Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В шестой том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две последние части тетралогии «Волны Черного моря»: «Зимний ветер» и «Катакомбы». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

И в первый миг он ничего не мог сообразить. И вдруг понял все: это был советский танк, только незнакомой ему, новой конструкции. Это были свои! Это была Красная Армия. Танк стоял на узком берегу лимана, под глиняным обрывом, и Леня Цимбал смотрел на него сверху из трещины, которая образовалась в одной из крутых промоин этого обрыва. Немного подальше стоял еще один танк, за ним — еще один, еще и еще. Вокруг танков ходили солдаты в синих, дочерна промасленных комбинезонах, в черных шлемах, в погонах с желтыми нашивками — в тех самых погонах, о которых Леня уже слышал по радио, но которых еще ни разу не видел собственными глазами. Солдаты были с орденами и медалями на левой и на правой стороне груди, с еще незнакомыми ему гвардейскими значками, родные советские солдаты, но только какого-то нового, еще невиданного образца — воины, овеянные славой Сталинграда, Орла, Курска, Киева, Смоленска, победители немецкой армии, считавшейся до сих пор непобедимой. А шум воды, который еще из катакомб услышал Леонид Цимбал, был шумом весенних ручьев, бурно и пенисто бегущих по обрывам и покрывающих тяжелую воду лимана серой дрожащей пеной. И шум этих ручьев сливался с шумом штурмовиков, которые развернутым фронтом, по десять штук, волна за волной, проносились над лиманом, над обрывами так низко, что казалось — вот-вот заденут за прошлогодний репейник, и тотчас скрывались из глаз в направлении Одессы, откуда доносились раскаты боя. — Товарищи, выходи! Свои! — крикнул Леня Цимбал. Он сорвал фуражку, замахал ею над головой и гигантскими шагами побежал вниз с крутого обрыва. Его ноги скользили, разъезжались. Он с размаху садился, ехал, вскакивал и снова бежал вниз, мелькая пудовыми комьями глины, налипшей на сапоги. Ближе всех к нему оказался танкист, ефрейтор, который сидел на корточках возле пенистого ручья и набирал воду в самодельное ведро, сделанное из большой консервной жестянки с крупными печатными буквами: «Свиная тушенка». Леня Цимбал одним махом перелетел через ручей, схватил ошеломленного ефрейтора под мышки, поднял на воздух и стал жадно целовать его широкое потное лицо с небольшими оспинками вокруг махонького, детского носика. — Ты кто? Ты что? Ты почему? — бормотал ефрейтор, с ужасом глядя на этого черного от подземной пыли, неизвестно откуда взявшегося человека, страшного как черт. А Леонид Цимбал продолжал его тискать, целовать и на весу крутить во все стороны, время от времени выкрикивая бессвязно: — Братишка! Живем! Танкист! Русский! Родной! Не понимая, что происходит, ефрейтор вдруг не на шутку озлился. — Пусти, сатана! — свирепо крикнул он тонким голосом и налился густой краской. Упершись в подбородок Лени толстыми ладонями, он так рванулся, что они оба чуть не упали в ручей. Но к ним уже бежали другие танкисты. Они видели, как Леня Цимбал выскочил из трещины — черный, оборванный, с фонарем «летучая мышь» в руке, — и сразу поняли, кто это такой. Не прошло двух минут, как Леня Цимбал, ошалевший от счастья, с пыльными, разлетающимися волосами, переходил из рук в руки, обнимаясь крест-накрест, целуясь и хохоча до слез, будто его щекотали. А из щели, подбирая юбку, уже вылезала Раиса Львовна, а за ней — Петя и Колесничук, с винтовками, фонарями, вещевыми мешками, ломами и лопатами. Роняя оружие и вещи, они бежали вниз с обрыва, падали, садились, съезжали, прыгали в ручей и, по колено в пенистой воде, бросались к танкам, попадая в крепкие руки и прижимаясь к комбинезонам, от которых крепко, густо и необыкновенно приятно, как-то особенно надежно пахло отработанным маслом, русским бензином, тавотом. Они ложились на берег ручья, окунали лица в бурливую воду и пили, и снова бросались целоваться с танкистами, и снова пили, и умывались, и плакали, и опять пили, пили эту сладкую, ледяную воду, от которой, как от мороженого, ломило лоб. 55. Правительственная награда Петя так часто думал об этом лимане. Сколько раз он представлял себе заброшенный колодец, куда он спрятал флаг, полученный от умирающего моряка! Теперь, когда в сопровождении двух автоматчиков комендантского взвода он переправлялся на резиновой лодке через лиман, ему казалось, будто он видит хорошо знакомые места. Был светлый вечер. Только что закатилось солнце. Апрельская заря, огнистая, свежая, медленно догорающая над черными обрывами лимана, за далекими степными курганами, широко отражалась в гладкой воде. Вокруг на громадном пространстве шел бой. Воздух и вода поминутно вздрагивали. Черные, бурые, сивые облака взрывов вспухали и опадали по всей линии западного горизонта. В степи слышался шум танков. Всюду происходило почти незаметное для глаз, обманчивое своей мнимой медлительностью движение войсковых соединений. Земной шар стремительно вращается вокруг своей оси. Солнце летит со скоростью, непостижимой для человеческого ума. И все же мы говорим, что солнце стоит на небе, что оно медленно склоняется к горизонту. Все вокруг Пети совершалось стремительно и вместе с тем все как бы неподвижно стояло на месте. Неподвижно стояли посреди лимана резиновые лодки, в которых переправлялись с одного берега на другой минометные расчеты. Неподвижно висели высоко над головой черные гроздья зенитных разрывов вокруг неподвижно повисшего немецкого корректировщика. Неподвижно лежали, зарывшись в землю, стрелковые цепи. Даже слитный гул артиллерийской пальбы казался неподвижным. Можно было подумать, что само время остановилось над всем этим громадным пространством, где неподвижно разворачивалось стремительное наступление советских войск на Одессу. Петя и автоматчики пересекли Хаджибеевский лиман и пристали к противоположному берегу. Они взобрались по обрыву. Перед ними была степь, по всем направлениям изрезанная старыми и новыми траншеями, ходами сообщения, щелями, минометными и артиллерийскими позициями. Война дважды прошла по этому небольшому пространству между двумя лиманами и оставила здесь свои страшные следы: первый раз — два с половиной года назад, когда немцы и румыны осаждали Одессу: второй раз — совсем недавно, несколько часов назад, когда Красная Армия обрушилась на немецкую оборону и прорвала ее. На карте, которую взяли с собой автоматчики, было помечено несколько старых, заброшенных колодцев, превращенных немцами в пулеметные гнезда. Солдаты быстро ориентировали карту на местности и прямо направились к ближайшему колодцу. — Этот колодец, что ли? — спросил старший из автоматчиков, сержант, с двумя медалями и новеньким, еще ни разу до сих пор не виданным Петей лучистым орденом Отечественной войны первой степени. — Этот, — неуверенно сказал Петя. — А вот мы сейчас посмотрим. Ты где схоронил знамя? — Между камнями. — Внутри, снаружи? — Снаружи. — С какой стороны? Петя замялся: — Н… не помню. — Не помнишь… — неодобрительно, как показалось Пете, заметил старший автоматчик. — Была ночь… темно… — сказал Петя. — Два с половиной года назад… — Два с половиной года назад… — еще более неодобрительно проворчал сержант. — Теперь, брат, совсем другой табак, — прибавил он с жесткой улыбкой. — Теперь совсем иначе воюем… Давай-ка, Мустафа, пошарим. Солдат Мустафа, рядовой, с лицом широким и плоским, словно вылепленный из хорошо обожженной красной глины, с узким воротником гимнастерки, который еле-еле застегивался на толстой, красной шее, обошел вокруг колодца. Колодец был засыпан землей, часть вынутых камней образовывала род амбразуры, откуда торчал ствол исковерканного немецкого пулемета. Два мертвых немца валялись у колодца. Сквозь дырявое сукно шинелей прорастала слабая, желтоватая весенняя трава. Один лежал задом вверх, приложившись черной щекой к земле; другой, раскинув ноги и уронив набок голову с начисто уничтоженным лицом, полусидел в большой темной луже, упираясь спиной в кладку колодца. — Убери! — сказал сержант. Мустафа взял труп за ноги и оттащил его в сторону, как тачку. Под ним была черная земля, на которой ничего не росло и лишь копошились какие-то белые личинки. Петя, почувствовав тошноту, отвернулся. — Ничего, — сказал сержант миролюбиво. — Он теперь вежливый… Давай ищи! Петя на цыпочках обошел колодец, стараясь не наступить на темные лужи. От земли пахло весенним дождем, пороховым газом и еще чем-то душным, железистым. Петя попробовал сдвинуть несколько камней, но они не поддавались. — Ты где клал — внутри или снаружи? — Снаружи, — сказал Петя, стараясь не смотреть на немцев. — А может быть, внутри? — Нет, снаружи. Я хорошо помню. Наверное снаружи. — Наверное или точно? — Точно. — Ну, раз точно, то будем искать. Они стали пробовать каждый камень в отдельности. Вдруг один камень подался и легко сдвинулся. Петя засунул руку в щель. Он нащупал край смятой, слежавшейся материи, потянул и вытащил флаг. Пропитанный сыростью, весь в темных потеках, местами истлевший, он показался мальчику слишком тяжелым, как будто бы на нем лежал груз этих страшных, кровавых годов. Петя положил его на сырую траву и развернул: белое, пожелтевшее от времени поле, вылинявшая голубая полоса, красная звезда, ржавые следы крови. Петя и два автоматчика стояли над ним, как над телом героя. Когда они вернулись на резиновой лодке обратно, танков уже на берегу не было. Они ушли в бой — брать Одессу. Под обрывом находился штаб танкового корпуса — несколько палаток, закиданных сверху прошлогодним бурьяном, старыми еловыми ветками, привезенными с севера, и новой, еще совсем зеленой травой, три вездехода, нагруженных оружием и вещевыми мешками, и две крытые пятитонки, оборудованные как вагоны: одна — штабная, другая — рация. Командир корпуса, поставив ногу в простом солдатском сапоге на ступеньку вагона-рации и крепко упершись локтем забинтованной руки в колено, быстро пробегал глазами желтые листки расшифрованных радиограмм, которые одну за другой подавала ему из вагона девушка-радистка с волнистой прядью блестящих каштановых кудрей, каждую минуту падавшей на лицо, в новенькой летней пилотке, щегольски сдвинутой набекрень. На командире корпуса был мешковатый габардиновый комбинезон с большими карманами и застежкой «молния» и летняя защитная фуражка с круглой генеральской кокардой — мятая, лихо сдвинутая на затылок. По-видимому, в шифровках заключалось что-то весьма неприятное, так как генерал часто, сердито дышал носом, как еж, и двигал сизой щеточкой аккуратно подбритых усов. — Товарищ гвардии генерал-майор, разрешите доложить, — сказал сержант-автоматчик, выступая вперед. — Ну? — сердито сказал генерал, не оборачиваясь. — По вашему приказанию переправлялись на ту сторону лимана, только что вернулись. Заявление мальчика полностью подтвердилось, там действительно на квадрате «шестнадцать — сорок пять» в степном колодце обнаружен флаг корабля Военно-Морского Флота. Вот этот самый паренек из подземного партизанского отряда пионер Петя. Генерал с живостью обернулся. Его лицо сразу разгладилось, глаза засветились любопытством: — Ну-ка, ну-ка, давай его сюда! Где он, пионер Петя? Этот? Петя стоял неподвижно и прижимал к груди флаг, испытывая странную робость в присутствии генерала. Мустафа, стоявший рядом по стойке «смирно», тихонько толкнул его локтем: — Иди, генерал зовет. Петя сделал несколько шагов и остановился. — Этот? — спросил генерал, разглядывая мальчика. — Так точно, товарищ гвардии генерал-майор! — сказал сержант. У Пети перехватило дыхание. — Ну, здравствуй, пионер Петя, — сказал генерал и протянул ему небольшую смуглую руку, но не правую, а левую, так как правая была забинтована. — Здравия желаю, товарищ гвардии генерал-майор! — четко произнес Петя, с особым удовольствием отчеканивая новое для него, чрезвычайно мужественное слово «гвардии», и подал свернутый флаг, на котором лежали комсомольский билет и предсмертная записка краснофлотца Лаврова. Генерал медленно начал читать записку, и так как уже стало довольно темно, то неслышно появившийся за его спиной адъютант светил ему электрическим фонариком. Генерал прочел записку, сложил ее и с величайшей тщательностью опустил глубоко в нагрудный карман комбинезона, заколов его английской булавкой. Затем он взял из рук Пети флаг, медленно его развернул и склонился над ним. Можно было подумать, что он плачет. Вдруг он резко выпрямился и крикнул: — Смир-рно! Равнение на флаг! Он мог бы и не подавать этой команды. Все солдаты и офицеры, которые в это время оказались вблизи рации, давно уже стояли навытяжку, не сводя глаз с полотнища флага, освещенного фонариком адъютанта. Тогда генерал порывисто опустился на одно колено и прижал полотнище к губам. Воздух туго ходил и содрогался от артиллерийской канонады. Где-то далеко мелкой дрожью трясся в темноте двигатель полевой походной электростанции. Огневые отражения выстрелов и разрывов перебегали по тучам. Над западным горизонтом висели люстры осветительных бомб, трассирующие пули рисовали пунктиром контуры длинных арок и каких-то грозных, уходящих в темное небо сводов. То и цело над степью зажигались разноцветные ракеты. Слышался шум ночных бомбардировщиков. Иногда все вокруг озарялось беглым светом разорвавшегося невдалеке снаряда, и, как порванные струны, пели над обрывом осколки. И Пете казалось, что это сама родная советская земля приветствует громом и светом подвиг краснофлотца Лаврова. Генерал встал с колена, бережно свернул флаг и отдал его адъютанту. Затем он протянул руку и взял Петю за плечо. Мальчик готов был уже броситься к нему на грудь, прижаться к его комбинезону, но генерал продолжал его держать на расстоянии твердо вытянутой руки. — Подожди, — сказал он. — Лейтенант!.. Но адъютант уже понял. Он сбегал в штабной вагон и вернулся с несгораемой шкатулкой. Он ее отомкнул и посветил внутрь электрическим фонариком. Там блеснули медали. Он выбрал медаль «За боевые заслуги» — крупную, серебряную, на серой ленточке — и с почтительной улыбкой протянул генералу. — Наденьте на грудь пионера, — сказал генерал. — Есть, товарищ гвардии генерал-майор! — весело ответил адъютант и, разогнув тугую булавку, пришпилил медаль к старому, рваному полушубку Пети, черному от подземной пыли. — Фамилия? — коротко спросил генерал, все еще продолжая держать мальчика за плечо на расстоянии вытянутой руки. — Бачей, товарищ гвардии генерал-майор, — ответил Петя, чувствуя, что не может отвести глаз от медали, которая висела у него на груди. — Поздравляю с высокой правительственной наградой! — крикнул генерал. Все спуталось в голове у Пети — слова воинской присяги, пионерский ответ на приветствие, и он, как ему показалось, лихо выкрикнул, а на самом деле пролепетал: — Товарищ гвардии… Всегда готов служить Советскому Союзу… Большое спасибо… Я оправдаю… — Славному пионеру боевое гвардейское ура! — еще громче крикнул генерал, вытянулся и приложил руку к козырьку своей помятой, лихо пришлепнутой на затылок фуражки. И лишь после того, как вокруг грянуло короткое гвардейское «ура», генерал притянул к себе Петю, вытер ему рукавом комбинезона вспотевшее, черное от подземной пыли лицо и трижды поцеловал в щеки — два раза в одну и раз в другую, но подумал и поцеловал, чтобы сравнять счет, четвертый раз в обиженную щеку. К своему крайнему удивлению, Петя заметил, что от генерала очень приятно пахнет одеколоном. Он даже узнал этот забытый запах «Красной Москвы», которой так любила душиться мама. — Разрешите быть свободным? — сказал сержант-автоматчик. — Свободным будете после победы, не раньше, — ответил генерал. — А теперь ступайте, возьмите с собой товарища пионера и накормите хорошим гвардейским ужином. А вместо ста граммов пусть ему выдадут плитку нашего высококалорийного шоколада. На другой день Петя въехал в Одессу на броне танка вместе с Леонидом Цимбалом и Колесничуком. Танки остановились возле железнодорожного виадука внизу Крестьянского спуска, и они отправились дальше пешком. Было позднее утро. Город еще хранил свежие следы уличных боев, продолжавшихся всю ночь. Советские войска окончательно овладели городом на рассвете, и теперь он имел вид, как после урагана или наводнения. Яркое солнце и сильный холодный ветер, разносивший по улицам тучи обгорелой бумаги из румынских и немецких учреждений и участков, разгромленных народом, напоминали о тех предпраздничных днях, когда в доме производится генеральная уборка: с треском распахиваются мутные окна, под ногами хрустит старая, окаменевшая замазка, сдвигается мебель, и сквозняки метут по полу зимний сор из всех углов, закоулков и чуланов. Еще на мостовых валялись неубранные немецкие трупы и опрокинутые грузовики с награбленным советским добром, еще всюду дымились пожары, еще из подвалов вытаскивали последних немецких автоматчиков-факельщиков и опознанных провокаторов, еще срывали с угловых домов таблички переименованных улиц, еще разъяренный и страшный в своей святой ярости советский народ гнал захваченных в плен немецких эсэсовцев — грязных, обовшивевших, с землистыми, картофельными лицами и глазами, полными ужаса, более похожих на беглых каторжников, чем на воинов, — а уже в город одно за другим въезжали советские учреждения, все время находившиеся во вторых эшелонах Третьего Украинского фронта. Кое-где на углах стояли кучки словацких и румынских солдат. У некоторых из них на пилотках были нашиты красные ленточки. Солдаты махали руками и кричали вслед Леониду Цимбалу, Колесничуку и Пете: — Здравствуй, рус! Здравствуй, большевик! Ура! И они, прикладывая руки к шапкам, кричали в ответ: — Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Действуйте, ребята! Ура! Петя чувствовал особенный душевный подъем. Они шли не по тротуару, а посредине мостовой, как и подобало идти хотя и маленькой, но все же воинской части. Они продолжали чувствовать себя воинской частью, чем-то вроде отделения или звена подпольного отряда Черноиваненко. Они все еще не могли освоиться с мыслью, что задача их отряда уже окончена и они больше не подпольщики. Петя видел себя как бы со стороны. Вот он идет — мужественный, суровый, выполнивший свой воинский долг перед родиной, черный от подземной пыли, удивляющийся свежему ветру и яркому солнцу, в откинутой за спину плащ-палатке, с медалью на груди и наганом за пазухой, — пионер Петя Бачей, еще совсем недавно вице-президент кружка юных натуралистов, а теперь партизан, народный мститель. И точно, в них — в Леониде Цимбале, Колесничуке и Пете — было нечто, заставлявшее людей, наполнявших улицы, останавливаться. Их вид не мог вызвать сомнения. Это были подпольщики, легендарные обитатели катакомб. Мальчики бежали за ними, крича: — Дяденьки, вы не с одесских катакомб? — А что — заметно? — Спрашиваешь! — во весь рот улыбались мальчики — худые, изголодавшиеся, босые одесские мальчики, за два с половиной года оккупации хлебнувшие немало горя. — А с какого отряда? — Из отряда Черноиваненко. — Товарища Гаврика? — Ага, — отвечал Петя равнодушно. — Жорка, Ленька, Карпуха, ой, бежите скорей сюды, тут идут черноиваненковцы! — Гавриковцы идут! И мальчики бежали по тротуару, провожая Петю, Колесничука и Леонида Цимбала с таким восторженным, даже несколько обалделым видом, словно это был целый полк с оркестром впереди. Но Петин триумф достиг своей высшей точки, когда один совсем маленький головастый мальчик в рваном офицерском френче, доходившем до черных щиколоток его босых ножек, с красным флажком в руке, забежал на мостовую и, идя перед Петей задом, спросил, не сводя с Пети восхищенного взгляда: — Дяденька, какой это у вас орден? На что Петя, снисходительно усмехнувшись, ответил: — Это, милок, всего лишь медаль «За боевые заслуги». — Ой, какая красивая! — закричал малыш на всю улицу пересыпским голосом, но тут же запутался пятками в румынском френче и, к общему веселью, со всего маху сел на мостовую, на миг расстроив четкие походно-боевые ряды Колесничука, Пети и Леонида Цимбала. Одним словом, все было чудесно, замечательно в этот упоительный День Победы. — Черноиваненковцы идут, усатовцы идут! — поминутно слышалось в толпе. 56. Папкино письмо Под прекрасной классической колоннадой бывшей городской думы, на небольшой площади, по-видимому, только что закончился летучий митинг. По лестнице спускался оратор, окруженный толпой. Это был седой как лунь старик в полной матросской форме русского дореволюционного военного флота. Ветер трепал синий воротник его голландки и длинные георгиевские ленты шапки с золотой печатной надписью впереди — «Князь Потемкин-Таврический». — «Потемкин»! «Потемкин»! — слышался говор в толпе. — Матрос с «Потемкина». Только что его привезли из Николаева на торпедном катере. — Он всю оккупацию пережил в Одесской области. — Старый подпольщик. — Говорят, самого Ленина знакомый. Зимний брал. — У нас в Одессе с гайдамаками счелся. — Весь белый, как одуванчик. — А брови еще-таки довольно черные. Боевой старик! — Спрашиваешь! С тысяча девятьсот пятого года борется за Советскую власть. — Говорят, он тогда у нас в Одессе состоял в боевой организации. — А это с ним что за девочка? — Это его дочка. — Не дочка, а внучка. — Ну, может быть, внучка, это не важно. — Она с ним всюду ходила, когда он работал за шарманщика, пела, танцевала с бубном. Их все считали за румына и за румыночку. — Да, она сильно чернявенькая. — Так здорово по-румынски лопотала, и он тоже самое. — Он — это не удивительно: он с «Потемкином» был в Румынии, некоторое время там жил, научился разговаривать по-ихнему. — Теперь пригодилось. — Вы про эту девочку говорите? — Про старика и про его внучку. — Это дочка Дружинина. — Какого Дружинина? Того самого? — Его настоящая фамилия вовсе не Дружинин. Дружинин — это только его подпольная кличка. Это наш советский разведчик. — Когда его водили в кандалах по городу, старик и девочка… В это время Петя, Колесничук и Леонид Цимбал наконец пробрались через толпу — их все с уважением пропускали — и вдруг очутились совсем рядом со старым матросом. Старик одной рукой опирался на палку, а другой — на плечо девочки. В сапожках, в синей юбке, белой рубашечке и красном пионерском галстуке на смуглой шейке, она шла, прямая, как тростинка, глядя из-под редких, но очень черных, красиво загнутых ресниц карими глазами, в которых дрожали две зеркальные точки. Прежде чем Петя узнал ее, она узнала Петю, остановилась и протянула ему руку. Ни удивления, ни радости не отразилось на ее немного усталом, спокойном, заметно повзрослевшем лице. — Здравствуй, Петя, — сказала она просто. — Ну, вот мы и встретились опять! — И губы ее горько дрогнули. — Я тебя сразу узнала, хотя ты очень вырос. А ты меня сразу узнал? — Нет, — сказал Петя. — Не сразу. — Может быть, ты забыл, как меня зовут? — Она с усилием улыбнулась. — Галина. — Я знаю. Я не забыл. Чувство такой любви, такой нежности и такой жалости вдруг охватило Петю, что ему трудно стало дышать. Он смотрел, не отрываясь, в эти милые детские глаза и в каждом зрачке за решеткой ресниц видел крошечное отражение самого себя, своей растрепанной головы, булавочную головку ослепительно-белого весеннего солнца и даже красный флажок над колоннадой бывшей городской думы. Она взяла его руку и подержала в своей, немного раскачивая. — Ты помнишь моего папу? Его расстреляли враги. — Я знаю, — сказал Петя. — Капитан Дружинин. Мы были с ним вместе с катакомбах. — Да? — сказала она без всякого удивления, даже как-то бесчувственно, но очень серьезно. — Это хорошо, что ты был в катакомбах. Мы тоже с дедушкой работали. А твой папа? — Мой папа был заместителем Дружинина. — Дедушка, — сказала Галина, — познакомься. Это мальчик Петя, с которым мы тогда вместе летели в Одессу. Он тоже был в катакомбах вместе с нашим папкой. Старик посмотрел на мальчика из-под клочковатых серо-черных бровей глубоко сидящими темными глазами, пожевал губами, затем протянул руку, на которой Петя увидел татуировку — маленький голубой якорь. — Будь здоров, кавалер, — сказал старый матрос, и Петя почувствовал пожатие его старой, как бы деревянной руки с твердой, продубленной кожей. Назвав Петю кавалером, дедушка имел в виду медаль, но мальчик понял в том смысле, в каком однажды употребил это слово Дружинин — кавалер его дочки, — и смущенно покраснел. — Пойдем с нами, — сказала Галина, взяв Петю под руку. — Куда? — Читать папкино письмо. Петя не понял. — Разве ты не знаешь? — сказала она. — Перед смертью отец написал письмо. Пойдем туда. Они пошли по Пушкинской улице в сторону вокзала, окруженные большой, все увеличивающейся толпой граждан Одессы и красноармейцев, — старик матрос, одной рукой опираясь на палку, а другой — на плечо внучки, внучка и рядом с ней Петя в откинутой за спину плащ-палатке, а за ним дядя Колесничук и Леонид Цимбал, как был, с винтовкой, и еще множество других, незнакомых людей. Это напоминало траурное шествие. Иногда на перекрестках толпа останавливалась, и тогда матрос с «Потемкина» снимал свою старую бескозырку с ветхими георгиевскими лентами, махал ею над белой головой и говорил старческим, но все еще сильным голосом: — Граждане славного города Одессы, поздравляю вас с великим днем освобождения от фашистских захватчиков! Да здравствует Советская власть! В одном месте мимо них на рысях, звонко цокая по гранитной мостовой, под прозрачным шатром распускающихся акаций, промчался конный отряд. Впереди в телячьей куртке, туго подпоясанный широким офицерским поясом, с кавказской шашкой, в деревенской бараньей шапке с красной ленточкой поперек, стройный, подтянутый, свежевыбритый, с резко подрезанными усами и прямыми стрелками бровей, ехал Серафим Иванович Туляков, и пена летела во все стороны с мундштука его горячей, забрызганной засохшей грязью лошади. За ним мелькали знакомые лица ребят из его отряда, прыгали за спинами винтовки, мелькали на шапках красные лоскутки. Гремела по мостовой зеленая тачанка с пулеметом, рядом с которым сидел в своем матросском бушлате и в бескозырке веселый Тарас Середа, держа на коленях громадный белый с золотом аккордеон. — Эй, ребята, здорово! — закричал Леонид Цимбал. — Туляков! Серафим Иванович! Но Туляков не услышал, и отряд промчался мимо. Наконец они повернули на другую улицу и вошли в распахнутые ворота большого серого дома с выбитыми окнами, из которых ветер выносил черный пепел сожженных бумаг. Этот дом как-то сразу не понравился Пете, несмотря на свою новую штукатурку и ярко начищенные медные ручки дверей. Но, когда они вошли в темный, глухой двор, куда, видимо, никогда не проникало солнце и где зловеще пахло каменным углем и холодной сыростью, мальчик почувствовал, как дрогнуло его сердце. Галина судорожно прижалась к его руке, и они спустились в темный подвал, откуда на них повеяло как из склепа. Кто-то зажег электрический фонарик. Они увидели открытую дверь, обитую толстым листовым железом, и вошли в нее, пораженные тягостной пустотой комнаты, в которую попали, — черный, обитый листовым железом пол и грубо выбеленные стены, больше ничего. Ни одного луча света снаружи. И — запах. Сырой, застоявшийся запах хлористой извести, креозота и еще чего-то душного, ржаво-железистого, сводящего с ума. Стены сплошь были покрыты надписями смертников — именами, фамилиями, прощальными словами, проклятиями и мольбами, — выцарапанными или написанными огрызком карандаша. Казалось, комната была наполнена безмолвными криками и стонами сотен уничтоженных людей. — Здесь, — сказал голос, и пятно электрического фонарика остановилось и задрожало на словах, написанных химическим карандашом на уровне человека высокого роста: «Прощай, Родина! Сейчас фашистские мерзавцы меня уничтожат. Они обещали мне жизнь, если я подам на помилование. Нет! Никогда! Прошла на земле их власть. Я русский! И просить у врага пощады не собираюсь! Есть лишь одна власть на земном шаре, которую признаю, — власть Советов. Дорогая Галочка, дочка моя, радость! Прощай, солнышко! Спасибо, что пришла на меня посмотреть в последний раз. Я тебя видел и дедушку тоже. Не плачь обо мне, не горюй. Ты еще узнаешь в жизни счастье, увидишь солнце коммунизма. На свете много хороших людей. Они тебя не оставят. Помни твоего папку. Я сделал все, что мог, жаль только, что так мало. Да здравствует коммунизм, да здрав…» На этом надпись обрывалась. Дальше шла очень глубокая прямая черта сломанным карандашом. 57. Волны Черного моря Никто не сомневался, что Черноиваненко, Перепелицкая и Бачей не сегодня-завтра выйдут на катакомб. Может быть, они уже даже вышли и отсыпаются где-нибудь на квартире Черноиваненко на Пролетарском бульваре или у Матрены Терентьевны на Пересыпи. Петя снова жил у Колесничуков, каждую минуту ожидая появления отца. Первые дни после освобождения Одессы в городе, как это водится, царила такая неразбериха, что напасть на след Черноиваненко было нелегко. Мало ли где он мог быть? Возможно, он присоединился к армии и вместе с ней уже сражается где-нибудь за Днестром, в Бессарабии. Может быть, они находятся при штабе фронта и помогают допрашивать пленных… А они вот уже шестые сутки продолжали блуждать в подземных лабиринтах, не находя выхода. Они уже давно съели все свои ничтожные запасы продовольствия, а воды у них и вовсе не было. Керосин кончался. Черноиваненко потушил «летучую мышь», и они сели на землю. До сих пор, пока в фонаре оставалось еще много керосина, они все шли и шли, поворачивая из одного подземного коридора в другой. Это были какие-то очень древние ходы, куда уже давно не ступала нога человека. Все же это были ходы, их прорыли люди, и не могли же они никуда не привести. Они должны куда-нибудь вывести. Но во многих местах они были наглухо закрыты подземными обвалами, сдвинутыми оползнями. То и дело приходилось возвращаться назад и поворачивать в другую сторону. Иногда они попадали в большие пещеры и находили там следы людей. В одной из них они увидели полузасыпанный пылью человеческий скелет и вокруг него клочья истлевшей одежды. В другой виднелись черные следы костра, на земле валялась помятая, пробитая пулей алюминиевая фляжка с двумя горлышками, а на стене можно было прочесть почерневшую надпись: «Les proletaires de tout le monde unissez-vous» — по-видимому, ее вырезал тесаком один из французских матросов, не пожелавший воевать против молодой Советской республики в 1919 году, во время интервенции четырнадцати держав. — Ты понимаешь, — сказал Черноиваненко, присаживаясь возле стены, — ты понимаешь, Бачей, какая страшная, смертельная борьба идет в мире вот уже двадцать пять лет. Четверть века! Ты шутишь… — Он с трудом перевел дыхание и облизнул сухие, потрескавшиеся губы. — Четверть века капиталисты пытаются нас уничтожить, раздавить, загнать под землю… Не мытьем, так катаньем. Какие только мерзавцы не пытались нас задушить: деникинцы, врангелевцы, колчаковцы, семеновцы, петлюровцы, шахтинцы, промпартия, басмачи, мусаватисты… Яд, кинжал, бомба, измена… Халхин-Гол, белофинны… Теперь Гитлер, Муссолини, Антонеску, всякие квислинги… Но мы их били, бьем и будем бить. Да, будем бить смертным боем! — Он сжал рот и некоторое время сухими, воспаленными глазами смотрел на слабый огонек «летучей мыши». — И мы их уничтожим… Уничтожим потому, что мы ведем войну справедливую, народную, войну нового типа. Войну за будущее всего трудового человечества. За мир, за счастье, за коммунизм. Один раз они наткнулись на горку рассыпанного типографского шрифта, настолько окислившегося, что свинцовые буквы почти потеряли свою форму и были похожи на длинные камешки. Тут же, засыпанный пылью, лежал заржавленный типографский пресс и клочки желтой от времени бумаги. Они остановились, и Черноиваненко поднял один клочок. На нем еще можно было разобрать несколько напечатанных слов: «…бастовки по поводу ленских расстрелов. В Питере и Москве, в Риге и Киеве, в Саратове и Екатеринославе, в Одессе и Харькове, в Баку и Николаеве, — везде, во всех концах России подымают голову рабочие в защиту своих загубленных на Лене товарищей». Черноиваненко торопливо поднял еще один клочок бумаги, которая буквально рассыпалась в его дрожащих от волнения пальцах. «Нет сомнения, что подземные силы освободительного дви…» — Это листовка двенадцатого года, — сказал Черноиваненко, с пристальным вниманием рассматривая клочок старой, тонкой бумаги. — Я ее припоминаю… Она была напечатана в «Звезде», а потом ее перепечатали тут, в катакомбах, в партийной типографии. Он некоторое время молчал и вдруг сказал с чувством глубокого волнения: — Товарищи, это голос нашей партии! Он долетел к нам из глубины истории. Чуете его силу? Он говорит нам сейчас: «Мы живы». Черноиваненко полузакрыл глаза и медленно прошептал: — «…кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!..» Да! Неистраченных сил… — Голос Черноиваненко зазвенел уверенно: — Мы живы! Это наша большевистская партия — сегодня, сейчас, здесь — говорит нам о подземных силах освободительного движения! Она зовет нас вперед. И они шли дальше, все вперед, вперед… Теперь же они умирали от жажды. Перепелицкая уже начинала бредить. Черноиваненко и Бачей с ужасом прислушивались к ее бормотанью, журчащему в темноте, как ручей. — Ну что ж… — наконец сказал Черноиваненко незнакомым голосом, по одному звуку которого можно было почувствовать, как пересох его язык и как пылает его гортань. — Плоховаты наши дела, Петя, — сказал он, видимо силясь улыбнуться. — Как ты на это смотришь? — Хуже не бывает, — ответил Бачей, также силясь улыбнуться и чувствуя, что холодеет от слов Черноиваненко, от их скрытого, беспощадного смысла. — Между прочим… ужасно хочется жить, ужасно! Так бы все время жил и жил… — А кто говорит о смерти? — почти закричал Черноиваненко из темноты уже совсем неузнаваемым голосом, злобным и срывающимся. — Нет, брат, шутишь! Черноиваненко вдруг так ясно представил себе родной город, под которым они, может быть, в эту минуту находились. Он нашел в темноте руку Петра Васильевича и крепко сжал ее повыше локтя. — Слышь, Бачей, — жарко зашептал он, — это они, наши предки, потомки запорожцев — свободолюбивые и смелые сечевики, когда-то пришли сюда, на берег Черного моря, и вместе с беглыми крепостными екатерининской России заселили и возделали пустынные новороссийские степи… — Он помолчал, ожидая ответа, но не дождался. — Ты слышишь, что я говорю? — Слышу, — ответил в темноте Бачей. — А если слышишь, то перестань думать о смерти. Я тебе приказываю! Кто под знаменами Суворова штурмовал Измаил и Очаков? Кто отбивался от турок? Кто строил город?.. Наши предки — каменщики, землекопы, плотники. Они были истинными хозяевами всей этой красоты и богатства! Это они, батарейцы прапорщика Щеголева, отстояли Одессу от англо-французского нападения. Это они со славой умирали на бастионах Севастополя! А мы? Мы же, брат, с тобой пережили четыре войны и две революции! Помнишь, как мы носили в тысяча девятьсот пятом году патроны на баррикады? Помнишь, как мы сражались в тысяча девятьсот восемнадцатом году за власть Советов? А кто, как не мы, защищал власть от Деникина и Врангеля, от гайдамаков? Кто бил интервентов — сначала немцев, а потом англичан, американцев, французов, греков и прочих наемников мирового капитализма? Ну? И ты думаешь, что нас с тобой так легко закопать живьем в землю? Нет, брат! Мы бессмертны! Между тем Перепелицкая продолжала бредить, и ее бессвязное бормотанье безостановочно текло в подземной тьме, напоминая журчанье ручья. Ее все время преследовало странное видение: она — Валентина, и она идет по черному кружеву теней, которые поднимаются с мостовой по ее ногам, по коленям, по груди. Она невеста, и она идет в сверкающей фате дождя, душистые капли катятся по ее лицу, блестят в ее волосах, но ни одна капля не может упасть на ее воспаленные губы, потому что невозможно подписать. — Подписать и напиться, подписать и напиться… — в беспамятстве бормотала Перепелицкая, и слышно было, как она мечется во тьме и тягостно вздыхает, как бы из самой глубины души, умирающей от жажды. И десятки, сотни, тысячи белых чаек летали перед ней, над ней, вокруг нее, как души погибших… Вдруг она замолчала. Петру Васильевичу показалось, что она умерла. Он протянул в темноте руку, пошарил и нашел голову Матрены Терентьевны. Он коснулся пальцами ее сухих и даже на ощупь пыльных волос. — Это вы, Петя? — слабо сказала она. Она сделала в темноте какое-то очень трудное движение и положила свою жесткую, грубую ладонь на пальцы Петра Васильевича. — Нет, я еще, слава богу, живая, — сказала она, как бы отвечая на его безмолвный вопрос. — Я живучая… Какие у вас горячие пальцы, Петя! Вы не обижаетесь, что я вас все время называю Петей? Ведь мы с вами знакомые с детства. И вы для меня все равно мальчик Петя с Канатной, угол Куликова поля. Он молчал, чувствуя, как светлеет у него на душе. — Я вас так любила с самого детства, — помолчав, сказала Матрена Терентьевна. — Я всюду за вами ходила, а вы никогда не обращали на меня внимания. Вы даже меня не сразу узнали, когда пришли в наш отряд. — А ты меня разве сразу узнала? — Я вас сразу узнала. А вы меня не узнали… не узнали… Как же вы меня могли не узнать, когда я та самая девочка с Ближних Мельниц? Помните наши подснежники? А помните лазарет на Маразлиевской? Я была тогда такая, как моя Валентиночка, может быть немножко старше… Вдруг она замолчала и потом быстро спросила, уже совсем другим голосом — тревожным, прерывающимся: — Где мы сейчас находимся? Вы не знаете? А я знаю! Мы сейчас лежим под самым Куликовым полем. Помните, Петя, нашу Марину?.. А Павлика и Женечку?.. Тише! Мы теперь все лежим рядом с ними в сырой земле под Куликовым полем, под красным плугом с завода Гена… помните красный плуг над братской могилой? А наверху идет дождик. И мочит водичка наши косточки… А где же мой папочка? Это он вышел отсюда, из катакомб, в восемнадцатом году и взорвал на Дальницкой немецкие пороховые склады. И улетела его душа вместе с огнем и дымом на небо… скажете — нет? — Она стала заговариваться, залилась слезами. — Не плачь, Мотя, — сказал Петр Васильевич и стал гладить ее волосы. — Я не плачу, — ответила она. — А только мне так ее жалко, мою Валечку, так обидно… и Марину, и папочку, и всех людей! Если б вы только знали, Петя! Вы не обижаетесь, что я вас называю Петя? Она глубоко вздохнула и снова замолчала. И Петру Васильевичу опять показалось, что она умерла. Она молчала так долго, что встревожился Черноиваненко. — Мотя, Мотя… — шепотом позвал он. Но она не откликалась. Наконец она вдруг попросила зажечь фонарь. Она просила так настойчиво, с таким странным возбуждением, что Черноиваненко стало страшно. Он подумал, что у нее начинается агония, и, желая ей облегчить последние минуты, стал торопливо чиркать зажигалкой Синичкина-Железного. Она долго не зажигалась, только летели искры. Наконец загорелась. Дрожащими руками Черноиваненко зажег фонарь с последней каплей керосина. Скоро она выгорит, и тогда для них всех наступит вечная тьма. Перепелицкая сидела, вытянув ноги, прислонясь к стене. Она была так страшна, что Черноиваненко пришлось сделать над собой усилие, чтобы не закричать. Бачей прикрыл глаза ладонью и незаметно отвернулся. Совсем слабое, последнее пламя еле жило за решеткой «летучей мыши». Каждый миг оно готово было оторваться от крошечного кончика фитиля, улететь и навсегда исчезнуть. Фонарь освещал тесную пещеру, где они находились. В этой пещере скрещивались три хода. Через один они пришли, два других расходились в противоположные стороны. — Ну, Мотечка, тебе лучше при свете? — сказал Черноиваненко. Она кивнула головой и знаком попросила подать ей фонарь. Она взяла его и поставила перед собой на землю. Затем она осторожно, с большими усилиями подняла стекло. Воздух в пещере был так неподвижен, что язычок пламени даже не пошевелился. Она уставилась глазами на этот маленький язычок с таким нечеловеческим напряжением, что у нее на шее надулись жилы. И вдруг Черноиваненко понял, для чего она это сделала. Он вздрогнул и схватил Петра Васильевича за плечо. — Бачей, тише! — сказал он, сдерживая дыхание. — Не дыши. Замри. Петр Васильевич тоже понял. Теперь они все трое в упор смотрели на неподвижный язычок пламени, понимая, что в нем заключается вся их жизнь. Вдруг язычок тихонько отогнулся в одну сторону, затем выпрямился и снова отогнулся. Это было движение воздуха, такое слабое, что его мог почувствовать только самый маленький язычок пламени. Неощутимая воздушная струя согнула маленькое пламя. Это был сквозняк. И он дул в определенном направлении. Судя по отогнувшемуся язычку, воздух шел из правого хода. Черноиваненко схватил фонарь и бросился туда. Петр Васильевич одним движением поднял с земли Матрену Терентьевну, и они последовали за Черноиваненко, за слабым огоньком фонаря, который он держал перед собой в вытянутой руке. Они шли некоторое время, и вдруг свет погас: керосин догорел. Подземная тьма снова навалилась на них. Конец… Но в это время они увидели впереди на стенах хода еле заметное синеватое отражение дневного света. Гавриил Семенович отшвырнул фонарь, который уже был ему не нужен, и, спотыкаясь, побежал на дневной свет. Свет усиливался, наполнял весь ход струящимися, бушующими волнами. Черноиваненко увидел скважину… Когда Петр Васильевич, поддерживая Матрену Терентьевну, добрался до щели, Черноиваненко пытался в нее пролезть, но она была так узка, что в нее еле можно было просунуть плечо. Черноиваненко просунул плечо, стараясь разворотить камни, завалившие выход. Но камни не поддавались. Тогда они втроем из последних сил навалились на потрескавшуюся от недавних оползней ракушечную глыбу. Они колотили ее кулаками, они засовывали пальцы в острые трещины и, срывая ногти, расшатывали камни, они бросались на них грудью — и камни вдруг сдвинулись, разошлись, посыпались вниз, ход открылся, и в лицо им с такой силой ударили морской ветер и солнце, что они с трудом устояли на ногах. По очертанию берега они поняли, что находятся где-то между Большим Фонтаном и дачей Ковалевского. Подземный ход выходил на обрыв, висевший почти над самым морем. Ослепительное, как бы раскаленное добела утреннее солнце беспощадно било в глаза. Штормовой ветер свистел в трещинах. Громадные мутно-зеленые волны, исписанные зигзагами пены, одна за другой взлетали, как малахитовые доски, и с пушечным громом вдребезги разбивались о скалы, выбрасывая вверх фонтаны брызг. И среди этих движущихся водяных гор плавали сотни чаек, то появляясь на гребнях, то падая в глубокие водяные провалы, то снова появляясь наверху. Они взлетали, кружились, кричали, смешиваясь с клочьями пены, которые нес, срывая с гребней, штормовой ветер. И, зарываясь в буруны, с развевающимися вымпелами, стремительно шла на запад кильватерная колонна советских торпедных катеров. Черноиваненко снял шапку и вытер рукавом лицо, мокрое от морских брызг. Его глаза сузились. Ноздри раздувались, вдыхая крепкий, пахучий морской ветер. Перепелицкая, с трудом передвигая ноги, выбралась из пещеры и села на камень. Черноиваненко искоса посмотрел на нее, потом на Петра Васильевича. — Чудак, Петька, я ж тебе говорил, что мы бессмертны, — проговорил он с усталой улыбкой. 1936–1961 Москва — Переделкино Комментарии 001001 Роман был опубликован в журнале «Юность» за 1960 год, №№ 7, 8. Но первое упоминание о нем относится к началу 1957 года. В «Литературной газете» от 1 января Валентин Катаев писал: «„Мир хижинам“ — так называется третий роман давно задуманной серии, из которой читателю знакомы „Белеет парус одинокий“, „Хуторок в степи“ и „За власть Советов“. Этот роман, над которым я сейчас работаю, охватывает период Октябрьской революции и окончательного установления Советской власти на Юге. Предполагаю закончить его к сорокалетию Октября». Позднее, в середине 1959 года, писатель говорил: «Действие книги развертывается сразу после Февральской революции. Мне хочется показать становление на юге Украины Советской власти; пусть она продержалась тогда недолго из-за вмешательства интервентов, но в эти дни был сделан первый решающий шаг, и сделали его первооткрыватели, которых уже ничто не могло повернуть вспять» (см. «Литературную газету», 18 июля 1959 г.). Название романа несколько раз изменялось: вначале это было «Мир хижинам», потом писатель хотел сделать заголовком блоковскую строку «Черный ветер — белый снег». Затем роман стал называться «Северный ветер» и в конце концов — «Зимний ветер». Под этим заголовком роман и был опубликован. Главы и отрывки из романа печатались в газетах: глава «Лунная ночь» — в «Правде» от 20 сентября 1959 года, «Прапорщик Бачей» и «На баррикадах» — в «Литературной газете» от 24 января 1959 года и 2 июля 1960 года; «Лунная ночь» с подзаголовком: «Отрывок из романа „Черный ветер. Белый снег“» — в газете «Труд» от 24 июля 1960 года. Отдельным изданием «Зимний ветер» вышел в «Роман-газете» № 19 (223) за 1960 год. Затем был включен в тетралогию «Волны Черного моря», выпущенную издательством «Детская литература» в 1961 году. 001002 Работа над этой книгой, тематически завершающей тетралогию «Волны Черного моря», велась В. Катаевым в течение восьми лет — с 1944 по 1951 год. Замысел романа возник у писателя в конце Отечественной войны в результате его двух поездок в Одессу. Первая из них относится к апрелю 1944 года (сразу же после освобождения Одессы от оккупации), вторая — к январю 1945 года. На этой основе В. Катаевым был написан сначала очерк «Катакомбы», который печатался в газете «Известия» 22, 23, 24 и 27 марта 1945 года. «Полный впечатлений от услышанного, от того, что я увидел в городе и в самих катакомбах, — говорит художник, — я вдруг понял, что в подвигах одесских партизан должны были бы участвовать, конечно, и мои старые герои. По горячим следам я написал роман „За власть Советов“» (см. статью В. Катаева «Герой неповторимой эпохи» в газете «Вечерняя Москва» от 27 января 1962 г.). Первый вариант романа был опубликован в журнале «Новый мир» в 1949 году, №№ 6, 7 и 8. Одновременно он печатался в газете «Пионерская правда» с 12 июля по 21 октября 1949 года. Почти тотчас же по выходе роман был подвергнут критике (см. газету «Правда» от 16 и 17 января 1950 г.). Валентин Катаев коренным образом переработал свое произведение, создав новую редакцию. Второй вариант «За власть Советов» вышел отдельной книгой в Детгизе в 1951 году. Ознакомившись с ним в рукописи, Александр Фадеев — тогда генеральный секретарь Союза писателей — одобрительно отозвался о новом тексте произведения: «По существу, Катаев написал новый роман. Если в первом варианте романа главными действующими лицами были люди второстепенные, если смотреть на них глазами действительных участников действительной борьбы против румын и немецких оккупантов, развертывавшейся в Одессе, то теперь главными действующими лицами романа, его героями, стали большевики-подпольщики, рядовые участники и руководители одесского подполья и партизанской борьбы против румын и немецких оккупантов… это придало роману больше жизненности и исторической достоверности…» (см. А. Фадеев, Собрание сочинений, т. 5, Гослитиздат, 1961, стр. 427). Критика также встретила второй вариант романа благожелательно. Однако сам автор не был удовлетворен сделанным, и в 1961 году он создает третий вариант этого произведения. В статье «Замысел и время» (см. журнал «Вопросы литературы», 1961, № 9, стр. 135) художник так рассказывает об этой работе: «Роман „За власть Советов“ был особенно перегружен ненужными деталями, необязательными персонажами. Все это я теперь выбросил. Сокращения составили шестнадцать печатных листов. Было трудно. Сокращать всегда трудно. Но я понимал, что это на пользу роману, — он будет легче читаться, станет компактнее, лаконичнее, зазвучит в едином лирическом ключе. Если „Белеет парус одинокий“ и „Хуторок в степи“ представлялись мне чем-то „лермонтовоподобным“, то „За власть Советов“ был скорее „гюгоподобен“; мне захотелось свести этот неуклюжий, тяжеловесный роман к более изящной маленькой вещи, приблизить его по тональности к трем предыдущим… Важно было проследить, чтобы во всем цикле сохранилась та стилевая манера, в которой написан „Белеет парус одинокий“». В двухтомнике, изданном в Детгизе в 1961 году, роман получил новое название — «Катакомбы». Л. Скорино

The script ran 0.037 seconds.