1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Шаги.
Открыла девушка лет девятнадцати, в очках, полная, губы вымазаны помадой. Я заглянул ей за плечо, через прихожую — в комнату. Парень и еще одна девушка застыли в нелепых позах — видно, они показывали хозяйке новые танцевальные па; джаз, вся комната в лучах заката; три неподвижные фигуры, словно остановленные неким современным Вермеером. Заметив, как я расстроен, девушка у двери ободряюще улыбнулась.
Я отступил назад.
— Простите. Ошибся квартирой. — И стал спускаться. Она вдогонку спросила, кто мне нужен, но я ответил: — Да все в порядке. Второй этаж. — Надо было торопиться, пока она не выстроила простейшую цепочку: мой загар, бегство, загадочный звонок из Афин.
Я вернулся в бар, а потом пошел в итальянский ресторанчик, который мы когда-то любили; точнее, Алисон любила. Там все гужевался блумсберийский полусвет: аспиранты, безработные актеры, газетчики (в основном молодежь) и люди вроде меня. Завсегдатаи были те же, зато я изменился. Чем дольше я слушал их болтовню, тем яснее мне открывалось, сколь узок круг их интересов, сколь они парадоксально неопытны, тем сильнее чувствовал свою инородность. Я оглядывался, ища, с кем бы мне хотелось познакомиться поближе, подружиться — и не находил. Еще одно доказательство, что я утратил английскость; и я вдруг подумал, что так, наверное, не раз было с Алисон: радость и замешательство при встрече с англичанами — у вас общий язык, общее происхождение, и при всей этой общности ты никогда не станешь одним из них. У тебя не просто нет родины. У тебя нет национальности.
Я снова наведался на Рассел-сквер, но на третьем этаже свет не горел. И я вернулся в гостиницу ни с чем. Старик, глубокий старик.
Утром я отправился в агентство по найму жилья, надзиравшее за домом на Рассел-сквер. Размещалось оно на Саутгемптон-роуд, над какой-то лавчонкой, в занюханной анфиладке комнат, обмазанных зеленой краской. Ко мне вышел насморочный клерк — тот, с которым я имел дело в прошлом году; он меня тоже припомнил, и скоро я вытянул из него те немногие сведения, какими он располагал. Квартира числилась за Алисон с начала июля — с нашей поездки на Парнас прошло недели две. Жила она там или нет, он не знает. Заглянул в копию нового договора. Адрес прежней съемщицы не изменился.
— Наверно, вместе жили, — сказал клерк.
Вот и все.
Почему бы не успокоиться? Зачем продолжать поиски?
Но, вернувшись из агентства, я весь вечер просидел в номере, ожидая известий. Назавтра я переехал в гостиницу «Рассел», так что теперь мне достаточно было нескольких шагов, чтобы увидеть дом на том конце площади, чтобы караулить, когда зажгутся темные окна третьего этажа. Прошло четыре дня, окна не загорались; ни писем, ни звонков, ни малейшей надежды.
Я издергался и пал духом, подкошенный этим необъяснимым затишьем. Я волновался, не потеряли ли они меня, знают ли, где я, и злился, что волнуюсь.
Меня душила жажда увидеть Алисон. Увидеть. Чтобы вырвать у нее разгадку, чтобы… я сам не сознавал, что. Целую неделю я ходил в кино, в театры, лежал в номере и глядел в потолок, надеясь, что молчащий телефон сжалится и зазвонит. Чуть не отправил в Бурани телеграмму с собственным адресом; гордость не позволила.
Наконец я сдался. Гостиница, Рассел-сквер, пустые окна осточертели мне. На витрине табачного киоска я увидел объявление: «Сдается квартира». Собственно, квартирой это назвать было нельзя: душная мансарда двухэтажной швейной на северном конце Шарлотт-стрит, по ту сторону Тоттнем-Корт-роуд. Дороговато, но с телефоном; а хозяйка, хоть и жила в полуподвале, оставалась истинной шарлоттстритской богемой разлива тридцатых годов: неряха, тертый калач, заядлая курильщица. Не прошло и пяти минут, как она сообщила, что Дилан Томас был ее «близким другом» — «Господи, сколько раз я его, бедолагу, в постель укладывала». Верилось с трудом; на Шарлотт-стрит говорят «Дилан здесь ночевал» (или «отходил») с тем же упорством, с каким в провинциальных гостиницах твердят то же самое о Елизавете II. Но она пришлась мне по душе — «Я Джоан, но все меня называют Кемп». В голове у нее, как и на кухне, и на полотнах, царил полный бардак; однако сердце было золотое.
— По рукам, — сказала она, когда я осмотрел квартиру и согласился. — Пока платите, живите. Водите кого угодно и когда угодно. До вас тут жил сутенер. Само очарование. На той неделе его сцапали подлые фашисты.
— О господи.
Она указала подбородком:
— Вон те.
Оглянувшись, я увидел на углу двух молодых полицейских.
Обзавелся я и подержанной тачкой. Корпус никуда не годился, крыша протекала, но мотор, пожалуй, год-два еще мог протянуть. Для начала я торжественно вывез Кемп в «Замок Джека Соломины». Она пила и ругалась как извозчик, но в остальном не обманула ожиданий; отнеслась ко мне с участием и доверием, сразу приняла резоны, по которым я не устраивался на работу; ее теплая горечь помогала мне свыкаться с Лондоном и англичанами; и — хотя бы на первых порах — скрашивала мою застарелую бесприютность, мое одиночество.
70
На протяжении августа глубокое отчаяние то и дело сменялось полным безразличием. Я задыхался в сером воздухе Англии, как рыба в застойной воде. Изгнанный Адам, я вспоминал светоносные пейзажи, соль и тимьян Фраксоса; вспоминал Бурани, где со мной произошло невероятное, и к концу одного вялого лондонского дня понял: у меня уже нет сил жалеть, что оно все-таки произошло, и нет сил простить Кончису роль, которую он заставил меня играть. Ибо речь, как постепенно прояснялось, шла лишь о смиренной констатации факта, о забвении вреда, мне причиненного; я и мысли не допускал, что сам причинил кому-то вред.
Например, Лилии. Как-то я чуть не разбил машину, затормозив при виде стройной длинноволосой блондинки, сворачивающей за угол. Наспех припарковался, побежал следом. Но, не успев догнать, понял: нет, не Лилия. Я бросился за незнакомкой потому, что хотел увидеть Лилию, поговорить с ней, постичь, наконец, непостижимое; а не потому, что тосковал по ней. Тосковать можно было по отдельным ее ипостасям — но именно эта дробность исключала всякую вероятность любви. Ее первый, светлый лик был для меня чем-то вроде романтического воспоминания, нежного, но отдаленного; темный же, теперешний, вызывал лишь ненависть.
С середины августа, чтобы отвлечься от ожидания, от привкуса пережитого, что неуклонно просачивался в повседневность, я пытался напасть на след Кончиса и Лилии; а значит, и на след Алисон.
Эти разыскания служили пусть непрочной и обманчивой, но защитой; они смягчали бесплодную тоску по Алисон. Бесплодную, ибо иное чувство пробивалось во мне, чувство, которое я силился и не мог выполоть — в основном потому, что знал: это Кончис заронил его в мою душу и теперь орошает пустотой и молчанием, которыми умышленно меня окружил; чувство, не утихающее ни днем, ни ночью, презренное, лживое, постылое, но растущее, как нежеланный плод растет в материнском чреве, вселяя ярость, но в минуты гармонии осеняя… я боялся произнести чем.
И тогда его заслонили розыски, версии, переписка. Я решил забыть все, что наговорили мне Кончис и девушки: где там правда, где ложь? Большей частью я просто искал хоть какой-то след, хоть какую-то улику: ведь даже гений обмана иногда пробалтывается.
Заметка о смерти Алисон. Судебный репортаж мог появиться только в «Холборн газетт», но там они набираются иначе.
Брошюра Фулкса. В отличие от брошюры Кончиса, числится в каталоге Британского музея.
Военная история. Письмо майора Артура Ли-Джонса.
Уважаемый м-р Эрфе!
Боюсь, что Вы, как сами предполагаете, хотите невозможного. В нефшапельской бойне участвовали в основном регулярные войска. Маловероятно, чтобы туда попали добровольцы Кенсингтонского полка принцессы Луизы, даже при описанных Вами обстоятельствах. Впрочем, документы тех безумных лет не дают полной картины, и я могу лишь предполагать.
Упоминаний о капитане Монтегю найти не удалось. Конкретного офицера установить обычно легче. Но он мог быть прикомандирован к какой-либо части.
Де Дюкан. Этой фамилии нет ни в Готском альманахе, ни в иных источниках такого рода. Живре-ле-Дюк не отмечен даже на самых подробных картах Франции. Паук Theridion deukansii: не существует, хотя есть род Theridion.
Сейдварре. Письмо Юхана Фредриксена.
Уважаемый сэр!
Мэр Киркенеса передал мне, который являюсь школьным учителем. Ваше письмо ответить. Есть в Пасвикдале место Сейдварре и была там семья Нюгор много лет назад. Неизвестно, к сожалению, что случилось с этой семьей.
Очень рад быть Вам полезным.
Я обрадовался еще больше него. Кончис был там, там что-то произошло. Хоть капля правды.
Мать Лилии. Я съездил в Серн-Эббес, не надеясь отыскать там ни Эйнсти-коттедж, ни вообще чего-либо стоящего. И не отыскал. Заехал позавтракать в маленькую гостиницу и сказал управляющей, что знал девушек из Серн-Эббес, очень симпатичных, но позабыл их фамилию. Чем привел ее в полное недоумение: она знала в деревне каждую собаку, но ума приложить не могла, о ком я говорю. «Директор» школы оказался директрисой. Письма, несомненно, были сфабрикованы на Фраксосе.
Шарль-Виктор Брюно. У Гроува[123] не значится. Человек из Королевской музыкальной академии, с которым я разговаривал, никогда не слышал о нем; и тем более о Кончисе. Костюм Кончиса на «суде». Возвращаясь из Серн-Эббес, я заехал в Хангерфорд пообедать и по дороге к гостинице увидел антикварную лавку. В витрине красовались пять старинных карт таро. На одной из них был изображен человек, одетый в точности как Кончис тогда, даже рисунки на плаще те же самые. Подпись: «LE SORCIER» — колдун. Лавка была на замке, но я записал адрес, и эту карту мне потом прислали — «прелестная вещица XVIII века». Увидев ее в витрине, я похолодел, оглянулся по сторонам — словно ее выставили тут специально для меня, словно за мной наблюдают. «Психологи» на суде. Я навел справки в Тавистокской клинике и в американском посольстве. Имен, названных мной, никто не знал, хотя некоторые институты и существовали. Дальнейшие изыскания никаких сведений о Кончисе не принесли. Невинсон. Так звали человека, преподававшего в школе лорда Байрона до войны; его оксфордский колледж был указан в книге, найденной мною в библиотеке. Канцелярия Бейлиола выслала мне его теперешний адрес — в Японии. Я написал туда. Через две недели пришел ответ.
Английский факультет
Осакского университета
Уважаемый м-р Эрфе!
Спасибо за письмо. Оно пришло словно из давнего прошлого, удивив меня необычайно! Однако я счастлив слышать, что школу пощадила война; надеюсь, Вам там понравилось так же, как и мне.
Про Бурани я и позабыл. Теперь припоминаю и виллу, и (очень смутно) ее хозяина. Не с ним ли мы жарко спорили о Расине и предопределении? Кажется, с ним, хотя точно сказать не могу: столько воды утекло!
Что до других довоенных «жертв» — тут от меня, увы, мало толку. С моим предшественником я не встречался. Знал я Джеффри Сагдена, он там работал через три года после меня. О Бурани он ничего примечательного не сообщал.
Если окажетесь в наших краях, буду рад поболтать о днях былых и угостить Вас хоть и не узо, но сакэ пу на пинете.
Искренне Ваш
Дуглас Невинсон.
Виммель. В конце августа — неожиданная удача. У меня заболел зуб, и Кемп отправила меня к своему дантисту. В приемной, просматривая старый киношный журнал (за январь прошлого года), я наткнулся на фото лже-Виммеля. Чуть ли не в том же фашистском мундире. Под снимком — врез:
Игнаций Прушинский, играющий жестокого немца, коменданта города, в лучшем польском фильме о Сопротивлении, «Тяжелые испытания», в жизни исполнял совсем иную роль. Во время оккупации он возглавлял подпольную группу, за что удостоен польской награды, примерно соответствующей нашему «Кресту Виктории».
Гипноз. Я прочел о нем пару книг. Кончис, несомненно, владел этими навыками профессионально. Постгипнотическое внушение — команды, выполняемые по условному сигналу, когда испытуемый уже вышел из транса и внешне вернулся в нормальное состояние, — «технически несложно и часто демонстрируется». Но, сколько я ни вспоминал, не смог вспомнить ни одного момента, когда, побуждаемый подсознанием, вел себя иначе, чем диктовало сознание. Под гипнозом меня, конечно, «заряжали». Но поступки, совершаемые мною по собственной воле, делали всякое внушение излишним — за исключением каких-нибудь частностей.
Руки над головой. Кончис заимствовал этот жест из древнеегипетских обрядов. То был знак Ка, употребляемый жрецами, чтобы «управлять сверхъестественной энергией космоса». Воспроизведен на многих надгробных памятниках. Его смысл: «Я обладатель чар. Я повелитель сил. Я указую силам». Крест с кольцом на верхушке, нарисованный на стене зала суда — другой египетский знак, «ключ жизни»
Лента на ноге, оголенное плечо. Атрибуты масонских ритуалов, восходящие, как полагают, к элевсинским таинствам. Ассоциируются с обрядом посвящения.
«Мария». Возможно, и вправду была крестьянкой, из сообразительных. По-французски она произнесла два-три слова, на суде сидела молча, с отсутствующим видом. В отличие от остальных, она могла быть тем, чем казалась.
Банк Лилии. На письмо мне ответил подлинный управляющий филиалом банка Баркли. Его звали не П. Дж. Фирн; бланк был другим, чем тот, что я получил на острове.
Ее школа. Жюли Холмс в списках выпускниц нет.
Митфорд. Я послал открытку по прошлогоднему нортамберлендскому адресу и получил ответ от его матери. Александр в Испании, сопровождает группу туристов. Я связался с агентством, где он работал: вернется только в сентябре. Я оставил ему записку.
Картины в Бурани. Я начал с Боннара. И в первом же альбоме наткнулся на девушку с полотенцем. Заглянул в список иллюстраций. Оригинал находится в картинной галерее Лос-Анджелеса. Альбом издан в 1950 году. Потом я «нашел» второго Боннара — в Бостонском музее изящных искусств. На вилле висели копии. Модильяни я так и не разыскал; подозреваю, что, судя по кончисовским глазам на портрете, то была даже не копия.
«Ивнинг стандард» от 8 января 1952 года[124]. Фото Лилии нет ни в одном из выпусков.
«Астрея». Мог ли Кончис сыграть на том, что я считал себя отдаленным потомком д’Юрфе? Сюжет «Астреи» таков: пастушка Астрея, наслушавшись гадостей о пастухе Селадоне, порывает с ним. Начинается война, Астрею сажают в тюрьму. Селадон умудряется вызволить ее оттуда, но она непреклонна. Чтобы получить ее руку, ему приходится превратить в каменные статуи льва и единорогов, пожирающих неверных любовников.
Шаляпин. В июне 1914 года пел в «Ковент-Гарден», и именно в «Князе Игоре».
«Вас еще призовут». Говоря это во время нашей первой захватывающей встречи, он имел в виду «Я решил вас использовать» — вот и все. Так же следовало понимать и его прощальные слова: «Вот вы и призваны». То есть: «Я-таки использовал вас».
Лилия и Роза. В Оксфорде или Кембридже сестры-близнецы, красивые и способные (хотя классическое образование Лилии теперь казалось сомнительным), должны были сиять в два раза ярче, чем Зулейка Добсон[125]. Оксфорд исключался — я сам учился там примерно в те же годы, — и я ткнулся к «чужим». Листал университетские журналы, рассматривал запечатленные в них сцены из студенческих спектаклей, отважился даже навести справки в канцеляриях женских колледжей… все впустую. Она говорила о Джертоне — ни одной подходящей кандидатуры. В Лондонском университете — тоже по нулям.
Обращался я и в столичные театральные агентства. Трижды мне показывали фотографии двойняшек, всякий раз — не тех. У Бермена и других костюмеров мне повезло не больше. В «Тавистоке» «Лисистрата» ни разу не ставилась. Королевская театральная академия была бессильна мне помочь. Все, что я вынес из моих блужданий (причем каждый запрос требовал новых вымышленных предлогов) — это запоздалое и завистливое восхищение близнецами, так мастерски умевшими врать.
Во всей этой выдумке с «Жюли Холмс» была одна ключевая хитрость. Людям, чей жизненный путь сходен с нашим, трудно не доверять. Она училась в Кембридже, я — в Оксфорде и так далее.
«Отелло», акт I, сцена 3.[126]
…Она погублена, погибла,
Ее сманили силой, увели
Заклятьем, наговорами, дурманом.
Она умна, здорова, не слепа
И не могла бы не понять ошибки,
Но это чернокнижье, колдовство!
И далее:
Шагнуть боялась, скромница, тихоня,
И вдруг, гляди, откуда что взялось?
Все побоку — природа, стыд, приличье,
Влюбилась в то, на что смотреть нельзя!
Легендарная шлюха Ио. Лемприер[127]: «В древней варварской традиции Ио и Гио означали землю, в то время как Изи или Иза — лед или воду как первичную стихию; и то и другое — имена богини, воплощавшей земное плодородие». Индийская Кали, сирийская Астарта (Астарот), египетская Изида и греческая Ио, как полагают, одна и та же богиня. Ее цвета (в зале суда они преобладали) — белый, красный и черный: фазы луны и периоды жизни женщины (девушка, мать, старуха). Лилия была, несомненно, богиней белого, девственного периода; возможно, и черного тоже. Розу предназначали для красного; но потом эту роль взяла на себя Алисон.
Киностудия «Полим». И как я сразу не заметил эту букву, переставленную из конца в начало?
Тартар. Чем больше я читал, тем определеннее Бурани — особенно на заключительной стадии — отождествлялся для меня с Тартаром. Там правил царь Гадес (Кончис); царица Персефона, носительница разрушения (Лилия) — «шесть месяцев в году она пребывала с Гадесом в царстве мертвых, а шесть — на земле, со своей матерью Деметрой». Был в Тартаре и высший судия — Минос (бородатый председатель?); и, конечно, Анубис-Цербер, черный пес с тремя головами (три обличья?). Именно в Тартар спустилась Эвридика, разлученная с Орфеем.
Сознавая, что роль сыщика, охотника не слишком достойна, я наводил справки с некоторой прохладцей. Но внезапно одна, причем отнюдь не самая убедительная, версия принесла существенные результаты.
71
А что, если Кончис и в самом деле провел детство в Лондоне, а в Сент-Джонс-вуд действительно жила некая Лилия Монтгомери? Убежденный, что гипотеза не подтвердится, как-то в понедельник я тем не менее отправился в Марилебонскую центральную библиотеку и заказал адресные книги 1912–1914 годов. Фамилия Кончис в них, конечно, не значится; а Монтгомери? Экейше-роуд, Принц-Альберт-роуд, Хенстридж-плейс, Куинс-гроув… сверяясь с алфавитным перечнем фамилий, я исследовал все подходящие улицы к востоку от Веллингтон-роуд. И вдруг в глаза мне бросилась строчка: «Монтгомери, Фред-к, Эллитсен-роуд, 20».
Фамилии соседей — Смит и Меннингем; правда, второй в 1914 году переехал, уступив место Хакстепу. Я выписал адрес и продолжал поиски. Почти сразу, через пару кварталов, я наткнулся на другого Монтгомери, с Элм-Три-роуд. Впрочем, эту находку вряд ли можно было назвать удачной, ибо полное его имя звучало так: сэр Чарльз Пенн Монтгомери; судя по длинным аббревиатурам, светило хирургии; Кончис рассказывал явно не о нем. Соседи — Хэмилтон-Дьюкс и Чарльзворт. На Элм-Три-роуд жил еще один сэр; престижное место.
Дальнейшая сверка новых Монтгомери не выявила.
Я обратился к позднейшим адресным книгам. Монтгомери с Эллитсен-роуд исчез в 1922 году. На Элм-Три-роуд Монтгомери, как ни странно, продержались дольше, хотя сэр Чарльз, похоже, умер в 1922-м; домовладелицей до 1938 года была леди Флоренс Монтгомери.
Позавтракав, я поехал на Эллитсен-роуд. И по прибытии понял, что тут ловить нечего. Домики с верандами вместо «особняков», которые описывал Кончис.
До Элм-Три-роуд я добрался за пять минут. Застройка подходящая: особняки, бывшие конюшни, коттеджи середины прошлого века раскинулись живописной дугой. Время здесь словно остановилось. Дом 46 — из самых представительных. Припарковавшись, я прошел к парадному входу по дорожке, обсаженной гортензиями; позвонил.
Но дом был пуст — до начала сентября. Хозяева уехали отдыхать. Я нашел в справочнике имя владельца: некий Саймон Маркс. В старом выпуске «Кто есть кто» я вычитал, что знаменитый сэр Чарльз Пенн Монтгомери имел трех дочерей. Как их звали, я выяснять не стал, к тому времени уже давясь изысканиями, словно ребенок — остатками пирожного. И потому, однажды увидев у заветного подъезда машину, только что не расстроился: вот-вот развеется очередная робкая надежда.
Дверь открыл итальянец в белой тужурке.
— Скажите, можно увидеть хозяина? Или хозяйку?
— Вас ожидают?
— Нет.
— Хотите что-нибудь продать?
Меня выручил чей-то хриплый голос:
— Кто там, Эрколе?
Лет шестьдесят, еврейка, богато одетая, с умным взглядом.
— Вы знаете, я пишу книгу, и в связи с этим меня интересуют Монтгомери.
— Сэр Чарльз Пенн? Хирург?
— По-моему, он жил здесь.
— Да, он жил здесь. — Слуга не двигался с места, пока она не отпустила его царственным помаванием руки; я сперва подумал, что жест относится ко мне.
— На самом деле… как бы это объяснить… я разыскиваю Лилию Монтгомери.
— Да. Я ее знаю. — Она, похоже, не заметила моей ошарашенной улыбки. — Вы ее ищете?
— Книга — об известном греческом писателе, то есть в Греции известном, и, по моим сведениям, он дружил с мисс Монтгомери, когда жил в Англии, много лет назад.
— Как его звали?
— Морис Кончис. — Имя явно ничего ей не говорило. Романтика поиска в конце концов пересилила недоверие.
— Сейчас поищу адрес. Заходите.
Я ждал в роскошной прихожей. Аляповатость мрамора и позолоченной бронзы; трюмо; картина, похожая на Фрагонара. Давящее изобилие, нервная дрожь. Через минуту она вернулась с визитной карточкой. «Г-жа Лилия де Сейтас, Динсфорд-хаус, Мач-Хэдем, Хертфордшир» — прочел я.
— Мы не виделись несколько лет, — сказала дама.
— Очень вам благодарен. — Я попятился к двери.
— Может, чаю? Выпьете что-нибудь?
Теперь в ее глазах светилась сдерживаемая алчность, будто она уже предвкушала, как высосет мою кровь. Богомолиха в драгоценной клетке. Я поспешно отказался.
Сев в машину, я в последний раз оглядел окрестности дома 46. Где-то здесь, возможно, прошла юность Кончиса. За домом высилось нечто вроде фабрики, но из справочника я знал, что это крикетный стадион. Садовых участков за высокими стенами не видно; «садик» теперь, скорее всего, задавлен нависающими трибунами. Ведь построены они, очевидно, после первой мировой.
Назавтра, в одиннадцать утра, я достиг Мач-Хэдема. День выдался погожий, безоблачный, синий, какие бывают ранней осенью; казалось, я снова в Греции. Динсфорд-хаус стоял в стороне от деревни и, хотя я ожидал большего, впечатление производил; элегантный широкий фасад с изящным, ненавязчивым орнаментом, красно-белый; ухоженный участок величиной примерно с акр. Тут дверь открыла прислуга-скандинавка. Да, г-жа де Сейтас дома — она сейчас в конюшне, сюда, за угол.
Гравийная дорожка ныряла в кирпичную арку. За двумя гаражами виднелась конюшня; я почувствовал запах лошадей. В дверях появился мальчуган с корзиной. Заметив меня, крикнул: «Мама! Тут какой-то дядя!» Следом вышла стройная женщина в брюках для верховой езды, в перчатках, красном платке и красной клетчатой рубашке. На вид ей было не больше сорока: еще не старая, энергичная, со здоровым румянцем.
— Чем могу быть полезна?
— Вообще-то я к г-же де Сейтас.
— Г-жа де Сейтас — это я.
А я-то думал, она седая, ровесница Кончиса. Вблизи проявились морщины у глаз, легкая, но красноречивая дряблость шеи; пышные каштановые волосы, скорее всего — крашеные. Пожалуй, ей пятьдесят, а не сорок; но все равно лет на десять меньше, чем нужно.
— Г-жа Лилия де Сейтас?
— Да.
— Ваш адрес мне дала миссис Саймон Маркс. — Она скорчила гримаску, и я понял, что это не лучшая рекомендация. — Я пишу книгу, и вы можете мне помочь.
— Я?
— Ведь ваша девичья фамилия — Монтгомери?
— Но отец…
— Книга не о вашем отце. — В конюшне заржал пони. Мальчик смотрел на меня недоверчиво; мать велела ему не глазеть и живо наполнить корзину. Я пустил в ход все свое оксфордское обаяние. — Если я не вовремя, назначьте любой другой день.
— Да мы просто навоз убираем. — Отставила метлу. — Если не об отце, то о ком?
— Я работаю над биографией… Мориса Кончиса. Я смотрел во все глаза; в лице ее ничто не дрогнуло.
— Мориса… как-как?
— Кончиса. — Я произнес фамилию раздельно. — Это знаменитый греческий писатель. В молодости он жил в Англии.
Она неуклюже откинула с лица прядь волос; типичная деревенская англичанка, которую интересуют лишь лошади, хозяйство да дети.
— Право, мне очень жаль, но тут какая-то ошибка.
— Вы могли знать его как… Чарльзворта. Или Хэмилтон-Дьюкса. Давным-давно. Во время первой мировой.
— Но, друг мой… то есть не друг мой, а… — Очаровательная заминка. Собеседник из нее был, как из слона балерина; но разве можно сердиться на этот загар, на ясные глаза, тронутые голубизной, на крепкое тело? — Как вас зовут? — спросила она.
Я представился.
— Мистер Эрфе, вы знаете, сколько лет мне было в четырнадцатом году?
— Судя по вашему виду, немного.
Она улыбнулась, хотя явно считала, что в Англии комплименты неуместны и обременительны.
— Десять. — Оглянулась на сына, нагружавшего корзину. — Вот как Бенджи.
— А эти имена вам… знакомы?
— Боже мой, конечно, но… этот Морис, или как его там, он что, бывал у них?
Я покачал головой. Кончис снова поставил меня в глупое положение. Имя Монтгомери он, очевидно, нашел в старой адресной книге; ему оставалось лишь уточнить, как звали дочерей. Но отступать все-таки рано.
— Он был сыном кого-то из них. Кажется, единственным. Очень музыкальный ребенок.
— Боюсь, вы ошибаетесь. У Чарльзвортов детей не было, а сын Хэмилтон-Дьюкса… — Она помедлила, как бы что-то припомнив. — Он погиб на войне.
— По-моему, вы сейчас подумали о ком-то другом.
— Нет… то есть да. Не знаю. Вы сказали «музыкальный»? — И нерешительно: — Ведь это не мистер Крыс? — Засмеялась, сунула руки в карманы брюк. — «Ветер в ивах»[128]. Итальянец, он учил нас играть на фортепьяно. Меня и сестру.
— Молодой?
Она пожала плечами.
— Довольно-таки.
— Что вы еще о нем помните?
Опустила глаза.
— Гамбеллино, Гамбарделло… что-то в этом духе. Гамбарделло? — Она произнесла это со смешком.
— Это фамилия. А имя?
Она не смогла припомнить.
— Почему «мистер Крыс»?
— У него были такие внимательные карие глаза. Как же мы его мучили! — Виновато оглянулась на сына, подталкивавшего ее сзади, словно мучили именно его. И не увидела, как я оживился; нет, фамилию Кончис взял не из адресной книги.
— Он был низенький? Ниже меня?
Напрягая память, она комкала платок. Потом испуганно посмотрела на меня.
— Вы знаете, да… Но ведь это не…
— Будьте добры, позвольте мне расспросить вас. Десять минут, не больше.
Она заколебалась. Я был вежлив, но настойчив: всего десять минут.
— Бенджи, бегом, скажи Гунхильд, пусть сварит нам кофе. И принесет в сад.
Он посмотрел в глубь конюшни.
— А Сачок?
— Сачок подождет.
Бенджи убежал в дом, а г-жа де Сейтас, стягивая перчатки, развязывая платок, повела меня по ивовой аллее, вдоль кирпичной стены, через калитку, в чудесный старый сад; озеро осенних цветов; у дальнего края дома — лужайка, кедр. Мы поднялись на веранду. Качалка с козырьком, гнутые чугунные стулья, выкрашенные белой краской. Нетрудно догадаться, что скальпель принес сэру Чарльзу Пенну Монтгомери целое состояние. Она опустилась в качалку, а мне указала на стул. Я промямлил что-то насчет сада.
— Он ничего, правда? Муж сам за ним ухаживает, а сейчас ему, бедняжке, приходится так редко тут бывать. — Улыбка. — Он экономист. Торчит в Страсбурге. — Она задрала ноги; было в ней что-то легкомысленное, кокетливое; деревенская скука, что ли, так действует? — Но к делу. Расскажите мне про вашего знаменитого писателя, о котором я слышу впервые в жизни. Вы с ним знакомы?
— Он умер во время оккупации.
— Бедный. От чего?
— От рака. — Я поднажал. — Он был очень скрытен, и его прошлое приходится восстанавливать по намекам, разбросанным в его произведениях. Известно, что он был грек, но мог выдавать себя и за итальянца. — Вскинувшись, я поднес огонь к ее сигарете.
— Вряд ли это мистер Крыс. Тот — просто забавный коротышка.
— Он играл только на фортепьяно или на клавикордах тоже?
— Клавикорды — это такая тарахтелка? — Я кивнул, но она развела руками. — Вы же говорили, он писатель?
— Начинал он как музыкант. Понимаете, в его ранних стихах и в этом… в романе — множество упоминаний о безответной, но незабываемой любви, которую он пережил в Англии. Пока, конечно, трудно сказать, что было на самом деле, а что он домыслил.
— А… мое имя там тоже есть?
— Анализируя текст, я пришел к выводу, что имя девушки — это название цветка. Что жила она неподалеку. И что свела их музыка.
Она наклонилась вперед, вся внимание.
— Но почему вы решили, что это именно мы?
— Ну… по ряду причин. Есть и прямые указания. Известно, что рядом был крикетный стадион. В одном… фрагменте он говорит, что у девушки — старинная фамилия. Да, и отец — известный врач. Я вооружился адресными книгами, и…
— Просто поразительно.
— Иначе нельзя. Бьешься, как рыба об лед, пока что-нибудь не забрезжит.
Она с улыбкой обернулась к дому.
— Вот и Гунхильд.
За три-четыре минуты, пока сервировался кофе, я успел деликатно расспросить Гунхильд о Норвегии; севернее Тронхейма ей бывать не приходилось. Появился Бенджи, но его отослали; я снова остался наедине с… хм… Лилией.
Для пущей важности я вытащил блокнот.
— Разрешите задать вам несколько вопросов.
— Я чувствую, вы собираетесь меня обессмертить. — Глупо и вульгарно захихикала; мое внимание ей льстило.
— Я думал, он был вашим соседом. Оказывается, нет. Где же он жил?
— Да понятия не имею. В этом возрасте такими вещами разве интересуешься?
— Знали ли вы его родителей? — Покачала головой. — А ваши сестры… они не могут знать больше?
Она помрачнела.
— Старшая сестра — в Чили. Она старше меня на десять лет. А Роза…
— Роза?!
Улыбка.
— Роза.
— Боже мой, это потрясающе. Все сходится. В цикле, посвященном… вам, есть загадочное стихотворение. Весьма туманное, но теперь, когда мы знаем, что у вас есть сестра…
— Была. Роза умерла примерно тогда же. В 1916-м.
— От брюшного тифа?
Я сказал это с такой уверенностью, что она растерялась; потом улыбнулась.
— Нет. Желтуха дала какое-то редкое осложнение. — Несколько мгновений она смотрела поверх моей головы. — Моя первая невосполнимая потеря.
— А чувствовали вы, что он неравнодушен к вам… или к вашим сестрам?
Она снова улыбнулась, вспоминая.
— Нам казалось, он тайно влюблен в Мэй, старшую. У нее, конечно, был жених, но она любила смотреть, как мы занимаемся. Да-да… господи, вот так штука, я как сейчас все это вижу… когда она приходила, он начинал важничать — ну, мы это так называли. Играл головоломные пьесы. А ей нравилась одна вещь Бетховена — «К Элизе», кажется? Мы часто ее напевали, чтоб подразнить его.
— Роза была старше вас?
— На два года.
— Значит, две вредные девчонки и нудный учитель-иностранец?
Она принялась раскачиваться.
— Знаете, это ужасно, но я не помню. То есть да, мы мучили его, паршивки этакие. Но тут началась война, и он исчез.
— Куда?
— Ой. Не могу вам сказать. Понятия не имею. Но вместо него у нас появилась мерзкая старая кувалда. Вот ее мы не-на-ви-дели. Что там, мы скучали по нему. Пижонства в нас было много. Дело прошлое.
— И долго он давал вам уроки?
— Два года? — Почти вопрос.
— Не выказывал ли он особого расположения… к вам?
Надолго задумалась, покачала головой.
— Вы хотите сказать, что он был… извращенец?
— Нет-нет. Ну, к примеру, вы хоть раз оставались с ним наедине?
Шутливое возмущение.
— Ни разу. С нами всегда была гувернантка или сестра. Или мать.
— Вы совсем ничего о нем не помните?
— Сейчас я бы подумала: какой милый человечек. Не знаю…
— Вы или ваша сестра играли на флейте или на рекордере?
— Боже мой, нет. — Она усмехнулась этому дикому предположению.
— Весьма интимный вопрос. Можно ли сказать, что в детстве вы были редкостно красивы?.. Я в этом уверен, но сознавали ли вы, что вы не такая, как все?
Она разглядывала сигарету.
— В интересах, как бы это выразиться, в интересах ваших исследований я, старая крашеная развалина, отвечу вам: да. С меня даже написан портрет. Он имел большой успех. Признан лучшим на вернисаже Королевской академии в 1913 году. Он тут, я вам его покажу.
Я уткнулся в блокнот.
— Так вы не можете вспомнить, куда он делся, когда началась война?
Она закрыла лицо ладонями.
— Господи, вы же не думаете, что… Наверно, его интернировали… но клянусь, я…
— Может, ваша сестра в Чили лучше помнит? С ней можно связаться?
— Конечно. Дать вам адрес? — И я записал его под диктовку.
Прибежал Бенджи, остановился ярдах в двадцати, у астролябии на каменном постаменте. Весь его вид говорил: мое терпение вот-вот лопнет. Она подозвала его, ласково потрепала по голове.
— Милый, твоя бедная мамаша на седьмом небе. Оказывается, она — муза. — Взглянула на меня. — Я правильно говорю?
— Что еще за муза?
— Это леди, которой джентльмен посвящает стихи.
— Вот этот джентльмен?
Рассмеявшись, она повернулась ко мне.
— Он и правда знаменит?
— Расцвет его славы еще впереди.
— Дайте почитать.
— Его книги не переведены. Но их переведут.
— Вы?
— Возможно… — Я притворился скромником.
— Честно говоря, не знаю, что еще могу добавить, — сказала она. Бенджи что-то зашептал ей на ухо. Она засмеялась, вылезла из-под козырька, взяла его за руку. — Вот покажем мистеру Орфе картину — и за работу.
— Только не Орфе, а Эрфе.
Пристыженная, она зажала рот рукой.
— Ну вот, опять я… — Мальчик тянул ее за собой; ему тоже стало неловко от ее промаха.
Мы вошли в дом, миновали гостиную, просторную прихожую и очутились в боковой комнате. Длинный обеденный стол, серебряные подсвечники. В простенке меж окон висел портрет. Бенджи шустро включил подсветку. Настоящая Алиса, длинноволосая, в матроске, выглядывает из-за двери, словно она спряталась, а ищут ее не там, где надо. Глаза живые, горящие, взволнованные, но совсем еще детские. На раме — черная табличка с позолоченной надписью; «Сэр Уильям Блант, К. А.[129] Шалунья».
— Прелестно.
Бенджи заставил мать нагнуться и что-то шепнул ей.
— Он хочет сказать вам, как мы ее называем в семейном кругу.
Она кивнула, и он выкрикнул:
— «Наша мама — сю-сю-сю»! — И улыбнулся, а она взъерошила ему волосы.
Картина не менее прелестная.
Она извинилась, что не приглашает меня к столу: нужно ехать в Хертфорд, «на курсы домохозяек». Я пообещал, что, как только стихи Кончиса выйдут в свет в английском переводе, пришлю ей экземпляр.
В разговоре с ней я понял, как все-таки завишу от старика: не хотелось расставаться с тем образом богатого космополита, который они с «Джун» мне внушили. Теперь я вспоминал, что в его рассказах то и дело возникал отзвук резкого поворота судьбы в 20-х. Я снова принялся строить догадки. Талантливый сын бедного грека-эмигранта, скажем, с Корфу или с Ионических островов, он мог, стыдясь своего греческого имени, принять итальянское; попытки найти себе место в чуждой эдвардианской столице, отречься от прошлого, от корней, маска, постепенно прирастающая к лицу… и все мы, пленники Бурани, обречены были расплачиваться за отчаяние и унижение, испытанные им в те далекие годы в доме Монтгомери, да и в других таких же домах. Я жал на газ и улыбался — во-первых, тому, что за всеми его наукообразными построениями скрывалась чисто человеческая обида, и во-вторых, тому, что теперь у меня есть новая убедительная версия, которую надо проверять.
В центре Мач-Хэдема я посмотрел на часы. Половина первого; до Лондона далеко, неплохо бы перекусить. Затормозил у открытого бара, отделанного деревом. Я оказался единственным посетителем.
— Проездом? — спросил хозяин, наливая пиво.
— Нет. Был тут неподалеку. В Динсфорд-хаусе.
— Уютно она там устроилась.
— Вы с ними знакомы?
Галстук-бабочка; гнусный смешанный выговор.
— Не знаком, а знаю. За бутерброды — отдельно. — Дребезжание кассы. — Детишки ихние к нам забегают.
— Кое-какие справки наводил.
— Ну ясно.
Пергидрольная блондинка вынесла блюдо с бутербродами. Протянув мне сдачу, он спросил:
— Она ведь в опере пела?
— По-моему, нет.
— А болтают, что пела.
Я ждал продолжения, но он, видно, иссяк. Я съел полбутерброда. Задумался.
— Чем занимается ее муж?
— Мужа нету. — Он поймал мой удивленный взгляд. — Я уж два года тут, а о нем ни слуху ни духу. Вот приятели всякие… этого, говорят, хватает. — И подмигнул.
— Ах, вот как.
— Земляки мои. Из Лондона. — Молчание. Он повертел в руках стакан. — Красивая женщина. Дочерей ее видели? — Я покачал головой. Он протер стакан полотенцем. — Высший класс. — Молчание.
— Молоденькие?
— А мне все одно теперь, что двадцать лет, что тридцать. Старшие, между прочим, близнецы. — Если б он протирал стакан с меньшим усердием, — знаю я этот фокус: хочет, чтоб его угостили, — то заметил бы, как окаменело мое лицо.
— Двойняшки. Есть просто близнецы, а есть двойняшки. — Посмотрел через стакан на небо. — Говорят, даже родная мамаша их отличает то ли по шраму, то ли еще по чему…
Я вскочил и бросился к машине — он и рта не успел открыть.
72
Сперва я не чувствовал злости; мчался как сумасшедший, чуть не сшиб велосипедиста, но большую часть пути ухмылялся. На сей раз я без церемоний въехал в ворота, поставил машину на гравийной дорожке у черного хода и задал дверному молотку с львиной головой такую трепку, какой он за все двести лет не пробовал.
Г-жа де Сейтас сама открыла дверь; она успела лишь сменить брюки. Посмотрела на мою машину, словно та могла сообщить ей, почему я опять тут. Я улыбнулся.
— Вижу, вы решили остаться дома.
— Да, я все перепутала. — Стянула рубашку у горла. — Вы о чем-нибудь забыли спросить?
— Да. Забыл.
— Понятно. — Я молчал, и она простодушно спросила (вот только паузу чуть-чуть передержала): — О чем же?
— О ваших дочерях. О двойняшках.
Выражение ее лица изменилось; она взглянула на меня — нет, не виновато; почти ободряюще, со слабой улыбкой. И как я не заметил сходства: глаза, большой рот? Видно, фальшивый снимок, показанный Лилией, крепко засел в моей памяти: клуша со взбитыми волосами. Она впустила меня в дом.
— Действительно забыли.
В другом конце прихожей появился Бенджи. Закрывая входную дверь, она ровно произнесла:
— Все в порядке. Иди доедай.
Я быстро пересек прихожую и склонился над ним.
— Бенджи, скажи-ка мне одну вещь. Как зовут твоих сестер-двойняшек?
Он смотрел с тем же недоверием, но теперь я различал в его глазах еще и страх: малыш, вытащенный из укрытия. Он взглянул на мать. Она, видимо, кивнула.
— Лил и Роза.
— Спасибо.
Смерив меня напоследок взглядом, исполненным сомнений, он исчез. Я повернулся к Лилии де Сейтас.
Размеренной походкой направляясь в гостиную, она сказала:
— Мы назвали их так, чтоб задобрить мою мать. Она обожала жертвоприношения. — Ее поведение сменилось вместе с брюками; смутное несоответствие между внешностью и манерой выражаться сгладилось. Теперь верилось, что ей пятьдесят; и не верилось, что еще недавно она казалась недалекой. Я вошел в гостиную следом за ней.
— Простите, что отрываю вас от завтрака. Холодно взглянула на меня через плечо.
— Я не первую неделю жду, когда вы меня от чего-нибудь оторвете.
Усевшись в кресло, она указала мне на широкий диван в центре комнаты, но я покачал головой. Она держала себя в руках; даже улыбалась.
— К делу.
— Мы остановились на том, что у вас есть две шибко деловые дочки. Послушаем, что вы про них придумаете.
— Боюсь, придумывать мне больше не придется, осталось лишь сказать правду. — Она не переставала улыбаться; улыбаться тому, что я серьезен. — Морис — крестный двойняшек.
— Вы знаете, кто я? — Если ей известно, что творилось в Бурани, почему она так спокойна?
— Да, мистер Эрфе. Я оч-чень хорошо знаю, кто вы. — Ее глаза предостерегали; дразнили. — Дальше что? Посмотрела на свои ладони, снова на меня.
— Мой муж погиб в сорок третьем. На Дальнем Востоке. Он так и не увидел Бенджи. — Мое нетерпение забавляло ее. — Он был первым учителем английского в школе лорда Байрона.
— Вот уж нет. Я видел старые программки.
— В таком случае вы помните фамилию Хьюз.
— Помню.
Скрестила ноги. Она сидела в старом, обтянутом золотистой парчой кресле с высокими подлокотниками, наклонившись вперед. Деревенской неотесанности как не бывало.
— Присядьте, прошу вас.
— Нет, — сурово ответил я.
Она пожала плечами и посмотрела мне в глаза; взгляд проницательный, беззастенчивый, даже надменный. Потом заговорила.
— Мне было восемнадцать, когда умер отец. Я неудачно — и очень глупо — вышла замуж; в основном, чтобы сбежать из дому. В 1928-м познакомилась с моим вторым мужем. С первым развелась через год. Мы поженились. Нам хотелось отдохнуть от Англии, а денег было не густо. Он нанялся учителем. Он был специалист по античной литературе… Грецию обожал. Мы познакомились с Морисом. Лилия и Роза зачаты на Фраксосе. В доме, где Морис пригласил нас пожить.
— Не верю ни единому слову. Но продолжайте.
— По моему настоянию мы вернулись в Англию, чтобы обеспечить близнецам нужный уход. — Она взяла сигарету из серебряной коробки, стоявшей на трехногом столике у кресла. Предложила и мне, но я отказался; и огонь не стал подносить. Она не отреагировала; настоящая хозяйка. — Девичья фамилия матери — де Сейтас. Можете пойти в Сомерсет-хаус[130] и проверить. У нее был брат-холостяк, мой дядя, весьма состоятельный. Он относился ко мне, особенно после смерти отца, как к дочери — насколько мать ему позволяла. Она была очень властная женщина.
Кончис говорил, что поселился в Бурани в апреле 1928-го.
— Вы хотите сказать, что познакомились с… Морисом только в 1929 году?
Улыбка.
— Конечно. Детали того, что он вам рассказывал, ему сообщила я.
— И про сестру Розу?
— Пойдите в Сомерсет-хаус.
— И пойду.
Она разглядывала кончик сигареты; я ждал.
— Родились двойняшки. Через год дядя умер. Оказалось, он завещал мне почти все, что имел, при условии, что Билл добровольно возьмет фамилию де Сейтас. Даже не де Сейтас-Хьюз. Эта низость — целиком на совести матери. — Взглянула на ряд миниатюр, висящих тут же, у каминной доски. — Последним отпрыском мужского пола в семье де Сейтас был дядя. Муж взял мою фамилию. Как японец. Это тоже можно проверить. — И добавила: — Вот и все.
— Далеко не все, черт побери!
— Можно мне называть вас Николасом? Я ведь столько о вас слышала.
— Нельзя.
Потупилась; опять эта невыносимая улыбочка, блуждавшая на губах ее дочерей, на губах Кончиса, даже на губах Антона и Марии (хоть и с иным оттенком), словно их тренировали улыбаться загадочно и высокомерно; может, и правда тренировали. И подозреваю: тренером в таком случае была женщина, сидящая передо мной.
— Думаете, вы первый молодой человек, который вымещает на мне свою злость и обиду на Мориса? И на всех нас, его помощников. Думаете, вы первый, кто отвергает мою дружбу?
— Я бы хотел задать вам несколько неприятных вопросов.
— Задавайте.
— Но начнем не с них. Почему в деревне говорят, что вы пели в опере?
— Пела иногда на местных концертах. У меня музыкальное образование.
— «Клавикорды — это такая тарахтелка»?
— Но ведь они действительно тарахтят.
Я повернулся спиной к ней, к ее мягкости, к ее смертоносной светскости.
— Уважаемая г-жа де Сейтас, никакое обаяние, никакой ум, никакая игра в слова вам не помогут.
Она помолчала.
— Ведь это вы заварили кашу. Неужели не понимаете? Явились и начали лгать. Думали застать здесь то, что вам хотелось застать. Ну, и я лгала. Чтобы вы услышали то, что хотели.
— Ваши дочери здесь?
— Нет.
Я повернулся к ней.
— А Алисон?
— С Алисон мы очень подружились.
— Где она?
Покачала головой; не ответила.
— Я требую, чтобы мне сказали, где она.
— В этом доме не требуют. — Она смотрела кротко, но внимательно, как шахматист — на доску.
— Отлично. Интересно, что на это скажет полиция.
— Ничего интересного. Скажет, что у вас не все дома. Я снова отвернулся, чтобы вытянуть из нее хоть что-нибудь. Но она молча сидела в кресле; я спиной чувствовал ее взгляд. Чувствовал, как она сидит там, в пшенично-золотом кресле, словно Деметра, Церера, богиня на троне; не просто пятидесятилетняя умница в современной комнате, куда с полей проникает ропот трактора; но актриса, столь беззаветно преданная учению, которого я не мог понять, и людям, которых я не мог простить, что ее игра уже не была собственно игрой.
Встала, подошла к конторке в углу, вернулась, положила на стол у дивана какие-то фотографии. Опять села в кресло; я не удержался, посмотрел. Вот она в качалке, на фоне веранды. С другой стороны — Кончис; между ними — Бенджи. Вот Лилия и Роза. Лилия улыбается фотографу, и Роза смеется, повернувшись в профиль, как бы проходя за спиной сестры. Позади виднелась та же веранда. И пожелтевший снимок. Я узнал Бурани. На ступенях перед домом стоят пятеро. В центре Кончис, рядом красивая женщина — несомненно, Лилия де Сейтас. Ее обнимает высокий мужчина. На обороте надпись: «Бурани, 1935».
— А кто остальные двое?
— Один — наш друг. А второй — ваш предшественник.
— Джеффри Сагден? — Она кивнула, не справившись с удивлением. Я положил снимок и решил немного отыграться. — Я нашел человека, который работал в школе до войны. Он рассказал мне много любопытного.
— Да что вы говорите? — Спокойный тон с оттенком сомнения.
— Так что давайте без вранья.
Повисла неловкая пауза. Она испытующе взглянула на меня.
— Что он рассказал?
— Достаточно.
Мы смотрели друг другу в глаза. Затем она поднялась и подошла к письменному столу. Вынула оттуда письмо, развернула последний лист; пробежала глазами, подошла и протянула мне. Это был второй экземпляр полученного мной письма Невинсона. Сверху он нацарапал: «Надеюсь, эта пыль не засорит глаза адресата на веки вечные!» Отвернувшись, она рассматривала книги в шкафу у стола, потом приблизилась и молча дала мне три томика в обмен на письмо. Проглотив колкость, я посмотрел на верхний — школьная хрестоматия в голубой обложке. «Греческая антология для внеклассного чтения. Составил и прокомментировал магистр Уильям Хьюз. Кембридж, 1932».
— Это по заказу. Но две других — по любви. Вторая — малотиражное издание Лонга в английском переводе, помеченное 1936 годом.
— 1936-й. Все-таки «Хьюз»?
— Автору не запретишь подписываться, как он считает нужным.
Холмс, Хьюз; мне вспомнилась одна деталь из рассказа ее дочери.
— Он преподавал в Уинчестере?
Улыбка.
— Недолго. Перед женитьбой.
Третья книга — сборник стихотворных переводов Паламаса, Соломоса и других современных греческих поэтов, в том числе даже Сефериса.
— Морис Кончис, знаменитый поэт. — Я кисло взглянул на нее. — Удачно я придумал, ничего не скажешь.
Она взяла у меня книги, положила на стол.
— Получилось довольно убедительно.
— Хоть я и глуповат.
— Ум и глупость друг друга не исключают. Особенно у мужчины вашего возраста.
Снова уселась в кресло, снова улыбнулась моей серьезности; подкупающе нежная, дружеская улыбка достойной, неглупой дамы. Словно все идет как надо. Я подошел к окну. Солнечный свет лег на мои руки. У веранды Бенжди играл в салки с норвежкой. До нас то и дело доносились их возгласы.
— А если бы я поверил в историю про мистера Крыса?
— Тогда я припомнила бы про него что-нибудь важное.
— И?
— Вы ведь приехали бы послушать?
— А если б я вас так и не нашел?
— В таком случае некая миссис Хьюз вскоре пригласила бы вас позавтракать.
— Ни с того ни с сего?
— Ну почему? Она написала бы вам что-нибудь в таком духе. — Откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза. — Уважаемый мистер Эрфе, ваш адрес мне дали в Британском совете. Мой муж, первый учитель английского в школе лорда Байрона, недавно скончался, и в его дневниках обнаружились упоминания о неких удивительных событиях, о которых он никогда не рассказывал… — Открыла глаза, подняла брови: ну как?
— И когда я должен был получить письмо? Сколько мне оставалось ждать?
— Этого я вам, к сожалению, сказать не могу.
— Не хотите.
— Да нет. Просто решаю не я.
— Нетрудно догадаться, кто. Она решает?
— Вот именно.
Протянула руку к каминной полке и вынула из-за какой-то безделушки фотографию.
— Нерезко получилось. Это Бенджи снимал своим «брауни».
Три женщины на лошади. Лилия де Сейтас, Гунхильд, а между ними — Алисон. Вот-вот свалится, хохочет, глядя в объектив.
— А с дочерьми вашими она… уже познакомилась?
Серо-голубые глаза посмотрели на меня в упор.
— Можете взять карточку себе.
Но я стоял насмерть.
— Где она?
— Хотите обыскать дом?
Она не сводила с меня глаз; рука подпирает подбородок; желтое кресло; невозмутимая; уверенная. В чем — непонятно; но уверенная. А я — как несмышленый щенок, что гонится за бывалым зайцем: щелкаешь зубами, а во рту лишь ветер. Повертев снимок, я разорвал его на четыре части и кинул в пепельницу на столике у окна. Она неожиданно заговорила.
— Послушайте-ка меня, бедный мой, сердитый юноша. Подчас любовь — это просто твоя способность любить, а не заслуга того, кого любишь. И у Алисон, по-моему, редкая способность к преданности и верности. Мне такая и не снилась. Драгоценное свойство. А я только убедила ее, что нельзя разбрасываться своими богатствами, как она, очевидно, разбрасывалась до сих пор.
— Очень мило с вашей стороны.
Вздохнула.
— Опять ирония.
— Ну а вы чего хотели? Слез раскаянья?
— Ирония вам не к лицу. Она делает вас беззащитным. После паузы она продолжала:
— Как вы счастливы и как слепы! Счастливы потому, что в вас есть нечто, перед чем женщина не может устоять, хотя на меня вы свои чары тратить явно не собираетесь. А слепы потому, что держали в руках частичку истинно женственного. Поймите, Алисон щедро одарена тем единственным качеством женщины, без которого мир бы перевернулся. Рядом с ним образование, происхождение, деньги — ничто. А вы упустили ее.
— С помощью ваших дочурок.
— Мои дочери — всего лишь олицетворение вашего собственного эгоизма.
Во мне закипало тупое, подспудное бешенство.
— В одну из них я, между прочим, влюбился — сдуру, не обольщайтесь.
— Как беспечный коллекционер влюбляется в вожделенную картину. И все готов отдать, лишь бы завладеть ею.
— Нет уж, то была не картина. А девчонка, у которой столько же порядочности, сколько у последней шлюхи на Пляс-Пигаль.
Чуть-чуть помолчав — изящный салонный укор, — она ровно произнесла:
— Сильно сказано.
Я повернулся к ней.
— Начинаю подозревать, что вам не все известно. Во-первых, ваша подгулявшая дочка…
— Мне известно все, что она делала, в точности. — Она спокойно смотрела на меня; только слегка наклонялась вперед. — Известны и мотивы, которыми она руководствовалась. Но рассказать вам о них — значит рассказать все.
— Позвать тех, внизу? Скажите сыну, как его сестрица крутит — кажется, это так называется, — неделю со мной, неделю с негром.
Она снова замолчала, словно желая приглушить мои слова; так оставляют вопрос без ответа, чтобы одернуть спрашивающего.
— А будь он белым, вы бы не так возмущались?
— Будь он белым, возмущался бы так же.
— Он умен, очарователен. Они довольно давно спят вместе.
— И вы это одобряете?
— Мое одобрение никого не интересует. Лилия — взрослый человек.
Горько усмехнувшись, я посмотрел в окно.
— Теперь ясно, зачем вам столько цветов. — Она повернула голову, не понимая. — Чтоб не так несло серой.
Она встала, взялась за каминную полку, следя, как я расхаживаю по комнате; спокойная, внимательная, она забавлялась мной, как воздушным змеем: взмывай ввысь, спускайся ли — веревка крепка.
— Вы можете выслушать меня и не перебивать?
Я взглянул на нее; согласно кивнул.
— Отлично. А теперь оставим эти разговоры о том, что пристойно, а что непристойно. — Тон размеренный, деловой, как у тех врачих, что на работе стараются выглядеть бесполыми. — Если я живу в особняке начала XVIII века, это не значит, что и мораль у меня, как у большинства теперешних англичан, тогдашняя.
— Что-что, а это мне и в голову не приходило.
— Так будете слушать? — Я подошел к окну, стал к ней спиной. Нужно, наконец, припереть ее к стенке; это было бы только справедливо. — Как вам это объяснить? Морис на моем месте сказал бы, что секс отличается от других удовольствий интенсивностью, но не качеством. Что это лишь часть, причем не главная, тех человеческих отношений, что зовутся любовью. И что главная часть — это искренность, выстраданное доверие сердца к сердцу. Или, если угодно, души к душе. Что физическая измена — лишь следствие измены духовной. Ибо люди, которые подарили друг другу любовь, не имеют права лгать.
Я разглядывал дальний край лужайки. Все заготовлено заранее — все, что она говорит; может, она даже выучила сей ключевой монолог наизусть.
— Кто вы такая, чтоб читать мне рацеи, г-жа де Сейтас?
— А кто вы такой, чтоб отказываться от проповеди?
— Послушайте…
— Нет, это вы послушайте, будьте добры. — Я не внял бы просьбе, будь в ней хоть какая-то настойчивость, хоть какое-то высокомерие. Но нет, она прозвучала обескураживающе мягко, почти заискивающе. — Я пытаюсь объяснить, что мы за люди. Морис убедил нас — больше двадцати лет назад, — что надо отказаться от привычных сексуальных табу. Не потому, что мы развратнее остальных. Потому, что мы чище. И мы отказались, в меру своих сил. И детей я воспитывала так, чтобы табу для них не существовали. Как объяснить вам, что мы, помощники Мориса, не отводим сексу такого уж значительного места? Того места, которое он занимает в жизни остальных? У нас есть занятия поважнее.
Я не оборачивался.
— До войны я дважды играла роль, в чем-то похожую на ту, которую играла перед вами Лилия. Ей доступно то, что мне не удавалось. Слишком многие запреты мне нужно было переступить. Не забудьте, у меня был муж, которого я любила — и физически, и в иных, более важных смыслах. Но, коль уж мы так серьезно вмешались в вашу судьбу, знайте: даже при жизни мужа я, всякий раз с его ведома и согласия, отдавалась Морису. А на войне он, в свою очередь, завел возлюбленную, индианку, с моего ведома и согласия. И при всем том у нас была крепкая, очень счастливая семья, ибо мы соблюдали два основных правила. Во-первых, никогда не лгали друг другу, а во-вторых… но для этого я должна узнать вас поближе.
Я гадливо обернулся. Ее спокойствие начинало пугать; сквозь него прорывалось безумие. Она снова села.
— Если вы привыкли принимать на веру авторитетные нормы, мое поведение, поведение моей дочери вы, конечно, осудите. Дело ваше. Но помните, возможна и иная точка зрения. Если вы станете на нее, то восхититесь отвагой Лилии. Ни я, ни мои дети не притворяемся такими, как все. Они не так воспитаны, чтобы быть как все. Мы богаты, восприимчивы, и жизнь у нас богатая, насыщенная.
— Вам везет.
— Конечно. Везет. И мы сознаем ответственность, которую налагает на нас везение в жизненной лотерее.
— Ответственность? — Я снова резко обернулся.
— Вы что, действительно считаете, что мы для вас старались? Что на наших… картах не намечен курс? — И, на полтона ниже: — Нами движет необходимость. — Она имела в виду: не просто жажда развлечении.
— Да, добровольное бесстыдство ставит свои требования.
— Требования ставит сложнейший эксперимент.
— Я — за эксперименты попроще.
— Время простых прошло.
Воцарилось молчание. Во мне все ныла тоска; а сейчас еще и непостижимый страх при мысли, что Алисон — в руках этой женщины, словно любимый мною край заграбастали строительные подрядчики. Меня снова оставили за бортом, снова отвергли. Я чужой на этой далекой планете.
— Многие вам бы позавидовали.
— Вряд ли, узнай они, как все было.
— Только посочувствовали бы вашей ограниченности. Подошла, взяла меня за плечо, повернула к себе.
— Похожа я на исчадие ада? А дочери мои похожи?
— Дела у вас адские. Не внешность. — Мой голос задрожал; хотелось отбросить ее руку, вырваться отсюда.
— Вы совершенно уверены, что мы не причинили вам ничего, кроме зла?
Я опустил глаза. Не ответил. Она убрала руку, но не отошла.
— Поверьте мне… поверьте хоть самую малость. — Я молчал, и она продолжила. — Звоните в любое время. Захотите осмотреть дом — осматривайте. Но предупреждаю, вы не найдете тех, кто вам нужен. Только Бенджи и Гунхильд, да еще двое моих детей — они на той неделе приезжают из Франции. Вам ведь не они нужны, другая.
— Она могла бы объяснить сама. Посмотрела в окно, потом на меня.
— Мне так хочется помочь вам.
— Помощь мне не нужна. Мне нужна Алисон.
— А теперь можно называть вас Николасом? — Я отвернулся; подошел к столику у дивана, склонился над фотографиями. — Ну хорошо. Больше не стану просить.
— Вот отправлюсь в газету и расскажу там всю эту историю. И конец вашему подлому…
— Не отправитесь. Не ударили же вы мою дочь плетью. Я злобно посмотрел на нее.
— Так это вы были? В портшезе?
— Нет.
— Алисон?
— Вам же сказали. Он был пуст. — Встретила мой подозрительный взгляд. — Честное слово, не Алисон. И не я. — Я все еще не верил; она улыбнулась.
— Ну что ж, возможно, там кто-нибудь и сидел.
— Кто?
— Ну, одна… знаменитость. Которую вы узнали бы. Все, никаких вопросов.
Ее вкрадчивая доброжелательность подточила-таки мой гнев. Решительно повернувшись, я направился к выходу. Она догнала меня, захватив со стола листок бумаги.
— Возьмите, пожалуйста.
Перечень имен; даты рождения; «Хьюз — на де Сейтас, 22 февраля 1933 года»; номер телефона.
— Это ничего не доказывает.
— Доказывает. Сходите в Сомерсет-хаус.
Я пожал плечами, запихал бумагу в карман и пошел дальше, не глядя по сторонам. Распахнул входную дверь, спустился по ступенькам. Она остановилась на пороге. Не садясь, я пронзил ее взглядом.
— Если я и вернусь, то лишь после того, как отыщу Алисон.
Она уже открыла рот, чтобы ответить, но передумала. На лице ее появилось что-то вроде упрека; и страдальческая кротость, с какой смотрят на непослушного ребенка. Первый я счел незаслуженным, вторую — вызывающей. Влез в машину и включил зажигание. На выезде из ворот в зеркальце мелькнула ее фигура. Она все стояла там, под итальянским крылечком, словно — вот смех-то! — ей было жаль, что я уезжаю так рано.
|
The script ran 0.023 seconds.