Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Якуб Колас - На росстанях [1955]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, prose_su_classics

Аннотация. Действие широко известного романа народного поэта БССР Якуба Коласа "На росстанях" развертывается в период революционного подъема 1905 г. и наступившей затем столыпинской реакции. В центре внимания автора - жизнь белорусской интеллигенции, процесс ее формирования. Роман написан с глубоким знанием народной жизни и психологии людей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

Друзья молча переглянулись. — А почему не привезли пакета и мне? — немного растерянно спросил Янка, и вид у него был такой, словно его обидели. Андрей вскинул плечи и развел руками, что означало: "Не знаю". — Я только бегло заметил в списке, где расписываются в получении пакетов, свою фамилию, фамилию Владика Сальвесева и какого-то незнакомого мне Тургая. Больше там не было никого. Янка в свою очередь пожал плечами и в полном недоумении проговорил: — Так что же это значит? Лобановичу лезли в голову разные мысли, догадки, предположения. Но прежде чем высказать их, нужно было подумать, взвесить все и тогда уже говорить. Чтобы развеселить Янку, Андрей рассказал об одном случае, который якобы имел место в университетской практике. Профессор во время лекции производил какой-то опыт. Уверенный, что аппарат все показывает как полагается, профессор торжественно спросил: "И что же мы видим?" В аппарате ничего не было видно. Тогда профессор сказал: "Мы видим, что мы ничего не видим, а почему ничего не видим, мы сейчас увидим". — Так и я могу сказать, — добавил Андрей, — ничего не известно. А почему не известно? Потому, что ничего не известно. После допроса буду знать. — А затем Андрей принял позу артиста, выступающего с эстрады, и продекламировал, по-актерски подняв руку: Кто снидет в глубину морскую, Покрытую недвижно льдом? Кто испытующим умом Проникнет в бездну роковую Души… жандармской? "Жандармской" Андрей употребил вместо "коварной". — Никакой загадочной тайны нет в жандармской душе, потому что она голая, как колено, без единого волоска. Вся сущность жандармской души заключается в словах: "Тащить и не пущать", — сказал Янка. Андрей положил руку на плечо Янки и проговорил евангельски-церковным тоном: — Нет ничего тайного, что не стало бы явным, как говорил когда-то дьячок Ботяновский. Обожду немного, до двенадцатого августа не так уж далеко. А может, еще и раньше что-нибудь прояснится. — Эх, пропади они пропадом! И пожить спокойно не дают. А жили мы с тобой, как рыба с водой. А еще можно было бы половить — погода, смотри, какая хорошая! — Так что же, давай наденем рыбацкую одежду и пойдем потрясем заводи. Разговор оборвался — подходила мать Андрея. — Скажи, сынок, зачем приезжал урядник? — спросила она. — Какой пакет он привез тебе? — Да ты, мама, не беспокойся, — просто нужно через неделю приблизительно явиться к приставу — я ведь под надзором полиции. Боится, как бы не сбежал куда-нибудь. Мать вздохнула и, ничего не сказав, пошла заниматься своим делом. Она совсем успокоилась, когда хлопцы надели рыбацкую одежду и направились в сторону Немана. — Знаешь что? — сказал Янка. — Если будет богатым наш улов, значит, ничего плохого с тобой не случится у жандармского ротмистра. — В некоторые минуты мы любим тешить себя всякими глупостями, — ответил Андрей. XXX Незаметно проходило время. Почти все дни Андрей проводил в поле, вязал ячмень, овес, помогал дяде Мартину возить снопы и складывать их в гумно. Ежедневно, утром или в другое свободное время, заглядывал он и на вспаханный лужок. Овес и вика росли так буйно, что смотреть было любо. Даже прохожие, идя берегом Немана, сворачивали с дороги, чтобы полюбоваться, как пышно и дружно поднимаются всходы, и сами себе говорили, покачивая головами: — Вот тебе и синюшник! Такого овса с викой и в панских имениях не найдешь. — А что, говорят, Андрей посоветовал Мартину посеять здесь овес с викой. И унавозили посев, да еще золой посыпали, — не без зависти говорили микутичские крестьяне. — На все умельство и практика надобны, — добавляли они глубокомысленно. Сам дядя Мартин также время от времени наведывался на лужок. Когда он смотрел на буйный рост своего посева, лицо его светилось, как луна в полнолунье, а пышные усы не могли скрыть довольную улыбку. Почти каждый день, когда начали расти боровики, Андрей, захватив кузовок, бежал на рассвете в сосняки за грибами. Для него не существовало более приятного занятия, как ходить по лесу и искать боровики. Нигде не было их так много, как в микутичских лесах. Да что за боровики! А какой чистый и звонкий воздух в летнее утро! Крикнешь — и кажется: сосенки перекликаются друг с другом и каждая подает свой голос. А какая радость для настоящего грибника, когда натолкнешься на многочисленную семью разного возраста черных, с серебристым налетом на молодых, упругих шапках, ладных, ни с чем не сравнимых боровиков! Все тогда забываешь на свете, даже жандармского ротмистра. У Янки не было охоты таскаться с корзинкой по соснякам, он слабо ориентировался в лесу, да и глаза имел близорукие. А потому он считал за лучшее поспать либо просто полежать на свежем, пахучем сене, подумать да помечтать. Когда же Янка переселялся в мир своих мечтаний, своих заветных мыслей, он становился глух и нем ко всему. О чем он только не думал, не мечтал! Но это была его святая святых, об этом он никому не рассказывал, даже Андрею. Да и рассказывать было трудно. Разве можно выразить словами неуловимые мечты-видения и чувства, наполнявшие его сердце и разум? Янке казалось, если начнет он обо всем этом рассказывать кому бы то ни было, все его самые яркие ощущения слиняют и ничего от них не останется. Однажды Андрей, набрав полную, до самой ручки, корзинку замечательных боровиков, зашел по дороге в гумно проверить, там Янка или потащился куда-нибудь. Приятель лежал на свежем, пахучем сене. — Янка, ты здесь? — Здесь, братец, — отозвался Янка. — Что же ты валяешься, лежебока! — дружески упрекнул его Андрей. — Поднимайся, купаться пойдем! Янка быстро натянул брюки и верхнюю рубаху, ботинки взял в руки и спустился на ток. — Хоть бы ты пошел половил рыбу удочкой. — Дай очухаться! — махнул рукой Янка. — Тьфу, тьфу! — плюнул он два раза. — Что с тобой случилось? — спросил Андрей. — Тьфу! — плюнул еще раз Янка. — Знаешь, брат, такая приснилась гадость, что и теперь еще противно во рту. — Что же тебе снилось? — Снилось, братец, что ходил по лугу, собирал горький чемер и ел. Нельзя было без смеха смотреть на сморщенное, перекошенное лицо Янки. Лобанович покатывался со смеху, слушая о происшествии, которое приснилось его приятелю. — Можно сказать, сон библейский. Раздевшись, Янка бросился в Неман, плыл, набирал в рот воды, полоскал рот и отплевывался. — Богатый будешь, Янка, раз приснился такой сон. — Если бы это была правда, я готов еще раз увидеть свой сон, — шутил Янка. А затем повернулся к Андрею и сказал: — А может, и в самом деле разбогатею. Знаешь, мой дядя Сымон, учитель якшицкой школы, прислал письмо, чтобы я приехал к нему. Говорит, хороший заработок есть. — Вот видишь, сон тебе в руку. А когда получил ты письмо? — Недавно Якуб принес, переслали из Микутич. Как ты мне советуешь, ехать или не ехать? — Почему же не поехать! Возьми только разрешение от полиции. Спустя день Янка собрался в дорогу, а еще через день мать, дядя Мартин, Якуб с сестрами проводили и Андрея за ворота дома. Дядя хотел отвезти его на станцию на подводе. Андрей категорически отказался. — Не все еще убрано с поля, зачем терять время? Мать долго стояла возле калитки и смотрела вслед сыну. В ее сердце была обида: Янка поехал в деревню к дядьке на какие-то заработки, а зачем же Андрея тащат в Менск? Не к добру это. Она стояла, пока Андрей не перешел Среднюю гору и не скрылся из глаз. Не радостно было и на сердце у Лобановича. Во-первых, ему жалко было покидать дом и родных. Он знал, как тоскуют о нем мать и все близкие. Во-вторых, тревожила также и мысль: почему только его и Владика из всей учительской группы вызывают к жандармскому ротмистру? Эта тревога еще усилилась, когда Андрей узнал на станции Столбуны от одного знакомого о том, что Владика Сальвесева посадили в бобруйскую тюрьму. Арестовали будто бы за распространение прокламаций и нелегальной литературы. А каковы же причины того, что вызывают его, Лобановича? Может, сотрудничество в беларусской газете? Дорога немного успокоила Лобановича. Он постепенно свыкся и с мыслью о допросе у жандармского ротмистра. Его радовало то, что дядя Мартин и семья не будут сидеть голодными, так как с поля все собрали. Даже и телушечки не придется продавать. С такими мыслями ехал Андрей в Менск. На Подгорной улице тогдашнего Менска было больше деревянных домов, чем кирпичных. Домик, в котором находились канцелярия и квартира жандармского ротмистра, стоял в глубине двора. Крытое, просторное крыльцо-веранда почти терялось в густой зеленой листве дикого винограда. На стене, на видном месте, блестела свежей краской жестяная табличка с обозначенным на ней номером дома. Оглядываясь, Андрей тихо взошел на обвитое зеленью крыльцо. На стене, сбоку от входа в жандармское логовище, висела на толстой проволоке ручка звонка. Лобанович постоял немного, подумал, взглянул на часы. Было половина одиннадцатого, время, когда чиновники уже сидят за своими столами. Лобанович потянул за ручку и начал прислушиваться. Вскоре послышались медленные, тяжелые шаги. Дверь открыл здоровенный жандармский вахмистр. Он окинул Лобановича пронзительным, сердитым взглядом и сурово спросил: — Вам что нужно? Лобанович молча подал ему вызов к ротмистру с таким видом, будто и сам он важная персона. Вахмистр взял пакет, посмотрел на конверт, потом на Лобановича и еще более сурово буркнул: — Заходите! Он провел Лобановича в приемную и показал на жесткий деревянный диван: — Ждите здесь! — а сам направился куда-то в глубину дома. "Видимо, спит либо завтракает", — подумал Лобанович. Но минут через пять издалека послышался звон шпор, и тотчас же вошел ротмистр. Не поздоровавшись, он открыл свой кабинет и, кивнув головой в сторону двери, спокойно сказал: — Ступайте за мной! Ротмистр пошел впереди, за ним Лобанович, а вахмистр замыкал процессию. Войдя в кабинет, ротмистр сразу же сел в стоявшее за столом кресло. Теперь Лобанович разглядел его вблизи. Это был одетый в аккуратно пригнанную форму офицера царской армии еще молодой, широкоплечий человек среднего роста, с красивым и даже симпатичным лицом. В каждом его движении чувствовалась военная выправка. Он показал Лобановичу рукой на стул возле стола, а сам отпер ящик, достал довольно объемистую папку с разными бумагами и документами. Отыскав нужный ему исписанный лист бумаги, он положил его перед Лобановичем. — Здесь записано показание одного из ваших коллег. Можете ознакомиться с ним. — Затем ротмистр достал из стола лист чистой бумаги. — Напишите коротко о вашем участии в учительском собрании. Что это было за собрание. Постарайтесь уложиться в один час. Сможете? — Постараюсь. Ротмистр запер стол и твердой, быстрой походкой вышел из кабинета в другую дверь, завешенную шторой. Прежде чем приняться за дело, Лобанович взял "показание одного из коллег". Владик Сальвесев писал по выработанному Лобановичем и Янкой плану. Поведение ротмистра очень удивило Андрея. Жандармский вахмистр также вышел из кабинета, и Андрей остался совсем один. "Что это — хитрость какая-то, западня? — спрашивал он сам себя. — Вероятно, за мной следят из тайного угла. Надо быть осторожным". Назначенный срок еще далеко не кончился, а свои показания Андрей написал, и написал аккуратно. После этого он стал разглядывать кабинет, не сходя с места. На переднем плане висели портреты Николая II и царицы. И больше ничего не было на стенах. Оставалось уже мало времени до конца срока. "Что же будет дальше?" — с беспокойством ждал Андрей. Ровно через час пришел ротмистр; видимо, он "подкрепился" — от него попахивало коньячком. — Ну что? — спросил он, усевшись в кресло. Лобанович молча подал бумагу. "Чем меньше говорить, тем лучше", — мысленно заметил он себе. Ротмистр внимательно присматривался к написанному. Казалось, его больше интересовал почерк, чем содержание показаний. — А красивый у вас почерк, — наконец проговорил он. — Учителю уж так положено. Ротмистр открыл ящик стола, взял какой-то исписанный лист, вгляделся в него, перевел глаза на написанное Лобановичем, а затем и на него самого. Усмехнулся. — Я не пророк, но могу вам сказать, что ваш почерк сыграет роль в вашей жизни… Можете быть свободным. — И ротмистр кивнул головой, давая знать, что Лобанович может идти. XXXI Очутившись на улице и убедившись, что сзади жандармов не видно, Лобанович почувствовал себя так, будто с его плеч свалился тяжелый камень и сам он вторично родился на свет. Все его страхи развеялись и растаяли, как тучки в засушливую погоду. Но теперь перед ним встал вопрос: почему жандармский ротмистр так присматривался к его почерку? Правда, это могла быть простая случайность, тем более что Лобанович и от друзей слыхал про свой красивый почерк. И все же точного ответа на интересующий его вопрос Лобанович не находил. Но хорошо уже и то, что он свободно ходит по улицам, сливается с толпой людей, снующих туда и сюда по тротуарам. Как хорошо было бы поговорить сейчас с Янкой! Но Янка далеко, живет где-то на реке Березине, у дяди. Более близкого знакомого, чем Болотич, у Андрея в Менске не было. Минут через десять он переступил порог чистенькой квартиры бывшего друга. — А, это ты, крамольник! Ну, рад видеть тебя, — такими словами, сдобренными шуткой, встретил Болотич Андрея. — Садись! — сказал он гостю. — Скоро ли вас будут судить? В словах Болотича слышались какие-то снисходительно-барские нотки, и это не понравилось Андрею. Не понравились ему прилизанность квартиры и самого хозяина ее и подчеркнутый порядок во всем. — О суде нам станет известно тогда, когда вручат повестки. Или, может быть, ты что-нибудь слыхал? Ты же имеешь доступ в "высшие сферы", а нам туда двери закрыты, — довольно сухо ответил Лобанович. — А ты уже и надулся! — заметил Болотич. — В "высших сферах", как ты говоришь, я не бываю. Да и само понятие "высшие сферы" неопределенное. А вот от одного писаришки — не знаю, из каких он "сфер", — я слыхал, что все ваше дело, кстати сказать бессмысленное, будет прекращено. — Что ты говоришь? — То, что ты слышишь. — Если бы это дело прекратили, было бы неплохо. Но почему же меня вызывали к жандармскому ротмистру для дачи показаний? Вот только что вырвался оттуда. Болотич пожал плечами. — О чем же тебя допрашивали? — По существу, и допроса никакого не было. Велел жандармский ротмистр написать, как проходило учительское собрание и что там было. И даже разрешил полюбопытствовать, что показали мои друзья, дал мне целую кипу бумаг. Лобанович рассказал, как ротмистр хвалил почерк допрашиваемого. — Что ж, может, собирается взять тебя в делопроизводители, — заметил Болотич. — Эх, брат Болотич! Тебе смешки да шуточки. Будь ты на моем месте, я так легко не отнесся бы к тебе. И скажи, почему наше собрание ты называешь нелепостью? — Да очень просто: в нем нет никакого смысла. — Почему? Болотич иронически улыбнулся, а затем уже серьезно, даже со злостью, ответил: — Государственный строй пытались разрушить, царя скинуть и вместо одного поставить тысячи царей в лице разных комитетов, муниципалитетов, коммун, товариществ… И это ваше народоправство? Моськи вы, лающие на слона! Лобанович удивленно посмотрел на Болотича, словно не веря, что перед ним бывший товарищ. Сдерживая острую вспышку негодования, он спокойно и с оттенком грусти сказал: — Эх, Костя! Как крепко засели в тебе князь Мещерский и вся закваска чиновничье-поповской семинарии! Как все смешалось в твоей голове! — Не знаю, у кого больше смешалось! — огрызнулся Болотич. Видимо, он был не в духе. — Не будем спорить, в чьей голове большая путаница, — спокойно ответил Андрей, — по зачем говорить о том, чего ты не знаешь и не понимаешь? Действительно легче, удобнее и выгоднее петь "Боже, царя храни", чем заступаться за обездоленных, голодных людей и получать за это пинки жандармов и полиции да косые взгляды черносотенцев всех мастей. — Довольно я наслушался всяких агитаторов и начитался разных прокламаций, и ты мне таких песен не пой! — прервал Андрея Болотич. Лобанович посмотрел на него, помолчал. А потом тихо проговорил: — Прости! Песни у нас разные, и наши дороги направлены в противоположные стороны. Но кто знает, жизнь не стоит на одном месте… Одно могу сказать: по дороге князей Мещерских, Дубровиных и гамзеев гамзеевичей я не пойду! — Это твое дело. Скажу тебе, как говорят твои беларусы: человек ест хлеб троякий — белый, черный и ниякий. Лобанович улыбнулся. — Мне кажется, что ты любишь более всего белый. — Это уже мое дело. Тебе же вот что скажу: та дорога, по которой ты идешь, заведет тебя не туда, куда ты хочешь. Лобанович поднялся, чтобы покинуть квартиру бывшего друга. Много раз он слыхал такие разговоры. На память пришел писарь Дулеба, с которым велись такие же споры. — Вот ты уже и надулся, как мышь на крупу, — примирительно сказал Болотич. — Посиди, пообедаем! — Благодарю! Мне надо ехать домой, сейчас отходит поезд, — отказался Андрей от угощения. Болотич с недоумением смотрел на бывшего друга, но не упрашивал его остаться. Уже стоя на пороге, Лобанович укоризненно улыбнулся и неожиданно для самого себя сказал: — Ни один царь не ездил короноваться верхом на свинье. Прощай! С этими словами, не подав руки, Андрей вышел за дверь. Болотич, оставшись один, покачал головой. — Ума решился, что ли? Или ум за разум зашел? XXXII Андрей шел на станцию. Из головы не выходили события минувшего дня: и нелепый допрос в кабинете жандармского ротмистра, и разговор с Болотичем, ставший по существу ссорой. Болотич же в это время сидел за рабочим столиком, подперев голову руками. Он думал о том, что несправедливо обидел Андрея. И как-то невольно вспомнились дни, когда зародилась их дружба. Во время семинарских каникул, будучи уже на последнем курсе, Болотич познакомился с дочерью железнодорожного инженера, кончавшей гимназию. Болотич крепко полюбил Валю, а Валя его. Эта первая, чистая, несмелая любовь захватила юношу. Ему тяжело было скрывать ее от всех, таить в глубине сердца, нужно было найти друга, с которым он мог бы поделиться своими чувствами. И лучшего хранителя сердечной тайны, чем Лобанович, он не мог найти. Целую ночь, прилегши на одну кровать с Андреем, рассказывал Болотич о Вале: какая она милая, красивая и как любит его. А на следующий день показал фотографию девушки, читал ее письма. Лобанович свято хранил доверенную ему юношескую тайну и принял живое участие в сердечных делах товарища. Они часто говорили о ней, порой вместе составляли письма к Вале. Все это сблизило их и породило между ними искреннюю дружбу. Около года переписывался Болотич с Валей. И вот однажды прислал Лобановичу письмо, полное отчаяния и сердечной печали: Валя нашла себе более выгодного и знатного жениха и вышла замуж. Лобанович, как мог и как умел, утешал Болотича и не очень осуждал Валю. Что ей за пара бедный и безвестный сельский учитель! Все это вспомнил сейчас Болотич. Его доверенное лицо Лобанович свято хранил тайну друга и никогда ничем не оскорблял ее. Но все отошло уже в прошлое и забылось, как первая весенняя гроза… Лобанович также почувствовал и понял, что Болотич был случайным явлением в его жизни, приятелем до поры до времени. Девушка ушла, Болотич пошел к иной цели. И сейчас их пути направлены в противоположные стороны. И нет основания горевать о потере друга — друга до первого крутого поворота. В Столбунах Лобанович сошел с поезда. Он забежал на почту, опустил в ящик письмо Янке, написанное в дороге. Андрей сообщал о допросе у жандармского ротмистра. Не забыл и о том, что больше всего интересовало ротмистра в показаниях и что явилось для Андрея неразгаданной загадкой. На почте Лобановича ожидало письмо от Янки. "Дорогой мой, бесприютный скиталец Андрей! Каждый час думаю о тебе, молюсь ветру, солнцу и тучам, чтобы они отогнали от тебя напасти, которыми усеяны наши дороги. Сам же я живу, как вол на винокурне: есть что есть и есть что пить. Имею кое-какие заработки. Катятся ко мне рублики, а порой трояки и пятерки. Школа моего дяди Сымона стоит неподалеку от Березы, в селе Якшицы. Славная эта река, хоть, может, и не такая красивая, как наш Неман. Возле берегов попадаются целые заросли разных лопухов, водяной травы. А в траве так и шныряют окуни, язи, голавли. Жалко, что нет здесь тебя: мы раздобыли бы топтуху и наловили бы тьму рыбы. Я же без тебя сам как рыба, выброшенная на песок: ни богу свечка, ни черту кочерга. Пиши мне, как и что с тобой. Укрепи мою душу крылатым словом. Своему же дяде я не пара. Он все работает, жалуется, сам сухой, напоминает тарань, которую наши родители покупают на коляды для постной верещаки. Обнимаю тебя, целую. Твой Янка". Андрей еще раз прочитал небольшое полушутливое послание друга. Хотелось ответить сразу же, но, подумав, он решил обождать: пусть придет ответ на письмо, которое послал он, приехав в Столбуны из Менска. Дня через три Андрей, пока что свободный в своих поступках и поведении, снова пошел на почту в надежде получить весть от Янки. И действительно, письмо пришло. Как только Андрей очутился один, он распечатал конверт. Янка писал: "Друг мой сердечный, таракан запечный! Ты и радость моя, ты и печаль моя. То, что ты сообщил, меня немного обеспокоило. Писать тебе об этом нет нужды, — ведь то, что легло тебе на сердце, лежит камнем и на моем. Я долго по спал — все думал да гадал. Наконец стрельнуло в голову… Помнишь ли ты, как однажды пришел я в твою "школу"? Тогда же я сказал один "афоризм": "Смерть есть начало новой жизни". Может, я не совсем буквально повторяю его, но смысл такой. Нам почему-то не довелось поговорить об этом: то ли афоризм был неудачный, то ли нас отвлекли другие мысли. Скажу прямо: вспомни нашу "копилку" и поклонись пню — он скажет то, что я тебе сказать хочу. Будем простые и ласковые, как голуби, и мудрые, как змеи, но пальца нам в рот не клади. Есть язык, понятный для всех, и есть язык, доступный для немногих… " С глаз Андрея будто спала пелена, он вспомнил, как Янка принес воззвание, выпущенное от имени группы учителей; оно начиналось словами: "Товарищи учителя!" Потолковав об этом воззвании, друзья отнесли его в потайной ящик под вывороченное дерево. Теперь Лобановичу стало понятно, почему жандармский ротмистр так внимательно присматривался к его почерку и сравнивал, сверял украдкой его показания с каким-то исписанным листком! Это и было, видимо, то учительское воззвание, один экземпляр которого спрятали друзья. Значит, на Лобановича падает подозрение, что воззвание написал он! Миновав озеро и мельницу, Андрей вдруг остановился. А что, если свернуть с дороги и наведаться в Смолярню? Из головы не выходили вывороченное дерево, "копилка" и воззвание в засмоленном ящике. Это воззвание приобретало сейчас для Лобановича особый интерес. Хотелось самому посмотреть на него и сравнить свой почерк с почерком человека, написавшего воззвание. Действительно ли есть сходство? Чтобы не встречаться с людьми, Лобанович шел кустарником и зарослями. Наконец он очутился" в Темных Лядах, миновал хату лесника — с братом ему также не хотелось встречаться. Смолярня и угрюмый лес вокруг нее выглядели сейчас еще более неприветливо, чем зимой, когда белая одежда немного украшала и делала более веселой эту глухую, тихую местность. Ни тропинки, ни даже следа, ведущего к заветному тайнику, здесь не было, но Андрей обладал хорошей зрительной памятью и вскоре очутился в нужном ему месте. Лобанович сразу же нашел концы, за которые нужно взяться, чтобы добраться до "копилки". Она стояла все в том же месте, как и полгода назад. Андрей вытащил ее из-под корневища и невольно попятился: на "копилке" сидела пухлая, противная, на коротеньких лапках, вся в бородавках, желтовато-серая жаба! — Ну, ты, тетка, слазь отсюда! — проговорил Лобанович, наклонил "копилку" и стряхнул жабу на землю. К шершавой крышке ящика прилип песок и разный мусор. В самой "копилке" все оставалось на своем месте, хотя немного и полиняло от времени. Тоненькие брошюрки и прокламации сохранились хорошо. Среди них лежало и учительское воззвание, более всего интересовавшее сейчас Андрея. Он быстро окинул его глазами. С первого взгляда казалось, что между почерком человека, написавшего воззвание, и почерком Лобановича существовало опасное сходство. Он свернул воззвание в четыре доли, спрятал в карман, чтобы затем основательно заняться сравнением и сверкой почерков. Все остальное, что хранилось в "копилке", и сам ящик теперь были уже не нужны. Лобанович вынул из него листовки и брошюрки и подложил под них спичку. Бумага загорелась. Андрей поворошил ее палочкой, чтобы, кроме черного пепла, ничего не осталось. Неуклюжая жаба смешно зашевелила коротенькими лапками, удирая подальше от огня. "Копилку" Андрей не сжег, боясь наделать много дыма, а поломал ее на кусочки и разбросал по лесу. Отправляясь в обратный путь, он в последний раз посмотрел на вывороченное дерево, словно прощаясь с ним навсегда. Не один раз, забравшись в укромный уголок, разглядывал Андрей каждую строчку и каждую букву воззвания. В результате таких обследований он не однажды говорил себе: "Но где же здесь сходство? Какому дурню могла прийти в башку такая мысль?" Лобанович был еще недостаточно опытным, недостаточно искушенным в житейских делах человеком, но все же ему приходили на память рассказы старых людей о том, как одна вещь превращалась иногда в другую, белое становилось черным. Наконец Лобанович махнул на все рукой. Нечего гадать и забегать вперед. Может, это одни только страхи. В результате таких размышлений Андрей сел за стол писать Янке. "Где ты, милый белобрысый? Где ты? Отзовися! — Андрей начал письмо переиначенными словами украинской песни, как некогда в Тельшине. — Слушай, друже, я поклонился вывороченному пню, и он мне дал то, чего мы не искали. Но не мы ищем беду, а беда ищет нас. Так было, например, с одним крестьянином, который продавал сметану. К нему подошел околоточный. "Что продаешь?" — "Сметану". Околоточный обмакнул палец в сметану и облизал его. "Что же ты врешь? — набросился он на крестьянина. — Это не сметана, а маслянка!" У околоточного нашлись свидетели, подтвердившие, что крестьянин продает маслянку. Поторговавшись еще немного, околоточный показал рукою на полицию и сказал: "Если ты будешь стоять на своем, то заведу тебя в околоток!" И крестьянин вынужден был согласиться, что он в самом деле продает чистую маслянку, и в связи с этим сметана была конфискована. Все это я говорю для того, чтобы ты знал, что в некоторых случаях одни вещи превращаются в другие. Можно, скажем, доказать, что Пятрусь Маргун похож лицом, на архангела Михаила, что я — не я и хата не моя. Жалко, братец, что ты на Березе, а не здесь со мной. Будем жить надеждой, что встретимся и станцуем танец "зеленого осла". Будь здоров! P. S. Под вывороченным деревом осталась одна корявая жаба! "Копилка" растрясла свои косточки по лесу. Твой Андрей". XXXIII У человека есть две жизни: одну жизнь творит он сам, а другая не зависит от него и часто выходит за пределы его воли. Другими словами — у человека есть жизнь явная и жизнь скрытая, когда за него стараются посторонние люди, преимущественно начальство. Примерно такое ощущение было у Лобановича, но выразить его более точно он не мог. Знал только, что вокруг него что-то накручивается, как нитки на веретено, чтобы потом с веретена перейти в клубок, а с клубка в основу кросен. И кросна обычно заканчивают дело, и этот конец — нечто вроде четвертого акта драмы или комедии. В середине лета тысяча девятьсот восьмого года в местных газетах появилось сообщение, интересное не только для одного Лобановича, а и для целого ряда его товарищей: "Административно-распорядительное заседание выездной сессии Виленской судебной палаты постановило: 1. Дело об учительском собрании в селе Микутичи прекратить и отменить. 2. Учителя, подписавшие так называемый протокол, — в постановлении они перечислялись — освобождаются от суда и следствия. Они имеют право занять учительские должности по соглашению с дирекцией народных училищ Менской губернии. 3. Что же касается Лявоника Владимира Сальвесева, Лобановича Андрея Петрова и Тургая Сымона Якубова, то поименованных выше лиц привлечь к судебной ответственности по 126 ст. уголовного кодекса". Сообщение глубоко взволновало Андрея. Прежде всего он чувствовал моральное удовлетворение: его статья, помещенная в "Менском голосе", бесспорно произвела перелом в их учительском деле. Вместе с тем его охватила и какая-то мягкая, тихая грусть: товарищам помог, а сам остался перед неведомым и, быть может, трагическим поворотом своей судьбы… В чем же причина того, что Лобановича привлекают к суду, да еще по статье, предусматривающей наказание каторгой за свержение государственного строя? Обвинительного акта Андрею еще не вручили. Оставалось думать, что ему ставится в вину написание листовки "Товарищи учителя!". Лобановичу вспомнились слова жандармского ротмистра: "Ваш почерк сыграет роль в вашей жизни". Андрей ждал дальнейшего развития событий. Странным и непонятным казалось то, что в деле был замешан какой-то Тургай. Андрей никогда не слыхал о нем и не видел его в глаза. Как могло статься, что в одну тележку впрягли такую тройку? Владика арестовали и посадили до суда в бобруйский острог за распространение прокламаций, запрещенной литературы и за агитацию против существующего самодержавного строя. Тургая, как вскоре узнал Лобанович, поймали в Кареличах на почте и загнали в новогрудский острог. Кроме всей прочей "крамольной деятельности", Тургаю ставили в вину и агитацию среди батраков и крестьян, чтобы они не ходили на работу в помещичьи имения, потому что все имения должны принадлежать народу… Много было неясного в той паутине, которую соткали для них троих царские юристы-пауки. В ожидании суда Андрей жил у своих родных на Немане. Отлучаться куда-нибудь из дому было сейчас неудобно. Он только ходил собирать грибы, а их в тот год уродилось много. В лесу было так тихо, и ничто не мешало думать и рисовать мысленно такие картины, от которых становилось веселее на душе, но которые редко когда осуществляются. Каждый день ждал он писем от своих бывших друзей. Но они молчали. Даже Янка, такой искренний, преданный друг, и тот не подавал голоса. Разве это не обидно? Нет, обижаться нечего! Бывшие друзья и самый близкий из них Янка сейчас думают, как бы закрепиться в какой-нибудь школе — осень не за горами. Что им он, Андрей! Они теперь чистые, политически благонадежные. Так зачем поддерживать связь с крамольником, которого впереди ждет суд?.. Андрей ощущал глубокое одиночество, но не поддавался унынию. Просто было немного грустно на сердце. В эту ночь Андрею не спалось. Сырая земля и ночная тишина доносили разнообразные звуки неугомонной жизни. Вот по дороге мягко прошумели в песке колеса крестьянской тележки. Кто-то, запоздав, медленно ехал в свой двор. За Неманом мелодично свистнула какая-то бессонная пташка. В низине по эту сторону Немана упрямо, не умолкая, однотонно квакали лягушки, и это кваканье сливалось в одну бесконечную, тоскливую песню. Как все это близко, знакомо с детских лет! Уснул Андрей только под утро, когда солнце уже пробивалось сквозь блестящие оконца недалекого леса. Первые же солнечные лучи, проникшие на гумно, где обычно проводил ночь Андрей, разбудили его. Уснуть больше он уже не мог, а ворочаться с боку на бок не хотелось. Лучше дольше побыть на просторной земле, на которой, однако, людям тесно, под ясным небом, которое также застилается тучами и шумит грозами. Не будет ли и сегодня грозы? Андрей заметил, что перед грозовыми дождями его навещает бессонница. Но он любил грозы, лучше недоспать, лишь бы только была шумная гроза. Он поднялся со своей пахучей постели на мягком сене, быстро оделся и пошел на Неман, чтобы в свежей, чистой, прозрачной воде прогнать следы усталости после бессонной ночи. И действительно, после купанья Андрею стало легко, тело словно налилось новой силой, и мускулы стали упругими. Одевшись, Андрей присел на берегу. Он любил побыть здесь в хорошую погоду. Размеренное течение неманской воды успокаивало, навевало такие светлые мечты… Над землей широко раскинулся ясный купол бездонного неба. Только немного левее Микутич, на юго-западе, показалась тонкая продолговатая тучка, словно некий художник, собираясь написать картину, провел уверенно и смело первую темную полоску. На полоске начали возникать причудливые белые клубочки, башни, разные завитушки. Они то росли, то снова таяли, и вместо них появлялись более причудливые. Лобанович сидел и любовался. Из своих наблюдений он знал, что такие облачка появляются на небе перед грозой. Вскоре полоска исчезла. Солнце поднялось выше. Дохнул ветерок, густой, теплый. "Юго-западный, дождевой", — подумал Лобанович. Он пошел в хату. Мать поставила на стол завтрак. — Ячмень лежит несвязанный, уже и высох. Как бы дождь не пошел: что-то припаривает, — сказала мимоходом она. Андрей вспомнил, что дядя с Якубом уехали утром на далекую болотистую пожню — там осталось с полвоза сена. Позавтракав, Андрей взял большую охапку заранее заготовленных свясел для снопов и пошел вязать ячмень, скошенный на противоположном конце той полоски земли, на которой стояла их усадьба, неподалеку от сосняка. Часа через полтора ячмень был связан в снопы. Андрей аккуратно сложил их в копну, на всякий случай укрепил жердями, чтобы не разметал ее ветер во время грозы. Сверху положил оставшиеся свясла, а на них — сноп-шапку, расправленный в виде зонта. Но эта работа оказалась лишней. Со двора выезжала телега — дядя Мартин привез сено и теперь ехал вместе с Якубом забирать ячмень. Андрей помог наложить воз, а сам поспешил на Среднюю гору, которую любил с юношеских дней. Там было тихо, спокойно, уютно. Один склон горы был покрыт желтым глубоким песком; кое-где попадались чахлые кустики можжевельника, убогие пучки чабреца и островки белого борового мха. Более всего нравилась Андрею гора за то, что с самой высокой точки ее открывался на редкость красивый вид. Особенно любил он смотреть в сторону большака, проходившего через Панямонь на Несвиж. В поле возле большака стояла и та чудесная сосна, неподалеку от которой незадолго до поездки в Вильну проходили Андрей с Янкой. Она поднимала из-за гребня занеманских пригорков кудрявую шапку-вершину и две могучие ветви, симметрично расположенные по обеим сторонам ствола. Казалось, какая-то сказочная женщина вошла по самую грудь в глубокую реку, вытянув в стороны руки, и вот-вот опустится в воду и поплывет. Тем временем с юго-запада поднималась зловещая туча, она все шире и плотнее застилала небо. Из-за Немана доносилось глухое урчание далекого грома. Лобанович невольно повернул домой. Гроза приближалась. Вдруг рванулся ветер и перешел в такую бурю, что земля закурилась пылью. Кусты припадали к самой земле. Огненными стрелами вспыхивали молнии, и хлынул такой дождь, что вода сквозь стены затекала в хату. Под натиском ветра хата дрожала и, казалось, вот-вот перевернется. Буря выкатила из-под навеса неокованное деревянное колесо, каким-то образом поставила его на обод и покатила в поле. Когда гроза пропела до конца свою грозную песню и поплыла дальше, Андрей вышел посмотреть следы, которые она оставила. Двор весь был залит дождем. В огромных лужах плавала солома, выдранная из крыш. Колесо далеко откатилось от двора и, попав в борозду, беспомощно лежало на боку. Поднимая его с мокрой земли, Андрей огляделся вокруг, чтобы не подслушали его думку, и сказал самому себе: — Не погонит ли в поле, как и это колесо, меня враждебная сила? XXXIV Лобанович шел из лесу и нес корзинку боровиков. Не доходя с полверсты до хаты, он услыхал за собой мягкий стук колес. Андрей оглянулся. В легкой, довольно щегольской бричке ехал урядник Стоволич. Сомнений не было, этот гость ехал к нему, Лобановичу. Андрей сошел немного с дороги и остановился. Догнав пешехода, урядник сдержал коня. — День добрый! — приветствовал он Лобановича. — Садитесь, подвезу, хотя, правда, тут недалеко. — Вы, верно, с каким-то сообщением ко мне? — спросил Лобанович, садясь в бричку. — Угадали, есть такое дело, — ответил урядник и замолчал. Молчал и Лобанович: до хаты совсем близко, там все станет известно, выказывать же нетерпение перед урядником он не хотел. Заехать во двор урядник отказался: не имел времени. Он остановил коня возле частокола, забросил вожжи на столб, взял портфель и вместе с Лобановичем пошел в хату. Андрея очень тронуло поведение Якуба — он сбегал в гумно и принес охапку лучшего сена для коня урядника. Этим, видимо, хлопец думал задобрить урядника, словно от него зависело дать Андрею облегчение. Обеспокоена была и мать: она знала, что такие посещения ничего доброго не приносят. В хате урядник снял фуражку, что немного удивило Андрея, и сел за стол. Не торопясь достал из портфеля бумажку. — Вот, распишитесь в получении. — Урядник развернул разлинованный журнал. Лобанович взглянул на бумажку. Это была повестка от Виленской судебной палаты с вызовом явиться на суд 15 сентября 1908 года в одиннадцать часов дня. В повестке подчеркивалось, что в случае неявки в указанное время подсудимый будет арестован и доставлен в суд под конвоем. Лобанович расписался и взял повестку. Прочитав ее еще раз, он проговорил, ни к кому не обращаясь: — Катись, мое колесо, пока катишься! Урядник не понял, на что намекает Лобанович, да и самому Андрею фраза эта была не совсем ясна, хотя в ней был какой-то смысл. Видимо, он вспомнил колесо, которое недавно выкатила буря со двора в поле. — Знаете что, — сказал урядник, — давайте поедем в Панямонь. Зачем вам оставаться здесь одному? Проветриться надо. Андрей удивился: урядник ему сочувствует и хочет отвлечь от грустных мыслей… Вот тебе и урядник, полицейский чин!.. А может, здесь какая-нибудь хитрость? Лобанович поблагодарил. — Боюсь, что задержу вас, я не завтракал еще, — отказывался он. — Какая же это задержка — завтрак! Можете потерпеть полчаса? А за это время мы будем на хуторке, там и позавтракаем. Поедем? И действительно, почему не поехать? Они сели в бричку, миновали Микутичи, а затем через Неман, вброд, выбрались на дорогу, проехав мимо Нейгертова, где жил Янка Тукала. Андрею стало грустно. "Эх, Янка! Думал ли ты, что я поеду с урядником возле твоей хаты и не зайду в нее? Но тебя здесь нет. И ты молчишь, не промолвишь мне ни одного слова! Неужто ты умер для меня?" Его мысли прервал урядник: — В чем же вас обвиняют? — спросил он. — За что судят? Почему всех освободили от суда, а вас нет? Лобанович усмехнулся и сказал: — В народной сказке рассказывается так. Шел кот лесом, встретил его волк. "Куда идешь, кот?" — "Иду судиться". — "А в чем твоя обида?" — спрашивает волк. "Как же не обида, — отвечает кот, — нашкодит кошка, а вину возлагают на кота". Вот и со мной так — кто-то написал воззвание к учителям, а меня за него судить будут. — Как же так? — удивился урядник. Лобанович объяснил, как обстоит дело и почему так вышло. Урядник верил и не верил. — Если не вы писали, так за что судить вас? Может, здесь еще что-нибудь примешано? — Этого я не знаю, а если примешано, то не по моей вине и не с моей стороны, — ответил Лобанович и подумал: "А впрочем, черт его знает, может, подсмотрели, как я с Янкой прибивал к кресту прокламацию? Нет, тогда и Янку взяли бы в оборот". Из-за пригорка выплыл хуторок, усадьба мелкого арендатора. Урядник повернул коня к высоким воротам, над архитектурой которых, видно, ломали головы местные архитекторы, а может, и сам хозяин. Ворота состояли из двух толстых дубовых столбов, ровных, старательно выстроганных, с дубовой перекладиной на них. Отступив от одного и от другого конца перекладины на аршин, на ней прикрепили еще четыре бревнышка; каждое следующее симметрично укорачивалось и было с концов затесано наискось. В верхнее, самое коротенькое бревнышко был воткнут шпиль, заостренный вверху, как иголка. — Вот выдумал себе ворота Язеп Глынский, — проговорил урядник, останавливая копя. Андрей выскочил из брички, через калитку вошел во двор, чтобы открыть ворота, но в эту минуту из хаты показался сам хозяин, лысый, средних лет человек, в расстегнутой жилетке. Глынский был шляхтич и стремился хоть чем-нибудь отличаться от простого мужика. — Пожалуйста! Пожалуйста! — быстро говорил Глынский, открыв ворота. Едва бричка остановилась, он подбежал к уряднику и потряс его руку обеими руками. — День добрый! День добрый! Как же вы вовремя приехали! Как раз к завтраку! Пойдем же в хату! Лобановича он совсем не замечал, хотя и знал его, и даже руки не подал. Глынский не любил Лобановича за то, что тот "забастовщик" и готов отбирать землю у панов и арендаторов. А такие люди босяки и бездельники, по мнению Глынского. Лобанович отстал от арендатора и от урядника и уже думал, где бы ему скрыться, но урядник оглянулся и воскликнул: — А вы что ж, Андрей Петрович?! Идем в дом! Тогда уже и хозяин изменил свое поведение по отношению к "забастовщику". Он подбежал к Андрею, взял его под руку и повел к двери. — Пожалуйста! Пожалуйста, заходите! Когда-то мы с вашим покойным отцом были добрыми знакомыми… Глынский повел гостей в чистую половину хаты. В довольно просторной комнате всюду стояли вазоны с цветами, очень распространенными в крестьянском обиходе; воздух был чистый, прохладный. Среди фикусов уютно пристроился стол, застланный белой скатертью. Глынский попросил гостей садиться, а сам отпер буфетик и достал объемистую бутылку вишневой настойки на чистом спирте. Затем, попросив прощения, отлучился в другую половину хаты. Вернулся он вместе с хозяйкой, еще молодой и очень привлекательной женщиной. Она приветливо поздоровалась с гостями, рассыпая самые приятные улыбки. В дверь на мгновение всунули головы сын и дочь хозяев. Лобанович только мог заметить, что дочь похожа на мать, а сын на отца. Глынский тотчас же приказал им пойти в сад, где было много вишен, и набрать коробку "для пана урядника". Тем временем на столе появились вилки, ножи и тарелки и следом поплыли сочные колбасы, целая тарелка искусно нарезанных ломтиков полендвицы, красных как лепестки георгинов, заправленный сметаной свежий сыр с черненькими точками тмина и сыр, немного подсушенный. Одним словом, богатое угощение. Урядник, внимательный, деликатный кавалер, обратился к красивой хозяйке, пани Анеле: — Садитесь, пани, за стол, без вас не будет порядка. Хозяин налил вместительные чарки настойки и произнес целый тост. А хозяйка переводила взгляд то с мужа на урядника, то наоборот, Лобановича обходила. Глынский говорил: — Выпьем за дорогого нашего гостя Герасима Павловича. Пускай бог поможет ему ловить воров, конокрадов и всяких забастовщиков, которые становятся поперек дороги начальству. — Хорошо сказали, пане Юзеф, — похвалил Андрей, — только надо было добавить: "и казнокрадов". — Это само собой разумеется, — отозвался Глынский. Улучив удобную минуту, Андрей поблагодарил хозяев, попросил прощения и вышел из-за стола. — Пане Лобанович, — сказал Язеп Глынский, — прошу вас зайти в мой садик и пощипать вишен сколько вашей душе будет угодно. Таких спелых, крупных вишен Лобанович никогда в жизни не видел. Когда "банкет" кончился и бричка выехала из хутора, урядник спросил Лобановича: — Не раскаиваетесь, что поехали со мной? — Нет, не раскаиваюсь! Наоборот, очень благодарю. Бричка взяла направление на Панямонь. XXXV Предстоящий уже в недалеком будущем суд заставил Лобановича поехать в Менск. Он вспомнил адвоката Семипалова, к которому направляли его в свое время редакторы Власюк и Стефан Лисковский. Семипалов как раз был дома. Молодой человек, только что начинавший делать свою адвокатскую карьеру, он выказал живое участие в деле Лобановича и в его судьбе. — По какой же статье закона вас привлекают к судебной ответственности? — спросил Семипалов и блестящими серыми глазами взглянул на Лобановича. — По сто двадцать шестой, по первой части, — ответил Лобанович. — И что конкретно ставится вам в вину? — продолжал интересоваться адвокат, теребя пальцами свою аккуратную темно-русую бородку, подстриженную в виде острого клинышка. — Обвинительного акта я не имею, он где-то путешествует по полицейским инстанциям, но по всему видно, что мне приписывают авторство в составлении воззвания к учителям. — Но это ваши догадки? — не отступал адвокат. — Да, догадки, но они имеют под собой почву. Лобанович рассказал Семипалову о допросе у жандармского ротмистра. Адвокат помолчал, подумал, а потом, хитро улыбнувшись, спросил: — А вы же имеете кое-какое отношение к авторству, как сказали вы? — Затем он добавил: — Мне вы можете говорить правду, в ваших интересах, чтобы я это знал. Прокурору и следователю можно соврать, лишь бы только гладко, — совсем дружески улыбнулся адвокат. Визит закончился тем, что Семипалов пообещал в этот же день ознакомиться с материалами следствия и уже тогда дать какой-либо определенный совет. — В пять-шесть часов вечера зайдите ко мне, — сказал адвокат и подал руку Лобановичу. Медленно тянулось время до вечера, а хороших знакомых, к которым можно было бы пойти, чтобы провести время, Лобанович теперь не имел. Дружба с Болотичем кончилась, да и заходить к нему при таких обстоятельствах Лобанович считал неудобным. Он долго бродил по улицам старого, преимущественно деревянного Менска. Наконец зашел в дешевенький ресторанчик закусить. Приближалось заветное время — было пять часов вечера. С чувством некоторого волнения Лобанович пошел к Семипалову. Адвокат уже был дома. Он весело глянул на своего клиента и повел его в кабинет. — Садитесь! — Семипалов показал на кресло возле стола и сам сел, — Ваши предположения оказались справедливыми, — проговорил адвокат, — вам действительно ставят в вину написание воззвания к учителям. Такое заключение дали эксперты. — Таким экспертам не экспертизы делать, а носом землю рыть! — возмутился Лобанович. Адвокат засмеялся. — Может, ваша и правда, — заметил он, — однако факт остается фактом, и с ним приходится считаться. Но поскольку вы воззвания не писали, защита ваша имеет законное право потребовать от суда назначения новой экспертизы. Но это обстоятельство пусть вас не очень радует. Если даже вторая экспертиза опровергнет первую, это еще не значит, что вы чисты перед судом. У суда имеются свои расчеты, и он часто руководствуется политикой, а не законом. Кроме того, у суда может быть и так называемое свое внутреннее убеждение. Семипалов говорил убедительно, веско, и трудно было возражать ему. — Ну что ж, — отозвался Лобанович, — засудят — так засудят за чужой грех! — Так пессимистически смотреть на вещи не следует, — сказал адвокат, но тут же добавил: — С другой стороны, не мешает подготовить себя психологически и к худшему. А относительно защиты вам надо подумать. Кого бы вы хотели иметь своим адвокатом? Лобанович немного помолчал. — Правду сказать, я и сам не знаю. Просил присяжного поверенного господина Врублевского. А если он не согласится, может, вы были бы любезны взять на себя мою защиту? — несмело обратился Лобанович к Семипалову. Адвокат сразу посерьезнел. — Я очень благодарен вам за доверие, но все же я в полной мере поддерживаю ваш выбор, обратитесь к Врублевскому. Он известен среди всех юристов России, и с ним прокурор вынужден будет серьезно считаться. Прокуроры же обычно, особенно прокуроры по политическим делам, подбираются злые, придирчивые, языкастые, — одним словом, проходимцы. — А если Врублевский по каким-либо причинам не сможет взять защиту меня и моих друзей, с одним из которых я совершенно незнаком? — Даже так? — слегка удивился Семипалов. Адвокат и его клиент помолчали. — Вот что, давайте сделаем так: поручите мне вести переговоры от корпорации присяжных поверенных города Менска с господином Врублевским. Вы в этих делах неопытны. Лобанович поднялся. — Я очень и очень благодарен за помощь, которую вы обещаете мне. — Ну вот и хорошо. Так или иначе, ваша защита в суде будет обеспечена. Адвокат записал адрес Лобановича, обещал вскоре сделать все, что надо и что можно сделать, и обо всем сообщить своему клиенту. Лобанович горячо пожал руку Семипалову и простился с ним. Идя на вокзал, Андрей вспоминал услужливого юриста, который освободил его от хлопот и забот, от лишних издержек на поездки к адвокатам. Казалось, все идет хорошо. Однако, поразмыслив глубже, Андрей вынужден был признать — не все идет так хорошо, как казалось в первые минуты. Поперек дороги становились эксперты и их заключение. Оказывается, еще мало опровергнуть выводы первой экспертизы. Андрей вспомнил слова Семипалова: суд — основной эксперт, и все решает "психологическая убежденность" самих судей. Мало радости в такой убежденности нарочито подобранных приверженцев царского самодержавия. Но беспокойные и невеселые мысли в пути постепенно развеялись. Оптимизм, свойственный натуре Лобановича, вера в лучшее в жизни взяли верх над неприятными мыслями, и он в весьма хорошем настроении вернулся домой. Семипалов оказался добросовестным и правдивым человеком. Ровно через неделю Лобанович получил письмо. Семипалов сообщал, что суд удовлетворил ходатайство адвоката Казимира Адамовича Петруневича назначить новых экспертов для проверки первой экспертизы. Врублевский, писал Семипалов, охотно принял бы участие в защите на суде Лобановича и его друзей, если бы не оказался занят на другом процессе. Вот почему он договорился с присяжным поверенным Петруневичем и поручил защиту ему. Лобанович слыхал, что Петруневич считался одним из лучших адвокатов Менска. "Чего же лучшего желать? — размышлял Андрей. — Экспертиза обеспечена, адвокат есть. Но ведь бывает, что больного человека лечит самый хороший доктор, а он возьмет и умрет. Так может случиться и здесь: захотят судьи засудить, так и засудят. Лучше не думать об этом. Через какую-нибудь неделю все станет известно". До суда оставалось несколько дней. Мать, дядя Мартин, Якуб, Андреевы сестры — все угождали Андрею, как великому, хотя еще и неведомому людям страдальцу. Дня за три до суда Лобанович взял корзинку, с которой обычно ходил за грибами. Хотелось посмотреть на свои грибные владения и проститься — кто знает, быть может, надолго — с теми местами, которые доставляли ему столько утехи и радости. Грибов, правда, было уже маловато, но те боровики, которые попадаются реже и отыскиваются с трудом, производят большее впечатление. Андрей взошел на Среднюю гору и остановился, прощальным взглядом обводя дорогие просторы земли. Вот перед ним Микутичи. Шумно было здесь летом. Теперь же учителя разъехались по школам. Вероятно, и Янка Тукала вошел уже в обычную учительскую колею. И все же до сей поры он не подал голоса. Правее Микутич, далеко за Неманом, выступает из прозрачной сентябрьской синевы узкая полоска леса, словно пила, положенная на землю зубьями вверх. Еще правее высится Демьянов Гуз и расстилаются занеманские поля, среди которых ютятся небольшие поселки, деревеньки и хуторки. Не обминул Андреев глаз и пышной сосны, возносившей свою вершину над пригорками… Много знакомых картин развертывалось перед глазами зачарованного Андрея. Налюбовавшись ими, он медленно двинулся в сторону молодого сосняка. Среди сыпучего желтого песка попадались иногда заброшенные пригорки, зараставшие молодым сосняком, низкорослыми кустами колючего можжевельника и белым мхом. До вечера сновал Андрей по своим любимым грибным местам, поднял десятка два упругих, крепких боровиков. Затем пошел на луг. Хотелось посмотреть на одинокую сосну неподалеку от Немана, на плотный, приземистый дубок — они так хорошо были знакомы Андрею с самого раннего детства. На склоненной вершине сосны красовалось стародавнее гнездо аиста. "Ну что ж, прощайте, милые, дорогие друзья!" — мысленно проговорил Андрей и лугом поспешил домой. XXXVI Долгое-долгое время в глазах Андрея стоял горестный образ матери. Она вышла со двора и остановилась поодаль от хаты, чтобы проводить сына в невеселую дорогу. Андрей с дядей Мартином отъехали уже далеко, а мать все стояла и смотрела в ту сторону, где дорога, поднявшись на горку, скрылась за выступом земли, чтобы уже больше не показаться. Тогда мать глубоко вздохнула, вытерла платком слезы и пошла в хату. Дядя Мартин отвез Андрея на вокзал. Возле самой станции подвода остановилась. Седок и подводчик слезли с телеги. Дядя Мартин долго не выпускал руки Андрея из своих, твердых и шершавых от тяжелой крестьянской работы, рук. Затем пристально посмотрел племяннику в глаза. В маленьких серых глазах дяди стояли слезы. — Ну, мой родной, дорогой, будь здоров! Пусть бог тебя сохранит. Возвращайся быстро и счастливо. Они крепко обнялись, поцеловались. Андрей изо всех сил старался сдержать себя, но и в его глазах блеснула слезинка. Утром в день суда Андрей уже был в Менске. Он сидел на скамейке в скверике, напротив здания земской управы, где происходили заседания суда. Слушание дела было назначено на одиннадцать утра, оставалось ждать еще полтора часа. "И почему так притягивает меня к себе это здание? — думал Лобанович. — Чего мне ждать от него — горя или радости? Вот есть же какая-то лихая и властная сила, что привязала меня к нему". Зал суда был довольно просторный и не очень привлекательный, особенно для таких лиц, как Лобанович, которым приходилось здесь выступать в качестве подсудимых. В конце зала возвышался помост, наподобие театральной сцены, отгороженный от публики крепким, хотя и нескладным, барьером. В барьере имелось несколько проходов — для подсудимых, для свидетелей и для разных лиц судебного персонала. Комната для судей находилась за сценой. Когда Андрей Лобанович вошел в зал, там почти никого не было. Понемногу начали собираться люди — мужчины, женщины, для которых суд, особенно над политическими, был таким же зрелищем, каким для театральных зрителей является спектакль. Чтобы лучше видеть, Лобанович сел поближе к барьеру, откуда можно было наблюдать за всем, что происходило в зале. Наибольшее внимание Лобановича привлекал помост, который он мысленно назвал Галгофой — местом страдания. Посреди помоста красовался большой стол, застланный зеленым сукном. Здесь же стояли кресла для адвоката и прокурора. Адвокаты Петруневич и Метелкин сидели среди публики неподалеку от барьера. В зале стоял сдержанный шумок. И вдруг послышался зычный голос: — Встать! Суд идет! — Это выкрикивал судебный пристав. Все, кто был в зале, поднялись. Из черневших за помостом открытых дверей показалась вереница судей и сословных представителей. Впереди важно выступал председатель суда, член Виленской судебной палаты, седобородый, громоздкий человек. Борода его была разделена на две половины и производила такое впечатление, будто под челюстями у председателя прикреплены два коротких веника, связанные из белого курчавого борового мха, в котором любят расти черные боровики. Это был известный в то время среди политических заключенных действительный статский советник Бабека, человек безжалостный к своим жертвам. Недаром среди осужденных им ходила такая поговорка: "За столом сидит Бабека, тот, что губит человека". За Бабекой с таким же важным видом шествовали судьи — Бужинский, Кисловский, Верховодов. Все они были в парадных синих сюртуках, в накрахмаленных белых манишках, строгие, неприступные, словно несли в себе частицу "божьего помазанника" — царя, которому присягали служить верно. За судьями, соблюдая сословное старшинство, шли: надутый, спесивый представитель дворянства, менский губернский маршалок Ромава-Рымша-Сабур, член управы Янцевич, прибывший сюда вместо городского головы. Замыкал процессию представитель от крестьян, волостной старшина Пахальчик, в армяке из простого, домотканого сукна, в громадных сапогах, давно не бритый и, видимо, успевший хорошенько "подкрепиться". Бабека занял самое видное место в центре стола и сел в самое высокое кресло. Пахальчик примостился с краю стола, в группе сословных представителей. Особое место занял на помосте прокурор, человек уже немолодой, с небольшой сединой, среднего роста, хмурого вида, довольно плотного телосложения. Кончики его ушей немного выступали вперед, словно завитки бараньих рожек. Из личных наблюдений Лобанович установил, что люди с такими ушами обладают способностью к красноречию. Прокурор ни на кого не смотрел, сидел молча, словно заглядывал внутрь самого себя, и едва приметно пожевывал передними зубами. Адвокаты сели ближе к скамье подсудимых. Петруневич, еще молодой, видный мужчина, с добрым лицом, был во фраке, украшавшем его фигуру; Метелкин, выглядевший значительно старше твоего коллеги, — в скромном, но строгом сюртуке. В зале стало тихо. Председатель суда величественно поднялся с кресла. Два веника его бороды плавно покачнулись из стороны в сторону. Он объявил, что рассмотрению палаты подлежит дело о крестьянах Андрее Лобановиче, Владимире Лявонике, Сымоне Тургае и Матвее Островце. Фамилию четвертого подсудимого Лобанович услышал впервые из обвинительного акта. Бабека перечислил все статьи и пункты, на основании которых палата будет судить поименованных лиц. После этого он спокойно и важно отдал приказ судебному приставу привести в зал суда подсудимых, находившихся под стражей. Из малоприметной боковушки тотчас же показались солдаты-конвоиры, а в их строгом окружении — Владик и Тургай, которого Лобанович только теперь впервые увидел. Оба подсудимых были бледные, долгое пребывание в остроге до суда наложило на них свой отпечаток. Конвоиры сурово хмурили лица, ступали твердо, громко стуча по деревянному помосту тяжелыми солдатскими сапогами. Посадив арестованных на скамью подсудимых, они стали сзади и по краям скамьи, держа наготове ружья и сабли. Подсудимые спокойно и даже весело поглядывали на публику. Андрей не сводил с них глаз, словно прося взглядом посмотреть в его сторону. Владик заметил Андрея, еле приметно усмехнулся и украдкой подмигнул ему. Как требовал судебный порядок, председатель спросил подсудимых, вручены ли им копии обвинительного акта, списки судей и сословных представителей. Затем суд учинил поверку свидетелей. Показания свидетелей, отсутствовавших по уважительным причинам, суд постановил огласить в свое время. После этого Бабека объявил, что согласно постановлению палаты суд будет происходить при закрытых дверях. "Значит, дело швах", — подумал Лобанович. Судебный пристав удалил публику из зала, а свидетелей отвел в особую комнату. Когда все было сделано, Бабека, сидя на своем троне, приступил к чтению обвинительного акта. Читал он однотонно и нудно, и сам акт был нудный и чересчур длинный. Ничего нового не услыхал в нем Андрей. Судьи и сословные представители, незаметно прикрывая рты, зевали так, что, казалось, треснут челюсти. Представитель от крестьян Пахальчик уснул крепким сном. Лобанович и подсудимые вдруг заметили, как представители иных сословий закрутили носами и потихоньку начали отодвигаться от Пахальчика. Вскоре невмоготу стало и Бабеке, но тому нужно было сохранять важность и выдержку. Лобанович и его друзья еле сдерживали смех, наблюдая это происшествие в суде, который велся по приказу его императорского величества. Бабека только быстрее стал читать. Когда чтение акта было окончено, Пахальчик проснулся. Ему показалось, что, уснув, он неловко отодвинулся от своих коллег, и волостной старшина начал понемногу подвигаться к ним. Бабека тем временем спросил сперва Лобановича, а затем и остальных, признают ли они себя виновными в тех "преступлениях", о которых говорилось в акте. Лобанович ответил уверенно и отчетливо: — Нет! Владик, волнуясь, признал себя виновным в том, что давал своему знакомому, некоему Петрушу, литературу, в том числе повести Гоголя "Шинель", "Пропавшая грамота" и другие. Он категорически отрицал свое участие во Всероссийском союзе учителей, говоря, что только имел намерение вступить в него. Сымон Тургай признался, что входил во Всероссийский союз учителей и написал воззвание о бойкоте. Другие же воззвания писал не он. Писал их и не Андрей Лобанович, все другие воззвания были написаны третьим лицом. Говорил Тургай смело, уверенно и убедительно. — Кто же это третье лицо? — спросил прокурор. — Я не свидетель на этом суде, а подсудимый, — с достоинством ответил Тургай и добавил: — Если бы я и знал "третье лицо", то закон дает мне право на некоторые вопросы не отвечать. — Других вопросов не имею, — сказал председателю, немного осекшись, прокурор. Андрей удивился смелости Тургая, который все более нравился ему. По предложению председателя суда прокурор и адвокаты ознакомились с "доказательствами" по делу. Этих "доказательств" оказалось не так много: учительский протокол, захваченный в Микутичах, устав Всероссийского союза учителей и деятелей народного просвещения, воззвание "Ко всем учителям и учительницам", составление которого приписывалось Лобановичу, обращение к учителям о бойкоте и другая мелочь. Начался допрос свидетелей, которых привел к присяге какой-то неведомый попик. Наиболее интересными были показания новых экспертов. С напряженным вниманием слушал их Лобанович. Новый эксперт, Гоман, вызванный судом по ходатайству защиты, категорически заявил: — Господин председатель! Господа судьи! Я удивляюсь, как могла прежняя экспертиза на основании сличения почерков утверждать, что воззвание "Ко всем учителям и учительницам" написал Андрей Лобанович. Никакого сходства в характере письма абсолютно нет! И Гоман начал подробно, буква за буквой, опровергать заключение прежней экспертизы. Прокурор еще сильнее нахмурился: сук, на котором сидел он, чтобы бросать шишки в подсудимого Лобановича, оказался подрубленным. И хуже всего было то, что и прежний эксперт, Ярмин, отрекся от написанного им заключения. — Как же это так, вы же подписывали экспертизу? — сурово заметил прокурор. — Экспертизу делал покойный Осмольский. Он подсунул ее мне, я поверил ему и подписал. Теперь же, когда я своими глазами увидел, какие там почерки, моя совесть не позволяет мне возводить поклеп на невинного человека. Не хочу брать греха на душу! — решительно закончил Ярмин. Казалось, заключение новых экспертов и особенно слова Ярмина произвели впечатление на прокурора и на суд. Совсем безразлично отнесся ко всему этому Бабека. Он обратился к прокурору и адвокатам: — Имеете ли вы вопросы к свидетелям или, может быть, хотите добавить что-нибудь? Прокурор и адвокаты вопросов не имели. Для обвинительной речи председатель дал слово прокурору. Тот неторопливо повернулся к суду. Говорил он вначале тихо, но четко, а затем начал постепенно повышать тон. — Вы слышали обвинительный акт, в котором основательно, логично, объективно представлена, господа судьи и господа сословные представители, вся мерзостная деятельность преступной группы, поставившей перед собой цель — разрушить, низвергнуть освященный веками государственный строй. Преступники, часть которых сидит на скамье подсудимых, а часть еще пребывает в этом зале на положении свободных людей, не брезговали никакими средствами для осуществления своих преступных целей. Они утратили совесть, забыли о своем долге, о своей роли, которая отведена им: "сеять разумное, доброе, вечное". Чем дальше, тем сильнее распалялся прокурор, хотя его горячность явно была искусственная, актерская. Говорил он долго, не упустил ни одной черточки из того, что отмечалось в обвинительном акте, представляя все в самом мрачном, убийственном свете. Каждому подсудимому он дал отдельную характеристику. Особенно досталось Тургаю и Владику. Относительно Лобановича прокурор заметил, что этот подсудимый хоть и мало фигурирует в обвинении, но, как гласит народная поговорка, в тихом омуте черти водятся. Правда, заключения экспертов расходятся, но самым авторитетным экспертом является суд. — Все мы люди грамотные, — сказал прокурор, — нам приходилось видеть разные почерки. Пусть суд скажет здесь свое слово. В заключение прокурор потребовал высшей меры наказания, предусмотренной статьями, по которым происходил суд. С основательной речью, без выкрутасов, но и не без шпилек, выступил адвокат Петруневич. Он защищал Тургая и Лобановича. Петруневич начал с похвалы "вдохновенному" выступлению прокурора. — Это образец красноречия, — сказал адвокат. — К сожалению только, прокурор сгустил краски. Вы посмотрите, господа судьи и господа сословные представители, на подсудимых: это все золеная юность, весеннее половодье, которое не вмещается в своих берегах. Не нужно иметь преступную душу и преступное сердце, чтобы подпасть под влияние тех или иных лиц, тех или иных событий и совершить ошибку. Прокурор в своей речи ссылался на золотые слова поэта-народника — "сеять разумное, доброе, вечное". Разрешите мне сослаться на гения русской поэзии, на бессмертного Пушкина: И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал. Последнюю строчку Петруневич продекламировал, как артист, старательно выговаривая каждое слово в отдельности и делая на нем логическое ударение. — Юности свойственно кипение, бурление, — продолжал защитник. — Сколько юношей студентов принимало участие в демонстрациях, в бунтах против того или иного общественного строя, против закона! Разве можно назвать их преступниками? Половодье входило в берега, и бунтари кончали университеты, поступали на государственную службу, становились усердными чиновниками в разных областях жизни. Они были преданными судьями, талантливыми следователями и даже прокурорами, особенно в политических делах. Бабека беспокойно задвигался в своем кресле. — Придерживайтесь границ кодекса и материалов суда, — заметил он Петруневичу. — Принимаю к сведению, господин председатель, но не могу не отметить того, что и в утверждении прокурора по адресу подсудимого Лобановича — "в тихом омуте черти водятся" — заключена некая юридическая функция. Прокурор погладил седовато-рыжий ус, но смолчал. А Петруневич делал свое адвокатское дело и закончил речь обращением к суду с просьбой принять во внимание молодость подсудимого Сымона Тургая и понесенное им уже наказание — полтора года заключения в остроге. — Что же касается подсудимого Лобановича, то единственное обвинение, выставленное против него, построено на шаткой основе и, как показали эксперты, рассыпалось, а потому подсудимый Лобанович должен быть оправдан. Метелкин произнес короткую, ласковую речь и, по примеру Петруневича, просил суд уважить и молодость подсудимого Владика и его наказание до суда — заключение на год с четвертью. Островца Метелкин просил оправдать — подсудимый ни в чем не выявил незаконной деятельности. Бабека спросил каждого из подсудимых, хотят ли они сказать свое слово суду. Подсудимые отказались. Тогда председатель зачитал судьям несколько вопросов, на которые суд должен был ответить — виновны или не виновны. После этого Бабека объявил перерыв на два часа. Суд пошел в специальную комнату на совещание, проще говоря — на обед, так как опытный в своем деле председатель уже имел в портфеле готовый приговор. XXXVII Лобанович вышел из зала суда с таким ощущением, будто у него в голове лежала целая куча намолоченного, но непровеянного зерна. Он весь был полон противоречивых мыслей, чувств, образов, впечатлений. Было уже около шести часов вечера. С утра Лобанович ничего не ел, и сейчас он первым долгом направился в ресторан. Его привлекла вывеска "Кавказ". Но ничего кавказского в том ресторане не было, и даже хозяин его мало чем по виду отличался от Бабеки — такая же раздвоенная бородка, только не седая, а темно-русая. Андрей заказал себе чарку горелки и котлеты. Все равно, засудят — пить не доведется, а оправдают — заработает и на выпивку и на закуску. Мысль о том, засудят его или оправдают, не покидала Лобановича. Правду сказать, он был уверен, что его оправдают. Эту уверенность поддержал в нем и адвокат Петруневич, когда в перерыве подошел к Андрею и сказал: "Можете не беспокоиться, нас должны оправдать". Выпив чарку горелки и закусывая котлетой, не в меру соленой, Андрей вспомнил немного раскисшего Владика и сильного духом Сымона Тургая. "Засудят хлопцев", — думал Андрей. И горячее сочувствие им родилось в его сердце. И действительно, как же так? Он, Андрей, будет оправдан, перед ним откроется широкий мир, а их из зала суда снова поведут в острог, лишат свободы на неизвестное время. Пусть уж лучше и его, Андрея, засудят вместе с ними. И на сердце было бы спокойнее, и имел бы верное представление о тюрьме, о том, как живут в ссылке. Одно дело — знать об этом из рассказов других, из художественной литературы, а другое дело — пережить, испытать на себе всю царскую "милость" к забитому, угнетенному народу. Только бы не на долгое время осудили и не разлучили бы с друзьями… У Лобановича было правило — не опаздывать. Пообедав и расплатившись с официантом, он медленно побрел в суд. Самого главного суд еще не сказал. И Бабека, видимо, был уверен, что оставленный на свободе подсудимый Лобанович никуда не денется, придет выслушать приговор. Даже обидно было от таких мыслей. А что, если взять да повернуть оглобли в другую сторону, дальше от этого зловещего здания? Выйти глухими переулками за пределы города, в поле, и направить свои стопы куда-нибудь на Заславье, на Борисов либо на Игумен? Начали бы читать приговор, прочитали, — Бабека почувствовал бы себя в дурацком положении. Так мечтал Андрей, а ноги несли его все ближе к зданию земской управы. Возле двери стоял городовой. — Рано еще! — начальническим тоном проговорил он. Лобанович окинул городового коротким, строгим взглядам. — Может, кому и рано, а мне как раз в пору, — и решительно двинулся в дверь. Городовой растерялся: "Может, сыщик либо начальство какое?.." — и пропустил Лобановича. Через полчаса начала собираться публика. Теперь вход в зал суда был свободен для всех. Бабека не зря считался человеком пунктуальным. Ровно в семь часов сорок минут вечера снова раздался громкий голос: — Встать! Суд идет! Из той же комнаты и в том же порядке, как и прежде, шли судьи и сословные представители во главе с Бабекой и маршалком Ромава-Рымша-Сабуром. Бабека выглядел еще более важным, чем днем. Владик и Тургай уже были приведены и сидели на скамье подсудимых. Лобанович сидел на прежнем месте. В зале сразу же воцарилась тишина. Не торопясь, важно поднялся со своего трона Бабека и, держа в руках лист бумаги, приступил к чтению резолюции суда — то же самое, что и приговор, только в более короткой форме. Вначале глуховато, а затем все громче читал Бабека: — "Тысяча девятьсот восьмого года, сентября пятнадцатого дня. По указу его императорского величества Виленская судебная палата, по уголовному департаменту, в публичном судебном заседании в составе (перечислялись судьи, сословные представители, прокурор и секретарь), выслушав дело о крестьянах (перечислялись подсудимые, кроме Островца), приговорила — крестьян Лобановича, Лявоника и Тургая заключить в крепость на три года каждого. Судебные издержки по этому делу возложить на осужденных поровну и за круговой их ответственностью, а при несостоятельности всех их принять на счет казны. Вещественные по делу доказательства оставить в делах. Крестьянина Матвея Островца считать оправданным по суду". Как только чтение резолюции было окончено, Бабека окинул зал взглядом победителя и трубным голосом отдал приказ: — Осужденного Лобановича Андрея Петрова сейчас же взять под стражу! Лобанович и опомниться не успел, как к нему подбежал совсем еще молодой и плюгавенький с виду околоточный и схватил его за руку. — Чего ты прыгаешь, как петух, и хватаешь меня? Я же не убегаю. — Лобанович спокойно, но с силой освободил руку. — Арестовать не умеешь, служака! — насмешливо проговорил он. В это время к ним подошел дебелый, плечистый городовой. Он слегка толкнул Лобановича. — Ну, иди! — начальнически скомандовал он. — Вот это слово! — проговорил Лобанович и в сопровождении городового покинул зал. Конвойные вывели Тургая и Владика. Лобановича присоединили к ним, но городовой от него не отступал. Поодаль торчал околоточный, более солидный, чем тот, который арестовал Андрея. Вся процессия направилась в сторону острога, который стоял как раз напротив земской управы. Разговаривать друг с другом арестованным запрещалось, они только обменивались короткими взглядами и дружескими улыбками. Андрею казалось, его друзья остались довольны приговором суда. Теперь уже не приходилось гадать, заглядывать в будущее, какая постигнет судьба. Отбыть три года, а там начнется новая жизнь. Минут через десять процессия остановилась, подошли к острогу. Высоченные железные ворота снизу метра на два с половиной были сделаны из сплошного железа, а дальше шли толстые металлические штакетины с узкими просветами. Они отгораживали здание острога и контору от внешнего мира. Перебраться через ворота без соответствующих приспособлений было невозможно. Старший конвойной команды постучал кулаком. В железной стене ворот открылись дверцы, также железные. Оттуда выглянуло усатое угрюмое лицо тюремного привратника. Взглянув на конвой и на арестованных, он молча приоткрыл ворота и молча пропустил всех в контору. Там сидел Рагоза, дежурный помощник начальника тюрьмы. Он принял арестованных, расписался. Конвойные вышли. Теперь приведенные в острог осужденные назывались просто арестантами. — Обыскать! — приказал рыжеусый Рагоза с красным от водки лицом. Два надзирателя привычными, натренированными пальцами обшарили все карманы и одежду от головы до пят. У Лобановича забрали перочинный нож, неизменный спутник грибных походов, бумажник, в котором хранилось рублей пятнадцать денег. Залезли и в кошелек, где было копеек пятьдесят мелочи. Бумажник и кошелек вытрясли, деньги положили на стол. Все отобранные вещи записали в особую книгу. — Отсидишь свой срок — при освобождении получишь, — объяснил Рагоза Лобановичу. — Отвести всех в первую камеру на втором этаже, — отдал приказ старший надзиратель Дождик, внешне похожий на известного генерал-губернатора Муравьева. — Ну, пошли! — скомандовал надзиратель, которому было приказано вести арестантов. Переступив порог конторы и протиснувшись сквозь другую узкую калитку в воротах, друзья очутились на тюремном дворе и почувствовали себя свободнее. — Что, не ожидал? — спросил Андрея Сымон Тургай и крепко пожал ему руку. — И ожидал и не ожидал. Ну, да черт их бери! Лишь бы вместе с вами и на один срок, — ответил Лобанович. — Правильно говоришь, Андрей, — весело отозвался Сымон. Уже было темно. Мрачный острог тускло освещался керосиновыми лампочками, от этого окна казались слепыми. На железных прутьях висели торбы, сумочки с арестантским скарбом. Мелькали в окнах и лица обитателей этого жуткого дома, однако казалось, будто это снуют не люди, а их тени. Обитатели темного острога узнали прибывших. — Сымон! Владик! — доносились голоса из окон, заделанных железными решетками. — Сколько дали? — Драй! — ответил почему-то по-еврейски Сымон. Чтобы попасть на второй этаж, нужно было пройти еще одну железную дверь. Она открылась с резким лязгом. По железным ступенькам, скупо освещенным ночниками, поднялись на первый, а потом и на второй этаж, повернули налево. Навстречу шел коридорный надзиратель в черной шинели. Все здесь было черное — и железные ворота, и двери, и одежда надзирателей, и коридор. — Открывай первую камеру, — сказал надзиратель, сопровождавший осужденных. Коридорный надзиратель не торопясь вложил большой ключ в замок камеры, посмотрел на пришедших. — С прибылью пришли! — насмешливо проговорил он, окинув взглядом Лобановича. — Не скаль зубы, Бакиновский, впускай в камеру, — строго сказал Тургай. — Что, разве скоро покидаешь ее? — не унимался Бакиновский. Он широко открыл крепкую, окованную железом дверь, и хлопцы вошли в камеру. — Ну вот мы и дома, слава богу, — пошутил Владик. Из этой камеры его и Сымона повели конвойные на суд. XXXVIII Картина, представшая глазам Лобановича, ошеломила его. Камера была битком набита людьми, бледными, худыми, как скелеты. При тусклом свете убогой лампы камера казалась грязной трущобой, куда собираются на ночь темные люди, любители глухих закоулков и дорог. Давно беленные стены грязно-рыжеватого цвета выглядели ужасно, угнетали. Обитатели камеры, которых за долгое время перебывало здесь множество, вбивали в стены гвозди, чтобы повесить свои пожитки. В дырах возле гвоздей гнездились кучи клопов со своим многочисленным потомством. Вдоль стены возле двери тянулись сбитые из грубых досок полки. На них лежали хлеб, арестантские "пайки", ложки и разные дозволенные вещи тюремного обихода. Вверху, над дверью, чернел "календарь" — нарисованный углем четырехугольник, разделенный на семь клеток. В каждую клетку вписывалось число, а когда день кончался, цифру перечеркивали. Так делали, пока не проходила неделя, а затем писали новый календарь. На другой стене во всю ее длину красовался также нацарапанный углем лозунг: "В борьбе обретешь ты право свое!" "Интересно, как это эсеры обретают здесь право?" — усмехнулся Лобанович. В камере сидели люди разных возрастов, национальностей и социального положения. Здесь были представлены все категории арестантов — уголовники и политические, или, как называли их в тюрьме, "политики". Были осужденные на каторгу, в ссылку, в арестантские роты, в крепость, как Лобанович и его друзья. Были и такие, что ждали еще суда. Осужденные на каторгу были одеты в арестантскую одежду и закованы в кандалы, соединенные длинной, тяжелой железной цепью. Чтобы удобнее было ходить, цепь, свернув пополам, обычно подвязывали к кожаному поясу. Все разномастное население камеры гомонило, гудело, временами кое-где слышался раскатистый смех. Многие в упорном молчании сновали в проходе между двумя нарами — от двери к окну и обратно. Некоторые стояли возле двери и смотрели в тюремный коридор сквозь железные крепкие прутья, расположенные один от другого на таком расстоянии, что можно было просунуть между ними руку. Немного ниже прутьев в двери был проделан "волчок" — круглая дырка, чтобы можно было видеть, что делается в камере. Приглушенный шум, звон и лязг цепей-кандалов доносились через коридор из других камер. Все камеры были заперты на замок, так как уже произошла поверка, и параши занимали почетное место возле дверей. Поздно вечером острог угомонился. Расстелив свои тощие казенные сенники, один за другим начинали укладываться люди — плечом к плечу, на твердых и грязных нарах. Кто ложился молча, угрюмо, а кто, устроившись в своем логовище, говорил что-нибудь шутливое: — Эх, брат, вот где рай так рай! Ложись спать, когда хочешь, вставай, когда пожелается или когда позовет параша, а то и вовсе не вставай. И охраняют тебя, как генерал-губернатора… Перед Лобановичем встал вопрос: как устроиться на ночь? Сымон и Владик пришли на помощь, они сдвинули свои — пустые сенники вплотную, и все трое улеглись на них. — Не дрейфь, Андрей, завтра устроимся лучше, — подбадривал его Сымон Тургай. Втиснувшись между друзей, Лобанович лежал на кусочке сенника. Скатиться было некуда — и справа и слева плотно лежали люди. В голове все смешалось. Какой долгий был день! Сколько впечатлений! Временами казалось, что все это тяжелый, кошмарный сон, стоит пробудиться — и кошмар исчезнет. Он вспомнил мгновение, когда Бабека читал приговор. Тогда три года заключения в крепости большого впечатления не произвели. Андрей помнит, как он взглянул на друзей и улыбнулся. А теперь, лежа на жестких нарах, сдавленный живыми человеческими телами, он представил себе этот срок — три года, тысяча девяносто пять дней и ночей! Он почувствовал их живо, реально. Три года сидеть в этих грязных стенах, три года носить на себе клеймо лишенного свободы арестанта! Три года быть оторванным от жизни, от народа, от всего, с чем сжился и что тебе мило и дорого! На мгновение Андрею стало тяжело-тяжело, будто упало сердце. Но он вспомнил, что в этой камере есть люди, лишенные всяких человеческих прав, закованные в кандалы и осужденные на долгие годы каторги. С какой радостью они поменялись бы с ним судьбой! Эта мысль принесла некоторое успокоение Андрею. Но уснуть он не мог, — как на беду, клопы почуяли свежего человека и стали кусать часто и сильно. Постепенно камера успокоилась. Затих обычно шумный острог. По-прежнему тускло горели лампы. Изредка по коридору проходил тюремный надзиратель, останавливался возле "волчка" камеры, вглядываясь, что делается в ней. Чаще всего ему приходилось видеть, как какой-нибудь арестант, сняв рубашку, садился возле лампы и начинал расправляться с паразитами. Тяжело ворочались на нарах каторжники, позванивая кандалами. "Зачем эти издевательства, эта дикость и насилие над человеком? — думал, не в силах уснуть, Лобанович. — Да нет! — возражал он сам себе. — Кому-то это нужно. Вот и меня упекли в тюрьму, даже не позаботившись подпереть приговор доказательствами. Недаром говорил Семипалов, что все диктует политика. Так оно и есть — сейчас потребовалось убрать с царской дороги опасных людей, а заодно с ними и таких, которые в определенный момент могут стать опасными". Лобанович попытался пошевельнуться, но это было трудно сделать, не потревожив друзей. Сон охватил всю камеру, можно было продолжать свои размышления. "Значит, самодержавие боится, — думал Лобанович. — Чиновники, солдаты, закон, на страже которого стоит суд, жандармы, полицейские крючки и шпики. Казалось бы, огромная махина, однако и ей можно задать страху. Испугались, что где-то ходит на свободе безработный "огарок"! Выходит, что и "огарок" сила!" От этой мысли Лобанович почувствовал себя сильнее, увереннее и улыбнулся. "В чем же сила таких, как я? — спросил он сам себя. На это он ответил, немного подумав: — Если ты сам увидел, что строй жизни несправедливый, и открыл кое-кому глаза, то постепенно и все люди станут зрячими. А это и есть живая угроза царизму". Лобанович вспомнил Аксена Каля из Высокого, который так старательно учился грамоте, потом Шуську и Раткевича, охранявших учительское собрание в Микутичах. Вспомнилось, как ожидал он Ольгу Викторовну в Пинске, как познакомился с товарищами Глебом и Гришей. Что с ними теперь? Лобанович обвел глазами заключенных, что вповалку лежали на нарах, тяжело храпя и вскрикивая сквозь сон. "Верно, и здесь есть люди, которые знают глубины и дали революции. Найдется с кем подружиться и у кого поучиться". В его воображении всплыла фигура социал-демократа Кастогина, встреченного им в доме на менской окраине. "Вот если бы довелось еще встретиться… " Перед Лобановичем встал величественный образ грозной, хотя и залитой кровью, недавней революции. Воздух дышал грозой, пламя могло разгореться… "Значит, борьба будет. Надо быть крепче связанным с народом, тогда… " Что будет тогда, Лобанович отчетливо себе не представлял, но чувствовал, что направит всю свою жизнь по какому-то иному пути. Это чувство решимости подняло его дух. Только под утро крепко уснул Андрей, и сон укрепил его. Однако проснулся он рано, когда Владик и Тургай еще спали. При дневном свете и камера и ее обитатели выглядели, казалось, веселее. Лобанович лежал молча, наблюдая за всем, что происходило вокруг: интересно присмотреться к жизни, к людям в новой обстановке! Тем временем то один, то другой заключенный ворочался на нарах, пробуждался. Многие из обитателей камеры начинали день замысловатой бранью, никому не адресованной, после чего приводили в порядок свое ложе и шли умываться. Умывались над парашей, так как умывальники находились в уборной и нужно было ждать, пока отопрут камеру. Обычно к этому времени вставали все, кроме самых заядлых лежебок. — Ну как, старина, выспался? — добродушно и лукаво спросил Андрея Владик. — Где тут выспишься, если ты ночью скрежещешь зубами так, словно тебе на них попал Бабека! — шутливо ответил за Андрея Сымон Тургай, лежавший с другой стороны. — Ничего, Владик, немного поспал, жить можно, — махнул рукой Лобанович. — Будем подниматься, черт им батька! — проговорил Тургай и присел на нары. Как требовал камерный порядок, заведенный самими заключенными, друзья подвернули свои сенники ближе к стене и накрыли их грубыми, казенными одеялами, сделанными неизвестно из какого материала. Тем временем надзиратель отпер камеру и выпустил всех "на оправку". В камере были свои дежурные — они должны были вынести на день и принести на ночь парашу. Особый дежурный подметал камеру и наблюдал за общим порядком в ней. Дежурили по очереди, причем дежурный обладал определенной властью. Например, подметая проход между нарами, он мог приказать заключенным сесть на нары, чтобы не метали, и каждый повиновался ему, кто бы он там ни был. Вместе со всеми обитателями камеры Лобанович вышел в коридор, тянувшийся через все здание острога. Все остальные камеры были заперты, заключенных выпускали по очереди. Небольшие оконца в одном и в другом конце коридора пропускали мало света. Оттого, что стены были окрашены наполовину в черный цвет, казалось еще темнее. Владик и Сымон, как "старые арестанты", взяли на себя роль консультантов и рассказали приятелю много интересного из острожного быта, — например, о камерах в башнях. На тюремном языке они назывались "дворянскими". Туда обычно сажали людей важных — чиновников, начиная с коллежских асессоров, панов, когда им случалось угодить в острог. Попадали туда также и "политики", если они имели вес и не пустые карманы. В "дворянских" камерах было светлее и веселей. И режим там иной — весь день двери открыты. Вместо твердых нар стояли удобные топчаны, топились печи, в которых можно было готовить себе вкусную пищу, греть чай и вообще нежить свою особу. Попасть в такую камеру обыкновенному смертному трудно, для этого нужно было иметь протекцию за стенами тюрьмы, чтоб хорошо угодить администрации, либо такие средства, которые открыли бы дверь в "дворянскую" камеру. На этой почве, как рассказывали "старые арестанты", возникали иногда смешные истории. Как-то в одну из "дворянских" камер, где оказалось свободное место, стремились попасть два претендента — эсер и анархист. Между ними началась борьба. Администрация не торопилась отдать кому-нибудь предпочтение. Она решила брать "дань" с одного и с другого до тех пор, пока кто-нибудь не перекроет в значительной степени своего конкурента. В первой камере, где все это было известно, с интересом следили за борьбой кандидатов в "дворяне". По камере проносились вести: — Борис (эсер) сегодня доставил в контору три фунта масла. На это отвечали: — Что там три фунта масла! Анатоль (анархист) послал туда с полпуда меда. Масло и мед попали на острые язычки и служили темой для шуток и смеха. Украинскую песню "Взял бы я бандуру" переиначили и пели: Взял бы кадку меда Да в контору дал, Скажут арестанты: "Дворянином стал… " Верх взял Борис. Спустя некоторое время он перетаскивал свои пожитки на новое место, а из других камер выкрикивали: — Дворянин! Дворянин! — Борис, сколько стоило тебе дворянство? XXXIX За. две-три недели Лобанович ознакомился с острожной жизнью в общих чертах. Отгороженная от всего мира высокими стенами, вдоль которых днем и ночью ходила стража, загнанная в тесный, смрадный острог, окованный железом, эта жизнь была неинтересной, однообразной. Заведенный однажды порядок не нарушался в своей основе. Утром, в определенное время, происходила поверка. Дежурный надзиратель с шумом открывал дверь камеры и командовал: — Смирно! Встать на поверку! В камеру входил дежурный помощник начальника тюрьмы, старший надзиратель Дождик, тот самый, который показался Лобановичу с первого взгляда похожим на Муравьева-вешателя. На поверку поднимались не сразу. Сначала команду дежурного вообще не слушали. Только кое-кто из самых отпетых подхалимов, желая выслужиться перед начальством, становился навытяжку, как солдат, посреди камеры. По мере того как проходила поверка, камеры по очереди отпирались, арестанты выходили в коридор, шли умываться, привести себя в порядок. Вечером, сделав поверку, надзиратели запирали камеры до следующего утра. В определенное время приносили из пекарни хлеб. Пекарня была своя, арестантская. Хлеб заранее резали на "пайки" в присутствии другого старшего надзирателя, Алейки, — он сам бросал "пайки" на весы. Кусок хлеба, ударившись о тарелку Весов, тянул ее вниз, словно "пайка" весила больше нормы — двух с половиной фунтов. Алейка, ловкий мошенник, наживался на арестантском хлебе, горохе, капусте и сале. В тюрьме существовал штат арестантов — разносчиков хлеба, кипятка и горячей пищи в обед. Хлебопеками, поварами, коридорными, подметалами были только уголовники, преимущественно краткосрочные. Каждый уголовник считал большой радостью и честью попасть в этот штат. Одна только должность подметалы не пользовалась особым уважением у арестантов, хотя подметале было значительно веселее иметь дело с веником и метлой, с очисткой уборных, чем сидеть день в камере. Кроме того, подметала имел более широкую связь с людьми, с теми же арестантами, мог оказать им кое-какую услугу и раздобыть кое-что для себя. Каким тяжелым ни был тюремный порядок, как сурово ни ограничена была свобода арестантов, загнанных, подобно зверям, в тесные клетки, все же и здесь жизнь, человеческие чувства и стремления порой вырывались на свет, на простор. Среди уголовников выделялся молодой, крепкий, как дуб, человек, полновластный хозяин своей камеры. Впереди его ожидали скитания по пересыльным тюрьмам и долгие годы каторги. И все же на лице у него никогда не отражалось даже тени страдания, горького раздумья. Порой на него находила такая минута, когда человеку хочется развернуться во всю ширь своей натуры. Не выдержит душа, какой-то вихрь подхватит ее, и человек, расчистив себе место в камере, пускается в пляс. Ноги закованы в тяжелые кандалы, а он пляшет легко, красиво, выделывая ловкие, лихие коленца. В этом было для него особое наслаждение. Он так умел подзванивать себе самому цепями, подбирать тона, что этот звон заменял ему музыку, соответствуя его собственному настроению. И когда человек плясал, его движения захватывали всех. Ритмичный и даже музыкальный звон и лязг цепей разносился по коридору, залетал в другие камеры. К "волчку" подходили дежурные надзиратели, смотрели, любовались бурными, неудержимыми движениями каторжника Ивана Гудилы. Быть может, он выражал этим свой протест против неволи и несправедливости общественного строя, который сделал из человека преступника. По вечерам, когда камеры запирались на всю ночь, заключенные затевали разные интересные штуки, — например, поднимание человека кончиками пальцев либо поднимание самого себя на нары. Для этого нужно было податься всем телом под нары, а руками держаться за их край. Этот номер был довольно трудный, и редко кому удавалось проделать его. Поднимали человека кончиками пальцев так. Посреди камеры становился кто-нибудь из заключенных, желательно человек грузный. К нему подходили пять человек: двое подкладывали пальцы под ступни ног, двое — под локти и пятый — под подбородок. По команде "поднимай" все разом поднимали человека довольно высоко и носили его по камере. Чтобы насмеяться над неискушенным новоприбывшим, которого на арестантском языке называли "лабуком", один человек ложился лицом вниз на сенник, другой — на него спиной. Наверх укладывали третьего, того, над кем и хотели поиздеваться. Тот, что лежал в середине, хватал жертву за руки, а ногами зажимал ей ноги. Тогда подходил какой-нибудь специалист ставить "банки", обнажал верхнему живот и ставил "банки" — бил деревянной ложкой по оттянутой коже. Забавлялись люди как умели, как могли и как позволяли обстоятельства. Год, когда Лобанович пришел в тюрьму, особенно последние месяцы, был годом усиления реакции. Все привилегии, которыми на первых порах пользовались заключенные, постепенно отменялись. Тюремная администрация начинала вводить жестокий режим, часто производила обыски, отбирала разные вещи, нужные в повседневном обиходе. Отнимали и книги, если они имели хоть в какой-либо степени прогрессивный характер. Заключенных разделяли по категориям и размещали по особым камерам. Вместе с группой других осужденных в крепость попали в отдельную камеру и наши друзья. Заключенных там было немного, человек семь-восемь. Но этот счет менялся — одни прибывали, другие выходили на свободу, отбыв свой срок. На общий тюремный котел "крепостников", как их называли, не зачисляли и харчей им не выдавали. Вместо этого на каждого отпускали по десять копеек в сутки. Перебравшись на новое место, Владик окинул камеру хозяйским взглядом. — Здесь, братцы, и занятие себе найти можно — подучиться и, выйдя на свободу, сдать экзамен на аттестат зрелости. — Молодец, Владик, что не дрейфишь и смотришь далеко вперед! — похвалил его Сымон Тургай и с лукавой улыбкой обратился к Лобановичу: — Правда, Андрей, Владик трезво смотрит на вещи? — Владик был и остался человеком дела и мудрой жизненной практичности, — с подчеркнуто серьезным видом ответил Лобанович. — И мне хочется в связи с этим рассказать об одном происшествии. Некие путешественники подошли к глубокой реке. Ни брода, ни моста не было. Плавать они не умели и воды боялись. На берегу лежали круглые бревна. Один из путников, наиболее сообразительный, скатил бревно в речку, снял ботинки, сел верхом на бревно, а ноги привязал к бревну, чтобы не сползти в воду. Посреди реки бревно перевернулось, пловец бухнулся головой в воду, а ноги задрались вверх. Путники стояли на берегу, смотрели и говорили: "Смотри ты, какой смышленый наш Янка: речки не переплыл, а носки уже сушит". Владик заметил: — Я, брат, с бревна не сползу! А там, смотришь, день прожил, — и свобода ближе. Вот кончается, слава богу, месяц, — значит, одну тридцать шестую часть неволи и сбросили с плеч. Так или не так? — Так, так, Владик! — подтвердили Сымон и Андрей. — А если так, давайте подумаем, как лучше организовать нашу жизнь в остроге. Владик предложил создать коммуну, чтобы все гривенники были в одних руках и чтобы один человек имел право с согласия всех остальных распоряжаться этими деньгами. Обитатели новой камеры обсудили предложение Владика и постановили — избрать Владика экономом, чтобы он вел хозяйство, выписывал через Дождика продукты. Оставалось выбрать и своего повара. По тюремному уставу "повару" от осужденных в крепость разрешалось ходить на тюремную кухню и готовить обеды. "Поваром" назначили Сымона Тургая; он был коридорным старостой, но охотно согласился взять на себя и новую роль, приобретя таким образом и другую должность. Так началась новая жизнь осужденных в крепость, отбывавших свое наказание в менском остроге. XL Однообразие тюремного быта немного нарушалось, когда в камеру прибывали новые осужденные. Попадали сюда люди разных профессий и социального положения — мелкие чиновники, писаря, железнодорожники и другие так называемые интеллигенты. Однажды привели даже конокрада из-под Ракова, некоего Касперича, молодого, малограмотного, но хитрого лодыря. Отправляясь на промысел по части конокрадства, Касперич брал с собой прокламации. Когда он попадался, его сперва крепко били, а затем вели в полицию. Во время обыска выяснялось, что Касперич не конокрад, а "политик". Конокрада судили за прокламации, как политического преступника, а ему этого только и нужно было. Последний раз Касперич вместо долгосрочной каторги получил девять месяцев крепости. Касперич изложил свою программу действий перед обитателями камеры, весело посмеиваясь и радуясь собственной хитрой выдумке. — К какой же политической партии принадлежишь ты? — спросил его с серьезным видом Сымон Тургай, еле сдерживая смех. — Моя партия — спасай сам себя, — ответил Касперич, глядя на Тургая маленькими, свиными глазками. — Значит, ты однобокий анархист-индивидуалист? — заметил Владик. — А мне все равно какой, хотя бы и однобокий, — отозвался Касперич. В коммуну его не приняли, да и сам он не стремился попасть в нее и жил "на свой гривенник". Немного осмотревшись и сориентировавшись в непривычной обстановке, Касперич однажды спросил Владика: — Сколько человек может съесть сырого сала? Владик подозрительно посмотрел на Касперича, опасаясь, нет ли здесь какого подвоха, а для "старого" арестанта дать одурачить себя считалось позором.

The script ran 0.039 seconds.