Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Огнем и мечом [1884]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, О войне

Аннотация. Во второй том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1846—1916) входит исторический роман «Огнём и мечом» (1884).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Михал! Михал! К счастью, какая-то водоросль сжалилась над ним и ударила его мокрой кистью по лицу. Он пришел в себя и увидел перед собой несколько справа слабый свет. Теперь он не сводил глаз с этого света и некоторое время бодро шел к нему. Вдруг он остановился, заметив широкую поперечную полосу чистой воды. Он вздохнул с облегчением. Это была река, а по обеим ее сторонам болото. "Ну, теперь я перестану кружить по берегу и направлюсь в этот клин", — подумал он. По обеим сторонам клина тянулись две ленты тростника, рыцарь направился к той, до которой дошел. Через минуту он понял, что избрал верный путь. Оглянулся: пруд был уже за ним, а он подвигался теперь вдоль узкой ленты воды, которая не могла быть не чем иным, как рекой. Вода здесь была холоднее. Но спустя некоторое время им овладела страшная усталость. Ноги дрожали, а перед глазами — черный туман. "Как только дойду до берега, лягу, — подумал он, — нет сил идти дальше, отдохну". Вдруг он упал на колени и руками ощупал сухую, поросшую мохом кочку. Это был точно маленький островок среди тростника. Он сел на нем, вытер руками свое окровавленное лицо и вздохнул полной грудьюь. Через минуту до его ноздрей донесся запах дыма. Повернувшись к берегу, он заметил шагах в ста костер, а вокруг него группу людей. Он сидел прямо против этого огня и, когда ветер немного раскрывал тростник, мог все видеть как на ладони. С первого взгляда он узнал татарских конюхов, которые сидели у костра и ели. Тогда в нем проснулся страшный голод. Сегодня утром он съел кусок конины, которым не насытился бы и двухмесячный волчонок, — с тех пор у него ничего не было во рту. И вот он стал срывать растущие вокруг стебли водорослей и жадно высасывать их. Он утолял ими не только голод, но и жажду, мучившую его. И все время посматривал на костер, который постепенно все бледнел и гас. Люди у костра как бы заволакивались мглой и, казалось, отдалялись. "Ага, сон меня одолевает, — подумал рыцарь, — я усну здесь, на островке". Но возле костра началось движение. Конюхи встали. Вскоре до слуха Скшетуского долетели возгласы: "Лош! Лош!" Им в ответ раздалось короткое ржание. Вокруг костра все опустело, послышался свист и глухой топот лошадей по сырому лугу. Скшетуский не мог понять, почему конюхи уехали. Но вдруг он заметил, что кисти тростника как-то побледнели, вода блестит иначе, чем при луне, а воздух заволакивается легкой мглой. Он оглянулся — светало. Вся ночь ушла у него на то, чтоб обогнуть пруд и дойти до реки и болота. Он был только в начале дороги. Теперь ему надо было идти рекой и пройти через табор днем. Воздух все более наполнялся светом зари. На востоке небо стало бледно-зеленым. Скшетуский снова спустился с островка в болото и, добравшись до берега, высунул голову из тростника. В расстоянии шагов пятисот виднелся один только татарский пост, луг был пуст и лишь вдали догорал костер; рыцарь решил ползти к нему среди высоких трав, перемешанных с росшим еще местами тростником. Доползши до костра, он принялся тщательно искать остатков пищи и нашел обглоданные бараньи кости, с остатками жира и жил, и несколько штук печеной репы, брошенных в теплом пепле. Он накинулся на них с жадностью дикого зверя и ел, пока не заметил, что посты, расставленные по пройденной им дороге, уже возвращаются в табор и приближаются к нему. Тогда он пополз назад и через несколько минут исчез за стеной тростника. Отыскав сухое место, он лег без шелеста на землю. Между тем стража проехала мимо. Скшетуский тотчас принялся за кости, взятые им с собой, которые теперь стали трещать в его могучих, точно волчьих челюстях. Он обгрыз жир и жилы, высосал мозг, разжевал кости и немного утолил голод. Такого пира он давно уже не мог задать себе в Збараже. Он почувствовал себя сильнее. Его подкрепили и пища, и занимающийся день. Становилось все светлее; восточная сторона неба из зеленоватой становилась розовой и золотистой, и хотя утренний холод был очень чувствителен, но рыцаря утешала мысль, что вскоре солнце согреет его утомленное тело. Он внимательно оглянулся по сторонам, чтобы хорошенько ориентироваться. Островок был достаточно велик, и на нем легко могли улечься два человека. Он со всех сторон был окружен тростником, точно стеной, что совершенно скрывало его от людских глаз. "Меня здесь не найдут, — думал Скшетуский, — разве если захотят ловить рыбу, но рыбы здесь нет, она передохла от трупов. Тут я отдохну и подумаю, что делать дальше". И он стал раздумывать, идти ли ему дальше вдоль берега реки или нет, и наконец решил идти, если подымется ветер и будет волновать тростник; в противном случае его движения и шелест могут его выдать, особенно если придется проходить вблизи табора. — Благодарю тебя, Боже, что я жив еще до сих пор! — тихо прошептал рыцарь. И поднял глаза к небу, а потом мысленно унесся в польский лагерь. С этого островка замок был прекрасно виден, особенно когда его озолотили первые лучи восходящего солнца. Может быть, оттуда с башни кто-нибудь смотрит на этот островок в подзорную трубу, а Володыевский и Заглоба, те уж, верно, весь день будут поглядывать с высоты валов, не увидят ли его висящим на какой-нибудь осадной башне. "Вот и не увидят, — подумал Скшетуский, и грудь его наполнилась блаженным чувством при мысли, что он будет спасен. — Не увидят, не увидят! — повторял он несколько раз. — Я прошел лишь половину пути, но ведь и эту половину нужно было пройти. Бог мне поможет и дальше". Вот он уже видел себя в лесах, за которыми стоят королевские войска, ополчение, гусары, пехота, иностранные полки; земля чуть не стонет под тяжестью людей, лошадей и пушек, а среди этого войска сам его величество король. Потом он увидел упорнейшую битву, разгром неприятеля, князя, со всей конницей летящего по грудам трупов навстречу войскам. Его разболевшиеся и опухшие глаза закрывались от натиска мыслей. Им овладело какое-то сладкое бессилие, наконец он растянулся во весь рост и уснул. Тростник шумел. Солнце поднялось высоко на небе и пламенным оком согревало рыцаря, сушило на нем одежду, — а он спал крепко, не двигаясь. Кто увидел бы его теперь, лежащего на островке с окровавленным лицом, тот принял бы его за труп, который выкинула вода. Проходили часы, а рыцарь все спал. Солнце достигло зенита и стало спускаться на другую сторону неба, а он все еще спал. Его разбудил только пронзительный визг лошадей, грызшихся на лугу, и громкие крики конюхов, хлеставших бичами табунных жеребцов. Он протер глаза, оглянулся, вспомнил, где он. Взглянул вверх; на красном от недогоревших отблесков зари небе мерцали звезды; он проспал весь день. Скшетуский не отдохнул и не подкрепился сном, наоборот, у него болели все кости. Но он надеялся, что движение вернет телу бодрость и, спустив ноги в воду, он тотчас двинулся в дальнейший путь. Теперь он подвигался тут же, у самого тростника, чтобы шелестом не обратить на себя внимание конюхов. Последние отблески зари догорели, и было довольно темно, так как луна еще не взошла из-за леса. Вода была так глубока, что Скшетуский местами терял почву под ногами и должен был плыть, что было очень трудно, так как он был в одежде и плыл против течения, которое хотя и было слабо, но относило его назад к прудам. Но зато самые зоркие татарские глаза не могли заметить этой головы, подвигавшейся вдоль темной стены тростника. И он подвигался смело, иногда вплавь, но большей частью вброд по пояс в воде, и наконец достиг места, с которого увидел по обеим сторонам реки тысячи огоньков… "Это таборы, — подумал он, — теперь помоги мне, Боже…" И стал прислушиваться. До него долетал гул множества голосов. Да, то были таборы. На левом берегу реки, вдоль течения, был расположен казацкий лагерь с тысячами возов и шатров, на правом — татарский обоз. И там, и тут было шумно, слышался людской говор, дикие звуки бубнов, дудок, мычание скота, рев верблюдов, ржанье лошадей, крики. Река разделяла лагерь, являясь вместе с тем препятствием для ссор и убийств, так как татары не могли спокойно стоять возле казаков. В этом месте река была шире, а может быть, ее нарочно расширили. Но с одной стороны возы, а с другой тростниковые шалаши находились, судя по кострам, в расстоянии нескольких десятков шагов от берега, а у самого берега стояли, должно быть, часовые. Тростник и камыш редели; Скшетуский прошел еще несколько десятков шагов и остановился. Какой-то мощью и ужасом веяло на него от этих полчищ. В эту минуту ему показалось, что вся бдительность и ярость этих тысяч человеческих существ направлены на него, и он чувствовал перед ними полную беспомощность и полную беззащитность. Он был один. "Никто здесь не пройдет!" — подумал он. Но все же он пошел вперед, так как его влекло какое-то неудержимое, мучительное любопытство. Ему хотелось поближе взглянуть на эту страшную силу. Внезапно он остановился. Стена тростника кончилась, точно ее кто-нибудь ножом отрезал; может быть, тростник вырезали на шалаши. Дальше блестела вода, отражая красные отсветы костров. Тут же, у берегов, горели два больших костра. Возле одного костра стоял татарин на коне, возле другого — казак с длинной пикой в руке. Оба смотрели друг на друга и на воду. Дальше виднелись другие, тоже стоявшие на страже. Отсветы костров образовывали огненный мост через реку. У берегов виднелись ряды маленьких лодок, употреблявшихся для объезда прудов. — Невозможно! — пробормотал Скшетуский. И вдруг им овладело отчаяние. Ни вперед, ни назад! Вот уже сутки прошли, как он брел по болотам и тростникам, дышал гнилым воздухом и мок в воде, — и все это только затем, чтобы, достигнув тех таборов, мимо которых он взялся пробраться, признать, что это невозможно… Но и возвращаться было невозможно; рыцарь знал, что, может быть, у него найдется достаточно сил тащиться вперед, но не найдется сил отступать. В его отчаянии было вместе с тем и глухое бешенство. В первую минуту ему захотелось выйти из воды, задушить часового, потом броситься на толпу и погибнуть. Ветер снова зашумел в тростнике странным шепотом и одновременно донес отголоски колокольного звона из Збаража. Скшетуский начал горячо молиться, бил себя в грудь и взывал к небу о спасении с силой и верой утопающего; он молился, а неприятельские лагеря как бы в ответ зловеще гудели, черные и красные от огня фигуры сновали, как стадо дьяволов в аду; стража стояла неподвижно; река катила багровые волны. "Настанет глухая ночь, и костры погасят", — сказал про себя Скшетуский и ждал. Прошел час, прошел другой. Шум затихал, костры действительно начали понемногу гаснуть, кроме двух сторожевых, которые горели все сильнее. Часовые сменялись, и было очевидно, что они будут стоять до утра. Скшетускому пришло в голову, что, может быть, ему легче будет проскользнуть днем, но он тотчас отказался от этой мысли. Днем в реке брали воду, поили скот, купались; река, наверно, была полна людей. Вдруг взгляд его остановился на лодках. По обоим берегам стояло несколько десятков лодок в ряд. Лодки с татарской стороны доходили до тростника. Скшетуский погрузился в воду по шею и стал медленно подвигаться к ним, не спуская глаз с часового-татарина. По истечении получаса он был уже возле первой лодки. План его был прост. Вздернутые кормы лодок поднимались над водой, образуя над ней род свода, под которым его голова могла легко проскользнуть. Если все лодки стояли одна возле другой, то татарин-часовой не мог увидеть подвигающейся под ними головы; опаснее был казак, но и он мог не заметить, так как под лодками, несмотря на свет костра, было темно. Впрочем, другого выхода не было. Скшетуский не колебался более и вскоре очутился под кормой ближайшей лодки. Он шел на четвереньках или, вернее, полз, так как вода была мелкая. Он был так близко от татарина, что слышал фырканье его коня. Остановился на минуту и слушал. К счастью, лодки стояли бортами друг к другу. Теперь он не сводил глаз с казака, которого он видел как на ладони, но тот смотрел на татарский лагерь. Скшетуский прошел уже лодок пятнадцать, как вдруг услышал шаги на берегу и голоса. Он притаился и стал прислушиваться. Во время своих поездок в Крым рыцарь научился понимать по-татарски, и теперь дрожь пробежала по всему его телу, когда он услышал следующий приказ: — Садиться и ехать! Скшетуского в жар бросило, хотя он был в воде. Если татары сядут в ту лодку, под которой он сейчас скрывается, то он погиб, если же они сядут в какую-нибудь из стоящих впереди, то он тоже погиб, так как тогда на реке останется пустое освещенное место. Каждая минута казалась ему часом. Вдруг застучали доски, татары сели в четвертую или пятую лодку позади него, оттолкнулись и поплыли по направлению к пруду. Но их действия обратили внимание казака-часового. Скшетуский в течение получаса не пошевельнулся и, только когда сменили стражу, стал подвигаться дальше. Таким образом он достиг конца лодок. За последней опять начинался тростник, а дальше камыш. Добравшись до него, рыцарь, уставший, вспотевший, упал на колени и от всего сердца благодарил Бога. Теперь он подвигался несколько смелее, пользуясь каждым порывом ветра, который наполнял шумом берега. Время от времени он оглядывался назад. Сторожевые огни, постепенно отдаляясь, слабо мерцали. Лес тростника становился все чернее, гуще, так как берега были более болотисты. Стража не могла стоять около реки, шум лагеря затихал. Какая-то нечеловеческая сила поддерживала рыцаря. Он прорывался через тростник, проваливался в болото, тонул, плыл и опять поднимался. Он не решался еще выйти на берег, но чувствовал себя уже почти спасенным. Он сам не мог отдать себе отчета, долго ли он шел так, но когда оглянулся опять, то сторожевые огни показались ему точно светящимися вдали точками. Еще несколько сот шагов, — и они совершенно исчезли. Луна зашла, кругом была тишина. Но вот донесся шум более сильный и величественный, чем шум тростника. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: по обеим сторонам реки был лес. Тогда он направился к берегу и вышел из тростника. Тут же за тростником начинался сосновый бор. До ноздрей его донесся запах смолы. Кое-где в черной глубине леса, точно серебро, сверкали папоротники. Рыцарь во второй раз упал на колени, молился и целовал землю. Он был спасен. Потом он углубился в темную чащу леса, задавая самому себе вопрос: куда ему идти, куда его заведут эти леса, где король и войско? Дорога еще не была кончена, она была нелегка и небезопасна, но, когда он подумал, что выбрался из Збаража, что пробрался через сторожевые посты, через неприятельские полчища численностью в несколько сот тысяч человек, ему показалось, что все опасности миновали, что дремучий бор вокруг — светлая дорога, которая доведет его прямо к королю. И вот шел голодный, иззябший, мокрый, весь в грязи, запачканный собственной кровью, с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре он вернется в Збараж иначе и приведет с собой великие силы. "Вы уже не будете голодать и не останетесь без надежды на спасение, — думал он о друзьях в Збараже, — я приведу короля!" И радовалось его рыцарское сердце предстоящему спасению князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, осажденных в збаражских окопах. Лесные глубины открывались перед ним и скрыли его в своей тени. XXIX Вечером в топоровской усадьбе в гостиной заперлись три человека и вели тайное совещание. На столе, освещенном свечами в канделябрах, были разложены топографические карты, возле них лежала высокая шляпа с черным пером, подзорная труба, шпага с рукояткой, украшенной перламутром, тут же кружевной платок и пара лосиных перчаток. За столом в высоком кресле сидел человек лет под сорок, довольно миниатюрный и худощавый, но крепко сложенный. Лицо у него было смуглое, желтоватое, усталое, глаза черные, на голове шведский парик с длинными локонами, спускавшимися на плечи. Редкие черные усы, зачесанные вверх, украшали его верхнюю губу, а нижняя вместе с подбородком выступала вперед, придавая лицу черты львиной отваги, гордости и упорства. Лицо это нельзя было назвать красивым, но оно было очень недюжинно. В нем странным образом сочеталась чувственность с некоторой мертвенностью и холодностью. Глаза были как угасшие, но легко было отгадать, что в минуты волнения, веселья или гнева в них вспыхивали молнии, которые не каждый смог бы вынести. Но в то же время в них проглядывала доброта и ласковость. Черный костюм, состоящий из атласного кафтана и широкого кружевного воротника, из-под которого свешивалась на грудь золотая цепь, усиливал изысканность этой необыкновенной фигуры. Вообще, несмотря на грусть, разлитую в его лице, в нем было что-то величественное. Это был сам король, Ян Казимир Ваза, только год тому назад вступивший на престол после брата Владислава. Немного позади его, в полутени, сидел Иероним Радзейовский, человек низкого роста, толстый, румяный, с жирным и наглым лицом придворного, а напротив, за столом, находился третий сановник, который, опершись на локоть, рассматривал топографическую карту, порою взглядывая на короля. Лицо его было не так величаво, как у короля, но зато необыкновенно красиво и умно. Глаза голубые, проницательные, цвет лица, несмотря на его годы, нежный; величественный польский костюм, по-шведски подстриженная борода и высокий хохол над лбом придавали его правильным, точно изваянным из мрамора чертам еще более сенаторской важности. Это был Георгий Оссолинский, канцлер и римский князь, оратор и дипломат, возбуждавший удивление в западноевропейских придворных сферах, знаменитый противник Еремии Вишневецкого. Благодаря недюжинным способностям, он обратил на себя внимание предшественников Яна Казимира и рано достиг высших ступеней в государстве. Теперь Оссолинский был кормчим государственного корабля, которому в данный момент угрожало крушение. Но канцлер был как бы создан для такой важной роли. Трудолюбивый, выносливый, умный, дальновидный, он спокойно вел бы каждое государство, за исключением Речи Посполитой, к безопасной пристани, каждому другому государству обеспечил бы внутреннюю силу и продолжительное могущество… если бы был полновластным министром таких, например, монархов, как король французский или испанский. Воспитанный за границей Оссолинский, несмотря на свой ум и долголетнюю практику, не мог привыкнуть к бессилию правительства Речи Посполитой и не научился считаться с этим в течение всей жизни, хотя это была скала, о которую разбились все его планы, намерения, усилия, хотя именно по этой причине он умер впоследствии с отчаянием в сердце. Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком и который попал в заколдованный круг. Задавшись идеей, которая только в будущем должна была дать плоды, он стремился к ней с упорством фанатика, не замечая, что эта мысль, в теории спасительная, может, благодаря существующему положению вещей, вызвать в действительной жизни великие бедствия. Желая укрепить правительство и государство, Оссолинский невольно вызвал волнения на Украине, не предусмотрев, что буря обратится не только против шляхты и магнатов, но и против коренных интересов самого государства. Восстал Хмельницкий и нанес поражения под Желтыми Водами, Корсунью и Пилавцами. В самом начале восстания тот же Хмельницкий вступил в союз с крымским ханом. Удар следовал за ударом; оставалась только война и война. Казаков прежде всего следовало усмирить, чтобы в будущем воспользоваться ими, а между тем канцлер, погруженный в свою идею, все еще вел переговоры, медлил и верил — даже Хмельницкому! Порядок вещей разбил его теорию. С каждым днем выяснялось все больше, что последствия усилий канцлера прямо противоположны ожидаемым результатам, что наконец красноречиво доказала осада Збаража. Канцлер падал под бременем огорчений и всеобщей ненависти. И вот теперь он поступал так, как поступают люди в дни неудач и бедствий, вера которых в себя сильнее всего, — он искал виновных. Виновна была вся Речь Посполитая и все сословия, ее прошлое и государственный строй; но кто из опасения, как бы камень, лежащий на склоне горы, не рухнул в пропасть, хочет вкатить его наверх, но не рассчитает своих сил, тот ускорит только его падение. Канцлер поступил еще безрассуднее, ибо призвал на помощь страшный казацкий поток, не замечая, что его течение может подмыть и вырвать почву, на которой покоится скала. И вот, когда Оссолинский искал виновных, на него самого были обращены взоры всех, как на виновника войны, поражений и бедствий. Но король еще верил в него и особенно сильно потому, что общественное мнение обвиняло его самого наравне с канцлером. И вот они сидели в Топорове, озабоченные и грустные, не зная, что делать, ибо у короля было всего лишь двадцать пять тысяч войска. Гонцы были разосланы слишком поздно, и только часть ополчения собралась под знамена. Кто был причиной этого промедления и не было ли оно одной из ошибок упрямой политики канцлера, — это осталось тайной; но достаточно того, что в эту минуту оба они чувствовали себя бессильными перед могуществом Хмельницкого. Но что еще важнее: они даже не имели точных сведений о нем. В королевском лагере до сих пор не знали, находится ли с Хмельницким хан со всеми силами, или к нему примкнул только Тугай-бей с отрядом в несколько тысяч человек. Это был вопрос жизни и смерти. В крайнем случае король мог бы попытать счастья и сразиться с Хмельницким, хотя в распоряжении восставшего гетмана была армия, в десять раз превышавшая численностью королевское войско. Авторитет короля много значил в глазах казаков, быть может, даже больше, чем отряды ополчения, состоявшие из недисциплинированных и не подготовленных к войне шляхтичей, — но если к Хмельницкому примкнул хан, то мериться с такой армией было немыслимо. Между тем об этом ходили самые противоречивые слухи, но никто ничего не знал наверно. Дальновидный гетман сосредоточил свою армию на небольшом пространстве и не посылал далеко ни казаков, ни татар, чтобы король не мог захватить кого-нибудь в плен и получить необходимые сведения. Мятежный гетман хотел запереть частью своего войска уже умирающий Збараж и затем со всей своей главной армией и всеми татарскими полчищами врасплох напасть на короля, окружить его вместе с войсками и выдать хану. И вот теперь не без причины лицо короля было пасмурно, ибо для монарха нет большей горечи, как сознание собственного бессилия. Ян Казимир прислонился к спинке кресла, опустил руку на стол и сказал, указывая на карту: — Все это ни к чему. Достаньте мне сведения! — Я ничего большего и не желаю, — ответил Оссолинский. — Вернулись ли разъезды? — Вернулись, но ничего не привезли. — Ни одного пленного? — Захватили только окрестных крестьян, которые ничего не знают. — А пан Пэлка вернулся? Ведь это знаменитый разведчик! — Ваше величество, — проговорил с кресла староста ломжинский, — пан Пэлка не вернулся и не вернется — он погиб. Настало минутное молчание. Король остановил сумрачный взгляд на горящих свечах и стал барабанить пальцами по столу. — Значит, вы ничего не можете мне посоветовать? — сказал он наконец. — Ждать! — торжественно ответил канцлер. Чело Яна Казимира покрылось морщинами. — Ждать! — повторил он. — А тем временем Вишневецкий с войском погибнет под Збаражем… — Еще некоторое время они продержатся, — небрежно заметил Радзейовский. — Молчите, мосци-староста, если не можете сказать ничего хорошего! — В том-то и дело, ваше величество, что могу! — Что же? — Послать кого-нибудь под Збараж, будто бы для переговоров с Хмельницким. Посол убедится, там ли хан, и, вернувшись, сообщит нам о положении дел. — Это невозможно, — сказал король. — Теперь, когда мы объявили Хмельницкого бунтовщиком и назначили награду за его голову, а запорожскую булаву отдали Забускому, нам не подобает вступать в переговоры с Хмельницким. — В таком случае послать послов к хану, — ответил староста. Король вопросительно взглянул на канцлера, который поднял на него свои голубые, строгие глаза, и после минутного размышления сказал: — Совет-то хорош, но Хмельницкий наверняка задержит посла и все это ни к чему не приведет. Ян Казимир махнул рукой. — Я вижу, — медленно промолвил он, — что у вас нет никакого выхода, а потому скажу тот, который вижу я. Я прикажу трубить в поход и пойду со всем войском под Збараж. Да будет воля Божья! Там мы узнаем, есть ли хан или его нет. Канцлер знал неудержимую отвагу короля и не сомневался, что он готов это сделать. С другой стороны, он знал, что если король что-нибудь решит, то никакие уговоры не помогут. А потому Оссолинский сразу не стал противиться, даже одобрил мысль, но советовал не спешить, говорил, что это можно сделать завтра или послезавтра, а между тем могут прийти благоприятные вести. Каждый лишний день будет усиливать замешательство черни, истомленной поражениями под Збаражем и тревожимой вестями о приближении короля. Мятеж может растаять в лучах королевского величия, как снег от лучей солнца, но на это надо время. В руках короля спасение всей Речи Посполитой, и потому он не должен подвергать себя опасности, тем более что в случае несчастья збаражские войска неминуемо погибнут. — Делайте, что хотите, лишь бы у меня завтра были сведения. И опять воцарилось молчание. За окном стояла огромная золотистая луна, но в комнате потемнело, так тускло горели свечи. — Который час? — спросил король. — Скоро полночь, — ответил Радзейовский. — Я не буду спать эту ночь. Объеду лагерь, и вы поедете со мной. Где Убальд и Арпишевский? — В лагере. Я пойду сказать, чтобы подали лошадей, — сказал староста. И он приблизился к дверям; вдруг в сенях послышалось какое-то движение, оживленный разговор, отголоски торопливых шагов, наконец, двери раскрылись настежь, и в комнату, запыхавшись, вошел Тизенгауз, приближенный короля. — Ваше величество, — воскликнул он, — прибыл офицер из Збаража. Король вскочил с кресла, канцлер тоже, и у обоих вырвался возглас: — Не может быть! — Точно так! Он стоит в сенях! — Давайте его сюда! — воскликнул король, хлопнув в ладоши. — Ради бога, давайте его сюда! Тизенгауз исчез в дверях, и через минуту вместо него на пороге появилась какая-то высокая незнакомая фигура. — Ближе, мосци-пане, — сказал король, — ближе! Мы рады тебя видеть! Офицер подошел к самому столу, и при виде его король, канцлер и староста ломжинский отступили в изумлении. Перед ними стоял какой-то страшный человек, чуть не призрак; изодранная одежда еле закрывала его исхудалое тело, лицо было посиневшее, запачканное кровью и грязью, глаза горели лихорадочным блеском, черная всклоченная борода спускалась на грудь; трупный запах шел от него, а ноги так дрожали, что он должен был опереться на стол. Король и оба вельможи смотрели на прибывшего широко раскрытыми глазами. В эту минуту распахнулись двери, и в залу вошло множество сановников — военных и гражданских: генералы Убальд, Арцишевский, литовский подканцлер Сапега и другие. Все стали за королем и с удивлением смотрели на офицера. Король спросил: — Кто ты? Несчастный раскрыл рот, хотел говорить, но судорога свела челюсти, подбородок задрожал, и он с трудом прошептал: — Из… Збаража. — Дайте ему вина, — раздался чей-то голос. В одно мгновение ему подали кубок вина, который прибывший выпил с усилием. Между тем канцлер скинул с себя плащ и покрыл им офицера. — Теперь можешь говорить? — спустя некоторое время спросил король. — Могу, — уже более твердым голосом ответил рыцарь. — Кто ты? — Ян Скшетуский… гусарский поручик. — На чьей службе? — Воеводы русского. По зале пронесся шепот. — Что слышно у вас? Что слышно? — лихорадочно спрашивал король. — Нищета… голод… могила… Король закрыл глаза. — Боже! Боже! — проговорил он тихим голосом. И, помолчав, спросил: — Долго ли еще можете продержаться? — Пороху нет. Неприятель… — Много его? — Хмельницкий… Хан со всеми ордами. — Хан там? — Да. Настало глухое молчание. Присутствующие переглядывались, но неуверенность отразилась на всех лицах. — Как же вы могли выдержать? — спросил канцлер с сомнением в голосе. При этих словах Скшетуский поднял голову, точно новая сила влилась в него, и ответил неожиданно сильным голосом: — Двадцать штурмов отбито, шестнадцать битв в открытом поле выиграно и семьдесят пять вылазок. И снова настало глухое молчание. Вдруг король выпрямился, встряхнул париком, как лев гривой, на желтоватое лицо выступил румянец, глаза загорелись огнем. — Клянусь Богом, — крикнул он, — довольно с меня этих советов, этого бездействия, этого выжидания! Есть хан или нет его, пришло ли ополчение или не пришло — довольно! Мы сегодня двинемся под Збараж. — Под Збараж! Под Збараж! — повторило несколько сильных голосов. Лицо прибывшего просияло, как заря. — Ваше величество, — проговорил он — с вами жить и умереть! При этих словах благородное сердце короля растаяло как воск, и он, не обращая внимания на отвратительный вид рыцаря, обнял его и сказал: — Ты мне милее, чем иные в шелках и бархате. Клянусь Богоматерью, менее достойных награждают староствами. Знай же, что то, что ты совершил, не останется без награды. Не возражай, я — твой должник! И другие стали повторять вслед за королем: — Не было еще более великого рыцаря, чем он! — Он и между збаражскими первый! — Ты стяжал бессмертную славу! — Как же вы пробрались через станы казаков и татар?.. — Я скрывался в болотах, в тростниках, шел через леса, блуждал… не ел… — Дайте ему есть! — крикнул король. — Есть! — повторили другие. — Одеть его! — Завтра тебе дадут коня и одежду, — снова сказал король. — У тебя ни в чем не будет недостатка! Все по примеру короля рассыпались в похвалах перед рыцарем. Его опять стали забрасывать вопросами, на которые он отвечал с величайшим трудом, так как им все больше овладевала слабость. Скшетуский был уже почти без сознания. Через несколько минут ему принесли пищу. Вскоре вошел ксендз Цецишовский, королевский проповедник. Сановники с почтением расступались перед ним, ибо это был очень ученый ксендз, пользовавшийся всеобщим уважением, и его слово значило для короля больше, чем слово канцлера, а с амвона он иногда говорил такие вещи, которые и на сейме не всякий осмелился бы затронуть. Его тотчас же окружили и стали рассказывать, что пришел офицер из Збаража, что там князь Вишневецкий, несмотря на голод, холод и лишения, громит еще хана и Хмельницкого, который за весь истекший год не потерял столько людей, сколько в последние месяцы под Збаражем, наконец, что король хочет двинуться на выручку, хотя бы там пришлось погибнуть со всеми войсками. Ксендз слушал молча, шевеля губами и поглядывая на измученного рыцаря, который ел в это время, так как король приказал ему не обращать внимания на свое присутствие и сам еще наблюдал за ним и чокался с ним маленькой серебряной чаркой. — А как зовут этого офицера? — спросил наконец ксендз. — Скшетуский. — Ян? — Точно так. — Поручик князя-воеводы русского? — Точно так. Ксендз поднял вверх свое морщинистое лицо и стал молиться, а потом сказал. — Восславим имя Господне, ибо неисповедимы пути его, коими он ведет человека к счастью и покою. Аминь. Я знаю этого офицера. Скшетуский расслышал это и невольно повернулся к ксендзу, но его лицо, фигура и голос были ему совершенно незнакомы. — Значит, вы, один из всего войска, решились пробраться через неприятельский лагерь? — спросил его ксендз. — До меня отправился один благородный рыцарь, но погиб, — ответил Скшетуский. — Тем больше ваша заслуга, что вы потом отважились идти. Судя по вашему виду, это должна была быть страшная дорога. Бог воззрел на вашу жертву и привел вас сюда. Вдруг ксендз обратился к Яну Казимиру. — Ваше величество, — сказал он, — значит, ваше неизменное решение идти на помощь к князю-воеводе русскому? — Молитвам вашим, отче, поручаю отчизну, войско и себя, ибо знаю, что это страшное предприятие, но я не могу допустить; чтобы князь-воевода погиб в этих несчастных окопах с такими доблестными рыцарями, как этот, что теперь перед нами… — сказал король. — Бог даст победу! — воскликнули присутствующие. Ксендз поднял руки вверх, и в зале воцарилась тишина. — Benedicto vos, in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti! [79] — Amen! [80] — сказал король. — Amen! — повторили все присутствующее. Спокойствие разлилось по озабоченному до сих пор лицу Яна Казимира, и только глаза его горели необычным огнем. Между присутствующими начался тихий разговор о предстоящем походе, ибо многие еще сомневались в том, может ли король двинуться немедленно; он же взял со стола шпагу и сделал знак Тизенгаузу прицепить ее. — Когда ваше величество намерены отправиться? — спросил канцлер. — Бог дал ясную ночь, — ответил король, — и наши лошади не утомятся. Мосци-стражник обозный, — добавил он, обращаясь к одному из сановников, — велите протрубить "в поход". Стражник тотчас вышел из залы. Канцлер Оссолинский тихо заметил, что не все готовы и что обоз не может двинуться ночью. — Кому обоз дороже отчизны и короля, тот пусть останется! Зал понемногу пустел. Каждый спешил к своему отряду, чтобы "поставить его на ноги" и снарядить в поход. В зале остались только король, канцлер, ксендз и Скшетуский с Тизенгаузом. — Ваше величество, — сказал ксендз, — все, что вы хотели узнать от этого офицера, вы уже узнали. Теперь надо дать ему отдохнуть, ибо он еле держится на ногах. Позвольте мне, ваше величество, взять его в мою квартиру, где он может переночевать. — Хорошо, отче, — ответил король. — Это справедливо! Пусть Тизенгауз и еще кто-нибудь проводят его, сам он, верно, не дойдет. Ступай, ступай, рыцарь милый! Никто из нас не заслужил так отдыха, как ты. Но помни, что я — твой должник. Скорее я о себе забуду, чем о тебе! Тизенгауз взял Скшетуского под руку, и они вышли. В сенях они встретились с одним из придворных, который взял под руку шатающегося рыцаря с другой стороны, впереди шел ксендз, а перед ним мальчик с фонарем. Но мальчик светил напрасно, так как ночь была светлая, тихая и теплая. Над Топоровом сияла луна, из лагеря доносился людской говор, скрип возов и отголоски труб, трубивших сигнал к походу. Вдали перед костелом, озаренным луной, виднелись уже группы солдат, конных и пеших. В деревне ржали лошади. Со скрипом возов смешивались звук цепей и громыхание орудий. Шум все усиливался. — Они уже трогаются, — сказал ксендз. — Под Збараж… на помощь… — прошептал Скшетуский. И неизвестно, от радости, или от перенесенных лишений и трудов, или от всего вместе, но он так ослабел, что провожатые почти несли его на руках. Направляясь к дому ксендза, они вошли в толпу солдат, стоявших перед костелом. Здесь были полки Сапеги и пехота Арцишевского. Солдаты стояли группами, преграждая проход. — Дорогу, дорогу! — воскликнул ксендз. — А кто там ищет дороги? — Офицер из Збаража. — Привет ему! Привет! — восклицали многочисленные голоса. Солдаты тотчас расступались; другие, наоборот, подходили ближе, чтобы видеть героя. И с изумлением смотрели на это изнуренное страшными трудами и лишениями лицо, озаренное бледным светом луны, и тихо перешептывались: — Из Збаража… Из Збаража… Ксендз с огромным трудом довел Скшетуского до дому. Там он велел вымыть рыцаря и уложить в постель, а сам вышел к войскам, которые уже отправлялись в поход. Скшетуский был почти без сознания, но благодаря горячке не мог тотчас уснуть. Рыцарь уже не сознавал, где он и что случилось. Он слышал только голоса людей, топот, скрип возов, мерные шаги пехоты, крики солдат, отголоски труб — и все это слилось в его ушах в один громадный шум… — Войско идет, — пробормотал он про себя. Тем временем шум этот все отдалялся, ослабевал, таял… и, наконец, глубокая тишина воцарилась в Топорове. Тогда Скшетускому показалось, будто он вместе с ложем летит в какую-то бездонную пропасть… XXX Он спал несколько дней, но и после пробуждения его не оставляла горячка и он долго еще бредил. Говорил о Збараже, о князе, о старосте красноставском, разговаривал с Володыевским и Заглобой, кричал пану Лонгину Подбипенте: "Не туда!" и ни разу лишь не упомянул о княжне. Видно, та страшная сила, с помощью которой он запрятал в глубине души воспоминание о ней, не оставляла его даже в горячке. Между прочим, ему казалось, что он видит перед собой щекастую физиономию Жендзяна совсем такой, как он видел тогда, когда князь после битвы под Константиновом послал его преследовать бежавшего неприятеля, а Жендзян неожиданно появился на ночлеге. Скшетускому показалось, будто время остановилось в своем течении и что с той поры ничто не изменилось. Вот он опять под Хоморовом и спит в хате… Кривонос, разбитый под Константиновом, бежал к Хмельницкому… Жендзян приехал из Гущи и сидит над ним… Скшетускому хочется заговорить, хочется велеть Жендзяну оседлать лошадей, но он не может… Вдруг ему приходит в голову мысль, что он не под Хоморовом и что с тех пор был взят Бар… Здесь Скшетуский застывает от страшной боли, и его несчастная голова опять погружается во мрак. Теперь он уже ничего не знает, ничего не видит, но через несколько минут из этой тьмы, из этого хаоса выступает Збараж… осада. Значит, он уже не под Хоморовом. Но ведь Жендзян сидит-таки над ним, наклоняется к нему. Сквозь отверстия в ставнях в комнату проникает полоска света и освещает лицо юноши, полное заботливости и сочувствия… — Жендзян! — восклицает пан Скшетуский. — О сударь! Вы меня узнали! — вскрикивает юноша и припадает к ногам своего пана. — Я думал, что вы уж никогда не проснетесь. Настало минутное молчание; слышно было только всхлипывание слуги, который все еще обнимал ноги рыцаря. — Где я? — спросил Скшетуский. — В Топорове… Вы, сударь, пришли к королю из Збаража… Слава богу! Слава богу! — А где король? — Пошел с войсками спасать князя-воеводу. Опять наступило минутное молчание. Слезы радости текли по лицу Жендзяна, который, немного успокоившись, проговорил: — И как это я еще вижу вас… Потом он встал, открыл ставни и окно. Свежий утренний воздух проник в комнату, а с ним и дневной свет. С этим светом к Скшетускому вернулось сознание… Жендзян сел у его ног. — Значит, я вышел из Збаража? — спросил рыцарь. — Да, сударь… Никто не мог бы сделать того, что сделали вы, и благодаря вам король пошел на помощь. — До меня пытался пан Подбипента, но погиб. — О боже! Пан Подбипента погиб? Такой щедрый и благородный пан… У меня даже дух захватило. Неужели они могли сладить с таким страшным силачом? — Они застрелили его из луков. — А пан Володыевский и пан Заглоба? — Они были здоровы, когда я выходил. — Слава богу! Это ваши лучшие друзья… Впрочем, мне нельзя с вами разговаривать, пока вы слабы… ксендз запретил. Жендзян умолк и некоторое время о чем-то усиленно думал. Задумчивость отразилась на его круглом лице. Через несколько минут он проговорил: — Сударь! — Чего тебе? — А что будет с состоянием пана Подбипенты? Ведь, кажется, у него не счесть имений и всякого добра. Не завещал ли он что-нибудь своим друзьям, так как, мне известно, у него не было родных. Скшетуский ничего не ответил, и Жендзян понял, что рыцарю не понравился его вопрос, и он перевел разговор на другое: — Но слава богу, что пан Володыевский и пан Заглоба здоровы, я думал, что их схватили татары… Много мы вместе перенесли всяких невзгод… только ксендз запретил мне говорить… Эх, уж мне казалось, что я их никогда не увижу. Нас так прижала орда, что ничего нельзя было поделать. — Так ты был вместе с паном Володыевским и с паном Заглобой? Мне они ничего об этом не говорили. — Потому что они не знали, спасся я или погиб… — А где же это орда вас так прижала? — За Проскуровом, по дороге в Збараж, мы ездили далеко, за Ямполь… только ксендз Цецишовский не велел мне говорить. В комнате воцарилась тишина. — Да наградит вас Бог за вашу благожелательность и труды, — промолвил Скшетуский, — я уже знаю, зачем вы туда ездили. Был и я там до вас… но напрасно. — Эх, если б не ксендз… А то он мне говорит: "Я должен ехать с королем под Збараж, ты же, говорит, береги своего пана и ничего не рассказывай ему, не то он помрет". Скшетуский настолько потерял уже всякую надежду, что и эти слова Жендзяна не произвели на него никакого действия… Некоторое время он лежал неподвижно и наконец спросил: — Как же ты очутился здесь, у ксендза Цецишовского и при войске? — Каштелянша сандомирская пани Витовская послала меня из Замостья с извещением к пану каштеляну, что она приедет к нему в Топоров. Это храбрая пани и непременно хочет быть при войске, чтобы не разлучаться со своим мужем. Я приехал в Топоров за день до вашего прихода. Пани Витовская должна здесь скоро быть, но какой в этом будет толк, коли муж ее уехал уже вместе с королем. — Не понимаю, как ты мог быть в Замостье, если вместе с паном Володыевским и паном Заглобой ездил за Ямполь. Почему же ты с ними не приехал в Збараж? — Да видите ли, сударь, когда нас прижала орда, то не было никакого спасения. И вот они вдвоем решили хоть на время задержать татар, а я ускакал и прибыл в Замостье. — Счастье, что они не погибли, — заметил Скшетуский, — но я был лучшего о тебе мнения. Разве пристало тебе оставлять их в таком отчаянном положении? — Эх, сударь, будь мы одни, втроем, я не оставил бы их, у меня сердце разрывалось на части… Но нас было четверо… и потому они бросились на ордынцев, а мне велели… спасать… Если бы я был уверен, что радость не убьет вас… потому… мы за Ямполем были… нашли… да вот ксендз… Скшетуский стал пристально смотреть на Жендзяна и моргать глазами, как человек, который пробуждается от сна. Вдруг в нем словно что-то оборвалось, он страшно побледнел, приподнялся и крикнул громовым голосом: — Кто был с тобой? — Сударь! Сударь! — восклицал Жендзян, пораженный переменой, происшедшей в лице рыцаря. — Кто с тобой был? — кричал Скшетуский и, схватив Жендзяна за плечи, стал трясти его и сам трясся, как в лихорадке, и мял слугу в своих железных руках. — Уж скажу! — крикнул Жендзян. — Пусть ксендз делает, что хочет: с нами была панна, а теперь она у пани Витовской. Скшетуский онемел, закрыл глаза, и голова его упала на подушки. — Помогите! — завопил Жендзян. — Наверно, он уже испустил дух. Что я наделал! Надо было молчать! О господи! Дорогой пан, скажите что-нибудь… О господи, недаром ксендз запретил мне рассказывать… Сударь! Сударь! — Это ничего, — проговорил наконец Скшетуский. — Где она? — Слава богу, что вы ожили… Успокойтесь… Княжна у пани Витовской… Они обе скоро сюда приедут… только не умирайте… Мы убежали в Замостье… и там местный ксендз поместил ее у супруги сандомирского каштеляна… для приличия… У меня было много хлопот, я всюду говорил солдатам, что она родственница князя Еремии, и потому все относились к ней с уважением. Я немало денег истратил. Скшетуский опять лежал неподвижно, но глаза его были открыты, и лицо его было сосредоточено, — он, очевидно, молился. Закончив, он сел на постели и сказал: — Дай мне платье и вели оседлать коня. — А куда же вы хотите ехать? — Давай скорее платье. — Вы, верно, не знаете, что у нас теперь вдоволь всякого добра, король перед отъездом дал, и разные паны дали. В конюшне стоят три славные лошади… Будь у меня хоть одна такая… Но вам еще лучше полежать и отдохнуть, так как вы совсем слабы. — Ничего, я могу сесть на коня. Ради бога, торопись! — Я знаю, что ваше тело из железа. Пусть будет так. Только вы защитите меня от ксендза Цецишовского. Вот здесь лежит платье… Одевайтесь, а я скажу, чтобы вам дали винной похлебки. Сказав это, Жендзян стал хлопотать насчет завтрака, а Скшетуский начал одеваться. Жендзян подал завтрак, рассказал рыцарю все сначала, как он встретил во Влодаве только что оправившегося после поединка с Володыевским Богуна, как узнал от него о местопребывании княжны и получил пернач. Как потом они с Володыевским и Заглобой отправились в Яр и, убив ведьму и Черемиса, увезли княжну и, наконец, какие опасности пришлось им испытать, когда они убегали от войск Бурлая. — Пан Заглоба зарубил Бурлая, — заметил Скшетуский. — Это храбрый муж, — ответил Жендзян. — Я еще такого не видывал; всегда так: один бывает храбр, другой — речист, третий — ловок, а у пана Заглобы все это есть. Но хуже всего пришлось нам в лесах за Проскуровом, когда на нас напали татары. Пан Володыевский и пан Заглоба остались, чтобы задержать погоню, я же поскакал с княжной в сторону, к Константинову, минуя Збараж; я думал, что татары, убив рыцарей, направятся за нами, в сторону Збаража. Уж и не знаю, как Бог в своем милосердии спас и пана Во-лодыевского, и пана Заглобу… Мне казалось, что их непременно изрубят. Тем временем мы с княжной бежали между войсками Хмельницкого, который шел со стороны Константинова, и Збаражем, куда двинулись татары. — Они не пошли туда, потому что их разбил пан Кушель. Ну, говори скорее! — Если бы я это знал. А ведь я не знал, и потому мы с княжной мчались между татарами и казаками, как в ущелье. К счастью, край был пустынный, мы нигде не встретили ни одного человека: ни в деревнях, ни в местечках, все бежали от татар, кто куда мог. Но у меня душа замирала от страха, как бы нас не захватили, что в конце концов и случилось. — Как же так? — спросил Скшетуский. — Да так. Я наткнулся на казацкий разъезд Донца, брата той Горпины, у которой была княжна. К счастью, он меня хорошо знал, так как видел вместе с Богуном. Я передал ему поклон от сестры, показал пернач Богуна и рассказал, что Богун послал меня за княжной и ждет за Влодавой. Донец был другом Богуна и знал, что его сестра сторожит княжну, и поверил. Я думал, что Донец отпустит и еще даст что-нибудь на дорогу, а он сказал: "Там собирается ополчение, и ты можешь попасть в руки ляхов, а потому останься со мной, поедем к Хмельницкому; в лагере панна будет в безопасности, так как сам Хмельницкий будет беречь ее для Богуна". Только он мне это сказал, я помертвел, — как ему ответить? Вот я и говорю, что Богун ждет ее и что под страхом смерти я должен сейчас ее увезти. А Донец говорит: "Так мы дадим знать Богуну, а ты не уезжай, потому что там ляхи". Мы с ним заспорили. Наконец он сказал: "Странно мне, что ты так боишься идти с нами, — уж не изменник ли ты?" И вот тогда я понял, что не остается ничего другого, как ночью убежать от него, потому что он стал меня подозревать. С меня сошло тогда семь потов. И вот я все подготовил к бегству, как вдруг ночью на казаков напал пан Пэлка. — Пан Пэлка? — проговорил, сдерживая дыхание, Скшетуский. — Да. Это был славный воин, он недавно пал в битве, царствие ему небесное. Не знаю, смог ли бы кто-нибудь так ловко производить разведку под самым носом неприятеля, как он, разве что пан Володыевский. Так вот пришел пан Пэлка, разбил весь отряд Донца, а его самого взял в плен и две недели тому назад посадил на кол. Так ему и надо. Но и с паном Пэлкой у меня было немало хлопот, этот человек ужасно любил женщин… Я боялся, как бы княжна, избегнув обиды от казаков, не испытала худшей от своих, и потому сказал ему, что это родственница нашего князя. А пан Пэлка, надо вам знать, как только вспоминал князя, то снимал шапку и каждый раз высказывал желание поступить к нему на службу. Узнав, что княжна — родственница князя, он стал относиться к ней с большим уважением и проводил нас до Замостья, а там ксендз Цецишовский (это очень благочестивый человек) взял нас под свою опеку и поместил княжну у сандомирской каштелянши, пани Витовской. Скшетуский глубоко вздохнул, потом бросился на шею Жендзяну. — Ты будешь мне другом, братом, а не слугой! — сказал он. — А теперь едем. Когда пани Витовская предполагает здесь быть? — Через неделю после моего отъезда, — а прошло уж десять дней; вы были без памяти восемь дней. — Едем, едем! — повторил Скшетуский. — Я не могу усидеть от радости. Но лишь только он сказал это, как послышался лошадиный топот, и двор наполнился всадниками. В окно Скшетуский заметил прежде всего старого ксендза Цецишовского, а возле него исхудалые лица Заглобы, Володыевского, Кушеля и других знакомых в сопровождении княжеских драгун. Раздались веселые восклицания, и через минуту толпа офицеров с ксендзом во главе вошла в комнату. — Мир заключен под Зборовом! Осада снята! — воскликнул священник. Об этом Скшетуский догадался при виде збаражских товарищей. Его по очереди обнимали то Заглоба, то Володыевский. — Нам сказали, что ты жив, — кричал Заглоба, — но тем большая для нас радость, что мы видим тебя здоровым! Мы нарочно приехали сюда за тобой… Ян, ты даже подумать не можешь, какую стяжал славу и какая тебя ждет награда… — Король наградил, — промолвил ксендз, — но король королей дал большую награду. — Я уж знаю, — ответил Скшетуский. — Да наградит вас Бог! Жендзян мне все рассказал. — И ты не задохнулся от радости? Тем лучше. Vivat Скшетуский, vivat княжна! — кричал Заглоба. — Ян, мы не проронили о ней ни слова, так как не знали, жива ли она. Жендзян ловко удрал. У, хитрая лиса! Слушай, Ян, князь ждет вас обоих. Ого! Мы ездили за ней под самый Ягорлык. Я убил это адское чудище, которое стерегло ее. От вас чуть не убежало ваших двенадцать сыновей, но теперь они не уйдут… Мосци-панове, теперь у меня будут внуки! Жендзян, говори, много ли тебе встретилось препятствий? Представь себе, мы вдвоем с паном Володыевским всю орду остановили! Я первый бросился на весь чамбул. Они прятались от нас в овраги, но ничто не помогло! Пан Михал тоже хорошо сражался… Где же моя дочурка? Дайте мне мою дочурку! — Да пошлет Бог тебе счастье, Ян! — проговорил Володыевский, опять обнимая Скшетуского. — Да наградит вас Бог за все, что вы для меня сделали! — У меня слов не хватает! Жизни, крови за это мало! — ответил Скшетуский. — Дело не в этом! — воскликнул Заглоба. — Мир заключен! Плохой мир, мосци-панове, но делать нечего! Хорошо, что мы ушли из этого проклятого Збаража. Теперь будет спокойствие, мосци-панове. Это ваша работа и моя, если бы Бурлай жил до сих пор, то переговоры не привели бы ни к чему. Поедем на свадьбу! Ян, вперед! Будь молодцом! Ты даже не догадываешься, какой подарок приготовил для тебя князь. Я тебе потом скажу, а теперь где моя дочка, черт возьми! Давайте мне мою дочку! Богун уж не увезет ее, сначала ему придется веревки разорвать! Где моя дочурка? — Я на коня садился, чтоб ехать ей навстречу, — сказал Скшетуский, — едем, едем, не то голову потеряю! — Гайда, мосци-панове! Едем вместе с ним. Времени не терять! — Пани Витовская, должно быть, недалеко, — заметил ксендз. — Гайда! — воскликнул Володыевский. Но Скшетуский был уже на дворе и так легко вскочил на коня, точно он давно выздоровел. Жендзян ехал возле него, так как предпочитал не оставаться наедине с ксендзом. Пан Михал и Заглоба присоединились к ним и понеслись во весь опор во главе толпы шляхтичей и драгун в красных колетах, подобно красным лепесткам мака, которые ветер несет по полю. — Гайда! — кричал Заглоба, пришпоривая коня. И так мчались они несколько верст и наконец на повороте дороги увидели перед собой ряд возов и колясок, окруженных отрядом в несколько десятков человек. Некоторые из них, увидев вооруженных людей, тотчас подъехали к рыцарям и спросили, кто они такие. — Свои! Из королевского войска! — крикнул Заглоба. — А кто едет? — Каштелянша сандомирская! — послышалось в ответ. Скшетуского охватило такое волнение, что он, сам не зная, что делает, слез с лошади и, шатаясь, стал на краю дороги. Он снял шапку и от счастья дрожал всем телом. Володыевский тотчас соскочил с коня и поддержал ослабевшего друга. За ними все стали на краю дороги с обнаженными головами, а тем временем приблизились коляски, возы и начали проходить мимо. С каштеляншей сандомирской ехало много разных дам, которые с удивлением смотрели на рыцарей, не понимая, что значит появление их на дороге. Наконец в середине кортежа показалась карета, более нарядная, чем другие; глаза рыцарей сквозь открытые оконца увидели величественное лицо седой дамы, а рядом с ним нежное и прекрасное лицо княжны Курцевич. — Дочурка! — заорал Заглоба, бросившись к карете. — Дочурка! Скшетуский с нами!.. Дочурка!.. В кортеже раздались крики: "Стой! Стой!" — произошло какое-то замешательство. Кушель и Володыевский между тем вели Скшетуского под руки к карете: он ослабел совершенно и повис у них на руках… Голова упала на грудь, идти он не мог и у самой кареты упал на колени… Но тотчас нежные и сильные руки княжны Курцевич поддержали ослабевшую голову истощенного рыцаря. А Заглоба, видя изумление пани Ви-товской, воскликнул: — Это Скшетуский! Збаражский герой! Он прорвался сквозь лагерь неприятеля, он спас войско, князя и всю Речь Посполитую. Да благословит их Бог! Да здравствуют! — Да здравствуют! Vivant! Vivant! — кричала шляхта. — Да здравствуют! — повторили княжеские драгуны хором, и эхо раскатилось по топоровским полям… — В Тарнополь! К князю! На свадьбу! — кричал Заглоба. — Ну, дочурка, кончились твои бедствия!.. А Богуну — казнь! Ксендз Цецишовский поднял глаза к небу, а губы его повторяли чудесные слова вдохновенного проповедника: — "Посев был в слезах, жатва — в веселии". Скшетуского посадили в карету рядом с княжной, и кортеж тронулся дальше. День был дивный, погожий, дубравы и поля купались в солнечном свете. Низом на полях и выше, над полями, и еще выше, в воздухе, носились серебряные нити паутины, которые в этих местах позднею осенью сплошь покрывают поля, точно снегом. И великий покой был вокруг — лишь лошади фыркали весело. — Пан Михал, — говорил Заглоба, дотронувшись стременем до стремени Володыевского, — что-то опять схватило меня за горло и держит, как тогда, когда пан Подбипента — царствие ему небесное! — выходил из Збаража. Но когда я подумаю, что эти двое наконец нашли друг друга, у меня так легко на сердце, точно я залпом выпил кварту крепкого вина. Если тебе не выйдет случай жениться, то мы на старости лет будем за их детьми ходить. Каждому в жизни — свое, пан Михал, а мы двое созданы для войны, а не для женитьбы. Маленький рыцарь ничего не ответил и только быстрее зашевелил усиками. Они ехали в Топоров, а оттуда в Тарнополь, где должны были встретиться с князем Еремией и вместе с его полками ехать в Львов, на свадьбу. По дороге пан Заглоба рассказывал пани Витовской, что произошло за последнее время. И она узнала, что король после небывало кровопролитной битвы под Зборовом, оставшейся неразыгранной, заключил договор с ханом, не вполне благоприятный, но обеспечивающий хоть на некоторое время спокойствие Речи Посполитой. Хмельницкий в силу этого договора оставался и впредь гетманом и имел право набрать себе сорок тысяч регулярного войска, — а за эту уступку он присягнул в верности королю и сословиям. — Уж это вернее верного, — говорил Заглоба, — что мы снова будем воевать с Хмельницким, но если так, то нашего князя булава не минует, иначе… — Да скажите же, ваць-пане, Скшетускому — самое главное, — сказал, подъехав, маленький рыцарь. — Правда! — сказал Заглоба. — Я с этого хотел начать, да только не привелось. Знаешь, Ян, что случилось после того, как ты ушел из Збаража: Богун в плену у князя. Скшетуский и княжна так изумились, услышав это известие, что не могли сказать ни слова. Она лишь всплеснула руками… Настала минута молчания. Наконец Скшетуский спросил: — Как же это случилось? — В этом перст Божий, — ответил Заглоба, — перст Божий, и кончено! Договор уже был подписан, мы выходили уже из нашего зачумленного Збаража, князь с конницей шел на левом фланге, чтобы не допустить нападения орды на войско, — они ведь часто нарушают договоры… Вдруг какая-то шайка человек в триста всадников бросились на конницу князя. — Один Богун мог затеять такое дело! — воскликнул Скшетуский. — Это он и был! Да только не казакам нападать на збаражских солдат. Пан Михал мигом окружил их и вырубил до одного человека, а Богун, которого он дважды ранил, попал в плен. Не везет ему с паном Михалом, он сам уже мог в этом убедиться, так как трижды пробовал с ним биться! Но он ничего другого, кроме смерти, не искал… — Потом выяснилось, — прибавил пан Володыевский, — что Богун во что бы то ни стало хотел поспеть из-под Валадынки в Збараж, но так как это путь немалый, то он не успел, а когда узнал, что мир заключен, — он обезумел от бешенства и уже ни на что не обращал внимания. — Разящий мечом от меча и погибнет, такова уж превратность судьбы! — сказал Заглоба. — Этот казак — безумец, и безумие его тем страшнее, что оно от отчаяния! Ну и шум же поднялся из-за него среди наших и среди того сброда! Мы думали, что дело опять до войны дойдет, князь первый крикнул, что они нарушили договор. Хмельницкий хотел было спасти Богуна, но хан взъярился: "Он опозорил мое слово и мою клятву!" И стал грозить ему войной, а к нашему князю прислал посла с заявлением, что Богун действовал на свой страх, как простой разбойник, и просил, чтобы князь не придавал всему этому значения, а с Богуном поступил, как с простым разбойником. Говорят, хан был заинтересован и в том, чтобы татары могли спокойно отвезти ясырь, которого они набрали столько, что в Стамбуле мужики будут продаваться за бесценок. — Что же князь сделал с Богуном? — тревожно спросил Скшетуский. — Велел было посадить его на кол, но потом раздумал и говорит: "Я дарю его Скшетускому, пусть делает с ним, что хочет!" Теперь казачина сидит в тарнопольском подземелье; цирюльник ему голову лечит. Боже мой, сколько раз уж он должен был дух испустить! Ни одному волку псы так не разодрали шкуру, как мы ему! Один пан Михал три раза искусал его. Да он крепко сшит, и, правду говоря, он человек несчастный. Суди его Бог! Нет у меня злобы к нему, хоть он и не давал мне покоя! А напрасно: я пил с ним, дружил, как с равным, пока он на тебя, дочурка, не поднял руку… Ведь мог же я прирезать его в Розлогах… Да я уж давно знаю, что нет на свете благодарности и редко кто добром за добро платит. Бог с ним! И пан Заглоба стал качать головой. — А что ты с ним сделаешь, Ян? — спросил он. — Солдаты говорят, что ты его крепостным сделаешь, потому что он мужик здоровый, но мне не хочется верить, что ты так поступишь. — Конечно нет! — ответил Скшетуский! — Это человек полный рыцарского духа, только несчастный, и я не оскорблю его холопской работой. — Да простит ему все Господь! — сказала княжна. — Аминь! — прибавил Заглоба. — Он молит смерть взять его! И, наверное, нашел бы смерть, если бы не опоздал под Збараж. Все замолчали, раздумывая над странными превратностями судьбы. Вдали показалась Грабова, где они остановились на привал. Они застали там массу солдат, возвращавшихся из Зборова. Приехал и пан Витовский, каштелян сандомирский, который шел с полком навстречу жене, и пан староста красноставский, пан Пшиемский, и масса шляхты из ополчения, которая по этой дороге возвращалась домой. Усадьба в Грабовой была сожжена, как и все другие строения, но так как день был прекрасный, тихий и теплый, то все расположились в роще под открытым небом. Привезен был большой запас вин и съестного, и челядь сейчас же принялась за приготовления к ужину. Каштелян сандомирский велел разбить шатры для дам и сановников, и получился точно настоящий лагерь. Рыцари толпились перед шатрами, чтобы поглядеть на Скшетуского и на княжну. Другие разговаривали о только что законченной войне; те, что были не под Збаражем, а только под Зборовом, расспрашивали княжеских солдат о подробностях осады, — и было шумно и весело, особенно потому, что Бог послал такую чудную погоду. Среди шляхты первую роль играл пан Заглоба, который в тысячный раз рассказывал про убийство Бурлая, а среди челяди, приготовлявшей ужин, — Жендзян. Пронырливый слуга все же выбрал удобную минуту и, отозвав Скшетуского в сторону, смиренно упал к его ногам. — Сударь, — сказал он, — я хочу просить у вас великой милости! — Мне трудно отказать тебе в чем-нибудь, — ответил пан Скшетуский, — благодаря тебе все случилось так, что лучше и быть не может. — Я уж давно думаю, — ответил слуга, — что ваша милость меня чем-нибудь наградит! — Говори, чего ты хочешь? Веснушчатое лицо Жендзяна потемнело, в глазах загорелись огоньки ненависти и упорства. — Я только одной милости прошу, и больше ничего не хочу, — сказал он, — подарите мне, ваша милость, Богуна. — Богуна? — спросил с удивлением Скшетуский. — Что ты хочешь с ним сделать? — Уж я сударь, подумаю о том, чтобы и мое не пропало, чтобы ему отплатить сторицей за мой Чигиринский позор. Я знаю, что ваша милость наверняка казнить его велит, так позвольте же мне первому ему отплатить. Скшетуский сдвинул брови. — Этого не будет! — сказал он решительно. — Боже мой! Уж лучше бы мне погибнуть! — скорбно воскликнул Жендзян. — Неужели затем я жил, чтоб позор ко мне прилип… — Проси, чего хочешь, — сказал Скшетуский, — я ни в чем тебе не откажу, но этому не бывать. Загляни внутрь себя, спроси духовных отцов, не грешнее ли сдержать такой обет, чем оставить его. К карающей деснице Господней не прилагай своей руки, чтобы она и тебя не поразила. Стыдись, Жендзян: этот человек и так у Бога смерти просит, к тому же он ранен и в плену. Зачем же тебе быть его палачом? Неужто ты опозоришь связанного, добьешь раненого? Разве ты татарин или казак? Пока я жив, не допущу этого, и ты о том не напоминай! В голосе пана Яна было столько силы и воли, что слуга сразу потерял всякую надежду и только сказал плаксивым голосом: — Будь он здоров, он бы и с двумя такими, как я, справился, но раз он болен, то мстить ему не годится, но когда же я отплачу ему за свою обиду? — Месть ты оставь Богу! — сказал Скшетуский, Слуга открыл рот, чтобы сказать еще что-то, о чем-то спросить, но пан Ян повернулся и пошел к шатрам, перед которыми собралось много народу. Посредине сидела пани Витовская, рядом с ней княжна, а вокруг рыцари. Перед ними — пан Заглоба, без шапки, рассказывал тем, что были только под Зборовом, об осаде Збаража. Все слушали его затаив дыхание, лица горели от волнения, и те, что не были там, с грустью сожалели об этом. Пан Ян сел около княжны и, взяв ее руку, прижал к губам, и они, прижавшись друг к другу, молча сидели. Солнце заходило, и понемногу занимался вечер. Скшетуский тоже заслушался, точно слышал что-то новое. Пан Заглоба вытирал лысину, и голос его гремел все сильнее. Под действием воспоминаний или воображения у рыцарей как перед глазами вставали эти кровавые дни: они видели окопы, окруженные точно морем, видели бешеные штурмы; слышали крики и вой, гром пушек и самопалов, видели князя в серебряных латах на валах — среди града пуль… Потом нищету, голод и те багровые ночи, когда смерть, как зловещая птица, кружила над окопами… уход пана Подбипенты, Скшетуского… И все слушали, то поднимая глаза к небу, то хватаясь за рукояти сабель, — а пан Заглоба закончил так: — Теперь там одна могила, один огромный курган, и если не лежит под ним слава Речи Посполитой, и цвет рыцарства, и князь-воевода, и я, и все мы, которых сами казаки называют збаражскими львами, то это сделал он. И пан Заглоба указал на Скшетуского. — Клянусь, так оно и есть! — воскликнул Марк Собесский и с ним пан Пшиемский. — Слава ему! Честь! Благодарность! — раздались сильные голоса рыцарей. — Vivat Скшетуский. Vivat молодая пара! Да здравствует герой! — кричали все громче. Всех присутствовавших охватил энтузиазм. Одни бежали за бокалами, другие бросали вверх шапки; солдаты стучали саблями, и вскоре все слилось в один обший крик: — Слава! Слава! Да здравствует! Да здравствует! Скшетуский, как истинный рыцарь-христианин, покорно опустил голову, но княжна встала, встряхнула косами, на лице ее вспыхнул румянец, а в глазах загорелась гордость, — этот рыцарь должен был стать ее мужем, а слава мужа падает на жену, как свет солнца на землю. Поздней уже ночью все разъехались в разные стороны. Чета Витовских, пан Пшиемский и староста красноставский двинулись с полками в Топоров, а Скшетуский с княжной и полком Володыевского — в Тарнополь. Ночь была светлая, как день. На небе сияли рои звезд. Взошла луна и осветила покрытые паутиной поля. Солдаты запели. С лугов поднялась белая мгла, и вся местность превратилась как бы в сплошное огромное озеро, освещенное луной. В такую же точно ночь Скшетуский недавно выходил из Збаража, в такую ночь теперь он чувствовал, как бьется сердце княжны Курцевич рядом с ним. ЭПИЛОГ Но историческая трагедия не закончилась ни под Збаражем, ни под Зборовом, и даже не закончилось там ее первое действие. Спустя два года опять вспыхнула война между Украиной и Речью Посполитой. Восстал Хмельницкий, могущественнее чем когда бы то ни было, а с ним шел хан всех орд и те же самые вожди, которые сражались под Збаражем: дикий Тугай-бей, и Урум-мурза, и Артим-Гирей, и Нурадин, и Галга, и Амурад, и Субагази. Пожары и стоны возвещали об их приходе; тысячи воинов покрывали поля, наполняли леса, из полумиллиона уст слышались воинственные крики, и теперь людям казалось, что настал конец существованию Речи Посполитой. Но Речь Посполитая уже очнулась от оцепенения, отказалась от прежней политики канцлера и переговоров. Было уже известно, что только меч может обеспечить более продолжительное спокойствие. И вот, когда король двинулся на полчище неприятеля, с ним шло сто тысяч войска и шляхты, кроме обозных слуг и челяди. Здесь были все те, кто участвовал в нашем рассказе: и князь Еремия Вишневецкий со всей своей дивизией, в которой по-прежнему служили Скшетуский, Володыевский и волонтер Заглоба; были оба гетмана, Потоцкий и Калиновский, в то время уже выкупленные из татарской неволи; был и полковник Стефан Чарнецкий, впоследствии победитель шведского короля Карла Густава, и пан Пшиемский, главный начальник артиллерии, и генерал Убальд, и пан Арцишевский, и староста красноставский, и брат его, впоследствии король Ян III, и поморский воевода Людвиг Вейгер, и воевода мальборский Яков, и хорунжий Конецпольский, и князь Доминик Заславский, и епископы, и сановники, и сенаторы, — словом, все во главе с верховным вождем, королем. На полях под Берестечком столкнулись наконец две враждебные армии, и там именно произошла одна из величайших в истории битв, отголоски которой гремели по всей тогдашней Европе. Она продолжалась три дня. В первые два дня чаша удачи колебалась, на третий день произошел генеральный бой, в котором победа осталась на стороне поляков. Этот бой начал князь Еремия Вишневецкий. Его видели во главе левого фланга, когда он без доспехов и шлема мчался, как вихрь, по полю на громадные полчища, состоявшие из запорожских казаков, из крымских, ногайских, белгородских татар, из силистрийских и румелийских турок, из урумбалов, янычар, сербов, валахов и других диких воинов, собранных с пространства от Урала и Каспийского моря до Дуная. И как река исчезает из глаз во вспененных волнах моря, так исчезли княжеские полки в этом море врагов. Туча пыли, точно смерч, поднялась на равнине и заволокла сражающихся… На этот нечеловеческий бой смотрело все войско и король, а подканцлер Лещинский поднял распятие и благословлял им погибавших. Между тем с другого фланга на королевское войско надвигался казацкий табор численностью в двести тысяч человек, подобно гигантскому дракону, медленно выползающему из леса. Но прежде чем выползли они, из того облака пыли, поглотившего полки Вишневецкого, показались сначала одиночные всадники, потом десятки, сотни, тысячи, десятки тысяч и помчались к холмам, на которых находился хан, окруженный своей отборной гвардией. Дикие толпы бежали в безумной панике, а польские полки гнались за ними. Тысячи запорожцев и татар устлали собой поле брани, а между ними лежал разрубленный пополам заклятый враг ляхов и верный союзник казаков — дикий и мужественный Тугай-бей. Страшный князь торжествовал. Король увидел победу князя и решил уничтожить орды, прежде чем подоспеет казацкий табор. И вот двинулись все войска, загремели все орудия, неся смятение и смерть в ряды неприятеля; тогда пал брат хана, великолепный Амурад, пораженный пулей в грудь. Горестный вой раздался в рядах ордынцев. Устрашенный и раненный в самом начале сражения, хан взглянул на поле. Вдали в пороховом дыму шел пан Пшиемский и сам король с рейтарами, а на флангах гудела земля под тяжестью мчавшейся в бой кавалерии. Тогда задрожал Ислам-Гирей и, не выдержав натиска поляков, обратился в бегство, а за ним в беспорядке побежали все орды: и валахи, и урумбалы, и конные запорожцы, и силистрийские, и румелийские турки, и потурченцы — рассеялись как тучи, гонимые вихрем. Убегающих догнал повергнутый в отчаяние Хмельницкий и стал умолять хана вернуться в бой; но хан при виде его зарычал от гнева и велел татарам схватить его и, привязав к коню, увез с собой. Теперь остался только казацкий табор. Начальник табора, крапивенский полковник Дедяла, не знал, что произошло с Хмельницким, но, видя поражение и позорное бегство всех орд, отступил и остановился на болотистых берегах Плешовы. Между тем началась гроза и хлынул сильнейший дождь. "Бог омывал землю после справедливой битвы". Дожди продолжались несколько дней, и в течение их королевские войска отдыхали, утомленные прежними битвами; за это время казаки окружили свой лагерь валами, и он, таким образом, превратился как бы в огромную крепость. С наступлением хорошей погоды началась осада — самая удивительная, какая когда-либо происходила. Сто тысяч польского войска осаждало двухсоттысячную армию Дедялы. У короля не хватало пушек, провианта и запасов, у Дедялы были неисчерпаемые запасы пороха, пищи и, кроме того, семьдесят пушек. Но во главе королевских войск был сам король, казакам же недоставало Хмельницкого. Польские войска были воодушевлены только что одержанной победой, казаки усомнились в себе. Прошло несколько дней, и надежда на возвращение Хмельницкого и хана исчезла. Тогда начались переговоры. К королю пришли казацкие полковники и били ему челом, прося о помиловании. Они обходили шатры сенаторов, хватались за края их одежды, обещая хоть из-под земли добыть Хмельницкого и выдать его королю. Сердцу Яна Казимира не было чуждо сострадание: он хотел отпустить чернь и войско, лишь бы ему выдали всех начальников, которых он решил задержать впредь до выдачи Хмельницкого. Но именно такое требование не совпадало с желанием казацких старшин, которые за свои великие проступки не надеялись на прощение. И вот во время переговоров продолжались битвы, отчаянные вылазки, и каждый день обильно лилась польская и казацкая кровь. Днем казаки сражались с отвагой и бешенством отчаяния, а ночью толпы их подходили к королевскому лагерю, угрюмо умоляя о милосердии. Дедяла уже склонялся на переговоры и хотел даже пожертвовать собою, лишь бы спасти войско и чернь. Но в это время в казацком лагере начались волнения. Одни хотели сдаться, другие защищаться до смерти, но все только и думали о том, как бы ускользнуть из лагеря. Но это казалось невозможным даже первейшим храбрецам. Лагерь был окружен рекой и бескрайними болотами. Защищаться в нем можно было целые годы, но путь отступления был только один: через королевские войска. Об этой дороге никто в казацком таборе и не думал. Переговоры, прерываемые битвами, велись вяло; волнения среди казаков становились все чаще. Во время одного из таких волнений был свергнут Дедяла и избран новый предводитель. Имя его влило новую отвагу в павших духом казаков и, отдавшись громким эхом в королевском лагере, пробудило в сердцах нескольких рыцарей заглохшие воспоминания о перенесенных несчастьях. Новым предводителем был Богун. Он и раньше занимал среди казаков высокий пост, как муж войны и совета. Все указывали на него, как на наследника Хмельницкого. Богун первым из казацких полковников явился вместе с татарами под Берестечком во главе пятидесятитысячного войска. Он принимал участие в трехдневном конном сражении и, разгромленный вместе с ханом войсками князя Еремии, сумел спасти от окончательного разгрома большую часть своего отряда и найти убежище в лагере. Теперь, после свержения Дедялы, партия непримиримых избрала его верховным военачальником в надежде, что он один сможет спасти лагерь и войско. И действительно, молодой вождь не хотел даже и слышать о переговорах — он жаждал битвы и кровопролития, хотя бы ему пришлось и самому утонуть в этой крови. Но вскоре он убедился, что с этими полчищами уже нечего было и думать о том, чтобы силой прорваться через польское войско, а потому он ухватился за другое средство. История сохранила память об этих беспримерных усилиях, которые современникам казались достойными титана и которые могли спасти войско и чернь. Богун решил пройти через бездонные болота Плешовой или, вернее, построить через эти болота такой мост, чтобы по нему могли пройти все осажденные. И вот под топорами казаков стали падать целые леса и тонуть в болотах, в них кидали возы, шатры, тулупы, сермяги — словом, что попало, и мост удлинялся с каждым днем. Казалось, что для этого вождя нет ничего невозможного. Король медлил со штурмом, не желая кровопролития, но, видя кипевшие работы, понял, что иного исхода нет, и велел войску приготовиться к окончательному бою. В казацком лагере никто не знал об этом намерении. Мост удлинялся всю ночь, а утром Богун вместе с полковниками поехал осмотреть работы. Это было в понедельник 7 июля 1651 года. Утро в этот день настало бледное, точно испуганное, солнце взошло кровавое, болезненное и озарило воды и леса. Из польского лагеря погнали лошадей на пастбище. Казацкий лагерь шумел голосами разбуженных людей. Развели костры и варили пищу. Все видели отъезд Богуна, его свиты и конницы, с помощью который молодой вождь хотел рассеять отряд брацлавского воеводы, находившегося в тылу табора и портившего орудийным огнем работы казаков. Чернь смотрела на отъезд спокойно и даже с надеждой. Тысячи людей провожали глазами Богуна, тысячи людей говорили ему вослед: — Да благословит тебя Бог, сокол! Вождь, свита и конница постепенно отдалялись от лагеря, дошли до опушки леса и вскоре скрылись между деревьями. Вдруг кто-то у ворот лагеря крикнул страшным пронзительным голосом: — Люди, спасайтесь! — Старшины бегут! — раздались голоса. — Старшины бегут! — повторили сотни и тысячи людей. Голоса эти пронеслись по лагерю как вихрь по лесу, и вдруг из двухсот тысяч грудей вырвался ужасный нечеловеческий крик. — Спасайтесь! Спасайтесь! Ляхи! Старшины бегут! Массы людей заволновались точно разбушевавшаяся река. Топтали костры, опрокидывали возы, шатры, ломали частоколы, все бежали. Всех охватила страшная паника. Тотчас груды тел преградили дорогу, но чернь и казаки бежали по трупам, среди рева, шума и стонов. Толпа выбежала из лагеря, кинулась на мост, люди сталкивали друг друга в болото; утопающие конвульсивно хватались друг за друга и, моля небо о милосердии, погружались в холодные движущиеся трясины. На мосту началась битва и резня из-за места. Воды Плешовой наполнились телами. Историческая Немезида страшно отплачивала Берестечком за Пилавцы. Ужасные крики дошли до слуха молодого вождя, и он тотчас понял, что случилось. Но тщетно он вернулся в лагерь, тщетно летел к толпе с поднятыми к небу руками. Его голос терялся в реве тысячи людей; страшная река убегающих увлекла его вместе с конем, свитой и всей конницей и несла на погибель. Коронные войска изумились при виде этого движения, которое в первую минуту многие приняли за какую-то отчаянную атаку, но вскоре нельзя было не верить глазам. Через несколько минут, когда прошло удивление, все полки, не дожидаясь приказа, двинулись на неприятеля, а впереди вихрем мчался драгунский полк, во главе которого летел маленький полковник с саблей над головой. И вот настал час гнева, суда и поражения… Кто не был задавлен или не утонул, погибал под ударом меча. Река так наполнилась кровью, что нельзя было различить, течет ли в ней вода или кровь. Обезумевшая толпа пришла в еще большее замешательство, люди душили и сталкивали друг друга в воду. Но в то же время они с остервенением сражались с напавшими на них королевскими войсками. Битвы происходили на болоте и в чащах; брацлавский воевода отрезал путь к отступлению убегавшим. Тщетно король приказывал удерживать солдат. Сострадание угасло, и резня продолжалась до самой ночи, резня такая, какой не запомнили самые старые вояки, — при воспоминании о ней у рыцарей волосы вставали дыбом. Наконец, когда мрак окутал землю, сами победители пришли в ужас от дела рук своих. Не пели "Тебе, Бога, хвалим" — из королевских очей текли не слезы радости, а слезы скорби и печали. Так был разыгран первый акт драмы, автором которой был Хмельницкий. Но Богун не сложил вместе с другими голову в этот страшный день. Одни говорили, что, видя поражение, он первый стал спасаться бегством; другие говорили, что спас его некий знакомый рыцарь. Правды никто доискаться не мог. Верно одно, что потом имя его в войнах с Речью Посполитой часто называлось среди имен других славных казацких вождей. Чей-то мстительный выстрел сразил его через несколько лет, но и тогда не настал еще его последний час. После смерти князя Вишневецкого, который умер от военных трудов, когда Лубенская область отпала от тела Речи Посполитой, — Богун завладел большей частью его поместий. Были слухи, что и Хмельницкого он перестал признавать над собой. Сам Хмельницкий, разгромленный, проклятый собственным народом, должен был искать покровительства на стороне, а гордый Богун ни в чьем покровительстве не нуждался и всегда был готов с саблей в руках защищать свою казацкую свободу. Были также слухи, что никто никогда не видел улыбки на устах этого особенного человека. Он жил не в Лубнах, а в деревне, которую построил на пепелище, — она называлась Розлоги. Там, говорят, он и умер. Междоусобная война пережила его и продолжалась еще долго. Потом пришел мор, потом шведы… Татары почти не уходили из Украины и забирали в плен толпы людей. Опустела Речь Посполитая, опустела Украина. Волки выли на развалинах прежних городов, и некогда цветущая страна стала как бы огромной могилой. Ненависть вросла в сердца и отравила кровь двух братских народов.

The script ran 0.01 seconds.