Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Шукшин - Космос, нервная система и шмат сала [1966]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В рассказах Василия Шукшина оживает целая галерея образов русского характера. Автор захватывает читателя знанием психологии русского человека, пониманием его чувств, от ничтожных до высоких; уникальным умением создавать образ несколькими штрихами, репликами, действиями. В книге представлена и публицистика писателя - значимая часть его творчества. О законах движения в кинематографе, о проблемах города и деревни, об авторском стиле в кино и литературе и многом другом В.Шукшин рассказывает метко, точно, образно, актуально.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

Положил газетку на видное место… И включил газ, обе горелки… Когда рано утром пришли Валя, тесть и теща, Колька лежал на кухне, на полу, уткнувшись лицом в ладони. Газом воняло даже на лестнице. — Скотина! И газ не… — Но тут поняла Валя. И заорала. Теща схватилась за сердце. Тесть подошел к Кольке, перевернул его на спину. У Кольки не успели еще высохнуть слезы… И чубарик его русый был смят и свалился на бочок. Тесть потряс Кольку, приоткрыл пальцами его веки… И положил тело опять в прежнее положение. — Надо… это… милицию. Ораторский прием Тринадцать человек совхозных, молодых мужиков и холостых парней, направили «на кубы» (на лесозаготовки). На три-четыре недели — как управятся с нормой. Старшим назначили Александра Щиблетова. Директор совхоза, напутствуя отъезжающих, пошутил: — Значит, Щиблетов… ты, значит, теперь Христос, а это — твои апостолы. «Апостолы» засмеялись. «Христос» сдержанно, с достоинством улыбнулся. И тут же, в конторе, показал, что его не зря назначили старшим. — Сбор завтра в семь ноль-ноль возле школы, — сказал он серьезно. — Не опаздывать. Ждать никого не будем. Директор посмотрел на него несколько удивленно, «апостолы» переглянулись между собой… Щиблетов сказал директору «до свидания» и вышел из конторы с видом человека, выполняющего неприятную обязанность, но которую, он понимает, выполнять надо. — Вот, значит, э-э… чтобы все было в порядке, — сказал директор. — Через недельку приеду попроведую вас. «Апостолы» вышли из конторы и, прежде чем разойтись по домам, остановились покурить в коридоре. Потолковали немного. — Щиблетов-то!.. Понял? Уже — хвост трубой! — Да-а… Любит это дело, оказывается. — Разок по букварю угодить чем-нибудь — разлюбит, — высказался Славка Братусь, маленький мужичок, с маленьким курносым лицом, муж горбатой жены. — Ты лучше иди делай восхождение на Эльбрус, — мрачновато посоветовал Славке Борис Куликов, грузный, медлительный, славный своим бесстрашием, которое дважды приводило его на скамью подсудимых. — А ты иди похмелись, — огрызнулся Славка. — Золотые слова, — прогудел Борис и отвалил в сторону сельмага. Разошлись, и все — кто куда. В семь ноль-ноль к школе пришел один Щиблетов. Он был в бурках, в галифе, в суконной «москвичке» (полупальто на теплой подкладке, с боковыми карманами), в кожаной шапке. Морозец стоял крепкий: Щиблетов ходил около машины с крытым верхом, старался не ежиться. Место он себе занял в кабине, положив узел на сиденье. Щиблетов Александр Захарович — сорокалетний мужчина, из первых партий целинников, оставшийся здесь, кажется, навсегда. Он сразу взял ссуду и поставил домик на берегу реки. В летние месяцы к нему приезжала жена… или кто она ему — непонятно. По паспорту — жена, на деле — какая же это жена, если живет с мужем полтора месяца в году? Сельские люди не понимали этого, но с расспросами не лезли. Редко кто по пьяному делу интересовался: — Как вы так живете? — Так… — неохотно отвечал Щиблетов. — Она на приличном месте работает, не стоит уходить. Темнил что-то мужичок, а какие мысли скрывал, бог его знает. За эту скрытность его недолюбливали. Он был толковый автослесарь, не пил, правильно выступал на собраниях, любил выступать, готовился к выступлениям, выступая, приводил цифры, факты. Фамилии, правда, называл осторожно, больше напирал на то, что «мы сами во многом виноваты…» С начальством был сдержанно-вежлив. Не подхалимничал, нет, а все как будто чего-то ждал большего, чем только красоваться на Доске почета. Старшим его назначили впервые. — Не спешат друзья, — сказал Щиблетов. — Придут, — беспечно откликнулся шофер и сладко, с хрустом потянулся. И завел мотор. — Иди погрейся, что ты там топчешься. — Придут-то, я знаю, что придут, — Щиблетов полез в кабину, — но было же сказано: в семь ноль-ноль. — Счас придут. Ты за бригадира, что ли? — Да. — Счас придут. Вон они!.. Стали подходить «апостолы». Щиблетов вылез из кабины. — Друзья!.. — он выразительно постучал ногтем указательного пальца по стеклышку часов и покачал головой. — Успеем, — успокоили его. Куликов пришел последним. Он, видно, хорошо опохмелился на дорожку, настроение приподнятое. — Здорово, орлы! — приветствовал он всех. И отдельно Щиблетову: — Но не те, которые летают, а которые… — Залезайте, — несколько брезгливо оборвал Щиблетов. — Зале-езем, куда мы денемся, — гудел Куликов, не замечая брезгливости Щиблетова. — Залезем… за милую душу. — Ко всем обращаюсь! — возвысил голос Щиблетов, глядя в кузов через задний борт. — Чтобы вот такого больше не повторялось! У «апостолов» вытянулись лица — чего не повторялось? — Я предупредил вчера: отъезд в семь ноль-ноль. Сейчас… без четверти восемь. Каждое опоздание буду фиксировать. Ясно? «Апостолы» молчали… Смотрели на Щиблетова. Щиблетов не стал дожидаться, пока они своими чалдонскими мозгами сообразят, что ответить, скрипуче повернулся, кашлянул в кулак и пошел в кабину. — Поехали. Поехали. — Куликов частенько закладывает? — поинтересовался Щиблетов, как интересуются властью наделенные люди: никак не угрожая пока, но и не убирая в голосе обещанную интонацию — заняться в дальнейшем этим Куликовым. — А ты спроси у него, — невежливо ответил шофер. — Он ответит… Что за манера — справки наводить! Рядом же человек, живой — спрашивай. Щиблетов промолчал. Смотрел вперед на дорогу серьезный и озабоченный. На выезде из села, у чайной, в кабину застучали. — Чего они? — встревожился Щиблетов. — Погреться хотят, — шофер подрулил к чайной. — Это здесь тепло, а в кузове продерет — дорога длинная. — Не останавливайся! — строго сказал Щиблетов. Шофер посмотрел на него, засмеялся, ничего не сказал, вылез из кабины, крепко хлопнув дверцей. Из кузова выпрыгивали, весело галдели, направляясь к дверям чайной. Щиблетов вдруг тоже выскочил из кабины и скорым шагом, обогнав «апостолов», зашел в чайную. Чайная только открылась, в ней еще прохладно, но в углу с гулом и треском топилась печь, пахло дымком и отогретыми сосновыми поленьями, которые большой кучей лежали перед печкой и парили, и парок тот, плавно загибаясь, уплывал в приоткрытую дверцу. Буфетчица Галя, аппетитная женщина, улыбчивая, черноглазая, увидев в окно знакомых мужиков и парней, сказала весело: — Орава идет. Она удивилась, когда Щиблетов, стремительно подойдя к стойке, приказал: — Водку не продавать. В крайнем случае — по стакану красного. Ввалилась орава. Загалдели. Кто-то вслух прочитал укоряющую надпись на большом щите: «Напился пьяный — сломал деревцо: стыдно людям смотреть в лицо!» Над надписью — рисунок: безобразный алкаш сломал тоненькую березку и сидит, ни на кого не глядит. — Горюет!.. Жалко. — Тут голову сломаешь, и то никому не жалко, — сказал Борька Куликов, отсчитывая на огромной ладони рубль с мелочью — на стакан водки. С Галей весело здоровались, рылись в карманах. — Мужики, а водки не ведено вам продавать, — хитрая Галя нарочно сказала это громко, чтоб сразу все слышали. — Кто? — спросили в несколько голосов. — А вот… товарищ… Я не знаю, кто он над вами, — не велел продавать. — Друзья, — обратился ко всем Щиблетов, — разрешаю по стакану красного!.. Традиции перед дорогой не будем нарушать, но обойдемся красненьким. Борька Куликов как считал на ладони мелочь, так, не поднимая головы, уставился на Щиблетова — никак не мог уразуметь, что он такое говорит. — Чего, чего? — Водку пить не разрешаю. Борька сунул деньги в карман и двинулся на Щиблетова. Так примерно он зарабатывал себе срок. Причем его не интересовало, сколько перед ним человек: один или семеро. Щиблетова подхватил под руку Иван Чернов, из мужиков постарше, и повел из чайной. На крыльце Щиблетов вспомнил, что он тоже, черт возьми, мужчина: отнял руку… — А в чем дело, вообще-то? Он что, чокнутый на одно ухо? — Пошли, — сказал Иван, увлекая его к машине. — А то он так чокнет, что получится — на два уха. Садись в кабину и сиди. И не строй из себя. По сто пятьдесят все выпьют… Я тоже. — Что, дома, что ли, не могли выпить? — Дома не могли. Тебе хорошо — один живешь… Сиди, не рыпайся — лучше будет. Почти всю дорогу потом Щиблетов молчал, смотрел вперед. В кузове Борька Куликов орал: К нам в гавань заходили корабли; Уютна и прекрасна наша гавань. В таверне веселились моряки И пили за здоровье атамана! — Валенок сибирский, — зло и насмешливо прошептал Щиблетов. — В таверне!.. Хоть бы знал, что это такое. А в кузове угрожающе нарастало: И в воздухе блеснуло два ножа: — Эх, братцы, он не наш, не с океана! — Мы, Гари, посчитаемся с тобой! — Раздался пьяный голос атамана. — Посчитаешься, посчитаешься, — шептал Щиблетов. Как приехали на место, поскидали барахло в избушку, затопили печь, Щиблетов объявил: — Сейчас проведем коротенькое производственное собрание! Щиблетова приготовились слушать, расселись на нарах — собрание есть собрание, дело такое. Щиблетов положил на стол тетрадь, авторучку (заранее приготовил), покашлял в кулак. — Я попрошу шофера пока не уезжать — отвезешь протокол… Я думаю, что я его сам составлю. Возражений нет? — Валяй. Щиблетов еще покашлял в кулак. — На повестке дня нашего собрания два вопроса. Буду по порядку. Первый вопрос: наша задача в связи с предстоящей работой по заготовке леса. Вы знаете, товарищи, что лес мы должны повалить, очистить от сучков… В общем, приготовить его к весеннему сплаву. Нам дается сроку — четыре недели, месяц. В связи с этим я предлагаю взять на себя соцобязательство и повалить необходимое количество леса за две с половиной недели… — Вон как! — Что эт тебе, бабу повалить? — Как получится, так получится! Для чего раньше времени трепаться? Щиблетов помахал рукой, успокаивая мужиков. — Спокойно, спокойно. Поясню: хоть мы и небольшой коллектив и находимся на приличном расстоянии от основной базы, это все равно остается наш коллектив, со своей дисциплиной, со своей маленькой, но системой планирования. И нам никто не позволит ломать эту систему. Предлагаю голосовать. Проголосовали. Приняли. — Перехожу ко второму вопросу, — продолжал Щиблетов, воодушевленный правильным ходом собрания. — Вопрос о Куликове. В избушке стало тихо. Сам Куликов задремал было, пригревшись у печки, но тут встряхнулся, тоже уставился на Щиблетова. — Формулирую: Куликов сразу же, с первых шагов неправильно повел себя в нашем коллективе. Я сам не святой, но существует предел всякому безобразию. Куликов об этом забыл. Мы ему напомним. Есть нормы поведения советских людей, и нам никто не позволит нарушать их, — Щиблетов набирал высоту: речь его текла свободно, он даже расстегнулся и снял «москвичку». — Представьте себе другое положение: мы дрейфуем на льдине. И среди нас завелся один… субъект, который мутит воду. Все горят желанием взять правильный курс, а этот субъект явно тормозит. И подбивает других. Ставлю вопрос честно и открыто: что делать с этим субъектом? — В воду! — подсказал Славка Братусь. — В воду! — подхватил Щиблетов. — Для того, чтобы всем спастись и взять правильный курс, необходимо вырвать из сердца всякую жалость и столкнуть ненужный элемент в воду. Потом, вспоминая это собрание, мужики говорили, что они не успели «глазом моргнуть», «опомниться»… Врали, черти. То есть не то чтоб сознательно врали, вводили в заблуждение, а отдавали должное быстроте, с какой Борька Куликов оказался возле Щиблетова и с вопросом: «Это меня — в воду?» навесил ему пудовую оплеуху. Щиблетов успел крикнуть: «Дурак, это ораторский прием!» Но остановить Борькин кулак он не мог. Борьку остановили мужики, да и то когда навалились все. Щиблетов уехал с шофером обратно в село и больше не приезжал. Приезжал директор совхоза, дал всем разгон, а Куликову сказал, чтобы он «сушил сухари» — дескать, будет суд. Но в субботу лесорубам привозили харчи и передали, что Щиблетов в суд не подал, а подал директору… протокол собрания, где в точности записана речь, за которую он пострадал. Мой зять украл машину дров Веня Зяблицкий, маленький человек, нервный, стремительный, крупно поскандалил дома с женой и тещей. Веня приезжает из рейса и обнаруживает, что деньги, которые копились ему на кожаное пальто, жена Соня все ухайдакала себе на шубу из искусственного каракуля. Соня объяснила так: — Понимаешь, выбросили — все стали хватать… Ну, я подумала, подумала — и тоже взяла. Ничего, Вень? — Взяла? — Веня зло сморщился. — Хорошо, хоть сперва подумала, потом уж взяла. — Венина мечта — когда-нибудь надеть кожанку и пройтись в выходной день по селу в ней нараспашку — отодвинулась далеко. Спасибо. Подумала об муже… твою мать-то. — Чего ты? — Ничего, все нормально. Спасибо, говорю. — Чего лаешься-то? — Кто лается? Я говорю, все нормально! Ты же вон какая оборванная ходишь, надо, конечно, шубу… Вы же без шубы не можете. Как это вам без шубы можно!.. Дармоеды. Соня, круглолицая, толстомясая, побежала к матери жаловаться. — Мам, ты гляди-ка, што он вытворяет — за шубу-то начал обзывать по-всякому! — Соне тридцать уже, а она все, как маленькая, бегала к маме жаловаться. — Дармоеды, говорит! Из горницы вышла теща, тоже круглолицая, шестидесятилетняя, крепкая здоровьем, крепкая нравом, взглядом на жизнь, — вообще, вся очень крепкая. — Ты что это, Вениамин? — сказала она с укоризной. — Другой бы муж радовался… — А я радуюсь! Я до того рад, что хоть впору заголиться да улочки две дать по селу — от радости. — Если недопонимаешь, то слушай, што говорят! — повысила голос теща. — Красивая, нарядная жена украшает мужа. А уж тебе-то надо об этом подумать — не красавец. Веня в самом деле не был красавцем (маловат ростом, худой, белобрысый… И вдобавок хромой: подростком был прицепщиком, задремал ночью на прицепе, свалился в борозду, и его шаркнуло плугом по ноге), и, когда ему напоминали об этом — что не красавец, — Веню трясло от негодования. — Ну да, вы-то, конечно, понимаете, как надо украшать людей! Вы уж двух украсили… — И тесть Вени, и бывший муж Сони сидели. Тесть — за растрату, муж Сони — за пьяную драку. Слушок по селу ходил — Лизавета Васильевна, теща, помогла посадить и мужа и зятя. — Молчать! — строго осадила Лизавета Васильевна. — А то договоришься у меня!.. Молокосос. Сопляк. Веня взмыл над землей от ярости… И сверху, с высоты, окружил ястребом на тещу. — А ты чего это голос-то повышаешь?! Ты чего тут голос-то повышаешь?! Курва старая… Соня еще не поняла, что за это можно сажать. Она только очень обиделась за мать. — Ох, молодой… — воскликнула она. — Да тебе двадцать восемь, а от тебя уж козлиным потом пахнет. Теща, напротив, поняла, что за это уже можно сажать. — Так… Как ты сказал? Курва? Хорошо! Курва?.. Хорошо. При свидетелях. — Она побежала в горницу — писать заявление в милицию. — Ты у меня получишь за курву! — громко, с дрожью в голосе говорила она оттуда. — Ты у меня получишь!.. — Давай, давай, пиши, тебе не привыкать. — Веня слегка струсил вообще-то. Черт ее знает, она со всем районным начальством в знакомстве. — Тебе посадить человека — раз плюнуть. — Я первые колхозы создавала, а ты мне — курва! — громко закричала теща, появляясь в дверях. — А про меня в газете писали, што я, хромой, на машине работаю! тоже закричал Веня. И постучал себя в грудь кулаком. — У меня пятнадцать лет трудового стажу! — Ничего, он тебе там пригодится. Веню опять взорвало, он забыл страх. — Где это там?! Где там-то, курва? Ты сперва посади!.. Потом уж я буду думать, где мне пригодится, а где не пригодится. Сажалка… — Поса-адим, — опять с дрожью в голосе пообещала теща. И ушла писать заявление. Но тотчас опять вернулась и закричала: — Ты машину дров привез?! Ты где ее взял?! Где взял?! — Тебя же согревать привез… — Где взял?! — изо всех сил кричала Лизавета Васильевна. — Купил! — На какие деньги? Ты всю получку домой отдал! Ты их в государственном лесу бесплатно нарубил! Ты машину дров украл! — Ладно, допустим. А чего же ты сразу не заявила? Чего ж ты — жгла эти дрова и помалкивала? — Я только сейчас это поняла — с кем мы живем под одной крышей. — Э-э… завиляла хвостом-то. Если уж садиться, так вместе сядем: я своровал, а ты пользовалась ворованным. Мне — три года, тебе полтора как минимум. Вот так. Мы тоже законы знаем. — Не-ет, ты их еще пока не знаешь!.. Вот посидишь там, тогда узнаешь. Теща в самом деле ездила с заявлением в район, в милицию. Но про машину дров, как видно, не сказала. Ей там посоветовали обратиться с жалобой в дирекцию совхоза, так как налицо пока что — домашняя склока, не больше. Нельзя же, в самом деле, сразу, по первому же заявлению, привлекать человека к уголовной ответственности. Вот если это повторится, и если он будет в пьяном виде… Лизавета Васильевна побежала в дирекцию. Веню вызвали. Перед заместителем директора, молодым еще человеком, которого Веня уважал за башковитость, лежало заявление тещи. — Ну, что там у вас случилось? Жалуются вот… — Жалуются!.. Сами одетые, как эти… все есть! — стал честно рассказывать Веня. — А у меня — вот што на мне, то и все тут. Хотел раз в жизни кожан купить за сто шестьдесят рублей, накопили, а она себе взяла шубу купила. А у самой зимнее пальто есть хорошее. — Ну, а обзывал-то зачем? Матерился-то зачем? — Тут любого злость возьмет! Копил, копил, елки зеленые!.. после бани четверку жадничал выпить, а она взяла шубу купила! И главное, пальто же есть! Если бы хоть не было, а то ведь пальто есть! А чего она тут пишет? — Да пишет… много пишет. Тут-то понял Веня, что про машину дров теща умолчала. — Пишет, што она коллективизацию делала? — Ну, пишет… Ты все-таки это… не надо — пожилой человек… Ну, купила! Она же тоже работает, жена-то. — Она шестьдесят рублей приносит, в тепле посиживает, а я самое малое, сто двадцать — выше нормы вкалываю. Да мне не жалко! Но хоть один-то раз надо же и мне тоже чего-нибудь взять! Они бы хоть носили. А то купят — и в сундук. А тут… на люди стыд показаться. Замдиректора не знал, что делать. Он верил, Венина правда — вся тут. — Все равно не надо, Вениамин, Ведь этим же ничего не докажешь. Поговори с женой… Что она? Поймет же она — молодая женщина… — Да она-то што!.. Она голоса не имеет. Там эта вот, — Веня кивнул на заявление, — всем заправляет. В общем, поговорили в таком духе, и Веня вышел из конторы с легкой душой. Но обида и злость на тещу не убавилась, нет. «Вот же ж тварь, — думал он, — посадит и глазом не моргнет. Сколько злости в человеке! Всю жизнь жила и всю жизнь злилась. Курва… На какой черт тогда и родиться такой?» Тут встретился ему — не то что дружок — хороший товарищ Колька Волобуев. — Чего такой? — Колька как-то странно всегда говорит — почти не раскрывая рта. И смотрит на всех снисходительно, чуть сощурив глаза. Характер у парня. — Какой? — Какой-то… как воробей подстреленный. Откуда прыгаешь-то? — Из конторы. — И Веня все рассказал — как он умылся с кожаном, как поскандалил дома и как его теща хотела посадить. — Двух сожрала — мало, — процедил Колька. — Пошли выпьем. Веня с удовольствием пошел. Когда выпили, Колька, прищурив холодновато-серые глаза, стал учить Веню: — Вливание надо делать. Только следов не оставляй. А то они заклюют тебя. Старуха полезет, шугани старуху разок-другой… А то они совсем на тебя верхом сядут. Как ишак работаешь на них… У Вени мстительно взыграла душа… Вспомнились разом все обиды, какие нанесла ему Соня: как долго не хотела выходить за него, как манежила и изводила у своих ворот: ни «да», ни «нет», как… Нет, надо, в самом деле, все поставить на свое место. Какой он к черту хозяин в доме! Ишак, правильно Колька сказал. — Пойду сала под кожу кое-кому залью, — сказал он. И скоро похромал домой. И нес в груди тяжелое, злое чувство. «Нашли дурачка!.. Сволочи. Еще по милициям бегает! Курва». Сони не было дома. — А где она? — спросил Веня. — А я откуда знаю, — буркнула теща. Уборщица из конторы успела сообщить ей, что Веню особенно-то и не ругали. (Странное дело: Лизавета Васильевна пять лет как уже не работала, а иные с ней считались, бегали наушничать, даже побаивались.) — Она мне не докладает. — Разговорчики! — прикрикнул Веня с порога. — Слишком много болтаем! Лизавета Васильевна удивленно посмотрела на зятя: — Что такое? Ты, никак, выпил? Вене пришла в голову занятная мысль. Он вышел во двор, нашел в сарае молоток, с десяток больших гвоздей… Положил это все в карман и вошел снова в дом. — Что там за материал лежит? — спросил он миролюбиво. — Какой материал? Где? — живо заинтересовалась теща. — Да в уборной… Подоткнут сверху. Красный. Теща поспешила в уборную. Веня — за ней. Едва теща зашла в уборную, Веня запер ее снаружи на крючок. Потом стал заколачивать дверь гвоздями. Теща закричала. — Посиди малость, подумай, — приговаривал Веня. — Сама любишь людей сажать? Теперь маленько опробуй на своей шкуре. — Вогнал все гвозди и сел на крыльцо поджидать Соню. — Карау-ул! — вопила Лизавета Васильевна. — Люди добрые, спасите! Спасите! Люди добрые!.. Мой зять украл машину дров! Мой зять украл машину дров! Мой зять украл машину дров! — наладилась теща. Веня пригрозил: — Будешь орать — подожгу. Теща замолчала. Только всхлипнула: — Ну, Венька!.. — Угрожать? — Я не угрожаю, ничего я не угрожаю, но спасибо тебе за это не скажут! Вене попался на глаза кусок необожженной извести, Он поднял его и написал на двери уборной: «Заплонбировано 25 июля 1969 г. Не кантавать». — Ну, Венька!.. — Счас я еще Соню твою подожду… Счас она у меня будет пятый угол искать. В каракуле. Вы думали, я вам ишак бессловесный? Сколько я вам в дом получек перетаскал, а хоть один костюмишко маломальский купили мне? — Ты же пришел на все готовенькое. — А если б я голый совсем пришел, я бы так и ходил голый? Неужели же я себе хоть на рубаху не заработал? Ты людей раскулачивала… Ты же сама первая кулачка! У тебя от добра сундуки ломаются. — Не тобой нажито! — А — тобой? Для кого мужик воровал-то? А когда он не нужен стал, ты его посадила. Вот теперь посиди сама. Будешь сидеть трое суток. Возьму ружье и никого не подпущу. Считай, что я тебя посадил в карцер. За плохое поведение. — Ну, Венька! — Вот так. И не ори, а то хуже будет. — Над старухой так изгаляться!.. — Ты всю жизнь над людьми изгалялась — и молодая и старая. Веня еще подождал Соню, не дождался, не утерпел — пошел искать ее по селу. — Сиди у меня тихо! — велел теще. В тот день Веня, к счастью, не нашел жену. Тещу выпустили из «карцера» соседи. Суд был бурный. Он проходил в клубе — показательный. Теща плакала на суде, опять говорила, что она создавала первые колхозы, рассказывала, какие она претерпела переживания, сидя в «карцере», — ей очень хотелось посадить Веню. Но сельчане протестовали. И старые и молодые говорили, что знают Веню с малых лет, что рос он сиротой, всегда был послушный, никого никогда пальцем не трогал… Наказать, конечно, надо, но-не в тюрьму же! Хорошо, проникновенно сказал Михайло Кузнецов, старый солдат, степенный уважаемый человек, тоже давно пенсионер. — Граждане судьи! — сказал он. — Я знал отца Венькиного — он пал смертью храбрых на поле брани. Мать Венькина надсадилась в колхозе померла. Сам Венька с десяти лет пошел работать… А гражданка Киселева… она вот счас плачет: знамо, сидеть на старости лет в туалете — это никому не поглянется, — но все же она в своей жизни трудностей не знала. Да и теперь не знаешь — у тебя пенсия-то поболе моей, а я весь израненный, на трех войнах отломал… — Я из бедняцкой семьи! — как-то даже с визгом воскликнула Лизавета Васильевна. — Я первые колхозы… — И я тоже из бедняцкой, — возразил Михайло. — Ты первая организовала колхоз, а я первый пошел в него. Какая твоя особая заслуга перед обчеством? В войну ты была председателем сельпо — не голодала, это мы тоже знаем. А парень сам себя содержал, своим трудом… это надо ценить. Нельзя так. Посадить легко, каково сидеть! — У него одних благодарностей штук десять! Его каждый праздник отмечают как передового труженика! — выкрикнули из зала. Но тут встал из-за стола представительный мужчина, полный, в светлом костюме. Понимающе посмотрел в зал. Да как пошел, как пошел причесывать! Говорил, что преступление всегда — а в данном случае и полезней — лучше наказать малое, чем ждать большого. Приводил примеры, когда вот такие вот, на вид безобидные, пареньки пускали в ход ножи… — Где уверенность, я вас спрашиваю, что он, обозленный теперь, завтра снова не напьется и не возьмет в руки топор? Или ружье? В доме — две женщины. Представьте себе… — Он не пьет! — Это что он, после газировки взял молоток и заколотил тещу в уборной? Пожилую, заслуженную женщину! И за что? За то, что жена купила себе шубу, а ему, видите ли, не купили кожаное пальто! Под Веной закачался стул. И многие в зале решили: сидеть Веньке в тюряге. — Нет, товарищи, наша гуманность будет именно в том, что сейчас мы не оставим без последствия этот проступок обвиняемого. Лучше сейчас. Этим мы оградим его от большой опасности. А она явно подстерегает его. Представительный мужчина предлагал дать Веньке три года. Тут поднялся опять Михайло Кузнецов. — Вы, товарищ, все совершенно правильно говорили. Но я вам приведу небольшой пример из Великой Отечественной войны. Был у нас солдатик, вроде Веньки — щупленький такой же, молодой — лет двадцати, наверно. Ну, пошли в атаку, и тот солдатик испужался… бросил винтовку, упал, обхватил, значит, руками голову… Политрук хотел под трибунал отдать, но мы, которые постарше солдаты, не дали. Подняли, он побежал с нами… И што вы думаете? Самолично, у всех на глазах заколол двух фашистов. И фашисты были — под потолок, рослые, а тот солдатик — забыл уж теперь, как его фамилия, — не больше Веньки. Откуда сила взялась! Я это к тому, што бывает — найдет на человека слабость, стихия — ну вроде пропал, совсем пропал человек… А тут, наоборот, не надо торопиться, он еще подымется. Вы сами-то воевали, товарищ? — спросил под конец Михайло. Представительного мужчину не смутил такой разительный пример. Он понимающе улыбнулся. — Я воевал, товарищ. Это на ваш вопрос. Теперь, что касается примера. Он… конечно, яркий, внушительный, но совершенно не к месту. Тут вы, как говорится, спутали божий дар с яичницей. — Представительный мужчина коротко посмеялся, чуть колыхнул солидным тугим животом, — На этом примере можно доказать совершенно противоположное тому, что вы тут хотели сказать. Кстати, его судили, того солдата? Михаил не сразу ответил. Все даже повернулись в его сторону. — Судили, — неохотно ответил Михаиле, — Но… — Совершенно верно. Но… — Но оставили без последствия! — повысил голос Михаиле. — Только перевели в другую часть. — Это уже другой вопрос. То обстоятельство, что он поднялся и побежал с вами и потом заколол двух фашистов, — это факт, который говорит сам за себя, его можно учитывать, и, как видим, учли. Но есть факты, которые… материально, так сказать, учесть нельзя. Солдат испугался, бросил оружие, упал… Он — испугался, это понятно. Испугайся он один, в лесу, увидев медведя, — ну, тогда положись на волю божью, как говорят, точнее, на медвежью, задерет он тебя или не задерет? Но здесь — солдат, он шел в атаку не один, он испугался, он породил страх у всей роты! — Ничего подобного! — сказал Михаиле. — Как бежали, так и бежали! — Вы бежали с другим настроением. Вы сами того не сознавали, но в вас уже жил страх. Струсивший солдат как бы дал вам понять, какая опасность вас ждет впереди, — возможно, смерть… — А то мы без него не знали. — Что же касается данного конкретного случая… Венька не отрываясь смотрел на представительного мужчину, плохо понимал, что он говорит. Понимал только, что мужчина тоже очень хочет его посадить, хотя вовсе не злой, как теща, и первый раз в глаза увидел Веньку. Венька раньше никогда на судах не бывал, не знал, что существуют государственные обвинители, общественные обвинители… Суд для него — это судья. И он никак не мог постичь, зачем надо этому человеку во что бы то ни стало посадить его, Веньку, на три года в тюрьму? Судья молчит, а этот — в который уже раз — встает и говорит, что надо посадить, и все. Венька онемел от удивления. Когда его спросили, хочет ли дать суду какие-нибудь пояснения, Венька пожал плечами и как-то торопливо, испуганно возразил: — Зачем? Суд удалился на совещание. Венька сидел. Ждал. Его сковал ужас… Не ужас перед тюрьмой: когда он шел сюда, он прикинул в уме: двадцать восемь плюс три, ну четыре — тридцать один — тридцать два… Ерунда. Его охватил ужас перед этим мужчиной. Он так в него всмотрелся, что и теперь, когда его уже не было за столом, видел его как живого: спокойный, умный, веселый… И доказывает, доказывает, доказывает — надо сажать. Это непостижимо. Как же он потом… ужинать будет, детишек ласкать, с женой спать?.. Раньше Веня часто злился на людей, но не боялся их, теперь он вдруг с ужасом понял, что они бывают — страшные. Один раз в жизни Веню били двое пьяных. Били и как-то подстанывали — от усердия, что ли. Веня долго потом с омерзением вспоминал не боль, а это вот тихое постанывание после ударов. Но то были пьяные, безумные… Этот представительный, образованный, вовсе не сердится, спокойно убеждает всех, надо сажать. О господи! Теща!.. Теща — змея и дура, она не три года, а готова пять выхлопотать для зятя, и это можно понять. Она такая-курва. Но этот-то!.. Как же так? Вене вынесли приговор: два года условно. За Веню радовавшись. А Веня шел непривычно задумчивый… Все стоял в глазах тот представительный мужчина, и Венька все не переставал изумляться… Неужели он все время так делает? Жить пока Веня пошел к Кольке Волобуеву. Колька опять предложил выпить, Веня отказался. Рано ушел в горницу, лег на лавку и все думал, думал. Какая все-таки жизнь! — в один миг все сразу рухнуло. Да и пропади бы он пропадом, этот кожан! И что вдруг так уж захотелось купить кожан? Жил без него, ничего, жил бы и дальше, Сманить надо было Соньку от тещи! Жить отдельно… Правда, она тоже — дура, не пошла бы против матери. Но о чем бы ни думал Веня в ту ночь, как ни саднила душа, все вспоминался представительный мужчина — смотрел на Веню сверху, со сцены, не зло, не кричал… У него поблескивала металлическая штучка на галстуке. Брови у него черные, густые, чуть срослись не переносице. Волосы гладко причесаны назад, отсвечивают. А несколько волосиков слились и колечком повисли над лбом и покачивались, вздрагивали, когда мужчина говорил. Лицо хоть широкое, круглое, но крепкое, а когда он улыбался, на щеках намечались ямочки… Утром Веня поехал в рейс, в район. Выехал рано, только-только встало солнышко. Но было уже тепло, земля не остыла за ночь. Веня в дороге всегда успокаивался, о людях начинал думать: будто они, каких знал, где-то остались далеко и его не касаются. Вспоминал всех, скопом… Думал: сами они там крепко все запутались, нервничают, много бестолочи. Вчерашнее судилище вспоминалось как сон, тяжелый, нехороший… На 27-м километре Веня увидел впереди «Волгу» — стоит, капот задран, а рядом — у Вени больно екнуло сердце — вчерашний представительный мужчина. Веня почему-то растерялся, даже газ скинул… И когда представительный мужчина «голоснул» ему, Веня послушно остановился. Мужчина поспешно подошел к кабине и заговорил: — Подбрось, слушай… — И узнал Веню. — О-о, — сказал он, как показалось Вене тоже несколько растерянно, — старый знакомый! — Садись! — пригласил Веня, Та некая растерянность, какую он уловил в глазах представительного мужчины, вмиг вселила в него какую-то нахальную веселость. — Припухаем? Представительный мужчина легко сел в кабину и прямо и тоже весело посмотрел на Веню. И уже через минуту, как поехали, Веня усомнился не показалось ли ему, что представительный мужчина поначалу словно растерялся? — Ну, как? — спросил мужчина. — Што? — Настроение-то?.. Я думал, ты запьешь… так на недельку. Прямо скажу тебе, парень: счастливый билет ты вчера вытянул. Веня молчал. Он не знал, что говорить. Не знал, как вести себя. — С женой, конечно, развод? — понимающе спросил мужчина. И опять прямо посмотрел на Веню. — Конечно, — Веню опять поразило, как вчера, на суде, что этот человек — такой… крепкий, что ли, умный, напористый, и при этом веселый. — Эх, ребятки, ребятки… Беда с вами… Вот ведь и не скажешь, что жареный петух в зад не клевал, — и жил трудно, а одним махом взял и все перечеркнул: и семью разрушил, и репутация уже не та… Любил ведь жену-то? Тут Веня чего-то вдруг обозлился: — Не твое дело. — Конечно, не мое! — воскликнул мужчина. — Твое. Твое, братец, твое. Было бы мое, моя бы душа и страдала. Только жалко вас, дураков, вот штука-то. Выпьете на пятак, а горя… на два восемьдесят семь. Мужчина чуть колыхнул животом. — Неужели трезвому нельзя было поговорить? И жена-то ведь красивая, я вчера посмотрел. Жить бы да радоваться… Веня на мгновение как бы ослеп — до глубины, до боли осознал вдруг: ведь потерял он Соньку-то! Совсем! И как в пропасть полетел, ужаснулся… — А что это за кожаное пальто, где ты его хотел достать? — Да там, в аймаке, шьет один… — Веня смотрел вперед. Впереди был мост через Ушу. Широкий, длинный — Уша по весне разливается, как Волга. — На заказ. — Из своего материала? — Из своего. — И сколько берет? — расспрашивал прокурор. — По-разному. Я хотел рублей за сто шестьдесят. Если хорошее дороже. — Веня вроде и не слышал вопросов, а отвечал верно. — Что значит — хорошее? — Ну, кожа другая, выделка другая… Разная бывает выделка. — Ну, допустим, самую хорошую? То есть самую хорошую кожу, самой хорошей выделки. Сколько станет? — Рублей, может, триста… Одному, говорит, за четыреста шил. Машина въехала на мост. — А где этот аймак? Далеко? — Нет. — Странно: вроде Веня был один в кабине и разговаривал сам с собой — такое было чувство. — Адрес-то знаешь? — Знаю адрес. Знаю… Эх! — крикнул вдруг Веня, как в пустоте, громко. — А не ухнуть ли нам с моста?! Он даванул газ и бросил руль… Машина прыгнула. Веня глянул на прокурора… И увидел его глаза — большие, белые от ужаса. И Веньке стало очень смешно, он засмеялся. А потом уж на него боком навалился прокурор и вцепился в руль. И так они и съехали с моста: Веня смеялся и давил газ, а прокурор рулил. А когда съехали с моста, Веня скинул газ и взял руль. И остановился. Прокурор вылез из кабины… Глянул еще раз на Веньку. Он был еще бледный. Он хотел, видно, что-то сказать, но не сказал. Хлопнул дверцей. Веня включил скорость и поехал. Он чего-то вдруг устал. И хорошо, что он остался один в кабине, спокойнее как-то стало. Лучше. Забуксовал Совхозный механик Роман Звягин любил после работы полежать на самодельном диване, послушать, как сын Валерка учит уроки. Роман заставлял сына учить вслух, даже задачки Валерка решал вслух. — Давай, давай, раскачивай барабанные перепонки — дольше влезет, — говорил отец. Особенно любил Роман уроки родной литературы. Тут мыслям было раздольно, вольно… Вспоминалась невозвратная молодость. Грустно становилось. Однажды Роман лежал так на диване, курил и слушал. Валерка зубрил «Русь-тройку» из «Мертвых душ». — «Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился…» Нет, это не надо, — сказал сам себе Валерка. И дальше. — «Эх, кони, кони, — что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню — дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится, вся вдохновенная богом!.. Русь, куда же несешься ты? Дай ответ!.. Не дает ответа. Чудным звоном заливается…» — Не торопись, — посоветовал отец. — Чешешь, как… Вдумывайся! Слова-то вон какие хорошие. Роман вспомнил, как сам он учил эту самую «Русь-тройку», таким же дуроломом валил, без всякого понятия, — лишь бы отбарабанить. — Потом жалеть будешь… — Кого жалеть? — Что вот так учился — наплевательски. Пожалеешь, да поздно будет. — Я же учу! Чего ты? — С толком надо учить, а у тебя одна улица на уме. Куда она денется, твоя улица? Никуда она не денется. А время пропустишь… — Хо-о, ты чего? — Ничего, не хокай — учи. — А я что делаю? — Повнимательней, говорю, надо, а не так!.. лишь бы отбрехаться. Валерка подстегнул дальше свою «тройку», а Роман — опять за думы. И сладкие эти думы, и в то же время какие-то… нерадостные. Половину жизни отшагал — и что? Так, глядишь, и вторую протопаешь — и ничегошеньки не случится. Роман даже взволновался — так вдруг ясно представилось, как он дотопает до конца ровной дорожки и… ляжет. Роман сел на диване. И очень даже просто — ляжешь и вытянешь ноги, как недавно вытянул Егор Звягин, двоюродный брат… Да-а. А в уши сыпалось Валеркино: — «…Дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились…» Вдруг — с досады, что ли, со злости ли — Роман подумал: «А кого везут-то? Кони-то? Этого… Чичикова?» Роман даже привстал в изумлении… Прошелся по горнице. Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут, который мертвые души скупал, ездил по краю. Елкина мать!.. вот так троечка! — Валерк! — позвал он. — А кто на тройке-то едет? — Селифан. — Селифан-то Селифан! То ж — кучер. А кого он везет-то, Селифан-то? — Чичикова. — Так… Ну? А тут — Русь-тройка… А? — Ну. И что? — Как что? Как что?! Русь-тройка, все гремит, все заливается, а в тройке — прохиндей, шулер… До Валерки все никак не доходило — и что? — Да как же?! — по-настоящему заволновался Роман, но спохватился, махнул рукой. — Учи. Задали, значит, учи, — и чтоб не мешать сыну, вышел из горницы. А изумление все нарастало. Вот так номер! Мчится, вдохновенная богом! — а везет шулера. Это что же выходит? — не так ли и ты, Русь?.. Тьфу!.. Роман походил по прихожей комнате, покурил… Поделиться своей неожиданной странной догадкой не с кем. А очень захотелось поделиться с кем-нибудь. Тут же явный недосмотр! Мчимся-то мчимся, елки зеленые, а кого мчим? Можно же не так все понять. Можно понять… Ну и ну! Роману прямо невтерпеж сделалось. Он вспомнил про школьного учителя Николая Степановича. Сходить?.. — Валерк! — заглянул Роман в горницу. — Николай Степаныч дома? — Не знаю. А что? — испугался Валерка. — Да ничего, учи. Сразу струсил… Чего боишься-то? Набедокурил опять чего-нибудь? — Никого не набедокурил. Чего ты? — Он в район не собирался ехать? — Не знаю. Роман пошел к учителю. Николай Степаныч был дома, возился в сарае с каким-то хламом. Они с Романом были хорошо знакомы, учитель частенько просил механика насчет машины съездить куда-нибудь. — Здравствуйте, Николай Степаныч. — Здравствуйте, Роман Константиныч! — учитель отряхнул пыльные руки, вышел к двери сарая, к свету. — Потерял одну штуку… извозился весь. — Николай Степаныч, — сразу приступил Роман к делу, — слушал я счас сынишку… «Русь-тройку» учит… — Так. — И чего-то я подумал: вот летит тройка, все удивляются, любуются, можно сказать, дорогу дают — Русь-тройка! Там прямо сравнивается. Другие державы дорогу дают… — Так… — А кто в тройке-то? — Роман пытливо уставился в глаза учителю. — Кто едет-то? Кому дорогу-то?.. Николай Степаныч пожал плечами. — Чичиков едет… — Так это Русь-то — Чичикова мчит? Это перед Чичиковым шапки все снимают? Николай Степаныч засмеялся. Но Роман все смотрел ему в глаза — пытливо и требовательно. — Да нет, — сказал учитель, — при чем тут Чичиков? — Ну, а как же? Тройке все дают дорогу, все расступаются… — Русь сравнивается с тройкой, а не с Чичиковым. Здесь имеется… Здесь — движение, скорость, удалая езда — вот что Гоголь подчеркивает. При чем тут Чичиков? — Так он же едет-то, Чичиков! — Ну и что? — Да как же? Я тогда не понимаю: Русь-тройка, так же, мол… А в тройке — шулер. Какая же тут гордость? Николай Степаныч, в свою очередь, посмотрел на Романа… Усмехнулся. — Как-то вы… не с того конца зашли. — Да с какого ни зайди, — в тройке-то Чичиков. Ехай там, например… Стенька Разин, — все понятно. А тут — ездил по краю… — По губернии. — Ну по губернии. А может, Гоголь, так и имел в виду: подсуроплю, мол: пока догадаются — меня уж живого не будет. А? Николай Степаныч опять засмеялся. — Как-то… неожиданно вы все это поняли. Странный какой-то настрой… Чего вы? — Да вот влетело в башку!.. — Все просто, повторяю: Гоголь был захвачен движением, и пришла мысль о Руси, о ее судьбе… — Да это-то я понимаю. — Ну, а что тогда? Лирическое отступление, конец первого тома… Он собирался второй писать. Чичикова он уже оставил — до второго тома… — В тройке оставил-то, вот что меня… это… и заскребло-то. Как же так, едет мошенник, а… Нет, я понимаю, что тут можно объяснить: движение, скорость, удалая езда… Черт его знает, вообще-то! Ведь и так тоже можно подумать, как я. — Да подумали уже… чего еще? Можно, конечно. Но это уже будет — за Гоголя. Он-то так не думал. — Ну, его теперь не спросишь: думал он так или не думал? Да нет, даже не в этом дело, может, не думал. Но вот влетело же мне в голову! — Надо сказать, что за всю мою педагогическую деятельность, сколько я ни сталкивался с этим отрывком, ни разу вот так вот не подумал. И ни от кого не слышал, — Николай Степаныч улыбнулся. — Вот ведь!.. И так можно, оказывается, понять. Нет, в этом, пожалуй, ничего странного нет… Вы сынишке-то сказали об этом? — Нет. Ну, зачем я буду?.. — Не надо. А то… Не надо. Роман достал папиросы, угостил учителя. Закурили. — Чего потеряли-то? — спросил Роман. — Да потерял одну штукенцию… штатив от фотоаппарата. Хочу закат на цвет попробовать снять… Не закаты, а прямо пожары какие-то. И вот — потерял, забросил куда-то. — Закаты теперь дивные, — сказал Роман. — А для чего штатив-то? — А выдержку-то нужно большую давать. На руках же я не смогу. — А-а, да. Весной почему-то закаты всегда красивые. — Да, — учитель посмотрел на Романа и опять невольно рассмеялся. — Чичиков, да?.. Странно, честное слово. Надо же додуматься! Роман тоже усмехнулся, хотел было опять воскликнуть: «Ну а кто едет-то?! Кто?» Но не стал. Несерьезно все это, в самом деле. Ребячество какое-то. — А ведь сами небось учили? — Учил! Помню прекрасно, как зубрил тоже… А через тридцать лет только дошло, — Роман покачал головой. Пожал руку учителю и пошел домой. Он — не то что успокоился, а махнул рукой и даже слегка пристыдил себя: «Делать нечего: бегаю, как дурак, волнуюсь — Чичикова везут или не Чичикова?» И опять — как проклятие навалилось — подумал: «Везут-то Чичикова, какой же вопрос?» — Тьфу! — Роман бросил окурок и полез опять за пачкой. — Вот наказание-то! Это ж надо так… забуксовать. Вот же зараза-то еще — прилипла. Надо же!.. Беседы при ясной луне Марья Селезнева работала в детсадике, но у нее нашли какие-то палочки и сказали, чтоб она переквалифицировалась. — Куда я переквалифицируюсь-то? — горько спросила Марья. Ей до пенсии оставалось полтора года. — Легко сказать-переквалифицируйся… Что я, боров, что ли, — с боку на бок переваливаться? — Она поняла это «переквалифицируйся» как шутку, как «перевались на другой бок». Ну, посмеялись над Марьей… И предложили ей сторожить сельмаг. Марья подумала и согласилась. И стала она сторожить сельмаг. И повадился к ней ночами ходить старик Баев. Баев всю свою жизнь проторчал в конторе — то в сельсовете, то в заготпушнине, то в колхозном правлении, — все кидал и кидал эти кругляшки на счетах, за целую жизнь, наверно, накидал их с большой дом. Незаметный был человечек, никогда не высовывался вперед, ни одной громкой глупости не выкинул, но и никакого умного колена тоже не загнул за целую жизнь. Так средним шажком отшагал шестьдесят три годочка, и был таков. Двух дочерей вырастил, сына, домок оборудовал крестовый… К концу-то огляделись — да он умница, этот Баев! Смотрика, прожил себе и не охнул, и все успел, и все ладно и хорошо. Баев и сам поверил, что он, пожалуй, и впрямь мужик с головой, и стал намекать в разговорах, что он — умница. Этих умниц, умников он всю жизнь не любил, никогда с ними не спорил, спокойно признавал их всяческое превосходство, но вот теперь и у него взыграло ретивое — теперь как-то это стало неопасно, и он запоздало, но упорно повел дело к тому, что он — редкого ума человек. Последнее время Баева мучила бессонница, и он повадился ходить к сторожихе Марье — разговаривать. Марья сидела ночью в парикмахерской, то есть днем это была парикмахерская, а ночью там сидела Марья: из окон весь сельмаг виден. В избушке, где была парикмахерская, едко, застояло пахло одеколоном, было тепло и как-то очень уютно. И не страшно. Вся площадь между сельмагом и избушкой залита светом; а ночи стояли лунные. Ночи стояли дивные: луну точно на веревке спускали сверху — такая она была близкая, большая. Днем снежок уже подтаивал, а к ночи все стекленело.) и нестерпимо, поддельно как-то блестело в голубом распахнутом свете. В избушке лампочку не включали, только по стенам и потолку играли пятна света — топился камелек. И быстротечные эти светлые лики сплетались, расплетались, качались и трепетали. И так хорошо было сидеть и беседовать в этом узорчатом качающемся мирке, так славно чувствовать, что жизнь за окнами — большая и ты тоже есть в ней. И придет завтра день, а ты и в нем тоже есть, и что-нибудь, может, хорошее возьмет да случится. Если умно жить, можно и на хорошее надеяться. — Люди, они ведь как — сегодняшним днем живут, — рассуждал Баев. — А жизнь надо всю на прострел брать. Смета!.. — Баев делал выразительное лицо, при этом верхняя губа его уползала куда-то к носу, а глаза узились щелками — так и казалось, что он сейчас скажет: «чево?» Смета! Какой же умный хозяин примется рубить дом, если заранее не прикинет, сколько у него есть чево. В учетном деле и называется смета. А то ведь как: вот размахнулся на крестовый дом — широко жить собрался, а умишка, глядишь, — на-пятистенок едва-едва, Просадит силенки до тридцати годов, нашумит, наорется, а дальше — пшик. Марья согласно кивала головой. И правда, казалось, умница Баев, сидючи в конторах, не тратил силы, а копил их всю жизнь — такой он был теперь сытенький, кругленький, нацеленный еще на двадцать лет осмеченной жизни. — Больно шустрые! Я как-то лежал в больнице… меня тогда Неверов отвез, председателем исполкома был в войну у нас, не помнишь? — Нет. Их тут перебывало… — Неверов, Василий Ильич. А тогда что, С молокопоставками не управились — ему хоть это., хоть живым в могилу зарывайся. Я один раз пришел к нему в кабинет, говорю: «Василий Ильич, хотите, научу, как с молокопоставками-то?» — «Ну-ка», — говорит. «У нас колхозники-то все вытаскали?» — «Вроде все, — говорит. — А что?» Я говорю: «Вы проверьте, проверьте — все вытаскали?» — Ох, тада и таска-али! — вспомнила Марья. — Бывало, подоишь — и все отнесешь. Ребятишкам по кружке нальешь, остальное — на молоканку. Да ведь планы-то какие были… безобразные! — Ты вот слушай! — оживился Баев при воспоминании о давнем своем изобретательном поступке. — «Все вытаскали-то? Или нет?» Он вызвал девку: «Принеси, — говорит, — сводки». Посмотрели: почти все, ерунда осталась. «Ну вот, — говорит, — почти все». — «Теперь так, — это я-то ему, — давайте рассуждать: госпоставки недостает столько-то, не помню счас сколько, Так? Колхозники свое почти все вытаскали… Где молоко брать?» Он мне: «Ты, — говорит, — мне мозги не… того, говори дело!» Матерщинник был несусветный. Я беру счеты в руки: давайте, мол, считать, Допустим, ты должна сдать на молоканку пятьсот литров. — Баев откинул воображаемых пять кругляшек на воображаемых счетах, посмотрел терпеливо и снисходительно на Марью. — Так? Это из расчета, что процент жирности молока у твоей коровы такой-то. — Баев еще несколько кругляшек воображаемых сбросил, чуть выше прежних. — Но вот выясняется, что у твоей коровы жирность не такая, какая тянула на пятьсот литров, а ниже, Понимаешь? Тогда тебе уж не пятьсот литров надо отнести, а пятьсот семьдесят пять, допустим. Сообразила? Марья не сообразила пока. — Вот и он тогда так же: хлопает на меня глазами: не пойму, мол. Снимайте, говорю, один процент жирности у всех — будет дополнительное молоко. А вы это молоко, с колхозников-то, как госпоставки пустите. Было бы молоко, в бумагах его как хошь можно провести. Ох, и обрадовался же он тогда. Проси, говорит, что хочешь! Я говорю: отвези меня в городскую больницу — полежать. Отвез. Марья все никак не могла уразуметь, как это они тогда вышли из положения с госпоставками-то. — Да господи! — воскликнул Баев. — Вот ты оттаскала свои пятьсот литров, потом тебе говорят: за тобой, гражданка Селезнева, еще семьдесят пять литров. Ты, конечно, — как это так? А какой-нибудь такой же, вроде меня, со счетиками: давайте считать вместе… Вышла, мол, ошибка с жирностью. Работник, мол, недоглядел… А я-в горбольнице. С сельской местности-то туда и счас не очень берут. А я вон когда попал! — А чего?.. Заболел, што ли? — Как тебе сказать… Нет. Недостаток-то у меня был: глаза-то и тогда уж… Почти слепой был. Из-за того и на войну не взяли. Но лег я не потому, а… как это выразиться… Охота было в горбольнице полежать. Помню, ишо молодой был, а все лумал: как же бы мне устроиться в горбольнице полежать? А тут случай-то и подвернулся. Да. Приехал я, мне, значит, коечку, чистенько все, простынки, тумбочка возле койки… В палате ишо пять гавриков лежат, у кого что: один с рукой, один с башкой забинтованной, один тракторист лежал — полспины выгорело, бензин где-то загорелся, он угодил туда. Та-ак. Ну, ладно, думаю, желание мое исполняется. — Дак чего, просто вот полежать, и все? — никак не могла взять в толк Марья. — Все. Ну-ка, как это тут, думаю, будут ухаживать за мной? Слыхал, что уход там какой-то особенный. Ну, никакого такого ухода я там не обнаружил — больше интересуются: «Что болит? Где болит?» Сердце, говорю, болит — иди, доберись до него. Всего обстукали, обслушали, а толку никакого. Но я к чему про горбольницу-то: про людей мы заговорили… Пришел, значит, я в палату, лежат эти козлы… Я им по-хорошему: «Здравствуйте, мол, ребята!» И прилег с дороги-то соснуть малость: дорога-то дальняя, в телеге-то натрясло. Сосну, думаю, малость. Поспал, значит, мне эти козлы говорят: «Надо анализы собирать». — «Какие анализы?» — «Калу, — говорят, — девятьсот грамм и поту пузырек». Я удивился, конечно, но… Тут Марью пробрал такой смех, что она досмеялась до слез. Баев тоже сперва хмыкнул, но потом строго ждал, когда она отсмеется. — Ну и как? — спросила Марья, вытирая глаза концом полушалка. Собрал? — Стали сперва собирать пот, — продолжал Баев, недовольный, что из рассказа вышла одна комедия: он вознамерился извлечь из него поучительный вывод. — Укрыли меня одеялами, два матраса навалили сверху, а пузырек велели под мышку зажать — туда, мол, пот будет капать. Ить вот рассудок-то у людей: хворают, называется! Ить подумали бы; идет такая страшенная война, их, как механизаторов, на броне пока держут: тут надо прижухнуться и помалкивать, вроде тебя и на свете-то нету. Нет, они начинают выдумывать черт те чего. Думает он, лежит, что у него — жизнь предстоит, что надо ее как-то распланировать, подсчитать все наличные ресурсы, как говорится?.. Что ты! Он зубы свои оскалит и будет лучше ржать лежать, чем задумается. Марья вспомнила про девятьсот граммов кала и опять захохотала. И понимала, что после таких серьезных слов Баева не надо бы смеяться, но не могла сдержаться. — Дак, а как… с этим-то?.. Собрал, что ли? — Вытерла опять глаза. — Не могу ничего с собой сделать, ты уж прости меня, Николай Ферапонтыч, шибко смешно. Собрал девятьсот грамм-то? — Вот то-то и оно — ничего сделать с собой не можем, — обиделся Баев, — Живем безалаберно — ничего с собой сделать не можем; пьем-гуляем — ничего с собой сделать не можем; блуд совершаем — опять ничего с собой сделать не можем. У меня зять вон до развода дело довел, гад зубастый: тоже ничего с собой сделать не может. Кобели. Поганки. — Баев по-живому обозлился. — Взял бы кол хороший, пошел бы в клуб ихный — да колом бы, колом бы всех бы подряд. Ржать научились? Ногами дрыгать научились?.. Теперь подставляй башку, я тебя жизни обучать буду! Козлы. Посидели молча. Марья даже вздохнула: у самой тоже была дочь, и у той тоже семейная жизнь не ладилась. — А как вот им поможешь? — сказала она. — И рад бы душой — помочь, а как? — Никак, — резко сказал Баев. — Пускай сами разбираются. Опять замолчали. Баев достал флакон с нюхательным табаком, пошумел ноздрями одной, другой, — поморгал подслеповатыми маленькими глазами и сладостно чихнул в платок. — Помогает глазам-то? — спросила Марья, кивнув на пузырек с табаком. — Не он бы, так давно бы уж ослеп. Им только и держусь. — Где ж ты так глаза-то испортил? У вас, однако, в роду все зрячие были. — Зрячие… — вздохнул Баев. — Все зрячие, да не все умные. — Баев спрятал пузырек в карман, помолчал задумчиво. — Что он, покойный родитель мой, делал со мной — это же ни пером описать, ни… как там говорится?.. Уму непостижимо, что он вытворял, чтоб я только в школу не ходил. А мне страсть как учиться хотелось. Тада же еше приходская школа-то была, Батюшка-то к родителю ходил: способный, мол, парнишка, пускай ходит. Ну! Родителю моему только… Грех поминать нехорошо, но и… тоже… Как я только не просил: в ногах у него валялся, ревмя ревел — отпустите в школу! Закинет пимы на полати, и все. Сиди за печью, гложи ногу овечью — вот весь сказ родительский, Эх-х!.. — Баев еще помолчал горестно: — Дакя, когда все поснут, лучинку зажгу, бывало, в уголок на печке забьюсь да по складам читаю. Да по всей ноченьке так-то — вот уни, глаза-то, и сели. — Дак, а чего уж он так? — А спроси его! Не мужицкое дело, мол… Темен был, упрям. Всю жизнь я на него сердце держал. Помирал, помню: «Прости, Колька, учиться тебе препятствовал…» И вот знаю, как полагается говорить в таких случаях, а язык не поворачивается. «Ладно, — говорю, — чего теперь?» Вот как душа затвердела! А потому что — ехидно. Я же какой башковитый-то был! Бывало, стишок два раза прочитаю и тут же его отбарабаню без запинки. — А понимал же потом-то — вишь, «прости» говорил. — Да потом-то… Ко мне, бывало, придут: «Напиши, ради Христа, прошение», — или еще чего, ну, курочку несут или яиц десяток, а то шерсти… фунта два… Я сяду — мне плевое дело прошение-то составить: где завострил, где подсусолил, где на жалость упор сделаешь, а где намекнешь про другие инстанции… Тут целая наука тоже. Вот составишь. «На, хлопочи, ехай». Человек и радешенек. И того не заметил, что я за какой-нибудь час курицу заработал. А родитель-то видит, конечно, сопит — чует вину свою. Ну ты, думаю, а дал бы мне учиться-то, да я бы… Ладно. Рази бы тут курочками пахло! Ведь это я самоучкой уж достиг счетоводом-то, потом бухгалтером. А поучи-ка меня годов десять, как этих лоботрясов нынче, да я бы… не знаю… Эх-х! Ладно. — Баеву правда горько, у него даже глаза слезились, он утирал их согнутым указательным пальцем. — Чего теперь. Обидно, конечно… Ведь вот счас уж дело прошлое — ты подумай только, какие я дела пропускал через свои руки! Ведь меня ревизором в другие районы посылали! Еду, бывало, и думаю: знали бы они, что у меня всего-то полтора класса ЦПШ, как у нас шутил один: церковноприходской школы. Полторы зимы побегал всего-то, а вы меня — на других ревизором! Молчал уж… — А ведь вот дал же бог такое стремление — учиться! — неподдельно уважительно заметила Марья. — Откуда бы такое стремление? — Наблюдательность, — пояснил Баев. — Я вот, как себя помню, всегда был очень наблюдательный. Еше карапуз был, а, бывало, зайду по колено в воду — озерко за деревней было, помнишь? Раменское называлось, залезу и стою. По полдня торчал неподвижно — наблюдал, чево в воде происходит. Это уж от бога. Это уж не от людей. От родителя моего я мог только пинка получить заместо совета разумного. — Надо же, — с уважением опять сказала Марья. — А мне вот — хоть бы что! Больше играть любила на улице. По целым дням, бывало, не загонялась! — Я уж, грешным делом, думаю… — Баев даже оглянулся и заговорил тише. — Я уж думаю: не прислала ли меня мать-покойница с кем другим? — Господь с тобой! — воскликнула Марья, но тоже негромко воскликнула и тоже чуть было не оглянулась. — Тетка Анисья-то! Да ты что, ферапонтыч… Господи! Да ты и похожий-то на отца. Только ты посытей да без бороды, а так-то… Да что ты, бог с тобой! Да с кем же она могла? — Ну!.. — Баев полез опять за пузырьком. — А в кого я такой башковитый? Я вот думаю: мериканцы-то у нас тут тада рылись — искали чего-то в горах… Шут его знает! Они же… это… народишко верткий. — Дак, а похож-то? — Ну!.. Похож! Потрись с малых лет возле человека — будешь похож. Собака вон на хозяина и то становится похожая, а человек-то… Шут его знает! Может, и грех на душу беру. Но шибко уж у нас с им… противоположные взгляды. Вот чую сердцем: не крестьянского я замеса. Сроду меня не тянуло пахать или там сеять… ни к какой крестьянской работе. И к вину никогда не манило. — Баев не то что оголтело утверждал, что он не крестьянского рода, а скорей размышлял и сомневался. — Ведь если так-то подумать: куда же это все во мне подевалось? Должен же я стремиться землю иметь или там… буянить на праздники. Нет! В огороде своем собственном копаться не люблю! Вот в конторе посиживать-это по мне… — Дак оно бы и все-то так посиживали — в тепле да на почете, вставила Марья. — Садись! — воскликнул с сердцем Баев. — Чево ж ты тут заместо мужика торчишь ночами? Садись в контору и посиживай. — Посиживай… — Во-от! Голову надо иметь? Вот я про голову и говорю. Откуда она у меня, у крестьянского выходца! — Ну что же, уж из мужиков и людей больших не было? Вон в войну… — В войну-у! — перебил Баев. — С наганами-то бегать да горло драть — это еше не самая великая мудрость. Мало у нас их было, горлопанов! Одного Ваню Кысу возьми… С малолетства на ножах ходил. Из тюрьмы не вылазил, сердешный. А тоже — храбрец из храбрецов считался… — Ну сравнил! — Ну а как же? Уж куда храбрей Кысы-то?.. Был ли кто? — Кыса — разбойник. Разбойник, он разбойник и есть. Я про хороших мужиков говорю. Вон Иван Козлов… Был простой солдат, а стал командиром. Орденов сколько, фотокарточку тада присылал, мы всей деревней смотреть бегали. — Это… все так, — вздохнул Баев, Он не скрывал, что не ровня ему полуграмотная Марья — спорить, неглубоко берет баба своим рассудком. Конечно, командир, ордена… трень-брень, сапоги со скрипом… Это все воздействует. Но все же голову никакими орденами не заменишь. Или уж она есть, или… так — куда шапку надевают. Так беседовали Баев с Марьей. Часов до трех, до четырех засиживались. Кое в чем не соглашались, случалось, горячились, но расставались мирно. Баев уходил через площадь — наискосок — домой, а Марья устраивалась на диван и спала до рассвета спокойно. А потом день, шумливый, суетный, бестолковый… И опять опускалась на землю ясная ночь, и охота было опять поговорить, подумать, повспоминать испытать некую тихую, едва уловимую радость бытия. …Как-то досиделись они, Баев с Марьей, часов до трех тоже, Баев собрался уже уходить, закладывал в нос последнюю порцию душистого — с валерьяновыми каплями — табаку, и тут увидела Марья, как на крыльцо сельмага всходит какой-то человек… Взошел, потрогал замок и огляделся. Марья так и приросла к стулу. — Ферапонтыч, — выдохнула она с ужасом, — гляди-ка! Баев всмотрелся, и у него тоже от страха лицо вытянулось. Человек на крыльце потоптался, опять потрогал замок… Слышно звякнуло железо. — Стреляй! — тихо крикнул Баев Марье. — Стреляй!.. Через окно прямо! Марья не шевелилась. Смотрела в окно. — Стреляй! — опять велел Баев. — Да как я?! В живого человека… «Стреляй!» Как?! Ты что? Человек на крыльце поглядел на окна избушки, сошел с крыльца и направился прямиком к ним. — Царица небесная, матушка, — зашептала Марья, — конец наступает. Прими, господи, душеньку мою грешную… А Баев даже и шептать не мог, а только показывал пальцем на ружье и на окно — стреляй, дескать. Шаги громко захрустели под окнами… Человек остановился, заглянул в окно. И тут Марья узнала его. Вскричала радостно: — Да ведь Петька это! Петька Сибирцев! — А чего это никого нет-то? — спросил Петька Сибирцев. — Заходи, заходи! — помахала рукой Марья. — Вот гад-то подколодный! Я думала, у меня счас разрыв сердца будет. Вот черт-то полуношный! Он, наверно, с похмелья день с ночью перепутал. Вошел Петька. — Счас что, ночь, что ли? — спросил он. — Вот идиот-то! — опять ругнулась Марья. — А ты что, за четвертинкой в сельмаг? Петька с удивлением и горечью постигал, что теперь — ночь. — Заспал… Баев пришел наконец в движение, нюхнул раз-друтой, не чихнул, а высморкался громко в платок. — Да-а, — сказал он. — Пить, так уж пить — чтоб уж и время потерять: где день, где ночь. Петька Сибирцев сел на скамеечку, потрогал голову. — Ну надо же! — все изумлялась Марья. — А если б я стрельнула? Петька поднял голову, посмотрел на Марью — то ли не понял, что она сказала, то ли не придал значения ее словам. — У него голова болит, — с сердцем посочувствовал Баев. — Эх-х… Жители! — Баев стряхнул платком табачную пыль с губ, вытер глаза. — Мне счас внучка книжку читает: Александра Невский землю русскую защищал… Написано хорошо, но только я ни одному слову не верю там. Марья и Петька посмотрели на старика. — Не верю! — еще раз с силой сказал Баев. — Выдумал… и получил хорошие деньги. — Как это? — не поняла Марья. — Наврал, как! Не врут, что ли? — Это же исторический факт, — сказал Петька. — Как это он мог наврать? Конечно, он, наверно, приукрасил, но это же было. — Не было. — Вот как! — Петька качнул больной головой. — Хм… — С кем что он защищал-то ее? Вот с такими вот воинами, вроде тебя? Петька опять посмотрел на старика… Но смолчал. — Если уж счас с вами ничего сделать не могут — со всех концов вас воспитывают да развивают… борются всячески, — то где же тогда было набраться сознания? Петька похлопал по карманам — поискал курево, но не обнаружил ни папирос, ни спичек. — Пиши в газету, — посоветовал он. — Опровергай. И встал и пошел вон из избушки. Марья и Баев смотрели в окно, как шел Петька. Под ногами парня звонко хрустело льдистое стекло ночной замерзи, и некоторое время шаги его еще сухо шуршали, когда уж он свернул за угол, за сельмаг. — У их, наверно, свадьба, — сказала Марья. — Сестра-то Петькина за этого вышла… за этого… Как его? Брат-то к агрономше приехал… Как его? — Черт их теперь знает, И знать не хочу… Сброд всякий. — Баев почувствовал, что он весь вдруг ослаб, ноги особенно — как ватные сделались. Все же испугался он сильно, — Надо же так пить, чтобы день с ночью перепутать! — Они, ночи-то, вон, какие светлые. Наверно, соскочил со сна-то видит, светло, и дунул в сельмаг. — Это ж… он и солнце с луной спутал? Марья засмеялась: — Видно, гуляют крепко. В животе у Баева затревожилось, он скоренько завинтил флакончик с табаком, спрятал его в карман, поднялся. — Пойду. Спокойно тебе додежурить. — Будь здоров, ферапонтыч. Приходи завтра, я завтра картошки принесу — напекем. — Напекем, напекем, — сказал Баев. И поскорей вышел. Марья видела, как и он тоже пересек площадь и удалился в улицу. Шел он, поторапливался, смотрел себе под ноги. И под его ногами тоже похрустывал ледок, но мягко — Баев был в валенках. А такая была ясность кругом, такая была тишина и ясность, что как-то даже не по себе маленько, если всмотреться и вслушаться. Неспокойно как-то. В груди что-то такое… Как будто подкатит что-то горячее к сердцу и снизу и в виски мягко стукнет. И в ушах толчками пошумит кровь. И все, и больше ничего на земле не слышно. И висит на веревке луна.

The script ran 0.012 seconds.