Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол [0]
Язык оригинала: ISL
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. Лакснесс Халлдор (1902–1998), исландский романист. В 1955 Лакснессу была присуждена Нобелевская премия по литературе. Прожив около трех лет в США (1927–1929), Лакснесс с левых позиций обратился к проблемам своих соотечественников. Этот новый подход ярко обнаружился среди прочих в романе «Самостоятельные люди» (1934–35). В исторической трилогии «Исландский колокол» (1943), «Златокудрая дева» (1944), «Пожар в Копенгагене» (1946) Лакснесс восславил стойкость исландцев, их гордость и любовь к знаниям, которые помогли им выстоять в многовековых тяжких испытаниях. Перевод с исландского А. Эмзиной, Н. Крымовой. Вступительная статья А. Погодина. Примечания Л. Горлиной. Иллюстрации О. Верейского.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Сущий дьявол — дьявол для всех, хотя бы ты и делал вид, что кому-то помогаешь, — сказал Гриндвикинг. — Ты сперва пырнул его ножом. — А хотя бы и так, — сказал Йоун Мартейнссон. — Пора было оказать услуги и бедняге Аурни. Теперь Снайфридур Бьорнсдоутир овдовела, и он может распрощаться со своей Гилитрутт[178], жениться на Снайфридур и поселиться в Брайдратунге, законной наследницей которой она теперь стала благодаря мне. — Да возьмет тебя сатана на веки вечные за то, что ты вступил в заговор с датчанами против твоего земляка и благодетеля, за то, что ты добился осуждения моего господина и учителя, сделав его посмешищем для мошенников. — А если Аурни захочет, я отменю решение верховного суда, — сказал Йоун Мартейнссон. — Если бы у тебя были деньги на пиво, но у тебя их никогда нет. Поди пощупай, не найдешь ли ты чего-нибудь в карманах у мертвеца. — Проси пива у Компании, проси у шведов, — сказал Гриндвикинг. — Или ты думаешь, тебе одному хочется пива в этом городе? Ты можешь, пожалуй, втянуть меня в любое злое дело, но мародером по твоему приказу я никогда не стану. — Если он припрятал несколько скильдингов, так он мне их задолжал. Той небольшой честью, которая осталась у этого человека, он обязан мне — я ведь восстановил ее своими бесконечными петициями и апелляциями. — С этими словами Йоун Мартейнссон встал и начал обыскивать труп. — Неужели ты думаешь, я могу питать какое-нибудь уважение к мертвецу, который при жизни дошел до того, что лишился и чести и поместья? — сказал он. — А я считаю, что самое малое, чего можно требовать от убийцы, это чтобы он уважительно отзывался о том, кого убил, — сказал Гриндвикинг. — Во всяком случае, так говорится в древних сагах. Даже самые плохие люди не отзывались плохо о тех, кого они убивали. И хотя этот человек в жизни был врагом моего учителя, ты не заставишь меня сказать что-либо оскорбительное над его прахом. Requiescas, — говорю я, — quis quis es, in pace, amen[179]. И наконец, чтобы приступить к делу: что ты сделал с книгой «Scaldica majora»[180], которую ты украл из библиотеки моего господина? — «Скальда», — сказал Йоун Мартейнссон. — Она пропала? — Мой учитель хорошо знает, что никто, кроме тебя, не мог этого сделать, — сказал Гриндвикинг. — Ни один здравомыслящий человек не стал бы красть эту книгу, любой, у кого ее найдут, будет схвачен, — сказал Йоун Мартейнссон. — Чего только не украдет сатана, чтобы продать шведам? — спросил Гриндвикинг. — Мой друг Аурни слишком прост: он думал, что накормит исландцев, нападая на Компанию, он думал, что уничтожит слухи о Снайфридур, Солнце Исландии, позоря ее близких; он думал, что спасет честь родины, выманивая у голодных дураков Исландии те немногие книги, которые там еще не сгнили, и собирая их в кучу в Копенгагене, где они могут сгореть в одну-единственную ночь. А теперь он думает, что шведы не так хитры, как он. Я тебе вот что скажу: они гораздо хитрее его, они так хитры, что никакая сила на свете не заставит их поверить, что кучка называющих себя исландцами вшивых нищих в богом забытом углу севера, которые, слава богу, скоро вымрут, написали древние саги. Я знаю, Аурни зол на меня за то, что я не бросаю в его пасть любую бумажку, которая может подвернуться мне под руку. Почему бы ему не утешиться тем, что он раздобыл ценнейшие книги? Я всего-навсего только и сделал, что продал несколько не имеющих никакой цены тряпок фон Оксеншерну и дю Бертельшельду, да еще де ля Розенквист просил меня достать родословную, чтобы доказать, что его предки восходят к троллям. — Тебя все равно будут звать вором «Скальды», хотя в Лунде ее и называют древней сагой вестготов. Говори, где книга, иначе я напишу одному человеку в Арнарфьорде, который знает толк в волшебных рунах. — Тогда тебя сожгут, — сказал Йоун Мартейнссон. К этому времени он нашел в карманах мертвеца почти два далера; рассчитывая найти еще, он положил деньги на окно, которое было плотно закрыто, и начал стаскивать с покойника сапоги. Гриндвикинг понял, как понимал и раньше, что слова мало действуют на Йоуна Мартейнссона, и ограничился тем, что открыл и снова закрыл рот, глядя на него. Окончив поиски, Йоун Мартейнссон начал натягивать на себя одежду. Вместо того чтобы умыться, он втер в волосы пахучую мазь. В заключение он надел плащ, широкий, как балахон звонаря. В каждый карман он засунул по сапогу Магнуса из Брайдратунги. Потом он достал шляпу. На ней виднелось несколько полузасохших грязных пятен, он поплевал на них, затем вытер рукавом. Пригладил немного волосы на затылке и надел шляпу. У него сильно выдавалась вперед нижняя челюсть, в верхней давно уже не было зубов, и подбородок его все больше стремился к тому, чтобы поцеловать кончик носа. Морщины по обеим щекам спускались к подбородку. Глаза были удивительной силы, и стоило их обладателю только выспаться, как они вновь обретали свой блеск. Говорил он всегда ворчливым, по-исландски небрежным тоном. — Разве ты не сообщишь об утопленнике, парень? — спросил Гриндвикинг, когда Йоун Мартейнссон запер за ними дверь. — Не к спеху, — ответил тот, — ему еще долго придется лежать. Живым нужно пить. Если вспомню, расскажу им сегодня вечером, что я нашел исландца в канале. Вряд ли они будут торопиться хоронить его. Затем оба пошли в кабак. Глава четвертая Ученые люди в своих книгах много писали о разнообразных знамениях, появлявшихся в Исландии перед чумой. Прежде всего следует назвать голод и неурожай, которые царили во всех частях страны и унесли множество жизней — особенно среди бедняков. Ощущалась острая нехватка в снастях для рыбной ловли. К тому же участились грабежи и воровство, а также кровосмесительные связи, и в южной части страны произошло землетрясение. Случилось много странных вещей. Осенью перед чумой восьмидесятилетняя женщина в Эйрарбакки вышла замуж за человека, которому было немногим более двадцати, а весной она хотела его бросить impotentiae causa[181]. Семнадцатого мая люди видели семь солнц. Той же весной овца в Баккакоте в Скуррадале принесла ягненка с головой и щетиной свиньи, верхней челюсти у него совсем не было, язык свисал над нижней челюстью, не соединявшейся с черепом, глаз не было и в помине; уши у него были длинные, как у охотничьей собаки. Из головы торчал маленький сосок с отверстием. Когда ягненок родился, люди ясно слышали, как он сказал: «Могуч дьявол в детях неверия». В зиму перед чумой из монастыря Киркьюбайар распространилась весть о том, что монастырский эконом и еще один человек, идя вечером по кладбищу, слышали, как под ногами у них раздавались стоны. В Кьяларнестинге в воздухе что-то шумело. В Скагафьорде из моря вытащили рыбу-ската. Когда ее бросили в бот, она начала жалобно пищать и биться, а когда на берегу ее резали на части, каждая часть также кричала и жаловалась, и даже мелкие кусочки, когда их принесли домой, продолжали визжать и ныть, так что пришлось опять побросать их в море. В воздухе вдруг появлялись какие-то люди. В заключение следует упомянуть яйцо, снесенное курицей во Фьядле на Скейдаре, на котором можно было ясно различить темный знак, это был перевернутый знак Сатурна, означающий, что omnium rerum vicissitudo veniet[182]. Когда в страну пришла великая чума, исполнилось ровно тридцать лет со времени последней чумы и пятьдесят со времени предпоследней. Большинство жителей страны старше тридцати лет еще носили на себе следы прошлой чумы, у одних были высохшие руки или ноги, у других выпученные глаза или какие-нибудь увечья лица и головы. Кроме того, большинство людей страдало обычными болезнями бедняков: они были согнуты и скрючены английской болезнью, покрыты рубцами и ранами от проказы, ходили со вздутыми от глистов животами или еле двигались, пожираемые чахоткой. Из-за непрерывного голода мужчины были низкорослые, каждый, кому удавалось вырасти повыше, становился героем народных сказаний и считался равным Гуннару из Хлидаренди и другим древним исландцам. Люди верили, что такой может померяться силой даже с неграми, которых иногда привозили датчане на своих кораблях. На этот народ чума снова обрушила свой бич, на сей раз с небывалой силой, теперь ее можно было сравнить только с черной смертью. Болезнь завезло в страну торговое судно, прибывшее в Эйрарбакки весной, в конце мая; через неделю три хутора в этой: местности совершенно опустели, а на четвертом остался в живых только семилетний ребенок. Коров не доили. Через десять дней сорок человек погибли в этом нищем местечке. Смерть косила людей. Иногда в маленькой церкви хоронили сразу тридцать человек. В более населенных приходах умирало по двести человек и больше. Чума поражала священников, и богослужения не отправлялись. Многие супруги ложились в могилу в одни и тот же день; некоторые теряли всех своих детей, и бывало так, что в многодетной семье выживал только один слабоумный ребенок. Многие впадали в неистовство или теряли рассудок. В большинстве умирали люди, не достигшие пятидесяти лет, самые молодые, здоровые и сильные, а старики и инвалиды выживали. Одни лишались зрения или слуха, другие оставались подолгу прикованными к постели. В ту пору епископство в Скаульхольте лишилось своей главы, а эта глава — своей короны, поскольку болезнь унесла яркий светоч веры, друга бедняков — епископа, а через неделю — его богобоязненную и щедрую на милостыню любезную супругу. Они были положены в одну могилу. Это случилось через два года после того, как его королевское величество послал в эту страну своего чрезвычайного эмиссара с широчайшими полномочиями, дабы по возможности улучшить условия жизни народа. Когда Арнас Арнэус вернулся в Копенгаген, страну постигло несчастье — наш тогдашний властелин и король лежал на смертном одре, и вельможи готовились короновать нового. Простых людей в день коронации угощали на площади перед дворцом супом и жарким, а также пивом и красным вином. В Дании началась новая эпоха. То доброжелательство к Исландии, которое Арнэус за годы своего пребывания при дворе сумел пробудить в его величестве, умерло в Дании вместе с прежним королем. Отчеты Арнэуса о положении в Исландии, так же как и его предложения по улучшению торговли, экономики, судопроизводства и управления страной, встречали холодный прием в канцелярии, вряд ли их даже читали. Всем было известно, что новый король стремился к более славным делам, нежели забота об исландцах. Настало время снова начать войну со шведами. Чиновники были заинтересованы только в сохранении своих постов после вступления на престол молодого короля. Забота об Исландии давно уже никому не приносила славы, — и вообще мало кого из добрых датчан привлекала эта отдаленная часть Дании, одно название которой вызывало отвращение у копенгагенцев, хотя именно оттуда текла ворвань, нужная для освещения города. Об исландцах можно сказать, что хотя преступники в этой стране были друзьями Арнэуса (правда, не все, даже не все клейменые, чье клеймение он признал несправедливым) и хотя многие бедняки с радостью приветствовали штрафы за поставку червивой муки, наложенные на купцов его стараниями, а также присланное в Исландию зерно, которое ему удалось выжать из казны, и хотя многие были ему благодарны за то, что он пожелал довести до всемилостивейшего сердца его величества их прошения о снастях для рыбной ловли, ковком железе и вине для причастия, а также о снижении цен, каковые прошения губернатор семь лет держал под сукном, — все же вражда высокопоставленных лиц к Арнэусу на его родине была отнюдь не меньше, чем в Дании. После того как купцы увезли Магнуса Сигурдссона из Брайдратунги в Копенгаген и в течение двух лет раздували его дело, чтобы отомстить Арнэусу, поползли слухи, что исландские судьи готовят против него процесс с целью отменить его приговоры в альтинге — так называемые эмиссарские приговоры, — вернуть себе имущество, отнятое у них в силу этих приговоров, а также восстановить свою честь, которой их лишили опять-таки в силу этих приговоров. Этот книжник, который на некоторое время оторвался от книг, повинуясь своему призванию — во имя справедливости стать ангелом-хранителем своей родины, — пожинал теперь, что посеял, получая ту же награду, что и бессмертный Рыцарь Печального Образа. Для человека, послушного этому призванию, нет больше возврата к книге, которая когда-то была для него всем. И потому в то утро, когда ему сообщили об исчезновении той книги, которая была жемчужиной среди всех его книг, он, бледный от бессонницы, опустился на скамью и произнес только: — Я устал. Он долго сидел так после ухода Гриндвикинга, впав в дремоту. Наконец он пришел в себя и поднялся. Он не раздевался ночью, вернувшись с пира королевы. Теперь он умылся, привел себя в порядок, сменил одежду. Он приказал кучеру заложить коляску и уехал. Глава пятая Арнэус часто заглядывал в канцелярию, чтобы следить за ходом дела, поскольку он был посредником во множестве вопросов, касавшихся исландцев. Государственный советник, занимавшийся исландскими делами, вызвал к себе в канцелярию брадобрея, но часто во время бритья вставал, чтобы полакомиться вареньем из банки, стоявшей на столе среди присланных из Исландии бумаг — копий приговоров к наказанию плетьми, клеймению и повешению. В комнате стоял удушливый запах парикмахерских снадобий. Когда профессор antiquitatum Danicarum открыл дверь, государственный советник бросил на него взгляд из-под ножа и сказал «мин херрё» не то на немецком, не то на нижненемецком наречии и указал гостю на стул. Затем он продолжал по-датски: — Говорят, что в Исландии много красивых девушек. — Да, ваша милость, — ответил Арнас Арнэус. — Хотя говорят, что кожа их пахнет рыбьим жиром, — сказал главный чиновник по делам Исландии. — Я никогда об этом не слышал, — промолвил Арнас Арнэус и вынул короткую глиняную трубку. — В книгах пишут, что там нет ни одной невинной девушки, — продолжал государственный советник. — Где об этом написано? — спросил профессор antiquitatum Danicarum. — Это говорит превосходный автор Блефкен[183]. — Должно быть, это какое-то заблуждение известного автора, — сказал Арнэус. — У знаменитейших авторов можно прочесть, что исландские девушки считаются невинными, пока не родят седьмого ребенка, ваша милость. Государственный советник сидел неподвижно, как мертвый, пока ему брили кадык. Когда эта операция была закончена, он поднялся со стула, но не для того, чтобы съесть варенья, а чтобы выразить свое глубокое недовольство ходом одного дела: Хотя нам с вами не удается достичь единства по большинству вопросов, касающихся Исландии, я не могу отрицать одного: мне непонятно, как честный суд может осудить такого высокородного человека за то, что он спал с бесстыдной женщиной. Das ist eine Schweinerei[184]. Вот тут у меня документы по одному позапрошлогоднему делу: исландскую девушку в Кеблевиге изнасиловали двое немцев. Когда фугт присудил их к уплате штрафа и к наказанию плетьми, мать девушки рыдала и просила бога поразить судью огнем. Арнас Арнэус закурил. — Мое мнение таково, — веско сказал государственный советник, сидя под ножом. — Если почтенным, высокородным мужчинам нельзя иметь любовниц, замужних или незамужних, то к чему тогда жить? Нельзя же требовать, чтобы человек был verliebt[185] в свою жену. Милостивый государь, вы изучали классиков и лучше меня знаете, что древним это было чуждо: жену они держали по долгу, любовницу из потребности, а для удовольствия — мальчика. Профессор antiquitatum Danicarum удобно откинулся на стуле, он наблюдал за колечками дыма из своей трубки, и лицо его выражало полное спокойствие. — Да-а, а что скажет брадобрей? — спросил он. — Будучи простым горожанином, брадобрей не ведает о подобных дурных нравах, — сказал государственный советник. — Как раз перед тем как вы, милостивый государь, вошли в дверь, он рассказывал такую новость: нашего всемилостивейшего монарха сегодня утром видели в «Золотом льве» — доме, пользующемся дурной репутацией, где он вместе с сопровождавшими его кавалерами учинил дебош, который окончился дракой со сторожами. — Этого я никогда бы не сказал в присутствии двух свидетелей, — заявил брадобрей. — Но когда ваша милость спросили меня о новостях, а случаю было угодно, чтобы я как раз пришел от барона, где находились два сильно пьяных генерал-лейтенанта, которые были в упомянутом доме и вместе с его величеством дрались со сторожами, то… простите меня, ваша милость, если я бываю в домах высокопоставленных лиц, как же моим ушам не научиться понимать по-немецки? — Дайте благовония и помаду, — сказал государственный советник. Брадобрей замолчал, отвесил очень искусный поклон, открыл банки с благовониями и стал опрыскивать ими государственного советника. Арнэус все сидел на своем стуле и курил, пока брадобрей опрыскивал государственного советника и натирал мазями. — Переменим тему, — сказал он и перешел прямо к делу, продолжая наблюдать за дымом из своей трубки. — Прибыли ли на корабле в Хольмен веревки для снастей, о которых я говорил с вами в последний раз? — Почему король всегда должен беспокоиться о том, чтобы добыть этим людям все больше и больше веревок? Тут лежит еще одно прошение о веревках. Зачем исландцам столько веревок? — Да, я слышал, что прошение к королю, которое я в позапрошлом году обнаружил у Гюльденлеве, пролежав у него семь лет, наконец попало сюда. — Мы не желаем, чтобы исландцы ловили больше рыбы, чем нам нужно. Когда мы снова будем воевать со шведами, они получат больше веревок и даже крючки в придачу. — Ваша милость предпочитает, чтобы король покупал зерно для народа в неурожайный год, но не разрешал этому народу ловить рыбу? — Я никогда этого не говорил, — сказал государственный советник. — Я считаю, что в Исландии у нас никогда не было достаточно твердой власти, чтобы раз и навсегда покончить с бродящей по стране распущенной сволочью и чтобы позволить тем немногим порядочным людям, которые там есть, не боясь нищих и воров, беспрепятственно ловить рыбу, нужную Компании, и добывать ворвань, нужную Копенгагену. — Могу я сообщить это альтингу от имени вашей милости? — Вы можете здесь, в канцелярии, клеветать на нас перед лицом исландцев, сколько вам заблагорассудится. Безразлично, что говорят или думают исландцы. Никто лучше вас, милостивый государь, не знает, что исландцы — бесчестный народ. Разрешите предложить вам, высокородный господин, варенья? — Благодарю, ваша милость, — сказал Арнас Арнэус. — Но если мой народ лишился чести, то к чему мне варенье? — Ни один человек, когда-либо посланный в Исландию королем, не лишал этого народа чести в такой степени, как вы, милостивый государь. — Я стремился к тому, чтобы исландцы пользовались законом и правом, — сказал Арнас Арнэус. — Ах, не все ли равно, по каким законам судят исландцев? Канцелярия имеет доказательства, что это плохой народ, все его лучшие представители в древние времена поубивали друг друга, пока не осталась кучка попрошаек, воров, прокаженных, завшивевших и пьяниц. Арнэус продолжал курить с отсутствующим выражением лица, он тихонько бормотал про себя латинские слова, как бы в рассеянности цитируя строки стихотворения: — Non facile emergunt quorum virtutibus obstat res angusta domi[186]. — Да, я знаю, что в Исландии не найдется ни одного нищего священника, не знающего наизусть «Donat» и днем и ночью не призывающего классиков в свидетели. Их прошения к его величеству до такой степени напичканы ненужной ученостью, что сам черт не поймет, что нужна-то им всего-навсего веревка. По-моему, человеку, у которого нет веревки, не нужна латынь. Вернусь к тому, что я хотел сказать: немногих порядочных людей, еще оставшихся в Исландии, вы лишили доброго имени, подобно старому честному Эйдалину; он был верен своему королю, а вы сделали его на старости лет бесчестным нищим, и это свело его в могилу. — Это правда, мой приезд туда привел к тому, что некоторые исландцы — сторонники короля — лишились чести, зато беззащитные вновь обрели свою честь. Если бы народ умел удерживать выигранную победу, ему не пришлось бы в будущем так трепетать перед властями и бояться за свою жизнь. — И все же вы, милостивый государь, недовольны. Помимо всего прочего, вы принялись различными высосанными из пальца процессами преследовать даже благодетелей острова, честных датских граждан, благочестивых купцов, подвергающих свою жизнь опасности, ради того чтобы привезти этому народу все необходимое для жизни, многие из них погибают в пучинах моря, окружающего эту пустынную страну. Распространяется клевета, — и главный ее источник — вы, — будто бы цель торговли с исландцами — получение прибыли. Простите нас, милостивый государь, за то, что мы, будучи лучше осведомлены, придерживаемся другого мнения. Мы, датчане, всегда вели торговлю с исландцами только из чувства сострадания. И когда его величество взял себе монопольное право на исландскую торговлю, то исключительно ради того, чтобы воспрепятствовать иностранцам держать в экономическом угнетении этот нищий народ. Пока государственный советник говорил, брадобрей продолжал натирать его лицо одной мазью за другой, гость же сидел, чувствуя себя в высшей степени удобно, и, покуривая, наблюдал за процедурой. — Это правда, — сказал он наконец своим спокойным голосом, почти равнодушно, — в старые времена цены гамбуржцев не всегда считались выгодными в Исландии. Однако знающие люди полагают, что положение с тех пор не улучшилось, а скорее ухудшилось, — как при благочестивых купцах из Хельсингёра, так и при Компании. А что касается господ коллег и компаньонов по исландской торговле, то излишне сожалеть об их судьбе, поскольку они держат в своей свите тех исландцев, которых особенно ценят. — Мы не держим ни в свите, ни на службе никаких особых исландцев, которых мы предпочитали бы другим, мы стремимся быть верными слугами и истинными помощниками всего острова. — Гм, — заметил Арнас Арнэус. — Йоуну Мартейнссону сейчас хорошо живется. — Йоун Мортенсен, — произнес государственный советник. — Я никогда не слышал этого имени. — Датчане не знают, о ком речь, когда называешь его имя, — сказал Арнас Арнэус. — Но он — единственный исландец, к которому они находят путь. Некоторые другие нации — тоже. — Разве в датских книгах сказано, что исландцы ведут свой род от предателей родины и морских разбойников, если не от ирландских рабов, — это, очевидно, написано в ваших собственных книгах, — сказал государственный советник, откинувшись еще удобнее и наслаждаясь притираниями. — Но что у вас на сердце, милостивый государь? — Мне предложили быть штатгальтером Исландии, — сказал Арнас Арнэус. — Парикмахер, — сказал государственный советник, с трудом поднимаясь. — Довольно! Убери свои мази! От них воняет. Убирайся! Чего ты ждешь? Для кого ты шпионишь? Брадобрей испугался, поспешно обтер государственного советника, сложил свои банки и все время кланялся, заверяя, что он простой человек, который ничего не слышал и не видел, а если бы даже и хотел слышать, то ничего бы не понял. Когда он исчез, пятясь задом, государственный советник поднялся со стула, повернулся к спокойно и упрямо сидевшему профессору датской древней истории и спросил наконец, что за новость сообщил ему гость. — Что вы сказали, мосье? — По-моему, я ничего особенного не сказал, — ответил Арнас Арнэус. — Мы говорили о Йоуне Мартейнссоне, поверенном исландских купцов, великом победителе. — Что вы сказали о штатгальтере? Кто будет штатгальтером и чьим? — Вашей милости это известно лучше, чем мне, — ответил Арнас Арнэус. — Я ничего не знаю, — крикнул государственный советник, стоя посреди комнаты. Поскольку Арнас Арнэус явно не собирался больше говорить, что еще больше разожгло любопытство высокопоставленного вельможи, он всплеснул руками, выражая сочувствие себе самому. — Я ничего не знаю, — повторил он. — Мы в канцелярии никогда ничего не знаем. Все совершается в государственном совете и в германском военном совете или в спальне королевы. Мы даже не получаем жалованья. Я ежегодно выкидываю пятнадцать — шестнадцать сотен риксдалеров на свое содержание и за три года не получил от короля и гроша ломаного. Нас обманывают, за нашими спинами в городе плетутся всевозможные козни. Могу себе представить, что однажды утром, проснувшись, мы узнаем, что король продал нас. — Как известно вашей милости, его величество неоднократно пытался продать и заложить пресловутый остров Исландию, — сказал Арнас Арнэус. — Так, например, он дважды за десятилетие посылал с таким поручением посла к английскому королю, об этом свидетельствуют документы. Богатый гамбуржец Уффелен сообщил мне вчера, что наш всемилостивейший король еще раз по доброте сердца решил продать эту богом забытую страну. При этой новости государственный советник рухнул на стул. Он сидел, уставясь глазами в одну точку перед собой. Затем простонал в глубокой печали: — Это произвол, обман, черное дело. Арнас Арнэус продолжал курить. Наконец государственному советнику удалось собрать силы и подняться. Он вынул из поставца бутылку и налил вино в бокалы — себе и гостю. Проглотив вино, он сказал: — Я позволяю себе усомниться в праве короля продать страну без ведома канцелярии. Это означало бы украсть страну, и не только у канцелярии, но и у Компании. А что говорит казначейство? Или Гюльденлеве, губернатор? — Вашей милости должно быть известно, — возразил Арнас Арнэус, — что после поражения папы и введения лютеранского вероисповедания король стал владельцем всей церковной собственности в своем государстве. Все крупные земельные угодья в Исландии и тысячи мелких отошли к нему. Еще один указ — и все оставшиеся владения перейдут в его собственность. А что наш всемилостивейший король делает со своей собственностью, это никого не касается. И разве не свалился бы тяжелый груз с высокой канцелярии, если бы ее совесть была освобождена от забот об этой жалкой, богом проклятой стране? Купцам больше не пришлось бы погибать на опасных морских путях. И Компании не пришлось бы из милосердия заботиться о моем народе, пребывающем в нужде. Государственный советник начинал беситься. Он остановился перед своим гостем, поднес дрожащий кулак к его лицу и сказал: — Это опять ваша проклятая хитрость, обман, козни, удар в спину. Вы ввели короля в заблуждение. Нет такого датского советника и министра, который посоветовал бы королю продать Исландию по той простой причине, что, сколь высока ни была бы цена, путем разумной торговли он смог бы со временем получить большую выгоду от этой страны. — Нужно прежде всего покрывать наиболее жгучие потребности, — сказал Арнас Арнэус. — Нужно устраивать маскарады, а это стоит денег. Хороший маскарад поглощает годовое обложение всех исландских монастырей, ваша милость. Кроме того, его величество будет теперь воевать со шведами, чтобы возвысить славу Дании, это тоже стоит денег. — А сами исландцы? — уныло спросил государственный советник, колеблясь между гневом и страхом. — Что говорят они? — Исландцы, — сказал Арнэус. — А кто же спрашивает бесчестный народ? Их единственная задача заключается в том, чтобы сохранить в памяти свою историю до лучших времен. — Да извинит меня ваша милость, — сказал наконец государственный советник, — но в городе меня ждут важные дела. Я нашел себе новую наложницу. Может быть, вы, милостивый государь, проедетесь со мной немного? Арнас Арнэус встал, кончив курить. — Моя коляска меня ждет, — сказал он. — Да, кстати, о грузе веревок на корабле в Хольмен, — сказал государственный советник, надевая плащ, — я расследую это дело. Канцелярия всегда готова рассмотреть прошения исландцев о ковком железе, вине для причастия и веревках. Может быть, в этом году удастся послать больше кораблей, чем в прошлом. Глава шестая В первую весну после чумы на альтинг приехало так мало народу, что приговоры не выносились. Из многих округ ни один человек не явился на тинг, приходилось откладывать казнь преступников, поскольку палачи-христиане тоже погибли от чумы, а ненадежных мошенников, предлагавших свои услуги, чтобы отрубать головы мужчинам и топить женщин ради собственного удовольствия, не допускали к реке, носившей название Топора правосудия[187]. И все же на тинге была казнена Хальфридур из Мюлатинга, родившая ребенка от того самого Ульвара, который был казнен в прошлом году. Дело в том, что на альтинг из Мюлатинга прибыл только один человек, приведший с собой Хальфридур, и он наотрез отказался тащить ее живой обратно через всю страну, через множество рек. Тогда добрые люди собрались с силами и утопили женщину в пруду. Теперь наша повесть возвращается к старому Йоуну Хреггвидссону, жившему на своем хуторе в Рейне. Нет ничего удивительного, что он в это время тоже отложил попытку добиться нового вызова в верховный суд, как это было ему предписано эмиссарским судом. Его голова была занята другими делами. А те немногие представители власти, которые не умерли и не были похоронены, тоже были заняты не Йоуном Хреггвидссоном, а чем-то другим. Годы шли. Но когда мор прекратился и людям стало немного легче, до Йоуна дошел слух, что высшие власти, пришедшие на смену умершим, как будто не совсем забыли его старое дело. В стране никто не сомневался, что должность эмиссара была совершенно особой, он был поставлен судьей над судьями, и его приговоры обжалованию не подлежали. Те, кого он осудил, не питали надежды на помилование. А с теми, кого он оправдал, не могло случиться ничего плохого. Но когда он закончил свою миссию, оказалось, что легче установить, кто осужден, чем кто оправдан. Оправданные исчезли. Оправдание их не имело никаких последствий. Человек, унизивший высокопоставленных, чтобы поднять униженных, не получал никаких доказательств народной благодарности. Напротив того: люди горевали об унижении и падении судьи Эйдалина. Йоун Хреггвидссон был одним из тех, кто вернулся домой в полной растерянности после приговора эмиссарского суда на Эхсарау[188] весной перед чумой. Он был одновременно оправдан и осужден. Его дело, несомненно, явилось причиной серьезнейших обвинений против Эйдалина, и ничто не сыграло такой большой роли в падении судьи, как смертный приговор, давным-давно вынесенный этому человеку на основании доказательств, которые в лучшем случае можно было назвать подозрениями. Однако эмиссару не удалось доказать обвинение Эйдалина в том, что тот шестнадцать лет назад вступил в сговор с Йоуном Хреггвидссоном не оглашать на альтинге вызов в верховный суд, который он привез с собой из Копенгагена. Никаких свидетельских показаний о таком сговоре не было, и Йоуну — бедному крестьянину-арендатору — было вменено в обязанность получить новый вызов в верховный суд и просить заново пересмотреть свое старое дело. Когда Эйдалин пал, а чума лишила Скаульхольт его украшения и чести, поскольку епископ и его супруга — дочь судьи — скончались и, кроме того, исчезли и другие важные лица, которые, возможно, захотели бы продолжать процесс, Йоун Хреггвидссон подумал, что вряд ли кто посетует на него за то, что он медлит с новым вызовом. Но дело обернулось иначе, чем он себе представлял. На другую весну после чумы можно было снова созвать тинг на Эхсарау, вновь было достаточно людей, чтобы казнить преступников и составить новую петицию королю. Председательствовали на альтинге тогда заместитель главного судьи и окружной судья Йоун Эйольфссон и ландфугт Бейер из Бессастадира. Тинг подходил к концу, и ничто не указывало на то, что будет пересматриваться старое дело. Весна была суровая, холодная, и те немногие члены суда, которые взяли на себя труд ехать на тинг через наполовину вымершие поселки, где немногие выжившие еще ходили, шатаясь, после перенесенного тяжелого удара, были измучены и подавлены. Но однажды ночью, незадолго до конца тинга, когда члены его уже забрались под свои овечьи шкуры, в Тингведлир прискакал незваный гость. Это была женщина. Она ехала верхом в сопровождении трех слуг и множества коней через каменистую пустыню Кальдидаль, образующую границу между двумя частями страны. Эта женщина сошла с коня у дома окружного судьи и сразу же направилась к ландфугту Бейеру. После того как она пробыла там некоторое время, Бейер послал за окружным судьей. Его разбудили, и он направился к дому Бейера. Никаких свидетелей того, что говорилось на этой встрече, не было. Вскоре после этого неизвестная женщина ускакала из Тингведлира. В ту же ночь были разбужены двое слуг окружного судьи: их послали с письмом на запад в Скаги, чтобы они нашли крестьянина Йоуна Хреггвидссона из Рейна и привезли его с собой на тинг. На другой день после этого довольно жалкий суд начал рассматривать дело крестьянина-арендатора в этом злосчастном месте — Тингведлире на Эхсарау. Здесь даже дом ландфугта совсем развалился, как будто королевская власть более не считала нужным поддерживать чиновный блеск в Исландии с ее непогодой, бурями и градом, постоянными спутниками исландцев — этих скрюченных и вымирающих уродцев в человеческом образе. Исландская непогода — это мельница, смалывающая все, кроме базальтовых скал, съедающая и доводящая до гниения все, созданное рукой человека, лишающая все не только цвета, но и формы. Резные ставни на окнах этого королевского здания были либо сломаны, либо разбиты, все железные предметы заржавели, двери рассохлись и покосились, оконные рамы были сорваны с петель, стекла повылетели, королевский герб почти стерся. А датский ландфугт Бейер был мертвецки пьян каждый день в течение всего тинга. Исландский верховный суд заседал в ветхой лачуге, которая когда-то называлась домом правосудия. Земля, осыпавшаяся с торфяных стен на жалкий дощатый пол, никем не убиралась. По этому полу, хромая, шел Йоун Хреггвидссон из Рейна, седой, стонущий, с одышкой. Заместитель главного судьи Йоун Эйольфссон спросил, как это получилось, что он не выполнил обязательства, возложенного на него два года назад особым королевским судом на Эхсарау, и не передал свое дело в верховный суд. Йоун Хреггвидссон снял свою вязаную шапчонку, и все увидели его белые волосы. Он стоял, смиренно склонясь перед судьями, не осмеливаясь взглянуть на них. Он сказал, что он старый человек, которому изменяют и зрение и слух, которого мучит подагра, и что те небольшие умственные способности, которые были у него в молодости, теперь совсем пропали. Ввиду того что он не в состоянии защищаться, он просил назначить ему защитника. На эту просьбу не обратили никакого внимания, но занесли ее в протокол и быстро перешли к следующему делу, поскольку был последний день тинга и надо было пропустить как можно больше дел, пока судьи не напьются, что неизменно случалось каждый день после полудня. Йоун Хреггвидссон решил, что на этом тинге его дело больше слушаться не будет, сел на своего одра и поехал к северу вдоль Леггьяброут домой. Когда снова нашлось время для его дела, он исчез. Тогда дело начали слушать в его отсутствие, без всякого соблюдения судебных норм, и приговор гласил: поскольку этот Йоун известен своим дурным и непристойным поведением, поскольку он, будучи обвинен в убийстве, тем не менее не передал по назначению двух охранных грамот королевского величества и грамоты о представлении ему отпуска королевской милицией, а также не предъявил прежнего вызова в верховный суд и, наконец, не удосужился получить новый, как это было предписано ему приговором эмиссарского суда; поскольку он ушел с тинга, не желая в силу своей виновности отвечать по своему делу, следует указанного Йоуна Хреггвидссона схватить и отдать под надзор окружного судьи в Тверотинге и в то же лето, как только это станет возможным, отправить на копенгагенском корабле в каторжную тюрьму Бремерхольм, где заставить работать на каторжных работах в крепости. Половину же его имущества передать в собственность его королевского величества. Глава седьмая Йоун Хреггвидссон в подштанниках косил траву у себя на лугу в Рейне, как вдруг показались два всадника, скакавшие к нему по нескошенной траве. Крестьянин перестал косить, бросился им навстречу, занеся косу и грозя их убить за то, что они топчут траву. Выбежала и его злая собака. Но всадники не испугались. Они сказали, что их послал судья в Скаги, дабы схватить его. Тогда он воткнул косу в землю, подошел к ним и протянул им обе сложенные вместе руки. — Я готов, — проговорил он. Они сказали, что пока не собираются заковывать его в кандалы. — Чего же вы ждете? — спросил он, поскольку приехавшие не торопились, как это было принято в стране, и спокойно стояли на лугу. — Что же ты, так и поедешь в подштанниках? — сказали они. — Это мое дело, — ответил он. — На какой лошади мне ехать? — Ты не простишься с домашними? — Это не ваше дело. Поехали! Это был совсем другой человек, не похожий на того, который стоял согнувшись, дрожа, тяжело вздыхая, почти плача перед судьями в альтинге. И он вскочил на лошадь, которую они привели с собой. Собака укусила лошадь за ногу. — Мы не собираемся тебя похищать, — заявил старший из приехавших и сказал, что они поедут на хутор и объяснят свое дело родственникам крестьянина. Хутор приютился у подножья горы, его окошко, как глаз, выглядывало из толстой, поросшей травой торфяной стены. Перед низенькой дверью, в которую можно было войти только согнувшись, был каменный порог. Из дымохода шел дым. Жена Йоуна давно умерла. Дурачка тоже давно не было в живых, и люди считали, что убил его отец. Прокаженные давным-давно скончались, и на хуторе больше некому было славить бога. Но у Йоуна, когда он был за границей, родилась другая дочь вместо умершей. Теперь девушка вышла из кухни и остановилась на пороге. Она была почти уже невеста — лицо ее было в саже и покрыто рубцами от оспы. У нее были темные брови и ресницы, а блеск черных глаз напоминал отца. Она стояла загорелая, босая, в короткой рубашке, из-под которой виднелись широкие колени, ее одежду украшала зола, куски сухого овечьего помета и иголки можжевельника. Старший сказал: — Мы получили приказ взять твоего отца и отвезти его на корабль в Улафсвик. Собака забеспокоилась, шерсть на ней поднялась дыбом, и она, тявкая, помочилась на стену. — Лучше бы вас убили, — ответила девушка. — Разве вы не видите, что это старый человек с седыми волосами. — Молчи, девчонка, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Отец, ты не наденешь штаны? — Нет, но принеси мне веревку. Она знала, где он прятал веревку, и через некоторое время вернулась с великолепным куском этого сокровища. Всадники взирали на это с удивлением. Она принесла также плащ, доходивший ему до ляжек, он сумел надеть его, сидя на лошади, а затем быстрыми движениями рук несколько раз обвязал себя веревкой вокруг пояса. Дочь смотрела на него. Он завязал веревку узлом и был готов. — Отец, что мне делать, когда ты уедешь? — спросила девушка. — Запри собаку, — сердито сказал он. Она позвала собаку, но та, почуяв, что ее хотят обмануть, не подходила к хозяйке и поджала хвост. Девушка попыталась поймать собаку, но та выбежала на луг, зажав хвост между ног. — Я убью тебя, Коль, если ты не остановишься, — крикнула девушка. Собака легла и задрожала. Девушка подошла, схватила визжащую собаку за загривок, потащила ее к сараю, бросила туда и заперла. Когда она обернулась, всадники уже уехали. — Прощай, отец! — крикнула она, но Йоун не слышал. Всадники ровной рысью ехали по тропе, ее отец ехал впереди, болтая ногами. Работавшие на лугу люди бросали работу и молча наблюдали, как увозили Йоуна. Они переночевали в Андакиле у деревенского старосты и заперли арестанта в сарай. Вечером они захотели поговорить с ним, но он сказал, что уже стар и что люди ему надоели. Он сожалел, что не все люди погибли от чумы. Его спросили, не знает ли он рим. — Не для того, чтобы веселить других, — ответил он. На следующий день они спозаранку отправились дальше. Они держали путь на запад, через Мюрар, Снефелльснес и Фроудархейди к Улафсвику. Когда они прибыли туда поздно ночью, пошел дождь. В гавани стоял торговый корабль. Они сошли с коней, поговорили со слугами купца, показали свои грамоты и послали за капитаном. Тот заставил себя долго ждать и, придя, спросил, чего они хотят. Они ответили, что они посланы судьей из Тверотинги и везут преступника, которого нужно отправить на каторжные работы в Бремерхольм, и передали капитану письмо судьи. Шкипер был большой, толстый человек, читать он не умел, но позвал людей, которые прочитали ему написанное. Тогда он спросил: где же приговор суда? Этого они не знали. Датчанин указал на Йоуна Хреггвидссона и спросил хриплым и злым голосом: — Что сделал этот человек? — Он убил королевского палача, — ответили сопровождавшие. — Этот старик? — удивился датчанин. — Где это написано? Они ответили, что, по-видимому, все это написано в письме судьи. Но, как ни читали письмо, там не было сказано ничего, что подтверждало бы это. Датчанин заявил, что ни один судья в Исландии не может заставить его брать на корабль людей, совершающих увеселительную прогулку. — Что такое увеселительная прогулка? — спросили сопровождавшие. Капитан объяснил, что когда исландец плавает на его корабле, причем нельзя доказать, что он вор или убийца, то это он называет увеселительной прогулкой. Другое дело, сказал он, если у этого человека есть судебный приговор с печатью, приложенной к нему чиновниками из Бессестеда[189], и гарантия приходской кассы, что за перевозку будет уплачено. Что же касается старика, которого они сюда притащили, то нигде ни слова не сказано о том, что он украл хотя бы овцу, и еще меньше о том, что он убил человека. Шкипера поколебать было невозможно. Он соглашался принять человека только на том условии, что сопровождающие сначала съездят в Бессастадир и привезут соответствующий документ. И он ушел. От Улафсвика до Бессастадира три полных дня пути, поэтому стражники решили обратиться к высшим властям округи Снефелльснес, в которой они находились, и, если удастся, получить от них доказательство, что человек, которого они везут с собой, осужден альтингом. Они стали искать ночлега в Улафсвике, но в Снефелльснесе царила нужда, гостеприимство могли оказать им только в тех малочисленных домах, где в кладовой имелись рыба и масло. Многие же хутора совсем обезлюдели после чумы, все их обитатели погибли и были похоронены. Только у Компании в Снефелльснесе был деревянный дом, а не землянка. Дом, как правило, стоял пустой, с закрытыми ставнями, за исключением нескольких летних недель, когда велась торговля. Стражники Йоуна Хреггвидссона послали за купцом и спросили, не примет ли он на ночлег арестанта и двух человек. Купец ответил, что датчане не обязаны давать приют исландцам, если не доказано, что они преступники. В данном случае такого доказательства не было. Они явно глупцы и лжецы и пусть сами о себе позаботятся. Они спросили, нельзя ли сунуть арестанта в какую-нибудь лачугу или сарай, поскольку идет дождь. Купец ответил, что у исландцев в обычае отправлять свои нужды — большие и малые — там, где они находятся. Кроме того, они оставляют после себя вшей, и такой народ нельзя пускать в датские сараи. С тем купец и ушел, но добрый датский батрак дал исландцам жевательного табаку, так как еды у них не было. Время было позднее. Вскоре капитан отправился на корабль спать. Дом купца был заперт. Стражники посовещались на каменной площадке перед лавкой купца. Арестант стоял неподалеку от них, опоясанный своей веревкой, вязаная шапчонка на его седых волосах промокла насквозь. Перед лавкой лежал большой камень с железным крюком, к которому привязывают лошадей. Наконец стражники повернулись к арестанту, дали ему знак подойти к камню и сказали: — Здесь мы хотим тебя привязать. Они сняли со старика веревку, связали его по рукам и ногам, а свободным концом привязали к железному крюку и ушли. Когда они ушли, крестьянин прислонился к камню с подветренной стороны, но не пытался отвязаться, хотя это было бы не трудно, поскольку его путы носили скорее символический характер. Он уже не был таким отчаянным беглецом, как двадцать лет назад, и по ночам ему уже не снилось, будто он спит с женщинами-троллями. Сон свалил усталого человека тут же, у камня, перед домом датчанина. А пока он спал у камня под дождем, его посетил теплый и добрый вестник, подобно тому, как в книгах рассказывается об ангелах, приходящих к связанным людям сквозь стену; он дышал ему в бороду и лизнул его закрытые глаза. Это была собака. — Ах, ты прибежала сюда, дьявол, — сказал Йоун, а мокрая собака все прыгала на него, виляла хвостом и, повизгивая, лизала его в лицо. Он был связан и не мог отогнать ее. — Ты сожрала жеребенка, дьявол, — сказал Йоун Хреггвидссон, а ничего худшего нельзя сказать о собаке. Но собаке это было безразлично. Наконец она начала бегать вокруг камня, к которому был привязан человек. Утром человек все еще спал, прижавшись к камню, а собака — прижавшись к человеку. Между тем люди и собаки проснулись и пришли в движение. Высокомерные датчане вышли на крыльцо, довольные и сытые после завтрака и утренней рюмки водки, а жалкие потомки викингов Олафа[190] слонялись возле дома, низкорослые, вислозадые и оборванные. Они равнодушно смотрели на собаку и человека. Один знал пленника и его род, другой не мог удержаться, чтобы не заговорить о веревке, которой он был привязан, оба говорили хриплым визгливым фальцетом, непохожим на человеческий голос. Датчане, стоявшие в дверях дома, отпускали шутки и зычно хохотали. Стражников нигде нельзя было найти, и их местопребывание было покрыто тайной. Вскоре датчане отправились по своим делам, а исландцы все еще стояли, лениво наблюдая за человеком и собакой. Они были так же далеки от мысли подойти поближе и отвязать человека, как никому не может прийти в голову мысль освободить волка Фенриса[191] или взяться за какое-нибудь другое занятие, которое под силу только богам. Зато датчанин-приказчик в лавке хотел освободить человека, чтобы сыграть шутку с властями и посмотреть, как он побежит, но когда он подошел поближе, собака оскалилась, показав, что будет защищать и человека, и связывающие его узы. На корабль начали грузить сушеную треску, доставленную крестьянами, и люди перестали интересоваться привязанным к камню убийцей. Только одна бедная женщина подошла к нему и поднесла к его рту плошку с молоком, а собаке дала кусок сухой и сморщенной рыбьей кожи, ради бога милосердного. Поздно вечером погрузка прекратилась, корабль был готов к отплытию. Стражники вернулись и развязали крестьянина. Они все стояли у стены лавки в Улафсвике в надежде, что получат какую-нибудь бумагу от какого-либо представителя королевской власти, которую признает капитан, ибо накануне ночью они послали нарочного к судье в Снефелльснес с просьбой выдать документ, удостоверяющий, что Йоун Хреггвидссон преступник. В полночь собака арестанта залаяла, немного погодя послышался стук копыт большого отряда всадников. Стражники вытянулись в надежде, что прибыл судья. Но на каменную площадку въехала знатная женщина в темном платье и в надвинутом на глаза капюшоне. Ее окружало много всадников, кони их были в мыле. Она без посторонней помощи соскочила с седла, подобрала свое длинное платье, чтобы не наступить на шлейф, легкими шагами прошла через площадку и, не постучав в дверь, исчезла в доме купца, где жили датчане. Ее спутники держали лошадей, чтобы дать им возможность попастись, пока она будет в доме. Женщина оставалась там недолго. Выйдя оттуда, она отбросила капюшон, и ночной ветер растрепал ее волосы. Купец и капитан проводили ее до дверей, низко кланяясь. Она смеялась, и зубы ее блестели в ночном мраке. Спутники подвели к ней коня и держали его, пока она садилась, в нескольких шагах от того места, где Йоун Хреггвидссон сидел на камне. Тогда арестант заговорил: — Йомфру сидит сегодня ночью выше, чем тогда, когда Йоун Хреггвидссон бросил ей на колени далер. Она ответила не задумываясь: — Человек, которому подаешь милостыню, твой враг. — Почему мне не могли отрубить голову двадцать лет назад, пока она была еще черноволосая и шея достаточно крепкая, чтобы годиться для топора твоего отца и короля, — сказал он. Она ответила: — Из милосердия делаешь добро нищему, но когда отворачиваешься от него, оказывается, что ты продал право первородства. В этом была моя ошибка. Я подарила тебе твою голову, как милостыню, и голова моего отца, голова страны скатилась в бесчестье. Теперь я буду бороться, насколько хватит моих слабых сил. — Я старый человек, — сказал он. — В этой стране ты не будешь торжествовать над моим отцом, — сказала она. — Я не прошу милости, — сказал он и вдруг поднялся с камня, в вязаной шапчонке на белых волосах, подпоясанный веревкой. — Йомфру знает, что у меня есть друг, его подруга — аульва. — Его подруга шлюха, — поправила она, засмеялась и ускакала. Когда она уехала, капитан кликнул стражников и сказал им, чтобы они связали арестованного и отвели на корабль. Глава восьмая Когда в августе они прибыли в Копенгаген, капитан послал сообщить городским властям, что у него на борту преступник из Исландии. Сразу же из крепости были присланы вооруженные стражники, чтобы забрать человека и следующие с ним документы и отправить его в то место в Дании, которое обычно предназначается для исландцев. Крепость Бремерхольм[192], как явствует из ее названия, расположена на острове около города, ее окружают толстые стены, поднимающиеся прямо из воды, ее глубокие подземелья наполнены водой, а над ней возвышается башня, где стоят пушки, чтобы стрелять в шведов. Помещение для заключенных в крепости годилось только для мужчин, по ночам они спали все вместе в больших камерах, а днем выходили на каторжные работы. Если заключенные вели себя хорошо, они завоевывали доверие своих тюремщиков и им разрешали по ночам спать без кандалов, но, если они были дерзки и за словом в карман не лезли, тюремщики сразу же надевали на них цепи и на ночь приковывали каждого к стене. Вскоре до исландцев, живших в городе, дошел слух, явно пущенный из канцелярии, что приговор, вынесенный судом на Эхсарау — отправить крестьянина из Рейна в Бремерхольм, неправилен, что дело против этого крестьянина, о котором столько было толков, слушалось в Исландии очень небрежно. И когда один человек взял на себя труд проверить документы, оказалось, что это были не заверенные печатью копии небрежно и поспешно составленного приговора. В его бумагах говорилось, что поскольку крестьянин всем известен своим дурным поведением и, кроме того, обвинялся в убийстве, да к тому же сбежал с тинга, чтобы увильнуть от ответственности, его следует отправить в Бремерхольм. Вот и все. Как правило, из крепости Бремерхольм был только один выход — в могилу. Немногие выдерживали сколько-нибудь продолжительное время те муки, на которые они были обречены во имя правосудия в этой крепости. Несколько исландцев, сидевших там за проступки различной тяжести, считали, что самое время Йоуну Хреггвидссону остаться с ними навсегда, и невероятно, чтобы этот старый, скользкий как угорь, мошенник сумел выйти из крепости, раз уж удалось его туда запрятать. Поэтому не удивительно, что заключенные широко раскрыли глаза, когда начальник тюрьмы однажды вошел к ним в помещение для каторжных работ и позвал Регвидсена, этого мошенника, который убил палача — правую руку нашего всемилостивейшего повелителя, — и приказал следовать за ним. Йоуна Хреггвидссона высадили на берег не со стороны Дюбена, а перевезли на крепостном пароме через Островной канал. Датчане выдали ему пару ветхих штанов, чтобы надеть на подштанники, в которых его схватили в Исландии, но веревку у него отобрали. И пока он ругался с перевозчиком, требуя свою веревку, его с проклятиями выбросили на городской стороне канала. Там стоял длинный человек в заплатанном кафтане, сутулый и дрожащий. Он пошел навстречу крестьянину, — причем вид у него был донельзя серьезный, хотя, может быть, немного рассеянный, — и протянул ему свою синюю руку с узловатыми пальцами кузнеца. — Добрый день, Йоун, — сказал длинный кафтан по-исландски. Йоун Хреггвидссон, гримасничая, смотрел на этого человека и скреб себе голову: — Кто ты? — Студиозус антиквитатум, меня зовут Иоанн Гринвицензис, Йоун Гудмундссон из Гриндавика. — Конечно, мне следовало бы сразу узнать тебя, ведь это ты вышел из двери знатного дома, когда перед нею стоял королевский солдат. Добрый день, и бог да пребудет с тобой, мой Йоун. Ученый из Гриндавика фыркнул несколько раз и немного потер свой нос. — Мой господин и учитель хочет оказать тебе милость, Йоун Хреггвидссон, — сказал он. — И вот по его приказу я стою здесь с утра, с тех пор как на башне церкви святого Николая играли песнь ангелов. А скоро настанет время для песни святого духа. Ты понимаешь, что я замерз и хочу выпить. — Меня забрали с сенокоса в одних подштанниках, у меня нет и скильдинга на пиво, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Датчане даже украли мою веревку. — Ладно, ладно, — сказал ученый, меняя тему разговора. — Во имя Иисуса будем беседовать с сухой глоткой. Что нового в Исландии? — А у нас неплохо, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Только во время рыбной ловли в прошлом году были штормы. Зато трава летом была хороша. — Ладно, — промолвил ученый. И после некоторого раздумья добавил: — Я слышал, что ты по-прежнему все такой же злодей. — Конечно, нет, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Это верно? — спросил Гриндвикинг. — Я считаю, что я святой, — заявил Йоун Хреггвидссон. Ученый из Гриндавика не понял шутки. — Очень нехорошо быть преступником, — сказал он тоном зрелого моралиста. — Собственно говоря, я всего-навсего вор, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Не надо быть вором. — Я украл леску у одного человека добрых двадцать лет назад. — Этого нельзя делать. И тогда Йоун Хреггвидссон изрек: — А найдется ли какой настоящий святой, который вначале не был вором? Ученый фыркнул, долго набирал воздух в легкие и остановился, чтобы почесать левую икру правой ногой. — Как я уже сказал, ладно, — проговорил он назидательным тоном. — Но о чем это бишь я: ничего такого не случилось в Исландии, ничего не произошло? — Не помню, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Во всяком случае, ничего особенного за эти годы не произошло. — Ничего не наблюдалось? — настаивал ученый из Гриндавика. — Нет, в Исландии давно ничего не наблюдалось. Ничего. Если только не считать новостью, что в позапрошлом году из Скагафьорда был вытащен воющий скат. — Это не такая уж малая новость, — сказал ученый. — Ты говоришь, он выл? — Так, может быть, ты, товарищ, даже не слышал, что в позапрошлом году в Исландии в воздухе были видны люди? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Видны были люди в воздухе, — повторил ученый, но уже тише. — Хорошо. — И, проделав несколько раз все свои штуки, в частности сильно потерев нос, он наконец выпалил: — Я разрешу себе указать моему земляку, что раз ты, простой человек, беседуешь с ученым — хотя я, говоря словами брата Бергура Соккассона, и являюсь смиренным учеником господа нашего Иисуса, — все же негоже тебе обращаться со мной как с ровней, говорить мне «ты», как собаке, и называть меня товарищем. И я говорю не от своего имени, ибо я знаю, что мой хозяин и господин никогда не потерпит, чтобы чернь так вела себя в отношении ученого сословия. И когда в этом году он посылал меня в Исландию, чтобы переписать в Скарде апостольскую сагу[193] одиннадцатого века, с которой люди не хотят расстаться даже за золото, то он мне дал с собой письмо, в котором было сказано, что меня следует величать не иначе как мосье. — Я всего только глупый крестьянин-арендатор, никогда не знавший ни одного настоящего человека, кроме моего хозяина Иисуса Христа, ибо я не хочу называть человеком черную собаку, которая последовала за мной на запад, где я был привязан к камню для лошадей возле лавки в Улафсвике. И если ваша высокоученая, высокородная милость хоть сколько-нибудь мне верит, я обещаю отныне вести себя в соответствии с вашей ученостью, если только мое безнадежное неразумие мне не помешает. Гриндвикинг сказал: — Хотя ты и тебе подобные поражены глупостью, мой учитель не ставит это тебе в упрек, ибо он чувствует признательность к твоей матери, хранившей то, что другие по невежеству своему растрачивали. Поэтому он с большим трудом и после серьезных споров с властями вызволил тебя из крепости, откуда никто живым не возвращается, и приглашает тебя к себе. Теперь посмотрим, что ты за птица. Но я с самого начала хочу предупредить тебя об одном, от чего зависит спасение твоего тела и души: берегись связываться с Йоуном Мартейнссоном, пока ты здесь, в городе. — Ай, что говорит ваша ученость, неужели этот дьявол, стащивший у меня королевские сапоги, когда я служил в солдатах, еще ходит по земле, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Да, и к тому же он украл «Скальду», ту книгу, четырнадцать страниц из которой были найдены в постели твоей покойной матушки в Рейне, в Акранесе. — Надеюсь, что этому мошеннику иногда удавалось красть что-нибудь поценнее, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Моя мать не могла этими кожаными тряпками даже залатать мою куртку. — Мой учитель предложил Йоуну Мартейнссону уплатить за книгу золотом, равным ее весу, лишь бы он вернул украденное. Он предложил дать ему большое поместье и найти службу в Исландии. Он посылал шпионов следить за вором, когда тот был пьян, чтобы хоть тогда выведать у него что-нибудь о книге. Но все тщетно. — Гм, — проговорил Йоун Хреггвидссон, — я подумал, что, может быть, смогу заработать себе кусок хлеба, став вором здесь, в Копенгагене… Ученый из Гриндавика несколько раз, подобно рыбе, открывал рот, но не произносил ни слова. — …раз таким людям предлагают золото, службу, поместье, да еще дают им водки, — продолжал Йоун Хреггвидссон. — Тот, кто продался сатане, конечно, может быть удачливым вором, пока не настанет день, когда трубный глас пробудит людей, — сказал ученый. — Почему никто не может застать Йоуна Мартейнссона врасплох в постели? Потому что он носит штаны мертвеца. — Ай, ай, бедняга, не мне плохо говорить о нем, хотя он и стащил с меня казенные сапоги, ведь он помог вызволить меня из Синей Башни. И в Исландии говорят, будто ему удалось добиться, что бедняга Магнус из Брайдратунги, против которого ополчились и бог и люди, был признан невиновным. — А я говорю, что он утопил его в канале в тот же вечер, как добился признания его невиновности, — сказал Гриндвикинг. — Человек, которого спасет Йоун Мартейнссон, погибнет. — Но мне помнится, что ваша ученость не брезговала ходить с ним в погребок, — напомнил Йоун Хреггвидссон. — Хорошо, хорошо, — сказал ученый из Гриндавика и проделал все свои штуки по порядку: фыркнул, зевнул, потер нос с обеих сторон, остановился, почесал правую икру левой ногой и наоборот — левую правой. — Я хочу на минутку зайти в церковь святого Николая и помолиться, — сказал он. — Подожди меня здесь и постарайся думать о чем-нибудь хорошем. Вскоре ученый вышел из церкви и на паперти надел шляпу. — Ты говоришь, что в Исландии видели в воздухе людей? — спросил он. — Да, и даже птиц, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Птиц? В воздухе? — повторил ученый. — Это странно. Sine dubio[194], с железными когтями. Это я должен записать. Но если ты говоришь, что я ходил в погребок с Йоуном Мартейнссоном, то nec didnum neque justum[195], что простой узник из Бремерхольма так говорит scribae et famulo[196] моего господина. А я тебе скажу, что мой господин — такой господин и учитель, который всегда прощает слабости своему слуге, ибо знает, что у меня денег нет, а Йоун Мартейнссон разгуливает в штанах дьявола. Глава девятая Странная тяжесть нависла над низкими, зелеными поселками в долинах тихих рек южной Исландии. Глаза людей словно заволокло туманом, мешающим им видеть, голоса их беззвучны, как писк пролетающей птицы, движения медленны и нерешительны, дети не смеют смеяться, люди боятся, как бы кто не заметил, что они существуют, — не надо раздражать власти, — двигаться можно только крадучись, говорить шепотом, ведь, может быть, бог еще недостаточно покарал, может быть, где-то есть еще незамоленный грех, может быть, где-то еще ползет червяк, которого следует раздавить. Духовный оплот страны, венец и слава нации — епископство Скаульхольт близко к упадку. Население на юге бывало более или менее довольно своим епископством, в зависимости от того, кто его возглавлял. Но при всех обстоятельствах здесь находилось епископство, слава которого ничуть не померкла, когда воссияла слава короля, здесь находилась семинария, очаг духовного и ученого сословия, сюда стекалась арендная плата со всех епископских поместий, здесь подавалась милостыня странникам, если им удавалось переправиться через реки. И даже, когда супруга епископа приказала разрушить каменный мост через реку Хвитау, бедные люди и странники на восточном берегу умирали, веря, что свет христианства сияет на западном берегу реки. Но ныне грехи людей стали так велики, что бог не пощадил и этого места. В гневе своем бог поразил и епископство. Если бы только простые бедные люди пали жертвой карающей десницы, это было бы понятно. Но когда она поразила и священников, и высокоученых людей, и многообещающих учеников семинарии, и добродетельных дев, и даже отца христиан епископа и когда, наконец, честь и слава нашей страны — супруга епископа, которая в своем лице объединяла знатнейшие роды Исландии, погибла во цвете лет, тогда стало ясно, что в этом греховном граде роза ценится не больше травы. Все, что с таким усердием твердили священники о грехе человеческом и гневе божьем, свершилось. На соборе оставшиеся в живых священники поручили канонику Сигурдуру Свейнссону временно исполнять обязанности епископа, и он перенес в дом епископа свои книги и другие вещи из холодной каморки в семинарии. Уродливое деревянное распятие красуется теперь в лучшей комнате — зеленом зале. Осенью дни стояли ясные, по ночам выпадали заморозки. Однажды на лужайке перед жилищем епископа остановились храпящие лошади. Когда всадники спешились и бросили поводья, кони в нетерпении стали грызть удила. В дверь не стучат. Прибыл гость, который входит в дома без стука. Наружная дверь распахивается, как от внезапного порыва ветра, в передней раздаются легкие шаги, широко раскрывается дверь в зеленый зал. — Добрый день. Она стоит в дверях, стройная и тонкая, в темно-коричневом платье, к которому пристал конский волос, подол немного запачкан глиной, в руках у нее хлыст. Лицо зрелой женщины уже не напоминает цветка, зубы у нее слишком выдаются вперед, чтобы рот можно было назвать безупречным. Но ее осанка приобрела такую властность, которая возникает тогда, когда кончается своеобразие и начинается общепринятое. И, как всегда, там, где сияют ее глаза, меркнет дневной свет. Electus[197] поднял глаза от книг и посмотрел на нее. Затем пошел ей навстречу и торжественно ее приветствовал. — Какие bona auguria!..[198] — сказал он. Она сообщила, что неделю тому назад ездила в Хьяльмхольт по приглашению старого судьи Вигфуса Тоураринссона, а теперь возвращается на запад, домой в Брейдафьорд. И поскольку она все равно ехала мимо, она сочла уместным заехать к своему старому другу и терпеливому жениху. — А кроме того, — прибавила она, — у меня к вам маленькое дело, пастор Сигурдур. Он сказал, что тот день, когда она захочет воспользоваться его услугами, будет счастливейшим днем в его жизни, спросил о ее здоровье, о душевном состоянии и выразил свое соболезнование в связи со смертью ее мужа, упомянул о том, что летом сюда дошло известие, что его школьный товарищ и добрый друг Магнус, этот несчастный человек, умер в Копенгагене после того, как выиграл процесс. Она засмеялась. — Кто-то проиграл этот процесс, — сказала она. — Но теперь не такое время, чтобы говорить о пустяках. Я ведь даже не пыталась найти свидетелей, которые своими клятвенными показаниями могли бы снять с меня обвинение в преступлении, которое предъявил мне верховный суд. А вы, пастор Сигурдур, считаете, что мой позор даже не заслуживает того, чтобы вы призвали меня к ответу по церковным законам и утопили в реке Эхсарау. — Те проступки, в которых человек раскаялся, не существуют более, — сказал викарий. — Тут всякое человеческое наказание напрасно, ибо бог вычеркнул их из своей книги. — Не будем говорить о пустяках, — сказала она. — С другой стороны, этот укус собаки доставил мне хотя бы то удовольствие, что Брайдратунга, лежащая к востоку от реки, отчуждена от короля, вместе со всем движимым и недвижимым имуществом. Старый Вигфус дал мне законную грамоту на все это. — Поражение сил, кротко выполняющих божью волю, это только обман зрения, — сказал викарий. — Это дело, несомненно, приняло теперь такой оборот, который более согласуется с волей господа, чем это было ранее. Может быть, чаша, которую господь отмерил бедной стране, ныне переполнилась. — Без сомнения, — сказала она, — поскольку я, урод в семье, должна была пережить всю свою родню. — Странствующий скальд спрятал маленькую девочку в своей арфе, — сказал викарий. — Ее благородный род был уничтожен. И когда девочка плакала, странствующий скальд ударял по арфе. Он знал, что ее удел — возвысить честь своего рода. — Я только надеюсь, что вы, мой пастор, прячете в вашей латинской арфе не старую вдову с лицом, тронутым оспой, да еще виновную в блуде, — сказала она. — Истинный скальд любит розу роз, девственницу девственниц, — сказал викарий, — ту, которую мой учитель Лютер не увидел ни наяву, ни во сне, ни в откровении: ее любит скальд, ее одну, вечную rosam rosarum, virginem virginum, которая virgo est ante partum, in partu, post partum[199]. Господь да поможет мне во имя Иисуса. Гостья сказала: — Я давно поняла, что нет более непристойной науки, чем теология, если только верно то, чему она учит. Я, старая вдова, краснею. Во имя Иисуса, помогите мне снова спуститься на землю, дорогой пастор Сигурдур. Он начал ходить взад и вперед по комнате, сжав руки. Его черные глаза блестели. Она заговорила снова: — Однажды вы пришли ко мне за реку, пастор Сигурдур, с тех пор прошло добрых три года, и вы сказали слова, на которые я тогда не обратила внимания. Но с того времени произошли события, которые подтверждают старую пословицу, что наибольшие преувеличения ближе всего к истине. Вы были уверены в том, что моего отца лишат чести и состояния. Я смеялась. И тогда вы сказали эти слова. Он спросил, что это были за слова. — Я предлагаю вам свое имение и жизнь, все, что у меня есть, — сказали вы. — Чего вы от меня хотите? — спросил он. — Мне нужны деньги, звонкая монета, серебро, золото. — Для чего? — спросил он. — Мне думается, что моему другу, тем более другу моего отца, не нужно об этом спрашивать. — Однажды я понял вас так, что у вас у самой есть деньги. — У меня было немного чеканного серебра. Когда здесь узнали о смерти Магнуса, да к тому же о том, что он выиграл процесс, ко мне стали отовсюду приходить люди, требуя уплаты. Я платила все, что с меня требовали. Это уже составило большую сумму. И до сих пор кредиторы моего покойного мужа все приходят ко мне. — Это излюбленный обычай: когда люди узнают, что у женщины нет защитника, ее стремятся ограбить, — сказал викарий. — Нужно было бы проверить эти требования. Вам следовало бы прийти ко мне раньше. Откровенно говоря, я сомневаюсь, что именно вы должны платить некоторые долги, сделанные покойным Магнусом. Ей явно не хотелось говорить на эту тему, она только сказала, что у нее есть такие долги, по сравнению с которыми все остальное — пустяки. И перешла к тому, зачем приехала. Она хотела, чтобы дело ее отца было пересмотрено, чтобы было начато новое расследование по так называемым эмиссарским приговорам, то есть по делам тех бродяг и мошенников, за которые ее отца обвиняли в излишней строгости. Большинство из этих людей, если они не умерли, такие ничтожества, что их нечего принимать в расчет, за исключением убийцы Йоуна Хреггвидссона, ибо его дело как раз сыграло большую роль в осуждении ее отца. Люди, сведущие в законах, говорили ей, что нет никакого сомнения в его вине, хотя процесс против него и был плохо подготовлен. И если бы удалось добиться совершения правосудия в отношении Хреггвидссона, это явилось бы важным поводом к пересмотру дела Эйдалина. Она поведала избраннику, что с помощью взяток ей удалось добиться, чтобы альтинг допросил Йоуна прошлой весной, но он, конечно, ускользнул из их рук, как и раньше, без допроса. Для видимости они вынесли ему приговор, осуждающий его на каторжные работы в Бремерхольме. Но, как и следовало ожидать, это жалкое сборище пьяниц не сумело правильно записать свое решение, и, когда осужденного привели на корабль, у датчан из имевшегося при нем документа создалось такое впечатление, будто он отправляется в увеселительную поездку. Посоветовавшись с властями в округе Снефелльснес, я ночью отправилась в Улафсвик, — рассказывала Снайфридур, — и там подкупила датчан, чтобы они взяли его с собой. Она рассказала викарию о последних новостях по делу старика, доставленных недавно прибывшим кораблем. В Копенгагене за дело взялись, как и много лет назад, важные лица, стремящиеся обелить этого старого преступника, за мягкость к которому ее отец поплатился своей честью и честью страны. Йоун Хреггвидссон не провел и нескольких ночей в Бремерхольмской крепости, как этим лицам удалось освободить его оттуда, и, по последним сведениям, он чувствует себя как нельзя лучше, находясь в одном богатом доме в Копенгагене. Все, чего она с таким трудом добилась, оказалось напрасным. Перевес был на стороне тех сил, которые хотели обвинить ее отца и оправдать Йоуна Хреггвидссона. Короче говоря, она намеревалась, как только представится случай, оставить родину и отправиться в Данию, чтобы посетить того человека, которому Исландия дана в удел королем и который, по ее мнению, был их другом, и просить его добиться у короля пересмотра дела судьи Эйдалина в верховном суде, но, сказала она, для такого дорогостоящего путешествия мне нужны деньги. Викарий слушал ее, опустив голову. Иногда он поднимал глаза на Снайфридур, но не выше ее колен. Вновь и вновь непроизвольная дрожь возникала вокруг его рта и носа. Он так крепко сжимал пальцы, что суставы на синих руках побелели. Когда она закончила, он с глубокой сосредоточенностью откашлялся, разнял руки и снова сжал их. Он бросил на нее быстрый взгляд своих горящих глаз, лицо его дрожало, он был похож на зверя, который вот-вот завоет. Но когда он наконец заговорил, речь его была спокойна, уверенна и так глубоко серьезна, какой она только и может быть, когда приводишь самый последний довод. — Простите, — сказал он, — что неизменно любящий вашу душу, во имя господа нашего, спросит вас прежде всего об одном: дали ли вы когда-либо Арнасу Арнэусу так называемый третий поцелуй, поцелуй, который писатели называют suavium. Она посмотрела на него с видом человека, который проделал большой путь по пустынным песчаным равнинам и наконец очутился перед бурной рекой Фулилайкур. Закусив губы, она отвернулась к окну, за которым ее спутники на дворе держали лошадей, ожидая ее. Затем повернулась снова и улыбнулась. — Прошу ваше преподобие не понимать меня так, будто я защищаю свою слабую плоть, — сказала она. — Несколько дней и ночей — и этого праха больше не существует. Но, дорогой пастор Сигурдур, вы любите мою душу, а у души нет губ, так не все ли равно, целовал ли прах первым, вторым или третьим поцелуем? — Заклинаю вас еще раз, возлюбленная душа, не отвечать так, чтобы ответ был еще большим грехом, чем тот грех, который вы отрицаете, даже если он и был совершен. — Когда беседуешь с таким святым человеком, как ваше преподобие, то сразу становишься маленьким дьяволом с когтями, пастор Сигурдур. Я давно знаю: чем больше слов я говорю, тем больше шагов я делаю к глубочайшему аду. И все же я пришла к вам. — Моя любовь к вам была и останется все той же, — сказал Electus. — Я пришла к вам потому, что никто не может более твердо уповать на прибежище у вашего распятого Христа, чем самое грешное исчадие ада. И если я когда-либо отзывалась недостойно об образе божьем в вашем присутствии, так не потому, что сомневалась в его власти. Я глубоко и искренне верю, что если этот страшный спаситель и живет где-то в нашей стране, так только в вашей груди. — Вы вступили в союз со всем тем, что восстает против меня, — сказал он и изо всех сил сжал руки. — Вы заставили даже цветы на лугу составить заговор против меня. Даже солнце, светящее с ясного неба, вы сделали врагом моей души. — Простите, пастор Сигурдур, — сказала она. — Я считала вас другом моего отца и от всего сердца повторила слова, сказанные когда-то вами. Теперь я вижу, что ошиблась. Я только привела вас в дурное настроение. Я сейчас же уеду. И забудем все. Он загородил ей путь: — Какой же минуты ждал я все эти годы, как не той, когда самая знатная женщина страны посетит бедного отшельника? — Самая жалкая женщина, — сказала она, — истинный образ жалкой женщины: женский пол, с которым борется ваша теология. Отпустите это отребье продолжать свой путь, мой дорогой пастор Сигурдур. — В-в-в бочонке в стене, — прошептал он, загораживая ей путь широко раскинутыми руками. — И еще в ящике на чердаке кое-что найдется. Вот ключи. И двести далеров в этой шкатулке. Берите это причастие сатаны, эти faeces diaboli[200], которые слишком долго отягощали мою совесть, уезжай, отправляйся на юг, чтобы встретиться со своим любовником. Но если кто и погубил свою душу — все равно, правильно или неправильно я поступил, — так это я. Глава десятая Гюльденлеве, родственник короля, барон Марселисборг, генеральный почтмейстер Норвегии, губернатор и сборщик налогов Исландии, или, как он сам себя титуловал: Gouverneur von Ijsland[201] был владельцем множества великолепных земельных угодий и прекрасных дворцов в Дании. Летом он предпочитал жить во дворце Фредхольм, где был богатый дичью лес, начинавшийся сразу же за дворцовым рвом. Он переименовал этот дворец и назвал его Chateau au Bon Soleil, что означает Дворец доброго солнца. Расстояние от проезжей дороги до дворцового моста составляло почти милю. Длина пути от дороги до ворот дворца говорит о знатности человека. Только высокопоставленные гости в колясках посещают такие места. В прекрасный летний день по этой великолепной дворцовой дороге едет старая карета, плохо вычищенная и плохо смазанная, в нескольких местах скрепленная веревками, скрипучая. И бог знает, не хромает ли одна из лошадей. У подъемного моста стоит драгун с ружьем и саблей, его жеребец — неподалеку от него, у конюшни. Драгун спрашивает: кто едет. Кучер открывает дверцы кареты, там сидит бледная женщина в темном плаще, совсем простом, если не считать того, что на шее под белым воротником он заколот старинной серебряной брошью. На ней седой парик, такой чистый и свежезавитой, будто он куплен только вчера, может быть, специально для этой поездки, а на нем простая шляпа с широкими полями, словно после того, как она купила дорогой парик, денег на красивую шляпу не хватило. У этой женщины гордая осанка. Услышав, что она с трудом говорит по-датски, драгун низко ей поклонился и сказал, что он хорошо понимает немецкий, язык благородных людей, она преспокойно может говорить на этом языке. Затем, взяв ружье на плечо, он промаршировал перед коляской по мосту и на площади перед дворцом заиграл на трубе. Появился краснолицый старый слуга и помог женщине выйти из коляски. Она сказала: — Доложи барону, что приехала та женщина, которая ему писала, я привезла с собой письмо от ландфугта Бейера. Две необычайно высокие башни, — одна круглая, другая четырехугольная, — соединялись четырехэтажным зданием с такими большими воротами посредине, что через них можно было проехать в коляске. Гостью повели через маленькую дверь в одной из башен по винтовой лестнице до тесной темной площадки, где открылась боковая дверь, и ее пригласили войти в большой зал. Он находился почти в центре дворца, и окно выходило во двор. В зале был сводчатый потолок и каменный пол. Богатая коллекция оружия украшала зал, на стенах висели не только всевозможные ружья, фитили, пороховницы, но и копья, мечи и шпаги, связанные вместе, подобно букетам цветов, рыцарские доспехи со шлемами стояли по углам, щиты с изображенными на них драконами, хищными птицами и другими страшными дикими зверями висели над дверьми и окнами. На окнах, состоявших из сотен мелких стекол со свинцовыми переплетами, были изображены рыцари на конях с толстыми ляжками, ведущие славные бои. На стенах были развешаны громадные оленьи рога, некоторые с удивительным множеством ответвлений. Рога крепко сидели на черепах животных. Вдоль стен шли массивные деревянные скамьи и стояли обитые железом лари, перед ними — тяжелые дубовые столы. На полках над сиденьями красовались блестящие медные кувшины и большие каменные кружки с рельефно выбитыми на них словами непристойных песен и молитв на немецком языке. На одном из столов лежали две толстые книги — Библия с медными застежками и такая же толстая, если не толще, врачебная книга о средствах против лошадиных болезней, на книгах — перчатки и хлыст для собак. Пока женщина стояла и рассматривала зал, вошел одетый в шелковое платье с золотыми шнурами человек и торжественно возвестил гостье, что приближается Durchlaucht[202]. Гюльденлеве, барон Марселисборг и губернатор Исландии был высокий сутулый человек с большим животом и такими тонкими ляжками, обтянутыми тонкими узкими панталонами, что они казались двумя спичками, воткнутыми в шар. У него было длинное лицо с отвислыми щеками, локоны зеленоватого парика ниспадали на плечи, на вышитый золотом камзол, покрытый пятнами жира и вина. У него были характерные для его рода прозрачные, не глупые, но грустные глаза, похожие на глаза свиньи, он был застенчив, почти нелюдим. Выглядел он усталым и несколько мрачным, в руке держал шомпол. Изъяснялся он на каком-то странном наречье, — основу его составлял тот немецкий язык, на котором принято ругать солдат, но в него входили разные слова из других языков. Он говорил пропитым басом, причем в его речи раскатистое «р» звучало так, словно в горло ему вонзили нож. — Bonjour, madame, — сказал губернатор Исландии. — Na, du bist ein isländisch Wif, hombre, hew nie een seihn, — что означало: «Здравствуй, мадам, ты, значит, исландка, боже мой, такой я еще никогда не видел». Затем он подошел к ней и негнущимися пальцами пощупал ее платье. Спросил, где она купила материю и кто шил это платье, что за серебряная брошь на ней, он никогда ранее не видел подобного серебра, чеканят ли его в Исландии? Откуда же там берут серебро? Боже мой, я поистине удивлен, не отдашь ли ты мне это украшение? Она сказала, что все ее серебро — его, если он захочет, но не сделала никакого движения, чтобы отколоть брошь от ворота и протянуть ему, а сразу же перешла к делу и вручила ему письмо от ландфугта Бейера из Бессастадира. Но как только он увидел письмо, им овладела усталость и чиновная скука и он спросил унылым голосом: — Почему не передать это через канцелярию? Я занимаюсь только такими делами, которые проходят через канцелярию. Сейчас я охочусь на диких зверей. — В этом письме особое дело, — сказала она. — Я уже давно ничего не читаю, кроме врачебной книги, когда что-нибудь случается с лошадьми, — сказал он. — Да и читать мне здесь некому. И вообще все, что мне пишут из Исландии, похоже одно на другое, — это все вопли о снастях, все время о снастях. Но здесь, в Дании, немногим нужна рыба, мы не заинтересованы в том, чтобы исландцы ловили бесконечное количество рыбы и требовали бесконечное количество снастей. — Я, — сказала она, — дочь судьи Исландии, которого на старости лет безвинно присудили к лишению чести и состояния. Ваше превосходительство — губернатор Исландии. — Да, мой старый друг, ваш отец, был хитрым законником, — сказал Гюльденлеве, — и все-таки дело кончилось для него печально. Нашелся другой, еще более хитрый законник. Так всегда было в Исландии. Мне надоело думать об исландцах. — Я проделала этот долгий путь, чтобы увидеть ваше превосходительство, — сказала она. — Ты красивая женщина, — сказал он и снова просветлел, рассматривая ее и перестав думать о службе. — В таком платье я бы не поехал обратно в Исландию. На твоем месте я бы остался здесь и вышел замуж. Здесь у нас хорошо и весело. За последнее время число зверей в лесу увеличилось больше, чем на триста голов. Посмотри хотя бы на эту голову — разве она не прекрасна? — Он встал, чтобы показать ей самую большую оленью голову на стене. — У рогов двадцать девять ответвлений, боже мой. Этого зверя я сам убил. Даже мой родственник, его величество, не убивал оленей с большим количеством ответвлений. — Да, это прекрасная голова, — сказала гостья. — И все же я знаю зверя, у которого еще больше ответвлений. Это правосудие. Я приехала сюда во имя правосудия, касающегося всей страны, вашей страны. — Исландия моя страна? Pfui Deibel![203] — сказал Гюльденлеве, барон Марселисборг. Все же он снизошел до того, чтобы послушать, что написано в письме его слуги в Бессастадире, если она сама ему прочтет. В письме говорилось, что женщина — подательница письма, единственный потомок знатного рода, самого знатного в Исландии. Автор письма напоминал о вопиющем факте, имевшем место на острове, когда отец этой женщины, самый уважаемый там человек, к тому же верный и любезный слуга его королевского величества, был унижен странным послом Арнэусом, посланным блаженной памяти покойным королем с чрезвычайными полномочиями в Исландию. В письме рассказывалось о поведении этого Арнэя, о том, как он унижал старого судью и некоторых его соратников, как он не признал приговоров судьи, конфисковал его имущество и сделал этого старца, верного слугу короля, лишенным чести рабом и бедняком. Старик вскоре умер. Далее ландфугт писал, что епископ в Скаульхольте, зять старого судьи, решил поехать в Данию и там у высших властей страны добиться восстановления справедливости. Но страну поразила чума, уложившая в могилу добрую треть населения, в частности, большую часть духовного сословия, и епископ в Скаульхольте, один из лучших друзей короля, оказался среди погибших, вместе со своей уважаемой супругой, высокообразованной мадам Иоорен. Таким образом, от всего рода осталась одна молодая женщина Снайфридур, вдова знатного, но несчастного Магнуса Сивертсена, которая выступает в защиту своего отца. Эта женщина посетила ландфугта в Бессастадире и объяснила, что она — бедная, одинокая вдова, подвигнутая своей честью, собирается переправиться через бурное море, чтобы вручить губернатору или даже его величеству свою всепокорнейшую просьбу передать так называемый эмиссарский приговор по делу ее отца на пересмотр в верховный суд. Рекомендуя эту честную женщину всемилостивейшему благожелательству барона Марселисборга и губернатора Исландии, прося его проверить и расследовать опасную практику, введенную в Исландии эмиссаром Арнэем, и воспрепятствовать тому, чтобы авантюристы возвысились и стали топтать авторитеты, унижать слуг короля и обманывать народ, я остаюсь вашим всепокорнейшим, готовым к услугам и très obeissant serviteur[204]. Гюльденлеве всунул шомпол в сапог, чтобы почесать икру. Он сказал: — Я всегда говорю моему родственнику, его величеству: отправь исландцев в Ютландию, там достаточно веревок для их овец, боже мой, и продай Исландию немцам, англичанам или даже голландцам, — и чем скорее, тем лучше, — за какую-нибудь приличную сумму, а деньги используй для войны со шведами, которые отобрали у тебя твою прекрасную землю Сконе. Она долго молчала после этих слов и наконец сказала: — В одной древней исландской песне[205] есть такие строки: если человек лишается имущества, родственников и, наконец, сам умирает, то это ничего не значит, лишь бы он оставил по себе славу. — Hew ick nich verstahn[206], — сказал барон Марселисборг, губернатор Исландии. Она продолжала сначала нерешительно, но потом все с большим жаром: — Я спрашиваю, ваше превосходительство: почему нас лишают чести, прежде чем лишить жизни? Почему король Дании не хочет оставить нам нашу славу? Ведь мы никогда не сделали ему ничего дурного. Мы не менее знатны, чем он. Мои предки были королями на суше и на воде, они плавали на кораблях по бурным морям и прибыли в Исландию тогда, когда ни один другой народ еще не знал мореплавания. Наши скальды слагали стихи и рассказывали саги на языке самого короля Одина из Асгарда[207] в то время, когда Европа говорила на языке рабов. Где стихи, где саги, сложенные датчанами? Даже ваших древних героев мы, исландцы, воскресили в наших книгах. Мы сохраняем ваш древний язык, датский язык, который вы забыли. Пожалуйста, возьмите серебро моих прабабок. — Она отколола брошь от ворота, и черный плащ упал, открыв ее синее платье с золотым поясом. — Берите все. Продайте нас, как скот. Перевезите нас на ютландские пустоши, где растет вереск. Или, если вам так нравится, продолжайте бить нас плетьми на нашей родине: надо надеяться, что мы это заслужили. Датский топор на вечные времена засел в шее епископа Йоуна Арасона, и это хорошо. Слава богу, что он заслужил все семь ударов, которые понадобились для того, чтобы отделить от тела его седую голову с короткой толстой шеей, не умевшей склоняться. Простите, что я привожу этот пример, простите, что мы знаем свою историю и не можем ничего забыть. Не поймите меня так, будто я на словах или в мыслях сожалею о том, что произошло. Может быть, самое лучшее для побежденного народа — чтобы его уничтожили: ни одним словом я не буду просить о милости для нас, исландцев. Мы, исландцы, поистине достойны смерти. И жизнь для нас уже давно не имеет никакой цены. Только одного мы не можем лишиться, пока останется хотя бы один человек — богатый или бедный — из этого народа. Мы даже не можем умереть без этого. И об этом-то и говорится в старой песне, это мы и называем славой: чтобы моего отца и мать и после смерти не лишили доброго имени. Барон Марселисборг вынул из кошелька пустой патрон и посмотрел в него одним глазом. — Если кто-либо лишил исландцев чести, то лишь они сами, ma chère madame[208], — сказал он и засмеялся так, что глаза совсем спрятались и обнажились неровные желтые зубы. — Когда ваша лень и пьянство доводят вас до голода, тогда мой родственник, его величество, вынужден помогать вам зерном. А если вам кажется, что зерна недостаточно, вы затеваете процессы и требуете золота и серебра. А что касается правосудия, ma chère, то я знаю только одно: что исландцы получили того человека, которого сами считали лучше всех. И я знаю, что именно этот вельможа присудил старого, честного судью, вашего отца, к лишению чести и состояния. Так уж повелось в Исландии. Ученые рассказывали мне, в ваших книгах говорится, что в древние времена все знатные люди Исландии занимались тем, что убивали друг друга, пока не остались одни пьяницы и варвары. Впервые в моей жизни ко мне приходит исландская женщина, да еще с золотым поясом, и просит о правосудии. Разве странно, что я спрашиваю: wat schall ick maken?[209] — Я не прошу ни о чем другом, кроме того, чтобы честь и имущество моего отца были посмертно возвращены ему, — сказала она. Гюльденлеве отложил шомпол и вынул золотую табакерку. — В датском государстве есть две силы, — сказал он. — Когда господствует та, что смотрит сквозь пальцы на колдунов и воров, тогда многие порядочные люди вынуждены унижаться. Но если при моем новом родственнике снова придут к власти те, кто требует привилегий для порядочных и высокородных людей, тогда жить будет легче. Может быть, тогда, с божьей помощью, вздернут некоторых мерзавцев и вольнодумцев. Никакое примирение невозможно между плохими и хорошими людьми. Но, к сожалению, ma chère, многим придется долго ждать, пока их время придет. — Исландский преступник по имени Йоун Хреггвидссон, — сказала она, — убил королевского палача. Это знает вся страна. Мой отец приговорил его к смерти двадцать лет назад, но один ребенок, забавляясь, отпустил его в ночь перед казнью. До сих пор никому не удалось добиться, чтобы преступник получил по заслугам. Королевский эмиссар обвинил моего отца на основании этого дела и признал преступника невиновным. На последнем альтинге это дело было рассмотрено вновь, и старика присудили к каторжным работам в Бремерхольме. Но не успел он прибыть в крепость, как важный человек освобождает его оттуда и заботится о нем. И этот неоднократно осужденный каторжник, убийца королевского слуги, живет припеваючи в столице, а мои родители лежат в могиле, заклейменные как воры. — Известно, что исландцы хитры и хорошо умеют пролезать во все щели закона, — сказал губернатор. — Они не остановятся ни перед чем, чтобы доказать, что тот параграф закона, по которому они осуждены, взят из свода законов, отмененного неким глупым норвежским королем еще много сотен лет назад; или же из датского закона, который никогда не действовал в Исландии; или же он противоречит некоему действующему параграфу в законе святого Олафа[210]: или же взят из их древнего языческого устава «Серый Гусь»[211]. Они говорят, что у них действуют только те законы, которые оправдывают их, какие бы преступления они ни совершили. Могу вас заверить, мадам, что над делом заядлого исландского мошенника Регвидсена попотели многие добрые датские чиновники. Он объяснил ей, — и мина усталого чиновника снова сменила мину охотника, — что мало кто лучше него знает, какие заслуги имел ее покойный отец перед королем и правительством, хотя, быть может, он и был слишком уж упорен, защищая свои интересы в налоговой палате, и благодаря этому ему удалось за бесценок приобрести несколько крупных поместий, которые во время реформации отошли во владение датского короля. Но в Копенгагене смотрели сквозь пальцы на доброго старого господина, поскольку на него можно было положиться. И его друзья в этом городе пребывали в большой печали, узнав о том суде, который ему пришлось пережить на старости лет. Гюльденлеве выразил пожелание, чтобы дочь судьи поняла и согласилась с тем, что ни правительство, ни он, Гюльденлеве, ни какой-либо подчиненный ему чиновник не повинны в этом. Но, как он выразился, в этом виноват лишь один человек, которого мадам знает лучше него. — Хотя мое имя позорным образом связали с именем человека, упомянутого вашим превосходительством, — сказала она, — из-за процесса, который некоторые купцы обманным путем заставили вести моего бедного супруга, так называемого дела Брайдратунги, я не знаю Арнаса Арнэуса. Тот позор, которым хотели покрыть мое имя, меня не трогает, я даже не снисхожу до того, чтобы опровергать эту пьяную болтовню, которая не стала менее нелепой от того, что фигурирует в судебных актах здесь, в Копенгагене. Я хочу, чтобы вы, ваше превосходительство, поняли, что я приехала сюда не ради себя. Когда Гюльденлеве услышал, как эта чужеземная женщина говорит об Арнэусе, у него развязался язык, и он рассказал, что этот опасный враг исполнен ненависти и лжи. В течение долгого времени он выдавал себя за друга короля, но всегда стремился обмануть его и в душе его ненавидел. Ему — губернатору — достоверно известно, что Арнэус при свидетелях заявил, что в Исландии никогда не было других преступников, кроме датского короля. Он сказал, что Арнэус ненавидит всех честных датчан, а также тех своих земляков, которые искренне и честно служили его королевскому величеству, он желал смерти всем друзьям короля, где бы они ни находились, и повесил бы их всех, если бы представилась возможность, чтобы потом вместе со своими сообщниками править страной ad arbitrium[212]. Он выразил уверенность в том, что ее покойный отец не будет оправдан, пока этот человек и его шайка не попадут на виселицу. Один из них был неправ in principio[213], — сказал он, — ваш отец или Арнас Арнэус. — В заключение он спросил гостью — так ли высоко она ставит честь своего отца, что готова просить его — Гюльденлеве — добиться падения этого человека? И поможет ли она правосудию своими показаниями и клятвой? После некоторого раздумья она ответила своим глубоким, низким, голосом: — Но я не дам ложных показаний против кого бы то ни было. Глава одиннадцатая Прошло уже больше года с того дня, как крестьянин Йоун Хреггвидссон из Рейна был освобожден из крепости и из закованного в кандалы преступника превратился в мирного водовоза и дровокола в доме самого асессора духовного суда и профессора древней истории Дании. Когда ученый из Гриндавика привел его из крепости в дом, высокоученый Арнэус приветствовал его и, улыбнувшись, сказал, что пока в его дело не будет внесена ясность, он получит здесь пищу и кров, но только на том условии, что он будет вести себя честно во всем, иначе его пошлют под знамена драться в чужих странах вместе с королевскими солдатами, Каждый раз, когда его земляк и хозяин встречал Йоуна на дворе или когда он шел с ведрами от колодца, он здоровался с ним, называл его по имени, спрашивал по-товарищески, как он поживает, и угощал табаком. Зато жившие в доме датчане не проявляли к нему особого уважения. Поскольку датчане считают, что от исландцев дурно пахнет и поэтому почти невозможно находиться с ними под одной кровлей, управитель приказал Йоуну Хреггвидссону спать на сеновале над хлевом. Кучер же, со своей стороны, запретил ему подходить слишком близко к лошадям, опасаясь, чтобы с исландского крестьянина на животных не переползли вши или другие насекомые. Этот кучер так заботился о своих четвероногих, с утра до ночи мыл их, стриг и причесывал, что едва ли дочери знатных людей в Исландии, считающиеся там завидными невестами, были более выхолены, разодеты и разукрашены. Крестьянин с самого начала, к облегчению остальных, отказался есть за одним столом со слугами, ибо в Исландии простые люди едят за столом только в большие праздники. Обычно каждый сидит со своей миской на кровати. Поэтому к нему в дровяной сарай, где он обретался днем, посылали служанку с чашкой еды, или же он присоединялся к нищим, оборванцам и бродягам, которых два раза в неделю кормили в сенях у главного входа, ради оказания помощи королю. Однажды осенью этому крестьянину была оказана неожиданная честь, в сарае его посетил не кто иной, как хозяйка дома, его госпожа, добродетельная и почтенная супруга асессора, фру Метта. Она поздоровалась с исландцем. С той поры как эта знатная женщина двадцать лет назад на солдатском немецком языке сказала Йоуну Хреггвидссону, чтобы он убирался ко всем чертям, ее подбородок опустился еще ниже, а жиру на этой женщине стало столько, что она напоминала глиняную фигуру, упавшую до обжига с полки и превратившуюся в бесформенный комок. Лицо ее было посыпано белой пудрой, на голове красовались черные кружева, спадавшие на горб, она была в черном платье, очень широком, очень длинном и очень мятом. Йоун Хреггвидссон сорвал с себя рваную шапчонку, вытер нос и вознес хвалу богу. Хозяйским глазом она осмотрела его работу. Он спросил, не предпочитает ли она, чтобы поленья были короче трех пядей, что, с позволения сказать, равняется известному органу жеребца средней длины. Она ответила, что длина достаточная. Относительно воды он спросил ее, хочет ли она, чтобы он брал ее из западного колодца, где в прошлом году утонул датский ребенок, или из восточного, откуда весной был выловлен труп немецкой женщины. Она сказала, что не может сделать ему никаких упреков ни насчет воды, ни насчет дров, но что еще более важно: в доме о нем не сложилось плохого мнения. У ее мужа, Арнэуса, привычка наблюдать за всяким новым слугой в доме, и, если он оказывается ненадежным или нечистым на руку, его сразу же прогоняют. Поскольку за Регвидсеном ничего такого не было замечено в течение почти целого года, она сочла своевременным прийти и узнать, как он поживает. Йоун Хреггвидссон ответил, что он живет ни хорошо, ни плохо, но ведь он исландец. Все зависит от того, чего хочет король. Он выразил надежду, что добрый король, да будет благословенно его имя, не позволит неразумному крестьянину из Скаги на вечные времена стать обузой христианских графинь и баронесс Дании, а также их мужей, что легко может привести к тому, что у благородных и почтенных лошадей в Дании заведутся вши. Трудно сказать, поняла ли мадам хоть что-либо из любезностей крестьянина. Ясно было одно, что она хочет с ним побеседовать, в частности, потому, что ее господин и супруг принадлежит к той же нации. Она сказала, что давно уже хотела расспросить Регвидсена о новостях из Исландии, этой удивительной страны. Некоторые люди даже утверждают, что в этой стране находится ад, но, поскольку ее возлюбленный супруг хоть и исландец, но добрый христианин, она не хочет этому верить, пока не получит более точных сведений на этот счет. Он ответил все так же вежливо: что касается его родины, то пусть высокородная графиня, баронесса и мадам поверит, что на этой проклятой собачьей заднице, которую называют Исландией, нет ничего, о чем стоило бы рассказывать, кроме старой истины, которая всегда остается истиной, хотя добрые люди и избегают говорить об этом, — что ад был и на веки вечные останется в этой стране для тех, кто заслужил адские муки. — А как поживают исландцы, — спросила мадам, — после того, как господь бог послал им милостивую и благословенную чуму? — О, они издыхали, как голодные овцы, и отправлялись к черту, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Им следовало бы пустить кровь, — сказала женщина. — О, кровь давно уж вытекла из этих бедняков, добрая женщина, — сказал Йоун Хреггвидссон. — С той поры как они убили моего родича Гуннара из Хлидаренди, крови в Исландии нет. — Кто его убил? Он отвернулся в сторону и почесал голову. — Я не хочу рассказывать эту историю в других приходах, — сказал он. — Если человек умер, так он умер и отправился к черту. Нечего по нем горевать. Но Гуннар из Хлидаренди всю свою жизнь был человеком чести. — Вы, исландцы, считаете, что мы, датчане, убиваем вас всех, — сказала женщина. — Но разрешите спросить, кто хотел убить моего мужа магистра Арнэуса, когда он приехал туда, чтобы помочь вам. Не датчане, а сами исландцы. — Да, вот видите, что это за народ, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Сначала я украл леску, потом, когда мне надоел мой сын, я его убил. Кое-кто даже говорит, что я утопил в луже королевского чиновника. — Хотя мой муж и исландец, он такой же добрый христианин как любой датчанин, — сказала женщина. — Да, ему же хуже, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Он из кожи вон лез, чтобы спасти исландцев — кого от веревки, кого от топора или от того, чтобы есть датских червей. Я-то считаю, что эти черви достаточно хороши для них и даже слишком хороши, если они не хотят их есть. А что он получил за это? Позор и дерьмо. Нет, женщина, не думай, что я сочувствую исландцам. Сам я всегда старался беречь лески для рыбной ловли. Это ведь самое главное. В Иннрахольмсланде я наперекор местным жителям стал ловить рыбу с лодки, с шестивесельной, по три весла с каждой стороны, женщина, одно, два, три, четыре, пять, шесть. Я назвал место Хретбуггья, понимаешь, женщина? По-датски Реетбюгге. Это потому, что на том берегу свирепствует зюйд-вест. На Скаги, моя добрая женщина, понимаешь? Акранес, Рейн — у подножья горы, перед Иннрахольмсландом, которым владеют иннрахольмцы. Какие же еще новости я могу рассказать? Да, дважды у меня родились дочери. Первая, большеглазая, лежала в гробу, когда я пришел с войны. Вторая как будто жива, чума ее не убила. Она уже начала иногда по ночам спать с парнями, а когда я уезжал, стояла в дверях. Но она не уследила за собакой, и та бежала за мной до Улафсвика. Это Христов хутор. Его владелец Иисус Христос, понимаешь, женщина? — Ты очень хорошо говоришь, что владелец двора Иисус Христос, — сказала женщина. — Это показывает, что в сердце своем ты раскаиваешься. Тому, кто раскаивается, простятся его грехи. — Грехи, — вспыхнул Йоун Хреггвидссон. — Я никогда не грешил. Я честный преступник. — Бог да простит всех, кто признает себя преступником, — сказала женщина. — Кухарка мне тоже как-то говорила, что ты ни разу не взял ни одного эре, когда тебя посылали на рынок. Поэтому я и говорю с тобой, как с честным человеком, хотя ты и исландец. Что-то я еще хотела сказать? Да, кстати, что это за шлюха вавилонская приехала из Исландии в Копенгаген? Йоун Хреггвидссон несколько глуповато посмотрел в сторону, пытаясь отгадать загадку, но не мог найти связи с тем, о чем шел разговор прежде, и отказался от этой попытки. — Вавилонская, — сказал он. — Ну вы мне сделали мат в два хода, мадам. Я кончил врать. — Ах, уж эта женщина из Исландии! — сказала она. — По сравнению с ней убийство моего мужа было бы пустяком. Да, исландцам было известно, что она хуже убийства, и они продолжали связывать его имя с ее именем, пока сам король не поверил этому и не приказал судить этого доброго христианина, который мог бы быть датчанином или даже немцем. Это та самая женщина. Что она за баба? И как мог мой супруг, этот добрый христианин, проводящий все ночи за книгами, даже подумать о том, чтобы бегать за ней? Йоун Хреггвидссон почесал себя во всех вероятных и невероятных местах, пытаясь раскумекать это дело, и наконец предпринял робкую попытку ответить. — Хотя в моем роду по линии матери давно водились книги, я никогда не прочел ни одной из них, — сказал он. — Да и писать я могу только печатными буквами. Но я не упрекаю того, кто захочет поменять книгу на женщину, хотя бы он и сидел и изучал книги по ночам, ибо нет двух других вещей, которые изучались бы столь одинаково, как эти обе. — Ничто не может извинить неверность исландского мужа датской жене, — сказала она. — Но, к счастью, как говорит мой супруг, то, чего нельзя доказать, неверно, и, значит, это неверно. — Да, что касается меня, то, когда я был в Роттердаме, — это в Голландии, откуда приходят рыбаки на шхунах, — то я однажды встретился ночью с пасторской дочкой. Ну, что тут скажешь? А дома в Исландии у меня уродливая и скучная жена… — Если ты намекаешь на то, что я уродлива и скучна, чтобы оправдать моего мужа, который спит с вавилонской шлюхой, то я должна тебе сказать, Регвидсен, что, хотя асессор Арнэус считает себя мужчиной, он не приведет в дом преступника из Бремерхольмской крепости без моего на то разрешения. И еще я скажу тебе, исландцу, от которого воняет акулой, ворванью и всем исландским дерьмом так, что вся лаванда Дании ничто в сравнении с этой вонью и только чуть-чуть благоухает: мой первый муж, а он был настоящим мужчиной, хотя его и не приглашали к королевскому столу, говорил, что я очень даже гожусь для брака. А что было бы с тем, кто теперь изображает моего мужа, не будь у меня денег и дома, коляски и лошадей? У него не было бы ни одной книги. Поэтому я имею полное право знать, что за женщина, говорят, прибыла из Исландии в Копенгаген? — Она стройна, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Стройна? — спросила женщина. — Она почти невесома. — Как это — невесома? — спросила женщина. Он подмигнул одним глазом и посмотрел на женщину. — Как тростник, самое гибкое и тонкое из всех растений. — Не хочешь ли ты сказать, что я толста? — сказала женщина. — Или она должна стать розгой для меня? — Моя благородная фру хозяйка и баронесса не должна думать, что у исландского каторжника больше ума, чем есть на самом деле, и не должна сердиться на его глупую болтовню. Если бы у этого бедняка был рот, — а разве можно назвать ртом то, что неоднократно произносило вероломные клятвы перед богом и людьми, — то он бы поцеловал ваши высокородные ноги. — Что за ерунду ты болтал о тростнике? — спросила женщина. — Я только говорил о стебле, который не ломается, когда его гнешь, а отпустишь руку, он снова поднимается — тонкий и стройный, как и прежде. — Я приказываю тебе отвечать, — сказала женщина. — Лучше спросить Йоуна из Гриндавика, — сказал Йоун Хреггвидссон, — он ученый и мудрый человек. — Сумасшедший Йон Гриндевиген, — сказала она. — Таких людей, которых исландцы называют учеными и мудрыми, здесь в Дании зовут деревенскими идиотами, и закон запрещает им выезжать из своих местечек. — Тогда Йоуна Мартейнссона, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Он знает женщин и в Исландии и в Дании, потому что он спал с дочерью епископа. А меня даже не считают человеком. — Мой дом — христианский дом, куда воры, крадущие кур, не смеют сунуть нос, — заявила хозяйка. — И если ты без обиняков не расскажешь мне все об этой женщине, ты сам пойдешь к Мартинсену и пусть он о тебе заботится. — Я знаю об этой женщине только то, что она развязала меня, и спасла от топора у реки Эхсарау, и привязала к камню, к которому привязывают лошадей в Улафсвике. — Есть у нее деньги? Как она одета? — Ты сказала — деньги. У нее больше денег, чем у любой женщины в Дании. Ей принадлежат все деньги в Исландии. У нее серебро и золото, накопленное веками. Ей принадлежат все крупные поместья и хутора Исландии, независимо от того, удастся ли ей украсть их у короля и вернуть себе или нет; леса и реки, в которых водятся лососи; земли на берегу моря, поросшие лесами, — одного большого дерева оттуда достаточно, чтобы построить Константинополь, если только найдется пила; заливные луга и болота, где растет тростник; земли с обильными рыбой озерами и пастбищами вплоть до самых глетчеров; острова на бездонном море с бесчисленным множеством птиц, где ходишь по колено в пуху; птичьи скалы, отвесно спускающиеся в море, где можно в Иванову ночь услышать, как ругается веселый птицелов, повисший на веревке на высоте шестидесяти футов. И все это только самая малость из ее владений, я никогда не смог бы перечислить их. Но богаче всего она все же была в тот день, когда суд лишил ее всего и Йоун Хреггвидссон бросил ей, сидевшей у дороги, далер. Как она одета? На ней золотой пояс, на котором горит красное пламя, моя добрая женщина. Она одета так, как всегда были одеты женщины-аульвы в Исландии. Она пришла в синем платье, шитом золотом и серебром, туда, где лежал в цепях убийца. И все же лучше всего она была одета в тот день, когда ее обрядили в грубые чулки и платье нищенок и шлюх, и она смотрела на Йоуна Хреггвидссона своими синими глазами, которые будут владычествовать в Исландии и тогда, когда весь остальной мир погибнет от своих злодеяний. Глава двенадцатая В гостинице «Дом золотых дел мастера» в Нюхауне, знатная дама вместе со своей камеристкой готовится к отъезду. Поздний осенний вечер. Корабли, прибывшие из далеких мест, медленно покачиваются на своих канатах в узком канале напротив дома, то ударяясь о каменную стену причала, то вновь плавно отходя от нее. Женщины укладывают вещи, драгоценности и платья в ящики и сундуки, госпожа указывает место для каждой вещи, но вид у нее отсутствующий, она даже иногда забывает, что она делает, отворачивается и, задумавшись, смотрит в окно. Тогда ее пожилая камеристка также прерывает свое занятие и исподтишка с участием смотрит на свою госпожу. Наконец все уложено за исключением одной вещи. На подоконнике еще лежит, наполовину завернутая в красный шелковый платок, старинная рукопись — листы сморщенной кожи, черные от сажи, запачканные жирными пальцами людей, умерших так давно, что от них не осталось никаких следов, кроме этих отпечатков пальцев. Вновь и вновь камеристка вертит в руках эту древность, нерешительно развязывает красный шелк и снова завязывает или перекладывает книгу и опять кладет ее туда, где она лежала с самого начала. Госпожа еще не сказала, куда положить эту книгу, никто из них не обмолвился о ней ни единым словом, Наступает ночь, на улице воцаряется тишина, стаи чаек летают взад и вперед над кораблями, а госпожа все стоит и глядит в окно. Наконец камеристка прерывает молчание: — Не пойти ли мне в город, хотя уже поздно, и не отдать ли книгу туда, где ей надлежит быть? — А ты разве знаешь, где ей надлежит быть? — спрашивает ее хозяйка низким грудным голосом. — Перед отъездом из Исландии я слышала, как вы сказали, что эта книга должна быть только в одном месте, гм… у одного человека. — Этот человек еще дальше от нас осенью в Копенгагене, чем был весной в Исландии, — сказала госпожа. Камеристка занялась каким-то делом и ответила, не поднимая глаз: — Моя покойная госпожа, ваша матушка, да благословит бог ее память, часто рассказывала нам, девушкам, историю одной из ваших прабабушек, которая никого не целовала так горячо, как врага своего отца, никому не оказывала такого гостеприимства и никого на прощанье не одаряла такими роскошными подарками, как его, а когда он уехал, послала ему вслед человека, чтобы его убить. Снайфридур даже не взглянула на камеристку и ответила, медленно выходя из задумчивости: — Может быть, моя прабабушка сначала одаряла врага своего отца подарками, а потом убила его. Но она не убила его прежде, чем одарить подарками. — Дочь моей покойной госпожи никого еще не убила, — сказала камеристка. — Мы проведем только одну ночь в городе, да и то не целиком, наступила осень, нужно быть готовым ко всякой погоде, а рано утром мы отправимся в плаванье по бушующему морю, которое можно сравнить только с реками на юге Исландии. Потерпим ли мы кораблекрушение или нет, все равно это последние минуты. И если госпожа не решится и не воспользуется этой последней ночью, она никогда не передаст ему книгу, его книгу. — Не знаю, о чем ты говоришь, — сказала госпожа, удивленно посмотрев на камеристку. — Не намекаешь ли ты на канатчика, который ходит взад и вперед, взад и вперед, сегодня, как вчера и позавчера, и днем и ночью по ту сторону канала? Камеристка ничего не ответила, она низко нагнулась над открытым сундуком, тяжело переводя дыхание, а когда хозяйка обернулась, она увидела у нее на глазах слезы. — Мне удалось добиться, чтобы его судили мои друзья, Бейер и Йоун Эйольфссон, в альтинге на Эхсарау весной, — холодно сказала знатная женщина. — Рескрипт короля у меня в сундуке. — Он еще не осужден, — сказала камеристка. — Документ прибыл только сегодня. Он не узнает об этом до нашего отъезда. Вы можете сегодня вручить ему подарок. — Ты ребенок, Гудридур, хоть ты и на двадцать пять лет старше меня, — сказала знатная женщина. — Неужели ты воображаешь, будто он не знает всего, что я делала с той минуты, как сошла летом на берег. Льстивые дары не могут его обмануть. — Но вы же знали, зачем вы летом взяли с собой эту книгу из Исландии, — сказала камеристка. — Если бы я возвращалась в Исландию, не выполнив своей миссии, устав от просьб, может быть, я бы отдала ему эту книгу. Но победитель не делает подарков побежденному. Я чуть было не отдала ее этому сатане Йоуну Мартейнссону, который вторгся сюда сегодня, пока тебя не было. Он хотел выудить ее у меня: говорил, что я должна отблагодарить его за Брайдратунгу. — Боже, будь милостив к нам! Что сказала бы ваша покойная мать! — воскликнула камеристка, вытирая слезы. — Не хватало еще, чтобы вы делали подарки этому мошеннику, который написал ваше имя на бесчисленном количестве бумаг здесь, в Дании, на посмешище датчанам. — Пусть датчане смеются. Гудридур, положи книгу в сундук и хорошенько его закрой. Женщинам, отправляющимся в далекий путь, пора ложиться спать. Лампа начала гаснуть, но не было смысла подвертывать фитиль, скоро они совсем погасят ее и лягут, завтра утром они уедут. Их покои состояли из двух комнат. Стены в первой комнате были до половины обшиты окрашенной в зеленый цвет панелью, а выше побелены. На стенах висели медные чаши с рельефными изображениями, раскрашенные и покрытые глазурью блюда, две гравюры на меди: на одной были изображены римские богини, на другой — собор святого Марка в Венеции. В открытом стенном шкафу на полках стояли их тарелки, чашки, кувшины и другая посуда, так как госпожа кушала дома, а не за общим столом в гостинице. В спальне у окна стояла постель госпожи, камеристка спала на диване у двери. Хотя госпожа и сказала, что пора ложиться, она все еще в задумчивости стояла у окна, а камеристка нашла себе какое-то дело, чтобы не ложиться первой. Наступила глубокая ночь. Стало совсем тихо. Тем более они удивились, когда раздался стук в дверь и коридорный сообщил госпоже, что с ее милостью хочет говорить чужестранец. Она побледнела, зрачки ее расширились: — Спроси, меня ли он на самом деле ищет. И если меня — проведи его сюда. Его появление в дверях ее покоев в копенгагенской гостинице, в этот последний вечер, после такого долгого отсутствия и такого множества событий, казалось столь простым и естественным, как будто он только недавно ушел от нее, чтобы, воспользовавшись хорошей погодой, прогуляться в королевском парке. — Добрый вечер, — сказал он. Он держал шляпу в руках. Платье его, как всегда, было прекрасно сшито. Но он располнел, черты лица стали более резкими, блеск глаз потускнел, словно от усталости. На нем был серебристо-седой, тщательно завитой парик. Она не сразу ответила на приветствие гостя, продолжая стоять у окна, бросила быстрый взгляд на камеристку и сказала ей: — Спустись к твоей подруге-кухарке и попрощайся с ней. Он ждал у порога, пока камеристка пройдет мимо, потом сделал несколько шагов вперед. Она заперла дверь, подошла к гостю и поцеловала его, не говоря ни слова, обвила руками его шею и прижалась лицом к его щеке. Он погладил ее светлые, густые волосы, начавшие уже блекнуть. Она спрятала лицо у него на груди, потом подняла глаза и посмотрела на него. — Я не думала, что ты придешь, Аурни, — сказала она. — И все же я знала, что ты придешь. — Некоторые люди приходят поздно, — сказал он. — У меня есть книга для тебя, — сказала она. — Это на тебя похоже, — ответил он. Она предложила ему сесть на диван, открыла сундук, где сверху под самой крышкой лежала завернутая в красный шелк книга, и протянула ему. — Это была самая любимая книга моего покойного отца, — сказала она. Он нежно и медленно развертывал платок, она с любопытством ожидала вновь увидеть в его глазах тот блеск, который ранее зажигала в них каждая древняя книга. Вдруг он перестал развертывать платок, взглянул на нее, улыбнулся и сказал: — Я потерял мою самую любимую книгу. — Какую? — Ту, которую мы нашли с тобой вместе в доме Йоуна Хреггвидссона. И он спокойно и просто рассказал ей, как пропала «Скальда». — Это большая потеря, — сказала она. — Тяжелее всего потерять любовь, которую ты питал к драгоценным книгам. — Я думала, что пропавшую драгоценность любишь больше всего, тоскуешь по ней, — сказала она. — Не чувствуешь, когда исчезает тоска, — сказал он. — Это похоже на то, как излечивается рана, или на смерть. Не чувствуешь той минуты, когда рана перестает болеть, не чувствуешь, что умираешь. Вдруг ты выздоровел; вдруг — умер. Она смотрела на него как бы издали и наконец сказала: — Ты похож на мертвеца, который является своему другу во сне: это он, и все-таки не он. Он улыбнулся. Наступило молчание, и он снова стал развертывать платок. — Я узнаю ее, — сказал он, развернув платок. — За этот несчастный свод законов я предлагал твоему отцу поместье Хольт у Энунзарфьорда, он ведь считается одним из самых замечательных древних памятников германских народов, он даже более замечателен, чем древний lex salica[214] франков. Да, это было в те времена, когда мои слова считались важнее жужжанья мухи в налоговой палате. Я хотел даже предложить ему Видэй, если бы он счел Хольт недостаточной платой за книгу. Но хотя он редко отказывался от земельной собственности, которую можно было получить на выгодных условиях, он знал так же хорошо, как и я, что все крупнейшие поместья в Исландии гораздо менее ценны, чем древние исландские рукописи, и поэтому так и не уступил мне ее. Позднее я написал ему и предлагал уплатить здесь, в Компании, любую сумму, которую он укажет, в золоте или серебре, за эти старые лоскутья. Следующей весной он прислал мне подарок — копию книги, сделанную так, как их обычно делают в Исландии: если писец сам читает правильно, то он непременно стремится исправить своего предшественника. У меня было много лучших копий этой книги. — Ты по-прежнему считаешь, что нет иной Исландии, кроме той, которая живет в старых книгах? — спросила она. — А мы, обитающие там, лишь боль в твоей груди, от которой ты любым способом хочешь отделаться, а может быть, мы для тебя и вовсе ничего не значим? — Душа северных народов, — ответил он, — скрыта в исландских книгах, а не в тех людях, которые сейчас живут в северных странах или в самой Исландии. Но прорицательница предсказала, что золотые тавлеи начала времен[215] будут найдены в траве, когда наступит конец мира. — Я слышала, что нас хотят переселить на ютландские пустоши, — сказала она. — Если ты хочешь, я помешаю этому, — ответил он и улыбнулся. — Если я хочу, — повторила она. — Что может сделать бедная женщина? В последний раз, когда я тебя видела, я была нищенкой в Тингведлире на Эхсарау. — Я был слугой беззащитных, — сказал он, — Я видел, как ты сидела у дороги… — …в лохмотьях тех, кого ты оправдал, — добавила она. Он сидел мрачно, с почти отсутствующим взглядом. Казалось, он шепчет про себя слова древней песни. — Где то пламя, которое я хотел раздуть? Оно стало еще слабее, чем когда бы то ни было. А беззащитные, которых я хотел защитить? Даже их вздохов не слышно более. — У тебя есть Йоун Хреггвидссон, — сказала она. — Да. У меня есть Йоун Хреггвидссон. Но это все. И, может быть, его отнимут у меня и повесят еще до окончания зимы. — Нет, — сказала она и придвинулась ближе к нему. — Мы должны говорить не о Йоуне Хреггвидссоне. Прости, что я упомянула это имя. Я пойду разбужу хозяина, чтобы он принес нам кувшин вина. — Нет, — сказал он. — Не надо хозяйского вина. Не надо ничего ни от кого. Пока мы сидим так, у нас есть все. Она откинулась на диване и тихо повторила последнее слово: — Все. — В нашей жизни, что бы ни случилось, существует лишь одно. Она прошептала: — Одно. — Ты знаешь, почему я пришел? — спросил он. — Да, — ответила она, — чтобы никогда больше не разлучаться со мной. Она встала, подошла к обитому железом сундуку и вынула из него несколько документов большого формата с висящей на них королевской печатью. Она держала документы большим и указательным пальцем подальше от себя, как держат за хвост крысу. — Эти рескрипты, — сказала она, — указы, вызовы и лицензии — не что иное, как тщеславие и притворство. Он подошел к ней и тем же движением, каким подставляют руку под паука, говоря: вверх, вверх, если ты предсказываешь добро, вниз, вниз, если ты предсказываешь плохое, — взвесил на ладони королевскую печать, свисавшую на шнуре с одного из документов. — Ты многого добилась, — сказал он. — Я приехала сюда в надежде встретить тебя, — сказала она. — Все остальное не имеет никакого значения. Я разорву на клочки эти бумажки. — Безразлично, — сказал он, — целы или порваны эти документы. Все указы датского короля все равно потеряют силу до того, как новый альтинг соберется на Эхсарау. — Ты думаешь, что отныне нашими законами будут мечты и саги, — сказала она, и лицо ее покрылось тенью. — Я могу стать лордом Исландии, — сказал он. — А ты будешь моей леди. Я пришел для того, чтобы сказать тебе это. — Измена родине? — тихо спросила она. — Нет. Король хочет продать Исландию. Датским королям всегда очень хотелось продать эту недвижимость, но дело в том, что иностранные князья находили в ней кое-какие изъяны, пока наконец не нашелся покупатель. Немцы в Гамбурге намерены купить ее. Но они считают, что им не удержать ее, если они не найдут штатгальтера, которого любит народ. И вот они думают, что я и есть подходящий человек. Она долго смотрела на него. — Что ты собираешься делать? — спросила она. — Управлять страной, — ответил он и улыбнулся. — Первым шагом будет восстановление наших национальных прав почти на той же основе, которая в свое время определила трактат, заключенный со старым Хоконом в Норвегии. — А судебная власть? — Моим вторым делом будет снятие с постов всех чиновников датского короля и высылка некоторых из страны, в частности, ландфугта Пауля Бейера, а также заместителя судьи Йоуна Эйольфссона. Нужно очистить законы от датского вмешательства и создать новые. — А где будет твоя резиденция? — Где ты хочешь? — В Бессастадире. — Как ты хочешь, — сказал он. — Дом будет выстроен не менее великолепный, чем любой королевский дворец в Дании. Я построю каменную библиотеку и водворю туда все драгоценные книги, которые я спас от гниения в лачугах в эпоху разрушений, причиненных датчанами. — У нас будет большой пиршественный зал, — сказала она. — На стенах будут висеть гербы и щиты древних воинов. Твои друзья будут по вечерам сидеть с тобой за дубовым столом, рассказывать о древних событиях и пить пиво из кружек. — Наших земляков не будут больше пороть за то, что они ведут выгодную торговлю, — сказал Арнас Арнэус. — Вокруг гаваней вырастут торговые города по образцу чужестранных, будет создан рыболовный флот, и мы станем продавать сушеную рыбу и шерсть городам на материке, как в старые времена, как при Йоуне Арасоне, а взамен покупать те товары, которые нужны цивилизованным людям. Из недр земли будут добываться ее сокровища, император покажет кулак королю Дании и потребует, чтобы он вернул исландцам те драгоценности, которые по его приказу были украдены из собора в Хоуларе, из Мункатверо, Мэдруведлира и Тингейрара. Будут возвращены также старые поместья, которые датская корона захватила после падения исландской церкви. В Исландии будет создан прекрасный университет и коллегия, исландские ученые снова заживут как люди. — Мы построим дворец, — сказала она, — не хуже того, который барон Гюльденлеве построил себе в Дании на исландские деньги. — В Тингведлире, — добавил он, — будет построено величественное здание суда и повешен другой колокол, больше и звучнее того, который король повелел увезти, а Йоун Хреггвидссон сбросил по приказу палача. — Холодный лунный свет, сверкающий в пруду, где топят женщин, не будет более единственным милосердием для бедных исландок, — сказала она. — А изголодавшихся нищих не будут больше вешать у Альманнагья во имя правосудия, — сказал он. — Все будут нашими друзьями, — сказала она, — ведь народ будет хорошо жить. — И тюрьма для рабов в Бессастадире будет снесена, — сказал он. — Ибо в стране, где народ живет хорошо, не совершаются преступления. — И мы будем разъезжать по стране на белых конях, — сказала она.

The script ran 0.038 seconds.