Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Холодный дом [1852]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Чарлз Диккенс - один из величайших англоязычных прозаиков XIX века. "Просейте мировую литературу - останется Диккенс" - эти слова принадлежат Льву Толстому. Большой мастер создания интриги, Диккенс насытил драму "Холодный дом" тайнами и запутанными сюжетными ходами. Вы будете плакать и смеяться буквально на одной странице, сочувствовать и сострадать беззащитным и несправедливо обиженным - автор не даст вам перевести дух.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

Пробежав по длинному деревянному проходу, он видит, что кавалерист сидит дома и курит трубку. — Так я и знал, Джордж, что после всего, что вы пережили, вы первым долгом возьметесь за трубку, приятель. Не могу тратить лишних слов. Дело чести! Все — ради спасения женщины. Мисс Саммерсон, та девица, что была здесь, когда умер Гридли, — не беспокойтесь, я знаю, что ее так зовут, — о ней не беспокойтесь! — так вот: где она живет? Кавалерист только что вернулся домой после визита к ней и дает ее адрес, — это неподалеку от Оксфорд-стрит. — Вы об этом не пожалеете, Джордж. Спокойной ночи! Он выходит, смутно припоминая, что, оказывается, видел и Фила, который сидел, разинув рот, у нетопленного камина, уставившись на нежданного гостя; потом несется дальше и снова выходит из кареты, опять-таки окутанный клубами пара. Мистер Джарндис один не спит во всем доме, но уже собирается лечь спать, как вдруг слышит резкий звон колокольчика и, оторвавшись от книги, в халате спускается вниз, чтобы открыть дверь. — Не пугайтесь, сэр. — Гость, во мгновение ока очутившись в передней, уже запер дверь и, дружески глядя на хозяина, стоит, положив руку на задвижку. — Я уже имел удовольствие встречаться с вами. Инспектор Баккет. Взгляните на этот носовой платок, сэр, — это платок мисс Эстер Саммерсон. Я сам нашел его в комоде у леди Дедлок четверть часа назад. Нельзя терять ни минуты. Дело идет о жизни и смерти. Вы знакомы с леди Дедлок? — Да. — Сегодня там открылась одна тайна. Семейные дела получили огласку. Сэра Лестера Дедлока, баронета, хватил удар, — не то апоплексия, не то паралич, — и его долго не удавалось привести в чувство, так что потеряно драгоценное время. Леди Дедлок ушла из дому сегодня, во второй половине дня, и оставила мужу письмо, которое мне совсем не по нутру. Прочтите его. Вот оно! Прочитав письмо, мистер Джарндис спрашивает сыщика, что он обо всем этом думает? — Не знаю что и думать. Скорей всего она хочет покончить с собой. Так или иначе, может дойти до этого, и опасность возрастает с каждой минутой. Надо было начать поиски раньше — я бы ста фунтов не пожалел отдать за каждый потерянный час. Дело в том, мистер Джарндис, что сэр Лестер Дедлок, баронет, поручил мне выследить и найти ее… чтобы спасти и сказать, что он ее прощает. Деньги и полномочия у меня имеются, но мне нужно еще кое-что. Мне нужна мисс Саммерсон. Мистер Джарндис переспрашивает с тревогой в голосе: — Мисс Саммерсон? — Слушайте, мистер Джарндис, — отвечает мистер Банкет, который все это время с величайшим вниманием изучал лицо собеседника, — я говорю с вами как с человеком большой души, а дело такое спешное, какие не часто случаются. Промедление тут необычайно опасно, и если оно произойдет по вашей вине, вы потом никогда себе этого не простите. Повторяю, восемь, а то и десять часов, ценой по сотне фунтов каждый, не меньше, потеряны с тех пор, как леди Дедлок исчезла. Мне поручили ее найти. Я — инспектор Баккет. Ее и так уж тяготило многое, а тут еще она узнала, что ее заподозрили в убийстве. Если я пущусь за нею в погоню один, она, не зная о том, что сэр Лестер Дедлок, баронет, просил меня передать, может дойти до крайности. Если же я поеду за нею вдогонку вместе с молодой леди, к которой она питает нежные чувства, — я ни о чем не спрашиваю и вообще об этом ни слова, — она поверит, что я ей друг. Отпустите со мной мисс Саммерсон, дайте мне возможность удержать леди Дедлок с ее помощью, и я спасу беглянку и верну ее, если она еще жива. Отпустите со мной мисс Саммерсон, — задача эта трудная, — и я как можно лучше сделаю все, что в моих силах, хоть и не знаю, что в данном случае будет лучше. Время летит — скоро час ночи. Когда он пробьет, будет потерян еще целый час, а он стоит уже не сотню, а тысячу фунтов. Все это верно, и спешить действительно необходимо. Мистер Джарндис просит сыщика подождать внизу, пока сам он пойдет переговорить с мисс Саммерсон. Мистер Баккет соглашается, но, но своему обыкновению, не остается внизу, а следует за мистером Джарндисом наверх, не упуская его из виду. Пока наверху совещаются, он стоит в засаде на полутемной лестнице. Немного погодя мистер Джарндис, вернувшись, говорит, что мисс Саммерсон сейчас придет и под покровительством мистера Баккета будет сопровождать его всюду, куда он укажет. Мистер Банкет, очень довольный, одобряет это решение и, поджидая свою спутницу, отходит к двери. Тут он настраивает свой ум на высокий лад и устремляет мысленный взор в необъятную даль. Он видит множество одиноких прохожих на улицах; множество одиноких за городом, на пустошах, на дорогах, под стогами сена. Но той, которую он ищет, среди них нет. Он видит других одиноких: они стоят на мостах и, перегнувшись через перила, смотрят вниз; они ютятся во мраке глухих закоулков под мостами, у самой воды; а какой-то темный-темный бесформенный предмет, что плывет по течению, — самый одинокий из всех, — привлекает к себе его внимание. Где она? Живая или мертвая, где она? Если бы тот платок, который он складывает и бережно прячет, волшебной силой показал ему комнату, где она его нашла, показал окутанный мраком ночи пустырь, вокруг домишка кирпичника, где маленького покойника покрыли этим платком, сумел бы Баккет выследить ее там? На пустыре, где в печах для обжига пылают бледно-голубые огни; где ветер срывает соломенные кровли с жалких кирпичных сараев; где глина промерзла, а вода превратилась в лед и чудится, будто дробилка, которую, целый день шагая по кругу, приводит в движение изможденная слепая лошадь, это не просто дробилка, но орудие пытки для человека, — на этом гиблом, вытоптанном пустыре маячит чья-то одинокая тень, затерянная в этом скорбном мире, засыпаемая снегом, гонимая ветром и как бы оторванная от всего человечества. Это женщина; но она одета как нищая, и в подобных отрепьях никто не пересекал вестибюля Дедлоков и, распахнув огромную дверь, не выходил из их дома.  Глава LVII Повесть Эстер   Я уже легла спать и успела заснуть, как вдруг опекун постучал в дверь моей комнаты и попросил меня встать немедленно. Когда я выбежала, чтобы поговорить с ним и узнать, что случилось, он после двух-трех вступительных слов сказал мне, что сэр Лестер Дедлок узнал все, что моя мать бежала из дому, а к нам явился человек, которому поручено найти ее, если удастся, и заверить в том, что ее простили, что ее любят и не дадут в обиду; меня же этот человек просит сопровождать его, в надежде, что на нее повлияют мои мольбы, если сам он не сумеет ее убедить. Таков был общий смысл слов опекуна, и я их поняла; но тревога, спешка и горе привели меня в замешательство, и как я ни старалась, я не могла успокоиться и совсем пришла в себя лишь спустя несколько часов. Тем не менее я быстро оделась и закуталась, не разбудив ни Чарли, ни других обитателей нашего дома, и сошла вниз, к мистеру Баккету, — оказалось, что это ему доверили тайну. Так мне сказал опекун, провожая меня, и объяснил также, почему мистер Баккет вспомнил обо мне. В передней при свете свечи, которую держал опекун, мистер Баккет вполголоса прочел мне письмо, оставленное моей матерью на столе, и минут через десять, после того как меня разбудили, я уже сидела рядом со своим спутником и мы быстро катили по улицам. Он сказал мне прямо, однако стараясь щадить меня, что хочет задать мне несколько вопросов и что очень многое будет зависеть от моих ответов, которые должны быть совершенно точными. Спрашивал он главным образом о том, как часто я виделась со своей матерью (которую он неизменно называл «леди Дедлок»), когда и где я говорила с нею в последний раз и как это вышло, что у нее очутился мой носовой платок. Когда я ответила ему на эти вопросы, он попросил меня хорошенько подумать — подумать не спеша, нет ли где-нибудь такого человека, все равно где, к которому она вероятней всего решит обратиться в случае крайней необходимости. Я никого не могла указать, кроме опекуна. Но, подумав, назвала еще мистера Бойторна. Я вспомнила о нем потому, что о моей матери он всегда говорил с рыцарской почтительностью, был когда-то помолвлен с ее сестрой, — как я слышала от опекуна, — и, сам того не ведая, пострадал по причинам, связанным с ее прошлым. Во время этого разговора мой спутник приказал вознице придержать лошадь, чтобы нам было легче слышать друг друга. Теперь же он велел ему трогаться снова и, немного подумав, сказал мне, что уже решил, как действовать дальше. Он был не прочь изложить мне свой план, но в голове у меня мутилось, и я чувствовала, что все равно ничего не пойму. Мы отъехали еще не очень далеко от нашего дома, как вдруг остановились в переулке у освещенного газом здания, где, видимо, помещалось какое-то учреждение. Мистер Баккет провел меня туда и усадил в кресло у камина, в котором ярко пылал огонь. Я посмотрела на стенные часы — был уже второй час ночи. Двое полицейских в безукоризненно опрятных мундирах и ничуть не похожие на людей, работающих всю ночь, молча писали что-то за письменным столом; и вообще здесь было очень тихо, если не считать того, что из подвального этажа доносились глухие стуки в дверь и крики, на которые никто не обращал внимания. Мистер Баккет вызвал третьего полицейского и шепотом передал ему какие-то инструкции, после чего тот вышел из комнаты, а первые двое стали совещаться, причем один из них одновременно писал что-то под диктовку мистера Баккета, говорившего вполголоса. Оказалось, что они составляли описание наружности моей матери, и когда оно было закончено, мистер Баккет принес его мне и прочел шепотом. Описание это было сделано очень точно. Второй полицейский, подойдя к нам вплотную и внимательно прослушав чтение, снял с описания копию и вызвал еще одного человека в мундире (их было несколько в соседней комнате), а тот взял копню и ушел с нею. Все это они делали очень быстро, не теряя ни минуты, хотя никто, казалось, не спешил. Как только бумагу куда-то отослали, оба полицейских снова принялись что-то писать — очень старательно и аккуратно. Мистер Баккет стал спиной к камину и в задумчивости принялся греть перед огнем подошвы своих сапог, согнув сначала одну ногу, потом другую. — Вы хорошо закутались, мисс Саммерсон? — спросил он, поймав мой взгляд. — На дворе зверский холод; не под силу это для молодой леди — провести ночь на воздухе в такую стужу. Я ответила, что мне все равно, какая погода, и одета я тепло. — Дело может затянуться надолго, — заметил он. — Ну что ж, пускай, лишь бы оно хорошо кончилось, мисс. — Молю бога, чтобы оно кончилось хорошо! — сказала я. Он успокоительно кивнул головой. — Что бы вы ни делали, никогда не волнуйтесь. Что бы ни случилось, отнеситесь к этому хладнокровно и спокойно, — так будет лучше для вас, лучше для меня, лучше для леди Дедлок и лучше для сэра Лестера Дедлока, баронета. Ко мне он был так внимателен, говорил со мной так мягко, что, глядя на него, когда он стоял спиной к камину, грея себе сапоги и почесывая щеку указательным пальцем, я прониклась доверием к его прозорливости, и это меня успокоило. Еще не было без четверти двух, когда я услышала топот копыт и стук колес. — Ну, мисс Саммерсон, — сказал мистер Баккет, — пора нам тронуться в путь! Он взял меня под руку, полицейские вежливо поклонились мне на прощанье, и я увидела у подъезда фаэтон, или скорее коляску с поднятым верхом, запряженную парой почтовых лошадей и с форейтором вместо кучера. Мистер Баккет усадил меня в экипаж, а сам сел на козлы. Человек в мундире, которого мистер Баккет посылал за коляской, передал ему, по его просьбе, потайной фонарь, и, после того как он сделал несколько указаний форейтору, мы отъехали. Иногда мне казалось, что все это сон. Мы мчались во весь опор по таким путаным улицам, что в этом лабиринте я скоро потеряла всякое представление о том, где мы находимся; заметила только, что мы два раза переехали по мостам через Темзу, затем покатили по ее низкому берегу, густо застроенному, пересеченному узкими уличками, загроможденному сухими и плавучими доками, висячими мостами и высокими складами, из-за которых торчал целый лес корабельных мачт. Наконец мы остановились на углу какого-то топкого переулка, где, несмотря на сильный ветер, дувший с реки, стоял очень тяжелый запах, и тут при свете фонаря мой спутник стал совещаться с какими-то людьми, видимо полисменами и матросами. На полуразрушенной стене, у которой они стояли, висело объявление, и я разобрала на нем слова: «Найдены утопленники», потом другую надпись что-то насчет вылавливания баграми, — и тогда во мне вспыхнуло страшное подозрение: я поняла, с какой целью мы приехали сюда. Мне незачем было напоминать себе, что я нахожусь тут не для того, чтобы, поддавшись своим чувствам, усложнить трудные поиски, умалить надежды на их успех и удлинить неизбежные проволочки. Я молчала, но никогда не забуду, сколько я выстрадала в этом ужасном месте. И по-прежнему все вокруг казалось мне страшным сном. Позвали сидевшего в лодке человека, совсем черного от грязи, в длинных сапогах, промокших и разбухших, и такой же шляпе, и он стал шептаться с мистером Баккетом, а потом вместе с ним спустился куда-то но скользким ступеням — вероятно затем, чтобы показать ему что-то спрятанное там. Они вернулись, вытирая руки о полы пальто, словно там, внизу, они трогали и переворачивали что-то мокрое; но, к счастью, мои опасения оказались напрасными! Посовещавшись некоторое время с окружающими, мистер Баккет (которого все здесь, видимо, знали и уважали) вошел вместе с ними в какой-то дом, оставив меня в коляске, а форейтор принялся ходить взад и вперед около своих лошадей, чтобы согреться. Начинался прилив, о чем я догадывалась по шуму прибоя, слыша, как волны разбиваются о берег в конце переулка, устремляясь в мою сторону. Они даже не приблизились к нам, и все же за те четверть часа, а может быть и меньше, — что мы простояли на берегу, мне сотни раз чудилось, будто волны уже подкатывают, и я содрогалась при мысли, что они могут бросить под ноги лошадям мою мать. Но вот мистер Баккет вышел, наказав здешним людям «смотреть в оба», и, погасив фонарь, снова занял свое место. — Не тревожьтесь, мисс Саммерсон, хоть мы и заехали в эту Дыру, — сказал он, повернувшись ко мне. — Я только хотел наладить дело и самолично убедиться, что оно налажено. Трогай, приятель! Должно быть, мы повернули назад и ехали теперь прежней дорогой. Это не значит, что я, в расстройстве чувств, смогла запомнить хоть какие-нибудь отдельные приметы нашего пути к реке, но так мне казалось по общему виду улиц. Мы ненадолго заехали в какое-то другое учреждение, вероятно полицейский участок, и еще раз проехали по мосту. Все это время, да и в течение всей нашей поездки, мой закутанный спутник, сидевший на козлах, ни на миг не ослаблял напряженного внимания ко всему окружающему, но, когда мы ехали по мосту, он, казалось, насторожился еще больше. Один раз он привстал, чтобы заглянуть через перила, в другой раз соскочил с козел и побежал назад вслед за какой-то женщиной, как тень проскользнувшей мимо нас; то и дело он смотрел в глубокую черную бездну воды, и лицо у него было такое, что сердце у меня замирало. Река в тот час наводила ужас — она была такая мрачная и словно затаившаяся, так быстро ползла между низкими плоскими берегами, была так густо испещрена какими-то тенями и предметами с неясными, призрачными очертаниями, казалась такой мертвенной и таинственной. С тех пор я много раз видела ее и при солнечном и при лунном свете, но так и не могла забыть впечатлений своей ночной поездки. В моей памяти на этом мосту всегда тускло горят фонари; резкий вихрь бешено крутится вокруг бездомной женщины, бредущей нам навстречу, монотонно вертятся колеса, а свет фонарей на нашей коляске отражается в воде, и чудится, будто бледный отблеск его глядит на меня… как лицо, выступающее из жуткой реки. Мы долго тарахтели по безлюдным улицам, но вот, наконец, съехали с мостовой на темную, немощеную дорогу, и городские дома остались позади нас. Немного погодя я узнала хорошо знакомую мне дорогу в Сент-Олбенс. В Барнете нас дожидалась подстава; лошадей перепрягли, и мы тронулись дальше. Стоял жестокий мороз, открытая местность, по которой мы ехали, вся побелела от снега; но сейчас снег не шел. — А ведь она старая ваша знакомая, эта дорога-то, правда, мисс Саммерсон? — пошутил мистер Баккет. — Да, — отозвалась я. — Вы собрали какие-нибудь сведения? — Кое-какие собрал, но им нельзя доверять вполне, — ответил он, — впрочем, времени прошло еще немного. Мистер Баккет заходил во все трактиры, и дневные и ночные, если только в них горел свет (в те времена на этой дороге они встречались часто, так как здесь было много проезжих), и соскакивал с козел у застав, чтобы поговорить со сборщиками подорожных пошлин. Я не раз слышала, как он приказывал подать вина своим собеседникам и бренчал монетами, да и вообще он был со всеми любезен и весел, но как только снова садился на козлы, лицо его принимало прежнее настороженное, сосредоточенное выражение, и он неизменно бросал форейтору все тем же деловым тоном: — Трогай, приятель! Мы задерживались так часто, что все никак не могли доехать до Сент-Олбенса, а между пятью и шестью часами утра снова остановились в нескольких милях от него у трактира, из которого мистер Баккет принес мне чашку чаю. — Выпейте, мисс Саммереон, — это вас подкрепит. А вы понемногу приходите в себя, правда? Я поблагодарила его и сказала, что, пожалуй, действительно прихожу в себя. — Вначале вы, что называется, были ошеломлены, — сказал он, — да и немудрено, бог мой! Не говорите громко, душа моя. Все в порядке. Мы ее нагоняем. Не знаю, какое радостное восклицание вырвалось или чуть было не вырвалось у меня, но он поднял палец, и я прикусила язык. — Она прошла здесь вчера вечером, около восьми или девяти часов. В первый раз я услышал о ней у Хайгетской таможенной заставы[184], но не мог узнать ничего определенного. С тех пор расспрашивал о ней всюду. В одном месте нападал на ее след, в другом терял его: но все равно она где-то впереди на нашей дороге и жива… Эй, конюх, бери обратно чашку с блюдцем. И если ты не увалень, посмотрим, удастся тебе поймать полукрону другой рукой или нет. Раз, два, три — поймал! Ну, приятель, теперь вскачь! Вскоре мы прибыли в Сент-Олбенс, где остановились незадолго до рассвета, как раз когда я начала сопоставлять и осознавать события этой ночи, поверив, наконец, что все это — не сон. Оставив коляску на почтовой станции и приказав заложить в нее пару свежих лошадей, мистер Баккет взял меня под руку, и мы направились допой, то есть к Холодному дому. — Это ваше постоянное местожительство, мисс Саммерсон, — объяснил мой спутник, — поэтому я хочу навести справки здесь — может, сюда заходила какая-нибудь незнакомка, похожая на леди Дедлок, и спрашивала вас или мистера Джарндис. Вряд ли это могло быть, но возможность не исключена. Когда мы поднимались на холм, он внимательно осматривал все вокруг — уже начало светать, — и вдруг напомнил мне, что когда-то, в памятный для меня вечер, я спускалась с этого холма вместе со своей маленькой горничной и бедным Джо, которого он называл Тупицей. Я не могла понять, как он узнал об этом. — Вон там на дороге вы поравнялись с каким-то человеком, — помните? — спросил мистер Баккет. Да, я и это отлично помнила. — Это был я, — сказал мой спутник. Заметив, что я удивилась, он продолжал: — В тот день я приехал сюда на двуколке повидать этого малого. И вы, наверное, слышали, как стучали колеса, когда вы сами пошли его повидать; я же заметил вас и вашу девчонку в то время, как вы обе поднимались в гору, а я вел на поводу свою лошадь под гору. Я расспросил о парне в поселке, быстро узнал, в каком обществе он очутился, и только было подошел к кирпичным сараям, чтобы за ним последить, как увидел, что вы ведете его сюда, к себе домой. — Разве он тогда в чем-нибудь провинился? — спросила я. — Нет, ни в чем, — ответил мистер Баккет, спокойно сдвинув шляпу на затылок, — но не думаю, чтобы он вообще вел себя безукоризненно. Не думаю. Я хотел его повидать потому, что необходимо было избежать огласки этой самой истории, касавшейся леди Дедлок. А мальчишка не умел держать язык за зубами, разболтал про то, что однажды оказал небольшую услугу покойному мистеру Талкингхорну, за которую тот ему заплатил; ну, а позволить ему болтать нельзя было ни в каком случае. Итак, я выпроводил его из Лондона, а потом решил приехать сюда и приказать ему, чтоб он и не думал возвращаться в город, раз уж он оттуда ушел, а убирался бы подальше да не попадался мне на обратном пути. — Бедный мальчик! — сказала я. — Довольно бедный, — согласился мистер Баккет, — и довольно беспокойный, и довольно не плохой — только вдали от Лондона и прочих подобных мест. Когда я увидел, что его взяли к вам в дом, я, верьте не верьте, прямо остолбенел. Я спросила его, почему. — Почему, душа моя? — сказал мистер Баккет. — Да потому, разумеется, что в вашем доме его длинному языку и конца бы не было. Все равно как если бы он родился с языком ярда в полтора или того длиннее. Теперь я отчетливо помню весь этот разговор, но тогда в голове у меня мутилось, и мне никак не удавалось сосредоточить внимание — я сообразила только, что, рассказывая мне о Джо так подробно, мой спутник хотел лишь развлечь меня. Из тех же благих побуждений, надо полагать, он часто заговаривал со мной о том о сем, но по лицу его было видно, что он все время думает только о своей цели. На эту тему он говорил и тогда, когда мы вошли в наш сад. — А! — сказал мистер Баккет. — Вот мы и пришли! Красивый дом и стоит в уединенном месте. Прямо как в сказке — ни дать ни взять домик в дятловом дупле, — который можно было распознать только по дыму, что так красиво вился над крышей. Я вижу, тут раненько начинают разводить огонь на кухне; значит, служанки у вас хорошие. Только нужно строго следить за теми людьми, которые приходят в гости к прислуге; кто их знает, что у них на уме, да и не угадаешь, если не знаешь наверное, зачем они пришли. И еще одно, душа моя: если вы когда-нибудь обнаружите, что за кухонной дверью прячется молодой человек, обязательно подайте на него жалобу, как на заподозренного в тайном проникновении в жилой дом с противозаконной целью. Мы уже подошли к дому. Мистер Баккет нагнулся, внимательно осмотрел гравий в поисках следов, потом взглянул вверх, на окна. — А этот старообразный юнец, мисс Саммерсон, он всегда живет в одной и той же комнате, когда приезжает к вам в гости? — спросил он, глядя на окна комнаты, которую мы обычно отводили мистеру Скимполу. — Вы знаете мистера Скимпола! — воскликнула я. — Как вы сказали? — переспросил мистер Баккет, наклонившись ко мне. — Скимпол, да? Я не раз спрашивал себя, как его фамилия. Так, значит, Скимпол. А как его зовут? Уж наверное не Джоном и не Джекобом! — Гарольдом, — ответила я. — Гарольдом. Так. Престранная птица этот Гарольд, — сказал мистер Баккет, глядя на меня очень многозначительно. — Он своеобразный человек, — согласилась я. — Не имеет понятия о деньгах, — заметил мистер Баккет. — Но все же от них не отказывается! Мистер Баккет, очевидно, знает его, невольно вырвалось у меня. — Послушайте-ка, что я вам расскажу, мисс Саммерсон, — начал он. — Вам вредно все время думать об одном и том же, так что я вам про это расскажу, чтобы вы хоть немного отвлеклись. Ведь это он сказал мне, где находится Тупица. В ту ночь я решил было постучаться и только спросить у кого-нибудь о мальчишке; а потом подумал — дай-ка я сначала попытаю счастья, авось удастся разыскать его иным путем; увидел тень в этом окне, да и бросил в стекло горсть гравия. Гарольд открыл окно, я на него поглядел; ну, думаю: «Этот субъект мне пригодится». Первым долгом принялся его умасливать — сказал, что не хочется-де беспокоить хозяев, раз они уже легли спать, и как это, мол, прискорбно, что мягкосердечные молодые леди укрывают у себя бродяг; а как только раскусил его хорошенько, говорю, что охотно, мол, пожертвую пятифунтовую бумажку, лишь бы выпроводить отсюда Тупицу без шума и треска. Тут он весь расплывается в улыбке, поднимает брови и начинает рассуждать: «К чему говорить мне о какой-то пятифунтовой бумажке, друг мой? В таких вопросах я сущее дитя — да я и понятия не имею, что такое деньги». Я-то, конечно, уразумел сразу, что значит этакое беззаботное отношение к подобному предмету, и, теперь уже не сомневаясь, что этот тип как раз такой, какой мне нужен, завернул в пятифунтовую бумажку камешек, да и подбросил его Скимполу. Ладно! Он смеется и сияет с самым невинным видом и, наконец, говорит: «Но я не знаю ценности этой бумажки. Что же мне с нею делать?» — «Истратьте ее, сэр», — отвечаю я. «Но меня облапошат, — говорит он, — мне не дадут столько сдачи, сколько нужно; я потеряю эту бумажку; мне она ни к чему». Бог мой, в жизни вы не видывали такой физиономии, с какой он мне все это выкладывал! Само собой, он объяснил мне, где найти Тупицу, и я его нашел. Я заметила, что со стороны мистера Скимпола это было предательством по отношению к моему опекуну и такой поступок уже выходит за обычные пределы его ребяческой наивности. — Вы говорите — пределы, душа моя? — повторил мистер Баккет. — Пределы? Вот что, мисс Саммерсон, хочу я вам дать один совет, который понравится вашему супругу, когда вы счастливо выйдете замуж и заведете свою семью. Всякий раз, как вам кто-нибудь скажет, что «я-де ровно ничего не смыслю в денежных делах», — смотрите в оба за своими собственными деньгами, потому что их обязательно прикарманят, если удастся. Всякий раз, как вам кто-нибудь объявит: «В житейских делах я дитя», — знайте, что этот человек просто не желает нести ответственность за свои поступки, и вы его уже раскусили и поняли, что он эгоист до мозга костей. Сказать правду, сам я человек не поэтичный, если не считать того, что иной раз не прочь спеть песню в компании, но зато я человек практичный и знаю все это по опыту. Это закон жизни. Кто ненадежен в одном, тот ненадежен во всем. Ни разу не встречал исключения. И вы не встретите. Да и никто другой. Сделав такое предостережение неопытной девице, душа моя, я позволю себе позвонить в этот вот звонок и, таким образом, вернуться к нашему делу. Но так же, как у меня, дело, должно быть, ни на миг не выходило у него из головы, о чем можно было догадаться по его лицу. Все наши домашние были поражены моим неожиданным появлением в столь ранний час, да еще в обществе подобного спутника, а расспросы мои удивили их еще больше. Мне ответили, что никто в Холодный дом не приходил. И это, конечно, была правда. — Если так, мисс Саммерсон, — сказал мой спутник, — нам надо как можно скорей попасть в тот дом, где живут кирпичники. Вы уж сами их расспросите, будьте так добры. Чем проще с ними разговаривать, тем лучше, а вы — сама простота. Мы немедленно тронулись в путь. Дойдя до памятною мне домика, мы увидели, что он заперт и, по-видимому, необитаем; но одна из соседок, знавших меня, вышла на улицу, в то время как я старалась достучаться, и сказала, что обе женщины с мужьями живут теперь все вместе в другом доме — ветхом домишке, сложенном из старого кирпича, на краю того участка, где находятся печи и длинными рядами сушатся кирпичи. Мы сразу же пошли к этому дому, стоявшему в нескольких сотнях ярдов от прежнего, и, увидев, что дверь полуоткрыта, я ее распахнула. Обитатели его сидели за завтраком, но их было только трое, не считая ребенка, который спал в углу на койке. Дженни, матери умершего ребенка, дома не было. Увидев меня, другая женщина встала, а мужчины, как всегда, хмуро промолчали, но все-таки угрюмо кивнули мне, как старой знакомой. Когда же вслед за мной вошел мистер Баккет, все переглянулись, и я с удивлением поняла, что женщина его знает. Я, конечно, попросила разрешения войти. Лиз (я знала только это ее уменьшительное имя), поднявшись, хотела было уступить мне свое место, но я села на табурет у камина, а мистер Баккет присел на край койки. Теперь, когда мне пришлось говорить с людьми, к которым я не привыкла, я вдруг разволновалась и почувствовала себя неловко. Было очень трудно начать, и я не удержалась от слез. — Лиз, — промолвила я, — я приехала издалека, ночью, по снегу, чтобы спросить насчет одной леди… — Которая была здесь, как вам известно, — перебил меня мистер Баккет, обращаясь ко всем троим сразу и вкрадчиво глядя на них, — о ней-то вас и спрашивают. О той самой леди, что была здесь вчера вечером, как вам известно. — А кто сказал вам , что здесь кто-то был? — спросил муж Дженни, который даже перестал есть, прислушиваясь к разговору, и хмуро уставился на мистера Банкета. — Мне это сказал некто Майкл Джексон — тот, что носит синий вельветовый жилет с двумя рядами перламутровых пуговиц, — недолго думая, ответил мистер Баккет. — Кто б он там ни был, пусть занимается своими делами и не сует носа в чужие, — проворчал муж Дженни. — Он, должно быть, безработный, — объяснил мистер Баккет в оправдание мифическому Майклу Джексону, — вот и чешет язык от нечего делать. Женщина не села на свое место, а стояла в нерешительности, положив руку на сломанную спинку стула и глядя на меня. Мне казалось, что она охотно поговорила бы со мной наедине, если бы только у нее хватило смелости. Она все еще колебалась, как вдруг ее муж, который держал ломоть хлеба с салом в одной руке и складной нож — в другой, с силой стукнул рукояткой ножа по столу и, выругавшись, приказал жене не соваться в чужие дела и сесть за стол. — Мне очень хотелось бы видеть Дженни, — сказала я, — она, конечно, рассказала бы мне все, что знает об этой леди, которую мне, право же, очень нужно догнать — вы не представляете себе, как нужно!.. А что, Дженни скоро вернется домой? Где она? Женщине не терпелось ответить, но мужчина с новым ругательством пнул ее в ногу своим тяжелым сапогом. Впрочем, он предоставил мужу Дженни сказать все, что тому заблагорассудится, а тот сначала упорно молчал, но, наконец, повернул в мою сторону свою косматую голову: — Терпеть не могу, когда ко мне приходят господа, о чем вы, может статься, уже слышали от меня, мисс. Я-то ведь не лезу к ним в дом, значит довольно странно с их стороны, что они лезут ко мне. Хорошенький переполох поднялся бы у них в доме, надо полагать, вздумай я прийти в гости к ним. Но на вас я не так злюсь, как на других, и вам не прочь ответить вежливо, хоть и предупреждаю, что не позволю травить себя как зверя. Скоро ли вернется домой Дженни? Нет, не скоро. Где она? Ушла в Лондон. — Она ушла вчера вечером? — спросила я. — Ушла ли она вчера вечером? Да, вчера вечером, — ответил он, сердито мотнув головой. — Но она была здесь, когда пришла леди? Что ей говорила леди? Куда леди ушла? Прошу вас, умоляю, будьте так добры, скажите мне, — просила я, — потому что я очень встревожена и мне надо знать, где она сейчас. — Если мой хозяин позволит мне сказать и не обругает… — робко начала женщина. — Твой хозяин, — перебил ее муж, медленно, но выразительно, пробормотав ругательство, — твой хозяин тебе шею свернет, если ты будешь лезть не в свое дело. Немного помолчав, муж Дженни снова повернулся ко мне и принялся отвечать на мои вопросы, но по-прежнему неохотно и ворчливым тоном: — Была ли здесь Дженни, когда пришла леди? Да, была. Что ей говорила леди? Так и быть, скажу вам, что леди ей говорила. Она сказала: «Вы не забыли, как я пришла к вам однажды поговорить про ту молодую леди, что вас навещала? Помните, как щедро я вам заплатила за носовой платок, который она здесь оставила?» Да, Дженни помнила. И все мы помнили. Ладно; а что, эта молодая леди сейчас в Холодном доме? Нет, она в отъезде. Слушайте дальше. Леди сказала, что, как ни странно, но она идет пешком, одна, и нельзя ли ей хоть часок отдохнуть — посидеть на том самом месте, где вы сейчас сидите. Да, можно; ну, она села и отдохнула. Потом ушла часов… скорей всего в двадцать минут двенадцатого, а может, и в двадцать минут первого; у нас тут никаких часов нету, ни карманных, ни стенных, — мы и не знаем, который час. Куда она ушла? Я не знаю, куда она ушла. Она пошла одной дорогой, а Дженни другой; одна пошла прямо в Лондон, другая — в сторону от Лондона. Вот и все. Спросите моего соседа. Он все слышал и видел. Он то же самое скажет. Другой человек повторил: — Вот и все. — Леди плакала? — спросила я. — Ни черта она не плакала! — ответил муж Дженни. — Башмаки у нее, правда, совсем изорвались, да и платье тоже было рваное, а плакать она не плакала… чего-чего, а этого я не видел. Женщина сидела сложив руки и потупившись. Ее муж повернул свой стул, чтобы видеть ее лицо, и положив на стол кулак, тяжелый, как молот, очевидно, держал его наготове, чтобы выполнить свою угрозу, если жена нарушит запрет. — Надеюсь, вы не против того, чтобы я спросила вашу жену, какой у нее был вид, у этой леди? — сказала я. — Ну, отвечай! — грубо крикнул он жене. — Слышишь, что она сказала? Отвечай, да не говори лишнего. — Плохой у ней был вид, — ответила женщина. — Бледная она такая была, измученная. Очень плохо выглядела. — Она много говорила? — Нет, не много, и голос у нее был хриплый. Отвечая, она все время смотрела на мужа, как бы спрашивая у него разрешения. — А что, она очень ослабела? — спросила я. — Она что-нибудь ела или пила у вас? — Отвечай! — приказал муж в ответ на взгляд жены. — Отвечай, да не болтай лишнего. — Выпила немного воды, мисс, а потом Дженни подала ей хлеба и чашку чаю. Только она, можно сказать, и не притронулась ни к чему. — А когда она ушла отсюда… — начала было я, но муж Дженни нетерпеливо перебил меня: — Когда она отсюда ушла, она пошла прямо на север по большой дороге. Можете там расспросить, если не верите, — увидите, что я правду сказал. Теперь все. Больше говорить не о чем. Я взглянула на своего спутника и, увидев, что он уже встал и готов тронуться в путь, поблагодарила за полученные сведения и простилась. Женщина проводила мистера Баккета пристальным взглядом, а он, уходя, тоже пристально посмотрел на нее. — Ну, мисс Саммерсон, — сказал он мне, когда мы быстро пошли прочь, — значит, у них остались часы ее милости. Это ясно как день. — Вы их видели? — воскликнула я. — Нет, но все равно что видел, — ответил он. — А то зачем бы ему говорить, что было «двадцать минут» не то двенадцатого, не то первого, и еще, что у них нет часов и они не знают, который час? Двадцать минут! Да разве он умеет определять время с такой точностью? Точность до получаса — это все, на что он способен, — уж, конечно, не больше. Так вот, значит: или ее милость отдала ему свои часы, или он сам их взял. Я думаю, что она их отдала, но за какую услугу она отдала ему часы? За какую услугу она их отдала? Пока мы торопливо шагали вперед, он все повторял этот вопрос, видимо не зная, какой выбрать ответ из всех тех, что приходили ему на ум. — Если бы только у нас было время, — сказал мистер Баккет, — а этого-то нам как раз и не хватает, — я мог бы выпытать все у той женщины; но почти нет шансов, что мне скоро удастся поговорить с нею наедине, а ждать удобного момента мы не можем. Мужчины следят за ней зорко, а всякий дурак знает, что любая несчастная бабенка вроде нее, забитая, запуганная, замученная, вся в синяках с головы до ног, будет, несмотря ни на что, слушаться мужа, который над ней измывается. Они что-то скрывают. Жаль, что нам не удалось повидать другую женщину. Я от души жалела об этом, так как Дженни была мне очень благодарна и, наверное, не отказалась бы выполнить мою просьбу. — Возможно, мисс Саммерсон, — сказал мистер Баккет, все раздумывая над этим вопросом, — что ее милость послала эту женщину в Лондон с весточкой к вам; возможно также, что муж ее получил часы за то, что позволил жене пойти. Все это не вполне ясно для меня, но похоже, что так оно и есть. Не хочется мне выкладывать деньги сэра Лестера Дедлока, баронета, этим грубиянам, да я и не думаю, что это может принести пользу сейчас. Нет! Пока что, мисс Саммерсон, едем вперед, прямо вперед и больше ни слова об этом! Мы еще раз зашли домой, и там я написала короткую записку опекуну, приказав немедленно отослать ее, а потом поспешили обратно на почтовую станцию, где оставили свою коляску. Лошадей привели, как только увидели, что мы подходим, и спустя несколько минут мы снова тронулись в путь. Снег пошел еще на рассвете и шел все сильнее. День был такой пасмурный, а снег шел так густо, что в какую сторону ни глянь, ни зги не было видно. Несмотря на жестокий мороз, снег не совсем смерзся и хрустел под копытами лошадей, как ракушки на берегу моря, превращаясь в какую-то кашу из грязи и воды. Лошади то и дело скользили и спотыкались, и мы были вынуждены останавливаться, чтобы дать им передышку. Во время первого перегона одна наша лошадь три раза спотыкалась и падала и теперь едва держалась на ногах, так что форейтору пришлось спешиться и вести ее на поводу. Я не могла ни есть, ни спать, и меня так волновали все эти проволочки и задержки, что не раз во мне вспыхивало неразумное желание выскочить из коляски и пойти пешком. Но, подчиняясь своему благоразумному спутнику, я смирно сидела на месте. А он, свежий и бодрый, вероятно потому, что делал свое дело не без удовольствия, заходил во все дома, попадавшиеся нам по дороге; говорил с первыми встречными, как со старыми знакомыми; бежал погреться на каждый придорожный огонек; беседовал, выпивал и жал руки собеседникам в каждом постоялом дворе и кабачке; дружески болтал со всеми возчиками, колесниками, кузнецами и сборщиками подорожных пошлин; однако не терял ни минуты и, снова влезая на козлы, все с тем же настороженным и решительным выражением лица, всякий раз деловито бросал форейтору: «Трогай, приятель!» Когда мы меняли лошадей после первого перегона, мистер Баккет, весь облепленный мокрым снегом, который комками падал с его пальто, и с мокрыми до колен ногами, вышел с конного двора, хлюпая и увязая в грязи, — что с ним случалось не раз с тех пор, как мы выехали из Сент-Олбенса, — и, подойдя к коляске, заговорил со мной: — Держитесь, мисс Саммерсон. Я узнал наверное, что она проходила здесь. Теперь выяснилось, как она была одета, и здесь видели женщину в таком платье. — Она по-прежнему шла пешком? — спросила я. — Пешком. Возможно, она направилась к тому джентльмену, о котором вы говорили; однако мне это кажется сомнительным — ведь он живет неподалеку от поместья Дедлоков. — Я почти ничего не знаю о ней, — сказала я. — Может быть, тут поблизости живет какой-нибудь другой ее знакомый, о котором я никогда не слышала. — Это верно. Но так или иначе, смотрите не вздумайте плакать, душа моя, и постарайтесь не волноваться… Трогай, приятель! Мокрый снег шел весь день не переставая; с самого утра поднялся густой туман и не рассеивался ни на минуту. В жизни я не видела таких ужасных дорог. Иной раз я даже побаивалась — а вдруг мы сбились с пути и заехали на пашню или в болото. Сколько времени прошло с тех пор, как мы выехали, я не знала, да и почти не думала об этом; но мне казалось, что очень много, и, как ни странно, чудилось, будто я никогда не была свободна от той тревоги, которая теперь владела мною. Чем дальше мы ехали, тем больше я опасалась, что мой спутник начинает терять уверенность в себе. С людьми, попадавшимися на дороге, он вел себя по-прежнему, но, когда сидел один на козлах, лицо у него становилось все более озабоченным. Я заметила, что в течение одного длинного перегона он очень беспокоился и все водил и водил пальцем перед губами. Я слышала, как он расспрашивал встречных кучеров и возчиков, каких пассажиров они видели в каретах и других экипажах, ехавших впереди нас. Их ответы его не удовлетворяли. Влезая на козлы, он неизменно делал мне успокоительный знак пальцем или глазами, но когда говорил: «Трогай, приятель!» — в голосе его слышалось недоумение. Во время одной из остановок, когда мы снова меняли лошадей, он, наконец, сказал мне, что потерял след, — никто на дороге не видел женщины, одетой так-то и так-то, — и потерял так давно, что сам начинает этому удивляться. Не беда, говорил он, когда теряешь след ненадолго, а потом снова находишь; но в этих местах след вдруг исчез необъяснимым образом, и с тех пор так и не удается снова напасть на него. Это подтверждало мои опасения, возникшие уже тогда, когда он принялся читать названия дорог на столбах и соскакивать с козел на перекрестках, чтобы осматривать их по четверти часа кряду. Впрочем, он и сейчас просил меня не унывать, утверждая, что на следующем перегоне мы, вероятно, снова найдем потерянный след. Но следующий перегон окончился тем же, что и предыдущий, — мы не узнали ничего нового. При этой станции был просторный постоялый двор, стоявший в уединенном месте, но построенный основательно, с удобствами для проезжих, и не успели мы въехать в огромные ворота, как хозяйка и ее хорошенькие дочки подошли к нашей коляске и принялись упрашивать меня выйти и отдохнуть, пока будут перепрягать лошадей, а я решила, что отказываться нехорошо. Они. провели меня наверх в теплую комнату и оставили одну. Помню, это была угловая комната, с окнами на две стороны, — одно окно выходило на примыкавший к проселку конный двор, где конюхи выпрягали из облепленной грязью коляски забрызганных усталых лошадей, а за двором был виден проселок, над которым медленно покачивалась вывеска; другое окно выходило на темный сосновый лес. Я подошла к этому окну и стала смотреть на ветви деревьев, согнувшиеся под снегом, который бесшумно падал с них мокрыми хлопьями. Надвигалась ночь, и она казалась еще мрачнее оттого, что на оконном стекле, переливаясь, рдели отблески огня, горевшего в камине. Я смотрела на просветы между стволами деревьев, на ямки, чернеющие в снегу, там, куда падала с ветвей капель, и, вспоминая о материнском лице хозяйки, окруженной веселыми дочерьми, которые приняли меня так радушно, думала о том, что моя мать, может быть, лежит в таком вот лесу… и умирает. Я испугалась, внезапно увидев обступивших меня женщин — хозяйку и ее дочерей, но вспомнила, что, падая в обморок, изо всех сил старалась не потерять сознания, и это послужило мне некоторым утешением. Меня усадили на большой диван у камина, обложили подушками, и добродушная хозяйка сказала, что нынче вечером мне никуда ехать нельзя, а надо лечь в постель. Но я так вздрогнула, испугавшись, как бы они не задержали меня здесь, что хозяйка быстро взяла свои слова обратно, и мы сошлись на том, что я отдохну, но не более получаса. Добрая она была женщина, ласковая, — и не только она, но и все три ее хорошенькие дочки, которые так хлопотали вокруг меня. Меня упрашивали поесть горячего супа и жареной курицы, пока мистер Баккет обсушится и пообедает в другой комнате; но когда у камина поставили и накрыли круглый стол, я не смогла ни к чему притронуться, хоть мне и очень не хотелось огорчать хозяек. Все же я съела несколько ломтиков поджаренного хлеба и выпила немного горячего вина с водой, и так как все это показалось мне очень вкусным, хозяйки были до некоторой степени вознаграждены за свои старания. Спустя полчаса, минута в минуту, коляска с грохотом проехала под воротами, и женщины проводили меня вниз, но теперь я уже согрелась, отдохнула, успокоилась под влиянием их ласковых слов и (как я их убедила) вряд ли снова могла лишиться чувств. Когда я села в коляску и с благодарностью распрощалась со всеми, младшая дочь — цветущая девятнадцатилетняя девушка, которая, как мне сказали, должна была выйти замуж раньше сестер, — стала на подножку и поцеловала меня. С той поры я никогда больше ее не видела, но до сих пор вспоминаю о ней как о близком друге. Окна этого дома, залитые светом свечей и пламенем каминов, казались очень яркими и теплыми во мраке морозной ночи, но они скоро исчезли во тьме, а мы снова принялись уминать и месить мокрый снег. Двигались мы с большим трудом, но на этом перегоне дорога была лишь немногим хуже, чем на прежних, да и перегон был короткий — всего девять миль. Мой спутник, сидя на козлах, курил, — я попросила его не стесняться в этом отношении, когда заметила на последнем постоялом дворе, что он стоит у пылающего огня, уютно окутанный клубами дыма, — но он по-прежнему внимательно всматривался во все окружающее и быстро соскакивал с козел, едва завидев вдали дом или человека, а потом так же быстро взбирался на свое место. На коляске были фонари, но он зажег и свой потайной фонарик, который, видимо, был его постоянным спутником, и, время от времени поворачивая его в мою сторону, освещал им меня, вероятно желая удостовериться, что я хорошо себя чувствую. Я могла бы задернуть занавески, прикрепленные к поднятому верху коляски, но ни разу этого не сделала — мне казалось, будто этим я лишу себя последней надежды. Мы проехали весь перегон, но так и не напали на потерянный след. Когда мы остановились на почтовой станции, я в тревоге взглянула на мистера Баккета, который в это время стоял и смотрел, как конюхи перепрягают лошадей, но поняла по его еще более озабоченному лицу, что он ничего не узнал. Однако секунду спустя, как раз когда я откинулась на спинку сиденья, он вдруг заглянул ко мне под верх коляски с зажженным фонариком в руке, возбужденный и совершенно изменившийся в лице. — Что случилось? — спросила я, вздрогнув. — Она здесь? — Нет, нет. Не обольщайтесь надеждой, душа моя. Никого здесь нету. Но я напал на след! Иней опушил его волосы и ресницы и валиками лежал в складках его одежды. Мистер Баккет стряхнул его с лица, перевел дух и только тогда снова заговорил со мной. — Так вот, мисс Саммерсон, — сказал он, постукивая пальцем по фартуку коляски, — возможно, вы будете разочарованы, когда узнаете, что я теперь собираюсь делать, но успокойтесь. Вы меня знаете. Я — инспектор Баккет, и вы можете на меня положиться. Мы ехали долго; но ничего… Подать четверку лошадей! Едем обратно! Живо! На дворе поднялся переполох, и кто-то, выбежав из конюшни, крикнул: «Куда же ехать, вперед или обратно?» — Обратно — сказано вам! Обратно! Оглохли, что ли? Обратно! — Обратно, — спросила я, пораженная. — В Лондон? Значит, мы возвращаемся? — Да, мисс Саммерсон, — ответил он, — возвращаемся. Прямиком — в Лондон. Вы меня знаете. Не бойтесь. Будем гнаться за другой, черт побери! — За другой? — повторила я. — За какой «другой?» — За Дженни, ведь вы ее так называли? За ней я и буду гнаться… Эй, вы, те две пары сюда — по кроне получите. Да проснитесь вы наконец! — Но вы не оставите той леди, которую мы ищем… вы не покинете ее в такую ночь, когда она в таком отчаянии! — пролепетала я, в тревоге хватаясь за его руку. — Нет, душа моя. не покину. Но я буду гнаться за другой… Эй, вы, запрягайте быстрей! Отправить верхового на следующую станцию с приказом выслать оттуда верхового вперед и заказать еще четверку… Милая моя, не бойтесь! Он так властно отдавал эти распоряжения и так метался по двору, понукая конюхов, что переполошил всю станцию, и это поразило меня, пожалуй, не меньше, чем внезапная перемена направления. Но вот в самом разгаре суматохи верховой галопом ускакал заказывать сменных лошадей, а нашу четверку запрягли во мгновение ока. — Душа моя, — сказал мистер Баккет, вскакивая на свое место и заглядывая под верх коляски, — простите меня за фамильярность, но постарайтесь поменьше нервничать и волноваться. Я пока больше ничего не скажу, но вы меня знаете, душа моя; не так ли? Я решилась сказать, что он, конечно, гораздо лучше меня знает, как поступить, но уверен ли он, что поступает правильно? Нельзя ли мне поехать вперед одной, чтобы найти… я в отчаянии схватила его за руку и прошептала: «…свою родную мать?» — Душа моя, — ответил он, — мне все известно, все; но неужели я стану вас обманывать, как по-вашему? Это я-то — инспектор Баккет? Ведь вы меня знаете, правда?.. Что я могла ответить, как не «да»? — Так мужайтесь по мере сил и верьте, что я стараюсь для вас не меньше, чем для сэра Лестера Дедлока, баронета… Ну, готово? — Готово, сэр! — Едем! Трогай, ребята! Мы снова мчались по той же унылой дороге, но обратно, а жидкая грязь и талый снег летели из-под копыт нашей четверки, как водяные брызги из-под мельничного колеса.  Глава LVIII Зимний день и зимняя ночь   По-прежнему бесстрастно, как и подобает знатным, городской дом Дедлоков взирает на величаво-унылую улицу. Время от времени в окошках вестибюля появляются пудреные парики, и их обладатели глазеют на беспошлинную пудру, что весь день сыплется с неба, а другие «персиковые цветы» в этой «оранжерее», будучи экзотическими растениями и спасаясь от холодного ветра, дующего с улицы, поворачиваются к огню, ярко пылающему в камине. Приказано говорить, что миледи отбыла в Линкольншир, но изволит вернуться на днях. Однако молва, у которой нынче хлопот полон рот, не желает следовать за ней в Линкольншир. Щебеча и летая по городу, она и не думает его покидать. Она уже знает, что с этим бедным, несчастным человеком, сэром Лестером, поступили очень дурно. Она слышит, душечка моя, всякие ужасные вещи. Она прямо-таки потешает весь свет, то есть мир, имеющий пять миль в окружности. Не знать, что у Дедлоков что-то стряслось, значит расписаться в своей собственной безвестности. Одна из прелестниц с персиковыми щечками и костлявой шейкой уже осведомлена о всех главнейших уликах, которые будут представлены палате лордов, когда сэр Лестер внесет туда билль о своем разводе[185]. У ювелиров Блейза и Спаркла и у галантерейщиков Шийна и Глосса только о том и говорят и будут говорить еще несколько часов, так как это — интереснейшее событие современности, характернейшее явление века. Постоянные посетительницы этих лавок, при всем их высокомерии и недостижимости, измеряются и взвешиваются там с такой же точностью, как и любой товар, и даже самый неопытный приказчик за прилавком отлично разбирается в том, что у них сейчас вошло в моду. — Наши покупатели, мистер Джонс, — говорят Блейз и Спаркл, нанимая этого неопытного приказчика, — наши покупатели, сэр, это — овцы, сущие овцы. Стоит двум-трем меченым овцам тронуться с места, как остальные уже бегут за ними. Только не упустите первых двух-трех, мистер Джонс, и вся отара попадет к вам в руки. То же самое говорят Шийн и Глосс своему  Джонсу, объясняя ему, как надо привлекать великосветское общество и рекламировать товар, на который они (Шийн и Глосс) решили создать моду. Руководясь теми же безошибочными принципами, мистер Следдери, книгопродавец и, поистине, великий пастырь великолепных овец, признается в этот самый день: — Ну да, сэр, среди моей высокопоставленной клиентуры, конечно, ходят слухи о леди Дедлок, и очень упорные слухи, сэр. Надо сказать, что мои высокопоставленные клиенты непременно должны о чем-нибудь разговаривать, сэр, и стоит увлечь какой-нибудь темой одну или двух леди, которых я мог бы назвать, чтобы этой темой увлеклись все. Представьте себе, сэр, что вы поручили мне пустить в продажу какую-нибудь новинку; я постараюсь заинтересовать ею этих двух леди совершенно так же, как они сейчас сами заинтересовались случаем с леди Дедлок, потому что были знакомы с нею и, быть может, слегка ей завидовали, сэр. Вы увидите, сэр, что эта тема будет пользоваться большой популярностью в среде моих высокопоставленных клиентов. Будь она предметом спекуляции, сэр, на ней можно было бы нажить кучу денег. А уж если это говорю я, можете мне верить, сэр, ибо я поставил себе целью изучить свою высокопоставленную клиентуру, сэр, и умею заводить ее как часы, сэр. Так слух распространяется в столице, не добираясь, однако, до Линкольншира. В половине шестого пополудни, по часам на башне конногвардейских казарм, от достопочтенного мистера Стейблса, наконец, добились нового изречения, обещающего затмить первое, то, на котором так долго зиждилась его репутация записного остряка. Эта блестящая острота гласит, что хотя он всегда считал леди Дедлок самой выхоленной кобылицей во всей конюшне, но никак не подозревал, что она с норовом и может «понести». Восхищение, вызванное этой остротой в скаковых кругах, не поддается описанию. То же самое на празднествах и приемах, то есть на тех небесах, где леди Дедлок блистала так часто, и среди тех созвездий, которые она затмевала еще вчера; там она и сегодня — главный предмет разговоров. Что это? Кто Это? Когда это было? Где это было? Как это было? Ее самые закадычные друзья сплетничают про нее на самом аристократическом и новомодном жаргоне с новомодными каламбурами, в новомоднейшем стиле, наимоднейшим манером растягивая слова и с безупречно вежливым равнодушием. Достойно удивления, что эта тема развязала язык всем, кто доселе держал его на привязи, и это молчальники — подумать только! — ни больше ни меньше, как принялись острить! Одну из таких хлестких острот Уильям Баффи унес из того дома, где обедал, в палату общин, а там лидер его партии пустил ее по рукам вместе со своей табакеркой, чтобы удержать членов парламента, задумавших разбежаться, и она произвела такой фурор, что спикер (которому ее тихонько шепнули на ухо, полузакрытое краем парика) трижды возглашал: «К порядку!» — но совершенно безрезультатно. Не менее поражает другое обстоятельство, связанное со смутными городскими толками о леди Дедлок, — оказывается, люди, которые вращаются на периферии круга великосветской клиентуры мистера Следдери, люди, которые ничего не знают и никогда ничего не знали о леди Дедлок, находят теперь нужным, для поддержания своего престижа, делать вид, будто и им тоже она служит главной темой всех разговоров; а получив ее из вторых рук, они передают ее дальше вместе с новомодными каламбурами, в новомоднейшем стиле, наимоднейшим манером растягивая слова, с новомоднейшим вежливым равнодушием, и прочее и тому подобное; и хотя все это — из вторых рук, но в низших солнечных системах и среди тусклых звезд почитается равным самой свежей новинке. Если же среди этих мелких торгашей последними новостями попадается литератор, живописец или ученый, как благородно он поступает, поддерживая свою ослабевшую музу столь великолепными костылями! Так проходит зимний день за стенами дома Дедлоков. А что же происходит в нем самом? Сэр Лестер лежит в постели и уже обрел дар слова, но говорит с трудом и невнятно. Ему предписали молчание и покой и дали опиума, чтобы успокоить боль, — ведь его давний враг, подагра, терзает его беспощадно. Он совсем не спит, разве что изредка впадает в тупое, но чуткое забытье. Узнав, что погода очень скверная, он велел передвинуть свою кровать поближе к окну и подложить ему под голову подушки, чтобы он мог видеть, как падает мокрый снег. Весь зимний день напролет он смотрит на снег за окном. При малейшем шуме, хотя его немедленно прекращают, рука сэра Лестера тянется к карандашу. Старуха домоправительница сидит у его постели и, зная, что именно он собирается написать, шепчет: — Нет, сэр Лестер, он еще не вернулся. Ведь он уехал вчера поздно вечером. С тех пор прошло не так уж много времени. Больной опускает руку и снова смотрит на мокрый снег, смотрит долго, пока ему не начинает казаться, будто снег валит так густо и быстро, что от этих мелькающих белых хлопьев и ледяных снежинок у него вот-вот закружится голова; и тогда он на минуту закрывает глаза. На снег он начал смотреть, как только рассвело. День угаснет еще не скоро, но сэр Лестер решает вдруг, что надо приготовить покои миледи к ее приезду. Сегодня очень холодно и сыро. Надо хорошенько протопить ее комнаты. Пусть все знают, что ее ждут. «Пожалуйста, миссис Раунсуэлл, последите за этим сами». Он пишет все это на аспидной доске, и домоправительница повинуется ему с тяжелым сердцем. — Боязно мне, Джордж, — говорит она сыну, который ждет ее внизу, чтобы побыть с нею, когда ей удастся урвать свободную минутку, — боязно мне, милый мой, что миледи никогда уже больше не войдет в этот дом. — Что это у вас за дурные предчувствия, матушка? — И в Чесни-Уолд не вернется, милый мой. — Это еще хуже. Но почему, матушка, почему? — Когда я вчера говорила с миледи, Джордж, мне показалось, будто она так выглядит — да, пожалуй, и так глядит на меня — словно шаги на Дорожке призрака ее почти настигли. — Полно, полно! Вы сами себя пугаете этими страхами из старых сказок, матушка. — Нет, милый мой. Нет, не сама я себя пугаю. Вот уже много лет, как я служу в их роду, — шестой десяток, — и никогда у меня не было никаких страхов. Но он гибнет, милый мой; знатный, древний род Дедлоков гибнет. — Не хочется верить этому, матушка. — Как я рада, что дожила до той поры, когда понадобилась сэру Лестеру в его болезни и горе, — ведь я еще не совсем одряхлела, я еще могу работать, а ему приятнее, чтобы при нем была я, а не кто-нибудь другой. Но шаги на Дорожке призрака настигнут миледи, Джордж; много дней они за нею гнались, а теперь растопчут ее и двинутся дальше. — Бог с вами, милая матушка, надеюсь, что этого не случится. — И я надеюсь, Джордж, — отвечает старуха, качая головой и разводя руками. — Но если мои страхи оправдаются и ему доведется узнать об этом, кто скажет ему правду?.. — Это ее покои? — Да, это покои миледи, и все здесь осталось в том виде, в каком она их покинула. — Что ж, — говорит кавалерист, оглядываясь кругом и понижая голос, — теперь я начинаю понимать, почему вы так думаете, матушка. Когда смотришь на комнаты, а они, как вот эти покои, убраны для человека, которого ты привык в них видеть, но он ушел из них в горе, да к тому же бог весть куда, — чудится, будто у них и впрямь жуткий вид. Он недалек от истины. Как на все расставанья падает тень последней, вечной разлуки, так опустевшие комнаты, лишившись своих обитателей, горестно шепчут о том, какой неизбежно будет когда-нибудь и ваша и моя комната. Пусто стало в гостиной миледи, и она кажется мрачной и нежилой; а в будуаре, где вчера вечером мистер Баккет тайком делал обыск, все ее платья, украшения и даже зеркала, привыкшие отражать эти вещи, когда они были как бы частью ее существа, кажутся какими-то заброшенными и ненужными. Как ни темен, как ни холоден зимний день, в этих покинутых комнатах сейчас темнее и холоднее, чем во многих хижинах, которые едва укрывают людей от непогоды, и хотя слуги разводят яркий огонь в каминах и для тепла огораживают кушетки и кресла стеклянными экранами, сквозь которые алый свет проникает в самые дальние углы, в покоях миледи нависла тяжелая туча, и ее не рассеет никакой свет. Старуха домоправительница сидела здесь вместе с сыном, пока не закончились приготовления к приезду миледи, и теперь возвращается наверх. Тем временем Волюмния заняла место миссис Раунсуэлл, хотя жемчужное ожерелье и банки с румянами, рассчитанные на то, чтобы пленять Бат, едва ли могут помочь больному. Считается, что Волюмния не знает (да она и в самом деле не знает) о том, что случилось, поэтому привычная для нее обязанность лепетать уместные замечания кажется ей сейчас чересчур щекотливой, и, умолкнув, она то рассеянно оправляет простыни на кровати больного, то осторожно движется на цыпочках, то зорко заглядывает в глаза родича и раздражающе шепчет себе под нос: «Он спит». Опровергая это совершенно ненужное утверждение, сэр Лестер в негодовании написал на аспидной доске: «Нет, не сплю». Тогда, уступив кресло у кровати старухе домоправительнице, Волюмния, сочувственно вздыхая, садится у стола в некотором отдалении. Сэр Лестер смотрит на мокрый снег за окном и прислушивается, не слышно ли долгожданных шагов. А старой служанке, которая словно выступила из рамы старинного портрета, чтобы проводить на тот свет вызванного туда Дедлока, чудится, будто тишину нарушают отзвуки ее собственных слов: «Кто скажет ему правду?» Сегодня утром сэр Лестер отдался в руки камердинера, чтобы вернуть себе презентабельный вид, и теперь выглядит даже элегантным — конечно, насколько это возможно для больного. Его обложили подушками, седые волосы его причесаны, как всегда, белье на нем безукоризненное, и он облачен в красивый халат. Лорнет и часы лежат у него под рукой. Он считает необходимым, — и теперь, пожалуй, не столько ради своего собственного достоинства, сколько ради миледи, — казаться как можно менее встревоженным и как можно больше самим собой. Женщины любят чесать язык, и Волюмния в том числе, хоть она и принадлежит к роду Дедлоков. Он держит ее при себе, конечно, лишь затем, чтоб она не чесала язык в чужих домах. Он тяжело болен, но очень стойко переносит свои душевные и телесные муки. Обольстительная Волюмния, будучи одной из тех бойких девиц, которые не могут молчать долго, не подвергаясь неминуемой опасности быть растерзанными драконом Скукой[186], вскоре предвещает откровенными зевками появление этого чудища. Поняв, что ей не удастся подавить зевоту иначе, как болтовней, она поздравляет миссис Раунсуэлл с ее сыном, утверждая, что он положительно один из самых красивых мужчин, каких она когда-либо видела, а военная выправка у него такая, как у… как бишь его звали? — ну, этого ее любимого лейб-гвардейца, которого она боготворит… милейший был человек… пал в битве при Ватерлоо[187]. Сэр Лестер слушает эти похвалы так удивленно и смотрит вокруг с таким недоумением, что миссис Раунсуэлл находит нужным объяснить ему, о ком идет речь. — Мисс Дедлок говорит не о старшем моем сыне, сэр Лестер, а о младшем. Я его нашла. Он вернулся домой. Сэр Лестер нарушает молчание хриплым возгласом: — Джордж? Ваш сын Джордж вернулся домой, миссис Раунсуэлл? Старуха домоправительница вытирает глаза. — Да, сэр Лестер. Слава богу, вернулся. Значит, пропавший без вести нашелся, значит, тот, кто ушел из дому так давно, теперь возвратился, и сэр Лестер, быть может, видит в этом доброе предзнаменование — подтверждение своих надежд? Быть может, он думает: «Неужели я, с моими средствами, не смогу ее вернуть, если после ее ухода прошло лишь несколько часов, а вот вернулся же человек, пропадавший столько лет». Теперь бесполезно просить его умолкнуть; он твердо решил говорить и говорит — заплетающимся языком, но настолько внятно, что его понимают. — Почему вы мне раньше не сказали, миссис Раунсуэлл? — Он вернулся только вчера, сэр Лестер, и я не знала, достаточно ли вы окрепли, чтобы мне можно было доложить вам об этом. К тому же опрометчивая Волюмния, слегка взвизгнув, вспоминает, как вчера решили скрыть, что кавалерист — сын миссис Раунсуэлл, а значит, она сейчас напрасно проговорилась. Но миссис Раунсуэлл уверяет, да с таким жаром, что корсаж ее высоко вздымается, что она, конечно, сама доложила бы о возвращении своего сына Джорджа сэру Лестеру, как только ему стало бы лучше. — Где же ваш сын Джордж, миссис Раунсуэлл? — спрашивает сэр Лестер. Немало встревоженная тем, что больной говорит, вопреки запрету врачей, миссис Раунсуэлл отвечает, что Джордж в Лондоне. — Где в Лондоне? Миссис Раунсуэлл вынуждена сознаться, что он здесь, в доме. — Приведите его сюда, ко мне в спальню. Приведите сию минуту. Старухе волей-неволей приходится пойти за сыном. Сэр Лестер по мере сил приводит себя в порядок, чтобы принять его. Покончив с этим, он снова смотрит в окно на мокрый снег и снова ждет, не послышатся ли шаги той, что должна вернуться. Мостовую под окном завалили соломой, чтобы заглушить уличный шум, и, когда миледи подъедет к дому, пожалуй, и не услышишь стука колес. Так он лежит, как будто позабыв о новом, неожиданном событии, правда не очень значительном; но вот приходит домоправительница вместе с сыном-кавалеристом. Мистер Джордж, осторожно подойдя к кровати, кланяется, а выпрямившись, стоит навытяжку, густо краснея и глубоко стыдясь самого себя. — Боже мой, ты ли это, Джордж Раунсуэлл! — восклицает сэр Лестер. — Помнишь меня, Джордж? Кавалеристу трудно понять больного — приходится смотреть ему в лицо и мысленно расчленять звуки его невнятной речи, — но с помощью матери он, наконец, понял вопрос и отвечает: — Как не помнить, сэр Лестер! Худая была бы у меня память, сэр Лестер, если б я вас не помнил. — Вот смотрю я на тебя, Джордж Раунсуэлл, — с трудом выговаривает сэр Лестер, — и вижу тебя мальчуганом в Чесни-Уолде… ясно помню… совсем ясно. Он смотрит на кавалериста, пока слезы не выступают у него на глазах, а тогда снова поворачивает голову к окну, за которым падает мокрый снег. — Простите, сэр Лестер, — говорит кавалерист, — но, может, вы разрешите мне приподнять вас немножко? Позвольте мне передвинуть вас, сэр Лестер, чтобы вам было удобней лежать. — Пожалуйста, Джордж Раунсуэлл… будь так добр. Кавалерист обхватывает его руками, как ребенка, легко приподнимает и укладывает, повернув лицом к окну, чтобы ему было удобней смотреть туда. — Спасибо. Рука у тебя легкая — по наследству от матери досталась, — говорит сэр Лестер, — а силу сам нажил. Спасибо. Взмахом руки он просит Джорджа не уходить. Джордж стоит у кровати молча — ждет, пока с ним не заговорят. — Почему ты хотел скрыть, что вернулся? Сэр Лестер произносит эти слова очень медленно. — Сказать правду, сэр Лестер, мне ведь хвастаться нечем, и я… я опять попросил бы вас, сэр Лестер, если б вы не были больны, хотя, надеюсь, вы скоро поправитесь, — попросил бы вас, как о милости, позволить мне всегда скрывать, кто я такой. Я должен, конечно, объяснить — почему, но это не трудно угадать и без объяснений, а они здесь сейчас совсем не ко времени, да и мне самому не сделают чести. Люди по-разному смотрят на вещи, но с тем, что мне хвастаться нечем, сэр Лестер, согласятся все. — Ты был солдатом, — возражает сэр Лестер, — солдатом, верным своему долгу. Джордж кланяется по-военному. — Коли на то пошло, сэр Лестер, я всего только исполнял свой воинский долг, повинуясь дисциплине, а этого мало. — Как видишь, Джордж Раунсуэлл, — говорит сэр Лестер, не отрывая глаз от кавалериста, — я чувствую себя плохо. — Мне очень грустно слышать и видеть это, сэр Лестер. — Верю. Так вот. Не говоря уж о моей давней болезни, меня внезапно разбил паралич. Ноги немеют, — и он с трудом проводит рукой по бедру, — и язык заплетается, — и он дотрагивается до губ. Джордж снова кланяется, глядя на больного с понимающим и сочувственным видом. Перед ними обоими всплывают другие времена, — когда оба они были юны (только Джордж гораздо моложе сэра Лестера) и так же вот смотрели друг на друга в Чесни-Уолде, — и оба они сейчас очень растроганы. Но прежде чем снова умолкнуть, сэр Лестер, видимо, твердо решил сказать что-то, о чем думал долго, и теперь он пытается немного приподняться на подушках. Заметив это, Джордж снова обхватывает его руками и укладывает так, как этого хочет больной. — Спасибо, Джордж. Ты словно мое второе я. В Чесни-Уолде, Джордж, ты, бывало, часто носил за мной запасное ружье. Ты для меня как свой человек в этом моем необычном испытании, совсем свой. Поднимая сэра Лестера, Джордж положил его здоровую руку себе на плечо, и сэр Лестер, беседуя с ним, не отнимает ее. — Я хотел добавить, — продолжает сэр Лестер, — говоря о своем параличе, я хотел добавить, что, к сожалению, он совпал с небольшим недоразумением, которое вышло у нас с миледи. Я не хочу этим сказать, что у нас была размолвка (никакой размолвки не было), но вышло недоразумение — мы по-разному отнеслись к некоторым обстоятельствам, важным только для нас самих, и это на короткое время лишило меня общества миледи. Она нашла нужным уехать… я верю, что она скоро вернется… Волюмния, я говорю достаточно внятно? Я не могу заставить себя правильно произносить слова. Волюмния отлично его понимает, и в самом деле он говорит гораздо яснее, чем этого можно было ожидать минуту назад. Он изо всех сил старается говорить отчетливо, и это видно по тревожному и напряженному выражению его лица. Только твердая решимость выполнить задуманное помогает ему вернуть себе дар слова. — Посему, Волюмния, — продолжает он, — я желаю сказать при вас, при своей старой домоправительнице и друге, миссис Раунсуэлл, в преданности и верности которой не усомнится никто, а также при ее сыне Джордже, который вернулся и живо напомнил мне о моей молодости, проведенной в доме моих предков в Чесни-Уолде… на случай, если у меня будет второй удар, на случай, если я не выздоровею, на случай, если я потеряю и дар речи и возможность изъясняться письменно, хоть и надеюсь на лучшее… Старуха домоправительница беззвучно плачет; Волюмния пришла в величайшее возбуждение, и щеки ее залиты ярчайшим румянцем; кавалерист скрестил руки на груди и слегка наклонил голову, и все они слушают больного с почтительным вниманием. — …Посему я желаю сказать и самым торжественным образом призываю всех вас в свидетели — начиная с вас, Волюмния, — что отношение мое к леди Дедлок не изменилось. Что у меня нет никаких оснований обвинять ее в чем бы то ни было. Что я всегда питал к ней глубочайшую привязанность, которая не уменьшилась и ныне. Скажите это и ей самой и всем. Если вы чего-нибудь не доскажете, вы будете виновны в умышленном вероломстве по отношению ко мне. Волюмния, вся дрожа, уверяет, что буквально исполнит его распоряжение. — Миледи вознесена так высоко, она так прекрасна, так превосходно воспитана и образована, она почти во всех отношениях настолько выше даже лучших из тех женщин, которые ее окружают, что не может не иметь врагов и не страдать от клеветников. Пусть все они знают, как теперь знаете вы с моих слов, что я, будучи в здравом уме и твердой памяти, не отменяю ни единого распоряжения, сделанного мною в ее пользу. Я не уменьшаю наследства, оставленного ей по моему завещанию. Я не изменил своего отношения к ней, и я не признаю недействительным, — хоть и мог бы признать, как видите, — ни единого шага, сделанного мною ради ее блага и счастья. В другое время его широковещательная декларация могла бы показаться смешной, — как и казались раньше иные его декларации, — но теперь она производит глубокое, трогательное впечатление. Его благородная искренность, верность, рыцарское стремление защитить жену, одержанная им ради нее великодушная победа над горечью обиды и оскорбленной гордости свидетельствуют об истинном благородстве, мужестве и честности. Когда в человеке проявляются столь светлые качества, он достоин всяческого уважения, все равно, будь он простой ремесленник или высокородный джентльмен. В такие минуты и тот и другой поднимаются на одинаковую высоту, и оба — простые смертные — излучают одинаково яркий свет. Утомленный напряжением, больной откинул голову на подушку и закрыл глаза — только на минуту, не больше, — а потом снова начинает смотреть в окно, прислушиваясь к глухим шумам. Он охотно принимает от кавалериста мелкие услуги, и тот уже становится ему необходимым. Это получилось как-то само собой — никто не сказал об этом ни слова, но все понятно. Джордж, отступив шага на два, чтобы не маячить перед глазами больного, стоит на страже за креслом матери. День угасает. Туман и моросящий дождь, пришедшие на смену снегопаду, сгущаются вместе с сумерками, и пламя камина бросает все более яркие блики на стены и мебель. На улицах мрак сгущается тоже, вспыхивают яркие огни газовых фонарей, а упрямые масляные плошки, которые по сию пору удержались здесь, вместе с полузамерзшим-полурастаявшим источником своей жизни, судорожно мигают, словно разевающие рот огненные рыбы, вытащенные из воды. Большой свет, целый день подъезжавший по устланной соломой улице к входной двери, чтобы позвонить в колокольчик и «справиться о здоровье», разъезжается по домам, переодевается в вечерние туалеты, обедает и, как уже было сказано, сплетничает о своем дорогом друге на все новомодные лады. А сэру Лестеру становится хуже — он беспокоится, мечется и тяжко страдает. Волюмния зажгла было свечу (должно быть, ей так уж на роду написано — вечно делать не то, что следует), но получила приказ погасить ее, так как «еще светло». На самом деле сейчас уже совсем темно, — темнее не будет и ночью. Вскоре Волюмния делает новую попытку зажечь свечу. «Нет! Погасите. Еще светло». Старуха домоправительница первая догадалась, что сэр Лестер пытается себя уверить, будто еще не поздно. — Дорогой сэр Лестер, почитаемый господин мой, — тихонько шепчет она, — я обязана взять на себя смелость просить и умолять вас ради вашей же пользы не лежать в полной темноте, — вы все прислушиваетесь, ждете, а ведь так время тянется еще дольше. Позвольте мне опустить шторы и зажечь свечи — вам тогда будет уютнее. Светло ли, темно ли, а часы на колокольнях все равно будут отбивать время, сэр Лестер, и ночь все равно пройдет. И миледи все равно вернется. — Я знаю, миссис Раунсуэлл; но я слаб… а он уехал так давно. — Не очень давно, сэр Лестер. И суток еще не прошло. — Но сутки — это большой срок. Боже, какой большой! Он говорит это со стоном, от которого у нее сжимается сердце. Она знает, что сейчас не время зажигать яркий свет; слезы его она считает слишком священными, чтобы даже ей можно было их видеть. И она сидит в темноте, не говоря ни слова; но немного погодя начинает бесшумно двигаться по комнате — то помешает угли в камине, то станет у темного окна и посмотрит на улицу. Овладев собой, он, наконец, говорит ей: — Вы правы, миссис Раунсуэлл, надо признать то, что есть, — ведь хуже не будет. Уже поздно, а они все еще не приехали. Зажгите свет! Свет зажгли, теперь уже не видно, как моросит дождь за окном, и сэру Лестеру остается только прислушиваться. Но как он ни болен, как ни подавлен, все замечают, что он оживляется, когда кто-нибудь скажет: надо бы пойти посмотреть, жарко ли горит огонь в покоях миледи, и убедиться, что все готово к ее приезду. Эти уловки шиты белыми нитками, но он видит в них признак того, что ее ждут, и это поддерживает в нем надежду. Пробило полночь, а вокруг все так же пусто. Экипажи проезжают в эту пору редко, а поздней ночью других звуков в этом квартале обычно не слышно, если только какой-нибудь кутила не напьется до такой степени, что, одержимый охотой к перемене мест, забредет на эту промерзшую улицу и, шагая по мостовой, примется во все горле орать песни. Зимняя ночь так тиха, что слушать эту глубочайшую тишину все равно что смотреть в непроглядный мрак. Если откуда-то издалека и доносится какой-нибудь звук, он прорезает мглу, словно бледный луч света, а потом безмолвие нависает еще тяжелее. Всю челядь услали спать (и она не прочь уйти на покой, так как не спала прошлую ночь), и только миссис Раунсуэлл дежурит вместе с Джорджем в спальне сэра Лестера. Ночь тянется медленно, — вернее, она как будто совсем останавливается между двумя и тремя часами, — и тогда мать и сын замечают, что больной все тревожнее жаждет узнать, какова погода, — ведь сам он не видит, что делается за окном. Поэтому Джордж, который каждые полчаса обходит дозором тщательно убранные покои миледи, теперь идет к двери вестибюля и, выглянув на улицу, возвращается с докладом, в котором как можно более светлыми красками рисует беспросветно ненастную ночь: ведь на самом-то деле мокрый снег идет не переставая, и даже на каменных тротуарах скопилось столько холодной, как лед, слякоти, что в ней можно увязнуть по щиколотку. Волюмния сидит наверху в своей комнате, выходящей на отдаленную лестничную площадку, куда можно попасть, лишь пройдя еще два марша после того, как на лестнице кончается резьба и позолота, ибо это — комната для родственниц, и в ней висит разительно непохожий, просто страшный, портрет сэра Лестера, сосланный сюда за свои пороки, а днем из нее можно увидеть скучный задний двор, обсаженный кустами, которые засохли и смахивают на какие-то допотопные экземпляры кустов черного чая, — Волюмния сидит наверху, в своей комнате, одолеваемая всяческими страхами. Пожалуй, самый главный из них — страх перед тем, что будет с ее маленьким доходом, если, как она выражается, «что-нибудь случится» с сэром Лестером, В этом смысле «что-нибудь» значит только одно, а именно последнее, что вообще может случиться с сознанием любого баронета на этом свете. Страхи довели Волюмнию до того, что она уже не находит в себе мужества посидеть у своего камина или улечься спать в своей комнате, а принуждена выйти из нее, обмотав прелестную головку бесчисленными платками и окутав прелестную фигурку шалями, а выйдя, бродить, как привидение, по всему дому, особенно по теплым и роскошным покоям, убранным для той, которая все еще не вернулась. В такую ночь Волюмния не в силах выносить одиночество, и ей сопутствует ее горничная, которую для того и подняли с кровати, а горничная совсем закоченела, до смерти хочет спать и вообще обижена судьбой, ибо в силу обстоятельств обречена прислуживать бедной родственнице, тогда как мечтает служить у леди с десятью тысячами годового дохода, — значит, не мудрено, что лицо у нее не очень любезное. К счастью, их время от времени навещает кавалерист — когда обходит дозором покои миледи, — поэтому хозяйке с горничной обеспечены и защита и мужское общество, что очень приятно в поздние часы ночи. Заслышав приближающиеся шаги, обе они всякий раз прихорашиваются, чтобы встретить его во всей красе, а в промежутках между его визитами проводят часы своего бдения, то погружаясь в кратковременное забытье, то не без озлобления споря о том, валилась ли мисс Дедлок, — которая сидит поставив ногу на решетку камина, — или не валилась в огонь, когда (к великому ее неудовольствию) была спасена своим добрым гением — горничной. — Ну, как теперь чувствует себя сэр Лестер, мистер Джордж? — осведомляется Волюмния, поправляя на голове капюшон. — Да как вам сказать, мисс; сэру Лестеру, пожалуй, не лучше, не хуже. Он очень расстроен и слаб и даже иногда немного бредит. — А обо мне спрашивал? — осведомляется Волюмния нежным голосом. — Нет, не могу этого утверждать, мисс… то есть я не слышал, чтобы спрашивал. — Какое, поистине, грустное время, мистер Джордж. — Что правда, то правда, мисс. А не лучше ли вам лечь спать? — Право же, лучше бы вам лечь спать, мисс Дедлок, — настаивает горничная резким тоном. Но Волюмния отвечает: нет! нет! Ее могут позвать… она может внезапно понадобиться. Она никогда бы себе не простила, если бы «что-нибудь случилось», а ее бы не оказалось «на месте». Она отказывается обсуждать поднятый горничной вопрос, почему это самое «место» обязательно должно находиться здесь, а не в ее собственной комнате (которая расположена ближе к спальне сэра Лестера), но стойко заявляет, что останется на месте. Далее Волюмния ставит себе в заслугу, что она «ни одного глаза не сомкнула», — как будто у нее их двадцать или тридцать, — но это утверждение трудно примирить с тем, что всего пять минут назад она, без всякого сомнения, открыла оба глаза. Вот уже бьет четыре часа, а вокруг по-прежнему пусто, и стойкость Волюмнии начинает ослабевать или, скорее, усиливаться, ибо теперь Волюмния считает своим долгом подготовиться к завтрашнему дню, когда от нее может потребоваться многое; в сущности даже, как ни стремится она остаться на месте, может быть, ей надлежит пожертвовать собой и покинуть это место. Словом, как только кавалерист приходит опять и повторяет: «Не лучше ли вам лечь спать, мисс?», а горничная настаивает еще резче: «Вам, право же, лучше бы лечь спать, мисс Дедлок!» — Волюмния встает и кротко лепечет: «Делайте со мной что хотите!» Мистер Джордж, несомненно, хочет проводить ее под ручку в предназначенную для родственниц комнату, а горничная, несомненно, хочет запихнуть ее в постель без всяких церемоний. Принимаются соответственные меры, и кавалерист, обходя дозором весь дом, уже больше никого не встречает на своем пути. Погода не улучшается. С подъезда, с карнизов, с парапета, с каждого выступа, столба и колонны падает талый снег. Забившись, словно в поисках убежища, под притолоку огромной входной двери, под самую дверь, в углы окон, в каждую укромную щелку и трещину, снег тает и растекается. Он все еще падает на крышу, на окно верхнего света, и даже проникает сквозь оконные рамы внутрь, и так же размеренно — кап-кап-кап, — как звучат шаги на Дорожке призрака, — капает вниз на каменный пол. Кавалерист, в котором безлюдное величие огромного дома — знакомое ему по Чеени-Уолду — пробудило старые воспоминания, поднимается по лестницам и проходит по парадным комнатам, держа свечу в вытянутой руке. Он думает о том, какие превратности судьбы он пережил за последние несколько недель, думает о своих детских годах, проведенных в деревне, и о двух периодах своей жизни, так странно сомкнувшихся через большой, отделяющий их друг от друга промежуток времени; он думает об убитом человеке, чей образ еще жив в его памяти; думает о женщине, покинувшей эти покои, где все напоминает о том, что она была здесь еще так недавно; думает о хозяине дома, который лежит наверху, и о вещих словах: «Кто скажет ему правду?» — думает, озираясь по сторонам, — а вдруг ему сейчас кто-нибудь померещится, и тогда придется собрать всю свою храбрость, чтобы подойти, прикоснуться рукой к видению и доказать себе, что оно обман чувств. Но ничего такого нет; все вокруг пусто… пусто, как тьма, — и наверху и внизу, — тьма, что его окружает, когда он вновь поднимается по широкой лестнице; пусто, как гнетущее безмолвие. — Все готово к приему миледи, Джордж Раунсуэлл? — Все в полном порядке, сэр Лестер. — Никаких вестей? Кавалерист качает головой. — Может быть, пришло письмо, но о нем забыли доложить? Впрочем, сэр Лестер и сам понимает, что на это надеяться нечего и, не дожидаясь ответа, опускает голову. Джордж Раунсуэлл теперь стал совсем своим человеком для сэра Лестера, как тот сам сказал несколько часов назад, и в течение всей этой зимней ночи, пустой и длинной, он время от времени поднимает больного и перекладывает поудобнее, а при первом запоздалом проблеске утра, угадав, — тоже как свой человек, — невысказанное желание больного, гасит свет и поднимает шторы. День возникает как призрак. Холодный, тусклый, сумрачный, он выслал вперед свою грозную предвестницу, мертвенно-бледную полосу зари, и как бы восклицает, предостерегая: «Вы, бодрствующие в этом доме, смотрите, что я вам несу! Кто скажет ему правду?»  Глава LIX Повесть Эстер   Было три часа ночи, и отдельные дома, раскиданные по предместьям Лондона, начали, наконец, вытеснять поля и, образуя улицы, смыкаться вокруг нас. Дороги совершенно испортились со вчерашнего дня, когда мы проезжали по ним засветло, так как снег шел и таял всю ночь, но энергия моего спутника не ослабела. Мне чудилось, будто она влечет нас вперед, лишь немногим уступая энергии наших лошадей, и не раз случалось, что она помогала им. Лошади, выбившись из сил, то останавливались на полугоре, то боролись с бурными потоками воды, и их сносило течением, то падали, поскользнувшись, и запутывались в сбруе; но мой спутник всякий раз приходил им на помощь, светя своим фонариком, и когда очередное дорожное происшествие благополучно заканчивалось, я неизменно слышала его спокойное: «Трогай, ребята!» Нет слов рассказать о том, с какой твердостью и уверенностью в себе он руководил нашим возвращением. Ни разу не поколебавшись в своем решении, он ни разу не приказал остановиться, чтобы навести справки, пока до Лондона не осталось всего нескольких миль. Но и теперь во время редких остановок он ограничивался лишь двумя-тремя вопросами; и так мы между тремя и четырьмя часами ночи доехали до Излингтона. Не буду говорить подробно, с каким мучительным чувством неизвестности и тревоги я все это время думала о том, что мы с каждой минутой все больше и больше отдаляемся от моей матери. Правда, я очень надеялась, что мистер Баккет прав и если он гонится за Дженни, то на это у него, наверное, есть серьезные причины, и все-таки всю дорогу до Лондона я терзалась сомнениями и недоумением. Что будет, когда мы найдем эту женщину, и как нам удастся наверстать потерянное время — вот вопросы, от которых я не могла отделаться, и когда мы остановились, я была уже совершенно измучена своими мыслями. Остановились мы на широкой улице, где была стоянка карет. Мой спутник заплатил обоим нашим форейторам, которые были так забрызганы грязью, словно их самих таскали по дорогам, как нашу коляску, и, коротко объяснив им, куда ее надо отвезти, взял меня на руки и перенес в наемную карету, которую выбрал сам. — Душа моя, — воскликнул он, — да вы, я вижу, совсем промокли! А я и не заметила этого. Мокрый снег часто проникал под верх коляски, к точу же раза два мне пришлось выходить из нее, когда упавшая лошадь билась и ее поднимали, — так можно ли было удивляться, что я промокла? Я уверяла мистера Баккета, что это пустяки, но наш возница — его знакомый, — не слушая моих уговоров, сбегал к себе в конюшню и принес охапку чистой сухой соломы. Ее бросили в карету, хорошенько закутали ею мои ноги, и мне стало тепло и удобно. — Ну, душа моя, — сказал мистер Баккет, просунув голову в окно кареты, после того как дверцу закрыли, — теперь мы эту женщину нагоним. Может быть, не очень скоро, но не тревожьтесь. Ведь вы уверены, что я действую не без оснований. Правда? Я и не подозревала, что это за основания, — не подозревала, как скоро я пойму их вполне; но я уверила его, что всецело на него полагаюсь. — Так и следует, душа моя, — отозвался он. — И вот что я вам скажу! Если вы будете полагаться на меня хоть вполовину меньше, чем я полагаюсь на вас теперь, после того как увидел, какая вы, то этого с меня хватит. Бог мой! Ведь вы ни капельки не мешаете. В жизни я не видывал такой девушки ни в каком кругу, — а я их много перевидал, в том числе высокопоставленных, но ни одна не могла бы вести себя так, как вели себя вы, с тех пор как вас подняли с постели. Вы примерная девушка, вот вы кто, — с жаром воскликнул мистер Баккет, — примерная! Я сказала ему, как я рада, — а я действительно радовалась, — что не была для него обузой и, надеюсь, не буду и впредь. — Душа моя, — отозвался он, — когда девушка так же нежна, как стойка, и так же стойка, как нежна, — это все, чего я прошу, и больше, чем ожидаю. Тогда эта девушка просто царица женщин, и вы как раз такая. С этими ободряющими словами — они действительно ободрили меня в моем одиноком горе — он влез на козлы, и мы снова тронулись в путь. Где мы ехали — я не знала тогда, не знаю и теперь, но мы как будто нарочно выбирали самые узкие и глухие улицы Лондона. Всякий раз как мистер Баккет давал новые указания нашему вознице, я уже знала, что мы сейчас нырнем в еще более путаную сеть подобных уличек, и так оно неизменно оказывалось. Иногда мы выезжали на довольно широкий проспект или направлялись к ярко освещенному зданию, более крупному, чем все соседние дома. Тогда мы останавливались у подъезда учреждения, подобного тем, в какие заезжали в первый час нашего пути, и я видела, как мой спутник совещается с какими-то людьми. Бывало и так, что, пройдя куда-то под воротами или обогнув угол улицы, он таинственно махал своим зажженным фонариком. Тут на его свет роем бабочек слетались другие огоньки, и снова начиналось совещание. Мало-помалу круг, в пределах которого мы вели поиски, как будто начал сужаться. Полисмены, стоявшие здесь на своих постах, уже знали то, что хотел узнать мистер Баккет, и указывали, куда надо направиться. Наконец мы остановились надолго, так как беседа его с одним из этих полисменов вышла довольно длинной и, видимо, интересной, судя по тому, как он время от времени кивал головой. Закончив совещание, он подошел ко мне с очень деловым и очень сосредоточенным видом. — Ну, мисс Саммерсон, — сказал он мне, — я знаю, вы не испугаетесь, что бы ни случилось. Не к чему рассказывать вам все, — скажу только, что теперь мы эту женщину выследили и вы можете мне понадобиться с минуты на минуту. Не хочется вас беспокоить, душа моя, но вы в силах немного пройти пешком? Я, конечно, сейчас же вышла из кареты и взяла его под руку. — Идти тут довольно трудно, — сказал мистер Баккет, — не спешите. Я растерянно и торопливо озиралась по сторонам, не понимая, куда попала, и все же, когда мы переходили какую-то улицу, мне показалось, будто я узнаю ее. — Мы на Холборне? — спросила я. — Да, — ответил мистер Баккет. — Узнаете вы улицу за тем углом? — Кажется, это Канцлерская улица. — Правильно! Так ее окрестили когда-то, душа моя, — подтвердил мистер Баккет. Мы свернули на нее, увязая в мокром снегу, и я услышала, как часы пробили половину шестого. Мы шли молча и так быстро, как только можно было идти по такой скользкой дороге, как вдруг какой-то встречный прохожий в плаще остановился на узком тротуаре и сделал шаг в сторону, чтобы пропустить меня. В тот же миг я услышала возглас удивления и свое имя, произнесенное мистером Вудкортом. Я сразу узнала его голос. Было так неожиданно и так… не знаю, как сказать — то ли приятно, то ли больно встретить его поздней ночью, после моих лихорадочных странствий, что я не смогла удержаться от слез. Мне почудилось, будто я попала в чужую страну и там вдруг услышала его слова: — Дорогая мисс Саммерсон, вы ли это? Как случилось, что вы на улице в такой час и в такую погоду? Он слышал от опекуна, что меня вызвали по какому-то срочному делу, и сам сказал мне это, чтобы избавить меня от всяких объяснений. А я сказала ему, что мы только что вышли из экипажа и теперь идем… но, не зная, куда мы идем, я запнулась и взглянула на своего спутника. — Видите ли, мистер Вудкорт, — проговорил он, называя моего собеседника по фамилии, так как расслышал, как я произнесла ее в разговоре, — мы сейчас собираемся свернуть в следующий переулок. Инспектор Баккет. Не обращая внимания на мои возражения, мистер Вудкорт сбросил с себя плащ и накинул его мне на плечи. — Хорошо сделали, — поддержал его мистер Баккет, — очень хорошо. — Можно мне вас проводить? — спросил мистер Вудкорт, не знаю только — меня или моего спутника. — Бог мой! — воскликнул мистер Баккет, отвечая и за меня и за себя. — Конечно, можно. Все это было сказано в одно мгновение, и дальше я шла между ними обоими, закутанная в плащ. — Я только что от Ричарда, — сказал мистер Вудкорт. — Сидел у него с десяти часов вечера. — О господи, значит он болен! — Нет, нет, он не болен, уверяю вас, но, правда, не совсем хорошо себя чувствует. Сегодня он расстроился, ослабел, — вы знаете, он иногда очень волнуется и устает, — вот Ада и послала за мной, по своему обыкновению; а я, вернувшись домой, увидел ее записку и сразу же направился в эти края. Ну, что вам еще сказать? Немного погодя Ричард так оживился, а ваша Ада так этому обрадовалась и была так уверена, что это дело моих рук, — хотя, бог свидетель, я тут совершенно ни при чем, — что я сидел у них, пока он не заснул и не проспал несколько часов крепким сном. Столь же крепким, надеюсь, каким сейчас спит Ада! Он говорил о них как о своих близких друзьях, был непритворно предан им, внушил доверие моей дорогой девочке, воспылавшей к нему благодарностью, и всегда ободрял ее, а я… могла ли я сомневаться, что все это связано с обещанием, которое он дал мне? Какой я была бы неблагодарной, если бы не вспомнила слов, которые он мне сказал, когда был так взволнован моей изменившейся внешностью: «Вы доверили его мне, и ваше поручение я почитаю священным!» Мы опять свернули в узкий переулок. — Мистер Вудкорт, — сказал мистер Баккет, внимательно присматриваясь к нему на ходу. — мы сейчас должны зайти по делу к одному торговцу канцелярскими принадлежностями, некоему мистеру Снегсби. Как, да вы его, оказывается, знаете? Он был так наблюдателен, что, назвав эту фамилию, сразу же догадался по лицу мистера Вудкорта, что тот знает торговца. — Да, я немного знаком с ним и заходил к нему сюда. — Прекрасно, сэр! — проговорил мистер Баккет. — Так позвольте мне ненадолго оставить мисс Саммерсон с вами, а я пойду поговорить с ним. Последний из полисменов, с которыми совещался мистер Баккет, молча стоял сзади нас. Я его не замечала, пока он не вмешался в разговор — когда я сказала, что, кажется, кто-то плачет здесь поблизости. — Не пугайтесь, мисс, — промолвил он. — Это служанка Снегсби. — Видите ли, — объяснил мистер Баккет, — с этой девушкой случаются припадки, и нынче ночью ей туго пришлось. Это очень досадно, потому что мне нужно получить от нее кое-какие сведения; так что придется как-нибудь привести ее в чувство. — Но, если бы не она, мистер Баккет, все в доме давно завалились бы спать, — сказал полисмен. — Она тут голосила чуть не всю ночь, сэр. — Что правда, то правда, — согласился тот. — Мой фонарь догорает. Посветите-ка мне своим. Все это говорилось шепотом, неподалеку от того дома, из которого глухо доносились стоны и плач. Мистер Баккет подошел к двери, которую полицейский осветил маленьким кругом света, и постучал. Дверь открыли только после того, как он постучал два раза, и он вошел в дом, а мы остались на улице. — Мисс Саммерсон, — сказал мистер Вудкорт, — прошу вас, позвольте мне остаться с вами, только не сочтите меня навязчивым. — Вы очень добры, — ответила я. — Мне нечего скрывать от вас, и если я теперь что-то скрываю, так это чужая тайна. — Это я хорошо понимаю. Верьте мне, я останусь при вас только до тех пор, пока не почувствую себя лишним. — Я во всем доверяю вам, — сказала я. — Я знаю и глубоко чувствую, как свято вы исполняете свое обещание. Немного погодя маленький круг света засиял вновь, и, освещенный им, мистер Баккет подошел к нам; лицо у него было серьезное. — Пойдемте, пожалуйста, туда, мисс Саммерсон, — сказал он, — погрейтесь у огонька. Мистер Вудкорт, мне сказали, что вы — врач. Будьте добры, осмотрите эту девушку, — может, удастся привести ее в чувство? У нее где-то спрятано письмо, которое мне очень нужно. В ее сундуке письма нет, должно быть она носит его с собой, но сейчас она так скорчилась и съежилась, что до нее трудно дотронуться, не сделав ей больно. Мы все трое вошли в дом. В этом доме было не только холодно и сыро, но и душно. В коридоре за дверью стоял перепуганный, расстроенный маленький человек в сером сюртуке, очень вежливый, с мягким голосом. — Пройдите, пожалуйста, вниз, мистер Баккет, — сказал он. — Леди извинит меня за то, что я веду вас в кухню, — в будни она заменяет нам гостиную. В чулане при кухне обычно спит Гуся; она и сейчас там, бедняжка, и так мучается, просто ужас! Мы стали спускаться по лестнице, а за нами следовал мистер Снегсби — так звали маленького человека, как я скоро узнала. В кухне у огня сидела миссис Снегсби и глаза у нее были очень красные, а лицо очень суровое. — Крошечка, — начал мистер Снегсби, входя следом за нами, — не лучше ли нам прекратить, — говоря напрямик, дорогая, — прекратить вражду хоть на одну минутку за всю эту длинную ночь? К нам пришли инспектор Баккет, мистер Вудкорт и одна леди. Миссис Снегсби очень удивилась, да и немудрено, и, оглядев нас всех, бросила особенно недружелюбный взгляд на меня. — Крошечка, — продолжал мистер Снегсби, присев в самом дальнем углу у двери, словно он считал, что, садясь на стул у себя дома, позволяет себе некоторую вольность, — ты, может быть, спросишь меня, почему инспектор Баккет, мистер Вудкорт и эта леди зашли в переулок Кукс-Корт в такой неурочный час? Не знаю. Не имею ни малейшего понятия. Если бы мне и сказали, почему, я все равно ничего бы не понял, и лучше пускай не говорят. Он сидел, опустив голову на руку, и казался таким жалким, а мое появление здесь, очевидно, было столь нежелательным, что я уже хотела извиниться, как вдруг мистер Баккет решил вмешаться. — Вот что, мистер Снегсби, — начал он, — подите-ка вы сейчас с мистером Вудкортом и позаботьтесь о своей Гусе… — «Своей Гусе», мистер Баккет! — воскликнул мистер Снегсби. — Продолжайте, сэр, продолжайте в том же духе. Того и гляди, меня заподозрят и в том, что она «моя». — Держите свечу, — продолжал мистер Баккет, не исправив своей оплошности, — или держите девушку и вообще помогайте, когда вас попросят. Вы безусловно будете делать все это охотно, потому что вы человек учтивый и мягкий, сами знаете, и сердце ваше полно сочувствия к ближнему. (Мистер Вудкорт, осмотрите ее, пожалуйста, и если вам удастся найти письмо, отдайте его мне как можно скорее.) Мистер Вудкорт и мистер Снегсби вышли, а мистер Баккет, ни на минуту не умолкая, заставил меня сесть в углу у камина и снять сырые башмаки, потом повесил их сушиться на каминную решетку. — Не огорчайтесь, мисс, что миссис Снегсби встретила вас не очень-то приветливо, — проговорил он, — ведь все дело в том, что она давно уже находится в заблуждении. Она это скоро поймет, — что будет не слишком приятно для столь здравомыслящей особы, как она, — ибо я сейчас объясню ей все. — Стоя у камина со своей мокрой шляпой и моими шалями в руках и сам смахивая на ворох мокрого тряпья, он обратился с речью к миссис Снегсби: — Первое, что я вам скажу, как замужней женщине, притом одаренной так называемыми чарами, — помните песню: «Поверьте, когда б эти милые чары…» и так далее? — полно, вы же знаете эту песню, раз ее знают в свете, и зря вы будете мне твердить, что не вращаетесь в светском обществе, — так вот, значит, первое, что я вам скажу, как женщине, одаренной чарами и прелестями, — которые, заметьте, должны бы внушить вам веру в себя, — это то, что вы сами во всем виноваты. Миссис Снегсби испуганно посмотрела на него, но немного смягчилась и, запинаясь, спросила, что хочет этим сказать мистер Баккет. — Что хочет этим сказать мистер Баккет? — повторил он, а я увидела по его лицу, что он, и болтая, все время прислушивался к тому, что делалось за стеной, стараясь угадать, нашлось ли письмо, — увидела и взволновалась, поняв, какое большое значение оно имеет. — Сейчас я вам объясню, что он хочет сказать, сударыня. Пойдите-ка посмотрите спектакль «Отелло». Эта трагедия — самая для вас подходящая. Миссис Снегсби в искреннем недоумении спросила: почему? — Почему? — повторил мистер Баккет. — А потому, что вы кончите тем же, если не возьмете себя в руки. Да что говорить — ведь в этот самый момент, пока я тут с вами беседую, у вас душа не на месте и в голове вертятся всякие мысли насчет этой вот молодой леди. А сказать вам, кто она такая? Ну, слушайте: вы, что называется, женщина большого ума, хотя коли на то пошло, душа у вас слишком велика для тела, — так и выпирает, — и вы меня знаете, а также помните, в каком доме вы виделись со мной на днях и о чем шла речь в той компании. Ведь помните? Да! Прекрасно. Так вот, эта молодая леди — та самая, о которой тогда шла речь. Миссис Снегсби, видимо, поняла его слова лучше, чем я могла их понять в то время. — А Тупица, иначе говоря Джо, был замешан в этом деле, и только в нем одном; и переписчик, которого вы знали, был тоже замешан в этом деле, но только в нем; и ваш супруг, который разбирался во всем этом не больше, чем ваш прадедушка, был замешан (покойным мистером Талкингхорном, своим лучшим заказчиком) именно в этом деле, и только в нем; и вся эта злобная орава была замешана все в том же самом деле, но только в нем одном. И вот замужняя женщина, столь одаренная прелестями, сама замазывает себе глазки (да еще такие блестящие!) и бьется изящной головкой об стену. Ну, знаете, мне прямо стыдно за вас! (Пора бы уж мистеру Вудкорту найти письмо.) Миссис Снегсби покачала головой и приложила платок к глазам. — Вы думаете, это все? — с жаром продолжал мистер Баккет. — Нет, не все. Смотрите, что вышло. Другая особа, тоже замешанная в этом деле и только в нем одном и попавшая в очень тяжелое положение, приходит сюда нынче вечером, разговаривает с вашей служанкой и передает ей бумагу, за которую я и ста фунтов не пожалел бы отдать. А что делаете вы? Вы прячетесь и подглядываете за ними, а потом налетаете на девчонку — зная, какая у нее болезнь и каким пустяком можно вызвать приступ, — налетаете так неожиданно и с такой яростью, что она, черт подери, валится наземь в припадке, да так и валяется до сих пор, а ведь чья-то человеческая жизнь, быть может, зависит от одного ее слова! Он говорил все это так внушительно, что я невольно сжала руки, и вся комната закружилась передо мной. Но это сразу же прошло. Вернулся мистер Вудкорт, отдал мистеру Баккету какую-то бумажку и снова ушел. — Ну, миссис Снегсби, единственное, чем вы можете искупить свою вину, — сказал мистер Баккет, быстро бросив взгляд на бумажку, — это оставить меня здесь вдвоем с этой молодой леди — я хочу с ней поговорить. И если вы знаете, как помочь джентльмену, который возится в чулане, или чем можно привести в чувство девушку, да поскорее, действуйте как можно проворней и усердней! Миссис Снегсби немедленно вышла, а он закрыл за нею дверь. — Теперь, душа моя, скажите, вы спокойны и вполне владеете собой? — Вполне, — сказала я. — Чей это почерк? Это был почерк моей матери. Несколько строк, написанных карандашом на измятом, надорванном клочке бумаги, покрытом пятнами сырости и наспех сложенном в виде письма на мое имя, адресованного на квартиру опекуна. — Вы узнали почерк, — сказал мистер Баккет, — и если вы достаточно владеете собой, чтобы прочесть мне вслух это письмо, читайте! Но не пропустите ни слова. Письмо было написано по частям, в разное время. Вот что я прочла:   «Я пришла сюда, в этот домик, с двумя целями. Во-первых, мне хотелось увидеть еще раз свою любимую, если удастся, — только увидеть; ни говорить с нею, ни дать ей знать, что я близко, я не хотела. Вторая цель — ускользнуть от погони и скрыться навек. Не осуждай той другой матери за ее участие. Она помогла мне, но лишь после моих самых настоятельных уверений, что это — на благо моей любимой. Ты помнишь ее умершего ребенка. Согласие мужчин я купила, но женщина помогла мне, не требуя награды».   — «Я пришла сюда». Значит, она писала это, когда отдыхала у кирпичников, — сказал мой спутник. — Это подтверждает мои выводы. Я оказался прав. Следующие строки были написаны позже.   «Я прошла длинный путь, бродила много часов и знаю, что скоро умру. Ох, эти улицы! Я хочу лишь одного — смерти. Уходя из дому, я хотела поступить иначе, гораздо хуже; но теперь я избавлена от необходимости добавить этот грех ко всем другим своим грехам! Я замерзла, промокла, выбилась из сил, и этого достаточно, чтобы меня нашли мертвой; но я умру от других причин, хоть и страдаю от всего этого. Все, что было моим оплотом, рухнуло мгновенно, и это справедливо; справедливо и то, что мне суждено умереть от ужаса и угрызений совести».   — Крепитесь! — сказал мистер Баккет. — Осталось лишь несколько слов. Последние слова были написаны еще позже, вероятно, когда уже стемнело.   «Я сделала все, что могла, чтобы скрыться. Так меня скорее забудут, а его позор будет менее тяжким. При мне нет ничего такого, что помогло бы узнать, кто я. С этим письмом я расстаюсь сейчас. Место, где я успокоюсь, если только буду в силах дойти до него, вспоминалось мне часто. Прощай. Прости».   Мистер Баккет обнял меня одной рукой и осторожно опустил в кресло. — Успокойтесь! Не осуждайте меня за жестокость, душа моя, но как только вам станет лучше, наденьте башмаки и приготовьтесь. Я надела башмаки и приготовилась; но ждать мне пришлось долго — он ушел в соседнюю комнату, а я сидела одна и все время молилась за свою несчастную мать. Все в доме хлопотали около больной девушки, и я слышала, как мистер Вудкорт отдавал распоряжения и то и дело заговаривал с нею. Наконец он вернулся вместе с мистером Баккетом и сказал, что с девушкой необходимо обращаться очень мягко, поэтому он считает, что мы скорее получим нужные нам сведения, если расспрашивать ее буду я. Теперь она уже в силах отвечать на вопросы, надо только говорить с нею ласково, стараясь не испугать ее. Мистер Баккет сказал, что спросить ее надо о том, каким образом к ней попало письмо, о чем она говорила с женщиной, которая отдала ей это письмо, и куда ушла женщина. Стараясь по мере сил запомнить все эти вопросы, я прошла в чулан вместе со своими спутниками. Мистер Вудкорт хотел было остаться, но по моей просьбе последовал за нами. Больная девушка сидела на полу, на том месте, куда ее положили после припадка. Все стояли вокруг нее, но — поодаль, чтобы ей легче дышалось. Она выглядела слабой и болезненной, а лицо у нее было некрасивое, но доброе и какое-то жалкое, хотя все еще немного безумное. Я стала на колени рядом с бедняжкой и положила ее голову к себе на плечо; а она обвила рукой мою шею и залилась слезами. — Бедная моя девочка, — сказала я, прижавшись лицом к ее лбу, — ведь я тоже плакала и дрожала, — я знаю, это жестоко — беспокоить тебя в такое время, но нам очень нужно кое-что узнать об этом письме, так нужно, что мне не хватило бы и целого часа, чтобы объяснить тебе почему. Жалобным голосом она принялась уверять, что не хотела сделать ничего плохого… «не хотела сделать ничего плохого, миссис Снегсби!» — Мы в этом не сомневаемся, — сказала я, — но прошу тебя, скажи мне, как попало к тебе это письмо. — Да, сударыня, я скажу, скажу чистую правду. Я скажу все по правде, миссис Снегсби. — Мы тебе верим, — отозвалась я. — Так как же это случилось? — Меня послали по делу, сударыня… поздно вечером… и вот пришла я домой и вижу — какая-то женщина из простых, вся мокрая, вся в грязи, смотрит на наш дом. Как завидела она, что я подхожу к дверям, окликнула меня и спрашивает, не тут ли, мол, я живу. Я говорю, — да, тут. А она говорит, что знает в этом околотке только два-три дома, но заблудилась и не может их отыскать… Ох, что мне делать, что мне делать? Не поверят они мне! Она не сказала мне ничего плохого, и я не сказала ей ничего плохого, право же, миссис Снегсби! Пришлось самой хозяйке уверять служанку, что ее не обвиняют ни в чем, и миссис Снегсби, надо отдать ей должное, с покаянным видом успокоила девушку, которая лишь после этого смогла отвечать мне. — Так, значит, она заблудилась и не могла отыскать эти дома? — спросила я. — Не могла! — со слезами ответила девушка, качая головой. — Нет! Никак не могла! И она была такая слабая, хромая, несчастная, — ох, до чего несчастная! — если б вы только увидели ее, мистер Снегсби, вы обязательно дали бы ей полкроны! — Ну, Гуся, ну, девочка, — пробормотал мистер Снегсби, не зная, что и сказать, — дал бы, конечно. — А ведь говорила она так хорошо, — продолжала девушка, глядя на меня широко открытыми глазами, — послушать, так прямо сердце кровью обливалось. И потом спросила меня, может, я знаю, как пройти на кладбище? А я спросила, на какое кладбище? А она говорит: на кладбище для бедных. Тут я и говорю ей, что я сама — бедная сиротка, а кладбища для бедных — они в каждом приходе. А она говорит, что ей нужно то кладбище для бедных, что недалеко отсюда, — попадаешь туда через крытый проход и там еще ступенька есть и железная решетка. Я смотрела ей в лицо, упрашивая ее рассказать все подробно, как вдруг заметила, что ее последние слова явно встревожили мистера Баккета. — Ох, боже мой, боже мой! — вскричала девушка, крепко прижимая волосы к темени обеими руками, — что мне делать? что мне делать? Она хотела пойти на кладбище, где схоронили того человека, что выпил сонное зелье… вы тогда пришли домой и рассказали нам про него, мистер Снегсби, — а мне стало так страшно, миссис Снегсби! Ох, мне опять страшно. Держите меня! — Нет, сейчас тебе гораздо лучше, — сказала я, — умоляю тебя, умоляю, скажи мне, что было дальше. — Да, скажу; да, скажу! Только не сердитесь на меня, сударыня, за то, что мне было так худо. Сердиться на нее, бедняжку! — Ну вот! Теперь я скажу, теперь скажу. И тогда она говорит: может, я покажу ей дорогу на кладбище? А я говорю: ладно, и показала, а она глядит на меня, как слепая, а сама прямо с ног валится. И вот вынула она письмо, показала мне и говорит, что если она, мол, снесет его на почту, так оно все сотрется и его бросят, не отошлют никуда; и еще сказала: может, я соглашусь взять письмо и отослать с посыльным, а ему заплатят на месте. Я говорю: ладно, если только в этом нет ничего плохого; а она сказала, что нет — ничего плохого нету. И вот взяла я у нее письмо, а она говорит, что ей нечем мне заплатить, а я говорю, что я, мол, сама бедная и ничего мне не надо. Ну она тогда сказала: «Благослови тебя бог!» — и ушла. — И она пошла… — Да! — крикнула девушка, угадав вопрос. — Да! Пошла в ту сторону, куда я сказала. Тут я вернулась домой, а миссис Снегсби как подскочит ко мне откуда-то сзади да как вцепится в меня, ну я и перепугалась. Мистер Вудкорт осторожно разнял ее руки, и я встала. Мистер Баккет закутал меня в плащ, и мы немедленно вышли на улицу. Мистер Вудкорт колебался, идти ему с нами или остаться, но я сказала: «Не покидайте меня сейчас!» — а мистер Баккет добавил: «Идемте с нами, вы можете нам понадобиться; нельзя терять времени!» У меня осталось лишь самое смутное воспоминание о том, как мы тогда шли. Помню, что это было не ночью и не днем — брезжил рассвет, но фонари еще горбли, — а мокрый снег по-прежнему шел не переставая и все вокруг было им занесено. Помню редких закоченелых прохожих на улицах. Помню мокрые крыши домов, канавы, забитые грязью, переполненные водосточные трубы, сугробы почерневшего снега и льда, по которым мы пробирались, узкие переулки, по которым мы шли. Но, помнится, все это время мне чудилось, будто я отчетливо, совсем ясно слышу, как несчастная девушка рассказывает мне все, что знает; чудилось, будто голова ее лежит у меня на руке; будто покрытые пятнами стены домов приняли человеческий облик и уставились на меня; будто какие-то огромные шлюзы открываются и закрываются не то у меня в голове, не то где-то в пространстве, и все призрачное сделалось более ощутимым, чем вещественное. Наконец мы остановились под сводом темного отвратительного прохода, в конце которого над железными решетчатыми воротами горел фонарь и куда едва проникал утренний свет. Ворота были заперты. За ними виднелось кладбище — страшное место, где лишь очень медленно начинала рассеиваться ночная тьма и где я смутно различила какое-то нагромождение поруганных могил и надгробных камней в колодце из ветхих запущенных домов с редкими тусклыми огоньками в окнах, со стенами, на которых густая плесень проступала как гной на язвах. На ступеньке перед железными воротами, в луже какой-то ужасающей жидкости, стекавшей со стен этой трущобы и капавшей отовсюду, была распростерта женщина, в которой я с криком жалости и ужаса узнала… Дженни, мать умершего ребенка. Я кинулась было к ней, но меня удержали, и мистер Вудкорт с величайшей горячностью и даже со слезами принялся умолять меня выслушать, что скажет мистер Баккет, и только тогда подойти к женщине. Кажется, я послушалась его; наверное, послушалась. — Мисс Саммерсон, подумайте минутку, и вы все поймете. Они обменялись платьями в доме кирпичников. «Они обменялись платьями в доме кирпичников!» Я могла только повторить про себя эти слова и понять их прямой смысл, но не могла догадаться, какое значение они имеют. — И одна вернулась в Лондон, — объяснил мистер Баккет, — а другая пошла другой дорогой. Та, что пошла другой дорогой, отошла недалеко — только чтобы замести следы, а потом сделала круг по полям и вернулась домой. Подумайте минутку! Я и эти его слова могла повторить про себя, но никак не могла понять их значения. Я видела перед собой распростертую на ступеньке мать умершего ребенка. Она лежала там, обхватив одной рукой прут железной решетки и словно обнимая его. Она лежала там — женщина, что так недавно говорила с моей матерью. Она лежала там, замученная, бездомная, в обмороке. Та женщина, что принесла письмо моей матери; та единственная, что знала, где теперь моя мать; та, что могла указать нам, как найти и спасти мою мать, которую мы искали так далеко отсюда; та, что погибала из-за чего-то, связанного с моей матерью, но неизвестного мне, и, может быть, должна была скоро умереть и уйти от нас туда, где мы ничем не могли ей помочь.., она лежала там, а они меня удерживали! Я увидела, каким торжественным и сострадательным стало вдруг лицо мистера Вудкорта, но не поняла ничего. Я увидела, как он положил руку на грудь моего второго спутника, чтобы заставить его посторониться, но не поняла почему. Я увидела, как он стоит на холодном ветру, благоговейно обнажив голову. Но ничего этого я не могла понять. Я услышала даже, как спутники мои обменялись следующими словами: — Может быть, ей подойти? — Пусть подойдет. Пусть коснется первая. Это ее право, не наше. Я подошла к железным воротам и наклонилась. Я подняла тяжелую голову, откинула в сторону длинные мокрые волосы и повернула к себе лицо. И увидела свою мать, холодную, мертвую!  Глава LX Перспективы   Перехожу к другим главам своего повествования. Все мои близкие были так внимательны ко мне, и я черпала такое утешение в их доброте, что не могу вспомнить об этом без волнения. Впрочем, я уже столько говорила о себе и мне надо сказать еще столько, что я не буду распространяться о своем горе. Я захворала, но болела недолго, и не стала бы даже упоминать об этом, если бы могла умолчать о сочувствии моих близких. Итак, перехожу к другим главам своего повествования. Все время, пока я болела, мы безвыездно жили в Лондоне, и к нам тогда, по приглашению опекуна, приехала погостить миссис Вудкорт. Наконец опекун решил, что я достаточно окрепла и повеселела, так что уже могу побеседовать с ним по душам, как встарь, — хотя, послушайся он меня, это можно было бы сделать и раньше, — и, взяв свое рукоделье, я снова села в мое кресло рядом с ним. Он сам назначил время этой беседы, и мы были одни. — Ну вот, вы и опять в Брюзжальне, Хозяюшка, — начал он, встретив меня поцелуем, — добро пожаловать, дорогая! Есть у меня один проект, и я хочу предложить его вам, милая девочка. Я надумал пожить в Лондоне еще полгода, а то и дольше… там видно будет. Словом, поселиться здесь на время. — И значит, на это время покинуть Холодный дом, — сказала я. — Да, милая, — отозвался он. — Холодный дом должен привыкнуть сам заботиться о себе. Мне показалось, будто он проговорил это с грустью, но, взглянув на него, я увидела, что доброе его лицо сияет необычайно довольной улыбкой. — Холодный дом, — повторил он, и я почувствовала, что на этот раз тон у него вовсе не грустный, — должен привыкнуть сам заботиться о себе. Он слишком далеко от Ады, моя дорогая, а вы Аде очень нужны. — Как это похоже на вас, опекун, подумать об этом и сделать нам обеим такой приятный сюрприз, — сказала я. — Не такой уж я бескорыстный, как кажется, дорогая моя, заметьте это себе, если хотите превознести меня за эту добродетель, — ведь если вы чуть не каждый день будете уезжать, мне с вами почти не придется видеться. Кроме того, бедный Рик от нас отдалился, а мне хочется как можно чаще и подробней знать, как живет Ада. И не она одна, но и он, бедный, тоже. — Вы виделись с мистером Вудкортом сегодня утром, опекун? — С мистером Вудкортом я вижусь каждое утро, Хлопотунья. — О Ричарде он говорит все то же? — То же самое. Думает, что никакой болезни у него нет, точнее — даже уверяет, что он ничем не болен. Однако Вудкорт не спокоен за Рика… да и можно ли быть спокойным? Последнее время моя милая девочка приходила к нам каждый день, иногда даже два раза в день; но мы предвидели, что так часто она будет бывать у нас, лишь пока я не поправлюсь вполне. Мы ясно видели, что ее преданное, благодарное сердце по-прежнему полно любви к кузену Джону, и были убеждены, что Ричард не препятствует ей встречаться с нами; но, с другой стороны, мы знали, что она считает своим долгом по отношению к мужу навещать нас не слишком часто. Опекун со свойственной ему чуткостью скоро все это понял и постарался убедить Аду, что находит ее поведение вполне правильным. — Милый, несчастный, заблудший Рик! — сказала я. — Когда же он, наконец, проснется и поймет свое заблуждение? — Пока что он к этому не склонен, дорогая моя, — ответил опекун. — Чем больше он страдает, тем враждебней относится ко мне, видя во мне главного виновника своих страданий. Я не могла удержаться и сказала: — Как это неразумно! — Эх, Старушка, Старушка! — отозвался опекун. — Да разве есть хоть что-нибудь разумное в тяжбе Джарндисов? Все в ней неразумно и несправедливо сверху донизу, неразумно и несправедливо снаружи и внутри, неразумно и несправедливо от начала и до конца — если только будет конец, — так может ли бедный Рик, который вечно возится с этой тяжбой, набраться от нее ума-разума? Может ли этот юноша собирать виноград с терновника, а инжир с чертополоха, если этого не могли и наши предки в седую старину? Опекун всегда говорил о Ричарде мягко, с большой чуткостью, а я, слушая его, умолкала очень быстро, — так трогало меня его отношение к юноше. — А ведь лорд-канцлер, и вице-канцлеры, и вся канцлерская тяжелая артиллерия, пожалуй, безмерно удивились бы, узнай они о том, как неразумен и несправедлив один из их истцов, — продолжал опекун. — Не меньше, чем удивлюсь я, когда эти ученые мужи начнут выращивать моховые розы на пудре, которой они засеивают свои парики! Он повернулся было к окну, чтобы узнать, откуда дует ветер, но удержался и вместо этого облокотился на спинку моего кресла. — Так-то, милая девочка. Ну, а теперь вернемся к нашей теме, дорогая. Предоставим времени, случаю и благоприятному стечению обстоятельств уничтожить этот подводный камень. Нельзя же допустить, чтоб о него разбилась Ада. Ричард не должен со мной сближаться, пока есть хоть малейший риск, что он может вновь отдалиться от меня, — ему и Аде будет очень трудно перенести второй разрыв с другом. Поэтому я настоятельно просил мистера Вудкорта, а теперь настоятельно прошу вас, дорогая, не заговаривать обо мне с Риком. Забудьте об этом. Пройдет неделя, месяц, год — все равно, рано или поздно, он посмотрит на меня более ясными глазами. Я могу и подождать. Пришлось сознаться, что я уже говорила об этом с Ричардом, кажется говорил и мистер Вудкорт. — Да, это я знаю с его слов, — промолвил опекун. — Ну что ж. Он, так сказать, заявил протест от себя, а Хлопотунья — от себя, и больше об этом говорить не к чему. Теперь я перейду к миссис Вудкорт. Как она вам нравится, дорогая моя? В ответ на этот вопрос, такой странный и неожиданный, я сказала, что она мне очень нравится и, по-моему, она теперь приятней, чем была раньше. — И я так думаю, — согласился опекун. — Меньше болтает о родословных, правда? Не так пространно рассказывает о Моргене-ап… или как его там зовут? Я ответила, что именно это я и хотела сказать, хотя, в сущности, ее Морген-ап-Керриг был довольно безобидной личностью даже тогда, когда миссис Вудкорт рассказывала о нем пространней, чем теперь. — Но, в общем, пусть он сидит себе там в своих родных горах, — сказал опекун. — Я с вами согласен. Итак, Хлопотунья, может быть, мне попросить миссис Вудкорт погостить у нас подольше? Да. И все же… Опекун смотрел на меня, ожидая ответа. Мне нечего было ответить. Вернее, я не могла придумать ответ. Мне как-то смутно казалось, что лучше бы у нас погостил кто-нибудь другой; но почему — этого я, пожалуй, не могла объяснить даже самой себе. То есть себе-то я могла объяснить, но уж никак не другим. — Тут вот какое обстоятельство, — сказал опекун, — Вудкорт работает неподалеку от нас, а значит, сможет заходить к нам и видеться с матерью сколько душе угодно, что будет приятно им обоим; мы к ней привыкли, и она вас любит. Да. Этого нельзя было отрицать. Я ничего не могла сказать против. Он очень хорошо все это придумал — я не могла бы предложить ничего лучшего; но на душе у меня было не совсем спокойно… Эстер, Эстер, почему же? Эстер, подумай! — Это действительно очень разумно, дорогой опекун, лучше не придумаешь. — Вы уверены, Хлопотунья? Совершенно уверена. Минуту назад я заставила себя подумать, подумала и теперь уже была совершенно уверена. — Прекрасно, — сказал опекун. — Так и сделаем. Решили единогласно. — Решили единогласно, — повторила я, не отрываясь от своего рукоделья. Я тогда вышивала скатерть для его книжного столика. В памятный вечер перед своей тяжкой поездкой я отложила эту неоконченную работу и с тех пор больше за нее не принималась. Теперь я показала скатерть опекуну, и она ему очень понравилась. Я попросила его рассмотреть узор, описала, какой красивой будет эта скатерть, и, наконец, решила возобновить наш разговор на том месте, где он прервался. — Вы как-то сказали, дорогой опекун, — помнится, перед тем, как Ада от нас ушла, — что мистер Вудкорт опять собирается уехать за границу надолго. Вы с тех пор говорили с ним об этом? — Да, Хозяюшка; довольно часто. — Он решил уехать? — Как будто нет. — Может быть, у него появились какие-то новые виды на будущее? — спросила я. — Как вам сказать?.. Да… может быть, — начал опекун, очевидно обдумывая свой ответ. — Примерно через полгода откроется вакансия на должность врача для бедных в одном йоркширском поселке[188]. Живут там зажиточно, и место приятное — нечто среднее между городом и деревней: речки и улицы, мельницы и луга, — да и работа подходящая для такого человека, как он. Я хочу сказать — человека, который надеется и желает возвыситься над общим уровнем (а ведь почти все люди хотят этого временами), но в конце концов удовольствуется и общим уровнем, если получит возможность приносить пользу и честно работать, хоть и не прославится. Я думаю, что все благородные души честолюбивы, но мне больше всего нравится честолюбие, которое спокойно выбирает подобный путь, вместо того чтобы судорожно пытаться перескочить через него. Честолюбие Вудкорта как раз такое. — И его назначат на эту должность? — спросила я. — Ну, знаете, Хлопотунья, — ответил опекун с улыбкой, — не будучи оракулом, я ничего не могу сказать наверное, но думаю, что назначат. Репутация у него очень хорошая, к тому же среди людей, потерпевших кораблекрушение вместе с ним, оказались йоркширцы, тамошние жители, и как ни странно, но я верю, что чем лучше ты сам, тем больше у тебя шансов на успех. Впрочем, не думайте, что это доходное место. Должность очень, очень скромная, дорогая моя, — работы много, а заработка мало; но можно надеяться, что со временем положение его улучшится. — Бедняки в этом поселке будут счастливы, если выбор падет на мистера Вудкорта, опекун. — Правильно, дорогая, в этом сомневаться не приходится. Больше мы об этом не говорили, и опекун не сказал ни слова о Холодном доме и его будущем. Потому не сказал, решила я тогда, что я ношу траур и еще только в первый раз после болезни сижу с ним наедине. Теперь я каждый день навещала мою дорогую девочку в том унылом темном закоулке, где она жила. Обычно я бывала у нее по утрам, но всякий раз, как у меня выпадал часок-другой свободного времени, я надевала шляпу и снова бежала на Канцлерскую улицу. Оба они, и Ричард и Ада, были так рады видеть меня в любое время и так оживлялись, заслышав, что я открываю дверь и вхожу (чувствуя себя здесь как дома, я никогда не стучала), что я ничуть не боялась им надоесть. Приходя к ним, я часто не заставала Ричарда. Если же он и был дома, то обычно что-то писал или читал документы, приобщенные к тяжбе, сидя за своим столом, заваленным бумагами, до которых не позволял дотронуться. Случалось мне видеть, как он стоит в нерешительности перед конторой мистера Воулса. Случалось сталкиваться с ним, когда он бродил по соседству, бесцельно слоняясь по улицам и покусывая ногти. Нередко я встречала его в Линкольне-Инне близ того здания, где впервые его увидела; но — ах! — как он был непохож на прежнего, как непохож! Я знала, что состояние, принесенное ему Адой в приданое, тает, как свечи, горящие по вечерам в конторе мистера Воулса. А состояние это было очень небольшое. К тому же у Ричарда были долги до женитьбы; так что я теперь хорошо понимала что значат слова «мистер Воулс налегает плечом на колесо», — а он продолжал «налегать», как я слышала. Моя дорогая подруга оказалась превосходной хозяйкой и всячески старалась экономить; и все же я знала, что молодые беднеют с каждым днем. В этом убогом углу она сияла как прекрасная звезда. Она так украсила и озарила его, что теперь его и узнать нельзя было. Сама же она была бледнее, чем раньше, когда жила дома, и я удивлялась, почему она так молчалива, — ведь она до сих пор не теряла бодрости и надежды, а лицо у нее всегда было такое безмятежное, что, мне казалось, это любовь к Ричарду ослепляет ее, и она просто не видит, что он идет к гибели. Как-то раз я шла к ним обедать, раздумывая обо всем этом. И вдруг, подойдя к Саймондс-Инну, встретила маленькую мисс Флайт, которая вышла от них. Она только что нанесла визит «подопечным тяжбы Джарндисов», как она все еще их называла, и осталась от души довольна этой церемонией. Ада говорила мне, что старушка является к ним каждый понедельник ровно в пять часов, нацепив на шляпку лишний белый бант, — которого на ней не увидишь в другое время, — а на руке у нее тогда висит ее самый объемистый ридикюль с документами. — Душенька моя! — начала она. — Я в восторге! Как поживаете? Как я рада вас видеть. Вы идете с визитом к нашим интересным подопечным Джарндисов? Ну, конечно!  Наша красавица дома, душенька моя, и будет счастлива видеть вас. — Значит, Ричард еще не вернулся? — спросила я. — Вот хорошо, а то я боялась, что немного опаздываю. — Нет, еще не вернулся, — ответила мисс Флайт. — Сегодня он засиделся в суде. Я оставила его там с Воулсом. Надеюсь, вы не любите Воулса? Не надо  любить Воулса. О-пас-нейший человек! — Вероятно, вы теперь встречаетесь с Ричардом чаще прежнего, к сожалению? — спросила я. — Прелесть моя, — ответила мисс Флайт, — я встречаюсь с ним ежедневно и ежечасно. Вы помните, что я вам говорила о притягательной силе вещей на столе лорд-канцлера? Так вот, душенька моя, если не считать меня, Ричард самый постоянный истец во всем суде. Это прямо-таки забавляет нашу маленькую компанию. Мы оч-чень дружная компания, не правда ли? Грустно было слышать это от бедной слабоумной старушки, но я не удивилась. — Короче говоря, достойный мой друг, — зашептала мне на ухо мисс Флайт с покровительственным и таинственным видом, — я должна открыть вам один секрет. Я назначила Ричарда своим душеприказчиком. Назначила, уполномочила и утвердила. В своем завещании. Да-а! — Неужели? — удивилась я. — Да-а, — повторила мисс Флайт самым жеманным тоном, — назначила его своим душеприказчиком, распорядителем и уполномоченным. (Так выражаются у нас в Канцлерском суде, душенька.) Я решила, что если сама я не выдержу, так ведь он-то успеет дождаться решения. Он так регулярно бывает в суде. Я только вздохнула. — Одно время, — начала мисс Флайт и тоже вздохнула, — я собиралась назначить, уполномочить и утвердить бедного Гридли. Он тоже очень регулярно ходил в суд, моя прелесть. Уверяю вас, прямо образцово! Но он не выдержал, бедняга; поэтому я назначила ему преемника. Никому об этом не рассказывайте. Говорю по секрету. Она осторожно приоткрыла свой ридикюль и показала мне сложенную бумагу — вероятно, то самое завещание, о котором говорила. — Еще секрет, дорогая: я сделала добавление к своей птичьей коллекции. — В самом деле, мисс Флайт? — отозвалась я, зная как ей приятно, когда ее слушают с интересом. Она несколько раз кивнула головой, а лицо ее омрачилось и потемнело. — Еще две птички. Я назвала их «Подопечные тяжбы Джарндисов». Они сидят в клетках вместе с остальными: с Надеждой, Радостью, Юностью, Миром, Покоем, Жизнью, Прахом, Пеплом, Мотовством, Нуждой, Разорением, Отчаянием, Безумием, Смертью, Коварством, Глупостью, Словами, Париками, Тряпьем, Пергаментом, Грабежом, Прецедентом, Тарабарщиной, Обманом и Чепухой.

The script ran 0.006 seconds.