесприютная слезливость, что я сразу узнал в ней родственную душу и сердце, достойное нового Мэйхью[134]. Ухмылка казалась неестественной, словно кто-то невидимый растягивал ей рот пальцами. Похилившись набок, как расстроенный карапуз, она безуспешно пыталась вытянуть из меня, чем я занимаюсь, где живу; и тут, то ли сжалившись над ее жабьей ухмылкой, то ли потому, что уж с этой-то стороны опасность явно не грозила (наша встреча, вне всякого сомнения, случайна), я пригласил ее выпить кофе. Мы отправились в кафе. Я заявил, что голоден, и предложил ей порцию спагетти. Сперва она наотрез отказалась; затем призналась, что истратила последние деньги на билет в кино; затем набросилась на еду так, что за ушами трещало. Я преисполнился умиления, точно хозяин, кормящий собаку. Продолжили мы в баре. Она приехала из Глазго изучать искусство — два, что ли, месяца назад. В Глазго вращалась в кругах маргинально-выморочной кельтской богемы, здесь не вылезала из кафе и кинотеатров, «благо ребята деньжат подбрасывают». С искусством она завязала; типичная бродяжка из захолустья. Я все больше убеждался, что за свою нравственность с ней могу быть спокоен; может, потому мы и подружились так быстро. Она была забавная, с характером, сипатая, начисто лишенная какой бы то ни было женственности. Как, впрочем, и эгоизма; зато отзывчивости хоть отбавляй. Я довез ее до меблирашек в Ноттинг-хилле, и она решила, что я ожидаю приглашения. Но я разочаровал ее. — Так мы больше не увидимся? — Ну почему… — Я оглядел ее поникшую фигурку. — Тебе сколько лет? — Двадцать один. — Не ври. — Двадцать. — Восемнадцать? — Пошел к черту. Двадцать, правда. — Хочу сделать тебе предложение. — Фыркнула. — Да я не то имел в виду. Дело в том, что я сейчас дожидаюсь одну… девушку… она в Австралию уехала. И на ближайшие две-три недели не отказался бы от компании. — Улыбнулась до ушей. — Я тебе работу предлагаю. В Лондоне куча агентств этим занимается. Подыскивает сопровождающих и компаньонов. Она все ухмылялась. — Что ты мне мозги пудришь? — Нет… я правду говорю. Ты сейчас за бортом. Я тоже. Давай вылезать вместе… деньги — моя забота. Никакой постели. Просто дружба. Она сделала движение, будто намылила руки; снова ухмыльнулась, пожала плечами: психом больше, психом меньше. И мы стали встречаться. Если они следят за мной, должны отреагировать. Вдруг хоть это поможет форсировать события. Джоджо была странное создание, флегматичное, как дождь (лондонский дождь: она редко мылась), добродушное и безвредное. С предложенной ролью справлялась прекрасно. Мы шатались по киношкам, барам, выставкам. Иногда с утра до вечера сидели у меня. Но ближе к ночи я всякий раз отвозил ее домой. Мы могли часами сидеть за столом в полном молчании, читая газеты и журналы. Через семь дней у меня появилось чувство, что мы знакомы семь лет. Я платил ей четыре фунта в неделю, предлагал купить кое-что из одежды и оплачивать ее грошовую квартиру. Отказалась, взяла только темно-синий вязаный жакет от Маркса и Спенсера. Большего и желать было нельзя: она отпугивала от меня девушек, а я взамен уделял ей толику своей сублимированной верности. Она не роптала, довольствуясь малым, будто старая дворняга; терпеливая, кроткая, ни на что не претендующая. На вопросы об Алисон я не отвечал, и Джоджо, похоже, перестала верить в ее существование; смирилась с тем, что я «слегка чокнутый», как мирилась со всем на свете. Как-то в октябре, ощутив приближение бессонницы, я предложил махнуть куда ее душе угодно, только чтобы за ночь обернуться. Поразмыслив, она, бог знает почему, выбрала Стоунхендж[135]. И мы отправились в Стоунхендж, бродили там в три часа ночи под пронизывающим ветром, натыкаясь на менгиры; чайки ерзали над нашими головами в своих гнездах из водорослей, полных лунного света. Потом мы залезли в машину и подкрепились шоколадом. Я едва различал ее лицо: темные кляксы глаз, наивная кукольная улыбка. — Чему смеешься, Джоджо? — Я такая счастливая. — Не устала? — Нет. Я наклонился, поцеловал ее в висок. Раньше я никогда не целовал ее; быстро включил зажигание. Вскоре она заснула и медленно сползла мне на плечо. Во сне она казалась девочкой лет пятнадцати-шестнадцати. Пряди ее волос, давно не мытых, касались моего лица. И я ощутил к ней почти то же, что к Кемп: нестерпимую нежность, подспудное желание. Через несколько дней мы отправились в кино на вечерний сеанс. Кемп, считавшая, что у меня не все дома, раз я сплю с такой никчемной уродкой — объяснить ей, что к чему, я даже не пытался, — но довольная, что хоть с этим у меня наконец наладилось, присоединилась к нам, и после фильма мы зашли в ее «мастерскую» залить глаза какао и остатками рома. Около часу Кемп нас выставила; ей хотелось спать, да и мне тоже. Мы с Джоджо остановились в подъезде. Это была первая по-настоящему промозглая осенняя ночь, к тому же лило как из ведра. Мы выглянули на улицу. — Ник, я переночую у тебя, в кресле. — Нет. Все в порядке. Подожди-ка. Я подгоню машину. — Машину я оставил в переулке. Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли. Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд. — Наверху полный бардак. — У тебя настоящие хоромы. — Спасибо. — Не психуй. Лягу на твое старое кресло. Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что-то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру. — Ложись-ка в кровать. А я как-нибудь перекантуюсь. Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки; отправилась в ванную, оттуда — в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из-за двери. — Ник! — У-у? — Иди. — Куда? — Сам знаешь. — Нет.

The script ran 0.015 seconds.