Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Сологуб - Творимая легенда [1905—1912]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Роман

Аннотация. Федор Сологуб не только один из значительнейших русских лириков XX века, но и создатель интересной, прочитываемой ныне по-новому прозы, занимающей свое место в отечественной романистике. В книгу вошел роман «Творимая легенда», в котором писатель исследует, философские, биологические и даже космические вопросы человеческого бытия. Вступительная статья и примечания А.И. Михайлова. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Гроза предвещает нам бурное будущее. Елисавета сказала: — Голосами бурь говорит тот, кто не любит безмятежного счастия, кто не хочет его для людей. В это время послышалось быстро приближающееся, мокрое по лужам дребезжание колес, и из-за поворота дороги показалась бричка. Возница, безусый испуганный паренек в желтой куртке и блестящей от дождя шапке, нещадно хлестал пару своих мохнатых лошадок. В повозке сидел, подпрыгивая и сгибаясь под большим черным зонтиком, священник. С зонтика лились, отгибаясь по ветру назад, серебристо-серые струи воды. За бричкою так же бешено неслась телега, из которой торчали во все стороны мокрые бороды, бурые руки и смазные сапоги. Слышались, разрываемые ветром, сердитые крики. Бричка остановилась у паперти. Священник проворно выскочил и взбегал по ступеням, как-то вприсядку отряхиваясь. Лицо его было бледно от страха. Это был здешний священник, отец Матвей Часословский. Он бормотал, здороваясь с Триродовым: — Темнота народная. Еле душу спас. Подкатила и телега. Мужики, слегка подвыпившие, вывалились из нее, шлепнувшись прямо в лужу. Они смотрели с досадою и с недоумением на отца Матвея и ругали то отца Матвея, то свою лошадь, которая тяжело водила мокрыми боками. Один из мужиков, весь серый, говорил: — Ну, счастлив ты, батя! Здорово бы мы тебя взлупили. На-кось, что вздумал, — под нового царя подписывать захотел! Отец Матвей говорил дрожащим голосом: — Неразумные! Я вам верноподданнический адрес давал подписать, государю. Мужики смеялись. Их оратор говорил: — Брешешь, батя. Мужик сер, да разум у него не волк съел. Ты с господами заодно. Хотел подписать нас под нового царя, который нам земли не даст. Отец Матвей уговаривал их: — Братцы, да вы в бумагу посмотрите, чье имя там. Мужики смеялись. — Бумага твоя нам ни к чему, мы ее разорвали, а ты нас не обманешь. Отец Матвей держался за церковную дверь. Старый мужик сказал: — Ну, мы тебя попугали довольно, а трогать тебя не будем. В поле не догнали, твое счастье, а в церкви не тронем. Иди, служи нам молебен. Шум, поднятый около имени Триродова, заставил обвинительную власть обратить на Триродова особенное внимание. Прокурор окружного суда с ожесточением говорил: — В короли захотел, — а вот мы его в тюрьму сначала посадим. Благосклонность маркиза Телятникова смутила его; но когда маркиз рассыпался, над головою Триродова опять стали собираться тучи. Прежде всего началось дело из-за самовольного разрытия могилы. В то же время возникли против Триродова и другие обвинения. Следователь Кропин стал подозревать Триродова в убийстве исправника, и не сомневался, что он виновен и в разрушении маркиза Телятникова. В этих подозрениях укрепляли его показания Острова. Судебный следователь Кропин был худой, маленький, черный, с лохматыми волосами. Он сильно заикался. Может быть, оттого он был такой злой. У него были злые глаза, маленькие и острые. Он любил выпить, и пил только водку. Остальные вина он находил для себя слишком крепкими. Кропин с наслаждением подбирал улики против Триродова. Так как не Триродов убил исправника, то и улики были вздорные. Но Кропину казалось, что их совокупность составит нерасторжимую цепь. Кропин с величайшим удовольствием немедленно взял бы Триродова под стражу, но прокурор сказал ему: — Ввиду всех этих обстоятельств необходимо соблюдать крайнюю осторожность. Кропин пригласил Острова к себе во время своего завтрака. Сам много пил водки, и Острова напоил, — чтобы выведать сведения о прежней жизни Триродова. Остров уверял: — Господин Триродов химию досконально знают. Сделать из человека горсточку пепла им нечего не составляет. Но как Триродов это делает и кого уже он испепелил, этого Остров не мог сказать. Очень хотелось ему рассказать про Матова, да боялся сам запутаться. Случилось так, что свидетелями против Триродова были и другие святотатцы. Утром в начале августа Триродов принимал депутацию из Пальмы — социал-демократы и синдикалисты. Они приехали еще с вечера и по заранее посланному Триродовым приглашению остановились в его доме. Вот наконец мечта становилась к осуществлению! Жуткий восторг томил Триродова. Какая радость — приводить свои фантазии в исполнение! Был любезный и весёлый разговор, конечно, по-французски. Французская речь живо напоминала Триродову дни его жизни в Париже, — жизни милой, как все прошлое. Триродов и его гости взаимно выпытывали друг друга. После долгого разговора Триродов и его гости обменялись наконец формальными обязательствами. Филиппо Меччио и его спутники дали Триродову от имени своих партий обязательство голосовать за него. Впечатления Триродова от этих людей, кроме Филиппа Меччио, однако, не были приятны. Они не понравились ему своею излишнею живостью, своими преувеличенными жестами. Он думал, что в них нет способности управлять государством, что из них разве только один Филиппо Меччио может быть министром. За их жестами и риторикою не чувствовалось той спокойной и холодной твердости, которая отличает австралийских министров из рабочих. Правда, из его гостей никто и не был настоящим рабочим. Сам Филиппо Меччио показался Триродову более оратором, чем практическим деятелем, более критиком, чем созидателем. Триродов думал, что во главе правительства он может стоять только в переходные эпохи. Впечатления гостей были смутны и неопределенны. Триродова они нашли слишком сдержанным и надменным человеком. Филиппо Меччио говорил о Триродове своим спутникам: — Он импонирует, но его глаза обличают пресыщенную душу, мечтательный и анализирующий ум. Едва ли он годен и склонен для практической деятельности. Но, может быть, тем и лучше. Это будет носитель призрачной власти с уже умерщвленною волею к владычеству. Елисавета очаровала гостей. Кирша не обнаруживал никаких странностей, вел себя, как всякий средний ребенок его лет, и показался гостям умным и милым мальчиком. Пальмские гости уехали вечером.   Ночью Елисавета сидела у Триродова. Читали. Поговорили. Замолчали. Елисавета спросила: — Ты ждешь чего-то? Его лицо не умело скрывать. Оно не изменяло выражения каждую секунду, но точно отражало общую окраску его души. Триродов знал о том, что у него нынче будет обыск. С брезгливою миною сказал он Елисавете: — Сейчас ко мне придут полицейские, обыскивать. — Ты об этом знаешь? — спросила Елисавета. — Да, — сказал Триродов. — Я это знаю каким-то странным способом. Мои тихие дети все знают. Они невинны, не живут, и потому знают. Глаза их не смотрят, но все видят, и уши их не слушают, но все слышат. Безрадостные и беспечальные, они сохранили всю свою душу, и они совершенны, как создания высокого искусства. Через них я узнаю то, что должно совершиться, и это дает мне большую уверенность и спокойствие. Елисавета сказала заботливо: — Надобно кое-что убрать. Я тебе помогу. Триродов равнодушно возразил: — Не стоит. Будь спокойна. Елисавета настаивала: — Но все же лучше принять какие-нибудь меры. Триродов решительно сказал: — Они ничего не найдут. Они даже и тебя не увидят. Да я и не допущу обыска. И сказал тихо: — В дом моей мечты никто не войдет. И ты — мечта моя, моя Елисавета. Глупые зовут тебя Веточкою, веткою, для мудрого ты — таинственная роза. Скоро послышались звонки и суетня: пришли незваные, новый исправник и жандармский полковник. Триродов спустился к ним вниз, в зал. Жандармский полковник сказал: — Проведите нас в ваш кабинет. — Пожалуйста, — сказал Триродов. — Идите сюда. Но Триродов отвел своих гостей далеко от кабинета. Комната, куда он привел полицейских, была очень похожа на его кабинет. Но мрачная, как темница. Искали везде. Исправник, переведенный сюда из дальнего уезда и еще сохранивший всю свою захолустную грубоватость, стукнул сгибом сухого пальца в замкнутую дверь и сказал: — А тут что? Отоприте-ка. Триродов вынул из кармана маленький зеленый шарик и уронил его на пол. Странным синеватым дымом наполнилась комната. Триродов исчез. Запахло горько и сладко. Казалось полицейским, что пахнет кровью и что сладко ее сосать. Они стали на четвереньки. Онемели. Им казалось, что они обратились в громадных клопов. Они быстро побежали на руках и на ногах вниз по лестнице, по двору, по дороге. Во мраке чутьем различая дорогу, быстро бежали по дороге в город гигантские клопы в мундирах. Светало, когда они бежали по улицам. Ранние прохожие в ужасе сторонились от них. Прибежали на свои квартиры. Были пыльные, изодранные. Долго спали. Проспавшись, не могли вспомнить, где были, и что с ними было, и куда они растеряли свои казенные бумаги, и что им теперь надобно делать.  Глава девяносто вторая   Были уже первые дни золотой осени. Прекрасный год в природе, тревожный и грозовой в людях. Неудачная война питала смуту. Война и не могла быть удачною, потому что ее не направляло народное одушевление. Бородачи запасные думали о покинутых семьях и о родной земле и не понимали, зачем их повели воевать чужую землю. Подвиги высокого геройства были ярки, но бесцельны — это были прекрасные огни, горевшие в сражающихся множествах, но не зажигавшие в них воинственного восторга. Была непреклонная готовность мужественно умирать, и, конечно, хотелось бы победить, но не было столь же непреклонной воли к победе. Вожди забыли, что обороняющийся не может победить. Рабочие на фабриках и на заводах в Скородоже давно уже волновались. Нередко вспыхивали отдельные забастовки то в одном заведении, то в другом. Наконец в начале октября началась общая забастовка. Требования были те же, что везде: пять свобод, четвертная формула выборов, и учредительное собрание. Повод для забастовки, как это часто в то время случалось, был совершенно ничтожный. В темную ночь рабочий Алексей Кулинов, молодой, начитанный человек, возвращался домой. Он был у своего большого приятеля, учителя городского училища Воронка. Там нынче вечером собралось несколько человек для чтения и беседы. Разошлись в разные стороны, и случилось так, что Кулинову пришлось идти одному. Он был сильный и рослый и ничего не боялся. Шел, посвистывал. Вспоминалось все слышанное, и душа горела гордыми, смелыми надеждами. Навстречу Кулинову посредине улицы шла толпа горланов. Кое у кого из них в руках качались фонари, — на городское освещение горожане мало полагались, уж очень оно было скудное на окраинах. Это были члены черносотенного союза. Речи ораторов, отравленные демонскою злобою, и выпивка на дворе у Конопацкой настроили их патриотически. Они были готовы сокрушать супостатов и орали бесстыдные песни. Место было глухое и безлюдное — окраина города. Куликову проще было бы свернуть с дороги, в боковой переулочек, — да нет, зачем? Стыдно показалось бежать. Да и вспомнил, что у него в кармане есть револьвер. Его окрикнул пьяный голос: — Стой! Что ты есть за человек и куда идешь? Кулинов сердито буркнул: — А вам что? Иду по своему делу и вас не трогаю. Кто-то заорал: — Братцы, да это из лохматых. Бей его! Кто-то схватил Кулинова за плечо. Он поспешно выхватил револьвер из кармана и выстрелил вверх, чтобы напугать хулиганов. Толпа шарахнулась в стороны. Раздался ответный выстрел, другой, третий. Молодцы тоже вспомнили, что они вооружены, и принялись палить без толку из своих браунингов. Кто-то свирепо вопил: — Убьем собаку и в ответе не будем. — Сам начал! — кричал другой. Кулинов побежал. Банда за ним. Гремели выстрелы, не попадая в цель. Было темно, были пьяны, но все же только счастливый случай спас Кулинова от чьей-нибудь шальной пули. Наконец Кулинов добрался до своего дома. Юркнул в калитку. Поспешно задвинул засов. Бросился на крыльцо. Дверь была заперта. Он постучал в окно. Долго не открывали. Он слышал, как шептались за окном. А громилы уже ломали калитку. Грохот наполнял всю улицу. — Да отворите же! — отчаянно кричал Кулинов. — Ведь они меня убьют. Его хозяйка, сырая вдова-мещанка, и ее две рохли-дочери боялись открыть. Они дрожали и шептались за дверью. Тогда вскочил с постели хозяйкин сын, пятнадцатилетний мальчик Митя. Бросился было к двери, но мать его оттолкнула и сердито зашипела на него. Мальчик побежал в комнату жильца и там распахнул окно. Громким шепотом позвал: — Алексей Степаныч, лезьте в окно. Кулинов проворно вскочил в окно и захлопнул его за собою. Как раз вовремя, — громилы ворвались во двор. Долго стучались они в двери и в окна, но почему-то боялись ломать дверь. Сырая вдова и две рохли тряслись от страха. Они стояли все трое за дверью в комнату Кулинова и ныли на разные голоса: — Батюшка, Алексей Степаныч, выдь, сделай милость, к окаянным. Силой войдут, и нас из-за тебя погубят, и мальчонку пришибут. Будь благодетель, выдь, — мы за твою грешную душеньку Богу помолимся, — сиротская молитва до Бога доходчива. Митя упрекал их: — Бога побойтесь, маменька, на смерть человека посылаете. И вам, сестрицы, стыдно, — чем бы маменьку успокаивать, а вы ее пуще расстраиваете. Мать зашипела на него: — Ты у меня помолчи, шалапут. Зачем его впустил? Всех нас под обух подвел. Погоди, жива к утру останусь, так я с тебя семь шкур спущу. Митя деловито отвечал: — Нынче, маменька, таких прав нет. Что следует, накажите, а тиранить нельзя. Громилы шумели на дворе и распевали песни. Полиция пришла только утром: задами, через огороды, сбегал Митя в полицейское управление и рассказал, что толпа хулиганов ломится в их дом. Сами полицейские словно и не заметили шума и выстрелов. Буянов разогнали. Но никого из них не задержали. А у Кулинова сделали обыск, на всякий случай. Ничего не нашли — счастливая случайность: еще дня за два был целый тюк литературы, но ее удалось быстро распространить. Револьвер же догадливый Митя стащил еще утром и спрятал на огороде. Этот случай сильно взволновал и без того возбужденных рабочих. Говорили: — Что ж это такое! От черносотенцев житья не стало! Скоро нас, как собак, убивать будут. Через день началась забастовка. В толпах рабочих раздавались угрожающие крики: — Долой черносотенцов! Забастовка продолжалась недели две. С фабрик и заводов забастовка перекинулась в учебные заведения. На беду, случилась как раз в эти дни неприятная история в гимназии. Какой-то маленький гимназистик на перемене занялся пусканием в лица товарищей и учителей бумажных стрел, намоченных чернилами. Учителя политично делали вид, что не замечают. Одна из таких стрел попала в лицо проходившему случайно через зал директору, человеку нервному и болезненному. После этой удачной стрелы старшие гимназисты захохотали: директор, придирчивый и раздражительный, был нелюбим учениками. Шалун так оторопел, что не догадался ускользнуть от бросившегося к нему директора и получил от него звонкую пощечину. Услышав звук пощечины, гимназисты зашумели и засвистали. Несколько дюжих молодцов из старших классов бросились на директора с кулаками. Испуганный старик бегом добрался до своей квартиры и уже не выходил оттуда. Об этом случае много говорили в городе. По обыкновению, сильно преувеличивали и присочиняли небывалые подробности. Говорили, что директор сбил мальчика с ног и кричал на него: — В карцере сгною! Гимназисты и гимназистки кричали, что дальше так жить нельзя. Они произвели в классах химическую обструкцию. Побили стекла в квартире директора гимназии и еще кое-где. Вместо уроков устраивали сходки, заперев двери своих классов, чтобы не входили учителя. Наконец объявили, что присоединяются к общей забастовке. Директор гимназии послал по начальству прошение об отставке. Но вместо отставки его перевели в другой город, а к новому году дали звезду. Потом забастовали телеграфисты, почтовые чиновники и почтальоны, трамвайные служащие, служащие на электрической станции и железнодорожники. Кроме общих причин, у всех их были и свои особенности, иногда мелкие, но очень раздражающие. Во всех этих местах начальствующие люди, как бы не понимая затруднительности положения, вели себя заносчиво. Закрылись многие магазины, — начали бастовать приказчики, добиваясь и для себя справедливых льгот и праздничного отдыха. Город имел странный вид. Трамваи не ходили. Электрические фонари и лампы не горели. По улицам ходило много праздных, возбужденных людей. Письма и газеты не доставлялись, — разве только случайно. Обыватели не могли приспособиться к этому беспорядку. Стало очень неудобно жить и даже опасно. Какое-то моральное землетрясение день за днем потрясало зыбкую почву обывательских умов и обывательской жизни. Многие из обывателей сочувствовали забастовке. Многие злобились на забастовщиков. Сочувствовавшие выражали свое сочувствие тайком или совсем его не выражали. Злобящиеся злобились открыто и громко. Такое неравенство выражения чувств только усиливало общую напряженность положения. Несмотря на забастовку, в городе царило необычайное возбуждение. Трудно было понять, на чьей стороне больше сил. Власти не прибегали к решительным мерам — ждали войск, — но и вся губерния волновалась. В Скородож отряд пехоты и драгун явился только на десятый день забастовки. Среди забастовавших, между тем, уже начиналась нужда. Запасишки, какие были, живо были проедены. Положение начинало становиться угрожающим. Каждый день собирались на Опалихе; так называлось обширное загородное поле около Летнего сада, где порою устраивались народные гулянья. Кроме того, собирались в железнодорожном клубе. Все эти собрания проходили мирно. Говорились речи, пелись гимны. Расходились с криками: — Долой войну! Только раз полиция вздумала проявить свою деятельность. На десятый день забастовки расклеено было по городу объявление от вице-губернатора, — за отъездом губернатора в столицу он управлял губерниею, — что запрещаются собрания на Опалихе и вообще в окрестностях города, ввиду того, что собрания приняли политическую окраску. Над этим объявлением рабочие смеялись. Кое-где его срывали. В других местах покрывали насмешливыми надписями. В середине октября происходило на Опалихе обычное собрание. Еще с утра ожидали рабочих казаки, драгуны и пехотинцы. В середине собрания, когда, взобравшись на притащенный из соседнего трактира стол, партийный агитатор говорил речь, приехал полициймейстер. Он сказал что-то казакам. Казаки внезапно ринулись на толпу, работая нагайками. Несколько минут слышался только свист нагаек да крики и стоны избиваемых. Забастовщики были рассеяны. Небольшую часть их забрали и отвели в полицию. Многие разбежались по лесу. На них устроили облаву. Обыватели возмущались неумеренным употреблением нагайки. Да и среди казаков и солдат было немало недовольных. Но кто возлагал на это недовольство какие-нибудь надежды, тот скоро убедился в своей ошибке. Кербах говорил: — Это — законный террор! Они нас хотят терроризировать, мы отвечаем тем же. Слишком сильно спорить с ним не смели. Кража иконы дала черносотенцам удобный повод для злых науськиваний на интеллигенцию. Остров распространял слухи, что икону похитил и сжег Триродов и что сделал это он потому, что он — безбожник и ненавидит христианскую церковь. Вообще Остров много работал в эти дни. Полтинин и Поцелуйчиков ему помогали. Хитрая и ловкая Раиса, поселившись в городе и еще не открывая своих денег, уже успела войти в милость генеральши Конопацкой и уже помогала ей в хозяйственных работах по ее черносотенным организациям. Союз русских людей усиленно действовал. Кербах и Жербенев раздавали народу московскую черносотенную газету. В ней были возмутительные статьи против евреев. Деньги на эту раздачу давала Конопацкая. Кружок местных интеллигентов тоже сделал попытку бесплатно раздавать прогрессивные газеты. Но газетчиков полиция забирала. Между другими, отдали под суд за хранение и распространение нелегальных изданий и Мишу Матова, не стесняясь его незрелым возрастом. Кропин хотел было посадить его в тюрьму, но Петр оказал покровительство своему брату и взял его на поруки. Рамеев, боясь, что на душе мальчика все эти неприятности отразятся слишком тяжело, решил отправить его доучиваться за границу. В черносотенных кругах все громче и чаще говорили, что икону украл Триродов. Городская толпа начинала верить этому. Наконец Кропин написал приказ о задержании Триродова. Он отправился с этим приказом, захватив полицейских, в дом Триродова. Но народная смута помешала этому акту правосудия. Кропин вышел из своей квартиры как раз в тот час, когда к дому Триродова нельзя было пробраться.  Глава девяносто третья   В эти дни объединились люди разных взглядов, сходившиеся только в ненависти к старому строю. Забастовка, избиения на улицах, народная смута, растерянность властей, общая уверенность в том, что должны произойти перемены в государственном строе, — все это заставляло людей, жаждущих переворота, волноваться и думать, что на них лежит историческая ответственность, что они могут и должны что-то сделать. Забастовавшие начинали голодать. Равнодушный ко всему на свете обыватель роптал на чувствительные неприятности забастовки. Из разных мест России доходили слухи, то радующие, то печальные и часто сильно преувеличенные. И вот потому возникал вопрос, что же делать сейчас и здесь. Притом же стали ходить слухи, что черная сотня замышляет погром интеллигенции. Решили устроить общее собрание представителей от рабочих, интеллигенции и учащихся. Назначено было это собрание в доме Триродова. Нашли, что в его доме наиболее удобно собраться. Собрались днем, часа в два. Были тут люди разных партий и разных убеждений. Председателем выбрали доктора Тумарина, того самого, что разговаривал на маскараде с Елисаветою о вдове Пилипонкиной. Долго и шумно спорили. Было предложено учредить городскую милицию, для защиты граждан от нападения черносотенцев. Многие говорили в защиту этого предложения. Записался говорить и Триродов. После нескольких пламенных речей дошла очередь до него. Триродов возражал против учреждения милиции. Он говорил: — Если вы вооружитесь, то ваши противники скажут, что вы начали вооруженное восстание. Хотите ли вы этого? И что вы на это скажете? Чей-то резкий голос, по-видимому женский, торопливо выкрикнул: — Провокаторский вопрос. Председатель взялся за звонок. Триродов продолжал: — Для вооруженного восстания вы слабы. Вы не можете сражаться с правительственными войсками. Вы не находитесь в связи с другими революционными силами страны и даже ничего верного и положительного о них не знаете. Вы — не часть великого целого, а малое стадо, может быть, и готовое умереть, но, однако, готовое ли? Вы и сами чувствуете свою слабость и потому вы говорите, что вы — не революционеры, а милиционеры, что вы не нападаете, а только защищаетесь. Но поражение защищающегося — только вопрос времени и зависит только от настойчивости врага. Побеждает всегда нападающий и сильный. А за то, что у вас в руках оружие, вас будут убивать. И после вашей смерти кто-то недобрый и вечно искушающий посмеется над вами и скажет: «Поднявший меч от меча и погибнет». Громадное большинство собравшихся было за милицию. Речь Триродова слушали угрюмо. Наконец зашикали и засвистали. Триродов хотел продолжать. Но шум возрастал. Тонкий женский голос опять крикнул: — Провокатор! Кто-то оживленно и злобно кричал: — Он на жалованьи у правительства. Чей-то измененный, глухой голос прорычал из темного угла: — Он икону украл. Триродов подошел к председателю. Сказал: — Разве вы не слышите этой брани и клеветы по моему адресу? Тумарин глянул на Триродова злобно и грубо протянул: — Ну? Триродову стало весело. Долговязый врач показался ему маленьким дерзким мальчиком. Захотелось погладить его по голове. Триродов ласково, как говорят с детьми, сказал: — Вы бы призвали их к порядку. Угрюмый врач продолжал дерзить: — Ого! Рты зажать хотите, королевские привычки загодя усваиваете! У нас этот номер не пройдет. Триродов сошел с эстрады. Лохматые молодые люди в блузах, подпоясанных ремешками, и девушки с раскрасневшимися некрасивыми, но очень умными лицами, какие бывают только у недалеких людей, свирепо кричали ему в лицо бранные слова. Одна курсистка в красной кофточке, когда Триродов проходил мимо нее, сложила руки рупором и пронзительно засвистала. Малый с глянцевитыми волосами, похожий на приказчика, крикнул: — Вы запугать нас хотите. Да мы не такие трусы, как Лабазников. Говоривший напоминал злосчастную судьбу одного здешнего купца.   Сын богатого купца-домовладельца Лабазникова, мальчик лет семнадцати, шалун, проводивший большую часть своего свободного времени на дворе и на улице около отцовских лавок и амбаров, заметил у забора в своем дворе какую-то бумагу. Это была занесенная ветром или кем-то подброшенная прокламация. Одна из тех, которых было тогда много. Мальчик прочитал прокламацию. Не очень много в ней понял — его образование не пошло дальше городской школы, — но почуял в ней ущерб своего классового интереса. Он сообразил, что приказчикам и мальчишкам из лавки показывать ее не след. Отдал ее отцу. Отец тоже прочитал. Понял столько же. Решительные выражения прокламации навели на него страх. Он отнес ее квартиранту, казначейскому чиновнику. Чиновник, вернувшись со службы и пообедав, облекся, по обыкновению, в широкий бухарский халат, надел мягкие высокие татарские сапоги и сел у окна читать газеты и смотреть, что делается на улице. Лабазников показал чиновнику прокламацию. Спросил: — Что мне с нею сделать? Так как мы в гимназиях не обучались, то мне что-то и невдомек. Чиновник в халате взял прокламацию, молча повертел ее в руках, сурово посмотрел на Лабазникова и не читая возвратил помятую серую бумажку. Лабазников испугался. Не посмел расспрашивать. С тем и ушел. После того Лабазников стал задумчив и пуглив. Плохо спал, мало ел, с тела спал. Недавно во двор к Лабазникову пришла санитарная комиссия для осмотра. Лабазников очень испугался. Вышел на двор. Прячась от посетителей, стал рыть заступом яму. Он шептал побелевшими губами: — Прокламацию надобно спрятать. Теперь Лабазников совсем помешался. Он постоянно прячет что-то. Ему все чудятся обыски. В числе говоривших за милицию Триродов с удивлением узнал молодого телеграфиста Ценкина, большого любителя театра. Ценкин прежде посещал иногда Глафиру Конопацкую, хотя и не записывался ни в одну из ее темных организаций. Он был деятельным членом товарищества для устройства спектаклей в народном доме. Ценкин произнес страстную радикальную речь. Впрочем, здесь и все ораторы говорили очень страстно и очень решительно, не скупясь на эпитеты. Когда Ценкин кончил, когда затих гром рукоплесканий, — всем таким ораторам рукоплескали громогласно, — и когда внимание собравшихся перешло на другого, Триродов подошел к Ценкину. Сказал ему тихо: — Я думал, что вы из черной сотни. Ценкин сделал важное и серьезное лицо и сказал: — События открывают глаза всем. И потом сказал горячо: — У меня маменька — русская, а папенька был выкрест из евреев. Ну и что же, вы думаете, я не чувствую страданий угнетенного племени? Говорили за милицию еще начальник железнодорожной станции Голвин и его письмоводитель Вожаков. Говорили почти одно и то же и почти одними, и теми же словами. Потом говорил учитель гимназии Бодеев. Он старался изобретать новые аргументы. Его пискливый голос раздражал Триродова. Маленький, толстенький, белобрысенький, в очках, с реденькою бородкою, с похилыми плечами, Бодеев слишком похож был на учителя. Слова о вооружении, о самозащите казались в его устах забавными. Досадливо подумал Триродов, что люди с таким голосом не могут говорить правды, потому что не знают ее, да и не могут знать. Голос в большей степени, чем это думают, является выразителем полноты жизнеощущения. Гортань — не только орган голоса, она — и половой орган, связанный с самым таинственным и глубоким в организме живого существа. Полный и звучный голос знаменует полноту и значительность телесных переживаний, плодовитость организма. Кастраты и люди стерилизованной души таким полнозвучием не обладают. Но собравшимся нравился Бодеев, как и все такие ораторы. Восторг освобождения, столь, по-видимому, близкого, требовал слов пламенных и громких. Гром рукоплесканий покрыл речь Бодеева, — конечно, гром: иного выражения и подбирать не следует. С ужасом и с тоскою смотрел Триродов на волнующееся собрание, на все эти молодые, суровые, прекрасные в своей оживленности лица. Он думал печально: «Ничего у вас не выйдет. Ненавидящий людей бросит тела ваши в глубокую пропасть, и бросит их друг на друга, чтобы засыпать пропасть вашими телами, — чтобы засыпать ее чем попало, благо ваша доблесть сама того хочет. Когда тела ваши истлеют, когда с наносною смешаются они землею, летучие ветры бросят на них семена полевых трав, и прорастут травы, и раскроют свои простодушные очи невинные цветы. Потом, когда-нибудь в земных веках, по возникшему над пропастью лугу пройдут на тот берег спокойно и безопасно те, кто еще не родились, кто родятся не от вас». В зале между тем перешли к обсуждению практических вопросов. Оказалось, что готово и оружие. Оно хранилось за городом, в доме управляющего большим имением какой-то генеральши, проводящей свои веселые дни в заграничных вояжах. Начался сбор денег. Чья-то шапка передавалась из рук в руки. В нее бросали деньги, — была тут и медь, и серебро было, несколько бумажек и золотых монет. На бумажном ярлычке, пришпиленном к ней булавкою, была надпись карандашом: «На оружие». С другой стороны пошла по рукам чья-то другая шапка. Ее картонный, заготовленный, очевидно, заранее ярлык гласили «На семьи безработных». Написано было фиолетовыми чернилами, подчеркнуто и снабжено восклицательным знаком. Когда одна из этих шапок дошла до Триродова, он спросил: — А чья шапка? Юная красногубая курсисточка в очках грубо крикнула на него: — А вам-то что за дело? Допросчик какой нашелся, — потише проговорила она. Ее сосед, студент в косоворотке, угрюмо сказал: — Ворующих здесь нет. Триродов усмехнулся. Толкаясь в толпе, он увидел там двух ворующих и двух доносящих. Думал, что этого сорта людей здесь и еще бы можно было найти. Меж тем председатель говорил: — Внесено такое предложение. Так как могут быть раненые, то желательно сформировать санитарный отряд из желающих. Со всех сторон закричали: — Согласны! — Сформировать! — Пусть желающие записываются. Председатель провозгласил: — Предложение принято. Желающих прошу записываться. Стали записываться многие из молодежи — студенты, курсистки, гимназисты и гимназистки. Председатель кричал: — А где лазарет устроить? — Здесь, — кричали в толпе, — удобнее нет места. — Здесь и в народном доме. Так и решили. Разойтись спокойно не удалось. Когда стали выходить на дорогу, было уже темно и холодно. Яркие звезды зажглись в небе. Все были оживлены и веселы. Казалось всем, что сделали какое-то необходимое и значительное дело. Веселые, гордые звучали песни. Вдруг с двух сторон показались казаки. Пришлось вернуться в дом и расходиться уже поодиночке. Казаки рассыпались по всей дороге до города. Но никого не задержали. Кирша был невесел. Темные предчувствия томили его. Триродов спросил: — Что ты, Кирша? Кирша тихо отвечал: — Убивать будут. Триродов улыбнулся. Спросил: — Разве это так страшно? Кирша говорил: — Они будут бояться, будут плакать и кричать от страха. И темные люди, похожие на зверей, будут мучить их, терзать их тела, жечь их огнем. И дом наш сожгут.  Глава девяносто четвертая   Еще несколько месяцев тому назад Триродов построил сильно действующий аппарат для беспроволочного телеграфирования. Одну станцию этого телеграфа он установил в своей оранжерее. Соответствующая ей была установлена, по его письменным указаниям, в Пальме, в том самом доме, где жил Филиппо Меччио. После нескольких неудач дело пошло на лад, и Триродов мог сноситься со своими далекими друзьями беспрепятственно. В Скородоже никто не знал об этом аппарате, кроме двух преданных Триродову молодых инженеров, которые заведовали машинами в доме и в оранжерее. Поздно вечером, когда уже все разошлись, телеграф, установленный в оранжерее, известил Триродова, что его избрание в короли обеспечено и что конвент соберется для выборов короля завтра утром. И уже не знал теперь Триродов, радоваться ему или скорбеть. Не знал, может ли он теперь остановить то случайное сплетение обстоятельств, которое накинуло на него свои тугие петли. Может ли он идти к роковым свершениям своего замысла? Какой из своих безумных ликов обратит к нему неумолимая Мойра, — лик ли непреклонной Айсы, лик ли прихотливой Ананке?   Всю эту ночь Триродов и Елисавета провели без сна. Долго говорили они о том, что им делать. Триродов сказал печально: — Я уверен, что эта игра в милицию добром не окончится. Боюсь, что завтра произойдут страшные события. И мой Кирша томится предвещательною тоскою. Я спорил с ними, — они меня не слушали. Все, что я могу сделать, — открыть для них двери моей оранжереи и доставить их, куда они сами захотят, — на мою новую луну или в их старую Европу, строить новую жизнь, или собирать там, где не сеяли. Елисавета спросила: — А что же будет с этим домом? Триродов спокойно ответил: — Он будет разрушен. Люди, которые не знают, что делают, будут выть и плясать на его развалинах. Все, что в этом доме дорого для меня, надо перенести в оранжерею. Мои тихие дети уже многое перенесли. Я знаю, они не оставят здесь ничего, чего мне было бы жалко. Елисавета тихо сказала: — Я так полюбила этот дом. И заплакала тихо, по милой женской привычке проливать слезы, когда сердцу больно и горько. Триродов внимательно посмотрел на Елисавету и спросил ее: — Не думаешь ли ты, Елисавета, что надо протелеграфировать им, в Пальму, чтобы они отложили выборы на несколько дней? — Зачем? — спросила Елисавета. — Мы подождем конца здешних событий, — отвечал Триродов. Елисавета отрицательно покачала головою и сказала: — Нет, этого не надобно делать. Пусть люди и здесь, и там делают, что хотят. Замедляя ход событий, мы ничего не достигаем ни здесь, ни там. Только усложняется положение с каждым лишним днем и все теснее затягиваются узлы. — Да, Елисавета, это верно, — сказал Триродов, — и если я думал о том, не отложить ли день выборов, то потому только, что мне как-то неловко было думать, что я посредством этих выборов стремлюсь к личной безопасности. Елисавета возразила спокойно: — Какая же безопасность? Вспомни казнь Максимилиана, императора мексиканского, вспомни убийства многих владык. Сколько их погибло за один только прошлый век! И разве они были тиранами? Около полуночи Елисавета и Триродов подошли к окну. Тихо возносились и опускались качели. Тихие дети опять качались на них, убаюканные ясным светом луны. Пафос мерных качаний заразил Елисавету. И ей захотелось взойти на качели, ночью, при луне безрадостной, беспечальной, при этой милой неживой спутнице, и качаться в прохладе близких, свежих ветвей над светло-туманною долиною. Елисавета вышла к ним. Сказала: — Милые дети, покачайте меня. И они взяли ее на качели и качали долго и мерно. Душа ее томилась на светлых качелях, переносясь от безнадежности к желаниям.   Дети и учительницы из колонии уже переселились в оранжерею. Теперь они помогали Триродову и Елисавете переносить их вещи. Вся ночь прошла незаметно в этих сборах. Чувства Елисаветы и Триродова были спутанны и неясны. Страх, тоска, и радость, и любопытство — дьявольская смесь, дрожь демонской лихорадки, жестокая игра, над которою опять и опять посмеется коварный, недобрый и соблазняющий вечно. В этой смуте чувств развлекали разные мелкие заботы. Надо было все окончательно приготовить для пути. Оранжерея была заранее снабжена всем необходимым, но все это надо было еще раз проверить, и многое забытое пришлось дополнить наскоро. На другой день началась выдача оружия всем желающим поступить в милицию. К десяти часам утра милиция сформировалась. У всех было оружие. Милицию отправили в театр, охранять порядок — там назначен был большой митинг. Другой отряд направили в дом Триродова, — без определенной цели, на всякий случай. А в то же время на улицах городовые раздавали прохожим билеты на собрание черносотенцев в городской думе.   В здании учительской семинарии с утра собралась сходка. Было человек четыреста — семинаристы, реалисты, гимназисты, гимназистки. Произносились политические речи. А кое-кто из молодежи говорил и про свои школьные дела. Но эти речи не так нравились. Да и торопились: назначена была уличная демонстрация. Сходка окончилась. Учащиеся вышли на улицу. Толпою пошли они по улицам к соборной площади. Там должен был состояться народный митинг. А оттуда хотели идти к фабрикам. Впереди шли со значками и со знаменами мальчики и девочки младших классов. Подобен вдохновениям и восторгам великой музыки восторг общественных торжеств, праздничных шествий и свободных манифестаций. Шествие по широким просторам дорог и улиц, самовольное и смелое, выше небес поднимает душу, будет ли оно героическое или преступное. И разве преступник не чувствует себя героем, а порою и герои разве не чувствуют себя преступниками? И есть одно, что несомненно сближает героя и преступника, — их обреченность, их готовность идти на казнь. Самозабвение, как в светлом акте творчества, сжигает время и воспламеняет душу. Смелы и пламенны желания, и кажется, что нет пределов дерзающей воле. Сердце бьется сильно, петь хочется, — хорошо! Обыватели поспешно высовывались из окон, выходили на балконы своих домов и улыбались от радости и от любопытства. Они приветствовали манифестантов, махали им платками, кричали «ура». Им казалось, что они участвуют в общем подвиге и утверждают свободу, великую, прекрасную, одну из пяти свобод. Шествие медленно приближалось к соборной площади. Восторженные гимназистки восклицали: — Это что-то новое, никогда не испытанное! — Как нас приветствуют! — Все точно братья и сестры! — Одна великая семья! Они не знали, что их ждет. Они думали, что народ на площади встретит их с восторгом. Народ на площади, который пришел покупать и продавать, потому что это был базарный день. Казаки явились откуда-то; за шествием детей слышался дробный стук по камням копыт. Но в этом не было ничего страшащего, — точно почетный конвой. В то же время толпы народа собирались на другой митинг в здании народного дома. Там была и большая часть милиции. У мещанской управы собралась толпа, человек двести, с белыми лентами в петлицах. Было десятка два, похожие на переодетых городовых, — одетые одинаково, в казенных сапогах и в форменных шароварах. Были здесь и оборванцы, которых в Скородоже называли золоторотцами. Появились черносотенные ораторы. Они усиленно разжигали толпу. Призывали избивать евреев, железнодорожников, студентов, тех, кто украл чудотворную икону, и всех, кто против правительства. К толпе подходили все новые и новые люди. Яков Полтинин, Остров и Поцелуйчиков сидели в ближней чайной. Они речей не говорили, в толпу не показывались. Но от них и к ним шныряли молодцы-подручные. Панический страх охватил мирное население города. Ворота калитки, двери, окна поспешно закрывались. Обыватели прятались по домам. Даже занавески у окон опускали. Казалось, что в городе только и есть, что ревущие и гикающие черносотенники, да бегущие от них со своими неумелыми браунингами милиционеры, да еще казаки и солдаты. Их отряды почти бесцельно двигались по городу и по дороге к Просяным Полянам: они старались разъединить черносотенцев от милиционеров и никогда не успевали в том. В городе толпа грабила квартиры евреев. Особенно пострадали почему-то зубные врачи. Около «казенок» было много людей. Оборванцы раздобыли откуда-то денег, покупали водку и жадно пили ее тут же на улице. За Ценкиным гналась толпа молодых озорников. Ценкин забежал в чей-то дом. Хулиганы стучали в калитку и в окна и кричали: — Выходи, Ценкин, не то живого сожжем. Ценкин показался из окна. Выстрелил из револьвера, почти не целясь. Кого-то ранил. Раненый завопил неистовым голосом: — Ой, ой, братцы, убили! Громилы ворвались в дом. Ценкин побежал было на чердак, но его поймали на лестнице и убили. Труп изуродовали так, что потом его едва признали. Врывались и на фабрики с криками: — Давайте ученых! Врачи, химики, колористы в страхе прятались или бежали. Многие были избиты.  Глава девяносто пятая   Многие скрылись в доме Триродова. Все собрались в белом зале. Беспорядочно рассуждали, что делать дальше. Председательствовал опять Тумарин. После полудня толпа уже осаждала усадьбу Триродова. Раздавались угрозы и проклятия. Все эти пьяные люди расположились так, как будто ими распоряжался опытный стратег: стояли перед всеми воротами и калитками по дороге, по полям и на берегу Скородени. Громилы разбили главные ворота, а кто прямо перелез через стены, и скоро запрудили все дворы. Но не смогли проникнуть в самый дом. Входные двери были плотно заперты. Начали было их выламывать, — но из маленького круглого окошечка над дверью показался легкий огонек и послышался негромкий треск револьверного выстрела. Громилы шарахнулись назад. Пока еще не обращали внимания на сад и на оранжерею. Толпа яростно бесновалась перед главным домом. Полетели камни в окна. Многие стекла были разбиты. Но белый зал выходил окнами в сад, и поэтому там было еще спокойно. Какой-то смельчак полез было в окно первого этажа. Из-за окна дико завопил, спрыгнул с подоконника и скрылся в толпе. Стоявшие перед этим окном трусливо и озлобленно попятились. Никто не решался повторить этой попытки. Скоро к триродовской усадьбе подъехали две коляски с губернаторскими чиновниками и подошли две роты солдат да сотня казаков. Остановились в стороне. Смотрели, ничего не делая. Власти не решались бить патриотов. Около этого же времени появились здесь и Остров с друзьями. В городе уже дело было сделано, — надобно было кончать здесь. Черносотенные ораторы, выбирая места на дворах или на дорогах, где офицерам их было не видно, подстрекали толпу разгромить и сжечь дом.   Когда уже начало темнеть и в белом зале зажглось несколько лампочек в средней люстре, в белый зал вошел полицейский чиновник, сухой, костлявый, бритый, с громадным ртом. Он сказал: — Господа, я прислан от господина губернатора. Господин губернатор предлагает вам выходить. Иначе мы вынуждены будем стрелять. Женский испуганный голос из толпы крикнул: — А вы нас защитите от черносотенцев? Чиновник пожал плечами и сказал: — Там у нас войска. Воронок спросил чиновника: — Вы можете дать нам честное слово, что вышедшие будут в безопасности? Чиновник развел руками и тихо, с притворною скорбью на лице, сказал: — Господа, вы обречены на смерть. Народ разъярен. Ничего нельзя сделать. Послышались возбужденные голоса: — Что, что он говорит? Чиновник быстро ушел; на сухих губах его играла сладострастно-жестокая улыбка. — Позвольте, позвольте, я с вами, — заговорил старенький инженер. Торопливо побежал за чиновником. Но, едва он показался на крыльце, в него полетели камни. Чиновник юркнул в ту сторону, где стояли казаки. Инженер упал. Надежда выбежала на крыльцо. Она подняла старика и с усилием втащила в дом, закрывая собою от летевших камней. Только один маленький, острый камень задел и расцарапал ее руку выше локтя. Среди собравшихся в белом зале передавались слова губернаторского чиновника. Поднялись шумные крики, вопли, стоны. Какие-то женщины забились в истерике. Триродов вошел в белый зал. Поднялся на эстраду. Сказал: — Господа, позвольте сказать два слова. Вопли и стоны понемногу стихли. Триродов говорил: — Предлагаю вам всем идти в мою оранжерею. Ход в нее безопасен, — он идет под землею. Вот здесь, за эстрадою, — дверь в этот ход. Оранжерея устроена так, что она может отделиться от земли и улететь в небесные пространства. Кто-то засмеялся. Кто-то крикнул: — Что за ерунда! Угрюмый рабочий закричал сердито: — Люди подохнуть готовы, а он сказки сказывает, головы морочит. Звонкоголосая дантистка завопила: — Господин Триродов, вы — провокатор! Триродов продолжал спокойно: — Я изобрел способ преодолеть земное тяготение. Я обращу мою оранжерею в шар, подобный планете, и на нем поднимусь с земли. Куда я устремлюсь, я еще не знаю. Это зависит от обстоятельств. Тот способ передвижения, который я изобрел, на земле еще не практиковался, хотя он и описан в одном из романов Уэльса. Могу поручиться только за полную безопасность путешествия со мною. Мы отправимся, может быть, на луну. Желающие могут последовать за мною. Это гораздо дальше, чем Новая Зеландия, но, по всей вероятности, интереснее. В зале поднялся невообразимый гвалт. Свистали, шипели, топали, визжали. Звонкоголосая дантистка выскочила из толпы, взобралась на эстраду и сучила кулачишки перед глазами Триродова. Триродов, стараясь перекричать толпу, сказал: — Еще раз предлагаю желающим спасение со мною. Поверьте мне, идите со мною. Вот эта дверь останется открытою. Желающие могут воспользоваться ею. Затихший было на минуту гвалт возобновился. Тщетно Воронок взывал: — Товарищи, не возмущайтесь. Несчастный сошел с ума. Триродов ушел. Дверь оставил открытою. Кое-кто пошел за ним. Подумав немного, пошла и визгливая дантистка. Она кричала: — Товарищи, надо кому-нибудь из нас пойти за ним, взглянуть, в чем дело. В оранжерее собрались многие. Тут были Рамеев, Миша, учительницы, дети. Дети из колонии сначала робко глядели на тихих детей. Потом стали с ними разговаривать. Несколько раз Триродов ходил в белый зал, уговаривая оставшихся там идти за ним. Но так как он продолжал говорить, что возможно путешествие на луну, то пошло за ним в разное время меньше половины собравшихся в доме. Все в оранжерее было готово для пути. Наружная дверь в сад была замкнута. Стоило закрыть только дверь подземного хода и открыть руль. Меж тем толпа громил все увеличивалась. Разломали забор сада, ворвались в сад и пытались разрушить оранжерею. Остров подстрекал людей, а сам держался далеко позади. В стеклянные стены летели камни. Стекло звенело, но оставалось целым. Камни раскалывались и отскакивали. Несколько громил проникли в подвал дома. Зажгли там дрова. Потом кое-как выбрались через узкие окна. Одного едва вытащили, — он уже начинал задыхаться от дыма. Скоро весь дом пылал. Занимались и деревья сада. Люди в доме задыхались в дыму. Еще несколько человек спаслись подземным ходом. Но многие и теперь не верили Триродову и предпочитали взбираться на крышу или выбрасываться из окон. Приехали пожарные, но работать им не дали. Толпа бросилась на них с угрозами. Пожарные разбежались. Толпа грабила и убивала всякого, кто бросался из окон, спускался по трубам, спасался на крыше. Над завыванием огня носились пронзительные стоны, мольбы и проклятия избиваемых, и еще громче звучало дикое завывание и гиканье убийц. Постепенно загорались деревянные здания на дворах — конюшни, сараи. Они пылали, как ряд костров, облитых смолою. Воздух был раскален. Клубы дыма заволокли дорогу и дворы. Толпа отхлынула, подальше и кольцом стояла вдоль каменных стен усадьбы. Из горящего здания выбежало еще несколько мужчин и женщин. Их тут же убили и ограбили. Изрубленные трупы вытащили на дорогу и сложили в кучу. Поверх этой кучи положили тело девушки. В живот ей вбили кол. Раздался страшный грохот. Столб огня взвился над домом. Яркие брызги взметнулись и разбросались далеко. Провалилась крыша. Под нею погибли все, еще оставшиеся в доме. Кто-то кричал, что в подвалах и в погребах спрятались люди. Кричали: — Надо с ними покончить! — Чтобы никто живым не вышел из этого проклятого дома! Пьяный паренек, прижимая к груди портрет и громко икая, кричал: — Братцы, идем, расшибем, тут, недалечка, дом Рамеева. Пьяных становилось все больше. Толпа продолжала неистовствовать вкруг оранжереи. Триродов пригласил всех, вошедших в оранжерею, поместиться как можно дальше от стен, у среднего столба. В середине громадной оранжереи было тихо, и внешний неистовый шум сюда не доносился. Здесь была роща апельсиновых деревьев и посреди нее большой бассейн. Триродов говорил: — Сейчас мы начнем подниматься. Может быть, почувствуем сильный толчок. Прошу каждого держаться крепко за что-нибудь и не бояться, если вода из этого бассейна и из других прольется, — не пройдет и минуты, как она вся вернется в берега. Итак, держитесь за деревья, за перила бассейнов, — я даю сигнал к поднятию. Он открыл стеклянный футляр, взялся за рычаг и сказал молодому инженеру, который возился с чем-то в соседней беседке: — Николай Дмитриевич, приготовьте руль на нашем северном полюсе. Из беседки скоро послышался веселый голос: — Готово. Триродов крикнул: — Откройте руль! И стал медленно поворачивать рычаг. Елисавета воскликнула: — Как легко стало! Точно земля ушла из-под ног. Небо оранжереи становилось ближе, — казалось, что вырастал, поднимая людей, громадный холм. Под ногами слышен был лязг стальных пружин. Вода хлынула откуда-то из далекого бассейна и быстро сбежала! — Готово! Идем! — кричал молодой инженер. Чей-то озабоченный голос крикнул: — Идите сюда, смотрите на землю!   В саду громилы стали ломать деревья и таскать их к стенам оранжереи. Хотели зажечь их, думали, что стекла от жары лопнут. Вдруг, словно от беззвучного взрыва, оранжерея стала стремительно подниматься, обнажая свое круглое, стеклянное дно. Толпа в ужасе шарахнулась прочь. Странен был и жуток эффект превращения оранжереи в планету. Что-то громадное, круглое, светящееся стремительно и бесшумно взлетало на воздух, переливаясь радугою пламенных цветов в отблесках пожара. Увлекаемый длинною цепью, прикрепленною к оранжерее, быстро влекся, ломая кусты и деревья, громадный каменный шар. Взвился и он и вращался вокруг поднимающегося в высоту хрустального шара. Все выше, все меньше, — и наконец среди звезд на юго-западе исчез шар триродовской оранжереи. Вечером толпа буянов подошла к больнице. Потребовали выдачи избитых. Кричали: — Недобитых прикончим! — Надобно эту пакость начисто вывесть! Врач долго уговаривал буянов, стоя на крыльце заразного отделения. Буяны полезли было на крыльцо. Врач сказал спокойно: — Сюда, братцы, нельзя. Здесь детское отделение. Кто-кто крикнул: — А вот мы сами посмотрим, какое такое детское. Но вовремя подоспели казаки. Буяны разбежались. Толпа буйствовала всю ночь. На следующий день продолжали грабить магазины и лавки. Казаки и пехота не успевали их защищать, — толпы громил были подвижнее. Так продолжалось, пока в город не пришли новые отряды войск. Губернатор издал воззвание к жителям. Воззвание расклеили на перекрестках и роздали дворникам. Оно приглашало жителей приступить к обычным занятиям. Были уверения, что приняты меры к защите всех жителей, независимо от их сословий и вероисповеданий. Из столицы пришел телеграфный запрос о судьбе вновь избранного короля Балеарского. Так как тон запроса был довольно неприятный, то местные власти всполошились. Судебный следователь начал следствие о поджогах, убийствах и грабежах. Он высиживал в своей камере с утра до позднего вечера. Допрашивал множество людей. Радовался, что будет грандиозное дело и что он на этом деле сделал карьеру. Один из избитых в усадьбе Триродова был поднят со слабыми признаками жизни. В больнице он очнулся. Рассказал, что Триродов звал всех в оранжерею, на которой хотел лететь на луну. Его слова сначала были приняты за бред. Но очень многие видели громадный шар, вылетевший с того места, где была, по слухам, оранжерея и где осталась только громадная яма, похожая на дно высохшего бассейна. Решили, что Триродов с женою и с сыном спасся на аэростате. Об этом донесли в столицу.  Глава девяносто шестая   Конвент в Пальме, уполномоченный для избрания короля, собрался. Было несколько предварительных заседаний, и каждый день собирались частные совещания, партийные и междупартийные. Скоро выяснилось, что имя принца Танкреда не соберет большинства. Не было большинства и за провозглашение республики. Тогда все партии конвента решили голосовать за Георгия Триродова. Аристократы и аграрии, хотя и очень неохотно, решились на этот шаг, чтобы спасти, по крайней мере, монархическую идею и чтобы новый король, избранный также и их голосами, тем яснее чувствовал необходимость стоять выше партий, то есть вне живой политической жизни. Известие о том, что избрание Георгия Триродова обеспечено, быстро разнеслось по городу и вызвало чрезвычайное волнение. Всю ночь улицы Пальмы были многолюдны и шумны. Кафе были открыты всю ночь, на многих домах развевались флаги. Неведомо откуда взявшиеся ночные мальчишки жгли на улицах и площадях всякий мусор и с веселым гиканьем носились от одного костра к другому. Популярность Георгия Триродова в последние дни чрезвычайно возросла. Почти не было дома в стране, где бы не висел на стене его портрет. Знаменитый местный поэт уже успел напечатать сборник переведенных им стихотворений Георгия Триродова. Усердные учителя уже давали мальчикам и девочкам заучивать некоторые из этих стихотворений, те, где говорилось о добре. Но шаловливые мальчишки, раздобыв книжку, выискивали и заучивали стихи о зле, читали их на уроках, и этим приводили учителей в большое смущение. Уже напрасно клерикальные газеты повторяли сплетни русских рептилий о грехах и пороках Георгия Триродова и о том, что близ его дома убит русский чиновник при обстоятельствах, бросающих тень на самого Триродова. Напрасно, — никто их не слушал. Взбешенный принц Танкред собирался уехать. Но друзья настойчиво советовали ему остаться в стране и спокойно пользоваться теми личными правами, которые перед бракосочетанием были утверждены за ним парламентским актом. Они уверяли принца, что Триродов не долго нацарствует и что армия и флот готовы поднять оружие за возлюбленного и доблестного принца. Но для этого, — говорили они, — гораздо удобнее, чтобы Танкред оставался в рядах армии. Танкред говорил: — Но ведь в таком случае я должен буду принести присягу на верность этому проходимцу. Кардинал успокаивал принца: — Церковь разрешит вас от этой, вынужденной обстоятельствами, присяги. Народ же получит назидательный урок того, к чему приводит его своеволие неверующих политических деятелей. Утром открылось заседание конгресса для избрания короля. Трибуны были переполнены. Дипломаты, дамы, светские люди, журналисты, адвокаты, все, кого можно видеть на больших собраниях, были здесь. Веселое оживление царило в зале. Лица политических деятелей и изысканные дамские туалеты в равной мере привлекали общее внимание. В это время в Скородоже судебный следователь Кропин в своей полутемной камере писал приказ о заключении Триродова под стражу по обвинению в убийстве исправника и в покушении на убийство вице-губернатора. И в то же время на улицах Скородожа неистовствовали черносотенцы. Началось голосование. Было тихо в громадном белом зале. Сквозь стеклянный потолок, куполом раскинувшийся над залом и наполовину задернутый от солнца длинными полосами желтоватого полотна, падал спокойный и ясный свет. Из открытых высоких окон доносились шумы морского прибоя и далекие голоса толпы. Мерно раздавался монотонный голос старшего секретаря, читающего имена членов конвента, и шаги подходящих по очереди к председательскому возвышению депутатов с избирательными бюллетенями в руках, сложенными однообразно вчетверо. Один за другим проходили господа, во фраках, иные в пестрых национальных костюмах. Чувствуя на себе взоры прекрасных дам, одни принимали гордую осанку, другие неловко сгибались и торопились на широких ступенях лестницы, огибающей ораторскую трибуну, пустую в этот день, — потому что в этот день говорил только председатель. У президентского стола депутаты, вкладывали свои бюллетени в окованный ярко-желтыми медными устами прорез замкнутого большого ящика из американского бука, желтого, блистающего строгою полировкою. Еще тише стало, когда все бюллетени были поданы. Последний подававший бюллетень, молодой сельский врач с Форментеры Телесфоро Зурбано, поспешно, почти бегом, добрался до своего места и уселся мешковато, смугло раскрасневшийся, думая, что все смотрят на него, как на последнего. Председатель конгресса, толстый бритый старик, похожий на Ренана, встал, отомкнул ящик, опустил туда руку, взял первый из бюллетеней наудачу, медленно развернул и прочел: — Георгий Триродов. Один из секретарей принял развернутый бюллетень, проставил на нем цифру 1 и положил его в первый из стоящих на столе перед ним ящиков из палисандрового дерева. Второй секретарь записал на листе бумаги имя Георгия Триродова, поставил рядом с ним единицу и громко сказал: — Георгий Триродов, один голос. Председатель вынул из ящика другой листок, развернул его так же медленно, прочел то же имя, так же протянул листок секретарю, — повторилась вся та же процедура. Только теперь первый из секретарей поставил на бюллетене цифру 2, а второй записывающий голоса секретарь рядом с единицею около имени Георгия Триродова поставил запятую и цифру 2 и сказал громко: — Георгий Триродов — два голоса. И так повторялось дальше. Кроме девяти бюллетеней, на остальных стояло имя Георгия Триродова. Мало-помалу торжественная тишина в зале разбивалась шорохом тихих разговоров. Когда секретарь сказал: — Георгий Триродов — двести одиннадцать голосов, — в зале стало шумно. Уже никто не слушал дальше. Большинство за Георгия Триродова уже составилось, — всех депутатов в конвенте было четыреста двадцать один, — и человек, живущий в далеком русском городе, становился отныне Георгием Первым, королем Соединенных Островов, королем Майорки и Минорки, государем Балеарским и Питиусским. Под шум взволнованных разговоров все бюллетени были прочитаны. Все это продолжалось немного менее двух часов. Раздался председательский звонок. Пристава забегали по трибунам и в проходах между креслами депутатов, восклицая: — Тише! Тише! Депутаты, из которых многие к тому времени разбрелись по всему зданию парламента, поспешно возвращались на свои места; двери, ведущие в зал, бесшумно открывались и закрывались. Когда все депутаты сидели на местах, председатель опять позвонил и встал. Все притихли. В звучной тишине обширного древнего зала послышались тихие, торжественные слова: — Объявляю результаты голосования. Присутствовали четыреста двадцать один депутат, избранные народом Соединенных Островов и уполномоченные избрать короля. Подано четыреста двадцать один бюллетень. Из них семь без всякой надписи. Два со словами «да здравствует республика». Четыреста двенадцать с именем Георгия Триродова. Объявляю, что королем Соединенных Островов избран господин Георгий Триродов, литератор, доктор химии, сын Сергея и Екатерины Триродовых, родившийся 29 октября 1865 года в Москве, в России, живущий ныне в своем замке близ города Скородожа в России. Его величество король Георгий Первый женат вторым браком на Елисавете, дочери господина Ивана Рамеева, которая отныне, согласно парламентскому акту 23 ноября 1487 года, признается нашею королевою. Король имеет от первого брака сына Кирилла, который с этого дня, согласно тому же акту, признается наследником престола. Да здравствует король Георгий Первый! Громкие крики повторили этот возглас. И затем, вслед за председателем, все в зале воскликнули: — Да здравствует королева Елисавета! — Да здравствует наследный принц Кирилл! Председатель, его товарищи, секретари и министры вышли на балкон объявить народу об избрании короля. Шумными криками встретила толпа с утра жданную весть. В здании парламента депутаты и журналисты осаждали телефоны и телеграфные аппараты. Город ликовал. Веяли флаги. Корабли и пароходы расцветились флагами. В магазинах и на улицах продавались портреты Георгия, Елисаветы и Кирилла. К вечеру зажглись праздничные огни. А в Скородоже толпа бесновалась перед домом Триродова и любовалась пожаром.  Глава девяносто седьмая   Поздно ночью в Пальму пришло телеграфное известие о том, что чернь в Скородоже, настроенная реакционно и раздраженная политическою деятельностью Триродова, произвела буйство и сожгла его дом. Все находившиеся в доме погибли, в том числе вновь избранный король Георгий, королева Елисавета и наследный принц Кирилл. Это известие произвело ошеломляющее впечатление. Улицы опять с раннего утра наполнились толпами, настроенными гневно и печально. Флаги исчезли. Выставленные в окнах портреты короля, королевы и наследного принца окутались трауром. Газеты были полны негодующих статей. Только в газете Филиппа Меччио появилось полученное вечером по беспроволочному телеграфу известие, которое всем казалось непонятным:   «Мы поднялись в моей оранжерее из Скородожа, держимся…»   Здесь телеграмма прерывалась, и затем аппарат бездействовал; попытки телеграфировать из Пальмы были безуспешны. Филиппо Меччио, отчасти осведомленный о планах Триродова, думал, что ему удалось поднять шар своей оранжереи; но то, что телеграмма была прервана, заставляло его предполагать, что затем в оранжерее произошла какая-то катастрофа и что никем не управляемый хрустальный шар мчится в неведомые пространства. — Впрочем, — говорил он Афре, — может быть, что сообщение прервано только потому, что шар отошел на слишком большое расстояние от нас. Афра плакала о судьбе милой Елисаветы, с которою она познакомилась заочно, по ее письмам, и которая почему-то казалась ей похожею на королеву Ортруду. Жители Пальмы были в отчаянии и в ярости. Гибель их короля при таких обстоятельствах казалась им чудовищною. Перед домом русского посланника произошла утром грандиозная демонстрация. Полиция с трудом, при помощи военного отряда, оттеснила толпу. Принц Танкред в эту ночь был на ужине у маркизы Элеоноры Аринас. Когда встали из-за стола, кто-то сообщил по телефону известие о гибели нового короля. Принц Танкред пришел в дикий восторг. Хохоча, как безумный, забывши всю свою сдержанность, он кричал: — Король сволочи погиб в уличной свалке! Это им урок, фрачникам конвента, болтливым пекинам! Постыдный и назидательный урок! Маркиза Элеонора Аринас настаивала, чтобы принц Танкред объявил себя королем. Но он еще ждал, что конвент образумится и предложит ему корону. В партиях закипела оживленная работа. Каждая пыталась извлечь для себя пользу из случившегося. Усердно агитировали синдикалисты. Социал-демократы надеялись овладеть властью для создания нового социального строя. Либералы усилили агитацию за республику. Все реакционные элементы деятельно работали за принца Танкреда. Везде на улицах происходили бурные сцены. Между тем телеграф приносил из России все новые подробности, более и более ужасные. Конвент через день сошелся опять. И опять радовались дамы и хорошие господа, сытые и жизнерадостные. — В парламенте снова большой день. Трибуны опять были переполнены. Для формы внесен был запрос о судьбе короля. Виктор Лорена повторил то, что все знали из газет. Но многозначительно прибавил: — Подтверждения страшной вести не только не получено, но даже последние телеграммы извещают, что вскоре после того, как начался пожар, из сада близ пылающего дома поднялся на большую высоту громадный аэростат, который скрылся вскоре в юго-западном направлении. Потому следует еще надеяться, что их величества и принц Кирилл спасены. Нельзя думать, чтобы местные власти не приняли всех мер для ограждения безопасности иностранного монарха и его августейшей семьи. Итак, нам следует ждать, пока положение выяснится. До тех пор министерство, опираясь на доверие конвента, будет по-прежнему нести ответственность и бремя власти. Никто в конвенте не разделял этого оптимизма. Произносились бурные речи. Клеймили русское правительство. Все партии вносили свои резолюции. И ни одна не принималась, кроме одной, совершенно бессодержательной, но выражающей доверие министерству. Вечером в газете Филиппа Меччио появилась короткая статья. Призыв: — Граждане, соединитесь, организуйте власть сами. События не ждут. Волнение народа усиливалось. Из городов приходили тревожные вести. На Минорке была провозглашена социалистическая коммуна. На Питиусских островах, Ивисе и Форментере была сделана попытка провозгласить буржуазную республику; народ остался к ней равнодушен. Около Пальмы организовывались синдикаты. Наконец, после краткого колебания, принц Танкред провозгласил себя королем. Виктор Лорена долго отговаривал его от этого шага. Но в душе был доволен, — был уверен, что самовольство Танкреда погубит его. Так как Виктор Лорена отказался контрасигнировать манифест Танкреда о его восшествии на престол, то Танкред назначил своим первым министром герцога Кабреру; министром финансов был назначен барон Лилиенфельд; остальные министры Танкреда были назначены им из среды аграриев и аристократов. Но ни в одно из министерских зданий этим господам не удалось проникнуть, и они устроили свои временные канцелярии в своих собственных домах и в новом дворце, который по завещанию королевы Клары достался Танкреду. Раздраженный конвент объявил принца Танкреда государственным преступником и решил предать его и его сообщников верховному суду. Одному из своих старейших членов, доктору государственного права Доминго Мендизабалу, конвент поручил обязанности судебного следователя, а министру юстиции — обязанности государственного обвинителя. Господин Мендизабал устроил свою камеру в здании парламента и послал принцу Танкреду, именующему себя королем, приказ явиться в его камеру. Такие же приказы посланы были и министрам Танкреда. Армия разделилась на две части: за Танкреда, и за национальный конвент. Танкред поторопился бросить верных ему солдат на парламент, чтобы выполнить свою программу государственного переворота, — разогнать народных представителей. Около дворца и около парламента произошел уличный бой, краткий, но ожесточенный. Войска Танкреда были разбиты наголову. Танкред пытался взойти на один из военных кораблей. Но в решительную минуту большая часть флота оказалась верною национальному конвенту. Паровой катер, на котором выехал из старого дворца Танкред, был встречен огнем скорострельных пушек Гочкиса. Пришлось вернуться. Принц Танкред прятался в старом королевском дворце. Выхода не было. Войска конвента окружили дворец. А на море корабли, ставшие за Танкреда, отчасти были потоплены, отчасти, сильно подбитые, бежали. Танкред слышал, что есть подземный ход, но никто не знал, откуда этот ход начинается. Принц Танкред спрятался в круглой башне, на вершину которой восходила Ортруда. Он слушал в своем убежище шумные крики солдат. Был один. Смотрел на звездное небо. Искал утешения в молитве. В это время граф Камаи нашел, что пора предать Танкреда. Он переговорил с одним из командиров национального войска. Пехотный батальон был введен во дворец. Бесшумно ступая босыми ногами по мрамору коридоров, солдаты шли за графом Камаи. Слышался только отчетливый стук легких каблуков предателя. Он подошел к двери в круглую башню и постучал. Послышался голос Танкреда: — Кто там? — Граф Камаи, ваше величество. — Войдите. Открылась дверь. Вошел граф Камаи. Танкред радостно встретил его. Сказал: — Последний верный друг. С чем вы приходите ко мне, граф? Двусмысленно улыбаясь, граф Камаи отвечал: — С солдатами, ваше величество. И следом за ним ворвались солдаты, пыльные, потные, злые. Граф Камаи отошел в сторону. Принц Танкред защищался яростно и храбро. Его убили. Изрубленный труп его выбросили из окна на мостовую. И лежал он всю ночь средь буйствующей столицы. Рано утром пришла цыганка. Она села над трупом и завыла горько: — Танкред, безумный Танкред! Отдай мне мое золото! Пришли солдаты, грубо оттолкнули цыганку, подняли труп и отнесли его в замок. Виктор Лорена распорядился, чтобы его хоронили со всеми почестями, приличными члену королевского дома. У принца Танкреда на континенте были родственники, и их не следовало раздражать. Предательство графа Камаи не принесло ему никакой пользы. Ему предъявили обвинения в том, что, получив в свое распоряжение военный отряд для арестования принца Танкреда, он не принял мер для ограждения личной безопасности принца. Графа Камаи арестовали и повезли в тюрьму. По дороге толпа напала на его экипаж и оттеснила немногочисленный конвой. Графа Камаи вытащили из кареты и повесили на уличном фонаре.   Приверженцы погибшего принца Танкреда пытались бежать из Пальмы. Но мало кому из них это удалось. Министры Танкреда были арестованы. Верховный суд приговорил герцога Кабреру к смертной казни через расстреляние, остальных к пожизненному тюремному заключению. Приверженцев Танкреда, взятых с оружием в руках, предавали военному суду, и он приговаривал их к смертной казни. Других просто убивала толпа, вешая на уличных фонарях. Так погиб в руках разъяренной толпы кардинал Валенцуэла. Свирепые «дамы рынка» опять принялись истязать нарядных дам. Элеонору Аринас размыкали по приморскому шоссе, как древнюю Брунгильду. Только вместо лошадей взяли ее автомобиль, на котором она пыталась выбраться из Пальмы. Дом Любви Христовой был разрушен, и пансионерок его жестоко избили. Но никто не знал, что будет дальше и что теперь следует делать. Ни одна мера, вносимая в конвент, не собирала за себя большинства голосов. Ни одна партия не могла увлечь за собою весь народ Соединенных Островов. Казалось, что Соединенным Островам предстоят дни смут, кровопролитных междоусобиц и, быть может, грозит присоединение к какому-нибудь из соседних государств или раздел между ними. К Пальме уже двигались иностранные корабли с сильными десантами. Но вдруг в Пальме увидели с высоты небес световые сигналы. Огненные буквы на вечерних облаках возвестили: — Король Георгий, королева Елисавета и наследный принц Кирилл спаслись и приближаются к Пальме на воздушном корабле. Утром на прибрежье близ Пальмы медленно опустился громадный, великолепный хрустальный шар, подобный планете. Он тяжело вдавился в рыхлый морской песок и до половины ушел в землю. Толпы народа бежали из города и из окрестных селений к невиданному предмету, опять обратившемуся в громадное, полушаровидное хрустальное здание. Двери этого великолепного голубого здания открылись. Король Георгий Первый вступил на землю своего нового отечества, чтобы царствовать в стране, насыщенной бурями.      Приложение   Максимилиан Волошин. Леонид Андреев и Федор Сологуб   Еще несколько лет тому назад «альманахи» были убежищами для — «посвященных», отмеченных знаком «Скорпиона» или «Грифа».

The script ran 0.003 seconds.