Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Домби и сын [1846-1848]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Москва - Ленинград, 1929 год. Государственное издательство. Роман создавался в годы наивысшего подъема чартизма - наряду с другими шедеврами английского критического реализма. Роман выделяется особенно острым и многообразным сатирическим обличением английской буржуазии. Созданный Ч.Диккенсом образ мистера Домби - один из наиболее ярких образов английского капиталиста, холодного дельца, знающего одно мерило поступков и чувств - выгоду.

Аннотация. Роман создавался в годы наивысшего подъема чартизма - наряду с другими шедеврами английского критического реализма. Роман выделяется особенно острым и многообразным сатирическим обличением английской буржуазии. Созданный Ч.Диккенсом образ мистера Домби - один из наиболее ярких образов английского капиталиста, холодного дельца, знающего одно мерило поступков и чувств - выгоду.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Она подняла глаза, и ее сиявшее радостью лицо показалось прекрасным тому, кто следил за ней пристальным взором. — Дорогой сэр, — продолжала она, — это должно быть сделано осторожно и тайно. Вы с вашим опытом и знанием укажете надлежащий способ. Мистера Домби, быть может, удастся уверить, что, несмотря на банкротство, какие-то суммы уцелели, или что те, с кем он вел крупные дела, добровольно уплачивают дань его честности и благородству, или что это какой-то старый долг, до сей поры не уплаченный. Существует, должно быть, много различных способов. Я уверена, что вы изберете наилучший. Я пришла просить вас об этой услуге, которую, я надеюсь, вы окажете нам со свойственными вам добротой, великодушием и рассудительностью. Я прошу вас никогда не говорить об этом с Джоном: исполняя свой долг, он счастлив главным образом тем, что совершает это в тайне, ни от кого не слыша похвал. Я прошу вас, чтобы нам была оставлена лишь незначительная часть наследства, а с остального капитала мистер Домби должен пожизненно получать проценты. Я прошу также строго хранить нашу тайну; впрочем, я уверена, что вы ее сохраните. И с этого дня даже мы с вами редко будем упоминать о ней; пусть она запечатлеется в моей памяти лишь как новый повод быть благодарной небу и гордиться моим братом. Таким восторгом могут сиять лица ангелов, когда вместе с девяноста девятью праведниками вступает в рай один раскаявшийся грешник. Радостные слезы, застилавшие ей глаза, не омрачили и не затуманили этого сияния — оно стало еще ярче. — Дорогая моя Хэриет, — помолчав, сказал мистер Морфин, — к этому я не был подготовлен. Следует ли понимать вас так, что на это доброе дело должна пойти ваша доля наследства, равно как и доля Джона? — О да! — ответила она. — Ведь мы столько времени делились всем без изъятия, у нас были одни и те же заботы, надежды и упования, так могу ли я допустить, чтобы меня отстранили от участия в этом деле? Разве я не вправе остаться до самого конца товарищем и помощником брата? — Избили бог, чтобы я стал это оспаривать! — ответил он. — Значит, мы можем рассчитывать на вашу дружескую услугу? — спросила она. — Я уверена, что можем! — Я был бы более дурным человеком, чем… чем осмеливаюсь себя считать, или чем хотел бы себя считать, если бы не мог искренне, от всей души уверить вас в этом. Да, вы можете всецело на меня рассчитывать. Клянусь честью, я сохраню вашу тайну! И если обнаружится, что мои опасения правильны и мистер Домби, действуя согласно своему решению, от которого, по-видимому, нельзя заставить его отказаться, будет доведен до нищеты, я помогу вам привести в исполнение план, задуманный вами и Джоном. Она протянула ему руку и радостно, от всего сердца поблагодарила его. — Хэриет, — сказал он, удерживая ее руку в своей, — бесцельно и самонадеянно было бы говорить о жертвах, какие вы приносите, — тем более о жертве, ограничивающейся только деньгами. Не менее нелепо — я это чувствую — обращаться к вам с просьбой еще раз обдумать ваше решение или несколько ограничить его. Я не имею никакого права мешать достойному завершению этой величественной истории каким бы то ни было вмешательством моей собственной слабой особы. Но у меня есть все права склонить голову перед тем, что вы мне доверили, и радоваться тому, что это исходит из более возвышенного и чистого источника, чем моя жалкая житейская мудрость. Скажу вам только одно: я — ваш верный слуга, и больше всего на свете я хочу быть вашим слугой и близким другом, раз уж вами самою я стать не могу. Она снова поблагодарила его от всей души и попрощалась с ним. — Вы идете домой? — спросил он. — Позвольте мне проводить вас. — Нет, не сегодня. Сейчас я не иду домой; сначала я должна одна навестить кое-кого. Завтра вы придете? — Да, да! — сказал он. — Завтра я приду. — Тем временем я подумаю о том, как надлежит нам действовать. Быть может, и вы, дорогая Хэриет, об этом подумаете и… и… подумайте немножко и обо мне в связи с этим. Он проводил ее до кареты, которая ждала у подъезда, и не будь его квартирная хозяйка глуха, она бы услышала, как он бормотал, когда карета отъехала, а он поднимался по лестнице, что все мы рабы привычки и что это прискорбная привычка — оставаться старым холостяком. Виолончель лежала на диване, подле которого стояли два стула, он взял ее, оставив на прежнем месте освободивший стул, и долго-долго играл, глядя на незанятый стул и медленно покачивая головой. Сначала звуки, извлекаемые из инструмента были удивительно патетическими и нежными, но они не выдерживали никакого сравнения с выражением его лица, когда он смотрел на незанятый стул: выражение это свидетельствовало о таком искреннем чувстве, что мистеру Морфину не раз пришлось прибегнуть к средству капитана Катля и тереть лицо рукавом. Но постепенно виолончель, в унисон с его душевным состоянием, перешла к мелодии «Гармонического кузнеца»[124], которую он повторял снова и снова, пока его румяная и безмятежная физиономия не засияла, как металл на наковальне доподлинного кузнеца. Короче говоря, виолончель и незанятый стул были спутниками его холостой жизни чуть ли не до полуночи; а когда он уселся за ужин, виолончель, поместившись в углу дивана и затаив в себе гармонии целого скопища гармонических кузнецов, казалось, таращила с глубоким пониманием свои косые глаза на незанятый стул. Когда Хэриет села в наемную карету, кучер, отправляясь в путь, очевидно, хорошо ему знакомый, пересек эту часть предместья, выбирая дороги побезлюднее, и, наконец, выехал на открытое место, где было разбросано несколько скромных старых домиков, окруженных садами. У одной из калиток карета остановилась, и Хэриет вышла. В ответ на ее тихий звонок появилась женщина с унылой бледной физиономией, со склоненной набок головой и с поднятыми бровями. Увидев Хэриет, она присела и повела ее через сад к дому. — Ну, как себя чувствует сегодня ваша больная? — спросила Хэриет. — Боюсь, что плохо, мисс. О, как она мне напоминает иной раз дочь моего дяди, Бетси Джейн! — с каким-то горестным восторгом воскликнула женщина с бледным лицом. — В каком отношении? — спросила Хэриет. — Во всех отношениях, мисс, — ответила та. — Разница только в том, что это взрослая женщина, а Бетси Джейн была ребенком, когда стояла на краю могилы. — Но вы мне говорили, что она выздоровела, — кротко возразила Хэриет. — Тем больше, стало быть, оснований надеяться, миссис Уикем. — Ах, мисс, надежда прекрасная вещь для тех, у кого хватает жизнерадостности питать ее! — сказала миссис Уикем, покачивая головой. — Моей жизнерадостности не хватает, но я на это не ропщу. Завидую тем, кому доступно такое счастье! — Вы бы постарались быть бодрее, — заметила Хэриет. — Очень вам признательна, мисс, — мрачно сказала миссис Уикем. — Будь я предрасположена к бодрости, одиночество, неизбежное в моем положении — простите, что говорю так откровенно, — лишило бы меня этого качества ровно через сутки. Но я к ней отнюдь не предрасположена. И не сокрушаюсь об этом. Ту жизнерадостность, какая была у меня, я потеряла несколько лет назад в Брайтоне, и, кажется, от этого мне стало только лучше. В самом деле, это была та самая миссис Уикем, которая, заменив миссис Ричардс, стала няней маленького Поля и почитала себя в выигрыше от упомянутой потери, происшедшей под кровом любезной Пипчин. Благодаря превосходной и глубоко продуманной старинной системе, освященной давним обычаем, по которому на должность наставников юношества, проповедников морали, надзирательниц, менторов, больничных сиделок назначают людей самых скучных и неприятных, каких только можно отыскать, — миссис Уикем получила прекрасное место сиделки, и ее солидные добродетели были горячо рекомендованы восхищенной и многочисленной клиентурой. Миссис Уикем с поднятыми бровями и склоненной набок головой, держа свечу в руках, поднялась наверх, в чистую, опрятную комнату, смежную с другой, тускло освещенной комнатой, где стояла кровать. В первой комнате у открытого окна сидела старуха, тупо глядя в темноту. Во второй лежала простертая на кровати тень той, которая когда-то в зимний вечер шла по дороге, невзирая на ветер и дождь; теперь ее можно было узнать только по длинным черным волосам, черноту которых оттеняло бескровное лицо и белизна белья. О, эти глаза, полные жизни, и бессильная плоть! Глаза, так нетерпеливо обратившиеся к двери, так ярко вспыхнувшие при виде входящей Хэриет! И ослабевшая голова, которая не могла приподняться и так медленно повернулась на подушке. — Элис! — ласково сказала посетительница. — Я не опоздала сегодня? — Мне всегда кажется, что вы опаздываете, хотя вы всегда приходите рано. Хэриет присела у кровати и взяла исхудавшую руку в свою. — Вам лучше? Миссис Уикем, стоя, как безутешный призрак, в ногах постели, весьма решительно и энергически покачала головой, отрицая подобное предположение. — Не все ль равно! — слабо улыбнувшись, ответила Элис. — Лучше мне сегодня или хуже — речь идет о нескольких днях. Может быть, и того меньше. Миссис Уикем, оправдывая свою репутацию серьезной особы, выразила одобрение протяжным вздохом; похлопав холодной рукой по одеялу, словно желая ощупать ноги больной и убедиться, что они окоченели, она принялась переставлять на столе склянки с лекарствами с таким видом, будто хотела сказать: «Пока мы еще здесь, будем по-прежнему принимать микстуру». — Да, — шепотом сказала Элис своей гостье, — пороки и угрызения совести, скитания, нужда и непогода, бури во мне и вокруг меня сократили мою жизнь. Мне долго не протянуть. С этими словами она взяла руку Хэриет и прижалась к ней лицом. — Иногда я лежу здесь и думаю: хорошо бы пожить еще немножко, чтобы у меня было время показать, как я вам благодарна! Но это слабость, и она скоро проходит. Пусть будет так, как есть! Это лучше для вас. Это лучше для меня! Совсем иначе держала она эту руку в тот холодный, зимний вечер у камина! Гнев, ярость, негодование, безрассудство! И вот каков конец! Миссис Уикем, вволю позвенев склянками, подала микстуру. Миссис Уикем зорко смотрела на свою больную, пока та пила, плотно сжала губы, сдвинула брови и покачала головой, как бы давая понять, что даже под угрозой пытки не скажет вслух, сколь безнадежен этот случай. Затем миссис Уикем побрызгала в комнате какою-то освежающей жидкостью, словно могильщик, посыпающий золу золой и прах прахом, — ибо она была особо серьезной, — и удалилась, чтобы угоститься внизу жареным мясом по случаю каких-то поминок. — Сколько времени прошло с тех пор, как я прибежала к вам и рассказала, что я сделала, — спросила Элис, — а вас уверили, что уже поздно посылать кого-нибудь вслед? — Прошло больше года, — сказала Хэриет. — Больше года, — повторила Элис, задумчиво всматриваясь в ее лицо. — И уже много месяцев тому назад вы привезли меня сюда. Хэриет отозвалась: «Да». — Привезли меня сюда — по вашей кротости и вашей доброте! Меня! — воскликнула Элис, съежившись и закрыв лицо руками. — И благодаря вашему участию, вашим речам и ангельским поступкам я стала человеком! Хэриет, наклонившись к ней, утешала ее и успокаивала. Наконец Элис, все еще прикрывая лицо руками, попросила, чтобы она позвала ее мать. Хэриет окликнула старуху несколько раз, но та, сидя у открытого окна, так пристально всматривалась в темноту, что ничего не слышала. Лишь после того как Хэриет подошла и тихонько коснулась ее рукой, она поднялась и вошла в комнату дочери. — Матушка, — сказала Элис, снова взяв за руку свою гостью и с любовью смотря на нее сияющими глазами, тогда как старуху она только поманила пальцем, — матушка, расскажите ей все, что вы знаете. — Сегодня, милочка? — Да, матушка, — тихим, торжественным голосом произнесла Элис, — сегодня! Старуха, у которой как будто в голове помутилось от тревоги, раскаяния или горя, крадучись приблизилась к кровати со стороны, противоположной той, где сидела Хэриет, опустилась на колени, чтобы морщинистое ее лицо было на одном уровне с одеялом, и, протянув руку, чтобы коснуться руки дочери, начала: — Моя красавица дочка… Она запнулась и посмотрела на жалкое существо, лежавшее в постели, — и, боже, какой крик вырвался у нее в это мгновение! — Она давным-давно изменилась, матушка! Давным-давно увяла, — не глядя на нее, сказала Элис. — Теперь не стоит горевать об этом. — …Моя дочь, — запинаясь, продолжала старуха, — моя дочка, которая скоро поправится и посрамит их всех своею красотой! Элис грустно улыбнулась Хэриет, ласково притянула к себе ее руку, но не проронила ни слова. — Которая, говорю я, скоро поправится, — повторила старуха, потрясая сморщенным кулаком, — и посрамит их всех своею красотой! Да! Так оно и будет! — Казалось, она вступила в страстный спор с каким-то невидимым противником, находившимся у кровати. — Моя дочь была отвергнута и покинута, но если бы она захотела, она могла бы похвалиться своим родством с гордецами. Да! С гордецами! Это родство не имеет никакого отношения к вашим священникам и обручальным кольцам — они могут на это ссылаться, но порвать связь они не в силах, и у моей дочери хорошее родство. Покажите мне миссис Домби, а я вам покажу мою Элис, ее двоюродную сестру! Хэриет отвела взгляд от старухи, заглянула в сияющие глаза, не отрывавшиеся от ее лица, и прочла в них подтверждение. — Да! — вскричала старуха, вскинув трясущуюся голову и одержимая каким-то страшным тщеславием. — Хотя я теперь стара и уродлива — состарили меня не столько годы, сколько тяжелая жизнь, — но когда-то и я была молодой. Да, и хорошенькой, не хуже многих. Когда-то я была свеженькой деревенской девушкой, и миловидной, дорогая моя, — добавила она, стараясь через кровать дотянуться рукою до Хэриет. — Там, в моей деревне, отец миссис Домби и его брат были самыми веселыми джентльменами, самыми желанными гостями, когда наезжали к нам из Лондона… оба давно уже умерли! Господи боже мой, как давно это было! Один из двух братьев, отец моей Эли, умер первым. Она приподняла голову и заглянула в лицо Элис: вспомнив о своей молодости, она, казалось, воскресила в памяти молодость своей дочери. Потом она вдруг уткнулась лицом в одеяло и обхватила голову руками. — Они были похожи друг на друга, как только могут быть похожи два брата, почти сверстники, — продолжала старуха, не поднимая головы. — Насколько я припоминаю, разница в возрасте была не больше года. И если бы вы видели мою дочку так, как я видела ее однажды, рядом с дочерью того, другого, вы бы заметили, что, несмотря на разницу в одежде, они похожи друг на друга. О, неужели сходство исчезло, и моей дочке — только моей дочке — суждено так измениться?! — Все мы изменимся в свое время, матушка, — вставила Элис. — В свое время! — вскричала старуха. — Но почему это время настало для моей дочки, а не для нее? Ее мать, конечно, изменилась — она состарилась так же, как и я, и казалась такою же морщинистой, несмотря на румяна, но та осталась красивой. Что же такое сделала я, в чем я провинилась больше, чем она, и почему только моя дочка лежит здесь и угасает? Снова испустив дикий вопль, она выбежала в ту комнату, из которой пришла, но тут же вернулась и, подкравшись к Хэриет, продолжала: — Вот о чем Элис просила рассказать вам, милочка. Я все сказала. Как-то летом в Уорикшире я об этом узнала, когда начала собирать о той всякие сведения. В ту пору мне нечего было ждать от таких родственников. Они бы меня не признали и ничего бы мне не дали. Пожалуй, спустя некоторое время я бы и попросила у них маленькую сумму денег, если бы не моя Элис. Мне кажется, она могла бы меня убить, если бы я это сделала. Она была по-своему такой же гордой, как и та — другая, — сказала старуха, боязливо прикоснувшись к лицу дочери и быстро отдернув руку, — хотя сейчас она лежит так спокойно. Но она еще посрамит их своею красотою! Ха-ха! Она их посрамит, моя красавица дочка! Ее смех, когда она выходила из комнаты, был страшнее, чем плач; страшнее, чем взрыв безумных причитаний, которым он закончился; страшнее, чем тот растерянный вид, с каким она уселась на прежнее место и стала смотреть в темноту. Все это время Элис не спускала глаз с Хэриет и держала ее за руку. Потом она сказала: — Лежа здесь, я почувствовала, что мне было бы легче, если бы вы об этом узнали. Мне казалось, это объяснит вам, что способствовало моему ожесточению. В пору моей преступной жизни я наслушалась о долге, мною не выполненном, и тогда я пришла к убеждению, что прежде всего долг не был выполнен по отношению ко мне и, стало быть, что посеешь, то и пожнешь. Я узнала, что если у знатных леди бывают плохие матери и безрадостный домашний очаг, то они тоже по-своему сбиваются с пути, но их путь не бывает таким дурным, каким был мой, и за это они должны благодарить бога. Все это прошло. Теперь это похоже на сон, который я плохо помню и не совсем понимаю. С каждым днем это все больше и больше походило на сон — с тех пор, как вы стали приходить сюда и читать мне. Я вам рассказываю то, что могу припомнить. Не почитаете ли вы мне еще немного? Хэриет освободила руку, чтобы открыть книгу, но Элис удержала ее на мгновение. — Вы не оставите моей матери? Я ей прощаю, если есть за что ее прощать. Я знаю, что она меня простила и в глубине души оплакивает меня. Вы ее не оставите? — Я никогда не оставлю ее, Элис! — Еще минутку, дорогая. Приподымите мне голову так, чтобы, когда вы будете читать, я могла угадывать слова по вашему милому лицу. Хэриет исполнила просьбу и начала читать; она читала книгу, вечную для всех усталых и обремененных, для всех несчастных, падших и обиженных на земле; она читала священную повесть, в которой слепые, хромые, разбитые параличом, преступники, женщины, запятнавшие себя позором, — все отверженные получают свою долю, и до конца веков ее не могут отнять у них человеческая гордыня, равнодушие или хитроумные рассуждения, не могут ее уменьшить хотя бы на одну тысячную атома. Она читала о служении того, кто, пройдя весь круг человеческой жизни со всеми ее надеждами и скорбями, от колыбели до могилы, от младенчества до зрелого возраста, относился с глубоким состраданием и участием ко всем ее событиям, ко всем ее страданиям и печалям. — Завтра я приду рано утром, — сказала Хэриет, закрыв книгу. Сияющие глаза, не отрывавшиеся от ее лица, на мгновение сомкнулись, потом снова открылись; Элис поцеловала и благословила ее. Эти глаза проводили ее до двери; в их сиянии и на спокойном лице больной была улыбка, когда дверь закрылась. Глаза не отрывались от двери. Она положила руку на грудь, прошептала священное имя того, о ком ей читали, и жизнь угасла на ее лице, как будто погасили свечу. И теперь здесь лежала только смертная оболочка, которую хлестал когда-то дождь, и черные волосы, когда-то развевавшиеся на зимнем ветру.  Глава LIX Возмездие   Снова перемены в величественном доме на длинной, скучной улице, где протекли детство и одинокая юность Флоренс. Дом остается по-прежнему величественным, не боится ветра и непогоды, крыша не протекает, ставни не расшатаны, стены не обрушились. Но тем не менее дом стал развалиной, и крысы убегают из него. Мистер Таулинсон и прочие слуги сначала относятся недоверчиво к туманным слухам. Кухарка говорит: «Слава богу, кредит нашего хозяина не очень-то легко подорвать»; а мистер Таулинсон не удивился бы, если бы ему сказали, что Английскому банку грозит крах или драгоценности, хранящиеся в Тауэре, будут проданы. Но затем является «Газета»[125] и с нею мистер Перч; мистер Перч привел с собою миссис Перч, чтобы потолковать об этом в кухне и провести приятный вечерок. Когда больше уже не остается никаких сомнений, мистер Таулинсон беспокоится главным образом о том, чтобы банкротство было солидным — не меньше ста тысяч фунтов! Мистер Перч сомневается, хватит ли ста тысяч фунтов на покрытие долгов. Женщины во главе с миссис Перч и кухаркой несколько раз повторяют: «Сто ты-сяч фун-тов!» с величайшим удовлетворением, как будто произносить эти слова — то же, что держать в руках деньги; а горничная, которая неравнодушна к мистеру Таулинсону, хотела бы иметь хоть сотую часть этой суммы, чтобы поднести ее своему избраннику. Мистер Таулинсон, памятуя о старой обиде, высказывает предположение, что иностранец вряд ли знал бы, что ему делать с такими деньгами, разве что потратил бы их на свои бакенбарды; такой ядовитый сарказм заставляет горничную расплакаться и уйти. Но отсутствует она недолго, ибо кухарка, которая слывет особой чрезвычайно добросердечной, говорит, что как бы там ни было, но теперь они должны поддерживать друг друга, потому что, быть может, им придется скоро расстаться. В этом доме (говорит кухарка) они пережили похороны, свадьбу и побег, и пусть никто не скажет про них, будто в такое время, как теперь, они не могут жить в ладу. Миссис Перч очень растрогана этой умилительной речью и во всеуслышание называет кухарку ангелом. Мистер Таулинсон отвечает кухарке: он отнюдь не желает препятствовать этим добрым чувствам, которые может только приветствовать. Затем он идет разыскивать горничную и, вернувшись под руку с этой молодой леди, объявляет собравшимся в кухне, что об иностранцах он говорил в шутку, и что он вместе с Энн решили отныне делить радость и невзгоды и открыть на Оксфордском рынке зеленную лавку, где будут продаваться также лечебные травы и пиявки, для какового начинания он просит благосклонной поддержки присутствующих. Это заявление встречено радостными возгласами, и миссис Перч, прозревая грядущее, торжественно шепчет на ухо кухарке: «Девочки!» Здесь, в подвальном этаже, всякое бедствие в доме неизменно сопровождается пиршеством. Поэтому кухарка готовит на скорую руку одно-два горячих блюда к ужину, а мистер Таулинсон заправляет салат из омаров, посвящая его все тому же священному гостеприимству. Даже миссис Пипчин, взволнованная происшествием, звонит в колокольчик и отдает распоряжение на кухню, чтобы ей разогрели к ужину оставшийся от обеда кусочек сладкого мяса и подали на подносе вместе со стаканчиком горячего хереса, так как она неважно себя чувствует. Речь заходит и о мистере Домби, но о нем говорят очень мало. Рассуждают преимущественно о том, давно ли ему было известно, что это должно случиться. Кухарка говорит с проницательным видом: «О, боже мой, конечно, давно! Можете поклясться, что давно». А когда обращаются к мистеру Перчу, тот подтверждает ее предположение. Кто-то задает вопрос, каково же будет теперь мистеру Домби и удастся ли ему как-нибудь выпутаться. Мистер Таулинсон этого не думает и замечает, что можно найти пристанище в одной из лучших богаделен для благородных. «Ах! Там, знаете ли, у него будет свой собственный садик, — жалобно говорит кухарка, — и весной он может выращивать сладкий горошек». — «Совершенно верно, — говорит мистер Таулинсон, — и вступит в члены какого-нибудь братства». — «Все мы братья», — говорит миссис Перч, оторвавшись от стакана. «За исключением сестер», — говорит мистер Перч. «Таково падение великих людей!» — замечает кухарка. «Гордыня всегда приводит к падению. Всегда так было и будет», — добавляет горничная. Удивительно, какими добродетельными почитают они самих себя, когда делают эти замечания; и какое христианское единодушие они выказывают, безропотно перенося обрушившийся удар. Такое превосходное расположение духа нарушается только один раз по вине особы, занимающей весьма низкое положение, — молоденькой судомойки в черных чулках, которая долго сидит, разинув рот, и вдруг изрекает: «А что, если не заплатят жалованья?» На мгновение все лишаются дара речи; кухарка первая приходит в себя, поворачивается к молодой женщине и выражает пожелание узнать, как осмеливается та оскорблять такими бесчестными подозрениями семью, чей хлеб она ест, и неужели она думает, что человек, у которого осталась хоть крупица совести, может лишить бедных слуг их жалкого жалования? «Если у вас такие религиозные убеждения, Мэри Даус, — с жаром говорит кухарка, — я, право, не знаю, до чего вы дойдете!» И мистер Таулинсон этого не знает, и никто этого не знает. А молоденькая судомойка, которая как будто и сама хорошенько этого не знает, окутана смущением, словно покрывалом. Спустя несколько дней начинают появляться какие-то чужие люди и назначать друг другу свидания в столовой, словно они живут в этом доме. Особого внимания заслуживает джентльмен с иудейско-арабским обликом и очень массивной цепочкой от часов, который посвистывает в гостиной и, поджидая другого джентльмена, всегда носящего в кармане перо и чернильницу, спрашивает мистера Таулинсона (непринужденно именуя его «приятелем»), не знает ли он случайно, сколько уплачено было за эти малиновые с золотом занавески. С каждым днем все чаще появляются эти гости, и все чаще назначаются деловые свидания в гостиной, и чудится, будто у каждого джентльмена имеются в кармане перо и чернила и каждому представляется случай воспользоваться ими. Наконец распространяется слух, будто аукцион уже назначен; появляются еще какие-то люди, с пером и чернильницей в кармане, командующие отрядом рабочих в кепи, которые немедленно принимаются снимать ковры, двигают мебель и оставляют в холле и на лестнице бесчисленные следы башмаков. Компания в подвальном этаже заседает в полном составе и устраивает настоящие пиры, так как делать ей нечего. Наконец всех слуг призывают в комнату миссис Пипчин, и прекрасная перуанка обращается к ним с такими словами: — Ваш хозяин находится в затруднительном положении, — резко говорит миссис Пипчин. — Полагаю, вам это известно? Мистер Таулинсон, выступая от лица всех, признает, что это обстоятельство им известно. — И я не сомневаюсь, все вы уже подыскиваете себе местечко, — говорит миссис Пипчин, качая головой. Пронзительный голос восклицает в заднем ряду: — Не больше, чем вы! — Вы так думаете, бесстыдница? — говорит разгневанная Пипчин, глядя огненным взором поверх голов в передних рядах. — Да, миссис Пипчин, я так думаю, — отвечает кухарка, выступая вперед. — Ну, а дальше что? — А дальше то, что вы можете убираться, куда угодно, — говорит миссис Пипчин. — Чем скорее, тем лучше! И я надеюсь, что больше никогда не увижу вашей физиономии. С этими словами доблестная Пипчин достает холщовый мешок, отсчитывает ее жалование по сегодняшний день, а также за месяц вперед и крепко сжимает в руке деньги, пока расписка в получении не написана по всем правилам, после чего неохотно разжимает руку. Эту операцию миссис Пипчин проделывает с каждым из слуг, пока не расплачивается со всеми. — А теперь кто хочет уйти, пусть уходит, — говорит миссис Пипчин, — а кто хочет остаться, пусть останется еще на недельку на прежних условиях и исполняет свои обязанности. Но эта дрянь, кухарка, — говорит, воспламенившись, миссис Пипчин, — пусть убирается немедленно. — Она непременно так и сделает! — говорит кухарка. — Желаю вам всего хорошего, миссис Пипчин, и искренне сожалею о том, что не могу назвать ваш вид привлекательным. — Убирайтесь вон! — говорит миссис Пипчин, топая ногой. Кухарка выплывает из комнаты благодушно и с достоинством, что приводит в крайнее раздражение миссис Пипчин, и вскоре к ней присоединяются внизу остальные члены конфедерации. Мистер Таулинсон полагает, что прежде всего надлежит немножко закусить, а за этой закуской ему хотелось бы сделать одно предложение, которое он считает весьма уместным при создавшихся обстоятельствах. Когда угощение подано, за него принимаются с большой охотой, и мистер Таулинсон, излагая свое предложение, говорит, что кухарка уходит, а если мы не будем верны друг другу, то и нам никто не будет верен. Мы ведь долго жили в этом доме и всегда старались сохранять дружеские отношения. (Тут кухарка с волнением восклицает: «Слушайте, слушайте!», а миссис Перч, которая снова здесь присутствует и сыта по горло, проливает слезы.) И в настоящее время он считает, что надлежит поступить так: уходит один — уходят все! Горничная глубоко растрогана этими благородными словами и горячо поддерживает предложение. Кухарка одобряет такое решение, но выражает надежду, что это делается не в угоду ей, а из чувства долга. Мистер Таулинсон подтверждает — да, из чувства долга; и теперь, раз уж его принудили высказать свое мнение, он говорит напрямик, что почитает не совсем приличным оставаться в доме, где предстоит продажа с торгов и всякое такое. Горничная не сомневается в этом и в подтверждение своих слов рассказывает, как сегодня утром незнакомый человек в кепи хотел поцеловать ее на лестнице. Тут мистер Таулинсон срывается со стула с намерением отыскать и «прихлопнуть» обидчика, но дамы удерживают его и умоляют успокоиться и рассудить, что гораздо легче и благоразумнее будет немедленно покинуть дом, где происходят такие непристойные вещи. Миссис Перч, осветив вопрос с другой стороны, утверждает даже, что деликатность по отношению к мистеру Домби, сидящему взаперти в своих комнатах, настоятельно требует отбыть немедленно. «Что должен он почувствовать, — говорит эта добрая женщина, — если вдруг встретит кого-нибудь из бедных слуг, которых он обманул: мы-то ведь считали его ужасно богатым!» Кухарка столь поражена этим высоконравственным соображением, что миссис Перч считает нужным подкрепить его многочисленными благочестивыми аксиомами, как оригинальными, так и позаимствованными. Становится совершенно ясно, что уйти должны все. Сундуки уложены, кэбы наняты, и вечером того же дня никого из членов этой компании уже нет в доме. Дом стоит на длинной скучной улице и не боится непогоды; но он стал развалиной, и крысы убегают из него. Люди в кепи продолжают передвигать мебель, а джентльмены с перьями и чернильницами составляют опись имущества, присаживаются на такие предметы обстановки, на которых никогда не полагалось сидеть, раскладывают бутерброды с сыром, принесенные из трактира, на таких предметах, которые никогда для этого не предназначались, и как будто испытывают удовольствие, заставляя драгоценные веши служить странным целям. Мебель расставлена в хаотическом беспорядке. Матрацы и постельное белье появляются в столовой; стеклянная и фарфоровая посуда проникает в оранжерею; парадный обеденный сервиз разложен на длинном диване в большой гостиной; металлические прутья, прикреплявшие ковры на лестнице, связаны в пучки и декорируют мраморные камины. И, наконец, с балкона вывешивается коврик с приклеенным к нему печатным объявлением, и такие же украшения висят по обе стороны парадной двери. Затем в течение целого дня по улице тянется вереница старомодных двуколок и карет — и толпы оборванных вампиров, евреев и христиан, наводняют дом, постукивают пальцами по зеркалам, берут нестройные аккорды на рояле, проводят мокрым указательным пальцем по картинам, дышат на лезвия лучших столовых ножей, бьют грязными кулаками по подушкам кресел и диванов, тормошат пуховики, открывают и закрывают все ящики, взвешивают на ладони серебряные ложки и вилки, разглядывают каждую ниточку драпировок и белья и хулят все. В доме нет ни одного недоступного для них уголка. Небритые субъекты, пожелтевшие от нюхательного табака, рассматривают кухонную плиту с не меньшим любопытством, чем стенные шкафы в мансарде. Здоровенные парни в потертых шляпах выглядывают из окон спальни и перебрасываются шутками с приятелями на улице. Спокойные, расчетливые люди удаляются с каталогами в гостиные и огрызками карандаша делают пометки на полях. Два маклера атакуют даже пожарную лестницу и с крыши дома обозревают окрестности. Суета и шум не прекращаются несколько дней. Отличная модная мебель и прочие предметы домашнего обихода выставлены для осмотра. Затем в самой роскошной гостиной выстраиваются столы, и на великолепных столах испанского красного дерева, крытых французским лаком, посреди бесконечного пространства столов с изогнутыми ножками водружается пюпитр аукционера. И толпы оборванных вампиров, евреев и христиан, незнакомцев, небритых и пожелтевших от нюхательного табака, и здоровенных парней в потертых шляпах собираются вокруг, усаживаются на что попало, вплоть до каминных полок, и начинают набавлять цену. В течение целого дня в комнатах жарко, шумно и пыльно, а над этой пылью, жарой и шумом не прекращают работы голова, плечи, голос и молоточек аукционера. Люди в кепи устали и раздражены возней с вещами, а вещи — сколько их ни выносят — все прибывают и прибывают. Иногда слышатся шутка и общий хохот. Так продолжается с утра до вечера на протяжении четырех дней. Отличная модная мебель и прочие предметы домашнего обихода продаются с молотка. Затем снова подъезжают старомодные двуколки и кареты, а вместе с ними появляются рессорные фургоны и подводы и армия носильщиков с веревками. С утра до вечера люди в кепи возятся с отвертками и блоками, гурьбой спускаются с лестницы, шатаясь под тяжестью ноши, грузят целые горы испанского красного дерева, лучшего розового дерева и зеркальных стекол в двуколки, кареты, фургоны и подводы. Все перевозочные средства налицо — от крытого фургона до тачки. Кроватка бедного Поля уезжает на тележке, запряженной ослом. Чуть ли не целую неделю вывозят отличную модную мебель и прочие предметы домашнего обихода. Наконец все вывезено. Ничего не осталось в доме, кроме разбросанных листов каталога, клочков соломы и сена и целой батареи оловянных кружек за парадной дверью. Люди в ковровых кепи складывают свои отвертки и клещи в мешки, взваливают мешки на спину и уходят. Один из джентльменов, вооруженных пером и чернильницей, осматривает весь дом, в последний раз оказывая ему внимание, наклеивает на окна билетики, возвещающие о сдаче внаем прекрасного особняка, и закрывает ставни. Наконец и он уходит. Не остается никого из непрошеных гостей. Дом стал развалиной, и крысы убегают из него. Апартаменты миссис Пипчин, а также те запертые на ключ комнаты в нижнем этаже, где спущены жалюзи, избегли опустошения. Пока длилась эта процедура, миссис Пипчин, суровая и неприступная, оставалась у себя в комнате, по временам появлялась на аукционе, чтобы узнать, сколько дают за вещи, а один раз — чтобы предложить цену за намеченное ею кресло. Миссис Пипчин предложила наивысшую цену за это кресло, и она восседает на своей собственности, когда миссис Чик приходит навестить ее. — Как себя чувствует мой брат, миссис Пипчин? — спрашивает миссис Чик. — Об этом мне известно не больше, чем черту, — говорит миссис Пипчин. — Он ни разу не снизошел до разговора со мной. Еду и питье приносят в комнату, смежную с его помещением, а он выходит и уносит кушанья к себе, когда никого там нет. Какой толк меня расспрашивать?! Я о нем знаю не больше, чем человек в жарких странах, который обжег себе рот холодной кашей с изюмом. — Боже мой! — кротко восклицает миссис Чик. — Когда же этому конец? Миссис Пипчин, если мой брат не сделает усилия, что же с ним будет? Право же, я полагала, что теперь он знает, каковы бывают последствия, если человек не делает усилия! Теперь-то он не должен совершить этой роковой ошибки. — Какой вздор! — говорит миссис Пипчин, потирая нос. — По моему мнению, слишком много шуму поднимают из-за этого. Вовсе это не такой замечательный случай! Людям и раньше случалось попадать в беду и поневоле расставаться со своей мебелью. Мне это, во всяком случае, выпало на долю! — Мой брат, — глубокомысленно продолжает миссис Чик, — такой удивительный… такой странный человек. Это самый удивительный человек из всех, кого я знаю. Ну, кто поверит, что, узнав о замужестве и отъезде из Англии этой бессердечной дочери — сейчас мне утешительно вспомнить о том, что я всегда замечала что-то странное в этом ребенке, но к моим словам никогда не прислушиваются, — кто поверит, говорю я, что он вдруг обрушился на меня! Судя по моему тону, — заявил он, — есть основания предполагать, будто она поселилась у меня!! Ах, боже мой! И кто поверит, что, когда я сказала ему: «Поль, быть может, я очень глупа, и несомненно это так и есть, но я не могу понять, каким образом ваши дела пришли в такое расстройство?» — он буквально набросился на меня и запретил навещать его до тех пор, пока он сам меня не позовет. Ах, боже мой! — Да! — говорит миссис Пипчин. — Жаль, что ему не приходилось иметь дело с копями. Они бы испытали его терпение. — И чем же это все кончится? — продолжает миссис Чик, никакого внимания не обращая на замечание миссис Пипчин. — Вот что хотелось бы мне знать! Что намерен делать мой брат? Он должен что-то сделать. Не имеет никакого смысла сидеть взаперти у себя в комнате. Дело-то к нему не придет. Да. Он должен сам пойти. В таком случае, почему же он не идет? Полагаю, он знает, куда идти, раз он всю жизнь был дельцом. Прекрасно. В таком случае, почему же не пойти туда? Миссис Чик, выковав эту цепь неопровержимых доводов, на минутку умолкает, чтобы полюбоваться ею. — К тому же, — рассудительно продолжает эта благоразумная леди, — слыхивал ли кто-нибудь о таком упрямстве, об этом сидении взаперти, когда происходят все эти ужасные и неприятные события? Можно подумать, что ему некуда уйти. Конечно, он мог бы переехать к нам. Полагаю, ему известно, что у нас он может чувствовать себя как дома? Мистер Чик совсем удручен этим, и я сама сказала брату: «Поль, неужели вы думаете, что теперь, когда ваши дела пришли в расстройство, вы не будете чувствовать себя как дома, живя у нас, у своих близких родственников? Неужели вы думаете, будто мы похожи на всех других светских людей?» Нет, он не трогается с места, не выходит отсюда. Боже мой, дом могут сдать внаем! Что он будет делать тогда? Ведь он уже не сможет остаться здесь. Если бы он попытался остаться, началось бы дело об изъятии собственности и об этом Доу[126] и так далее, и тогда он должен был бы выехать. А в таком случае, почему не выехать сейчас? И вот я опять возвращаюсь к тому, что сказала, и задаю вопрос: чем же это все кончится?! — Я знаю, чем это кончится, поскольку дело касается меня, — отвечает миссис Пипчин, — и с меня этого хватит. Я намерена отсюда улетучиться! — Что, миссис Пипчин? — переспрашивает миссис Чик. — Улетучиться, — резко повторяет миссис Пипчин. — Ну что ж, я не могу упрекать вас, миссис Пипчин, — откровенно говорит миссис Чик. — А мне все равно, можете вы или не можете, — отвечает язвительная Пипчин. — Как бы там ни было, а я ухожу. Я не могу здесь оставаться. Я бы через неделю умерла. Вчера я должна была сама поджарить себе свиную котлету, а я к этому не привыкла. Мое здоровье пострадает. Кроме того, у меня были прекрасные связи в Брайтоне, когда я оттуда уехала: одни только родные маленькой Пэнки платили мне восемьдесят фунтов в год. Таких связей я не могу терять. Я написала племяннице, и она уже ждет меня. — Вы говорили с моим братом? — спрашивает миссис Чик. — О да, вам легко спрашивать, говорила ли я с ним! — отвечает миссис Пипчин. — Как с ним поговорить? Вчера я ему крикнула, что я здесь больше не нужна и хотела бы послать за миссис Ричардс. Он что-то проворчал в знак согласия, и я послала за ней. Проворчал! Будь он мистером Пипчином, вот тогда бы у него были основания ворчать! Да! Это выводит меня из терпения. Затем эта образцовая женщина, выкачавшая столько силы духа и добродетелей из глубин Перуанских копей, поднимается с приобретенного ею кресла, чтобы проводить миссис Чик до двери. До последней минуты сетуя на удивительный нрав своего брата, миссис Чик потихоньку уходит, занятая мыслями о своей собственной проницательности и о своем ясном уме. В сумерках мистер Тудль, покончив со служебными обязанностями, является с Полли и сундуком и, звонко поцеловав Полли, оставляет ее и сундук в холле опустевшего дома; заброшенный вид этого дома сильно понижает жизнерадостность мистера Тудля. — Вот что я тебе скажу, Полли, дорогая моя, — говорит мистер Тудль, — теперь я служу машинистом, зарабатываю хорошо и ни за что не отпустил бы тебя скучать здесь, если бы не помнил прежних милостей. Но прежних милостей, Полли, нельзя забывать. К тому же твое лицо — лучшее лекарство для тех, кто попал в беду. Дай же мне поцеловать его еще разок, дорогая моя. Знаю, что тебе больше всего хочется сделать доброе дело, и мне самому кажется, что остаться здесь будет делом и хорошим и справедливым. Спокойной ночи, Полли! Тем временем миссис Пипчин маячит тенью в черных бомбазиновых юбках, черной шляпе и шали, укладывает свое имущество, ставит свое кресло (бывшее любимое кресло мистера Домби, пошедшее за бесценок) поближе к парадной двери и ждет фургона, который отправляется сегодня вечером в Брайтон по частному делу и должен заехать за ней по частному договору и отвезти ее домой. Вскоре фургон подъезжает. В него вносят и размещают в нем имущество миссис Пипчин, затем вносят кресло миссис Пипчин, которое ставят в удобный уголок и обкладывают сеном, ибо эта любезная женщина намерена сидеть в нем во время путешествия. Наконец в него вносят миссис Пипчин, и она мрачно опускается в кресло. В жестких серых глазах загораются змеиные огоньки, словно она уже смакует гренок с маслом, горячие отбивные котлеты, перспективу мучить и усмирять маленьких детей и есть поедом бедную Бери, равно как и прочие радости жизни в замке Людоедки. И миссис Пипчин почти улыбается, когда фургон трогается в путь; она разглаживает на коленях черные бомбазиновые юбки и поудобнее усаживается в кресле. Дом стал такой развалиной, что все крысы разбежались, и не осталось ни одной. Но Полли, одинокая в покинутом доме, ибо ее одиночества не может рассеять присутствие бывшего хозяина дома, скрывающегося в запертых комнатах, недолго остается одна. Она занимается шитьем в комнате экономки, стараясь забыть о том, какой это заброшенный дом и какова его история. Вдруг раздается стук в парадную дверь — такой громкий, каким только может быть стук, раздающийся в пустом доме. Отперев дверь, она идет обратно по гулкому холлу в сопровождения особы в черной шляпе. Это мисс Токс, и глаза у мисс Токс красные. — О Полли! — говорит мисс Токс. — Когда я пришла к вам позаниматься с детьми, мне передали вашу записку. И я пошла сюда, как только немножко успокоилась. Здесь нет никого, кроме вас? — Ни души, — говорит Полли. — Вы его видели? — шепчет мисс Токс. — Господь с вами! — отвечает Полли. — Его давно уже никто не видел. Мне сказали, что он никогда не выходит из своей комнаты. — А не говорили, что он болен? — спрашивает мисс Токс. — Нет, сударыня, об этом я ничего не слыхала, — отвечает Полли, — разве что душевно расстроен. Бедный джентльмен; должно быть, очень тяжело у него на душе! Сочувствие мисс Токс столь велико, что она едва может говорить. Она отнюдь не младенец, но годы и безбрачие не сделали ее черствой. Сердце у нее очень нежное, сострадание очень искреннее, уважение — неподдельное. Под медальоном с тусклым глазом в груди мисс Токс таятся более высокие качества, чем у многих людей с менее странной внешностью, — качества, которые на много веков переживут самую прекрасную внешность и самую красивую шелуху, падающую под серпом Великого Жнеца. Не скоро уходит мисс Токс, а Полли, оставив свечу на лестнице, лишенной ковра, выглядывает на улицу, смотрит ей вслед и не чувствует ни малейшего желания возвращаться в мрачный дом, нарушать его тишину грохотом тяжелых болтов у парадной двери и ложиться спать. И тем не менее все это она проделывает; а утром она приносит в одну из этих комнат со спущенными жалюзи те кушания, какие ей посоветовали приготовить, потом уходит и возвращается сюда только на следующее утро в том же часу. Хотя есть здесь колокольчики, но они никогда не звонят; и хотя иной раз она слышит шаги — взад и вперед, взад и вперед, — но человек никогда не переступает через порог. Назавтра мисс Токс приходит рано. С этого дня она начинает заниматься приготовлением лакомых блюд — во всяком случае, лакомых с ее точки зрения, — чтобы наутро их отнесли в те комнаты. Столько удовольствия доставляет ей это занятие, что она предается ему регулярно, и приносит ежедневно в маленькой корзинке всевозможные изысканные приправы, выбранные из скудных запасов покойного обладателя напудренного парика с косичкой. Затем она приносит себе на обед завернутый в бумагу для папильоток холодный ростбиф, бараний язык, полкурицы и, закусывая вместе с Полли, проводит большую часть дня в разоренном доме, откуда бежали крысы, пугливо прячется при малейшем шуме, приходит и уходит, крадучись как преступник, и хочет остаться верной своему павшему кумиру, о чем неведомо ему и неведомо никому в мире за исключением только одной бедной, простодушной женщины. Но майор об этом знает, и хотя никому больше это не известно, однако майор очень забавляется. В припадке любопытства майор поручил туземцу наблюдать за этим домом и разузнать, что сталось с Домби. Туземец доложил о верности мисс Токс, и майор чуть не задохся от смеха. С той поры он посинел еще больше и постоянно бурчит себе под нос, тараща рачьи глаза: «Черт возьми, сэр, эта женщина — идиотка с младенческих лет!» А человек, чья жизнь разрушена? Как проводит он время в одиночестве? «Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!» Он вспомнил. Теперь это угнетало его больше, чем все остальное. «Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!» Дождь, бьющий по крыше, ветер, стонущий снаружи, быть может, предвещали это своим меланхолическим шумом. «Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!» Он вспомнил. Он думал об этом в тоскливую ночь, в печальный день, в мучительный час рассвета и в призрачных сумерках, пробуждающих воспоминания. Он вспомнил. В тоске, в скорби, в отчаянии, терзаемый раскаянием! «Папа! Папа! Поговорите со мной, дорогой папа!» Он снова слышал эти слова и видел ее лицо. Он видел, как дрожащие руки закрыли это лицо, и слышал тихий протяжный стон. Он пал, чтобы больше никогда уже не подняться. Вслед за ночью, окутавшей его разорение, уже не наступит восход солнца; пятно на его имени уже не будет смыто; ничто, слава богу, не могло воскресить его умершего сына. Но то, что в прошлом он мог сделать совсем иным, что могло бы и это прошлое сделать совсем иным (хотя об этом он вряд ли теперь думал), то, что было делом его рук, то, что так легко могло стать для него благословением, а он с таким упорством в течение многих лет превращал в проклятье, — вот что было для него самой горькою мукой. О, он вспомнил! Дождь, бивший по крыше, ветер, стонавший в ту ночь снаружи, предвещали это своим меланхолическим шумом. Теперь он знал, что он сделал. Теперь он понял, что, по его вине, обрушилось на его голову и заставило ее опуститься ниже, чем могли бы ее склонить самые жестокие удары судьбы. Теперь он знал, что значит быть отвергнутым и покинутым, теперь, когда все цветы любви, засушенные им в невинном сердце дочери, осыпали его пеплом. Он вспоминал, какою она была в тот вечер, когда он приехал с молодой женой. Он вспоминал, какою она была во время всевозможных событий, происходивших в покинутом доме. Он думал о том, что из всех, кто его окружал, она одна никогда не изменялась. Его сын в могиле, его надменная жена стала нечистой тварью, его льстивый друг оказался гнусным негодяем, его богатства растаяли, даже стены, в которых он искал убежища, смотрели на него как на чужого; она одна обращала на него все тот же кроткий, ласковый взгляд. Да, до самой последней минуты! Она не изменялась в своем отношении к нему так же, как и он в своем отношении к ней, и она была потеряна для него. По мере того как одна за другою исчезали словно дым его надежды — надежды, возлагавшиеся на малютку-сына, на жену, друга, богатство, — о, как рассеивался туман, сквозь который он ее видел, и как вырисовывалось перед ним подлинное ее лицо! О, оно вырисовывалось перед ним гораздо яснее, чем мысль о том, что он любил ее так же, как и сына, потерял ее так же, как потерял сына, и похоронил их обоих в безвременной могиле! В своей гордыне — гордым он все еще оставался — он спокойно наблюдал, как светское общество покинуло его. Когда это случилось, он сам отшатнулся от общества. Подмечал ли он в нем жалость к себе или равнодушие, все равно он его сторонился. Так или иначе, но общества следовало избегать. Он не знал ни единого человека, который был бы готов помочь ему в несчастье, кроме той, кого он выгнал. Что сказал бы он ей и какое утешение принесла бы она ему — об этом он никогда не задумывался. Но он знал всегда, что она осталась бы ему верна, если бы он разрешил. Он знал всегда, что теперь она любила бы его больше, чем когда бы то ни было. Он был уверен, что такова ее натура, — уверен не меньше, чем в том, что над ним — небо. И в своем одиночестве он думал об этом часами. День за днем внушал ему эти слова, ночь за ночью открывала ему это знание. Несомненно начало было положено (как бы медленно ни согревали эти мысли первое время) письмом от ее молодого мужа и уверенностью, что она потеряна для него. И тем не менее — так был он горд в своем падении или так сильна была уверенность в том, что она могла бы всецело принадлежать ему, если бы он окончательно ее не потерял, — доведись ему услышать ее голос в соседней комнате, он не вышел бы к ней. Если бы он увидел ее на улице и она посмотрела на него так, как смотрела в былые времена, он по-прежнему прошел бы мимо с холодным, неумолимым лицом и не заговорил бы с ней, не улыбнулся, хотя бы сразу после этого его сердце должно было разорваться. Какая бы буря ни разразилась в его душе и как бы ни был велик его гнев, вызванный известием о ее браке и направленный против ее мужа, — все это осталось в прошлом. Больше всего он думал о том, что могло быть и чего не было. То, что было, сводилось к следующему: она для него потеряна, а он согнулся под тяжестью горя и раскаяния. Теперь он чувствовал: в этом доме родилось у него двое детей, и эти голые стены связали его узами мучительными, но прочными с двумя детьми и с двойной утратой. Он хотел покинуть дом, — зная, что уйти он должен, и не зная, куда идти, — вечером того дня, когда это чувство впервые в нем укрепилось. Но потом решил провести здесь еще одну ночь и ночью в последний раз побродить по комнатам. В глухую полночь он вышел из своего убежища и со свечой в руке стал потихоньку подниматься по лестнице. Он подумал, что из всех следов, оставленных башмаками, истоптавшими эту лестницу, как уличный тротуар, не было ни одного, который бы, казалось, не вдавился ему в мозг, пока он сидел взаперти и прислушивался. Он смотрел на это множество следов, — один след стирал другой, они вели вверх и вниз, неслись наперегонки, отталкивали друг друга, — и с ужасом и изумлением подумал о том, сколько он должен был выстрадать во время этого испытания и как должен был измениться. Потом он подумал: о, есть ли еще в мире та легкая поступь, которая могла в одно мгновение стереть половину этих отпечатков? И тогда он опустил голову и заплакал, поднимаясь по лестнице. Он почти видел ее — идущую впереди. Приостановившись, он посмотрел наверх, и казалось, снова появилась здесь фигурка девочки, которая несла на руках ребенка и шла, напевая. А вот та же фигурка, но — одна; она на секунду приостановилась, затаив дыхание; блестящие волосы рассыпались, обрамляя заплаканное лицо, она оглядывалась, чтобы увидеть его. Он блуждал по комнатам — совсем недавно они были такими роскошными, а теперь стали такими пустынными и унылыми; даже их форма и размер как будто изменились. И здесь повсюду были следы башмаков, и снова та же мысль о страданиях, которые он перенес, привела его в ужас и недоумение. Он начал опасаться, что вся эта путаница в мозгу сводит его с ума, что мысли его становятся беспорядочными, как следы на полу, и — такие же неверные, запутанные и неясные — сталкиваются одна с другой. Он не знал, в какой из этих комнат она жила, когда оставалась одна. Он рад был уйти отсюда и подняться выше. С этими комнатами были связаны воспоминания о неверной жене, о неверном друге и слуге, о зыбком фундаменте, на котором зиждилась его гордыня; но сейчас он не захотел предаваться всем этим воспоминаниям и безнадежно, грустно, с любовью думал только о своих двух детях. Всюду следы ног! Люди не пощадили старой комнаты наверху, где стояла маленькая кроватка; бедный, разбитый человек, он едва мог найти чистое местечко, чтобы броситься на пол у стены и дать волю слезам. Столько слез пролил он здесь много лет назад, что в этой комнате меньше стыдился своей слабости, — быть может, этим он и оправдывал свой приход сюда. Да, сюда он пришел, понурый, склонив голову на грудь. Здесь, одинокий, он плакал в глухой час ночи, лежа на голом полу, — гордый человек, все еще гордый. И если бы ласковая рука протянулась к нему, ласковые глаза на него посмотрели, он бы встал, отвернулся и ушел в свою темницу. Когда рассвело, он снова заперся у себя. Он хотел уехать сегодня, но цеплялся за эти узы, привязывавшие его к дому, — последнее и единственное, что осталось у него. Он уедет завтра. Настало завтра. Он уедет завтра. Каждую ночь — об этом не ведало ни одно живое существо — он выходил из своей комнаты и бродил, как привидение, по разграбленному дому. По утрам, когда занимался день и свет едва проникал сквозь спущенные шторы в его комнате, он сидел и размышлял об утрате своих двух детей. Теперь это уже не был один ребенок. Он соединил их мысленно, и они никогда не разлучались. О, если бы в прошлом они соединились в его любви… и в смерти. Он хотел бы их соединить, чтобы дочери не довелось испытать мук несравненно горших, нежели муки смерти. Сильное душевное волнение было ему знакомо и раньше — еще до той поры, когда обрушилось это несчастье. Оно ведомо всем упрямым и мрачным людям, ибо эти люди мучительно стараются быть таковыми. Бывает нередко, что грунт, давно подрытый, оседает внезапно; то, что было здесь подрыто, осыпалось мало-помалу, все больше и больше, по мере того как часовая стрелка обегала циферблат. Наконец он начал подумывать о том, что ему незачем отсюда уходить. Он может отказаться от всего, оставленного ему кредиторами (они оставили бы ему больше, буде он этого пожелал), и разорвать узы, связывавшие его с разрушенным домом, оборвав другую нить… Вот тогда-то в бывшей комнате экономки слышны были его шаги, когда он ходил взад и вперед, но непонятно было подлинное их значение, — иначе эти звуки показались бы ужасными. Светское общество было чрезвычайно занято им. Он снова почувствовал это. Разговоры о нем и сплетни не прекращались. Общество не успокаивалось ни на минуту. Это обстоятельство, а также перепутанные и переплетенные следы башмаков мучительно терзали его. Все предметы представлялись ему расплывчатыми, в красноватых тонах. Домби и Сына больше не было, детей его больше не было. Об этом нужно было хорошенько подумать завтра. Он подумал об этом завтра. И, сидя в своем кресле, вот что он видел время от времени в зеркале. Призрачный, изможденный, исхудавший его двойник сидел в глубоком раздумье у холодного камина. Вот он поднял голову, разглядывая морщины и впадины на своем лице, снова опустил ее и снова погрузился в раздумье. Вот он встал, прошелся взад и вперед, вот он вышел в другую комнату и вернулся, пряча на груди какую-то вещь, взятую с туалетного столика. Вот он посмотрел на щель под дверью и задумался. Тише! О чем он думал? Он думал о том, что если кровь потечет в ту сторону, то пройдет немало времени, прежде чем она просочится в холл. Струйка будет подвигаться так медленно и осторожно, останавливаясь и образуя маленькие лужицы, что раненого найдут не раньше, чем он умрет или уже будет при смерти. Об этом он думал долго, потом встал и прошелся по комнате, пряча руку за пазухой. Мистер Домби изредка посматривал на него, с любопытством следя за его движениями, и заметил, что эта рука казалась преступной и злодейской. Вот он снова задумался, его двойник. О чем он думал? О том, вступят ли они в струйку крови, когда она прокрадется в холл, и разнесут ли следы по дому, среди стольких отпечатков ног, и за пределами дома, на улице. Двойник сел, устремив взгляд на холодный камин, а когда он погрузился в размышления, в комнату проник луч света, солнечный луч. Он ничего не замечал и сидел в раздумье. Внезапно он вскочил, с искаженным лицом, и та преступная рука сжала что-то, спрятанное за пазухой. И тут его остановил крик — безумный, пронзительный, громкий, страстный, восторженный крик, — и мистер Домби увидел только собственное отражение в зеркале, а у своих ног — дочь. Да. Свою дочь. Смотри на нее! Смотри! Она у его ног, прильнула к нему, зовет его, с мольбой простирает руки. — Папа! Дорогой папа! Простите, простите меня! Я вернулась, чтобы на коленях молить о прощенье! Без него мне не быть счастливой. Она не изменилась. Одна во всем мире не изменилась. Обратила к нему лицо так же, как в ту страшную ночь. У него просила прощения! — О, не смотрите на меня так странно, дорогой папа! Я никогда не хотела покидать вас. Я никогда об этом не думала ни раньше, ни после. Я просто была испугана, когда ушла, и не могла думать. Папа, дорогой, я изменилась. Я раскаиваюсь! Я знаю свою вину. Теперь я лучше понимаю свой долг. Папа, не отталкивайте меня, иначе я умру! Шатаясь, он добрался до своего кресла. Он почувствовал — она обвила его руки вокруг своей шеи; он почувствовал — она сама обвила руками его шею; он почувствовал на лице ее поцелуи; он почувствовал — ее влажная щека прижалась к его щеке; он понял — о, с какой ясностью! — все, что он сделал! К той груди, которой он нанес удар, к сердцу, которое он почти разбил, она притянула его лицо, закрытое руками, и сказала сквозь рыдания: — Папа, дорогой, я — мать! У меня есть ребенок, который скоро будет называть Уолтера так, как называю вас я. Когда он родился и я поняла, как он мне дорог, — тогда я поняла, что я сделала, покинув вас. Простите меня, дорогой папа! О, благословите меня и моего малютку! Он бы это сделал, если бы мог. Он хотел воздеть руки и молить ее о прощении, но она быстро схватила его за руки и опустила их. — Мой малютка родился на море, папа. Я молила бога сохранить мне жизнь, и Уолтер молился за меня, чтобы я могла вернуться на родину. Как только я сошла на берег, я вернулась к вам. Мы больше никогда не расстанемся, папа. Никогда не расстанемся! Его голову, теперь седую, поддерживала ее рука, и он застонал, подумав о том, что никогда еще его голова не покоилась на этой руке. — Вы поедете ко мне, папа, увидите моего малютку. Это мальчик, папа. Его зовут Поль. Я думаю… я надеюсь… он похож… Слезы помешали ей договорить. — Дорогой папа, ради ребенка, ради того, чье имя мы ему дали, ради меня простите Уолтера! Он так добр и ласков ко мне. Я так счастлива с ним. Он не был виноват в том, что мы поженились. Это была моя вина. Я так его любила. Она теснее прижалась к нему и заговорила еще нежнее, еще более возбужденно: — Я горячо люблю его, папа. Я готова умереть за него. Он будет любить и почитать вас так же, как и я. Мы научим нашего малютку любить и почитать вас; и мы скажем ему, когда он сможет это понять, что у вас был сын, которого звали Полем, что он умер и для вас это было тяжким горем, но что теперь он на небе, и все мы надеемся увидеться с ним, когда и для нас настанет время умереть. Поцелуйте меня, папа, в знак того, что вы помиритесь с Уолтером, с моим дорогим мужем, с отцом ребенка, с тем, кто научил меня вернуться к вам! Научил меня вернуться к вам! Когда она, снова залившись слезами, еще теснее прижалась к нему, он поцеловал ее в губы и, подняв глаза к небу, сказал: «О, боже, прости меня, ибо прощение нужно мне больше всего!» С этими словами он снова опустил голову и плакал над Флоренс и ласкал ее, и долго-долго в доме стояла глубокая тишина. Они обнимали друг друга в сиянии солнечного света, проникшего вместе с Флоренс. Покорно уступая ее просьбе, он оделся; нетвердыми шагами, оглядываясь с трепетом на ту комнату, где он так долго сидел взаперти и где видел свое отражение в зеркале, он вышел с Флоренс в холл. Флоренс, не решаясь смотреть по сторонам из боязни напомнить ему о последней их разлуке — их ноги ступали по тем самым каменным плитам, где он, в безумии своем, нанес ей удар, — прижалась к нему, не спуская глаз с его лица, а он обнимал ее за плечи. Она повела его к карете, которая ждала у подъезда, и увезла с собой. Тогда мисс Токс и Полли вышли из потайного уголка и возликовали, проливая слезы. А затем они заботливо уложили его одежду, книги и прочее и вечером передали их людям, которых прислала Флоренс. А затем они в последний раз уселись пить чай в заброшенном доме. — Итак, Домби и Сын, как заметила я однажды по случаю одного печального события, — сказала мисс Токс, подводя итог воспоминаниям, — стал в конце концов Домби и Дочерью. — И какой прекрасной дочерью! — воскликнула Полли. — Вы правы, — сказала мисс Токс, — и вам делает честь, Полли, то обстоятельство, что вы были ее другом, когда она была маленькой девочкой. Вы стали ее другом гораздо раньше, чем я, Полли, — сказала мисс Токс, — вы добрая женщина. Робин! Мисс Токс обращалась к круглоголовому юноше, который, по-видимому, отнюдь не преуспевал, находился в мрачном расположении духа и сидел в дальнем углу. Когда он встал, оказалось, что это Точильщик. — Робин, — продолжала мисс Токс, — должно быть, вЫ слышали, как я сказала вашей матери, что она добрая женщина. — И это сущая правда, мисс! — с чувством отозвался Точильщик. — Прекрасно, — сказала мисс Токс, — рада слышать это от вас. А теперь, Робин, так как по вашей настоятельной просьбе я намерена, в виде опыта, взять вас к себе на службу с целью вернуть вам респектабельность, я воспользуюсь этим знаменательным моментом и сделаю следующее замечание: надеюсь, вы никогда не забудете, что у вас есть и всегда была добрая мать, и постараетесь вести себя так, чтобы служить для нее утешением. — Честное слово, постараюсь, мисс, — ответил Точильщик. — Я много перенес на своем веку, и теперь, мисс, намерения у меня такие хорошие, какие только могут быть у парня. — Я бы вам посоветовала, Робин, заменить это слово другим, — вежливо сказала мисс Токс. — У молодца, мисс. — Нет, Робин, — возразила мисс Токс. — Я бы предпочла слово индивидуум. — У икдивидва, — сказал Точильщик. — Это значительно лучше, — удовлетворенно заметила мисс Токс, — гораздо выразительнее! — Послушайте, мисс, и ты, матушка, — продолжал Роб, — если бы не сделали меня Точильщиком, а это было большим несчастием для пар… для индивидва… — Очень хорошо, — одобрительно заметила мисс Токс. — …И если бы меня не сбили с пути птицы и если бы я не попал на службу к дурному хозяину, — продолжал Точильщик, — мне кажется, из меня бы мог выйти толк. Но никогда не поздно пар… — Инди… — подсказала мисс Токс. — …видву исправиться, — продолжал Роб Точильщик. — И я надеюсь исправиться благодаря вашей доброте, мисс. А ты, матушка, передай эти мои слова отцу, братьям и сестрам и кланяйся им от меня. — Очень рада это слышать, — заметила мисс Токс. — Робин, не хотите ли съесть хлеба с маслом и выпить чашку чаю перед тем, как мы отправимся в путь? — Благодарю вас, мисс, — ответил Точильщик и тотчас заработал своими точильными камнями с таким усердием, как будто долгое время жил впроголодь. Когда мисс Токс надела шляпу и шаль и то же самое сделала и Полли, Роб обнял мать и последовал за своей новой хозяйкой, пробудив столько восторженных надежд у Полли, что глаза у нее затуманились, и когда она смотрела ему вслед, ей казалось, будто газовые фонари окружены радужными кольцами. Затем Полли погасила свечу, заперла парадную дверь, отдала ключ жившему по соседству агенту и поспешила к себе домой, заранее радуясь тем ликующим воплям, какие вызовет ее неожиданное появление. Величественный дом, храня молчание обо всех пережитых в нем страданиях и всех переменах, свидетелем которых он был, стоял, мрачно нахмурившись, словно наемный плакальщик на похоронах, и предупреждал все вопросы бросающимся в глаза объявлением, извещавшим, что этот превосходный особняк сдается внаем.  Глава LX Преимущественно о свадьбах   Примерно в это время состоялось по окончании полугодия торжественное празднество у доктора и миссис Блимбер, которые просили всех молодых джентльменов, обучающихся в этом благородном заведении, пожаловать на вечеринку, сообщая, что она назначена на половину восьмого и что будут танцевать кадриль; затем молодые джентльмены, отнюдь не выражая неуместной радости, разъехались по домам, начиненные по горло науками. Мистер Скетлс отбыл за границу, чтобы служить постоянным украшением родительского дома, так как сэру Барнету Скетлсу прославленные манеры доставили дипломатический пост, и теперь он вместе с леди Скетлс исполнял свои почетные обязанности к полному удовольствию даже своих собственных соотечественников и соотечественниц, что почиталось чуть ли не чудом. Мистер Тозер, ныне молодой человек высокого роста, в веллингтоновских сапогах, был в такой мере насыщен классическими древностями, что в области английского языка обладал едва ли не меньшими сведениями, чем настоящий древний римлянин; эта победа глубоко растрогала его добрых родителей и заставила отца и мать мистера Бригса (чьи познания, подобно плохо размещенному багажу, были так тесно упакованы, что он никогда не мог достать то, что ему было нужно) скрывать свое унижение. В самом деле, плоды, старательно сорванные с древа науки сим последним молодым джентльменом, были спрессованы до последней степени и превратились в некое интеллектуальное норфолькское печеное яблоко[127], окончательно утратив первоначальный аромат и форму. В значительно лучшем положении был мистер Байтерстон, на которого система насильственного выращивания оказала более благоприятное и довольно обычное действие, а именно: она не дала никаких результатов, что и обнаружилось, как только перестал работать форсирующий аппарат; находясь ныне на борту корабля, отправлявшегося в Бенгалию, он начал забывать все с такой поразительной быстротой, что казалось сомнительным, сохранятся ли у него в голове до конца путешествия склонения имен существительных. Утром в день вечеринки, когда доктор Блимбер, следуя обычаю, должен был сказать молодым джентльменам: «Джентльмены, мы возобновим наши занятия двадцать пятого числа следующего месяца», — он изменил этому обычаю и сказал: — Джентльмены, когда наш друг Цинциннат[128] ушел от дел, уединившись в своем поместье, он не представил сенату ни одного римлянина, которого бы он пожелал назвать своим преемником. Но вот перед вами римлянин, — продолжал доктор Блимбер, положив руку на плечо мистера Фидера, бакалавра искусств, — adolescens imprimis gravis et doctus[129], джентльмены, которого я, уходящий от дел Цинциннат, желаю представить моему маленькому сенату в качестве будущего диктатора. Джентльмены, мы возобновим наши занятия двадцать пятого числа следующего месяца под руководством мистера Фидера, бакалавра искусств. Тогда (доктор заблаговременно известил всех родителей и дал учтивые объяснения) молодые джентльмены разразились одобрительными возгласами, а мистер Тозер от имени всех учеников немедленно поднес доктору серебряную чернильницу и произнес речь, содержащую очень мало слов родного языка, но зато пятнадцать латинских и семь греческих цитат, чем вызвал у младших из молодых джентльменов недовольство и зависть: они говорили: «О! А! Старине Тозеру это выгодно, но ведь деньги собирали по подписке не для того, чтобы старина Тозер получил возможность показать себя, не так ли? Старина Тозер имеет к этому такое же отношение, как и все остальные. Ведь чернильница-то не его! Не мог он, что ли, оставить в покое общее имущество?» И, шепотом изливая свой гнев, они, казалось, испытывали небольшое облегчение, когда называли его «стариной Тозером». Ни единого слова не было сказано молодым джентльменам, ни одного намека не было сделано на предстоящее бракосочетание мистера Фидера, бакалавра искусств, с прекрасной Корнелией Блимбер. В особенности доктор Блимбер старался иметь такой вид, как будто ничего не могло бы удивить его сильнее, чем это известие; тем не менее молодые джентльмены прекрасно все знали, и, отправляясь к своим родственникам и друзьям, с благоговейным ужасом прощались с мистером Фидером. Самые романтические мечты мистера Фидера осуществились. Доктор решил покрасить дом снаружи, отремонтировать его целиком и передать заведение вместе с Корнелией в другие руки. Покраска и ремонт начались тотчас же после отъезда молодых джентльменов, и вот уже настал день свадьбы, и Корнелия в новых очках ждала, чтобы ее повели к алтарю Гименея. Доктор и его ученые ноги, а также миссис Блимбер в сиреневом чепце, мистер Фидер, бакалавр искусств, с длинными пальцами и со щетиной на голове, и брат мистера Фидера, преподобный Альфред Фидер, магистр искусств, который должен был совершить обряд, собрались в гостиной, и Корнелия с флердоранжем и с подружками только что спустилась вниз — как и в былые времена, чересчур перетянутая, но прелестная, — как вдруг распахнулась дверь, и подслеповатый молодой человек громким голосом провозгласил: — Мистер и миссис Тутс! А затем вошел мистер Тутс, сильно потолстевший, и под руку с ним леди с очень блестящими черными глазами, одетая изящно и со вкусом. — Миссис Блимбер, — сказал мистер Тутс, — разрешите представить вам мою жену. Миссис Блимбер была очень рада познакомиться с ней. Миссис Блимбер говорила несколько свысока, но крайне любезно. — И так как вы меня давно знаете, — сказал мистер Тутс, — то разрешите вам сообщить, что это одна из самых замечательных женщин. — Дорогой мой! — запротестовала миссис Тутс. — Клянусь честью, это так, — сказал мистер Тутс. — Я… я уверяю вас, миссис Блимбер, что она — удивительная женщина. Миссис Тутс весело рассмеялась, и миссис Блимбер повела ее к Корнелии. Мистер Тутс, засвидетельствовав свое почтение этой особе и приветствовав своего старого наставника, который сказал, намекая на его женитьбу: «Прекрасно, прекрасно, Тутс! Так, стало быть, и вы в нашей компании, Тутс?» — удалился с мистером Фидером, бакалавром искусств, в нишу у окна. Мистер Фидер, бакалавр искусств, находясь в превосходном расположении духа, сделал боксерский выпад и ловко ударил мистера Тутса в грудь. — Ну, старина! — смеясь, воскликнул мистер Фидер. — Здорово! Сказано — сделано. Верно? — Фидер, — ответил мистер Тутс, — поздравляю вас. Если вы… вы… будете так же счастливы в супружеской жизни, как счастлив я, то больше вам ничего не останется желать. — Я, знаете ли, не забываю моих старых друзей, — сказал мистер Фидер. — Я их приглашаю на мою свадьбу. — Фидер, — серьезно ответил мистер Тутс, — дело в том, что различные обстоятельства помешали мне написать вам прежде, чем брак был заключен. Во-первых, я вел себя как скотина, когда говорил с вами о мисс Домби. Я понимал, что, если позвать вас на мою свадьбу, вы, натурально, подумаете, что я женюсь на мисс Домби; это привело бы к объяснениям, которые в тот критический момент, клянусь честью, совершенно расстроили бы меня. Во-вторых, наша свадьба прошла очень тихо; на ней присутствовал только один наш друг, мой и миссис Тутс, капитан, который служит в… я хорошенько не знаю, где именно, — сказал мистер Тутс, — но это не имеет никакого значения. Надеюсь, Фидер, что, написав вам о совершившемся событии перед отъездом моим и миссис Тутс за границу, я исполнил долг дружбы. — Тутс, приятель, — сказал мистер Фидер, пожимая ему руку, — я пошутил. — А теперь, Фидер, — сказал мистер Тутс, — мне бы хотелось узнать ваше мнение о заключенном мною союзе. — Одобряю! — ответил мистер Фидер. — Значит, вы одобряете, не так ли, Фидер? — торжественно произнес мистер Тутс. — А подумайте, как я должен его одобрить! Ведь вам никогда не узнать, какая это удивительная женщина. Мистер Фидер охотно признал ее таковой. Но мистер Тутс покачал головой и повторил, что этого он знать не может. — Видите ли, — сказал мистер Тутс, — в жене мне нужен был ум. Деньги, Фидер, у меня были. Ума… ума, в сущности, у меня не было. Мистер Фидер пробормотал: — О нет, ум у вас был, Тутс! Но мистер Тутс сказал: — Нет, Фидер, не было. Зачем мне это скрывать? Не было. А там, — сказал мистер Тутс, указывая рукою в ту сторону, где сидела его жена, — ума хоть отбавляй. Мои родственники не могли возражать или негодовать по поводу неравенства положения, потому что никаких родственников у меня нет. У меня никогда никого не было, кроме опекуна, а его, Фидер, я всегда считал пиратом и корсаром. Стало быть, — сказал мистер Тутс, — к нему я бы не обратился за советом. — Конечно, — сказал мистер Фидер. — Итак, я поступил по-своему, — заключил мистер Тутс. — Благословен тот день, когда я это сделал! Фидер! Никто, кроме меня, не знает, какой великий ум у этой женщины. Если отнесутся когда-нибудь с должным вниманием к правам женщины и тому подобным вещам, то исключительно благодаря ее могучему уму. Сьюзен, дорогая моя, — мистер Тутс внезапно выглянул из-за портьеры, — пожалуйста, не утомляйся! — Дорогой мой, — сказала миссис Тутс, — я просто разговариваю. — Но, милочка, прошу тебя, не утомляйся, — сказал мистер Тутс. — Право же, ты должна поберечь себя. Не утомляйся, дорогая моя Сьюзен. Ей ничего не стоит разволноваться, — обратился мистер Тутс к миссис Блимбер, — и тогда она совершенно забывает советы врача. Миссис Блимбер говорила миссис Тутс о необходимости беречься, когда мистер Фидер, бакалавр искусств, предложил ей руку и повел к карете, чтобы ехать в церковь. Доктор Блимбер предложил руку миссис Тутс. Мистер Тутс предложил руку прекрасной невесте, вокруг сверкающих очков которой порхали, как мотыльки, две подружки в воздушных платьях. Брат мистера Фидера, мистер Альфред Фидер, магистр искусств, отправился в церковь заблаговременно, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей. Церемония прошла превосходно. Корнелия, вся в мелких кудряшках, «держалась», как сказал бы Петух, с величайшим хладнокровием, а доктор Блимбер хранил вид человека, вполне примирившегося со своим положением посаженого отца. Воздушные маленькие подружки, казалось, страдали больше всех. Миссис Блимбер была растрогана, но спокойна и на обратном пути поведала преподобному Альфреду Фидеру, магистру искусств, что, если бы только посчастливилось ей увидеть Цицерона в его уединении в Тускуле, все ее желания были бы ныне исполнены. Затем для той же маленькой компании был сервирован завтрак, за которым мистер Фидер, бакалавр искусств, пришел в превосходнейшее расположение духа, передавшееся миссис Тутс, и мистер Тутс несколько раз говорил ей через стол: «Дорогая моя Сьюзен, не утомляйся!» Но наиболее замечательным был тот момент, когда мистер Тутс счел своим долгом произнести речь и, невзирая на телеграфический код миссис Тутс, старавшейся отклонить его от этого намерения, впервые в своей жизни встал для провозглашения застольного тоста. — В этом доме, — сказал мистер Тутс, — что бы ни было здесь сделано для…для помрачения моего рассудка… все это не имеет никакого значения, и я никому не ставлю это в вину, в этом доме со мною всегда обращались как с членом семейства доктора Блимбера и у меня в течение долгого времени был мой собственный пюпитр, и я… не могу… допустить, чтобы мой друг Фидер… Миссис Тутс подсказала: «Сочетался браком». — Быть может, в данном случае, — сказал мистер Тутс с просиявшей физиономией, — будет до известной степени уместно и небезынтересно отметить, что моя жена — удивительнейшая женщина, и с этой речью она бы справилась гораздо лучше, чем я… допустить, чтобы мой друг Фидер сочетался браком, в особенности же сочетался браком с… Миссис Тутс подсказала: «С мисс Блимбер». — Миссис Фидер, милочка! — понизив голос, возразил ей мистер Тутс. — «Кого бог соединил, того», как вы знаете, «ни один человек»… знаете ли… Я не могу допустить, чтобы мой друг Фидер сочетался браком… в особенности с миссис Фидер… без того, чтобы не провозгласить за них… за них тост. И пусть, — продолжал мистер Тутс, устремив взгляд на свою жену как бы с целью вдохновиться и воспарить, — и пусть факел Гименея будет для них маяком счастья, и пусть цветы, которыми мы усыпали сегодня их путь, будут… будут… гнать… уныние! Доктор Блимбер, питавший пристрастие к метафоре, остался доволен и заметил: «Очень хорошо, Тутс! Прекрасно сказано, Тутс!» — потом кивнул головой и потер руки. Мистер Фидер произнес в ответ речь юмористическую, однако проникнутую чувством. Затем мистер Альфред Фидер, магистр искусств, пожелал самого большого счастья доктору и миссис Блимбер, а мистер Фидер, бакалавр искусств, пожелал не меньшего счастья воздушным маленьким подружкам. После этого доктор Блимбер звучным голосом высказал несколько мыслей в пасторальном стиле, повествуя о камышах, в коих он намеревался поселиться вместе с миссис Блимбер, и о пчеле, которая будет жужжать вокруг их шалаша. Так как глаза доктора удивительно заблестели, а его зять сообщил, что время создано для рабов, и пожелал узнать, поет ли миссис Тутс, то вскоре после этого благоразумная миссис Блимбер распустила собрание и усадила в почтовую карету Корнелию, очень хладнокровную и невозмутимую, вместе с избранником ее сердца. Мистер и миссис Тутс отправились в гостиницу Бедфорда (миссис Тутс бывала там еще в те времена, когда носила девичью фамилию Нипер) и нашли там письмо, которое мистер Тутс читал бесконечно долго, и миссис Тутс испугалась. — Дорогая моя Сьюзен, — сказал мистер Тутс, — испуг еще хуже, чем утомление. Пожалуйста, успокойся! — От кого это письмо? — спросила миссис Тутс. — Милочка, — сказал мистер Тутс, — это от капитана Джилса. Не волнуйся. В скором времени ждут возвращения домой Уолтерса и мисс Домби. — Дорогой мой, — сказала миссис Тутс, сильно побледнев и вскакивая с дивана, — не пытайся обмануть меня, потому что это все равно ни к чему не приведет! Они приехали, я это вижу по твоему лицу! — Какая удивительная женщина! — воскликнул мистер Тутс, вне себя от восторга. — Ты совершенно права, милочка, они приехали. Мисс Домби видела своего отца, и они помирились. — Помирились! — вскричала миссис Тутс, захлопав в ладоши. — Дорогая моя, — сказал мистер Тутс, — пожалуйста, не утомляйся. Помни о советах врача! Капитан Джилс пишет — собственно говоря, он этого не пишет, но, кажется, именно это он имеет в виду, — пишет, что мисс Домби перевезла несчастного своего отца из его старого дома туда, где она живет сейчас с Уолтерсом; что он очень болен, чуть ли не при смерти, а она день и ночь ухаживает за ним. Миссис Тутс горько заплакала. — Милая моя Сьюзен, — сказал мистер Тутс, — очень, очень прошу тебя, помни, если только ты можешь, советы врача! А если не можешь, это не имеет никакого значения, но ты все-таки постарайся! Его жена внезапно превратилась в прежнюю Сьюзен, — так трогательно умоляла она его отвезти ее к ненаглядной ее милочке, к маленькой ее хозяйке, к ее любимице и прочее и прочее, что мистер Тутс, преисполненный глубоким сочувствием и восхищением, от всей души согласился. И они решили ехать немедленно и предстать перед капитаном в ответ на его письмо. В тот день в силу каких-то тайных связей между вещами или, быть может, случайного совпадения капитан (к которому собирались ехать мистер и миссис Тутс) и сам принял участие в блестящем супружеском празднестве — не в качестве главного действующего лица, но как лицо второстепенное. Это произошло совершенно неожиданно и следующим образом. Капитан, с безграничным восхищением поглядев на Флоренс и ее малютку и вдосталь потолковав с Уолтером, вышел прогуляться, полагая, что следует поразмыслить в одиночестве о превратностях человеческой судьбы, и задумчиво покачивал глянцевитой шляпой, сокрушаясь о мистере Домби, которому он в силу своего великодушия и доброты глубоко сочувствовал. Да, капитан мог впасть в самое глубокое уныние при мысли об этом несчастном джентльмене, если бы не вспоминал о малютке. Но как только всплывало это воспоминание, он приходил в такой восторг, что, идя по улице, начинал громко смеяться и, вне себя от радости, подбрасывал вверх и ловил на лету свою глянцевитую шляпу к великому изумлению прохожих. Быстрое чередование света и тени, вызванное этими противоречивыми чувствами, оказалось столь мучительным для его душевного состояния, что он счел необходимым предпринять ради успокоения длительную прогулку. Так как приятные ассоциации оказывают благотворное воздействие, то он решил прогуляться в окрестностях своего прежнего обиталища, где жили мастера, изготовлявшие мачты, весла и блоки, пекари, поставлявшие корабельные сухари, грузчики угля, матросы; там можно было увидеть смоляные котлы, канавы, доки, разводные мосты и тому подобные успокоительно действующие предметы. Этот тихий пейзаж, а в особенности Лаймхауз-Хоул[130] столь умиротворяюще повлияли на капитана, что он обрел спокойствие духа и даже услаждал себя, напевая потихоньку балладу о «Красотке Пэг», как вдруг, завернув за угол, остолбенел и лишился дара речи при виде торжественной процессии, направлявшейся навстречу. Во главе грозной колонны шествовала сия энергическая особа, миссис Мак-Стинджер! Сохраняя все тот же неумолимо-решительный вид и выставляя напоказ красующиеся на непреклонной ее груди часы с брелоками, каковые капитан сразу признал собственностью Бансби, сна шествовала рука об руку не с кем иным, как с этим прозорливым моряком. Тот с растерянным и меланхолическим видом пленника, влекомого в чужие страны, смиренно подчинялся ее воле. За ними шли толпой ликующие юные Мак-Стинджеры. За ними следовали две леди, имевшие вид грозный и неумолимый, сопровождавшие низкорослого джентльмена в цилиндре и также ликовавшие. В кильватере находился юнга Бансби, нагруженный зонтиками. Компания двигалась стройными рядами, и, не говоря уже о неустрашимых физиономиях дам, удивительный порядок, отличавший эту процессию, в достаточной степени свидетельствовал о том, что готовилось жертвоприношение и что жертвой был Бансби. Первым побуждением капитана было удрать. По-видимому, таково же было и первое побуждение Бансби, сколь ни безнадежной казалась эта попытка. Но поскольку компания встретила капитана приветственными возгласами, а Александр Мак-Стинджер бросился к нему с распростертыми объятиями, капитан не мог двинуться с места. — Капитан Катль! — воскликнула миссис Мак-Стинджер. — Вот так встреча! Теперь я не питаю к вам злобы. Капитан Катль, не бойтесь, я не стану осыпать вас упреками. Надеюсь, я пойду к алтарю совсем в другом расположении духа. — Миссис Мак-Стинджер приумолкла, выпрямилась и глубоко вздохнула, выпятив грудь, после чего сказала, указывая на свою жертву: — Это мой жених, капитан Катль! Злосчастный Бансби не смотрел ни направо, ни налево, ни на свою невесту, ни на своего друга, но устремил взор вперед, в пространство. Когда капитан протянул ему руку, Бансби также протянул свою, но на приветствие капитана не ответил ни слова. — Капитан Катль, — сказала миссис Мак-Стинджер, — если вы не прочь покончить с враждой и в последний раз увидеть своего друга — моего жениха — холостяком, мы рады пригласить вас в часовню. Вот эта леди, — сказала миссис Мак-Стинджер, поворачиваясь к более неустрашимой из двух особ, — моя подружка, будет счастлива, если вы возьмете ее под свое покровительство, капитан Катль. Низкорослый джентльмен в цилиндре, который, по-видимому, был супругом другой леди и явно радовался тому, что ближний низведен до его уровня, отступил и передал леди на попечение капитана Катля. Та немедленно уцепилась за него и, заявив, что времени терять нельзя, громким голосом приказала шествовать дальше. Капитан даже вспотел от тревоги за друга, к которой сначала примешивалась и тревога за самого себя, ибо им овладел безотчетный страх, как бы его не женили насильно; но на помощь ему пришло знание церковной службы, и, памятуя о том, какие обязательства налагает слово «да», он почитал себя в безопасности, приняв решение, в случае если ему зададут какой-нибудь вопрос, громко ответить «нет». Под влиянием этой тревоги он в течение некоторого времени не замечал продвижения процессии, в которой и сам принимал теперь участие, и не внимал речам своей прекрасной спутницы. Но когда его волнение немножко улеглось, он узнал от этой леди, что она вдова, а ее покойный муж, некий мистер Бокем, служил в таможне; узнал он также, что она ближайшая подруга миссис Мак-Стинджер, которую считает образцовой женщиной; она часто слышала о капитане и полагает, что он теперь раскаялся в своей прошлой жизни; она надеялась, что мистеру Бансби известно, какое счастье выпало ему на долю, но опасалась, что мужчины редко могут оценить такое счастье, пока не утратят его, — и так далее, в том же духе. В это время капитан не мог не заметить, что миссис Бокем не сводит глаз с жениха, и всякий раз, когда они проходили мимо какого-нибудь двора или переулка, казавшегося удобным для бегства, она настораживалась, чтобы отрезать путь Бансби, если он попытается улизнуть. Другая леди, а также ее супруг, низкорослый джентльмен в цилиндре, в свою очередь были наготове, следуя заранее намеченному плану. И миссис Мак-Стинджер так охраняла злополучного моряка, что любая попытка спастись бегством была обречена на неудачу. Это бросалось в глаза даже прохожим, которые выражали свои чувства криками и насмешками, к чему страшная Мак-Стинджер относилась с непоколебимым равнодушием, тогда как Бансби, казалось, находился в бессознательном состоянии. Капитан много раз пытался вступить в общение с философом хотя бы с помощью односложного восклицания или сигнала, но терпел неудачу вследствие бдительности стража и присущего Бансби свойства не обращать внимания ни на какие знаки. Так дошли они до часовни, чистенького белого здания, недавно арендованного преподобным Мельхиседеком Хаулером, который после настоятельных просьб согласился отсрочить светопреставление на два года, но уведомил своих приверженцев, что тогда-то уж оно непременно настанет. Пока преподобный Мельхиседек читал какие-то импровизированные молитвы, капитан, улучив минутку, проворчал на ухо жениху: — Как поживаете, приятель, как поживаете? На это Бансби ответил, совершенно забыв о преподобном Мельхиседеке, что можно было извинить только отчаянным его положением: — Чертовски скверно. — Джек Бансби, — прошептал капитан, — вы это делаете по доброй воле? Мистер Бансби ответил: — Нет. — Так зачем же вы это делаете, приятель? — задал капитан довольно естественный вопрос. Бансби, по-прежнему глядя с невозмутимой физиономией в беспредельную даль, не дал никакого ответа. — Почему бы не отчалить? — сказал капитан. — А! — шепнул Бансби, увидев проблеск надежды. — Почему бы не отчалить? — повторил капитан. — Что толку? — возразил несчастный мудрец. — Она меня опять поймает. — Попытайтесь, — сказал капитан. — Не падайте духом! Ну! Момент удобный. Отчаливайте, Джек Бансби! Но вместо того чтобы последовать этому совету, Джек Бансби горестно прошептал: — Все началось с вашего сундука. И зачем только я вызвался конвоировать ее тогда вечером в порт? — Приятель, — запинаясь, проговорил капитан, — я думал, что вы ее одолели, а не она — вас. Вас, человека такого ума! Мистер Бансби не сказал ни слова и только испустил глухой стон. — Живее! — сказал капитан, подталкивая его локтем. — Момент удобный! Отчаливайте! Я прикрою ваше отступление. Сейчас самое время бежать, Бансби. Вы подумайте — свобода! Решайтесь! Раз! Бансби не шевельнулся. — Бансби, — шепнул капитан, — решайтесь! Два! Бансби и во второй раз не решился. — Бансби, — настаивал капитан, — на карту поставлена ваша свобода. Три! Теперь или никогда! Бансби не сделал этого теперь, и не сделал никогда, потому что немедленно вслед за этим миссис Мак-Стинджер вышла за него замуж. Во время церемонии капитана больше всего устрашил чрезвычайный интерес к совершающемуся обряду со стороны Джулианы Мак-Стинджер и зловещая сосредоточенность, с какою это многообещающее дитя, уже теперь являющееся копией матери, наблюдало за происходившим. Капитан усмотрел в этом беспрерывную цепь ловушек для мужчин, простирающуюся в бесконечность, и целые века угнетения и насилия, на которые обречены моряки. Это производило более глубокое впечатление, чем непоколебимая стойкость миссис Бокем и второй леди, чем ликование низкорослого джентльмена в цилиндре и даже суровая непреклонность миссис Мак-Стинджер. Юные Мак-Стинджеры мужского пола мало что понимали в происходящем и еще меньше им интересовались; во время церемонии они были заняты преимущественно тем, что старались наступить друг другу на ноги, но поведение этих злополучных младенцев служило лишь фоном, на котором во всей своей красе выступала скороспелая женщина, обнаружившаяся в Джулиане. «Еще годик-другой, — подумал капитан, — и поселиться в одном доме с этим ребенком было бы гибелью». По окончании церемонии все юные отпрыски набросились на мистера Бансби, приветствуя его нежным именем отца и выпрашивая полупенсовики. Когда волна горячих чувств схлынула и процессия готова была снова тронуться в путь, ее ненадолго задержал неожиданный припадок, случившийся с Александром Мак-Стинджером. По-видимому, это милое дитя твердо связывало свое представление о часовне с надгробными плитами, если в храм божий входили с иными намерениями, кроме обычной молитвы, и потому оно было совершенно уверено, что его мать похоронена и потеряна для него навеки. Потрясенный этой мыслью, Александр Мак-Стинджер завизжал с удивительной силой и весь почернел. Но как ни было трогательно такое доказательство нежной его привязанности к матери, эта замечательная женщина не могла допустить, чтобы ее любовь к сыну выродилась в слабость. Поэтому после тщетных попыток образумить его встряской, тычками, окриками и другими средствами, она вывела его на свежий воздух и испробовала другой метод: участники свадебной процессии услышали быстро следовавшие один за другим резкие звуки, напоминавшие аплодисменты, а вслед за этим увидели Александра, сидевшего на самой холодной каменной плите во дворе, очень разгоряченного и громко плакавшего. Процессия, получив возможность снова выстроиться и отправиться на Бриг-Плейс, где было приготовлено свадебное пиршество, двинулось обратно в прежнем порядке, причем на долю Бансби выпало немало насмешливых поздравлений от прохожих со счастливым браком, только что заключенным. Капитан следовал до дверей дома. Но его обеспокоило более ласковое обращение миссис Бокем, которая, освободившись от обязанностей, поглощавших все ее внимание (бдительность и настороженность этих леди значительно ослабели, после того как Бансби благополучно женился), воспользовалась досугом, чтобы проявить интерес к его особе; посему он покинул и процессию и пленника, слабым голосом сославшись на деловое свидание и обещая в скором времени вернуться. У капитана были сугубые основания чувствовать себя неловко, ибо он с раскаянием размышлял о том, что весьма способствовал пленению Бансби, разумеется, нимало об этом не помышляя, а просто вследствие беспредельной своей веры в изобретательность этого философа. Капитану и в голову не приходило вернуться к старому Солю Джилсу, не зайдя предварительно узнать, как здоровье мистера Домби, хотя дом, где лежал больной, находился за городской чертой, там, где начинались луга. Когда капитан уставал, он просил кого-нибудь подвезти его, и таким образом путешествие прошло весело. Шторы были спущены, и в доме стояла такая тишина, что капитан не решался постучать. Но, прислушавшись у двери, он различил приглушенные голоса, тихонько постучал и был впущен мистером Тутсом. Мистер Тутс с женой только что приехали сюда, побывав сначала во владениях Мичмана, чтобы повидать капитана, и узнав там адрес. Но хотя они и приехали совсем недавно, миссис Тутс уже завладела младенцем, взяла его на руки и, присев на ступеньку лестницы, обнимала его и ласкала. Флоренс стояла тут же, наклонившись к ней, и никто не мог бы сказать, кого нежнее обнимала и ласкала миссис Тутс — мать или ребенка — и кто к кому относился с большею нежностью: Флоренс к миссис Тутс, или миссис Тутс к ней, или они обе к младенцу — столько было здесь любви и волнения. — А ваш папаша очень болен, ненаглядная моя мисс Флой? — спросила Сьюзен. — Он очень, очень болен, — ответила Флоренс. — Сьюзен, милая, больше не называйте меня так, как называли раньше. Но что это значит? — с удивлением спросила она, коснувшись ее платья. — Ваше прежнее платье? Прежняя шляпка и локоны, все по-старому? Сьюзен залилась слезами и осыпала поцелуями маленькую ручку, с таким недоумением прикоснувшуюся к ней. — Дорогая мисс Домби, — выступив вперед, сказал мистер Тутс, — я объясню. Это удивительнейшая женщина. Мало кто может с ней сравниться! Она всегда говорила — говорила еще до нашей свадьбы и повторяет по сей день, — что, когда бы вы ни вернулись, она придет к вам в том самом платье, какое носила прежде, когда служила у вас, потому что боится — вдруг она покажется вам чужой и вы будете меньше любить ее. Я лично восхищаюсь этим платьем, — сказал мистер Тутс. — Я обожаю ее в нем! Дорогая мисс Домби, она опять будет вашей горничной, няней, всем, чем была раньше. Она совсем не изменилась. Но, Сьюзен, дорогая моя, — сказал мистер Тутс, который говорил с восторгом и глубоким чувством, — я прошу только одного: ты должна помнить советы врача и не переутомляться!  Глава LXI Она уступает   Флоренс нуждалась в помощи. Крайне нуждался в помощи ее отец, и услуги старой ее приятельницы были неоценимы. Смерть стояла у его изголовья. От человека, каким он был раньше, осталась только тень. Потрясенный духом и опасно больной, он опустил измученную голову на подушки постели, приготовленной для него руками дочери, и с тех пор ни разу не приподнял ее. Флоренс всегда была с ним. Обычно он ее узнавал, но в бреду часто отодвигал в прошлое то, что происходило вокруг. Иногда он говорил так, словно его сын только что умер; и хотя, по его уверениям, он ни слова ей не сказал о том, как она бодрствовала у маленькой кроватки, однако он это видел — он это видел. И он прятал лицо в подушку, рыдал и протягивал исхудавшую руку. Иногда ой спрашивал ее: «Где Флоренс?» — «Я здесь, папа, здесь». — «Я не узнаю ее! — восклицал он. — Мы так долго были разлучены, что я не узнаю ее». И тогда его охватывал ужас, пока она не успокаивала его смятения и не вызывала у него слез, которые иной раз с таким трудом старалась осушить. По временам он бредил о своих торговых операциях, и часто Флоренс, слушая его, теряла нить — иногда на несколько часов. Он повторял тот знакомый детский вопрос: «Что такое деньги?» — и задумывался, размышлял, рассуждал сам с собою более или менее связно, стараясь дать наилучший ответ, словно этот вопрос был задан ему впервые. Десятки тысяч раз он задумчиво повторял название своей прежней фирмы и каждый раз пытался приподнять голову с подушки. Он принимался считать своих детей: один… двое… и снова начинал сначала. Но это бывало с ним в бреду. В другие периоды болезни, периоды наиболее длительные, он неизменно думал о Флоренс. Чаще всего бывало так: он воскрешал в памяти ту ночь, которую так недавно вспоминал, — ночь, когда она пришла к нему в комнату, и ему грезилось, будто сердце у него заныло и он вышел вслед за нею и в поисках ее стал подниматься по лестнице. Затем, смешивая давно прошедшее с недавними днями, он видел следы башмаков, удивлялся их количеству и начинал их считать, поднимаясь за Флоренс. Вдруг среди них появлялся кровавый след, а потом он замечал раскрытые настежь двери и за ними в зеркалах видел страшные отражения обезумевших людей, прятавших что-то у себя на груди. Но все время среди бесчисленных следов, среди кровавых следов он различал следы Флоренс. Все время она была впереди. Все время, не находя покоя, он шел за нею все дальше, считая следы, поднимался все выше, словно к вершине величественной башни, до которой нужно взбираться годы. Однажды он осведомился, не послышался ли ему голос Сьюзен. Флоренс ответила: «Да, милый папа», — и спросила, не хочет ли он ее видеть. Он сказал: «Очень хочу». И Сьюзен не без трепета подошла к его кровати. Казалось, это доставило ему большое облегчение. Он просил ее не уходить, прощал ей все, что она когда-то ему говорила; пусть она здесь останется. Теперь у него с Флоренс совсем другие отношения, — сказал он, — и они очень счастливы. Пусть она посмотрит! Он притянул к себе кроткую головку и заставил ее опуститься на свою подушку. В таком положении он находился в течение многих дней и недель. Наконец он стал спокойнее: лежал в постели — жалкая тень человека — и говорил так тихо, что, только наклонившись к самым его губам, можно было услышать его. Теперь ему доставляло какое-то удовольствие лежать у открытого окна, смотреть на летнее небо и деревья, а по вечерам — на заходящее солнце; следить за тенями облаков и листвы, словно чувствуя какую-то симпатию к теням. Это было естественно. Для него жизнь и мир были только тенью. Теперь он беспокоился о том, что Флоренс утомлена, и часто преодолевал свою слабость, чтобы прошептать, обращаясь к дочери: «Пойди погуляй, дорогая, подыши свежим воздухом. Пойди к своему мужу!» Однажды, когда у него в комнате был Уолтер, он поманил его к себе, попросил нагнуться и, пожав ему руку, прошептал, что, умирая, он может доверить Уолтеру свою дочь — он это знает. Однажды вечером, перед заходом солнца, когда Флоренс с Уолтером сидели у него в комнате — он любил видеть их вместе. — Флоренс, держа в руках своего малютку, потихоньку начала напевать ему ту старую песенку, которую так часто певала умершему мальчику. Мистер Домби не мог этого вынести. Он поднял дрожащую руку, умоляя ее перестать, но на следующий день он попросил ее спеть эту песню еще раз. И с тех пор но вечерам часто повторял свою просьбу, и она пела. Он слушал, отвернувшись к стене. Как-то раз Флоренс с Сьюзен сидели у окна в его комнате, а между нею и бывшей ее горничной, которая по-прежнему была ее верной помощницей, помещалась корзинка с рукоделием. Он задремал. Был чудесный вечер, еще часа два оставалось до сумерек, и тишина навеяла на Флоренс глубокую задумчивость. На минуту она забылась, вспоминая тот день, когда человек, который лежал сейчас здесь, такой изменившийся, познакомил ее с новой мамой. Она вздрогнула, когда Уолтер, облокотившись на спинку стула, коснулся ее плеча. — Дорогая моя, — сказал Уолтер, — внизу тебя ждет один джентльмен, который хотел бы с тобою поговорить. Ей показалось, что Уолтер смотрит серьезно и озабоченно, и она спросила, не случилось ли что-нибудь. — Нет, нет, дорогая! — сказал Уолтер. — Я видел этого джентльмена и поговорил с ним. Флоренс взяла его под руку и, оставив отца на попечении черноглазой миссис Тутс, занимавшейся шитьем с таким рвением, на какое только способны черноглазые женщины, сошла вниз вместе с мужем. В уютной маленькой гостиной, выходившей окнами в сад, сидел джентльмен, который при виде Флоренс встал, чтобы пойти ей навстречу, но, подчиняясь своеобразному устройству ног, свернул в сторону и остановился, лишь наткнувшись на стол. Тогда Флоренс припомнила кузена Финикса, которого сначала не узнала, так как деревья перед окнами отбрасывали густую тень. Кузен Финикс пожал ей руку и поздравил со вступлением в брак. — Я очень сожалею о том, что ранее не имел возможности принести вам свои поздравления, — сказал кузен Финикс, усаживаясь после того, как села Флоренс, — но, собственно говоря, случилось столько мучительных происшествий, следовавших, если можно так выразиться, по пятам друг за другом, что я сам находился в чертовски скверном состоянии и решительно не мог появляться в обществе. Я довольствовался своим собственным обществом, и, право же, не очень-то приятно человеку, бывшему высокого мнения о своих возможностях, узнать, что он способен надоесть самому себе, собственно говоря, до последней крайности. Какое-то замешательство и тревога, отражавшиеся в манерах этого джентльмена, который всегда оставался джентльменом, несмотря на свойственные ему маленькие безобидные странности, а также вид Уолтера навели Флоренс на мысль, что за этим следует нечто более непосредственно связанное с целью визита. — Я говорил моему другу мистеру Гэю, если он разрешит мне называть его этим именем, — сказал кузен Финикс, — с какою радостью я узнал о полном выздоровлении своего друга Домби. Надеюсь, мой друг Домби не допустит, чтобы потеря состояния подействовала на него угнетающе. Не могу сказать, чтобы мне самому случилось потерять большое состояние: большого состояния у меня, собственно говоря, никогда не было. Но то, что я мог потерять, я потерял и не замечаю, чтобы меня это очень беспокоило. Мой друг Домби чертовски честный человек, — таково общее мнение, — и полагаю, ему весьма утешительно будет об этом узнать. Даже Томи Скрюзер — человек в высшей степени желчный, с которым мой друг Гэй, вероятно, знаком, — ничего не может сказать в опровержение этого факта. Флоренс еще живее, чем прежде, почувствовала, что за этим должно последовать какое-то сообщение, и с нетерпением ждала его — с таким нетерпением, что кузен Финикс сказал, как бы отвечая на вопрос: — Видите ли, мы с моим другом Гэем рассуждали о том, прилично ли будет просить вас об одном одолжении, и мой друг Гэй, который с величайшей сердечностью и искренностью пошел мне навстречу, за что я ему весьма признателен, разрешил мне обратиться к вам с этой просьбой. Я знаю, что такую милую леди, как прелестная и безупречная дочь моего друга Домби, не придется долго упрашивать, но я счастлив, что заручился поддержкой и одобрением моего друга Гэя. Так, например, в те времена, когда я заседал в парламенте, если кто-нибудь хотел внести предложение — что случалось редко, так как нас держали в руках и лидеры обеих партий требовали строжайшей дисциплины, а это было чертовски хорошо для рядовых вроде меня, потому что нам не позволяли постоянно выставлять себя напоказ, чего многие из нас страстно добивались, — так вот, говорю я, в те времена, когда я заседал в парламенте, если кому-нибудь разрешалось выступить со своим крохотным пустым предложеньицем, он всегда считал долгом заявить о своей приятной уверенности в том, что его чувства встретят отклик в сердце мистера Питта, этого, собственно говоря, кормчего, благополучно выдержавшего шторм. Вслед за этим чертовски много парней немедленно разражалось восторженными возгласами, и это вдохновляло оратора. Но, собственно говоря, эти парни, получив приказ выражать величайший восторг при упоминании о мистере Питте, стали такими знатоками своего дела, что это имя всегда их будило. В сущности, они понятия не имели, о чем идет речь, и Разговорчивый Браун — Браун из министерства финансов, который выпивал сразу четыре бутылки, — с ним, возможно, был знаком отец моего друга Гэя, ибо в то время моего друга Гэя еще не было на свете, — так вот этот Браун говаривал, что если бы кто-нибудь встал и с прискорбием сообщил палате, что в кулуарах корчится в предсмертных судорогах какой-нибудь достопочтенный член парламента и фамилия этого достопочтенного члена парламента — Питт, обязательно раздались бы восторженные крики. Это упорное нежелание изложить цель визита привело в смятение Флоренс, и, волнуясь все больше и больше, она переводила взгляд с кузена Финикса на Уолтера. — Право же, дорогая моя, ничего плохого не случилось, — сказал Уолтер. — Клянусь честью, ничего плохого не случилось, — подтвердил кузен Финикс, и я глубоко огорчен тем, что вызвал у вас хотя бы минутную тревогу. Смею вас уверить, ничего плохого не случилось. Одолжение, о котором я хочу вас просить, заключается всего-навсего в том… но, право же, это кажется таким необычайным, что я был бы бесконечно признателен моему другу Гэю, если бы он потрудился сломать… собственно говоря, сломать лед. Услыхав такую мольбу, а также видя обращенный к нему умоляющий взгляд Флоренс, Уолтер сказал: — Дорогая моя, дело очень простое: не согласишься ли ты поехать в Лондон с этим джентльменом, которого ты хорошо знаешь? — Прошу прощения — и с моим другом Гэем! — перебил кузен Финикс. — И со мною. Навестить одну особу. — Кого? — спросила Флоренс, переводя взгляд с одного на другого. — Если бы мне разрешено было просить, чтобы вы не требовали ответа на этот вопрос, — сказал кузен Финикс, — я взял бы на себя смелость обратиться к вам с такой просьбой. — А ты знаешь, Уолтер? — спросила Флоренс. — Да. — И считаешь, что я должна ехать? — Да. Я уверен, что таково было бы и твое мнение. Хотя, по некоторым причинам, мне хорошо понятным, пожалуй, лучше сейчас ничего больше не говорить. — Если папа еще спит или если он проснулся, но может обойтись без меня, я сейчас же поеду, — сказала Флоренс. Спокойно поднявшись и бросив на них слегка встревоженный, но доверчивый взгляд, она вышла из комнаты. Когда она вернулась, чтобы ехать с ними, они беседовали о чем-то у окна, и Флоренс могла только удивляться, что именно побудило их сойтись так близко за такой короткий срок. Но ее не удивил взгляд, полный гордости и любви, какой бросил на нее муж, оборвав разговор, когда она вошла; так смотрел он на нее всегда. — Я оставлю моему другу Домби свою визитную карточку, — сказал кузен Финикс, — от всей души уповая, что с каждым днем к нему будут возвращаться здоровье и силы. И надеюсь, мой друг Домби окажет мне честь, считая меня человеком, который, собственно говоря, чертовски восхищается той репутацией, какою он пользуется как британский купец и чертовски порядочный человек. Мое поместье пришло в полный упадок, но если мой друг Домби будет нуждаться в перемене климата и пожелает поселиться там, он увидит, что это в высшей степени здоровая местность, — да иначе и быть не может, потому что скука там невыносимая. Если мой друг Домби страдает упадком сил и разрешит порекомендовать ему средство, которое мне часто помогало — мне случалось иногда чувствовать ужасную дурноту, ибо я вел довольно беспутный образ жизни в те времена, когда люди жили беспутно, — я бы, собственно говоря, посоветовал яичный желток, взбитый с сахаром и мускатным орехом в стакане хереса; выпивать по утрам с сухариком. Джонсон, державший зал для бокса на Бонд-стрит, человек весьма сведущий, о котором мой друг Гэй несомненно слышал, говорил, бывало, что, тренируясь перед выступлением на ринге, они заменяли херес ромом. В данном случае я бы рекомендовал херес, так как мой друг Домби еще не оправился от болезни, вследствие чего ром может броситься ему… собственно говоря, в голову и привести его в чертовски скверное положение. Произнеся эту речь, кузен Финикс явно пребывал в нервическом состоянии и тревоге. Затем, предложив руку Флоренс и по мере сил удерживая в повиновении свои непокорные ноги, казалось, твердо решившие идти в сад, он повел ее к двери и усадил в карету, которая ждала у подъезда. Затем в карету сел Уолтер, и они тронулись в путь. Проехали они миль шесть или восемь. Стало смеркаться, когда они проезжали по скучным благопристойным улицам в западной части Лондона. Флоренс вложила свою руку в руку Уолтера и очень внимательно, с возрастающей тревогой присматривалась к каждой новой улице, в которую они сворачивали. Когда карета остановилась, наконец, на Брук-стрит, перед тем самым домом, где была отпразднована злополучная свадьба мистера Домби, Флоренс спросила: — Уолтер, что же это значит? Кого я здесь увижу? Уолтер успокоил ее, но ничего не ответил, тогда она окинула взглядом фасад и увидела, что все окна закрыты, как будто дом необитаем. Кузен Финикс уже вышел из кареты и предложил ей руку. — Разве ты не пойдешь со мной, Уолтер? — Нет, я останусь здесь. Не дрожи так, дорогая Флоренс! Тебе нечего бояться. — Я это знаю, Уолтер, раз ты здесь, так близко от меня. Я в этом уверена, но… Дверь бесшумно распахнулась, хотя никто не стучал, и Флоренс, только что вдыхавшая летний вечерний воздух, вошла с кузеном Финиксом в душный, скучный дом. Более угрюмый и хмурый, чем когда бы то ни было, он, казалось, стоял запертым со дня свадьбы и с той поры накапливал в своих стенах уныние и мрак. Флоренс с трепетом поднялась по темной лестнице и остановилась вместе со своим провожатым у двери в гостиную. Кузен Финикс молча открыл дверь и жестом попросил ее пройти в следующую комнату, тогда как сам он был намерен остаться здесь. После минутного колебания Флоренс повиновалась. За столом у окна сидела леди, которая, казалось, что-то писала или рисовала; повернувшись лицом к угасающему дневному свету, она опиралась головой на руку. Флоренс, нерешительно сделав несколько шагов, внезапно застыла на месте, словно потеряв способность двигаться. Леди оглянулась. — Боже мой! — вскричала она. — Что же это значит? — Нет, нет! — воскликнула Флоренс, отшатнувшись, когда та встала, и вытянув перед собой руки, чтобы отстранить ее. — Мама! Они стояли и смотрели друг на друга. Страсти и гордыня наложили свою печать на лицо Эдит, но оно осталось прекрасным и величественным. А лицо Флоренс, несмотря на весь ее ужас, говорило о жалости, скорби и благодарных нежных воспоминаниях. Лица обеих выражали изумление и страх. Обе, такие неподвижные и молчаливые, смотрели друг на друга, разделенные черной бездной неизгладимого прошлого. Флоренс первая прервала молчание. Разрыдавшись, она воскликнула, потрясенная до глубины души: — О мама, мама! Зачем пришлось нам встретиться вот так? Зачем вы были так добры ко мне, когда больше никого у меня не было, если нам предстояла вот такая встреча? Эдит стояла перед ней безмолвная и словно оцепеневшая. Она не спускала с нее глаз. — Я не смею об этом думать, — продолжала Флоренс. — Я только что была с папой. Он болен. Теперь мы всегда вместе, больше мы никогда не расстанемся. Если вы хотите, чтобы я попросила его простить вас, я это сделаю, мама. Я почти уверена, что теперь он простит, если я его попрошу. И пусть бог простит вас и пошлет вам утешение! Та не ответила ни слова. — Уолтер — я вышла за него замуж, и у нас родился сын, — робко сказал Флоренс, — Уолтер здесь, у подъезда, он привез меня сюда. Я скажу ему, что вы раскаиваетесь, что вы стали другой, — Флоренс с грустью смотрела на нее. — Я знаю, он вместе со мной будет просить папу. Что же еще могу я сделать? Эдит, все такая же неподвижная, с остановившимся взглядом, нарушила молчание и медленно проговорила: — Пятно на вашем имени, на имени вашего мужа, вашего ребенка. Подумайте, можно ли это когда-нибудь простить, Флоренс? — Можно ли простить, мама? Вам это уже простили! От всей души, и Уолтер и я. Вы можете быть совершенно уверены, если такая уверенность даст вам утешение. Вы… вы… — замялась Флоренс, — вы не говорите о папе, но, конечно, вы хотите, чтобы я вымолила у него прощение для вас. Я уверена. Она не ответила ни слова. — Я сделаю это! — продолжала Флоренс. — Если вы мне позволите, я принесу вам его прощение, и тогда нам можно будет расстаться иначе — так, как расстались бы мы в былое время. Я попятилась, мама, — кротко сказала Флоренс, подходя ближе, — я отступила от вас не из боязни, и я не считаю, что вы можете меня запятнать. Я хочу только исполнить свой долг по отношению к папе. Я ему очень дорога, и он мне очень дорог. Но мне никогда не забыть, как вы были добры ко мне! О, молите бога, мама, — воскликнула Флоренс, бросаясь в ее объятия, — молите бога, чтобы он простил вам этот грех и позор и простил мне то, что я сейчас делаю (если это грешно) и не могу не делать, помня, чем вы для меня были! Эдит, словно сломленная этими объятиями, упала на колени и обняла руками ее шею. — Флоренс! — вскричала она. — Мой светлый ангел! Прежде чем мною снова овладеет безумие, прежде чем вернется мое упорство и поразит меня немотою, верьте мне — я не виновна. — Мама! — Виновна во многом! Виновна в том, что разверзла между нами пропасть. Виновна в том, что должно отделять меня до конца моей жизни от целомудрия и чистоты — прежде всего от вас! Виновна в слепой и страстной ненависти, в которой даже теперь я не раскаиваюсь, не могу и не хочу раскаиваться! Но я не согрешила с тем — умершим! Клянусь богом! Все еще не поднимаясь с колен, она воздела обе руки и поклялась в этом. — Флоренс! — продолжала она. — Флоренс, самая чистая и непорочная из всех, кого я знаю, Флоренс, которую я люблю и которая много лет назад могла бы сделать меня другим человеком и заставила на время измениться даже такую женщину, как я, верьте мне, в этом я не повинна, и позвольте мне снова, в последний раз, прижать эту милую головку к моему разбитому сердцу! Она была растрогана и плакала. Если бы в прежние годы это случалось с ней чаще, она бы не была теперь так несчастна. — Ничто в мире, — воскликнула она. — не могло бы вырвать у меня признание в том, что я не виновна! Ни любовь, ни ненависть, ни надежда, ни угрозы! Я сказала, что скорее умру, но не пророню ни слова. Я могла бы это сделать, и я бы это сделала, если бы мы не встретились, Флоренс! — Надеюсь, — послышался голос кузена Финикса, который появился в дверях и стал топтаться на пороге, — надеюсь, моя прелестная и безупречная родственница простит мне, что я, прибегнув к маленькой хитрости, устроил это свидание. Не стану утверждать, будто раньше мне не приходило в голову, что моя прелестная и безупречная родственница имела несчастье опозорить себя связью с этим белозубым человеком, ныне покойным, ибо, собственно говоря, приходится наблюдать весьма странные союзы такого рода, заключенные в этом мире, который поражает нас чертовски непонятными сочетаниями и является самой непостижимой вещью из всех нам известных. Но, как я уже сообщал моему другу Домби, я не мог признать виновность моей прелестной и безупречной родственницы, пока преступление ее не будет окончательно доказано. Когда же этого человека, ныне покойного, настигла, собственно говоря, чертовски ужасная смерть, я понял, что ее положение должно быть крайне затруднительным. Сознавая также, что наша семья, оказывавшая ей слишком мало внимания, заслуживает некоторого порицания и что семья эта — беззаботная, а моя тетка, хотя и чертовски жизнерадостная женщина, была, пожалуй, не самой лучшею из матерей, я взял на себя смелость разыскать ее во Франции и предложить помощь, поскольку может оказать помощь человек, не имеющий почти никаких средств… По этому случаю моя прелестная и безупречная родственница удостоила заявить, что, по ее мнению, я — чертовски славный парень в своем роде, и поэтому она принимает мою поддержку. Собственно говоря, я принял это как любезность со стороны моей прелестной и безупречной родственницы, потому что я становлюсь немощным, а ее заботливость доставляет мне величайшее утешение. Эдит, усадив Флоренс на диван, махнула рукой, как будто просила его ничего больше не говорить. — Моя прелестная и безупречная родственница, — продолжал кузен Финикс, не переставая топтаться в дверях, — извинит меня, если ради ее блага, и ради себя самого, и ради моего друга Домби, чья прелестная и безупречная дочь приводит нас в такое восхищение, я разверну до конца нить своих замечаний. Она, вероятно, не забыла, что с самого начала мы с ней никогда не упоминали о ее побеге. Мое мнение всегда было таково, что тут кроется какая-то тайна, которую она при желании могла бы осветить. Но так как моя прелестная и безупречная родственница — женщина чертовски решительная, я знал, что с ней, собственно говоря, шутки плохи, а потому и избегал всяких споров. Однако не так давно я нашел уязвимую точку — нежную привязанность к дочери моего друга Домби, — и тогда я сообразил, что, если мне удастся устроить свидание, неожиданное для обеих сторон, оно может привести к благодетельным результатам. И вот, находясь частным образом в Лондоне и собираясь отправиться на юг Италии, где мы, собственно говоря, намерены обосноваться, пока не переселимся в иной, вечный дом — чертовски неприятная мысль для всякого человека, — я принялся разузнавать о местожительстве моего друга Гэя, прекрасного и удивительно чистосердечного человека, которого, должно быть, знает моя прелестная и безупречная родственница, и мне посчастливилось привезти сюда его милую жену. А теперь, — заключил кузен Финикс с неподдельным, искренним чувством, прорывавшимся сквозь легкомысленный и небрежный тон, — я заклинаю мою родственницу не останавливаться на полпути, но по мере сил загладить то зло, в совершении которого она повинна, — не ради семейной чести, не ради ее собственной репутации, не ради тех соображений, которые она, в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, стала почитать мелкими, а только потому, что это не добро, а зло. После этого ноги кузена Финикса согласились его увести. Оставив Эдит наедине с Флоренс, он притворил за собой дверь. Эдит, сидевшая рядом с Флоренс, несколько минут молчала. Потом она вынула из-за корсажа небольшой пакет. — Я долго спорила с собой, — тихо сказала она, — нужно ли это записать на случай скоропостижной смерти или какой-нибудь катастрофы, но я не могла иначе. С тех пор я не переставала думать о том, когда и как уничтожить эту бумагу. Возьмите ее, Флоренс. Здесь написана чистая правда. — Передать папе? — спросила Флоренс. — Кому хотите, — ответила Эдит. — Она дана вам и получена вами. Он никогда не мог бы получить ее из других рук. И снова они сидели молча в сгущавшихся сумерках. — Мама, — сказала Флоренс, — он лишился всего своего имущества. Он был при смерти. Опасность и теперь еще не миновала. Могу ли я передать ему что-нибудь от вас? — Вы мне сказали, что теперь вы ему очень дороги? — спросила Эдит- — Да! — дрожащим голосом ответила Флоренс. — Скажите ему — я жалею о том, что нам суждено было встретиться. — Больше ничего? — спросила Флоренс после недолгого молчания. — Если он спросит, скажите ему: я не раскаиваюсь в том, что сделала… еще не раскаиваюсь… потому что, если бы завтра пришлось снова это сделать, я бы это сделала снова. Но если он стал другим человеком… Она запнулась: Флоренс молча прикоснулась к ее руке, и в этом прикосновении было что-то, заставившее ее запнуться. — …Но так как он стал другим человеком, он знает, что теперь это не могло бы случиться. Скажите ему — я бы хотела, чтобы этого никогда не было. — Могу я сказать, — спросила Флоренс, — что вы с огорчением услышали о перенесенных им страданиях? — Нет, — возразила она, — если благодаря им он узнал, что его дочь очень дорога ему. Он сам не будет сожалеть об этом, Флоренс, если они послужили ему уроком. — Вы желаете ему добра и хотели бы видеть его счастливым! Я в этом уверена! — воскликнула Флоренс. — О, позвольте мне когда-нибудь, если представится удобный случай, передать ему это! Темные глаза Эдит пристально смотрели в пространство, и она ничего не ответила, пока Флоренс не повторила своей мольбы; тогда Эдит продела ее руку под свою и сказала, не отводя задумчивого взгляда от окна, за которым сгущалась тьма: — Скажите ему, что, если теперь у него найдутся основания отнестись с сочувствием к моему прошлому, я прошу его об этом сочувствии. Скажите ему, что, если теперь у него найдутся основания вспоминать обо мне с меньшей горечью, я прошу его об этом. Скажите ему, что, хотя мы умерли друг для друга и никогда не встретимся по сю сторону вечности, у нас есть теперь одно общее чувство, которого не было прежде. Стойкость, казалось, изменила ей, и темные глаза затуманились слезами. — Я говорю это, веря, что он будет лучшего мнения обо мне, а я о нем, — сказала она. — Чем больше он будет любить свою Флоренс, тем меньше он будет ненавидеть меня. Чем больше он будет гордиться и радоваться при виде ее и ее детей, тем больше он будет раскаиваться, вспоминая свою роль в этом страшном сновидении — нашей супружеской жизни. Тогда и я раскаюсь — пусть он об этом узнает, — тогда и я задумаюсь над тем, что слишком много мыслей уделяла причинам, сделавшим меня такою, какою я была. А мне следовало бы подумать также и о том, почему он стал таким, каков он был. Тогда я постараюсь простить ему его вину. И пусть он постарается простить мне мою! — О мама! — воскликнула Флоренс. — Теперь, когда я услышала эти слова, мне стало легче на сердце — несмотря на такую встречу и разлуку! — Да, эти слова звучат странно и в моих ушах, — сказала Эдит, — и никогда мои губы не произносили ничего подобного им. Но даже если бы я была тем гнусным созданием, каким я дала ему повод почитать меня, — мне кажется, я все-таки произнесла бы эти слова, услышав, что вы стали дороги друг другу. Пусть же он — когда вы будете ему дороже всего — со всем снисхождением отнесется ко мне, тогда и я в мыслях своих отнесусь к нему со всем снисхождением! Вот последние мои слова, какие я могу передать ему! А теперь прощайте, жизнь моя! Она крепко обняла ее и, казалось, излила на нее всю любовь и нежность, скопившиеся в ее душе. — Этот поцелуй передайте вашему малютке! А эти поцелуи — вам вместо благословения! Милая, дорогая моя Флоренс, ненаглядная моя девочка, прощайте! — Мы еще встретимся! — воскликнула Флоренс. — Никогда! Никогда! Когда вы оставите меня здесь, в этой темной комнате, думайте, что вы оставили меня в могиле. Помните только — когда-то я жила на свете и любила вас! И Флоренс, не видя больше ее лица, но до последней минуты ощущая ее поцелуи и ласки, рассталась с ней. Кузен Финикс встретил ее у двери и проводил вниз, в сумрачную столовую, и она, заливаясь слезами, опустила голову на плечо Уолтера. — Мне чертовски жаль, — сказал кузен Финикс, с самым простодушным видом и без всякого смущения утирая слезы манжетами, — чертовски жаль, что чувствительная натура прелестной и безупречной дочери моего друга Домби и очаровательной жены моего друга Гэя столь опечалена и потрясена только что закончившимся свиданием. Но — верю и надеюсь — мною руководили наилучшие намерения, и мой почтенный друг Домби успокоится, узнав о том, что здесь открылось. Я чрезвычайно сожалею, что мой друг Домби попал, собственно говоря, в чертовски скверное положение, заключив союз с одним из членов нашей семьи, но я твердо придерживаюсь того мнения, что, не будь этого проклятого негодяя Каркера, этого белозубого человека, все обошлось бы сравнительно благополучно. Что касается моей родственницы, которая оказала мне честь, составив обо мне исключительно хорошее мнение, то я могу уверить очаровательную жену моего друга Гэя, что моя родственница, собственно говоря, может положиться на меня, как на отца. А что касается превратностей человеческой жизни и удивительнейших поступков, которые мы постоянно совершаем, то я могу только сказать вместе с моим другом Шекспиром — человеком, прославившим себя в веках, с которым мой друг Гэй, без сомнения, знаком, — что жизнь есть лишь тень сновидения.  Глава LXII Заключительная   Бутылка, уже давно не видевшая дня и поседевшая от пыли и паутины, извлечена на солнечный свет, и золотистое вино в ней бросает отблески на стол. Это последняя бутылка старой мадеры. — Вы совершенно правы, мистер Джилс, — говорил мистер Домби, — это редчайшее и восхитительное вино. Капитан, который при этом присутствует, сияет от радости. Его рдеющее чело поистине окружено нимбом восторга. — Мы дали друг другу слово, сэр, — замечает мистер Джилс, — я говорю о Нэде и себе самом… Мистер Домби кивает капитану, который в немом блаженстве сияет все больше и больше… — …Что разопьем эту бутылку вскоре после благополучного возвращения Уолтера домой. Хотя о таком возвращении мы и не мечтали. Если вы не возражаете против нашей давнишней причуды, сэр, выпьем этот первый бокал за здоровье Уолтера и его жены! — За здоровье Уолтера и его жены! — говорит мистер Домби. — Флоренс, дитя мое! — И он поворачивается, чтобы поцеловать ее. — За здоровье Уолтера и его жены! — говорит мистер Тутс. — За здоровье Уолтера и его жены! — восклицает капитан. — Ура! — И так как капитан не скрывает неудержимого желания с кем-то чокнуться, мистер Домби с большой охотой протягивает свой бокал. Остальные следуют его примеру, и раздается веселый, радостный звон, живо напоминающий о свадебных колоколах. Другие вина, спрятанные в погребах, стареют так же, как старела в далекие дни эта мадера; и пыль и паутина покрывают бутылки. Мистер Домби — седой джентльмен; заботы и страдания оставили глубокий след на его лице, но это лишь отражение пронесшейся бури, за которой последовал ясный вечер. Честолюбивые замыслы больше его не смущают. Единственная его гордость — это дочь и ее муж. Он стал молчаливым, задумчивым, тихим и не расстается с дочерью. Мисс Токс изредка появляется в кругу семьи, предана ей всей душой и пользуется всеобщим расположением. Ее восхищение патроном — некогда величественным — чисто платоническое; таким оно стало с тех пор, как ей был нанесен удар на площади Принцессы, но оно нимало не поколебалось. У мистера Домби после краха не осталось ничего, кроме некоторой суммы, которая поступает ежегодно — он не знает от кого — и сопровождается настойчивой просьбой не разыскивать отправителя, ибо эти деньги — старый долг, выплачиваемый человеком, который хочет возместить прежние убытки. По этому поводу мистер Домби советовался с одним из своих прежних служащих; тот считает возможным принимать эти деньги и не сомневается в том, что некогда фирма действительно заключила какую-то сделку, которая была забыта. Этот холостяк с карими глазами — он уже не холостяк — женат теперь, женат на сестре седого Каркера-младшего. Он навещает своего прежнего патрона, но навещает редко. У седого Каркера-младшего есть причины, — связанные с его историей и, в особенности, с его фамилией, — по которым ему лучше держаться вдали от своего прежнего хозяина. И так как он живет с сестрой и ее мужем, то и они стараются держаться вдали. Уолтер, а также и Флоренс иногда навещают их, и в уютном доме прочувствованно звучат дуэты для фортепьяно и виолончели с участием «гармонических кузнецов». А что поделывает Деревянный Мичман после всех этих перемен? О, он по-прежнему на своем посту! Выставив вперед правую ногу, он зорко следит за наемными каретами; заново выкрашенный, начиная с треуголки и кончая пряжками на туфлях, он бдителен больше чем когда бы то ни было; а над ним ослепительно сверкают два имени, начертанные золотыми буквами: ДЖИЛС И КАТЛЬ. Никаких новых дел Мичман не ведет, по-прежнему занимаясь своей торговлей. Но ходят слухи, распространяясь на полмили вокруг синего зонта на Леднхоллском рынке, что мистер Джилс весьма удачно распорядился в былые времена своим капиталом и не только не отстал от века, как он сам полагал, но, в сущности, немножко опередил его, и ему оставалось лишь подождать истечения сроков. Поговаривают о том, что деньги мистера Джилса начали оборачиваться и оборачиваются довольно быстро. Несомненно лишь одно: он стоит у двери лавки, в своем костюме кофейного цвета, с хронометром в кармане и очками на лбу, и как будто не сокрушается об отсутствии покупателей, но имеет вид веселый и довольный, хотя рассеян так же, как и в былые времена. Что касается его компаньона, капитана Катля, то представление о торговом предприятии «Джилс и Катль», сложившееся в голове капитана, превосходит любую действительность. Капитан не мог бы гордиться больше значением Мичмана для коммерции и навигации страны, даже если бы ни одно судно не покидало лондонский порт без помощи этого деревянного моряка. Он не перестает восторгаться при виде своего имени, красующегося над дверью. Раз двадцать в день он переходит через улицу, чтобы посмотреть на него с противоположного тротуара, и в таких случаях неизменно говорит: «Эдуард Катль, приятель, если бы твоей матери стало известно, что ты сделаешься человеком науки, как удивилась бы добрая старушка!» Но вот к Мичману стремительно подъезжает мистер Тутс, и когда мистер Тутс врывается в маленькую гостиную, лицо у него очень красное. — Капитан Джилс и мистер Соле, — говорит мистер Тутс, — имею счастье сообщить вам, что миссис Тутс подарила нам еще одного члена семейства. — И это делает ей честь! — восклицает капитан. — Поздравляю вас, мистер Тутс! — говорит старый Соль. — Благодарю вас, — хихикает мистер Тутс, — я вам очень признателен. Я знал, что вы обрадуетесь, а потому и заглянул к вам сам. Мы, знаете ли, преуспеваем. У нас есть Флоренс, есть Сьюзен, а теперь еще один младенец. — Женского пола? — осведомляется капитан. — Да, капитан Джилс, — говорит мистер Тутс, — и я этому рад. Чем чаще мы будем воспроизводить эту удивительную женщину, тем, по моему мнению, лучше! — Держись крепче! — говорит капитан, берясь за старинную четырехугольную бутылку без горлышка, ибо сейчас вечер и скромный запас трубок и стаканов, имеющийся у Мичмана, красуется на столе. — Выпьем за ее здоровье и пожелаем ей произвести на свет еще столько же! — Благодарю вас, капитан Джилс, — говорит обрадованный мистер Тутс, — я присоединяюсь к этому тосту. Если вы мне разрешите, полагаю это никого не обеспокоит, я, пожалуй, закурю трубку. Мистер Тутс начинает курить и от избытка чувств становится очень болтливым. — Капитан Джилс и мистер Соле, — говорит Тутс, — эта превосходная женщина не раз проявляла свой исключительный ум, но больше всего я поражен тем, что она прекрасно поняла мою преданность мисс Домби. Оба слушателя соглашаются с ним. — Потому что мои чувства по отношению к мисс Домби, — говорит мистер Тутс, — остались неизменными. Они те же, что и раньше. И сейчас она остается для меня тем же светлым видением, каким была до моего знакомства с Уолтерсом. Когда между миссис Тутс и мною впервые зашла речь о… короче говоря, о нежной страсти, вы понимаете, капитан Джилс… — Да, да, приятель, — говорит капитан, — о страсти, которая играет всеми нами… вы перелистайте книгу и найдете это место… — Я непременно это сделаю, капитан Джилс, — с величайшей серьезностью отвечает мистер Тутс. — Когда мы впервые заговорили о таких предметах, я объяснил, что меня, знаете ли, можно назвать увядшим цветком. Капитан весьма одобряет эту метафору и шепчет, что лучше розы нет цветка. — Боже мой! — продолжает мистер Тутс. — Мои чувства были ей известны ничуть не хуже, чем мне самому. Ей мне нечего было говорить. Она была единственным человеком, который мог встать между мной и безмолвной могилой, и она это сделала наилучшим образом, заслужив вечное мое восхищение. Она знает, что никого я не почитаю так, как мисс Домби. Она знает, что нет такой вещи, которой бы я не сделал для мисс Домби. Она знает, что я считаю ее самой красивой, самой очаровательной, самой божественной женщиной. Каково же ее мнение по этому поводу? В высшей степени разумное! «Дорогой мой, ты прав. Я и сама так думаю». — И я так думаю! — сказал капитан. — И я, — говорит Соль Джилс. — А какая наблюдательная женщина моя жена! — продолжает мистер Тутс, помолчав и затянувшись трубкой с великим удовольствием, отразившимся на его физиономии. — Какая у нее проницательность! Какие замечания она делает! Вчера вечером, например, когда мы сидели, вкушая радости семейного очага… клянусь честью, эти слова плохо выражают то чувство, какое я испытываю в обществе моей жены, — вчера вечером она сказала, что отрадно подумать о теперешнем положении нашего друга Уолтерса. «Теперь, — заметила она, — он избавлен от необходимости плавать по морям, после того первого большого путешествия с молодой женой». Как вам известно, он и в самом деле избавлен от этой необходимости, мистер Соле! — Совершенно верно, — соглашается старый мастер, потирая руки. — «Теперь, — говорит моя жена, — та же фирма доверяет ему чрезвычайно ответственный пост на родине; снова он может себя проявить с лучшей стороны; он стремительно поднимается по ступенькам лестницы; все его любят. В эту счастливую пору его жизни дядя оказывает ему поддержку» …полагаю, это так и есть, мистер Соле? Моя жена никогда не ошибается. — Да, да… несколько наших кораблей, нагруженных золотом и пропавших без вести, действительно вернулись на родину, — смеясь, отвечает старый Соль. — Суденышки маленькие, мистер Тутс, но моему мальчику они пригодятся! — Вот именно! — говорит мистер Тутс. — Никогда вам не уличить мою жену в ошибке! «Вот какое положение он теперь занимает, — говорит эта замечательнейшая женщина, — а что же дальше? Что будет дальше?» — спрашивает миссис Тутс. Теперь, капитан Джилс и мистер Соле, прошу обратить внимание на глубокую проницательность моей жены. «Да ведь на глазах у мистера Домби закладывается фундамент, и на этом фундаменте постепенно вырастает э… Э… „сооружение“ …да, именно так выразилась миссис Тутс, — с восторгом говорит мистер Тутс, — „постепенно вырастает сооружение, быть может, не хуже, а лучше того, которое он возглавлял и скромное зарождение которого изгладилось в его памяти (серьезная ошибка, хотя и не редкая, по словам миссис Тутс). Так, благодаря его дочери, — сказала моя жена, — „взойдет“, нет, „восстанет“ — именно так выразилась моя жена — «восстанет во славе новый Домби и Сын“. Мистер Тутс с помощью своей трубки, которую он с радостью применяет в интересах ораторского искусства, ибо надлежащее пользование ею вызывает у него весьма неприятные ощущения, столь энергически воздает должное пророческим словам жены, что капитан, в величайшем возбуждении подбросив вверх глянцевитую шляпу, кричит: — Соль Джилс, вы человек науки и мой старый компаньон, что посоветовал я перечитать Уольру в тот вечер, когда он поступил на службу? Вот эта цитата: «Вернись, Виттингтон, лондонский лорд-мэр, и когда ты состаришься, ты не покинешь его». Так ли было дело, Соль Джилс? — Конечно, Нэд, — отвечает старый мастер судовых инструментов. — Я прекрасно помню. — Так вот что я вам скажу, — говорит капитан, откинувшись на спинку стула и выпячивая грудь с намерением разразиться оглушительным ревом. — Я вам спою от первого до последнего слова «Красотку Пэг», а вы оба держитесь крепче и подпевайте!   Вина, спрятанные в погребах, стареют так же, как в далекие времена — та старая мадера, и пыль и паутина покрывают бутылки.   Стоят ясные осенние дни, и на морском берегу часто прогуливаются молодая леди и седой джентльмен. С ними, или где-нибудь поблизости, двое детей — мальчик и девочка. И старая собака обычно трусит следом. Старый джентльмен идет с мальчиком, разговаривает с ним, участвует в его играх, присматривает за ним, не спускает с него глаз, словно в нем вся его жизнь. Если он задумчив — задумчив и седой джентльмен; а иной раз, когда ребенок сидит рядом с ним, заглядывает ему в лицо и задает вопросы, он берет крохотную ручонку, удерживает ее в своей и забывает отвечать. Тогда мальчик говорит: — Что, дедушка, я опять очень похож на моего покойного маленького дядю? — Да, Поль. Но он был слабенький, а ты очень сильный. — О да, я очень сильный! — Он лежал в кроватке, у моря, а ты можешь бегать по берегу. И они опять прогуливаются, потому что седой джентльмен любит, чтобы мальчик двигался и резвился на свободе. И когда они гуляют вместе, слух об их привязанности друг к другу распространяется и следует за ними. Но никто, кроме Флоренс, не знает о том, как велика любовь седого джентльмена к девочке. Об этом слухи не распространяются. Сама малютка иногда удивляется, почему он это скрывает. Он лелеет девочку в сердце своем. Он не может видеть ее личико затуманенным. Он не может вынести, когда она сидит в сторонке. Ему чудится, что она считает себя заброшенной, хотя, конечно, это не так. Крадучись он идет посмотреть на нее, когда она засыпает… Ему доставляет удовольствие, когда она по утрам приходит будить его. С какой-то особенной нежностью он ласкает ее и целует, когда они остаются вдвоем. Девочка спрашивает иногда: — Милый дедушка, почему ты плачешь, когда целуешь меня? Он отвечает только: «Маленькая Флоренс! Маленькая Флоренс!» — и приглаживает кудри, затеняющие ее серьезные глаза.  

The script ran 0.019 seconds.