1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Во время беседы короля с кардиналом дамы, соблюдая этикет того времени, встали и одна за другой, поклонившись королю, вышли. Королева со своими фрейлинами последовала за ними.
В кабинете осталась одна только королева-мать; за необычной веселостью короля чувствовалась какая-то тайна, которую она решила разведать.
– Кстати, кардинал, – неожиданно сказал Генрих прелату, который, видя, что королева-мать не уходит, и догадываясь, что она намерена беседовать с сыном наедине, хотел было откланяться, – кстати, кардинал, что поделывает ваш братец дю Бушаж?
– Право, не знаю, ваше величество.
– Как же так – не знаете?
– Не знаю, ваше величество; я его очень редко вижу или, вернее, совсем не вижу, – ответил кардинал.
Из глубины кабинета донесся тихий печальный голос, молвивший:
– Я здесь, ваше величество.
– А! Это он! – воскликнул Генрих. – Подите сюда, граф, подите сюда!
Молодой человек тотчас повиновался.
– Боже правый! – воскликнул король, в изумлении глядя на него. – Честное слово дворянина, это движется не человек, а призрак!
– Ваше величество, он много работает, – пролепетал кардинал, сам поражаясь той переменой, которая за одну неделю произошла в лице и осанке его брата.
Действительно, дю Бушаж был бледен, как восковая фигура, а его тело, едва обозначавшееся под шелком и вышивками, и впрямь казалось невещественным, призрачным.
– Подойдите поближе, молодой человек, – приказал король, – подойдите поближе! Благодарю вас, кардинал, за цитату, приведенную вами из Плутарха; обещаю вам, что в подобных случаях всегда буду прибегать к вашей помощи.
Кардинал понял, что король хочет остаться наедине с его братом, и бесшумно удалился.
Король украдкой проводил его глазами, а затем остановил взгляд на матери, по-прежнему сидевшей неподвижно.
Теперь в кабинете не было никого, кроме королевы-матери, д'Эпернона, рассыпавшегося перед ней в любезностях, и дю Бушажа.
У двери стоял Луаньяк, полусолдат, полупридворный, всецело занятый своей службой.
Король сел, знаком велел дю Бушажу приблизиться вплотную и спросил его:
– Граф, почему вы прячетесь за дамами? Неужели вы не знаете, что мне приятно видеть вас?
– Эти милостивые слова – великая честь для меня, сир, – сказал молодой человек, отвешивая поклон.
– Если так, почему же, граф, я теперь никогда не вижу вас в Лувре?
– Меня, сир?
– Да, вас, это сущая правда, и я на это жаловался вашему брату кардиналу, еще более ученому, чем я полагал.
– Если ваше величество, – сказал Анри дю Бушаж, – не видите меня, то лишь потому, что вы никогда не изволите хотя бы мельком бросить взгляд в уголок этого покоя, где я всегда нахожусь в положенный час при вечернем выходе вашего величества. Я также неизменно присутствую при утреннем вашем выходе, сир, и почтительно кланяюсь вам, когда вы проходите в свои покои по окончании совета. Я никогда не уклонялся от выполнения моего долга и никогда не уклонюсь, пока буду держаться на ногах, ибо для меня это священный долг!
– И в этом причина твоей печали? – дружелюбно спросил Генрих.
– Ах! Неужели ваше величество могли подумать…
– Нет, твой брат и ты – вы меня любите.
– Сир!
– И я вас тоже люблю. К слову сказать, ты знаешь, что бедняга Анн прислал мне письмо из Дьеппа?
– Мне это не было известно, сир.
– Так, но тебе было известно, что он очень огорчался, когда ему пришлось уехать.
– Он признался мне, что покидает Париж с превеликим сожалением.
– Да, но знаешь, что он сказал мне? Что есть человек, который еще гораздо сильнее сожалел бы о Париже, и что, будь такой приказ дан тебе, ты бы умер.
– Возможно, сир.
– Он мне сказал еще больше – ведь он много чего говорит, твой брат, конечно, когда он не дуется; он мне сказал, что, если бы этот вопрос возник перед тобой, ты бы ослушался меня. Так ли это?
– Ваше величество были правы, сочтя мою смерть более вероятной, нежели мое ослушание.
– Ну а если бы, получив приказ уехать, ты все же не умер с горя?
– Сир, ослушаться вас было бы для меня тягостнее смерти; но все же, – прибавил молодой человек и, как бы желая скрыть свое смущение, опустил голову, – но все же я ослушался бы.
Скрестив руки, король внимательно взглянул на дю Бушажа и сказал:
– Вот оно что! Да ты, бедный мой граф, видно, слегка повредился в уме?
Молодой человек печально улыбнулся.
– Ах, сир! Тяжко повредился; напрасно вы так осторожно выражаетесь, говоря об этом.
– Значит, дело серьезное, друг мой?
Дю Бушаж подавил тяжкий вздох.
– Расскажи мне, что случилось, – хорошо?
Героическим усилием воли молодой человек заставил себя улыбнуться.
– Такому великому государю, как вы, сир, не пристало выслушивать подобные признания.
– Что ты, что ты, Анри, – возразил король, – говори, рассказывай, этим ты развлечешь меня.
– Сир, – с достоинством ответил молодой человек, – вы ошибаетесь; должен сказать, в моей печали нет ничего, что могло бы развлечь благородное сердце.
– Полно, полно, не сердись, дю Бушаж, – сказал король, взяв его за руку, – ты ведь знаешь, что твой государь также испытал терзания несчастливой любви.
– Я это знаю, ваше величество. В прошлом…
– Поэтому я сочувствую твоим страданиям.
– Это чрезмерная доброта со стороны государя.
– Отнюдь нет! Послушай: когда я страдал так, как ты сейчас, я ниоткуда не мог получить помощи, потому что надо мной не было никого, кроме господа бога; а тебе, дитя мое, я могу оказать помощь.
– Ваше величество!
– Стало быть, дитя мое, – продолжал Генрих с нежной печалью в голосе, – стало быть, надейся увидеть конец твоих мучений!
Молодой человек покачал головой в знак сомнения.
– Дю Бушаж, – продолжал Генрих, – ты будешь счастлив, или я перестану именоваться королем Франции.
– Счастлив? Я-то? Увы, сир, это невозможно, – ответил молодой человек с улыбкой, исполненной неизъяснимой горечи.
– Почему же?
– Потому что мое счастье – не от мира сего.
– Анри, – настойчиво продолжал король, – уезжая, ваш брат препоручил вас мне как другу. Уж если вы не спрашиваете совета ни у мудрости вашего отца, ни у эрудиции вашего брата кардинала, – я хочу быть для вас старшим братом. Не упрямьтесь, доверьтесь мне, поведайте мне все. Уверяю вас, дю Бушаж, мое могущество и мое расположение к вам найдут средство против всего, кроме смерти.
– Ваше величество, – воскликнул молодой человек, бросаясь к ногам короля, – ваше величество, не подавляйте меня изъявлением доброты, на которую я не могу должным образом ответить. Моему горю нельзя помочь, ибо в нем единственная моя отрада.
– Дю Бушаж, вы – безумец, и, помяните мое слово, вы погубите себя своими несбыточными мечтаниями.
– Я это прекрасно знаю, сир, – спокойно ответил молодой человек.
– Так скажите же наконец, – воскликнул король с некоторым раздражением, – что вы хотите? Жениться или приобрести некое влияние?
– Ваше величество, я хочу снискать любовь; вы видите, никто не в силах помочь мне удостоиться этого счастья; я должен завоевать его сам, сам всего достичь для себя.
– Так почему же ты отчаиваешься?
– Потому что я чувствую, что никогда его не завоюю, ваше величество.
– Попытайся, сын мой, попытайся; ты богат, ты молод – какая женщина способна устоять против тройного очарования красоты, любви и молодости? Таких нет, дю Бушаж, – их не существует!
– Сколько людей на моем месте благословляли бы вас, сир, за вашу несказанную снисходительность, за милость, которую вы мне оказываете и которая меня подавляет. Быть любимым таким государем, как ваше величество, – это ведь почти то же, что быть любимым самим богом.
– Стало быть, ты согласен? Вот и отлично, не говори мне ничего, если хочешь соблюсти свою тайну: я велю добыть сведения, предпринять некоторые шаги. Ты знаешь, что я сделал для твоего брата? Для тебя я сделаю то же самое: расход в сто тысяч экю меня не смущает.
Дю Бушаж схватил руку короля и прижал ее к своим губам.
– Ваше величество, – воскликнул он, – потребуйте, когда только вам будет угодно, мою кровь, и я пролью ее всю, до последней капли, в доказательство того, сколь я признателен вам за покровительство, от которого отказываюсь.
Генрих III досадливо повернулся к нему спиной.
– Поистине, – воскликнул он, – эти Жуаезы еще более упрямы, чем Валуа. Вот этот заставит меня изо дня в день созерцать его кислую мину и синие круги под глазами – куда как приятно будет! Мой двор и без того изобилует радостными лицами!
– О! Сир! Пусть это вас не заботит, – вскричал Жуаез, – лихорадка, пожирающая меня, веселым румянцем разольется по моим щекам, и, видя мою улыбку, все будут убеждены, что я – счастливейший из смертных.
– Да, но я, жалкий ты упрямец! Я-то буду знать, что дело обстоит как раз наоборот, и эта уверенность будет сильно огорчать меня.
– Ваше величество дозволяет мне удалиться? – спросил дю Бушаж.
– Да, дитя мое, ступай и постарайся быть мужчиной.
Молодой человек поцеловал руку короля, отвесил почтительнейший поклон королеве-матери, горделиво прошел мимо д'Эпернона, который ему не поклонился, и вышел.
Как только он переступил порог, король вскричал:
– Закройте двери, Намбю!
Придворный, которому было дано это приказание, тотчас громогласно объявил в прихожей, что король никого больше не примет.
Затем Генрих подошел к д'Эпернону, хлопнул его по плечу и сказал:
– Ла Валет, сегодня вечером ты прикажешь раздать твоим Сорока пяти деньги, которые тебе вручат для них, и отпустишь их на целые сутки. Я хочу, чтобы они повеселились вволю. Клянусь мессой, они ведь спасли меня, негодники, спасли, как Суллу – его белый конь!
– Спасли вас? – удивленно переспросила Екатерина.
– Да, матушка.
– Спасли – от чего именно?
– А вот – спросите д'Эпернона!
– Я спрашиваю вас – мне кажется, это еще надежнее?
– Так вот, государыня, дражайшая наша кузина, сестра вашего доброго друга господина де Гиза, – о! не возражайте, – разумеется, он ваш добрый друг…
Екатерина улыбнулась, как улыбается женщина, говоря себе: «Он этого никогда не поймет».
Король заметил эту улыбку, поджал губы и, продолжая начатую фразу, сказал:
– Сестра вашего доброго друга де Гиза вчера устроила против меня засаду.
– Засаду?
– – Да, государыня, вчера меня намеревались схватить – быть может, лишить жизни…
– И вы вините в этом де Гиза? – воскликнула Екатерина.
– Вы этому не верите?
– Признаться – не верю, – сказала Екатерина.
– Д'Эпернон, друг мой, ради бога, расскажите ее величеству королеве-матери эту историю со всеми подробностями. Если я начну рассказывать сам и государыня вздумает подымать плечи так, как она подымает их сейчас, я рассержусь, а – право слово! – здоровье у меня неважное, надо его беречь.
Обратясь к Екатерине, он добавил:
– Прощайте, государыня, прощайте; любите господина де Гиза так нежно, как будет вам угодно; в свое время я уже велел четвертовать де Сальседа – вы это помните?
– Разумеется!
– Так вот! Пусть господа де Гиз берут пример с вас – пусть и они этого не забывают!
С этими словами король поднял плечи еще выше, нежели перед тем его мать, и направился в свои покои в сопровождении Мастера Лова, которому пришлось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ним.
Глава 25.
БЕЛОЕ ПЕРО И КРАСНОЕ ПЕРО
После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам.
Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустой, печальный, темным треугольником вырисовывался на покрытом мелкими облачками небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную.
Этот унылый дом, всем своим видом наводивший на мысль, что его душа рассталась с ним, вполне соответствовал высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, уставясь друг на друга.
Неподалеку оттуда было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то страшным клокотаньем и шипеньем, с резкими выкриками и пронзительным визгом – словно корибанты в какой-то пещере совершали мистерии доброй богине.
По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после чего, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике.
Из чего же слагалась эта симфония?
Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы с варевом, кипевшие на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками; кричал Фурнишон, хозяин гостиницы «Гордый рыцарь», хлопотавший у раскаленных плит, а визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали покои в башенках.
Внимательно посмотрев на огонь очага, вдохнув аромат жаркого, пытливо вглядевшись в занавески окон, кавалер в фиолетовой шапочке снова принялся расхаживать и немного погодя возобновил свои наблюдения.
На первый взгляд повадка молодого кавалера представлялась весьма независимой. Однако он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы, пересекавшей улицу перед домом Робера Брике и кончавшейся у таинственного дома.
Правда, нужно сказать, что всякий раз, как он, прогуливаясь, доходил до этой черты, ему там, словно бдительный страж, представал молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и фиолетовом плаще; с неподвижным взглядом, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес шпаги и, казалось, объявлял, подобно великану Адамастору: «Дальше ты не пойдешь – или будет буря!»
Молодой человек с красным пером – иначе говоря, тот, кого мы первым вывели на сцену, прошелся раз двадцать, но был настолько озабочен, что не обратил на все это внимание. Разумеется, он не мог не заметить человека, шагавшего, как и он сам, взад и вперед по улице; но этот человек был слишком хорошо одет, чтобы быть вором, а обладателю красного пера в голову бы не пришло беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице «Гордый рьщарь».
Другой же – с белым пером – при каждом новом появлении красного пера делался еще более мрачным; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера.
Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь, которую тот, видимо, возымел к нему.
Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает.
Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял насупротив.
Наконец, вволю насмотревшись и на то, и на другое строение, он, не тревожась или, по крайней мере, делая вид, что не тревожится тем, как на него смотрит молодой человек с белым пером, повернулся к нему спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали плиты Фурнишона.
Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство (ибо крутой поворот, сделанный противником у него на глазах, он счел бегством), – обладатель белого пера зашагал в своем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток. Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим для своей прогулки, остановился и, повернув в обратную сторону, устремился к другому по прямой линии, притом так неуклонно ее придерживаясь, что, не будь между ними нового Рубикона – канавы, они неминуемо столкнулись бы носом к носу.
Обладатель белого пера принялся с явным нетерпением крутить ус.
Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем он снова бросил взгляд на таинственный дом.
Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, но красное перо уже повернуло назад, и прогулка возобновилась в противоположных направлениях.
В продолжение каких-нибудь пяти минут можно было думать, что оба они встретятся у антиподов; но вскоре они одновременно повернули вспять, с тем же безошибочным чутьем и с той же точностью, что и в первый раз.
Подобно двум тучам, гонимым в одной и той же небесной сфере противными ветрами и мчащимся друг на друга вслед за своими зоркими разведчиками – оторвавшимися от них темными клочьями, оба противника на сей раз встретились лицом к лицу, твердо решив скорее тяжко оскорбить друг друга, нежели отступить хотя бы на один шаг.
Более порывистый, по всей вероятности, чем тот, кто шел ему навстречу, обладатель белого пера не остановился у канавы, как в те разы, а перепрыгнул ее и заставил отпрянуть противника; тот, застигнутый врасплох и несвободный в движениях – обеими руками он придерживал плащ, с трудом удержался на ногах.
– Что же это такое, сударь, – воскликнул кавалер с красным пером, – вы с ума сошли или намерены оскорбить меня?
– Сударь, я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне; мне даже показалось, что вы и сами это заметили без моих слов!
– Нисколько, сударь, ибо я поставил себе за правило никогда не видеть того, на что я не хочу смотреть!
– Есть, однако, предметы, на которые, надеюсь, вы внимательно посмотрите, если они засверкают перед вашими глазами!
Сочетая слово с делом, обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, в ту минуту выглянувшей из-за туч.
Кавалер с красным пером не шелохнулся.
– Можно подумать, сударь, – заявил он, передернув плечами, – что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не обороняется.
– Нет, но надеюсь, будет обороняться.
Обладатель красного пера улыбнулся с невозмутимым видом, что еще более разъярило его противника.
– Из-за чего весь этот шум? Какое вы имеете право мешать мне гулять по улице?
– А почему вы гуляете именно по этой улице?
– Черт возьми! Ну и вопрос! Потому что так мне угодно!
– Ах!.. Так вам угодно?
– Несомненно. Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено гранить мостовую улицы Бюсси?
– Дозволено или не дозволено, а вас это не касается.
– Вы ошибаетесь, меня это очень даже касается. Я верноподданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю.
– Да вы, кажется, смеетесь надо мной!
– А хотя бы и так! Вы-то угрожаете мне?
– Гром и молния! Я вам заявляю, сударь, что вы мне мешаете, и если вы не удалитесь, я сумею насильно заставить вас уйти!
– Ого-го, сударь! Это мы еще посмотрим!
– Черт подери! Я ведь битый час твержу вам: смотрите!
– Сударь, у меня в этих местах некое сугубо личное дело. Теперь вы предупреждены. Если вы непременно этого хотите, я охотно сражусь с вами на шпагах, но я не уйду.
– Сударь, – заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух и вплотную сдвигая ноги, как человек, готовый стать в оборонительную позицию, – сударь, я – граф Анри дю Бушаж, я брат герцога Жуаез; в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться?
– Сударь, – ответил кавалер с красным пером, – я виконт Эрнотон де Карменж; вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы остались.
Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны, сказав:
– Извините меня, сударь, – я влюблен и по этой причине наполовину потерял рассудок.
– Я тоже влюблен, – ответил Эрнотон, – но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим.
Анри побледнел.
– Вы влюблены?
– Да, сударь.
– И вы признаетесь в этом?
– С каких пор на это наложен запрет?
– Влюблены в особу, находящуюся на этой улице?
– В настоящую минуту – да.
– Ради бога, сударь, – скажите мне, кого вы любите?
– О! Господин дю Бушаж, вы задали мне этот вопрос, не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину.
– Верно! Простите, господин де Карменж, – право же, нет человека несчастнее меня на этом свете!
В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя и отчаяния, что Эрнотон был глубоко растроган ими.
– О боже! Я понимаю, – сказал он, – вы боитесь, как бы мы не оказались соперниками.
– Да, я боюсь этого.
– Ну, что ж, – продолжал Эрнотон. – Ну, что ж, сударь, я буду с вами откровенен.
Жуаез побледнел и провел рукой по лбу.
– Мне, – продолжал Эрнотон, – назначено свидание.
– Вам назначено свидание?
– Да, самым надлежащим образом.
– На этой улице?
– На этой улице.
– Письменно?
– Да – и очень красивым почерком.
– Женским?
– Нет – мужским.
– Мужским! Что вы хотите этим сказать?
– То, что я сказал, – ничего другого. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина; это не столь таинственно, но более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь.
– А! – воскликнул Анри, – доскажите, сударь, ради бога, доскажите.
– Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки.
– Я слушаю.
– Вы увидите, совпадет ли оно с текстом вашей.
– Довольно, сударь, умоляю вас! Мне не назначали свидания, не присылали записки.
Эрнотон вынул из своего кошелька листочек бумаги.
– Вот эта записка, сударь, – сказал он, – мне трудно было бы прочесть вам ее в такую темную ночь, но она коротка, и я помню ее наизусть; вы верите, что я вас не обману?
– Вполне верю!
– Итак, вот что в ней сказано:
«Мосье Эрнотон, мой секретарь уполномочен мною передать вам, что мне очень хочется побеседовать с вами часок; ваши заслуги тронули меня».
– Так здесь сказано?
– Честное слово, да, сударь, эта фраза даже подчеркнута. Я пропускаю следующую, чересчур уж лестную.
– И вас ждут?
– Вернее сказать – я жду, – как видите.
– Стало быть, вам должны открыть дверь?
– Нет, должны три раза свистнуть из окна.
Весь дрожа, Анри положил свою руку на руку Эрнотона и, другой рукой указывая на таинственный дом, спросил:
– Отсюда?
– Вовсе нет, – ответил Эрнотон, указывая на башенки «Гордого рыцаря», – оттуда!
Анри издал радостное восклицание.
– Значит, вы не сюда идете? – спросил он.
– Нет, нет; в записке ясно сказано: гостиница «Гордый рыцарь».
– О, да благословит вас господь! – воскликнул молодой человек, пожимая Эрнотону руку. – О! Простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Вы ведь знаете, для человека, который любит истинной любовью, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она.
– Мне нечего вам прощать… – с улыбкой ответил Эрнотон, – ведь, правду сказать, и у меня промелькнула мысль, что вы прогуливаетесь по этой улице из тех же побуждений, что и я.
– И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О! Вы не любите, не любите!
– Да помилуйте же! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам такие странные капризы, а мистифицировать – так забавно!
– Полноте, полноте, господин де Карменж, – вы любите не так, как я, а между тем…
– А между тем? – повторил Эрнотон.
– А между тем – вы счастливее меня.
– – Вот как! Стало быть, в этом доме жестокие сердца?
– Господин де Карменж, – сказал Жуаез, – вот уж три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса!
– Вот дьявольщина! Немного же вы успели! Но – погодите-ка!
– Что случилось?
– Как будто свистят?
– Да, мне тоже показалось.
Молодые люди прислушались, вскоре со стороны «Гордого рыцаря» снова донесся свист.
– Граф, – сказал Эрнотон, – простите, но я вас покину. Мне думается, что это и есть сигнал, которого я жду.
Свист раздался в третий раз.
– Идите, мосье, идите, – воскликнул Анри, – желаю вам успеха!
Эрнотон быстро удалился; собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы. Затем его озарил свет, падавший из окон гостиницы «Гордый рыцарь», а через минуту его снова поглотила тьма.
Сам же Анри, еще более хмурый, чем до своеобразной перепалки с Эрнотоном, которая на короткое время вывела его из всегдашнего уныния, сказал себе:
– Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию – пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется.
С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому.
Глава 26.
ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ
Подойдя к двери, несчастный Анри снова исполнился обычной своей нерешительности.
– Смелее, – твердил он себе, – смелее! – и сделал еще один шаг.
Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы.
«Туда, – подумал он, – входят, чтобы насладиться радостями любви, входят те, кого призывают, кто даже не домогался этого: почему же спокойное сердце и беспечная улыбка – не мой удел? Быть может, я бы тогда тоже бывал там, вместо того чтобы тщетно пытаться войти сюда».
В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон.
– Вот уже десять часов пробило, – тихо сказал себе Анри.
Он встал на пороге и приподнял молоток.
– Ужасная жизнь! – прошептал он. – Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли наконец настанет день, когда я смогу сказать: привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила!
Он постучал во второй раз.
– Все то же, – продолжал он, прислушиваясь, – вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда одно и то же!
Он снова приподнял молоток.
– Постучу еще раз, – промолвил он. – Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное несносное лицо – и, как всегда, уходит, не открыв мне!
Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала предсказание, произнесенное несчастным.
– Прощай, жестокий дом; прощай до завтра! – воскликнул он и, склонясь над каменным порогом, запечатлел на нем поцелуй, в который вложил всю свою душу и который, казалось, пронизал трепетом неимоверно твердый гранит – менее твердый, однако, нежели сердца обитателей таинственного дома.
Затем он удалился, так же, как накануне, так же, как думал удалиться на следующий день.
Но едва отошел он на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов; дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился.
Это был тот самый человек, наружность которого мы изобразили в момент его свидания с Робером Брике.
– Добрый вечер, сударь, – сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса.
Растерявшись, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно пошел назад; у самого дома он зашатался так сильно, что неминуемо упал бы на пороге, если бы его не подхватил слуга, лицо которого при этом явно выражало почтительное сочувствие.
– Ну вот, сударь, я здесь перед вами, – заявил он. – Скажите мне, прошу вас, чего вы желаете!
– Я так страстно любил, – ответил молодой человек, – что уже не знаю, люблю ли я еще. Мое сердце так сильно билось, что я не могу сказать, бьется ли оно еще.
– Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать?
– О да!
Слуга сделал ему знак рукой.
Анри повиновался этому знаку с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император.
– Говорите же, сударь, – сказал слуга, когда они сели рядом, – и поверьте мне ваше желание.
– Друг мой, – ответил дю Бушаж, – мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Вы знаете, я зачастую подстерегал вас в пустынных закоулках и неожиданно заговаривал с вами; я предлагал золото в количестве, казалось бы, достаточном, чтобы соблазнить вас, будь вы даже самым алчным из людей; иногда я пытался вас запугать; вы никогда не соглашались выслушать меня, всегда видели, как я страдаю, и, по-видимому, никогда не испытывали жалости к моим страданиям. Сегодня вы предлагаете мне беседовать с вами, советуете мне поверить вам свои желания; что же случилось, великий боже! Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете?
Слуга вздохнул. По-видимому, под этой суровой оболочкой билось сострадательное сердце.
Ободренный этим вздохом, Анри продолжал.
– Вы знаете, – сказал он, – что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на все те усилия, которые она прилагала, чтобы скрыться и избежать встречи со мной; при самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не поддавался мыслям о насильственных действиях – мыслям, зарождающимся под влиянием отчаяния и дурных советов, которые нам нашептывает безрассудная юность с ее огненной кровью.
– Это правда, сударь, – сказал слуга, – и в этом отношении моя госпожа и я – мы отдаем вам должное.
– Так вот, признайте же, – продолжал Анри, сжимая руки бдительного слуги в своих руках, – разве я не мог однажды вечером, когда вы упорно не впускали меня в этот дом, – разве я не мог высадить дверь, как это делают что ни день пьяные или влюбленные школяры? Тогда я бы хоть на один миг увидел эту неумолимую женщину, поговорил бы с ней!
– И это правда.
– Наконец, – продолжал молодой граф с неизъяснимой кротостью и грустью, – я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее как сегодня король настаивал на том, чтобы я поверил ему свои горести, советовал мне обратиться к нему, предлагал мне свое содействие.
– Ах! – воскликнул слуга, явно встревоженный.
– Но я не согласился, – поспешно прибавил молодой человек, – нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда, и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая – я это знаю – никогда не открывается.
– Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви.
– И что же! – с глубокой тоской воскликнул Анри. – На какие муки вы обрекли этого человека, у которого благородное сердце и который даже на ваш взгляд достоин любви? Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам стучусь в эту дверь, и мне никогда не отпирают; словом – мне предоставляют страдать, отчаиваться, умирать на этой улице, не выказывая даже того сострадания, какое вызывает жалобно воющая собака. Ах, друг мой, я вам говорю – у этой женщины неженское сердце; можно не любить несчастного – пусть так, ведь сердцу – о, господи! – так же нельзя приказать любить, как нельзя заставить его разлюбить того, кому оно отдано; но ведь жалеют того, кто так страдает, и говорят ему хоть несколько слов утешения; жалеют несчастного, который падает, и протягивают руку, чтобы помочь ему подняться; но нет-нет! Этой женщине приятны мои мучения; у этой женщины нет сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня либо ударом ножа, либо ударом кинжала; мертвый я бы, по крайней мере, не страдал более!
– Граф, – ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, – верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она страдает больше, чем вы сами, ибо она кое-когда видела вас, она поняла, как сильно вы страдаете, и исполнена живейшего сочувствия к вам.
– О! Сочувствия! Сочувствия! – воскликнул молодой человек, утирая холодный пот, струившийся по его вискам. – О, пусть придет день, когда ее сердце, которое вы так восхваляете, познает любовь – такую, какою исполнен я; и если в ответ на эту любовь ей тогда предложат сочувствие, я буду отмщен!
– Граф, граф, – иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем когда-либо дано будет изведать вам; быть может, она любила так, как вы никогда не полюбите!
Анри воздел руки к небу.
– Кто так любил – тот любит вечно! – вскричал он.
– А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? – спросил слуга.
Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь.
– Она любит! – вскричал он. – Любит! О боже! О боже!
– Да, граф, она любит; но не ревнуйте ее к тому, кого она любит: его уже нет в живых. Моя госпожа вдовствует, – прибавил сострадательный слуга, надеясь этими словами утешить печаль молодого человека.
Действительно, эти слова как бы неким волшебством вернули ему жизнь, силы и надежду.
– Ради всего святого, – сказал он, – не оставляйте меня на произвол судьбы; она вдовствует, сказали вы; стало быть, она овдовела недавно, стало быть, источник ее слез иссякнет; она вдова – ах, друг мой! Стало быть, она никого не любит, раз она любит чей-то труп, чью-то тень, чье-то имя! Смерть значит меньше, нежели отсутствие; сказать мне, что она любит покойника, – значит, дать мне надежду, что она полюбит меня! Ах, боже мой! Все великие горести исцелялись временем… Когда вдова Мавсола, на могиле своего супруга поклявшаяся вечно скорбеть по нем, выплакала все свои слезы – она исцелилась. Печаль по усопшим – то же, что болезнь; тот, кого она не уносит в самый тяжкий ее момент, выходит из нее более сильным и живучим, чем прежде.
Слуга покачал головой.
– Граф, – ответил он, – эта дама, подобно вдове короля Мавсола, поклялась вечно хранить верность умершему; но я хорошо ее знаю – она свято сдержит свое слово, не в пример забывчивой женщине, о которой вы говорите.
– Я буду ждать, я прожду десять лет, если нужно! – воскликнул Анри. – Господь не допустит, чтобы она умерла с горя или насильственно оборвала нить своей жизни; вы сами понимаете: раз она не умерла, значит, она хочет жить; раз она продолжает жить, значит, я могу надеяться.
– Ах, молодой человек, молодой человек, – зловещим голосом возразил слуга, – не судите так легкомысленно о мрачных мыслях живых, о требованиях мертвых; она продолжает жить, говорите вы? Да, она уже прожила одна не день, не месяц, не год, а целых семь лет!
Дю Бушаж вздрогнул.
– Но знаете ли вы, для какой цели, для выполнения какого решения она живет? Она утешится, надеетесь вы. Никогда, граф, никогда! Это я вам говорю, я клянусь вам в этом – я, кто был всего лишь смиренным слугой умершего, я, чья душа, при его жизни благочестивая, пылкая, полная сладостных надежд, после его смерти ожесточилась. Так вот, я, кто был только его слугой, тоже никогда не утешусь, говорю я вам.
– Этот человек, которого вы оплакиваете, – прервал его Анри, – этот счастливый усопший, этот супруг…
– То был не супруг, а возлюбленный, а женщина такого склада, как та, которую вы имели несчастье полюбить, за всю свою жизнь имеет лишь одного возлюбленного.
– Друг мой, друг мой, – воскликнул дю Бушаж, устрашенный мрачным величием слуги, под скромной своей одеждой таившего столь возвышенный ум, – друг мой, заклинаю вас, будьте моих ходатаем!
– Я! – воскликнул слуга. – Я! Слушайте, граф, если б я считал вас способным применить к моей госпоже насилие, я бы своей рукой умертвил вас!
И он выпростал из-под плаща сильную, мускулистую руку; казалось, то была рука молодого человека лет двадцати пяти, тогда как по седым волосам и согбенному стану ему можно было дать все шестьдесят.
– Но если бы, наоборот, – продолжал он, – у меня возникло предположение, что моя госпожа полюбила вас, то умереть пришлось бы ей! Теперь, граф, я сказал вам все, что мне надлежало вам сказать; не пытайтесь склонить меня поведать вам что-нибудь сверх этого, так как, клянусь честью, – и верьте мне, хоть я и не дворянин, а моя честь кое-чего стоит, – клянусь честью, я сказал все, что вправе был сказать.
Анри встал совершенно подавленный.
– Благодарю вас, – сказал он, – за то, что вы сжалились над моими страданиями. Сейчас я принял решение.
– Значит, граф, теперь вы несколько успокоитесь; значит, вы отдалитесь от нас, вы предоставите нас нашей участи, более тяжкой, чем ваша, верьте мне!
– Да, я действительно отдалюсь от вас, – молвил молодой человек, – будьте покойны, отдалюсь навсегда!
– Вы хотите умереть – я вас понимаю.
– Зачем мне таиться от вас? Я не могу жить без нее и, следовательно, должен умереть, раз она не может быть моею.
– Граф, мы зачастую говорили с моей госпожой о смерти. Верьте мне – смерть, принятая от собственной руки, – дурная смерть.
– Поэтому я и не изберу ее: человек моих лет, обладающий знатным именем и высоким званием, может умереть смертью, прославляемой во все времена, – умереть на поле брани, за своего короля и свою страну.
– Если ваши страдания свыше ваших сил, если у вас нет никаких обязательств по отношению к тем, кто будет служить под вашим началом, если смерть на поле брани вам доступна – умрите, граф, умрите! Что до меня – я давно бы умер, не будь я обречен жить.
– Прощайте, благодарю вас! – ответил граф, протягивая неизвестному слуге руку. Затем он быстро удалился, бросив к ногам своего собеседника, растроганного этим глубоким горем, туго набитый кошелек.
На часах церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило полночь.
Глава 27.
О ТОМ, КАК ЗНАТНАЯ ДАМА ЛЮБИЛА В 1586 ГОДУ
Свист, трижды, в равных промежутках времени, раздавшийся в ночной тиши, действительно был тем сигналом, которого дожидался счастливец Эрнотон.
Поэтому молодой человек, подойдя к гостинице «Гордый рыцарь», застал на пороге г-жу Фурнишон; улыбка, с которой она поджидала там посетителей, придавала ей сходство с мифологической богиней, изображенной художником-фламандцем.
Госпожа Фурнишон вертела в пухлых белых руках золотой, который только что украдкой опустила туда рука гораздо более нежная и белая, чем ее собственная.
Она взглянула на Эрнотона и, упершись руками в бока, стала в дверях, преграждая доступ в гостиницу.
Эрнотон, в свою очередь, остановился с видом человека, намеренного войти.
– Что вы желаете, сударь? – спросила она. – Что вам угодно?
– Не свистали ли трижды, совсем недавно, из окна этой башенки, милая женщина?
– Совершенно верно!
– Так вот, этим свистом призывали меня.
– Вас?
– Да, меня.
– Ну, тогда – другое дело, если только вы дадите мне честное слово, что это правда.
– Честное слово дворянина, любезная госпожа Фурнишон.
– В таком случае я вам верю; входите, прекрасный рыцарь, входите!
И хозяйка гостиницы, обрадованная тем, что наконец заполучила одного из тех посетителей, о которых некогда так мечтала для незадачливого «Куста любви», вытесненного «Гордым рыцарем», указала Эрнотону винтовую лестницу, которая вела к самому нарядному и самому укромному из башенных помещений.
На самом верху, за кое-как выкрашенной дверью, находилась небольшая прихожая; оттуда посетитель попадал в самую башенку, где все убранство – мебель, обои, ковры – было несколько более изящно, чем можно было ожидать в этом глухом уголке Парижа; надо сказать, что г-жа Фурнишон весьма заботливо обставляла свою любимую башенку, а то, что делаешь любовно, почти всегда удается.
Поэтому г-же Фурнишон это начинание удалось хотя бы в той мере, в какой это возможно для человека по природе своей отнюдь не утонченного.
Войдя в прихожую, молодой человек ощутил сильный запах росного ладана и алоэ. По всей вероятности, чрезвычайно изысканная особа, ожидавшая Эрнотона, воскуряла их, чтобы этими благовониями заглушить кухонные запахи, подымавшиеся от вертелов и кастрюль.
Госпожа Фурнишон шла вслед за Эрнотоном; с лестницы она втолкнула его в прихожую, а оттуда, анакреонтически сощурив глаза, – в башенку, после чего удалилась.
Правой рукой приподняв ковровую завесу, левой – взявшись за скобу двери, Эрнотон согнулся надвое в почтительнейшем поклоне. Он уже успел различить в полумраке башенки, освещенной одной лишь розовой восковой свечой, пленительные очертания женщины, несомненно принадлежавшей к числу тех, что всегда вызывают если не любовь, то, во всяком случае, внимание или даже вожделение.
Откинувшись на подушки, свесив крохотную ножку с края своего ложа, дама, закутанная в шелка и бархат, дожигала на огне свечи веточку алоэ; время от времени она приближала ее к своему лицу и вдыхала душистый дымок, поднося веточку то к складкам капюшона, то к волосам, словно хотела вся пропитаться этим опьяняющим ароматом.
По тому, как она бросила остаток веточки в огонь, как оправила платье и спустила капюшон на лицо, покрытое маской, Эрнотон догадался, что она слышала, как он вошел, и знала, что он возле нее.
Однако она не обернулась.
Эрнотон выждал несколько минут; она не изменила позы.
– Сударыня, – сказал он, говоря нежнейшим голосом, чтобы выразить этим свою глубокую признательность, – сударыня, вам угодно было позвать вашего смиренного слугу.., он здесь.
– Прекрасно, – сказала дама. – Садитесь, прошу вас, господин Эрнотон.
– Простите, сударыня, но я должен прежде всего поблагодарить вас за честь, которую вы мне оказали.
– А! Это весьма учтиво, и вы совершенно правы, господин де Карменж; однако я полагаю, вам еще неизвестно, кого именно вы благодарите?
– Сударыня, – ответил молодой человек, постепенно приближаясь, – лицо ваше скрыто под маской, руки – под перчатками; только что, в ту минуту, когда я входил, вы спрятали от моих глаз ножку, которая, если б я ее увидел, свела бы меня с ума; я не вижу ничего, что дало бы мне возможность узнать вас; поэтому я могу только строить догадки.
– И вы догадываетесь, кто я?
– Вы – та, которая владеет моим сердцем, которая в моем воображении молода, прекрасна, могущественна и богата, слишком даже богата и могущественна, чтобы я мог поверить, что то, что происходит со мной сейчас, – действительность, а не сон.
– Вам очень трудно было проникнуть сюда? – спросила дама, не отвечая прямо на вызванные полнотой сердца словоизвержения Эрнотона.
– Нет, сударыня, получить доступ мне даже было легче, чем я полагал.
– Верно – для мужчины все легко; но для женщины – это совсем не так.
– Мне очень жаль, сударыни, что вам пришлось преодолеть столько трудностей; единственное, что я могу сделать, – это принести вам мою глубокую, смиренную благодарность.
Но, по-видимому, дама уже думала о другом.
– Что вы сказали, сударь? – небрежным тоном спросила она, снимая перчатку и обнажая прелестную руку, нежную и тонкую.
– Я сказал, сударыня, что, не видав вашего лица, я все же знаю, кто вы, и, не боясь ошибиться, могу вам сказать, что я вас люблю.
– Стало быть, вы находите возможным утверждать, что я именно та, кого вы думали здесь найти?
– Вместо глаз мне это говорит мое сердце.
– Итак, вы меня знаете?
– Да, я вас знаю.
– Значит, вы, провинциал, совсем недавно явившийся в Париж, уже наперечет знаете парижских женщин?
– Из всех парижских женщин, сударыня, я пока что знаю лишь одну.
– И эта женщина – я?
– Так я полагаю.
– И по каким признакам вы меня узнали?
– По вашему голосу, вашему изяществу, вашей красоте.
– По голосу – это мне понятно, я не могу его изменить; по моему изяществу – это я могу счесть за комплимент; но что касается красоты – я могу принять этот ответ лишь как предположение.
– Почему, сударыня?
– Это совершенно ясно: вы уверяете, что узнали меня по моей красоте, а ведь она скрыта от ваших глаз!
– Она была не столь скрыта, сударыня, в тот день, когда, чтобы провезти вас в Париж, я так крепко прижимал вас к себе, что ваша грудь касалась моих плеч, ваше дыхание обжигало мне шею.
– Значит, получив записку, вы догадались, что она исходит от меня?
– О! Нет, нет, не думайте этого, сударыня! Эта мысль не приходила мне в голову; я вообразил, что со мной сыграли какую-то шутку, что я жертва какого-то недоразумения; я решил, что мне грозит одна из тех катастроф, которые называют любовными интрижками, и только лишь несколько минут назад, увидев вас, осмелившись прикоснуться… – Эрнотон хотел было завладеть рукой дамы, но она отняла ее, сказав при этом:
– Довольно! Бесспорно, я совершила невероятнейшую неосторожность!
– В чем же она заключается, сударыня?
– В чем? Вы говорите, что знаете меня, и спрашиваете, в чем моя неосторожность?
– О! Вы правы, сударыня, и я так жалок, так ничтожен перед вашей светлостью…
– Бога ради, извольте наконец замолчать, сударь! Уж не обидела ли вас природа умом?
– Чем я провинился? Скажите, сударыня, умоляю вас, – в испуге спросил Эрнотон.
– Чем вы провинились? Вы видите меня в маске, и…
– Что же из этого?
– Если я надела маску, значит, я, по всей вероятности, не хочу быть узнанной, а вы называете меня светлостью? Почему бы вам не открыть окно и не выкрикнуть на всю улицу мое имя?
– О, простите, простите! – воскликнул Эрнотон. – Но я был уверен, что эти стены умеют хранить тайны!
– Видно, вы очень доверчивы!
– Увы, сударыня, я влюблен!
– И вы убеждены, что я тотчас отвечу на эту любовь взаимностью?
Задетый за живое ее словами, Эрнотон встал и сказал:
– Нет, сударыня!
– А тогда – что же вы думаете?
– Я думаю, что вы намерены сообщить мне нечто важное; что вы не пожелали принять меня во дворце Гизов или в Бель-Эба и предпочли беседу с глазу на глаз в уединенном месте.
– Вы так думаете?
– Да.
– Что же, по-вашему, я намерена была сообщить вам? Скажите наконец; я была бы рада возможности оценить вашу проницательность.
Под напускной наивностью дамы несомненно таилась тревога.
– Почем я знаю, – ответил Эрнотон, – возможно, что-либо касающееся господина де Майена.
– Разве у меня, сударь, нет моих собственных курьеров, которые завтра вечером сообщат мне о нем гораздо больше, чем можете сообщить вы, поскольку вы уже рассказали мне все, что вам о нем известно?
– Возможно также, что вы хотели расспросить меня о событиях, разыгравшихся прошлой ночью?
– Какие события? О чем вы говорите? – спросила дама. Ее грудь то вздымалась, то опускалась.
– Об испуге д'Эпернона и о том, как были взяты под стражу лотарингские дворяне.
– Как! Лотарингские дворяне взяты под стражу?
– Да, человек двадцать; они не вовремя оказались на дороге в Венсен.
– Которая также ведет в Суассон, где, так мне кажется, гарнизоном командует герцог Гиз. Ах, верно, господин Эрнотон, вы, конечно, могли бы сказать мне, почему этих дворян заключили под стражу, ведь вы состоите при дворе!
– Я? При дворе?
– Несомненно!
– Вы в этом уверены, сударыня?
– Разумеется! Чтобы разыскать вас, мне пришлось собирать сведения, наводить справки. Но, ради бога, бросьте наконец ваши увертки, у вас несносная привычка отвечать на вопрос – вопросом; какие же последствия имела эта стычка?
– Решительно никаких, сударыня, во всяком случае, мне об этом ничего не известно.
– Так почему же вы думали, что я стану говорить о событии, не имевшем никаких последствий?
– Я в этом ошибся, сударыня, как и во всем остальном, и признаю свою ошибку.
– Вот как, сударь? Да откуда же вы родом?
– Из Ажана.
– Как, сударь, вы гасконец? Ведь Ажан как будто в Гаскони?
– Вроде того.
– Вы гасконец, и вы не настолько тщеславны, чтобы, просто-напросто предположить, что, увидев вас в день казни Сальседа у ворот Сент-Антуан, я заметила вашу благородную осанку?
Эрнотон смутился, краска бросилась ему в лицо. Дама с невозмутимым видом продолжала:
– Что, однажды встретившись с вами на улице, я сочла вас красавцем…
Эрнотон багрово покраснел.
– Что, наконец, когда вы пришли ко мне с поручением от моего брата, герцога Майенского, вы мне чрезвычайно понравились?
– Сударыня, сударыня, я этого не думаю, сохрани боже!
– Напрасно, – сказала дама, впервые обернувшись к Эрнотону и вперив в него глаза, сверкавшие под маской, меж тем как он с восхищением глядел на ее стройный стан, пленительные округлые очертания которого красиво обрисовывались на бархатных подушках.
Умоляюще сложив руки, Эрнотон воскликнул:
– Сударыня! Сударыня! Неужели вы насмехаетесь надо мной?
– Нисколько, – ответила она все так же непринужденно, – я говорю, что вы мне понравились, и это правда!
– Боже мой!
– А вы сами разве не осмелились сказать мне, что вы меня любите?
– Но ведь когда я сказал вам это, сударыня, я не знал, кто вы; а сейчас, когда мне это известно, я смиренно прошу у вас прощения.
– Ну вот, теперь он совсем спятил, – с раздражением в голосе прошептала дама. – Оставайтесь самим собой, сударь, говорите то, что вы думаете, или вы заставите меня пожалеть о том, что я пришла сюда.
Эрнотон опустился на колени.
– Говорите, сударыня, говорите, – молвил он, – дайте мне убедиться, что все это – не игра, и тогда я, быть может, осмелюсь наконец ответить вам.
– Хорошо. Вот какие у меня намерения в отношении вас, – сказала дама, отстраняя Эрнотона и симметрично располагая пышные складки своего платья. – Вы мне нравитесь, но я еще не знаю вас. Я не имею привычки противиться своим прихотям, но я не столь безрассудна, чтобы совершать ошибки. Будь вы ровней мне, я принимала бы вас у себя и изучила бы основательно, прежде чем вы хотя бы смутно догадались бы о моих замыслах. Но это невозможно; вот почему мне пришлось действовать иначе и ускорить свидание. Теперь вы знаете, на что вы можете надеяться. Старайтесь стать достойным меня, вот все, что я вам посоветую.
Эрнотон начал было рассыпаться в изъявлениях чувств, но дама прервала его, сказав небрежным тоном:
– О, прошу вас, господин де Карменж, поменьше жару, – не стоит тратить его зря. Быть может, при первой нашей встрече всего только ваше имя поразило мой слух и понравилось мне. Я все-таки уверена, что с моей стороны – это не более чем каприз, который недолго продлится. Не вообразите, однако, что вы слишком далеки от совершенства, и не отчаивайтесь. Я не выношу людей, олицетворяющих собой совершенство. Но – ах! – зато я обожаю людей, беззаветно преданных. Разрешаю вам твердо запомнить это, прекрасный кавалер!
Эрнотон терял самообладание. Эти надменные речи, эти полные неги и затаенной страстности движения, это горделивое сознание своего превосходства, – наконец, доверие, оказанное ему особой столь знатной, – все это вызывало в нем бурный восторг и вместе с тем – живейший страх.
Он сел рядом со своей прекрасной, надменной повелительницей – она не воспротивилась; затем, осмелев, он попытался просунуть руку за подушки, о которые она опиралась.
– Сударь, – воскликнула она, – вы, очевидно, слышали все, что я вам говорила, но не поняли. Никаких вольностей – прошу вас; останемся каждый на своем месте. Несомненно, придет день, когда я дам вам право назвать меня своею, но покамест этого права у вас еще нет.
Бледный, раздосадованный Эрнотон встал.
– Простите, сударыня, – сказал он. – По-видимому, я делаю одни только глупости; это очень просто, я еще не освоился с парижскими обычаями, у нас в провинции, – правда, это за двести лье отсюда, – женщина, если она сказала «люблю», действительно любит и не упорствует. В ее устах это слово не становится предлогом, чтобы унижать человека, лежащего у ее ног. Это – ваш обычай, как парижанки, это – ваше право, как герцогини; я всему покоряюсь. Разумеется, мне – что поделать! – все это еще непривычно; но привычка явится.
Дама слушала молча. Она, видимо, все так же внимательно наблюдала за Эрнотоном, чтобы знать, превратится ли его досада в ярость.
– А! Вы, кажется, рассердились, – сказала она надменно.
– Да, я действительно сержусь, сударыня, но на самого себя, ибо я питаю к вам не мимолетное влечение, а любовь – подлинную, чистую любовь. Я ищу не обладания вами, – будь это так, мною владел бы лишь чувственный пыл, – нет, я стремлюсь завоевать ваше сердце. Поэтому я никогда не простил бы себе, сударыня, если б я сегодня дерзостно вышел из пределов того уважения, которое я обязан воздавать вам – и которое сменится изъявлениями любви лишь тогда, когда вы мне это прикажете. Соблаговолите только разрешить мне, сударыня, отныне дожидаться ваших приказаний.
– Полноте, полноте, господин де Карменж, – ответила дама, – зачем так преувеличивать? Только что вы пылали огнем, а теперь – от вас веет холодом.
– Мне думается, однако, сударыня…
– Ах, сударь, никогда не говорите женщине, что вы будете любить ее так, как вам заблагорассудится, – это неумно; докажите, что вы будете любить ее именно так, как заблагорассудится ей, – вот путь к успеху!
– Я это и сказал, сударыня.
– Да, но вы этого не думаете.
– Я смиренно склоняюсь перед вашим превосходством, сударыня.
– Хватит рассыпаться в любезностях, мне было бы крайне неприятно разыгрывать здесь роль королевы! Вот вам моя рука, возьмите ее – это рука простой женщины, только более горячая и более трепетная, чем ваша.
Эрнотон почтительно взял прекрасную руку герцогини в свою.
– Что же дальше? – спросила она.
– Дальше?
– Вы сошли с ума? Вы дали себе клятву гневать меня?
– Но ведь только что…
– Только что я ее у вас отняла, а теперь… Теперь – я даю ее вам.
Эрнотон принялся целовать руку герцогини с таким рвением, что она тотчас снова высвободила ее.
– Вот видите, – воскликнул Эрнотон, – опять мне дан урок!
– Стало быть, я не права?
– Разумеется! Вы заставляете меня переходить из одной крайности в другую; кончится тем, что страх убьет страсть. Правда, я буду по-прежнему коленопреклоненно обожать вас, но у меня уже не будет ни любви, ни доверия к вам.
– О! Этого я не хочу, – игривым тоном сказала дама, – тогда вы будете унылым возлюбленным, а такие мне не по вкусу, предупреждаю вас! Нет, оставайтесь таким, какой вы есть, оставайтесь самим собой, будьте Эрнотоном де Карменж, и ничем другим. Я не без причуд, Ах, боже мой! Разве вы не твердили мне, что я красива? У каждой красавицы есть причуды: уважайте многие из них, оставляйте другие без внимания, а главное – не бойтесь меня, и всякий раз, когда я скажу не в меру пылкому Эрнотону: «Успокойтесь!» – пусть он повинуется моим глазам, а не моему голосу.
С этими словами герцогиня встала.
Она сделала это в самую пору: снова охваченный страстью, молодой человек уже заключил ее в свои объятия, и маска герцогини на один миг коснулась лица Эрнотона; но тут герцогиня немедленно доказала истинность того, что ею было сказано: сквозь разрезы маски из ее глаз сверкнула холодная, ослепительная молния, зловещая предвестница бури.
Этот взгляд так подействовал на Эрнотона, что он тотчас разжал руки и весь его пыл иссяк.
– Вот и отлично! – сказала герцогиня. – Итак, мы еще увидимся. Положительно вы мне нравитесь, господин де Карменж.
Молодой человек поклонился.
– Когда вы свободны? – небрежно спросила она.
– Увы! Довольно редко, сударыня, – ответил Эрнотон.
– Ах да! Понимаю – эта служба ведь утомительна, не так ли?
– Какая служба?
– Да та, которую вы несете при короле. Разве вы не принадлежите к одному из отрядов стражи его величества?
– Говоря точнее, я состою в одном из дворянских отрядов, сударыня.
– Вот это я и хотела сказать; и все эти дворяне, кажется, гасконцы?
– Да, сударыня, все.
– Сколько же их? Мне говорили, но я забыла.
– Сорок пять.
– Какое странное число!
– Так уж получилось.
– Оно основано на каких-нибудь вычислениях?
– Не думаю; вероятно, его определил случай.
– И эти сорок пять дворян, говорите вы, неотлучно находятся при короле?
– Я не говорил, сударыня, что мы неотлучно находимся при его величестве.
– Ах, простите, мне так послышалось. Во всяком случае, вы сказали, что редко бываете свободны.
– Верно, я редко бываю свободен, сударыня, потому что днем мы дежурим при выездах и охотах его величества, а вечером нам приказано безвыходно пребывать в Лувре.
– Вечером?
– Да.
– И так все вечера?
– Почти все!
– Подумайте только, что могло случиться, если бы сегодня вечером этот приказ помешал вам прийти! Не зная причин вашего отсутствия, та, кто так ждала вас, вполне могла вообразить, что вы пренебрегли ее приглашением!
– О, сударыня, клянусь – отныне, чтобы увидеться с вами, я с радостью пойду на все!
– Это излишне и было бы нелепо; я этого не хочу.
– Как же быть?
– Исполняйте вашу службу, устраивать наши встречи – мое дело: я ведь всегда свободна и распоряжаюсь своей жизнью, как хочу.
– О! Как вы добры, сударыня!
– Но все это никак не объясняет мне, – продолжала герцогиня, все так же обольстительно улыбаясь, – как случилось, что нынче вечером вы оказались свободным и пришли?
– Нынче вечером, сударыня, я уже хотел обратиться к нашему капитану, господину де Луаньяку, дружески ко мне расположенному, с просьбой на несколько часов освободить меня от службы, как вдруг был дан приказ отпустить весь отряд Сорока пяти на всю ночь.
– Вот как! Был дан такой приказ?
– Да.
– И по какому поводу такая милость?
– Мне думается, сударыня, в награду за довольно утомительную службу, которую нам вчера пришлось нести в Венсене.
– А! Прекрасно! – воскликнула герцогиня.
– Вот, сударыня, те обстоятельства, благодаря которым я имел счастье провести сегодняшний вечер с вами.
– Слушайте, Карменж, – сказала герцогиня с ласковой простотой, несказанно обрадовавшей молодого человека, – вот как вам надо действовать впредь: всякий раз, когда у вас будет надежда на свободный вечер, предупреждайте об этом запиской хозяйку этой гостиницы; а к ней каждый день будет заходить преданный мне человек.
– Боже мой! Вы слишком добры, сударыня.
Герцогиня положила свою руку на руку Эрнотона.
– Постойте, – сказала она.
– Что случилось, сударыня?
– Что это за шум? Откуда?
Действительно, снизу, из большого зала гостиницы, словно эхо какого-то буйного вторжения, доносились самые различные звуки: звон шпор, гул голосов, хлопанье дверей, радостные клики.
Эрнотон выглянул в дверь, которая вела в прихожую, и сказал:
– Это мои товарищи – они пришли сюда праздновать отпуск, данный им господином де Луаньяком.
– Почему же случай привел их именно сюда, в ту самую гостиницу, где находимся мы?
– Потому что именно в «Гордом рыцаре» Сорок пять по приезде собрались впервые. Потому что с памятного счастливого дня их прибытия в столицу моим товарищам полюбились вино и паштеты добряка Фурнишона, а некоторым из них даже башенки его супруги.
|
The script ran 0.012 seconds.