Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. Г. Гарин-Михайловский - Том 2. Студенты. Инженеры [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Второй том Собрания сочинений Н.Г. Гарина-Михайловского содержит 3 и 4-ю части тетралогии «Из семейной хроники»: «Студенты. Тёма и его друзья» и «Инженеры». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Так я тебе и сказала. — Да я, что же, выдавать пойду, что ли? — Хорошо, хорошо: хоть умри, не скажу. — А твои и вообще ваши дела как? — Как будто просвет есть, в смысле выхода. — Какого? — Все знать будете, скоро старенькие будете. Поживите еще, бог с вами, так, молоденьким. — А тебя в каторгу когда сошлют? — Не замедлю известить… На поездку в Букарест Савинский назначил и выдал Карташеву тысячу рублей. Карташев смущенно говорил матери: — Букарест с проездом, самое большее, отнимет у меня десять дней: это выходит, кроме жалованья, по сто рублей в день одних суточных. Страшные деньги! — Большие деньги, — согласилась Аглаида Васильевна. — Ну, эти деньги я прокучу! И Карташев поехал в город покупать подарки. — Много истратил? — встретила его Маня. — Рублей семьсот. — А остальные мне давай. — Бери, — согласился Карташев. XXI На пароход Карташева провожали его родные и родные Аделаиды Борисовны. С Евгенией Борисовной у Карташева установились дружеские отношения. Несмотря на то, что Евгения Борисовна была моложе его, она держала себя с Карташевым покровительственно. Делала ему замечания, и особенно по поводу его трат, внимательно расспрашивала о служебных успехах его и была довольна. — Отсюда моя голубка три месяца назад улетела, — говорила Аглаида Васильевна, вспоминая отъезд Зины. — А теперь и молодой орел мой улетает. — Орел, — фыркнул Карташев, — просто пичужка. Мать любовно смотрела на сына. — Это даже и не я, а Данилов так назвал тебя. — Мама, — вмешалась Маня, — а Делю вы называете голубкой… — Голубка, белая голубка… — Ну что же выйдет? Орел и голубка? Орел съест голубку… Уже светлая полоса вьется и, пенясь, бурлит, переливая изумрудом и бирюзой. Машут платками с берега, машут с парохода, и между ними, затерявшись среди других, и Карташев. И не видно уж лиц, только платки еще белеют. Все слилось в одно, не видно больше ни лиц, ни платков. Понемногу уходят пристань, мачты, город на горе. Слегка покачиваясь, все скорее и скорее уходит пароход в синеву безбрежного моря и весело охватывает запах моря, канатов, каменного угля. Звонят к завтраку, и уже хочется есть все, что подадут, все те южные блюда, к которым привык организм: морская рыба, малороссийский борщ, кабачки, помидоры, баклажаны, фрукты. В числе пассажиров красивая брюнетка с серыми глазами, с черным пушком на верхней губе, губы полные, сочные, и, когда они открываются, видны белые, красивые, маленькие зубы. В глазах иногда огонь, иногда что-то гордое, вызывающее. С ней молодой моряк. За столом Карташев сидел против них и незаметно следил за их отношениями. Нет сомнения — это жених и невеста. Она ест и иногда останавливает спокойный взгляд своих серых с большими черными ресницами глаз и смотрит на Карташева. Карташев смущается, не выдерживает взгляда, отводит глаза на других пассажиров и опять украдкой всматривается в невесту и жениха, стараясь подслушать их разговор, угадать его по движению губ, жестам. Иногда является в нем вдруг желание прильнуть губами к ее полным, красным губкам, охватить ее стан, не полный, но упругий, склонный, может быть, в будущем к полноте. От этих желаний и мыслей кровь приливала к голове и лицу Карташева, и, уткнувшись в тарелку, он начинал торопливо есть. Вошли в Дунай, и уже без всякой качки, плавно двигался пароход. Вот налево синеют горы Добруджи, а вот направо теряется в низменных берегах Рени — будущее местожительство Карташева, — страшно лихорадочное, нездоровое, где, от напряжения и всевозможных болезней, тает теперь его начальство, начальник участка Мастицкий. Вот и Галац, чистенький, словно умытый городок с веселыми улицами, с массой кофеен, где пред ними на улице стоят столы, а за ними сидит множество народу и пьют ападульчеце: стакан холодной, как лед, воды с блюдечком варенья. В Галаце остались моряк и его невеста, и Карташеву казалось, что она с сожалением оставляла пароход. Что до Карташева, то он очень вздыхал, когда за столом уже не встречал ее серых, уже очаровавших его, иногда ласковых глаз. Вместо нее сидела типичная румынка: среднего роста, уже начинающая полнеть, с смуглым лицом, черными, как смоль, глазами, с густыми, черными, немного жесткими волосами и такими же полными, как и у невесты, губами. Но рот был шире, зубы были прекрасны, но крупнее тех, и, когда они открывались и глаза смотрели знойно, казалось, немилосердно жгло южное солнце. От невесты веяло прохладой и только изредка каким-то намеком на будущее лето, от этой же — жгучим летом и истомой его. К вечеру румынка и Карташев познакомились и разговорились на французском языке, до поздней ночи проболтали они на палубе, а ночью Карташев пробрался в каюту румынки. Она сообщила ему, что она жена офицера, который теперь с румынским корпусом под Плевной. Она рассказывала, что у них, в румынском обществе, чуть ли не предосудительной даже считается супружеская верность и что в каждой почти семье имеется друг дома. Это почти считается признаком хорошего тона, хотя обычай не румынского, а скорее французского происхождения. По приезде в Букарест она пригласила Карташева посетить ее. Он был у нее и познакомился с ее матерью, братом и еще с одним господином средних лет, угрюмо и подозрительно смотревшим на Карташева, вследствие чего Карташев сообразил, что это и есть друг дома. Дальнейшие свидания с румынкой происходили уже в гостинице, где остановился Карташев, в его номере, куда румынка приходила под темной вуалью и, снимая уже в номере эту вуаль, весело и радостно смеялась, говоря: — Так любить гораздо, гораздо интереснее. Когда наступило время разлуки, они расстались благожелательные и равнодушные друг к другу. И каждый за другого был спокоен, что скоро утешится. Карташев был в затруднении, как и чем выразить свою благодарность румынке за приятно проведенное время, но румынка выручила его. Болтая много и обо всем, она, между прочим, указала Карташеву, что на обязанности друга дома лежит удовлетворение разных мелких прихотей жены, как-то: покупка драгоценностей, кружев, зонтиков, перчаток, духов. Карташев предложил было румынке вместе с ней отправиться к ювелиру, но она энергично и с обидой отказалась. Это не принято, это неприлично, и что бы сказали о ней все, знавшие ее? Когда Карташев поднес ей золотые часики с цепочкой, о чем она тоже намекнула, она ласково улыбнулась и сказала: — У вас хороший вкус — качество, которым должен всегда отличаться друг дома. А вот у мужа, — прибавила она, — вкуса никогда не бывает. Но когда Карташев после часов поднес ей и кольцо с маленьким, но очень хорошим рубином, она была совершенно растрогана и, горячо целуя Карташева, сказала, обращаясь в первый раз на «ты» к нему: — Ты великодушный!.. И все время она восторгалась рубином. — Это мой самый любимый камень и очень хороший. Хороший рубин должен быть похож на свежую каплю крови, смотри вот теперь: сверкает, как настоящая кровь… У-у! Это хорошо! Представь себе такую картину: ценой жизни, истекая кровью, он все-таки добивается своего, и целует, и обнимает, и умирает… И черные глаза румынки сверкали при этом, как черные бриллианты. Не так успешно шли дела у Карташева по возложенному на него Савинским поручению. Главный инженер, очень простой, без всяких претензий человек, несмотря на разницу лет и свой генеральский чин, держал себя с Карташевым как товарищ, одного притом выпуска с Карташевым. Он наклонял к Карташеву свое большое, в очках, лицо и объяснял, почему он должен был подать и подал уже в отставку. — У вас несколько начальников, и каждый из них, не спрашивая вас, распоряжается, а вы отвечайте за все. И благо, если бы только старшие еще распоряжались: распоряжаются решительно все. Пьяный ротный — полный хозяин на линии, каждому начальнику станции грозит расстрелом, отменяет поезда, создаст невообразимый хаос, уйдет себе со своей ротой и утонет там где-то в армии. Ищи его, когда десятки других продолжают хаос… — А кто теперь главный инженер? — Генерал генерального штаба. Инженер махнул рукой. — Они всё знают, они специалисты ведь по всему… Карташев счел долгом все-таки ознакомить бывшего главного инженера с своим поручением и очень пожалел, что этот главный инженер уже оставил свой пост, так как, выслушав все внимательно, сделав несколько замечаний, он в общем одобрил все предположения и даже сказал, на какое количество поездов надо рассчитывать в сутки. С генералом генерального штаба не так просто было увидеться. Надо было явиться в приемные часы и ждать очень долго, пока ввели Карташева в кабинет генерала. Генерал принял Карташева стоя. Это был средних лет генерал, нервный, стройный, с красивыми глазами. — Чем могу быть полезным? — встретил он Карташева, слегка выправляясь и поправляя свои аксельбанты. Карташев начал объяснять. Генерал слушал непривычную для его слуха речь штатского и, морщась, так всматривался в Карташева, точно ему были уже известны все его похождения с румынкой. Когда Карташев кончил, он чувствовал, что никакого впечатления на генерала не произвел, почувствовал вдруг, что все то, что он сообщил генералу, — теперь уже не важно, а важно что-то другое, чего он, Карташев, не знал. А может быть, генерал только делал вид, что слушал, и теперь, когда Карташев кончил, он, захваченный врасплох, был в затруднении, что ответить. — Оставьте это письмо и эти бумаги у меня, — сказал генерал, — я должен над всем этим подумать, и приходите ко мне через три дня. От генерала Карташев отправился к бывшему главному инженеру. Тот махнул рукой и сказал: — Не думаю, чтоб и через три дня он ответил вам что-нибудь путное: они ведь совершенно не в курсе дела, не понимают нас, штатских, и считают, что дело может только идти с людьми военными. Дай бог, чтобы я был плохим пророком, но я боюсь, что он начнет у вас ломку на свой военный лад. Через три дня, когда Карташев явился опять к генералу, тот принял его уже в общей приемной и, едва протянув руку, лаконически сказал: — Отправляйтесь к месту своего служения. Карташев растерянно, виновато поклонился и поспешно вышел. На улице он вздохнул всей грудью и подумал: «Довольно глупо все это, однако, вышло». «Да, глупо, глупо», — досадливо твердил он себе, идя по красивым, оживленным улицам Букарешта. Сновали всех оружий военные, дамы, все почти такие же, как и его румынка, с черными и серыми глазами, смуглые, с роскошными черными волосами. Одни немного красивее, другие хуже, одни в экипажах, другие пешком. Военные жизнерадостные, возбужденные, хозяева жизни. Это так сильно и впервые почувствовал сегодня Карташев, считавший до сих пор, что высший приз жизни — его инженерный мундир, доставшийся ему как-никак неизмеримо большим трудом, чем всем этим господам их мундиры. И какое-то злобное чувство закипало в его душе. Когда он сообщил бывшему главному инженеру результат своего свидания с генералом, он сказал: — Этого надо было ожидать. И все это только потому, что вы штатский: нет доверия штатским, — у них нет энергии военного, нет дисциплины военного, они не люди. И нас спасает только то, что среди военных нет еще никого, кто сколько-нибудь знает наше дело, и поэтому на эту войну всем инженерам, сидящим на действительном деле, опасаться нечего, пока только нас, старших, власть имеющих, они прогонят, но к следующей войне они подготовятся, и во всех этих железнодорожных батальонах наши инженеры скоро уступят место военным… Спасет вас и то еще, что ваша дорога все-таки частная, а посмотрите, что делается на Фраштеты Зимницкой: там наши инженеры, уже прикладывая руку к козырьку, рапортуют: «Доношу вашему превосходительству, что на вверенной мне дистанции все обстоит благополучно» и так далее. — Что ж мне теперь делать? — спросил Карташев. — Ехать? — Конечно. Отпишите Савинскому все, я на днях еду в Одессу, отвезу ему письмо ваше и сам расскажу ему. Так Карташев и поступил, выехав на другой день по железной дороге в Галац. Он был очень тронут тем, что румынка приехала проводить его. Она была очень в духе — получила письмо от мужа. Он отличился в сраженье, получил орден и назначен батальонным на место своего убитого начальника. — Если так дальше пойдет, он может воротиться генералом. О, тогда со мной будет другой разговор: тогда кто угодно будет себе считать за честь быть другом дома. Карташев поинтересовался, как ее друг дома отнесся к подаркам. — Я их покажу ему, когда ты уедешь, иначе, сгоряча, он может наделать тебе много неприятностей. Я, конечно, ему не скажу об наших настоящих отношениях, скажу, что просто так себе ты поухаживал за мной, и в конце концов он и сам будет доволен, так как твои подарки припишут ему. — Я никак не мог предположить, что ты приедешь на вокзал… Впрочем, постой: я купил было для сестры брошку… — Нет, нет… больше не надо, не надо… Я ведь даже не смогу и поцеловать тебя больше за нее. Но Карташев настоял, пошел в свое купе, куда звал и румынку, но она отказалась идти, и принес брошку. — Право, это так мило с твоей стороны, ты такой добрый, и я очень и очень жалею, что ты уже уезжаешь… Постой… и я тебе дам на память… Она торопливо порылась в своем ридикюльчике, достала маленькие ножницы и незаметно отрезала ими кончик локона сзади на шее. Передавая Карташеву, она шепнула, вспыхнув: — У меня больше всего в памяти осталось, когда ты, помнишь, целовал мою шею… Карташева тоже обожгло вдруг это воспоминание об этом смуглом, красивом теле с густой черной растительностью на шее, и, когда уже поезд мчался по обработанным полям благословенной Румынии, он еще долго, держа в руках кончик локона, переживал недавнее прошлое. А потом он распустил зажатую руку, и волосы локона мгновенно исчезли, подхваченные ветром. А с ними стал блекнуть и образ румынки, и когда он приехал в Рени, то от румынки не осталось больше никаких воспоминаний, точно никогда ничего и не было у него с ней. Мастицкий, больной, раздраженный, встретил Карташева очень негостеприимно. — Черт их знает! Набрали этого народу и не знают, что с ним делать. Тут для одного нет работы, а они еще вас прислали. Борисов, впрочем, предупреждал Карташева, что Мастицкий злой и ревнивый работник, поэтому слова его не очень огорчили Карташева. И действительно, чрез несколько дней уже Карташев был завален работой выше головы, и, при всем нежелании, Мастицкий должен был, как за невозможностью вообще справиться с такой массой дела, так и за болезнью своею, уступить Карташеву много дела. Хуже всего донимали Мастицкого ужасная дунайская лихорадка и глаза. Эти глаза — сперва один, потом другой — гноились, и Мастицкий начинал уже плохо видеть. Ему грозила слепота, если он не уедет серьезно лечиться в такие места, где имеются доктора-специалисты. Но он упорно, несмотря на настойчивые советы и местного доктора, и товарищей из управления, не хотел ехать в отпуск. Когда Карташев пробовал заговорить о том же, Мастицкий, желтый, худой, страшный, в темных очках, приходил в настоящее бешенство и кричал на него: — Зарубите себе на носу, что я не уеду и вам дела не передам, потому что вы с ним не справитесь! Хорошенько зарубите и бросьте интриговать! — Как я интригую, Пшемыслав Фаддеевич? — Знаю я — как и, поверьте, отлично понимаю, откуда ветер дует. И считаю это недостойным, гадким интриганством, на какое способны только русские. — Я думаю, что вы признаете за мной право требовать удовлетворения, — отвечал Карташев, — и я требую от вас, чтобы вы сказали, в чем заключается мое интриганство? — В чем? Письма пишете в управление, доносы строчите! — Я ни одного еще письма никому, Пшемыслав Фаддеевич, не написал. — Знаю! — А я даю вам честное слово, что не писал. И вы не имеете права мне не верить. — О своих правах я не вас спрашивать буду. — В таком случае, как мне ни тяжело, но я потребую от вас настоящего удовлетворения. — И требуйте и убирайтесь к черту! Но только одно: пока мы здесь на деле, ни о каком удовлетворении, конечно, не может быть и речи, потому что нас сюда послали не для удовлетворений наших личных, а для того, чтоб служить делу. А вот, когда нас обоих выгонят отсюда, тогда я весь к вашим услугам. И всегда Мастицкий ворчал и был недоволен. Даже тогда, когда Карташев хотел ему помочь в чем-нибудь, подать, например, вовремя следуемое лекарство при промывке глаз. Карташев к воркотне Мастицкого относился очень благодушно. Она его совсем даже не трогала, потому что он понимал, что Мастицкий совсем больной и несчастный человек. Не сомневался он и в том, что Мастицкий в душе все-таки ценил его работу. С другой стороны, он глубоко уважал и знания, и способности, и самоотверженное трудолюбие Мастицкого. Этого самоотвержения он и не понимал: человеку грозила слепота, а он, вопреки всякому здравому смыслу, не хочет вовремя захватить болезнь. Еще более привязался и полюбил Карташев Мастицкого, когда однажды узнал от его соседа по участку — инженера Янковского, приятеля Мастицкого, — о том, что Мастицкий потерял невесту, которая вышла замуж за другого. Этот разрыв произошел незадолго до приезда Карташева. Янковский говорил, что если б Мастицкий сам поехал бы, то, вероятно, не дошло бы до разрыва, но Мастицкий не хотел дела бросать и уже болен был. Сам Янковский был веселый дылда, вечно скалил свои большие, белые, как снег, зубы и на всю воркотню Мастицкого отвечал только добродушным смехом. И Карташев в своем обращении с Мастицким стал подражать Янковскому. В общем, это помогало, но тем сильнее иногда накипало раздражение в душе Мастицкого и резко прорывалось наружу. И всегда неожиданно, когда Карташев думал, что теперь уже совершенно наладились их отношения. Вскоре после приезда Карташева в Рени генерал, заменявший главного инженера, выехал лично осмотреть линию. Генерал ехал в сопровождении нескольких военных, а навстречу ему выехали Савинский и все начальство в Бендерах. Встреча начальства произошла на станции. Генерал очень любезно поздоровался с Савинским, как со старым знакомым по Петербургу, и благодарил его за инженера, присланного вместо Карташева сопровождать генерала по линии. Инженер Салтанов, назначенный сопровождать генерала, прежде поступления в институт инженеров путей сообщения окончил саперное училище и военной выправкой приятно удивил генерала. На линии Салтанов был начальником дистанции на постройке. Дистанцию свою он затянул и славился тяжелым и педантичным характером, всегда требовал точных, за соответственным номером, указаний, предписаний, разъяснений и самодовольно говорил: — Нет-с, старого воробья на мякине не проведешь: пожалуйте предписание, — так-то спокойнее. У нас, у военных, вы все бы от верху до низу ушли бы давно под суд, так, на словах, верша дела. Генерал при встрече с Савинским говорил, подергивая плечами: — Я, признаюсь вам откровенно, не ожидал встретить в вашем мире такого человека, как инженер Салтанов; вы поймите мое удовольствие: и я его и он меня понимаем с двух слов. Это вроде того, что среди неведомых иностранцев вдруг нашелся земляк, который на моем родном языке объясняет мне все явления незнакомой мне жизни. Генерал весело оглядывался и улыбался. Затем начались представления. Карташеву он слегка кивнул головой и довольно пренебрежительно бросил: — Уже знакомы. После представления отправились осматривать станцию. Впереди шли генерал с Савинским, сзади тянулся длинный хвост из свиты и служащих. Мешковатый начальник станции, стоявший сгорбившись в ожидании начальства, прищурив глаза и как бы с любопытством выжидая, что из всего этого выйдет, получил от генерала строгий выговор. С лица генерала сразу исчезла благодушная улыбка, лицо покраснело, глаза сверкнули. Поравнявшись с начальником станции, он резко сказал: — Не умеете стоять перед начальством. Вытянуться во фронт, руку к козырьку, рапортовать о состоянии станции… Начальник станции неуклюже переступил на другую ногу и красный, растерянный смотрел в глаза генералу. — К увольнению! — скомандовал генерал. — Нельзя же с таким серьезно работать, — обратился генерал к Савинскому. Впечатление было громадное: лица вытянулись, говор, шум шагов стихли — и сразу наступила мертвая тишина. Мастицкий пришел в такое нервное состояние, что сказал Карташеву: — Я ухожу и сдаю вам участок. И, не ожидая, он пошел прочь. Генерал опять пришел в прежнее благодушное настроение, но уж все были настороже. Карташев быстро уловил характер отношений между генералом и Салтановым. И когда доходила до него очередь, он, прикладывая руку к козырьку, быстро, почтительно и послушно отвечал на вопросы генерала то, что успевало прийти ему в голову, и в то же время думал: «Опять наврал». Но тон был убежденный и такой, что, отвечая на всякий пустяк, он сознавал, что это далеко не пустяки и что этого именно вопроса он и ждал от начальства. Когда вопросы и ответы кончились и процессия шла дальше, Борисов, приехавший вместо Пахомова, весело шептал на ухо Карташеву: — Ой, какой шарлатан. И вам не стыдно? Карташев улыбался и самодовольно отвечал: — Мне было бы стыдно, если бы я не сумел приспособиться. Карташев сопровождал начальство до конца своего участка. На прощание генерал, пошептавшись с Савинским, очень ласково протянул Карташеву руку и сказал: — Благодарю вас. Все, что я видел на вашем участке, очень тяжелом, дает мне уверенность, что он в надежных руках. — Ваше превосходительство, — ответил Карташев, — я передам своему начальнику участка, который, к сожалению, по болезни не мог сопровождать вас. Все дело на участке ведет он, и я только учусь и исполняю некоторые из его распоряжений… Генерал и Савинский ласково смотрели на Карташева, пока, смущенный, он говорил свой ответ. По окончании генерал фамильярно положил руку на плечо Карташева и сказал: — Передайте в таком случае вашему начальнику, что я завидую ему, что у него такой дисциплинированный помощник. Желаю вам всего лучшего. Карташев быстро попрощался со всеми и довольный уехал назад в Рени докладывать обо всем Мастицкому. Мастицкий угрюмо слушал и, когда Карташев кончил, сказал: — Могли и не выдавать мне аттестатов. Не для этого идиота генерала, помешанного на дисциплине, и не для блюдолиза Савинского я работаю. Хотите подлизываться — ваше дело, но на будущее время я серьезно прошу вас обо мне не заикаться. — Не можете же вы заставить меня брать ваши заслуги на себя? — Какие там заслуги! — Но если их признают и благодарят меня… — Кто признает?! Что этот урод понимает? Столько же, сколько та свинья! Дельного, умного начальника станции прогнал, вас, вравшего ему всякую чушь, расхвалил… Тварь, тошно говорить, тошно слушать… На той части участка в сторону Бендер, где на протяжении десяти верст полотно дороги тянулось по плывунам Прута и Дуная, дело стояло особенно остро. Там сосредоточивалась наибольшая опасность. Сдвигались почвы в одну ночь, уничтожалась, например, труба, проходное и выходное ее отверстия отклонялись от первоначального направления на десятки сажен. При этом коверкался и путь, конечно, и на таком пути крушение поезда было бы неизбежно, причем поезд с десятисаженной высоты свалился бы прямо в Дунай. Надо было быть постоянно настороже, и днем и ночью надо было спешно, вместо исчезавших труб, устраивать новые и более прочные, надо было не допускать грунтовую воду к полотну дороги и, перехватывая ее крытыми надежными галереями, пропускать в устроенные отверстия для пропуска воды чрез полотно. Все это требовало постоянного напряженного наблюдения на месте, и Мастицкий решил поселить там Карташева, хотя и сказал из вежливости, что там и жить и питаться будет плохо. Жить действительно было негде, но Карташев был рад избавиться от опеки и воркотни Мастицкого. Он поселился в будке у сторожа. Жена сторожа и кормила, а провизию доставляли кондуктора проходивших поездов. Доставляли не за страх, а за совесть, потому что все любили Карташева как за его ласковое обращение, так и за щедрость. Дни и ночи Карташев был в напряженной работе, потому что работа не прерывалась ни днем, ни ночью. Изредка Карташев ездил в Рени, изредка Мастицкий заглядывал к нему. Все работы велись по плану и указаниям Мастицкого, авторитету которого Карташев беспрекословно подчинялся, кроме разных прибавок и наградных: Карташев на это был очень щедр, а Мастицкий выходил из себя и обыкновенно говорил: — Я не признаю и спишу это за ваш личный счет. — Пожалуйста, — отвечал Карташев. Но в течение трех месяцев дело с плывунами наладилось, главная вода была перехвачена, не было больше сдвигов, не исчезали трубы, но не наступало и надежное равновесие. По-прежнему безостановочно нужно было вывозить образовавшиеся сплывы, чинить галереи и трубы, исправлять полотно, безостановочно подвозить точно в бездну проваливавшийся балласт и держать бессменный караул, причем при проходе каждого поезда впереди очень медленно двигавшегося поезда шел старший ремонтный, а еще впереди, если поезд проходил ночью, из глубины ночи раздавался крик следующего дежурного: «Благополучно!» Такие караульные стояли на каждых пятидесяти саженях. Но все-таки в общем вся эта работа уже вошла в норму. Карташев подобрал штат надежных молодых десятников, причем выписал Сырченко, а между тем здоровье Мастицкого все ухудшалось, и уже большую часть дня он проводил в кровати, еще сильнее ругаясь, раздражаясь и проклиная все и вся. Ко всему этому прибавилось приближение весны и начинавшийся уже разлив Дуная, грозивший в этом году быть особенным. Все это вместе побуждало Карташева опять переехать в Рени. Вскоре ночью как-то его разбудили: станция Красный Крест, находившаяся в пяти верстах от Рени в сторону Галаца, уведомляла по телефону, что только что образовался громадный промыв под мостом. Карташев быстро оделся и поехал на дежурном паровозе. Небо было безоблачно, и луна ярко светила, сверкая в широкой глади вод разлившегося и издали неподвижного и спокойного, как зеркало, Дуная. Паровозом управлял помощник машиниста, молодой инженер-технолог, ездивший для практики на паровозе. Он с Карташевым решили не будить машиниста, так как Карташев, ездивший студентом кочегаром, взял исполнение этой должности на себя. Весело и возбужденно разговаривая, как товарищи одного выпуска, они быстро проехали пространство, отделявшее их от размыва. Не доезжая нескольких десятков саженей, они остановили паровоз, затормозили его и пошли к размытому мосту. Картина превзошла всякие ожидания. Вместо моста зияла в несколько десятков саженей бездна, чрез которую, как две нитки, тянулись по воздуху рельсы и прикрепленные к ним шпалы. Посреди над бездной торчали в воздухе сваи моста, и теперь, в этой бездне, они производили впечатление каких-то висевших щепок. Там глубоко внизу этой десятисаженной бездны, как в заливе, приветливо и страшно сверкала вода Дуная. — Когда это произошло? — спросил Карташев у стоявшего тут же дорожного мастера. — Не больше как час времени. Только ухнуло что-то. Стрелочник первый прибежал, разбудил меня, я вам дал знать. Карташев стоял с широко раскрытыми глазами, не зная, что предпринять. Еще более усиливал впечатление контраст между этой тихой, безмятежной ночью и тем непонятным и страшным, что произошло. — Смотрите, смотрите! — закричал дорожный мастер. Он показывал рукой назад, по направлению к Рени. Вся поверхность земли и полотна, до самой будки, волновалась, точно эта поверхность была не земля, а жидкость. Какое-то оцепенение охватило всех троих, и глазами, полными ужаса, они смотрели на непонятное и не виданное ими никогда явление. Первый пришел в себя инженер-технолог и быстро побежал к паровозу. Карташев понял, что он хочет спасти паровоз и проскочить с ним за будку. — Бросьте, бросьте паровоз, — закричал Карташев, — он все равно погиб, но погибнете и вы! Технолог был уже на паровозе и быстро оттормаживал его. Карташев бежал и кричал: — Я как старший запрещаю вам! Но технолог уже открыл регулятор и, повернув свое бледное, как луна, лицо, ответил Карташеву: — Наплевать мне на ваше запрещение. А затем все происходило как во сне, настолько было несообразно с действительностью. Волны подхватили и паровоз и Карташева с дорожным мастером. И оба они побежали, шатаясь и спотыкаясь, по прямому направлению от берега к горам, где не было волн. Добежав туда, они стояли и с душой, охваченной ужасом и тоской, следили глазами за паровозом, как корабль нырявшим в этих непонятных земляных волнах. Непередаваемая радость и облегчение охватили Карташева, когда паровоз подошел к будке, где уже не было волн. И почти в то же мгновение раздался какой-то вздох, точно сотни, тысячи сразу вздохнули, — и все волны, и вся земля исчезли. У самых ног их зияла такая же бездна, как и там, у моста, — теперь сплошная от будки до моста. Куда же девалась вся эта масса ухнувшей вдруг земли на сотни сажен длины, на десятки ширины и в десять сажен высоты? Карташев осматривался и недоумевал: только легкие волны заходили по Дунаю, и опять стало все тихо, точно и прежде так же сверкала там внизу, в новом заливе, вода. Что было делать, что предпринять? При всей своей неопытности Карташев понимал, что все это было стихийно, что предпринять нечего было. Он ограничился только распоряжением дорожному мастеру осмотреть линию по направлению к Галацу и немедленно донести о результате осмотра. Сам же возвратился на паровоз, где ждал его веселый и удовлетворенный технолог. — Вы на меня не рассердились, что я не послушался вас? — встретил Карташева технолог. — Конечно, нет, и я вовсе не начальствовать хотел, а только хотел во что бы то ни стало удержать вас от совершенно безумного шага. — Однако же спасен паровоз. — По-моему, это уже не храбрость, не отвага, а просто безумие. Одно мгновение промедления… А впрочем, кто судит победителей! Все-таки это так мужественно было с вашей стороны, так беззаветно, что откровенно вам говорю, я не был бы способен на такой поступок. — Это вам только так кажется. Если бы вы были так же ответственны, как я, за паровоз… Вы только представьте себе, с какими глазами я явился бы к своему машинисту без паровоза? Где паровоз? В Дунае! Ха-ха-ха!.. Ну, а теперь вы опять у меня под командой: угля в топку. Приехав, Карташев решил разбудить Мастицкого и, идя к нему, думал, за что будет упрекать его Мастицкий. Во-первых, за то, что не разбудил его. Но если б он побежал будить его, то тогда ни он, Карташев, ни Мастицкий не захватила бы того, чего, может быть, никогда в жизни видеть больше не удастся. Может быть, Мастицкий будет доказывать, что еще можно было принять меры? Мастицкий действительно упрекнул Карташева за то, что тот не разбудил его, но по поводу остального сказал, разводя руками: — Что ж тут было делать? Хорошо, что послали дорожного мастера. Надо телеграфировать в Бендеры, и сейчас же поезжайте в северную часть участка. Он пожал плечами: — Скорее там же можно было ожидать такого скандала. — Там мы воду успели отвести. — Проклятые места… В тот же день поднялся сильный, до бури доходивший ветер, продолжавшийся несколько дней подряд. Разлившийся Дунай представлял из себя целое море, и на горизонте этого моря едва синели там, на той стороне, горы Добруджи. На всем пространстве от Рени до Галаца вода поднялась почти до полотна дороги, и большие волны теперь хлестали в насыпь. Одно за другим размывались укрепления из огромных ящиков, засыпанных камнем. Местами еще торчали эти укрепления, но за ними вместо насыпи была только вода: насыпь смыло, и рельсы висели на весу, только местами прикасаясь еще к кой-где уцелевшему полотну. Попытки засыпать промывы мешками, наполненными землей, были бесполезны. Не хватило бы ни рук, ни мешков. К приезду комиссии из Бендер не существовало полотна на протяжении тридцати верст. Комиссию встретили и Мастицкий и Карташев на станции Троянов Вал. Карташев волновался, боялся упреков, выражения неудовольствия, а Мастицкий был совершенно спокоен. Ожидания Карташева не оправдались. К Мастицкому отнеслись еще с большим, чем обыкновенно, уважением, и ни у кого и тени не было сомнения, что все, что только можно было сделать, было сделано. Это доверие успокоило Карташева и развязало его язык. Мастицкий угрюмо молчал, а Карташев, сидя в вагоне, пока поезд шел еще не по его участку, рассказывал все пережитое. На границе участка поезд остановился, и Мастицкий сказал Карташеву: — Ну, идите на паровоз и везите нас до тех пор, пока можно будет. Только не трусьте и протяните поезд возможно дальше. «Свинья, — думал Карташев, идя к паровозу, — когда я показал ему свою трусость, чтоб дать ему право так компрометировать меня перед всей комиссией?» Он взобрался на паровоз, и поезд тронулся. Ехали с паровозом опять инженер-технолог Савельев и его машинист. При машинисте Савельев был сдержан, как будто побаиваясь своего угрюмого, несообщительного начальника. Карташев под впечатлением последней сцены был тоже молчалив и подавленно смотрел на путь. При подходе к мосту через Прут начались обвалы. Иногда полотно от обвалов было уже без откосов и отвесно спускалось на несколько сажен вниз. При проходе поезда оно вздрагивало, и куски земли, отрываясь, с шумом падали. Карташев напряженно мучился, где остановить поезд, чтоб опять не заслужить упрека в трусости. Наконец в одном месте, где обвал подошел под самую шпалу и где при проходе сразу ухнула глыба, обнажившая путь чуть не до половины шпалы, Карташев отчаянно закричал: — Стоп! Из заднего вагона лениво выходило начальство. Мастицкий еще издали крикнул: — Ну, что ж вы струсили? У Карташева вся кровь прилила к лицу и слезы показались на глазах. Дрожащим от обиды голосом он ответил подошедшим Пахомову и Мастицкому: — Если хотите, я поеду и дальше. — Ну, что вы, Пшемыслав Фаддеевич, — куда же дальше? — усмехнулся Пахомов. — Это предел, и дальше даже на полвершка нельзя. Карташев готов был обнять и расцеловать за эти слова Пахомова. Подошедший инспектор тоже грубо бросил: — Куда тут к черту дальше? Прямо туда? Он ткнул пальцем вниз. Вместо поезда подали две дрезины. На первую село старшее начальство с Мастицким, на вторую второстепенное с Карташевым. Когда подъехали к бездне у моста, начальство с обеих дрезин сошло и отправилось пешком в обход провала. Остался только Мастицкий. Видя это, остался и Карташев, не понимая, зачем он остался, когда даже и рабочие ушли. Мастицкий не счел нужным объяснить Карташеву, что хотел он делать, а Карташев еще сердился на него за упреки в трусости и не спрашивал. Скоро, впрочем, выяснились его намерения. Мастицкий стал на свою дрезину и стал вертеть ручку, приводящую дрезину в движение. Дрезина все быстрее стала приближаться к пропасти. Карташев замер, поняв, что Мастицкий решил переехать пропасть по этому висячему полотну, которое, протянувшись на сотни сажен над бездной и пригнувшись от собственной тяжести, казалось, вот-вот оборвется. Карташев был близок к обмороку. Его затошнило, зеленые круги показались в глазах, похолодели руки и ноги. «Подлец! — пронеслось в его голове. — Сам ищет смерти, и чтоб донять, и меня за собой тащит». Злоба, ненависть, отчаяние охватили его. Он быстро вскочил на свою дрезину и тоже привел ее в движение. Напрасно Мастицкий кричал ему: — Подождите, пока я перееду! Карташез только злобно смотрел ему в упор и сильнее налегал на ручку. Обе дрезины повисли над бездной. Обходившие, не ожидавшие такого решения вопроса, так как Карташевым были заготовлены лошади для перевозки в этом месте дрезин, стояли как вкопанные и следили за страшным спортом двух ссорившихся между собою инженеров. — Ах, сумасшедшие! — шептал Борисов. — Ах, черти полосатые: они готовы насмерть загрызться в работе! Их необходимо разнять, а то они доведут друг друга до смерти. — Да, — угрюмо согласился Пахомов. Посреди бездны Карташев, старавшийся не смотреть вниз, все-таки посмотрел, — и чуть не потерял сознания от мелькнувшей там, внизу, чайки. В глазах у него побелело, как побелел и он сам, и казалось ему, что стоит и вертит он уже после смерти, пережив все ужасы падения. Осмотр размывов окончился разводом моста на Пруте, который строил Ленар. Мастицкий окончательно слег, предоставив Карташеву разводить мост, сказав сквозь зубы, что проект моста в конторе. «Зачем еще проект?» — подумал Карташев и приступил к разводке. Через пять часов мост был разведен, чтоб пропустить уже месяц ждавшие разводки суда, и больше уже не сводился. И начальство и Карташев остались совершенно довольны разводкой и вслед за тем, сопровождаемые Карташевым, уехали обратно, порешив не возобновлять больше линию между Рени и Галацем. Когда на границе участков Карташев пересел в вагон, его ждал приятный сюрприз. Начальник соседнего участка, живший в Трояновом Вале, уходил, и Пахомов поздравил Карташева с новым назначением — начальником этого участка. Когда Карташев возвратился в Рени, Мастицкий не с обычной своей угрюмостью сказал ему радушно: — Поздравляю вас. — Вы разве уже знаете? Мастицкий только усмехнулся. Карташев вспомнил, как Пахомов, Мастицкий и инспектор отдалялись и долго о чем-то говорили. И Карташеву казалось тогда обидным это, и он думал: какие секреты могут быть у этих людей от него? Теперь он все понял: речь была о его назначении. От Мастицкого же он узнал, что сперва инспектор был против, доказывая, что пока он, Карташев, ничем еще серьезным не зарекомендовал себя, так как нельзя же заслугой считать хотя бы и стихийное разрушение полотна на протяжении тридцати верст. В конце концов инспектор все-таки сдался и, только махнув рукой, сказал: — Ну, теперь вся линия, кроме первого участка, в руках бунтовщиков: хоть не езди… В течение недели, пока Карташев сдавал дела новому своему заместителю, у него установились с Мастицким отношения, совершенно не похожие на их прежние. Делить им между собой было больше нечего, свое раздражение Мастицкий уже перенес на нового помощника и грыз его поедом — и уже за действительно нерадивое отношение к делу, а к Карташеву относился любовно и с уважением. Что до Карташева, то тот прямо боготворил теперь Мастицкого. Обладая громадным опытом и деловитостью, Мастицкий, прежде скупой на советы, теперь не уставал делиться с Карташевым своими знаниями, давая советы, как вести дело на участке. Казалось прежде, что Мастицкий совершенно не интересовался чужими делами, но теперь оказалось, что он решительно все знал, что делалось у его соседа, которого теперь сменял Карташев, знал качества и свойства и его самого, и всех его служащих, давая им точные и, как потом оказалось, совершенно верные характеристики. Особенно предупреждал он Карташева относительно участкового бухгалтера, он же и письмоводитель, и вообще правая рука начальника участка. — Сам Семенов — начальник участка — был честный человек, но большой ротозей, а его конторщик, тот уже прямо вор отъявленный: он развел на участке сплошное воровство. Дорожные мастера безбожно приписывают в табелях рабочих: работают двадцать человек, а они показывают и сто и двести. Со всех подрядчиков берет… Первым делом его надо прогнать, затем на первых порах придется вам постоянно объезжать линию и считать самому рабочих, отмечая число их на данный день в записной книжке, а когда дорожные мастера представят за эти дни табеля — сверять и попавшихся дорожных мастеров без сожаления гнать. Прощание Карташева и Мастицкого было очень сердечное, и Карташев еще долго и любовно смотрел из окна вагона на эту худую, как скелет, мрачную, с темным лицом, в темных очках, понурую фигурку, казалось, оторванную от всего мира и стоявшую теперь одиноко на исчезавшем из глаз перроне. Вскоре после отъезда Мастицкий окончательно свалился, и его, уже на руках, перенесли в вагон и увезли куда-то за границу лечиться. Провезли его через Троянов Вал ночью, и так и не видал его больше Карташев, так как Мастицкий назад не возвратился. XXII Переехав в Троянов Вал, Карташев с еще большей энергией принялся за работу. Никогда не предполагал он в себе такого запаса энергии, любви к делу, охоты работать, какая все больше и больше обнаруживалась в нем. И неужели это он, праздный, ленивый шалопай в институте, которого к наукам, занятиям, работе не притянешь, бывало, никакими арканами? В сутках было мало часов, и тоска охватывала Карташева, когда надо было ложиться спать и прерывать на несколько часов интересную, захватившую его всего работу. И с первым лучом солнца он уже был на ногах и с первым отходившим поездом уезжал на линию. Никто ему не мешал. Помощник его, Коленьев, толстый, ленивый техник, по годам годившийся ему в отцы, не ударял палец о палец и только с благодушием папаши залучал иногда Карташева поесть у него всяких редкостей, разводить которые был великий мастер Коленьев. Он всецело завладел участковым огородом, и парниками, я оранжереями, и там было все, что только могут дать парники и оранжереи: и цветы, и ягоды, и фрукты, и ранние огурцы, и всякая зелень. Во дворе у него был целый птичник и зверинец: всегда наготове откормленные каплуны, индейки, гуси, были даже фазаны. Были поросята, и готовились большие свиньи откармливались медведь, дикая коза, журавль. И каждому давалась особая пища, и на это уходил весь день. На это да на еду. Он и на кухне сам руководил стряпней, и стол его мог, наверно, поспорить со столом самых записных гурманов. К домашним изделиям, ко всяким вареньям и соленьям прибавлялись привозные закуски и блюда: всегда бывала какая-нибудь редкостная рыба, особая из Адриатики ветчина, свежая икра, креветки, особая водка — для сна, для желудка, для лихорадки, просто для здоровья. Сервировка была безукоризненная, чистота поразительная, все было свежо, аппетитно, и больше всего придавал аппетита всему сам повар-хозяин, радушный, ласковый, с громадным, толстым туловищем, из которого высовывалась, как у черепахи, маленькая оплывшая головка. — Ну, теперь, — говорил наставительно Карташеву Андрей Васильевич Коленьев, — бросьте все дела, всё, всё выбросьте из головы, и пусть кровь прильет к желудку и поможет ему сделать как следует самое важное дело в жизни, потому, во-первых, что только в здоровом теле здоровая душа, а во-вторых, потому, что, как говорит мой портной-еврей, унесем мы с собой отсюда, с земли, только свой последний обед. Это только и есть настоящая наша никем неотъемлемая собственность. Все остальное — весь мир, дела, любовь — все временно, все проходит. Tout passe, tout casse, tout lasse…[42] Помните твердо это и ешьте много, не торопясь, и хорошо разжевывайте. И Андрей Васильевич действительно обладал удивительной способностью заставлять людей есть, вдумываться и смаковать все то, чем угощал он. И он умел заинтересовать во время еды историей своих блюд. Он рассказывал просто, без претензий, всегда с большим юмором, и гости весело смеялись, и громче всех и веселее всех начальник станции, князь Шаховской. Он был самым частым гостем Коленьева, иногда даже, если служба позволяла ему, помогая ему в хозяйстве и приготовлениях. Иногда обеды Коленьева удостаивала своим присутствием жена князя, Ксения Ардальоновна. Князь был хороший служака, бурливый, веселый, лет сорока мужчина, не дурак выпить, большого роста, полный, с громадными, кверху немного расчесанными усами. Княгиня тоже высокая, молодая, бледная, с правильными чертами лица, загадочная, молчаливая, точно потерявшая и безнадежно ищущая что-то. Только в присутствии своей маленькой двухлетней дочки она точно просыпалась и, казалось, находила часть того, что искала. Иногда и во взгляде на Карташева чувствовалось то же удовлетворение, какое она испытывала, смотря на дочь. Этот взгляд передавался Карташеву, и он чувствовал себя хорошо в ее присутствии. Уезжая утром в рассвете, он смотрел на окна ее спальни и думал о ней, стараясь сквозь стены проникнуть к ней, в ее загадочную душу. Обеды у Коленьева, когда присутствовала Ксения Ардальоновна, были еще торжественнее, и хозяин еще более священнодействовал. После обеда конца не было десерту из фрукт, конфект и всяких редкостей. Но и после этого хозяин энергично удерживал гостей, доказывая, что надо час, два еще просто посидеть удобно, на турецких диванах, подложив под спины подушки, доказывал необходимость этого кейфа. — Дайте, — горячо убеждал он, — желудку сделать свое дело. Не отвлекайте его. Пусть вся кровь приливает к нему. Чтоб ни о чем не думать после обеда, я завел двух маленьких собачек и так выдрессировал их, что нельзя на них без смеха смотреть. А смех после обеда — это тот же желудочный сок, — он перерабатывает все без остатка. Когда бывала княгиня, Карташев давал себя уговорить, а князь, не соглашаясь в этом с Коленьевым, уходил спать. Тогда княгиня и Карташев чаще смотрели друг другу в глаза и веселее смеялись смешным проделкам собачонок и их хозяина. Хорошели глаза княгини, красивый ряд зубов ее сверкал белизной, бледные щеки покрывались нежным, как будто стыдливым, против воли, румянцем, и сердце Карташева радостнее билось. А затем княгиня уходила домой, Карташев почтительно провожал ее домой и сам уезжал на линию, еще веселее отдаваясь работе. Работы было много, и каждый день Карташев придумывал все новую и новую комбинацию этих работ. Так, между прочим, на участке у него был подрядчиком по земляным работам и балластировке пути старый его знакомый Ратнер. Цена со времени постройки за балласты оставалась по-прежнему по двенадцати рублей за куб. Балластный карьер был у самой линии, балласт брался прямо с карьера и развозился по линии поездами. Ратнер таким образом до десяти рублей с куба клал себе в карман. При последнем проезде комиссии было решено добавить на участок три тысячи кубов балласта и работу передать Ратнеру. Карташев телеграфировал Пахомову, что в настоящее время можно работать гораздо дешевле, и просил разрешения, во-первых, за своей ответственностью сдать подрядчикам на месте эту работу и в счет возможных остатков от этой работы прибавить балласту, а также досыпать полотно дороги. Таким образом, в карьере все — и вскрышка верхнего не балластного слоя, и сам балласт шли бы в дело. Получив согласие Пахомова, Карташев стал приискивать подходящего подрядчика. Как раз в тот день на вокзале робко подошел к нему молодой человек с просьбой дать ему какую-нибудь службу. — Службы у меня никакой нет, а вот, если хотите, возьмите подряд на балластировку и возку земли. — Я, господин начальник, этого дела не знаю… — Я вас научу… Я предлагаю вам два рубля двадцать копеек за куб, причем два рубля будет стоить работа, а двадцать копеек будет ваш заработок. Это составит тысячи две. За этот заработок я беру гарантию на себя. — В таком случае я, конечно, согласен. — Ну, и отлично. Как ваша фамилия? — Вольфсон. — Идите к моему письмоводителю и скажите ему, чтоб писал с вами условие по образцу Ратнера. Назад я буду к пяти часам. Ждите меня здесь. Пусть письмоводитель попросит и Ратнера прийти к поезду. Только ни вы, ни письмоводитель Ратнеру пока ничего не говорите. К пяти часам Карташев, как обещал, приехал с поездом с линии. И Ратнер, и новый подрядчик, и письмоводитель были уже на платформе. Был и выспавшийся уже начальник станции, и прогуливавшийся с ним Коленьев. Карташев поздоровался с ними и рассказал, что сейчас сделает. Он подошел к Ратнеру и сказал: — Господин Ратнер, вам, как старому подрядчику, я отдаю предпочтение. Мне нужно двенадцать тысяч кубов земли и балласта… — Двенадцать тысяч? — радостно удивился Ратнер. — Мне говорил Пахомов — две тысячи. — Двенадцать. Я предлагаю вам три рубля за куб. — Что?! О цене, во всяком случае, я буду говорить в управлении. — Вы будете говорить о цене со мной. Вот телеграмма начальника ремонта. Карташев подал ему разрешительную телеграмму. Князь, стоя поодаль с Коленьевым, вытянул шею и весело ждал. Ратнер прочел, пожал плечами, сделал презрительное «пхе!» и тупо задумался. — Ну? — спросил Карташев. — Согласны? — Что, вы смеетесь надо мной? — Не смеюсь и спрашиваю вас в последний раз: согласны? — Не согласен, и никто не может согласиться. — Петр Иванович, — закричал Карташев письмоводителю, — в таком случае пусть договор подписывает господин Вольфсон. Господин Вольфсон изъявил, — сказал Карташев, обращаясь к Ратнеру, — согласие работать по два рубля двадцать копеек куб. — Какой такой Вольфсон? — Вот тот молодой человек. — Тот прощелыга, которого я к себе на пятьдесят рублей в месяц не захотел взять? — Ну, это уж ваше дело. Князь, отправляйте нас, — сказал Карташев, становясь на площадку тормозного вагона. — Готов, путевая отдана. Третий звонок! Поезд уже тронулся, а Ратнер все еще стоял, опустив голову, не двигаясь с места. И вдруг, быстро повернувшись, он бросился на Вольфсона и, прежде чем тот успел что-нибудь предпринять, вцепился руками в его волосы. Дальнейшего Карташев не видел, так как та часть платформы, где были Вольфсон и Ратнер, уже скрылась и виден был только князь и Коленьев. Коленьев, пригнув свою головку, молча смотрел, а князь, отвалившись и держась за бока, беззвучно, весь вздрагивая, смеялся. Второй большой работой на участке была смена шпал. Вследствие того что балластировка на этом участке была поздняя и недостаточная, шпалы почти сплошь успели подгнить. Да и качеством шпалы эти не удовлетворяли техническим требованиям, и первой работой эксплуатации была смена этих шпал. Но так как кредиты были ограничены, то сделать сразу сплошную смену было нельзя и делали частичную на остатки каждого месяца. Карташев решил сразу сделать сплошную смену шпал и разыскал средства для этого. Эти средства заключались в следующем. В распоряжение начальника участка ежемесячно отпускалось по тысяче рублей на экстренные надобности. Предшественник его за четыре месяца не истратил из этих сумм ни одной копейки. Остальную сумму Карташев выгадал из остатков на балласте. Горячая работа сразу закипела по всей линии участка. Носились земляные и балластные поезда, сотни рабочих сменяли шпалы, подбивали их новым балластом и выравнивали путь. Явилась возможность и все полотно досыпать до нормальной ширины, и балласт поднять до проектной высоты. В тех местах, где все уже было приведено в порядок, линия приняла неузнаваемый вид. На красивом, отточенном, свежем земляном полотне рельефно, с строго очерченными гранями высился балластный слой, выглядывали из него новенькие шпалы, и две пары рельс тянулись непрерывным следом. Как очарованный, смотрел с поезда и не мог оторвать Карташев усталых глаз своих и от откантованных ставок полотна и балласта, и от прекрасно вырехтованного пути, по которому поезд несся мягко, с особым задумчивым гулом. Все артели, все мастера, все сторожа были на местах, потому что с каждым поездом мог проехать неутомимый начальник участка, и торопливо с свернутыми флажками бежали к переездам обыкновенно беременные сторожихи, особенно боявшиеся и днем и ночью ездившего и записывавшего и грозившего штрафом начальника участка. И всех их в лицо знал Карташев, постоянно экзаменуя их, что и как они должны делать — если скотина забредет на путь, если пожар будет в поезде, если путь окажется неисправным. Лучшим временем был вечер, когда усталый Карташев возвращался домой. Тогда как будто оставляло его все напряжение, отходили дела, и он думал о себе. Вернее, не о себе, а о Аделаиде Борисовне, приезд которой ожидался со дня на день. Маня бомбардировала его письмами и требовала точных указаний, как ей действовать. Карташев и хотел, и боялся, и наконец сделал письменное, в очень туманных и витиеватых выражениях предложение Аделаиде Борисовне. Уже на другой день он жалел не так о том, что сделал предложение, как о том, что сделал в такой глупой, натянутой форме. Но письмо ушло, возвратить его нельзя было, и Карташев томительно ждал, стараясь угадать близкое будущее, стараясь представить себе черты Аделаиды Борисовны. Но черты расплывались, он не в силах был связать их в одно, и вместо Аделаиды Борисовны на него внимательно смотрело бледное лицо княгини. Форсированная работа на участке подходила уже к концу, когда была получена срочная телеграмма о приезде назавтра генерал-губернатора, которого будет сопровождать все железнодорожное начальство с Савинским и Пахомовым во главе. В Трояновом Вале, где генерал-губернатор должен был обедать и принимать депутацию населения, сильно заволновались. Коленьев взял на себя добровольно помогать буфетчику, чтоб обед вышел на славу. — Вы убрали ваш участок, как невесту, а моя станция грязна, как хлев; дайте мне несколько поездов балласту, — приставал князь к уезжавшему навстречу начальству Карташеву. — Ну, берите, — согласился Карташев и, отдав соответственные распоряжения, уехал. На другой день, сидя с своим начальством в служебном заднем вагоне с зеркальными окнами на путь, Карташев мог наблюдать эффект, когда поезд мягко и плавно с усиленной скоростью помчался по его участку. Молчали Савинский, Пахомов, инспектор, молчал Карташев, смущенно сгорбившись и прячась за спиной Пахомова. Соседний начальник участка Бызов тыкал Карташева в бок и шептал: — Вот свинью подложили! Вот подкачали! Наконец Пахомов угрюмо спросил: — Много такого пути у вас? — Весь. — И везде сплошная перемена? — Везде. — Уйму денег перерасходовали? — Я из сметы не вышел. Савинский и Пахомов молча переглянулись. Савинский быстро встал и сказал весело: — Нет, надо генерал-губернатора пригласить. Он отправился и привел генерал-губернатора. Усаживаясь, генерал-губернатор приветливо бросил Карташеву: — С вашим покойным батюшкой, Николаем Семеновичем, мы были добрые друзья. Но довершила эффект станция Троянов Вал. Князь и Коленьев успели чудеса сделать. Вся платформа станции и поезда были усыпаны свежим, еще влажным песком. Стены станции были красиво декорированы свежей зеленью. В пассажирском зале был эффектно приготовлен стол, и весь зал был превращен в оранжерею. Когда генерал-губернатор занялся приемом депутации, мрачный инспектор, взяв под руку Карташева, сказал: — Вы прямо маг и волшебник. Полтора месяца всего назад мы были на этом участке, и он был сплошная мерзость запустения. Он покачал головой. — Вижу, вижу сам теперь, что вы не только бунтовать, но и дело делать умеете. В это время сторож подал Карташеву две телеграммы. Карташев прочел: «Я приехала сегодня, завтра назначен наш отъезд, была бы счастлива увидеть вас. Адель». Вторая телеграмма была от Мани: «Деля твоя». Кровь сильно ударила в голову Карташева. От предыдущих всех волнений, напряжения голова его сразу заболела до тошноты, до зеленых кругов. Инспектор отошел от него и, подойдя к Борисову, сказал: — Что-то неладно с Карташевым, — какую-то неприятную телеграмму получил… Борисов быстро подошел и спросил: — В чем дело? Карташев отвел его и рассказал, в чем дело. — Почему же у вас такой несчастный вид? — У меня голова вдруг так заболела, что я едва могу стоять и, во всяком случае, поспеть в Одессу никак уж не могу. — Ну, это еще подумаем! — Да что ж думать? На крыльях не перелетишь. Генерал-губернатор кончил прием и сел обедать. Около него возился и ублажал его Коленьев. Все были в восторге и от еды и от Коленьева, а когда кончился обед, все за губернатором отправились в вагоны. — Вы оставайтесь и поезжайте в Одессу, — сказал Пахомов, ласково пожимая Карташеву руку и особенно загадочно смотря ему в глаза, — нас дальше проводит Коленьев. Так же ласково и особенно пожал ему руку Савинский: — Мой сердечный привет вашим. Инспектор мрачно сказал: — Я нарядил экстренный поезд, на котором вы успеете до завтра приехать в Одессу. Как только мы отъедем, вам этот поезд подадут. — Я так благодарен, так благодарен, — говорил растерявшийся Карташев. Поезд уже трогался, ему весело кивали из окон служебного вагона, и все лица были такие добрые, приветливые, ласковые, что слезы выступили на глазах Карташева, и он готов был всех их обнять и расцеловать. Через час и Карташев уже мчался в экстренном поезде пз одного пассажирского и одного служебного вагона с большими зеркальными окнами на путь, лежа на богатом и мягком диване зрительной залы вагона. И, если бы не страшная головная боль, Карташев считал бы себя самым счастливым человеком в мире. Сознание этого счастья охватывало по временам Карташева жутким страхом, что вот сразу все это рушится и дорого придется рассчитываться за эти минуты благополучия. Головная боль являлась как бы искуплением этого полного блаженства, и, плотно прильнув к подушке, Карташев радостно мирился с ней, не думая, так как думать не мог, а угадывая завтрашний свой счастливый день, когда больше не будет болеть голова, когда он увидит и почувствует ту, которая до сих пор казалась ему такой недосягаемой и которая отныне его вечная спутница на земле. Вечная и бесконечно дорогая, которую боготворил он, молился на нее, как на светлого ангела, снизошедшего к нему, грешному, грязному, чтоб унести навсегда в светлый, чистый мир любви, правды, добра. Так и заснул он с тяжелой головой и с легким сердцем. И проснулся, только подъезжая к Одессе, проспав шестнадцать часов подряд. Головной боли как не бывало. Свежий и радостный, он бросился в уборную умываться, так как поезд уже вышел с последней станции Гниляково. Вот уже и большой вокзал. Вот мчится и извивается уже поезд между знакомыми дачами с зелеными деревьями. Опять весна, и в открытые окна несется и охватывает неуловимый аромат цветущих акаций, молодых лучей солнца, радостей жизни, и сердце тревожно и полно бьется под мерный стук колес и грохот поезда. С размаху останавливается он в облаках пара и дыма, и уже видит Карташев в окна вагона там, на платформе, Маню и рядом с ней… его сердце замирает… Аделаида Борисовна, напряженная, робкая и радостная, ищущая его глазами. Он спешит, качаясь еще от толчка, целует ей руку. Маня властно командует: — Целуйтесь в губы! И когда они исполняют ее приказание и Аделаида Борисовна при этом вся краснеет, Маня весело говорит: — Вот так! И все трое смеются. С ними смеется веселое утро, смеется солнце, весь город своими звонкими мостовыми, смеющийся треск которых отчетливо разносится в раннем утре. — Вот что, — диктует дальше Маня, — прямо отсюда пожалуйте к папе на могилу, — там никто вам мешать не будет сговориться, а я поеду домой. И уже вдвоем только с Аделаидой Борисовной они едут, кивают головами Мане. Маня не торопится брать себе извозчика и стоит теперь серьезная, задумчивая и долго еще смотрит им вслед. Вот и кладбище, прямая аллея к церкви, оттуда по знакомой тропинке, держась за руки, идут Карташев и Аделаида Борисовна. Уже мелькает между деревьями мрачная, развалившаяся башня памятника, с золотой арфой когда-то на ней и улетавшим ангелом. Вот и ограда с могилой отца, с мраморным крестом над ней. Карташев, сняв шапку, стоит и смотрит на стоящую на коленях свою невесту и переживает миллион всяких ощущений: обрывки воспоминаний, связанных с этим местом из давно прошедшего, волну настоящего, так сразу нахлынувшую, что он потерялся совсем в ней и не может найти ни себя, ни слов, и хочет он, чтоб она подольше молилась, чтоб успел он хоть немного прийти в себя. Но она уже встает, и он говорит бессвязно, не находя слов: — Все это так быстро, неожиданно… Я так счастлив… всю свою жизнь я посвящу, чтоб отблагодарить вас… Я с первого мгновенья, как только увидел вас, я решил, что мне вы или никто… но я считал всегда все это таким недосягаемым, я гнал всякую мысль об этом… К его сердцу радостно прилила кровь и охватила счастливым сознанием переживаемого мгновения, сознанием, что его Деля около него, смотрит на него, он может теперь здесь, среди вечного покоя и равнодушия мертвых, целовать ее. Постепенно они оба вошли в колею. Аделаида Борисовна поборола свое смущение, Карташев нашел себя. — Ах, как хорошо Маня придумала отправить нас на кладбище, — говорил через два часа Карташев, сидя рядом и обнимая свою невесту. — Только здесь, не стесняясь всеми этими милыми хозяевами, могли мы так сразу открыть и сказать все, что хотели. Там будет свадьба еще, но настоящий день, мгновенье, с которого начинаем мы нашу жизнь вместе, — сегодняшний, здесь на кладбище, в этой тишине и аромате вечной жизни. И здесь я клянусь и беру в свидетели всех хозяев этого вечного, что буду тебя вечно любить, вечно боготворить, вечно молиться на тебя! Карташев быстро упал на колени и, прежде чем Аделаида Борисовна успела опомниться, поцеловал кончик ее ботинки. Аделаида Борисовна судорожно обхватила руками шею Карташева и прильнула к нему. Слезы текли по ее лицу, и она шептала: — Я такая была несчастная… вся жизнь моя так тяжело складывалась… И так счастлива теперь… Она не могла сдержать рыданий, а Карташев поцелуями осушал ее слезы. Она смеялась и продолжала опять плакать, тихо повторяя: — Теперь я плачу уже от счастья… Она заговорила спокойнее… — Я росла очень болезненным ребенком. Несколько раз я была так больна, что думали, что я не выживу. Мать моя рано умерла, мне было всего три года… Отец женился на другой… Отец любил нас, но мачеха… — Она с усилием докончила: — Не любила никогда… Мы всегда росли с гувернанткой внизу и приходили наверх только к обеду… Мачеха меня считала особенно капризной… В десять лет меня уже увезли за границу в пансион, и я там семь лет пробыла… Каждый год отец с мачехой приезжали к нам на несколько дней, но никогда без мачехи мы с отцом не провели ни одной минуты… Она очень любит отца и боится, что он уделит хоть что-нибудь нам… Она радостно посмотрела в глаза Карташеву: — Теперь мне и не надо никого! Карташеву было так жаль, так чувствовал он теперь ее в своем сердце, он обнимал и целовал ее и говорил ей, что будет счастлив, если заменит ей и мужа, и друга, и отца, и мать. Надо было ехать домой, но Аделаида Борисовна хотела немного еще подождать, чтоб просохли ее глаза, и Карташев начал рассказывать ей из своих воспоминаний, связанных с кладбищем. — Вот эта дорожка, — говорил он, — ведет прямо к стене, отделяющей кладбище от нашего дома. — Это далеко отсюда? — Нет, близко. — Можно пойти посмотреть? Радостный и счастливый Карташев повел ее по дорожке, по которой много лет назад так часто бродил. И так живо вставали в памяти друзья детства: Яшка, Гаранька, Колька. Вечно все такими же, как были, запечатлелись они и, казалось, вот-вот выскочат из-за какого-нибудь памятника, вот-вот опять услышит он их звонкие, возбужденные голоса, и опять будет двоиться он между желаньем быть и никогда не расставаться с ними и страхом, что назначенный срок прошел, и давно уже ждет его мать для того, чтоб заниматься, для того, чтоб играл он с сестрами, был дома и делал все то дело, к которому не лежала душа, которое не имело ничего общего с его друзьями и их жизнью. — Вот и стена! — сказал Карташев. Темно-серая, старая, из известкового камня стена была перед ними, с рядами едва заметных могильных бугорков, с деревянными, кое-где сохранившимися крестами. Мертвая тишина царила кругом, из знакомой щели между камнями по-прежнему озабоченно выглядывал из своего гнезда воробей, присела на мгновенье у другой щели ласточка, озабоченно и без толку ползет вверх по стене толстый жук и, робко прижавшись к самой стенке, растут всё те же цветы: васильки, ромашка застилает своими круглыми листочками землю, а там голый, треснувший бугорок и под ним, наверно, шампиньон. Карташев нагнулся и привычной рукой вырыл целое гнездо шампиньонов. — А вот еще! И они быстро набрали два полных платка. — Помню, какой в детстве высокой казалась мне эта стена. Вот в этом месте мы всегда через нее перелезали. — Как интересно было бы посмотреть на ваш дом! — Если хочешь, полезем на стену. — Не страшно? — Ну! вот по этим дыркам, как по лестнице, я полезу вперед и подам руку. Карташев влез на стену, лег на нее и спустил руку. Аделаида Борисовна добралась до его руки и дальше уже о его помощью взобралась на стену. Во всей ее фигуре были и страх не упасть, и желание поскорее все увидеть. Пригнувшись, она смотрела, а Карташев, держа ее одной рукой, другой показывал ей сад, дом, сарай, горку и объяснял. — Хотите, прыгнем в сад? — Ой? — Я обниму тебя, и мы сразу прыгнем, и таким образом, поддерживая тебя, я смягчу твое падение. Аделаида Борисовна весело и нерешительно смотрела вниз. — Только сразу надо: когда я скажу три — прыгать! Ну, раз, два, три… Карташев прыгнул, а Аделаида Борисовна еще не собралась, и он потянул ее, и оба, потеряв равновесие, упали на землю. Оба испачкались, Аделаида Борисовна ушибла руку, бок и до крови оцарапала щеку. И вытереть кровь нечем было, так как платки с грибами остались на той стороне. Карташев был очень сконфужен, извинялся, а Аделаида Борисовна, подавляя боль, улыбалась и ласково говорила: — Ничего, ничего… — Я сейчас принесу платки. Карташев взлез опять на стену, прыгнул, взял платки и возвратился назад. Перед смущенной Аделаидой Борисовной стоял высокий Еремей и тоже, мигая своим одним глазом, смущенно смотрел на нее. — Это Еремей, — объяснил ей Карташев, — это моя невеста, Еремей. Еремей радостно открыл рот и начал усиленнее кланяться, приговаривая: — Ну, дай же, боже, дай, боже… — Дай, боже, — помог ему Карташев, — що нам гоже, що не гоже, того не дай, боже… Аделаида Борисовна кончиком платка, жалея грибы, вытирала кровь, а Карташев говорил Еремею: — Вот, Еремей, как я угостил свою невесту. — И чем то могло так оцарапнуть? — качал головой Еремей. — Та чему ж вы не гикнули, я бы лестницу приволок бы. — Вот это верно! Пожалуйста, пока мы пойдем в дом, принесите лестницу. Кровь перестала идти, но царапина была во всю щеку. Скоро и Аделаида Борисовна и Карташев забыли о своем падении, отдавшись осмотру дома и рассказам. — Вот и здесь меня раз высек отец… Господи, я, кажется, только и вспоминаю, как меня секли. Боже мой, какая это ужасная все-таки вещь — наказание. Около двадцати лет прошло, я любил папу, но и до сих пор на первом месте эти наказания и враждебное, никогда не мирящееся чувство к нему за это… Тебя, конечно, никогда не наказывали? — Нет… Меня запирали одну, и я такой дикий страх переживала… На лице Аделаиды Борисовны отразился этот дикий страх, и Карташев совершенно ясно представил ее себе маленьким, худеньким, испуганным ребенком, с побелевшим лицом, открытым ртом без звука, которого вталкивают в большую пустую комнату. — А, как это ужасно! Деля, милая, мы никогда пальцем не тронем наших детей. — О, боже мой, конечно, нет! И они еще раз горячо поцеловались. — Я как будто, — говорил Карташев, — теперь, когда побывал с тобой здесь, никогда с тобой не разлучался. Ах, как хорошо это вышло, что мы поехали на кладбище, сюда. Мы опять и уже вдвоем родились здесь и с этого мгновения вместе, всегда вместе пойдем по нашему жизненному пути. Они шли, держась за руки, и она молчаливо горячим пожатием отвечала ему. — Еще на колодезь зайдем, откуда я вытащил Жучку. По-прежнему там было тихо и глухо. Карташев заглянул и сказал: — Какой мелкий: не больше сажени, а тогда казался бездной без дна. Все как-то стало меньше — и сад и дом… Все тогда было больше… Лестница уже стояла у стены, и около нее Еремей. И Еремей уже не тот. Еще худее, выросла большая белая борода. За Зоськой умерла и толстая мать его Настасья, звонко кричавшая, бывало, сыну: — А сто чертей твоему батьке в брюхо! Другая теперь, злая, как ведьма, такая же худая, как и Еремей, ест поедом покорного, тихого, всегда бессловесного Еремея. — Как здоровье Олимпиады? Еремей махнул рукой и ответил неопределенно: — Живет! На базар, бес, ушла… Карташев дал ему двадцать пять рублей, и на бесстрастном лице Еремея сверкнула радость. — Дай, боже, — говорил он, поддерживая лестницу, — щоб счастье, богатство було, щоб не перебрали всех денег… На этот раз и благополучно взобрались, и благополучно спустились на другую сторону. Домой приехали только к часу. Их встретили все с радостными возгласами, поздравлениями и вопросами, где они запропали. — Послушай, — весело кричал издали Сережа, — поддержи коммерцию и не выдай: я держал пари на сто рублей, что вы уже обвенчались? Неужели проиграл? Войди в мое положение… Когда подошли и увидели расцарапанное лицо Аделаиды Борисовны, опять забросали вопросами: как, что случилось? А Сережа громче всех кричал: — Ну, я выиграл, выиграл: повенчались, и он уже побил свою жену! Когда выяснилось, откуда эта царапина, раздался общий вопль:

The script ran 0.007 seconds.