Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Норман Мейлер - Нагие и мёртвые
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В романе известного американского писателя рассказывается о жизни и боевой деятельности одного из соединений армии США на Тихоокеанском фронте в годы второй мировой войны. Автор разоблачает порядки и нравы, царящие в вооруженных силах США. Хотя со времени событий, о которых повествует в книге, прошло более 30 лет, читателя не покидает чувство, что все происходит в наши дни.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Пойди забери его и положи в рюкзак. — Но оно не нужно мне, — тихо возразил Вайман. Крофт пристально посмотрел на него. Теперь, когда не было Хирна, за дисциплину отвечал он. При Хирне появились вредные привычки, их надо было искоренить. Кроме того, Крофт терпеть не мог, когда к вещам относились так бесхозяйственно. — А я говорю, забери его. Вайман вздохнул, поднялся и притащил одеяло. Пока он складывал его, Крофт немного смягчился. Ему было приятно, что Вайман так быстро и послушно выполнил его приказание. — Тебе пригодится это одеяло. Нынешней же ночью проснешься с холодной задницей и будешь рад, что захватил его с собой. — Хорошо, — согласился Вайман без энтузиазма. Он думал, сколько может весить одеяло. — Как чувствуешь себя, Рот? — спросил Крофт. — Хорошо, сержант. — Сегодня тебе не удастся бить баклуши. — Конечно. — Однако Рот разозлился. Наблюдая, как Крофт, не спеша подойдя к солдатам, стал о чем-то беседовать с ними, он со злостью схватил куст травы и с силой выдернул его. — Сволочь, давит на всех! — прошептал он Вайману. — Да, лейтенант был совсем другой… — Настроение у Ваймана испортилось. Теперь для него многое прояснилось. Прежде, с Хирном, было гораздо легче. — Разве это отдых, — сказал он с горечью. Рот кивнул в знак согласия. По его мнению, Крофт должен был бы дать солдатам как следует отдохнуть, а он, наоборот, набрасывается как волк. — Если бы я командовал взводом, — проговорил он медленно, — то непременно давал бы ребятам отдохнуть, старался бы быть справедливым и видеть в каждом что-то хорошее. — Я бы тоже, — согласился Вайман. — Не знаю, как бы это получилось, — вздохнул Рот. Когда-то ему пришлось быть таким же, как Крофт. Первой работой, которую удалось найти после двух лет безработицы во время экономического кризиса, была служба агентом по недвижимости. Он должен был собирать квартирную плату. Рот не любил свою работу; приходилось выслушивать массу оскорблений от жильцов, которые ненавидели его. А однажды его послали на квартиру, которую занимали престарелые супруги, задолжавшие плату за несколько месяцев. История стариков была печальной, подобной многим, которые ему тогда приходилось выслушивать, — они лишились всех своих средств в результате банкротства банка. Рот колебался и был готов дать им месяц отсрочки, но в таком случае он не мог бы вернуться в контору. В этот день ни с кого не удалось получить деньги. Не давая воли своему сочувствию, он стал нарочито грубым по отношению к должникам, угрожал им выселением. Они просили и унижались перед ним, и ему понравилась эта новая роль: его угрозы внушали людям страх. «Меня не касается, где вы возьмете деньги, — сказал он им. — Доставайте где хотите». Теперь, когда он вспоминал об этом, его мучила совесть. Он жалел, что не был добрее тогда, словно это могло бы облегчить его собственную судьбу. «Да ну, все это ерунда, — думал он, — и не имеет ничего общего с тем, что происходит сейчас. А приходят ли Крофту подобные мысли, когда он проявляет жестокость? Вряд ли. Это было бы нелепо. В общем, дело прошлое, пора забыть об этом», — говорил он себе. И все-таки что-то его беспокоило. А Вайману пришла на память футбольная игра на песчаной площадке. Команда из ребят с его улицы выступала против ребят соседней улицы. Он играл нападающим. В памяти сохранился неприятный случай, когда во второй половине игры его ноги вдруг перестали слушаться и соперники воспользовались этим, свободно обходили его, а он едва волочился. Ему хотелось покинуть площадку, но не оказалось запасных игроков, и в итоге в ворота его команды забили несколько мячей. В команде был один парень, никогда не терявший присутствия духа. Почти всегда он играл в нападении, и игроки постоянно слышали его ободряющие крики. И чем сильнее был натиск соперников, тем агрессивнее становился этот игрок. «Нет, я не такой», — думал о себе Вайман. И вдруг он осознал, что не принадлежит к числу героев; раньше эта мысль парализовала бы его, а теперь ему только стало грустно. «Никогда не поймешь таких людей, как Крофт; лучше держаться от них подальше. И все же, что заставляет их быть такими? Что ими двигает?» — Ненавижу эту проклятую гору! — обратился он к Роту. — Я тоже, — вздохнул тот. Гора была очень оголенная и очень высокая. Даже лежа на спине, невозможно было увидеть ее вершину. Она как бы нависла над ним, волнами вздымались один хребет за другим, и казалось, что там, в вышине, только камни и камни. Рот ненавидел джунгли и пугался каждый раз, когда какое-нибудь насекомое ползло по нему или в кустах неожиданно начинала кричать птица. Он ничего не мог различить в густых зарослях, а дурманящие запахи, которыми был напоен лес, душили его. Но теперь ему хотелось бы оказаться в джунглях. Там куда безопаснее, чем здесь, среди голых скал и мрачных неизведанных каменных и небесных сводов, которые будут постоянно встречаться на пути вверх. В джунглях опасности подстерегали на каждом шагу, но они не казались столь страшными, по крайней мере, он привык к ним. А здесь — один неверный шаг и… смерть. Нет, лучше жить в подземелье, чем ходить на высоте по проволоке. Рот со злостью вырвал еще один пучок травы. Почему Крофт не повернул назад? На что он надеется? У Мартинеса ломило все тело. Пережитое прошлой ночью давало себя знать и утром. Преодолевая подъем в гору, он еле тащился. Ноги дрожали, все тело было мокрым от пота. Мысли путались, связь между ночной разведкой и смертью Хирна как-то уже не ощущалась или, во всяком случае, ощущалась не так остро. Но после второй засады у Мартинеса появилось странное опасение, как бывает у человека во сне, — он сознает, что совершил преступление и его ждет наказание, но вот в чем заключается его преступление, не может вспомнить. С трудом преодолевая первые склоны горы, Мартинес думал об убитом им японском солдате. Сейчас, под палящими лучами утреннего солнца, он отчетливо представил себе лицо убитого, гораздо отчетливее, чем прошлой ночью. В памяти пронеслось каждое движение японца. Мартинес живо представил, как струилась кровь по пальцам, оставляя липкий след. Осмотрев свою руку, он с ужасом обнаружил черную запекшуюся полоску крови между двумя пальцами. Он зарычал от жуткого отвращения, как будто раздавил насекомое. И тут же представил того японца, ковырявшего в носу. Да, это он виноват. Но в чем? Теперь они поднимаются на гору, а если бы он не… если бы он не убил японца, они вернулись бы на берег. Но это также не меняло положения. Мартинес по-прежнему испытывал какую-то тревогу. Он старался больше об этом не думать и, с трудом преодолевая подъем в гору вместе со взводом, не находил ничего облегчающего душу. Чем сильнее он уставал, тем больше напрягались его нервы. Конечности ныли, как у больного лихорадкой. На привале он бухнулся рядом с Полаком и Галлахером. Хотелось поговорить с ними, но он не знал, с чего лучше начать. — Что скажешь, разведчик? — ухмыльнулся Полак. — Да ничего, — тихо пробормотал он. Он никогда не знал, как отвечать на подобный вопрос, и всегда испытывал неловкость. — Они должны были бы дать тебе денек отдохнуть, — сказал Полак. — Да. — Прошлой ночью он оказался никудышным разведчиком, все сделал не так, как нужно. Ох, если бы он не убил этого японца! Ведь с этого и начались все его ошибки. Он не мог перечислить всех своих ошибок, но был убежден, что их много. — Ничего не случилось? — спросил Галлахер. Мартинес пожал плечами и вдруг заметил, что Полак рассматривает засохшую на его руке кровь. Правда, она была похожа на грязь, но Мартинес не удержался и неожиданно для себя сказал: — На перевале были японцы, и я убил одного. — После этого он почувствовал некоторое облегчение. — Что? Что такое? Ведь лейтенант сказал нам, что там никого нет, — удивился Полак. Мартинес опять пожал плечами. — Идиот этот лейтенант. Спорил с Крофтом и уверял, что на перевале никого нет. А я ведь был там и видел японцев. Крофт говорил ему: если Мартинес сказал, что видел японцев, значит, они есть там, а лейтенант даже и выслушать не захотел, упрямый осел. Галлахер сплюнул. — Значит, ты прикончил японца, а лейтенант не поверил? Мартинес согласился. Он и сам поверил теперь, что именно так все и было. — Я слышал их разговор. Я молчал. А Крофт сказал ему… — Последовательность событий перепуталась в его памяти. Он не мог бы поклясться, но в данный момент ему казалось, что Крофт спорил с Хирном и последний утверждал, что нужно идти через перевал, а Крофт не соглашался. — Крофт приказал мне молчать, когда разговаривал с Хирном. Он знал, что Хирн круглый идиот. Галлахер с сомнением покачал головой. — Упрямый дурень был этот лейтенант. Вот и получил за это. — Да, он получил за это, — согласился Полак. Конец разговора запутал все. Если человека предупреждают, что на перевале японцы, а он думает, что их там нет… Здесь что-то не так. Полак никак не мог разобраться; он понимал, что здесь что-то кроется, а что именно — оставалось непонятным, и это бесило его. — Значит, тебе пришлось шлепнуть японца? — с завистливым восхищением проговорил Галлахер. Мартинес кивнул. Он убил человека, и, если теперь придется принять смерть, умереть на этой горе или там, в тылу японцев, ему придется умереть с тяжким грехом на душе. — Да, я убил его. — Несмотря ни на что, в его голосе слышались нотки гордости. — Подкрался сзади — и трах… — Он издал звук рвущегося полотна. — И японец… — Мартинес щелкнул пальцами. — Здорово. Только мексиканцы так могут! — засмеялся Полак. Мартинес наклонил голову, застенчиво выслушав похвалу. Настроение у него то поднималось, то резко падало. При воспоминании о золотых зубах, которые он выбил из челюсти трупа там, на поле сражения, его охватывали отчаяние и страх. Он не признался ни в первом грехе, ни во втором. Ему было горько. Как все устроено несправедливо! Рядом всегда должен быть священник, который помог бы спасти душу. На какой-то миг Мартинесу захотелось бросить взвод и бежать назад, к берегу, чтобы вернуться невредимым и исповедаться. Но это было невозможно. Сейчас он понял, почему его потянуло именно к Полаку и Галлахеру. Те были католиками и могли понять его. Целиком погрузившись в свои размышления, он инстинктивно предполагал, что они переживают то же самое. — Плохо вот что, — сказал он, — если придется сыграть в ящик, тут даже священника нет. На Галлахера эти слова подействовали как удар хлыста. — Да, это правда, — пробормотал он, внезапно охваченный страхом и неприятным предчувствием. Он представил себе убитых и раненых солдат взвода, скрюченных в неестественных позах, и вообразил себя лежащим на земле и истекающим кровью. Гора, как ему почудилось, задрожала, его обуял ужас. Он вспомнил о Мэри. Интересно, получила ли она отпущение грехов? Наверное, не получила, и у него появилась легкая обида на нее. Ему придется расплачиваться и за ее грехи. Но эти мысли сразу же рассеялись, появились угрызения совести — как нехорошо подумал он о мертвом человеке. В этот момент он не воспринимал Мэри как умершую. Оцепенение, стоицизм, которые как бы защищали его на этом переходе, начали быстро исчезать. Сейчас он ненавидел Мартинеса за то, что тот рассказал. Никогда прежде Галлахер не позволял себе показывать свой страх. — А-а, в этой проклятой армии всегда так! — гневно проговорил он и вновь почувствовал вину за свой цинизм. — Из-за чего вы так волнуетесь-то? — спросил Полак. — Да вот священника у нас нет, — живо отозвался Мартинес. В голосе Полака послышалась такая уверенность, что Мартинес подумал: может быть, он найдет ответ где-нибудь в анналах катехизиса и это спасет положение… — Думаешь, это не так важно? — спросил Галлахер. — Тебя интересует мое мнение? — сказал Полак. — Плюнь ты на эту хреновину. Это же ерунда. Галлахер и Мартинес испугались такого богохульства. Галлахер инстинктивно устремил взгляд ввысь. Оба сожалели, что оказались рядом с Полаком. — Ты что, атеист? — Галлахер считал, что самые никудышные католики — итальянцы и поляки. — А ты веришь в это дерьмо? — спросил Полак. — Знаешь, побывал я в этой лавочке и понял, что это такое. Это только чертовски удобная штука, чтобы делать деньги. Мартинес старался не слушать. Полак все больше распалялся. Подавляемая в течение долгого времени озлобленность, а вместе с ней и напускная храбрость вылились наружу, потому что он тоже чего-то боялся. Ему казалось, что он насмехается над таким же парнем, как Левша Риццо. — Ты мексиканец, а ты ирландец — вам-то хорошо. А вот поляки, они ни черта не имеют. Слышали ли вы, чтобы в Америке кардиналом был поляк? Ни черта. Я знаю, у меня сестра монашка. — Несколько секунд он думал о сестре. Потом его вновь охватило какое-то беспокойство, что-то было не так, он чего-то никак не мог постичь. Он взглянул на Мартинеса. В чем же дело? — Будь я проклят, если когда-нибудь попадусь на эту удочку! — сказал он, не зная толком, что имеет в виду, и ужасно разозлился. — Если знаешь, что творится, надо быть последним дураком, чтобы поддаваться этому обману! — со злостью продолжал он. — Сам не знаешь, что плетешь, — проворчал Галлахер. Появился Крофт. — Пошли, ребята, берите свои рюкзаки. Полак испуганно оглянулся по сторонам и после ухода Крофта покачал головой. — Ничего себе, пошли. В гору-то! — усмехнулся он. Руки его все еще дрожали от злости. Когда тронулись, разговор прекратился, но каждый был взбудоражен. До полудня взвод взбирался на горный хребет. Казалось, подъем никогда не кончится. Люди карабкались по скалистым уступам, а на крутых склонах цеплялись руками и ногами за траву и взбирались вверх, как по веревочной лестнице. Прошли через лес, покрывавший хребет и спускавшийся вниз к глубоким лощинам. Поднимались все выше и выше. От напряжения дрожали ноги, а рюкзаки давили на плечи, словно пудовые мешки с мукой. Каждый раз, когда преодолевали очередной подъем, людям казалось, что вершина горы совсем рядом, но неожиданно перед ними вырастала крутая скала, за ней — еще одна. Крофт предупреждал их об этом. Несколько раз он останавливался и говорил: — Вы должны уразуметь, что эта проклятая гора очень высокая и до ее вершины быстро не доберешься. Они слушали его, но не верили. Обидно было взбираться вверх и все время сознавать, что конца пути не видно. К полудню они достигли края хребта и остановились пораженные. Хребет резко обрывался, и на несколько сот футов вниз шел крутой скалистый склон, переходивший затем в каменистую долину. Дальше возвышалась сама гора Анака, уходя вверх так далеко, что можно было видеть расположенные ярусами леса, слои глинистой почвы, дикие заросли и скалы. Вершину горы рассмотреть было невозможно: ее скрывали облака. — Господи, неужели нам придется взбираться туда? — задыхаясь, проговорил кто-то. Крофт пристально и с тревогой смотрел на людей. На его лице выражались те же чувства, что и на лицах солдат. Он так же устал, но понимал, что ему придется тащить людей за собой чуть ли ни по одному ярду. — Сейчас мы поедим здесь и двинемся дальше. Понятно? Послышались недовольные возгласы. Крофт сел на валун и стал пристально вглядываться туда, откуда они пришли. В нескольких милях отсюда он мог различить желтые холмы, где взвод попал в засаду, сейчас где-то там затерялась группа Брауна. Еще дальше виднелась полоска джунглей, окаймлявшая остров. За этой полоской простиралось море, откуда они высадились на остров. Казалось, что все вокруг вымерло. Война в этот момент была где-то далеко, по ту сторону горы. За спиной гора Анака давила на него, словно огромное живое существо. Обернувшись, он посмотрел на нее оценивающим взглядом, вновь испытывая непонятное волнение, возникавшее у него всегда при виде этой горы. Он взберется на нее, в этом он может поклясться. Но его угнетало отношение к нему людей. Он знал, что его недолюбливают, и это его мало трогало, но сейчас его просто ненавидели, и ему было не по себе. И все же они должны преодолеть эту гору. Если им это не удастся, тогда получится, что он поступил с Хирном крайне несправедливо; кроме того, он предаст интересы армии, не выполнив приказа. Крофт нервничал. Ему придется тащить взвод в гору чуть ли не на собственном горбу. Он сплюнул и разрезал картонную коробку с пайком. Это получилось у него ловко и аккуратно, как все, что он делал. В конце дня Риджес и Гольдстейн вдвоем с трудом волокли носилки с Уилсоном. Они продвигались очень медленно; пройдя десять-пятнадцать ярдов, останавливались и опускали носилки. Ползли в полном смысле черепашьим шагом. У них уже не возникало мысли остановиться и прекратить движение вперед. Они почти не слышали стонов Уилсона. В условиях невыносимой жары и страшного напряжения для них не существовало ничего, кроме их собственного тупого упорства и необходимости тащить носилки. Измученные вконец, они молча ступали вперед — как слепые, переходящие незнакомую, вселяющую в них ужас улицу. Усталость была настолько сильной, что атрофировались всякие ощущения. Нести носилки — вот единственная осознанная реальность, которая существовала для них. Так в течение многих часов они пробивались вперед. Они могли рухнуть на землю в любую минуту и больше не встать, но все же каким-то чудом продолжали держаться на ногах. Лихорадочное состояние Уилсона усилилось, он воспринимал окружающее как в густом тумане. Толчки носилок больше не терзали его — они почти доставляли удовольствие. Бранные слова, которыми время от времени обменивались между собой Риджес и Гольдстейн, звук собственного голоса, все ощущения доходили до него и оставались где-то в мозгу, не вызывая никакой ответной реакции. Но сознание было чрезвычайно ясным. Он чувствовал каждое движение носильщиков во время толчков, и ему казалось, что боль ушла куда-то или находится где-то рядом с ним. Но одно его покинуло совсем — воля. Появились безразличие и блаженная усталость. Требовалось много времени, чтобы попросить о чем-либо, приложить массу усилий, чтобы смахнуть с лица насекомое, и пальцы его еще долго неподвижно оставались на лице, пока опять он не опускал руку вниз. Он был почти счастлив. Он бредил всем, что приходило в голову. Иногда монолог длился минутами. Голос его то слабел, то повышался до крика. Носильщики не улавливали смысла его бреда и даже вообще не обращали на него внимания. Неожиданно он снова ощутил нестерпимое желание пить. — Дайте мне воды, ребята! Никто не отозвался, и он снова терпеливо попросил: — Ну хоть немножко воды, а? Они не хотели ему отвечать, и он рассвирепел: — Будьте вы прокляты! Да дайте же глоток воды! — Отвяжись! — хрипло проговорил Риджес. — Ребята, я все сделаю для вас, только дайте мне немного воды. Риджес поставил носилки на землю. Вопли Уилсона вывели его из себя. Это было то единственное, что могло его вывести из себя. — Вы просто сукины дети! — Тебе нельзя пить, — сказал Риджес. Он не видел в этом никакого вреда, и ему стоило большого труда отказывать, но он был страшно зол на Уилсона. «Мы же обходимся без воды и не поднимаем шума», — подумал он. — Уилсон, тебе нельзя пить. — В его голосе прозвучала категоричность, и раненый вновь впал в забытье Солдаты подняли носилки, протащили их вперед на несколько ярдов и опустили. Солнце медленно катилось к горизонту, становилось прохладнее, но они обращали на это мало внимания. Уилсон был для них ношей, которую предстояло нести бесконечно и от которой им никогда не суждено было избавиться. Они не говорили об этом, но вполне сознавали этот факт. Они знали, что должны идти вперед, — и шли весь день, пока не стемнело, с трудом продвигаясь на несколько дюймов после каждой остановки. И пройденных дюймов постепенно становилось больше. Они начали устраиваться на ночлег. Укрыли Уилсона одним из двух своих одеял и погрузились в мертвый сон, тесно прижавшись друг к другу. Они протащили Уилсона пять миль от того места, где оставили Брауна и Стэнли. До джунглей оставалось уже не так далеко. И хотя об этом не говорили, они смутно видели джунгли с вершины последнего холма, который пересекли по пути. Завтра, может быть, они будут спать на берегу моря, поджидая судно, на котором возвратятся назад. 11 Майор Даллесон был в затруднительном положении. Утром, на третий день после высылки взвода Хирна в разведку, генерал Каммингс выбыл в штаб армии, чтобы попытаться заполучить эсминец для высадки в заливе Ботой, и майор Даллесон оказался фактически старшим начальником. Полковник Ньютон, командир 460-го полка, и подполковник Конн были старше его по званию, но в отсутствие генерала Даллесон отвечал за операции, и сейчас ему предстояло решить трудную проблему. Наступление длилось пять дней и вот вчера захлебнулось. Они были готовы к этому, так как наступление проходило с опережением графика, и следовало ожидать усиления сопротивления японцев. Учитывая это, генерал Каммингс посоветовал ему не торопиться, выждать. — Обстановка будет спокойной, Даллесон. Я полагаю, что японцы предпримут одну-две атаки, но беспокоиться не о чем. Продолжайте оказывать давление по всему фронту. Если мне удастся заполучить один или два эсминца, мы сможем закончить операцию за неделю. Инструкции довольно-таки простые, но обстановка складывалась иначе. Спустя час после вылета самолета генерала Даллесон получил от разведывательного патруля странное донесение, которое поставило его в тупик. Одно отделение из пятой роты, углубившись в джунгли на тысячу ярдов от своих позиций, обнаружило оставленный японцами бивак. Если указанные в донесении координаты были правильны, то бивак этот находился почти в тылу японцев по ту сторону линии Тойяку. Вначале Даллесон не поверил этому донесению. На память пришел случай с сержантом Леннингом; его лживое донесение указывало на то, что отдельные командиры отделений и взводов не выполняют своих задач. Однако оснований для сомнений, казалось, не было. Когда хотят соврать, то в донесении, скорее всего, сообщат, что встретили сопротивление противника и повернули назад. Майор почесал нос. Было одиннадцать часов, и утреннее солнце уже основательно накалило палатку оперативного отделения, в ней стало невыносимо душно, стоял неприятный запах нагретого брезента. Майор обливался потом. Сквозь откинутый полог палатки он видел часть бивачной площадки, мерцавшей на жаре и слепившей глаза. Ему хотелось пить, и несколько минут он вяло размышлял о том, не послать ли кого-нибудь из писарей в офицерскую столовую за холодным пивом. Но и это показалось для него слишком большим усилием. Стоял один из тех дней, когда лучше всего было бы ничего не делать, а сидеть за своим столом, ожидая донесений. В нескольких футах от него двое офицеров обсуждали, не поехать ли после обеда на джипе купаться. Майор отрыгнул, его беспокоил желудок, как всегда в особенно жаркие дни. Медленно, чуть раздраженно он обмахивал себя веером. — Прошел слух, разумеется совершенно необоснованный, — растягивая слова, проговорил один из лейтенантов, — что после завершения операции к нам пришлют девочек из Красного Креста. — В таком случае нам следует оборудовать часть пляжа, построить там кабины. Сам понимаешь, все это может закончиться так очаровательно. — Нас снова перебросят. Пехоте всегда достается самое худшее. — Лейтенант закурил сигарету. — О боже, как бы я хотел, чтобы операция уже кончилась! — А почему? Нам тогда придется заняться подробным анализом всей кампании. А что может быть хуже этого? Даллесон снова вздохнул. Его угнетал их разговор об окончании операции. Как же все-таки ему поступить с этим донесением разведывательного патруля? Он почувствовал слабые позывы в желудке. Сидеть вот так в палатке и думать об отхожем месте не так уж неприятно, но, к сожалению, есть и другие заботы. Вдалеке прозвучал залп артиллерийской батареи, вызвав меланхоличное эхо в душном утреннем воздухе. Майор схватил со стола трубку полевого телефона и дважды покрутил ручку. — Соедините меня с «Потеншел Ред» «изи»! — раздраженно прокричал он телефонисту. Он попросил соединить его с командиром пятой роты. — Слушай, Уиндмилл, говорит Ленард, — сказал он, употребляя кодовые имена. — Так, слушаю тебя, Ленард. — Сегодня утром я получил от тебя донесение разведывательного патруля. Номер триста восемнадцать. Ты знаешь, о чем я говорю? — Да. — Можно ли верить этой чертовщине? И давай договоримся сразу, Уиндмилл. Если кто-то из твоих ребят придумал это, и ты покрываешь его, я поставлю тебя к стенке. — Нет, это верно. Я все проверил. Говорил с командиром отделения. Он клянется, что не соврал. — Ну хорошо. Я буду исходить в своих действиях из… — майор запнулся, вспоминая слово, которое так часто слышал, — предположения, что донесение правильное. Но если это не так, пеняй на себя. Майор снова вытер лицо. Почему генерал уехал именно в этот день? В нем поднималось недовольство тем, что Каммингс не учел такого оборота событий. Требовалось немедленно что-то предпринять, но майор был сбит с толку. Вместо этого он решил отправиться в отхожее место. Итак, что же, черт побери, можно предпринять, кроме как послать взвод, чтобы занять этот брошенный бивак? Если взвод сможет сделать это без особого труда, он тогда подумает, что предпринять дальше. У японцев творилось что-то неладное. В последнее время убитые на поле боя японцы выглядели более худыми. Считалось, что все острова блокированы и японцы не получают никакого снабжения, но, говоря по правде, полностью положиться на флот нельзя. Майор чувствовал себя утомленным. Почему именно он должен принимать эти решения? Он потерял ощущение времени, слушая радостное жужжание мух в отхожем месте. «Господи, ну что это за дурацкий день», — подумал он. Даллесон встал, по дороге зашел в офицерскую столовую за банкой холодного пива. — Как дела, майор? — спросил один из поваров. — Ничего, ничего, приятель. — Он потер подбородок; что-то беспокоило его. — Ах да! Послушай, О'Брайн, я опять получаю пополнение. Как у тебя здесь, все в порядке? — Вы хорошо знаете, майор, что все в порядке. Даллесон поворчал, заглянул внутрь палатки, увидел деревянные столы и скамейки возле них. Офицерские приборы из серого металла были уже расставлены. — Не надо накрывать столы так рано, — сказал майор. — Это только привлекает сюда полчища мух. — Слушаюсь, сэр. — Давай, давай, сделай это сейчас же. Даллесон подождал, пока О'Брайн начал убирать тарелки со столов, и затем через бивак прошел к палатке оперативного отделения. Он заметил нескольких солдат, которые все еще продолжали валяться в своих палатках, и это вызвало у него раздражение. Он хотел было поинтересоваться, из какого они взвода, но опять вспомнил о донесении. Войдя в оперативную палатку, снял телефонную трубку и приказал Уиндмиллу направить взвод с полным снаряжением в оставленный японцами бивак. — И протяни к ним связь, пусть они не больше чем через полчаса дадут донесение. — Но они не смогут добраться туда так скоро. — Ну ладно. Сообщи мне, как только они займут бивак. Время под перегретым брезентом тянулось медленно. Майор испытывал крайнее беспокойство, втайне надеясь, что взвод будет вынужден вернуться назад. А если он все же сможет занять этот бивак, что же тогда делать? Он позвонил командиру находившегося в резерве батальона 460-го полка и приказал ему привести одну роту в часовую готовность. — Я вынужден буду снять ее с дорожных работ. — Снимай! — раздраженно крикнул Даллесон. Он тихо выругался. Если вся эта затея кончится ничем, то полусуточная работа целой роты на строительстве дороги будет потеряна. Но поступить иначе было нельзя. Если взводу удастся занять бивак где-то за линией Тойяку, надо будет развивать этот успех. Майор пытался рассуждать сейчас как можно логичнее. Уиндмилл позвонил ему через сорок пять минут и сообщил, что выдвижение взвода прошло без инцидентов и что сейчас он занимает японские позиции. Даллесон потрогал нос толстым указательным пальцем, пытаясь мысленно проникнуть сквозь заросли джунглей, раскаленные жарким утренним солнцем. — О'кей, выдвигай остальную роту, кроме одного отделения. Кухню тоже можешь оставить позади. У тебя есть продовольственные пайки? — Да, есть. Но как мне быть с тылом и флангами? Мы окажемся на тысячу ярдов впереди Чарли и Фокса. — Об этом позабочусь я. Ты просто продвинься вперед, на это тебе потребуется не больше часа. Положив трубку, майор выругался про себя. Теперь все вокруг должно будет прийти в движение. Резервная рота из состава 460-го полка, которую он привел в готовность, должна будет прикрыть фланги и тыл создавшегося выступа, но людей там очень мало для этого. Почему японцы ушли? Не ловушка ли это? Майор вспомнил, что минувшей ночью эта японская позиция была подвергнута сильному артиллерийскому обстрелу. Командир японской роты, возможно, оставил ее и никому не сообщил об этом. Бывали случаи, когда японцы поступали именно так, он слышал об этом раньше, и все-таки это казалось маловероятным. Если же это действительно так, то ему надо бы направить в брешь сколько-то солдат, прежде чем Тойяку обнаружит ее. Предполагалось, что сегодня солдаты будут отдыхать, но если удастся занять эту японскую позицию, он вынужден будет снова начать фронтальную атаку и действовать быстро, чтобы добиться каких-то результатов до наступления темноты. А это означало, что надо сейчас же поднять по тревоге весь резервный батальон и отдать приказ каким-то его подразделениям выступить немедленно, потому что грузовиков для одновременной переброски всего батальона не хватит. Майор рассеянно потрогал мокрую ткань гимнастерки под мышкой. На строительстве дороги теперь будет потерян целый день. Там приостановятся все работы. А для подвоза продовольствия и боеприпасов придется использовать все грузовики дивизии. Предыдущими планами это не предусматривалось. В результате транспортный график будет нарушен. Его охватил гнев на командира отделения, который поднял сегодня утром всю эту кутерьму. Он вызвал Хобарта и приказал составить транспортный график, затем направился в палатку начальника разведки и поговорил с Конном, объяснив ему, что произошло. — Черт возьми, по-моему, ты рискуешь попасть в ловушку, — сказал ему Конн. — А какого дьявола я могу еще делать? Ты разведчик. Скажи тогда, почему японцы оставили этот бивак? Конн пожал плечами: — Эти проклятые японцы наверняка устроили ловушку. Даллесон возвратился в свою палатку в состоянии глубокого уныния. Возможно, это и ловушка, и все же надо идти в нее. Он снова выругался. Люди Хобарта корпели над транспортным графиком, с тем чтобы обеспечить снабжение передовых рот на новых позициях. Отделение Конна изучало старые разведывательные донесения. Кое-где не все было ясно. Итак, он должен идти наобум, полагаясь только на свое везение. Он должен будет послать в брешь в линии фронта большую часть снабжения и боеприпасов в надежде, что войска на других участках обеспечены достаточно и смогут пока обойтись без них. Даллесон поднял по тревоге резервный батальон, приказав первым колоннам начать движение. Скоро второй завтрак, но ему придется пропустить его. От холодного пива сводило желудок. Он с отвращением думал о консервированном сыре из пайка. И все-таки придется есть его, чтобы быть в форме. — Нет ли в палатке болеутоляющих таблеток? — выдавил он из себя. — Нет, сэр. Он послал одного из писарей в санитарную палатку. Горячий воздух, казалось, медленно обволакивал все его тело. Зазвонил телефон. Это был Уиндмилл, который сообщал, что его рота выдвинулась на новую позицию. Несколько минут спустя командир первой резервной роты доложил, что его солдаты окапываются на флангах. Теперь ему надо послать туда весь батальон. Даллесон оказался перед трудной дилеммой. Что предпримут японцы? До этого момента он все делал на основе известных ему прецедентов. Сейчас же обстановка была такова, что никакие прецеденты на ум не приходили. Главный склад снабжения японцев находился в полутора милях в тылу новой позиции пятой роты, и, возможно, он должен попытаться захватить его. Или ему, может быть, следует подтянуть фланг? Однако майор не мог представить себе, как это сделать. На карте брешь хорошо видна, но что из этого? Он бывал на всех позициях и знал, как выглядят биваки, но никогда по-настоящему не понимал, что происходило вокруг. Между ротами были бреши. Фронт не был сплошной линией, а представлял собой ряд удаленных друг от друга позиций. Сейчас часть его солдат находилась за японскими позициями, а позже их будет там еще больше, но что им делать? Как надо подтягивать фланг? На мгновение он ясно представил себе, как солдаты, обливаясь потом, угрюмо идут по жарким джунглям, но никак не мог связать происходящее в действительности с обстановкой, нанесенной на карту. По его столу медленно ползло какое-то насекомое; он смахнул его. Так что же он все-таки должен делать на высоте Сэм Хилл? К вечеру получится сплошная неразбериха. Никто не будет знать, где кто находится, а проводную связь ни за что не успеют наладить вовремя. Радио, видимо, не будет работать из-за атмосферных помех или из-за какого-нибудь проклятого холма. Так бывает всегда, когда нужна радиосвязь. До сих пор перебои в связи были в пределах нормы, но все-таки надо, пожалуй, вызвать начальника связи Муни, а начальник отделения тыла по горло занят дорожными делами. Разведчики должны быть все время под рукой. Ох, ну и кутерьма же! Все как-то сразу свалилось на него в этот проклятый день. И если все это окажется ни к чему, он этого не переживет. Майору захотелось смеяться. На него нашло непроизвольное и дурацкое веселье человека, бросившего вниз с горы камень и наблюдающего, какую это вызвало лавину. Ну почему сейчас здесь нет генерала? В итоге всего происшедшего вокруг него все пришло в движение. В оперативной палатке все работают, он видит людей, поспешно снующих туда и сюда по биваку, очевидно, с какими-то поручениями. Далеко вдали он слышал гул колонны грузовиков, нарушавших безмятежную тропическую тишину. И все это движение вызвал не кто иной, как он сам, но он не мог по-настоящему поверить в это. Даллесон с трудом разжевывал засохший сыр. Он видел, что некоторые солдаты все еще дремлют в своих палатках, и это взбесило его. Но у него не было времени заняться ими. Все выходило из-под контроля. У майора было ощущение, словно он держит в руках дюжину свертков и некоторые из них начинают выскальзывать на пол. Сколько времени он еще продержит их? Кстати, артиллерия. Ее огонь тоже надо будет координировать. Он выругался. Машина разваливалась на части, агрегаты, пружины и болты вываливались из нее каждую минуту. До сих пор он даже и не вспоминал об артиллерии. Даллесон подпер голову рукой и попытался сосредоточиться и обдумать положение, но тщетно. Пришло донесение, что передовые подразделения резерва достигли новых позиций пятой роты. Что же предпринять, когда там сосредоточится и остальная часть батальона? Японский склад снабжения находится позади холма в пещерах. Можно туда послать батальон, а что дальше? Ему нужно было больше людей. Будь у него свежая голова, он, возможно, и поразмыслил бы еще, но в данный момент все, что ему приходило на ум, — это направить в брешь как можно больше солдат. Он приказал третьей роте соединиться с резервным батальоном, а ее позиции передать второй роте, находившейся на левом фланге. Тем самым он упростил для себя положение. Две роты теперь будут занимать позиции, обычно назначаемые трем ротам, пусть они там остаются; за них можно не беспокоиться. Правофланговая рота может нанести фронтальный удар. Все они продвинутся вперед, а артиллерия пусть позаботится о себе сама. Он может поставить им батальонную задачу по захвату склада снабжения, а затем все будет зависеть от качества связи и появления выгодных целей. Он позвонил в штаб артиллерии дивизии и приказал: — Я хочу, чтобы вы держали оба свои самолета связи в воздухе всю вторую половину дня. — Но позавчера мы потеряли один самолет. Разве вы не помните? Другой самолет к вылету не готов. — Почему вы не доложили мне об этом?! — заорал Даллесон. — Мы доложили. Вчера. Он выругался. — Ну хорошо. Тогда направьте своих передовых наблюдателей в первую, вторую, третью и четвертую роты четыреста шестидесятого полка и во вторую роту четыреста пятьдесят восьмого. — А как со связью? — Это ваша забота. У меня и без того хватает о чем подумать! День тянулся медленно. Только в три часа после полудня резервный батальон и третья рота закончили выдвижение, но теперь Даллесона это мало интересовало. На исходных позициях для атаки находилась почти тысяча солдат, но он все еще не решил, куда же их бросить. В течение нескольких минут он раздумывал, не повернуть ли их влево, с тем чтобы они развили успех, продвигаясь в направлении океана. В результате оказалась бы изолированной половина японской оборонительной линии. Однако он вспомнил — вспомнил слишком поздно, — что снял роту со своего левого фланга. Если он нажмет там на японцев, то может поставить под удар свои собственные позиции. Прямо хоть бейся головой о стол. Какую он допустил грубую ошибку! Можно было бы послать войска вправо, в сторону горы, но после того, как они отрежут японцев, снабжать их будет трудно, в конце наступления придется организовывать их обеспечение по слишком длинному пути. Майором овладела паника, точно такая же, какую испытал Мартинес во время своей ночной разведки. Он забывал о слишком многих элементарных вещах. Снова зазвонил телефон. — Говорит «Рок энд Рай» (командир 1-го батальона 460-го полка). Мы готовы начать атаку через пятнадцать минут. Какова наша задача? Я должен проинструктировать своих людей. Они спрашивали Даллесона об этом в течение последнего часа, и каждый раз он орал: «Это внеплановое продвижение! Ждите, черт бы вас взял!» Но сейчас он должен дать ответ. — Соблюдая радиомолчание, выдвинуться к японскому складу снабжения. — Даллесон дал координаты. — Доложите, когда будете готовы атаковать, мы поддержим артиллерией. Организуйте это через своего передового артиллерийского наблюдателя. Если ваше радио не будет действовать, мы начнем ровно через час, после этого вы сразу атакуйте. Ваша задача — уничтожить склад. Продвигайтесь как можно быстрее. Я скажу вам, что делать потом. Он положил трубку и уставился на часы. Внутри палатки было нестерпимо жарко. Небо темнело, листья вяло колыхались, словно предупреждая о приближении бриза. На передовой линии было тихо. В подобный день за полчаса или около того до начала ливня обычно можно услышать каждый звук, но сейчас не было слышно ничего. Ждала артиллерия, уточняя свои цели для сосредоточенного огня. Не слышно было даже пулеметной или ружейной стрельбы. Единственное, что доносилось до слуха Даллесона, — это шум от проходивших поблизости танков, сотрясавших землю и поднимавших столбы пыли. Он не мог бросить танки в брешь японской обороны, потому что там не было дорог, и поэтому послал их прикрыть ослабленную позицию на своем левом фланге. Внезапно Даллесон вспомнил, что не выделил противотанковых средств атакующему батальону, и выругался — на этот раз вслух. Сейчас было слишком поздно направлять их туда: они не смогут прибыть к моменту атаки склада снабжения, но, возможно, поспеют ко времени контратаки японцев, если она последует. Майор поднял по тревоге противотанковый взвод второго батальона и послал его вслед за передовыми подразделениями. Не забыл ли он еще чего-нибудь? Даллесон продолжал ждать, нервничая и ругаясь про себя. У него было такое состояние, как будто он убедил себя в том, что все идет не так, как надо; он был подобен мальчику, который опрокинул ведро с краской и все-таки надеется, что как-нибудь выберется из беды. В данный момент его сильнее всего беспокоила мысль о том, сколько времени потребуется, чтобы вернуть назад и расположить все войска на старых позициях, после того как атака кончится неудачей. На это уйдет по меньшей мере еще один день. В результате на строительстве дороги будет потеряно целых два дня. Это больше всего и угнетало Даллесона. С удивлением он вдруг понял, что организовал наступление по всему фронту. За десять минут до истечения часового срока было нарушено радиомолчание. Атакующий батальон находился в двухстах ярдах от склада снабжения и все еще не был обнаружен противником. Артиллерия открыла огонь и вела его в течение получаса. Затем батальон стремительно бросился вперед и через двадцать минут захватил склад. О том, что происходило, Даллесон узнавал по частям. Намного позже стало известно, что в этот день было захвачено две трети японских запасов снабжения, но в тот вечер Даллесон вряд ли думал об этом. Важная новость заключалась в том, что во время атаки были убиты генерал Тойяку и половина офицеров его штаба: засекреченный штаб японцев, как оказалось, находился всего в нескольких сотнях ярдов за складом снабжения, и батальон разгромил его в этой же атаке. Это было слишком сенсационной новостью для Даллесона, чтобы он мог переварить ее сразу. Он приказал батальону раскинуть на ночь бивак, а тем временем перебросил вперед всех, кого только мог найти. Из штабных рот и рот обслуживания взяли всех людей, за исключением поваров. К утру следующего дня у него было полторы тысячи солдат в тылу японских позиций, а к полудню туда подтянули оба фланга. Каммингс вернулся из штаба армии в тот же день. После долгих просьб и тщательно продуманных заверений в том, что без высадки в заливе Ботой невозможно быстро завершить операцию, ему выделили эсминец, который должен был прибыть к полуострову утром следующего дня. Приказать эсминцу вернуться назад, разумеется, Каммингс не мог. Вместо этого он засадил свой штаб за работу на всю ночь, с тем чтобы успеть перебросить войска из джунглей на оконечность полуострова. Когда наступило утро, он смог посадить на десантные катера две пехотные роты и послать их для высадки в залив Ботой. Эсминец появился точно по плану, обстрелял побережье и затем приблизился к берегу, чтобы оказать войскам непосредственную поддержку. Несколько японских снайперов редкими выстрелами встретили первую волну десанта, после чего обратились в бегство. В течение получаса войска вторжения соединились с подразделениями, маневрировавшими в тылу расстроенного японского боевого порядка. К вечеру боевые действия закончились, если не считать необходимости прочесать местность. В официальном отчете об этих боевых действиях, направленном в штаб армии, высадка в заливе Ботой расценивалась как главный фактор в прорыве линии Тойяку. Десант был поддержан, как утверждалось в отчете, сильными атаками на линии фронта, в результате которых удалось прорвать ее в нескольких местах. Даллесон до конца так и не понял, что же в действительности произошло. Со временем он даже поверил, что именно высадка в заливе Ботой решила исход операции. И единственное, чего он желал, — это получить постоянное звание «капитан». В атмосфере возбуждения, вызванного этим успехом, о разведывательном взводе все как-то забыли. 12 В то самое время, когда майор Даллесон был занят подготовкой атаки, взвод продолжал подниматься на гору Анака. Люди задыхались от страшной жары на открытых склонах. Всякий раз, когда они проходили через лощину или впадину, лучи солнца отражались от сверкающих скал, и вскоре их щеки болезненно ныли от постоянного прищуривания. Эта боль, казалось, была не такой уж сильной по сравнению с болью в бедрах и спине, она стала их главной пыткой. Яркий свет, словно осколки стекла, проникал в глаза и кружился в глубине мозга в каком-то сумасшедшем буйном танце. Они утратили всякое представление о пройденном пути; внизу под ними все расплылось, затянулось туманной дымкой, и они забыли, как мучительно было преодолевать тот или иной отрезок пути. Их больше не интересовало, окажутся ли следующие сто ярдов голой скалой или участком, покрытым кустарником и лесом. И то и другое было одинаково плохо. Как ватага пьяниц, они шли, шатаясь из стороны в сторону, с опущенной головой, с повисшими вдоль тела руками. Снаряжение стало тяжелым как свинец, все тело было сплошной раной, плечи стерты ремнями, под болтавшимися патронташами появились кровоподтеки, винтовки били по бедрам, и на них образовались мозоли. На гимнастерках выступили длинные белые полосы от соли. Они в оцепенении карабкались со скалы на скалу, тяжело дыша и всхлипывая от изнеможения. Помимо своей воли Крофт вынужден был разрешить им отдыхать через каждые несколько минут; теперь они шли столько же времени, сколько и отдыхали, лежа на спине, распластав руки и ноги. Точно так же, как Риджес и Гольдстейн, они забыли обо всем и больше уже не думали о себе, перестали воспринимать себя. Они были лишь сосудами, до краев наполненными страданием. Все забыли о разведке, о войне, о прошлом и даже о земле, по которой шли. Люди вокруг казались каждому расплывающимися словно в тумане и раздражающими препятствиями, на которые наталкивались случайно. Жаркое слепящее небо и раскаленные скалы были чем-то куда более близким и знакомым, чем люди. Их мозг почти перестал работать; мысль тщетно пыталась сосредоточиться на дрожи рук и ног, на боли от язв и ссадин на теле, а затем переходила в короткое успокоение при очередном судорожном вздохе. Только два обстоятельства не давали покоя измученному сознанию людей. Они боялись Крофта, и страх этот возрастал по мере того, как они теряли свои последние силы. Теперь они ожидали его голоса и бросались вперед еще на несколько ярдов, подстегиваемые его командой. Ими владело тупое ноющее предчувствие чего-то страшного и невыразимый, почти безграничный страх перед ним. А с другой стороны, им хотелось покончить со всем этим. Сильнее этого желания они не испытывали ничего в своей жизни. Каждый шаг, который они делали, каждое напряжение мускулов и каждое внезапное ощущение острой боли в груди порождали и усиливали это желание. Они шли вперед, полные молчаливой и отвратительной ненависти к человеку, который их вел. Крофт находился почти в таком же изнеможении; теперь он радовался коротким привалам так же, как и они, и почти столь же сильно желал увеличить вдвое отводимое им на каждый привал время. Он позабыл о вершине горы, на которую взбирался, и ему тоже хотелось бросить все это, и каждый раз, когда кончался привал, он выдерживал короткую борьбу с собой, чтобы не поддаться искушению продолжить отдых, и лишь затем продолжал путь. Он шел вперед, потому что в его голове уже сложилось решение, что подняться на гору совершенно необходимо. Такое решение он принял еще в долине, и оно оставалось в его сознании как некий непреложный закон, основа основ всего его поведения. Повернуть назад было для него не легче, чем убить самого себя. Крофт и его люди тащились вперед все время после полудня, с трудом преодолевая даже отлогие скаты. Они медленно продвигались от одного подъема к другому, спотыкаясь о едва заметные выступы, соскальзывая и то и дело падая на глинистых участках. Казалось, гора по-прежнему маячила над ними где-то бесконечно далеко. Они бросали взгляд на громоздившиеся друг над другом и убегавшие вверх бесконечной змейкой скаты горы и продолжали свой путь, довольные уже тем, что поверхность под ногами временами становилась ровной. Минетта, Вайман и Рот пребывали в самом жалком состоянии. Уже несколько часов они плелись в хвосте цепочки, с величайшим трудом поспевая за теми, кто шел впереди, и между ними был как бы заключен негласный союз. Минетта и Вайман питали к Роту чувство сострадания и жалели его, поскольку он был даже более беспомощен, чем они сами. В свою очередь Рот рассчитывал на их поддержку и понимал, что они не будут ругать его, потому что сами устали почти так же, как он. Никогда в жизни не приходилось ему так напрягаться, как сейчас. Все эти недели и месяцы, проведенные во взводе, Рот со все возрастающей болью воспринимал каждое оскорбление и каждый упрек. Вместо того чтобы перестать реагировать на это, спрятавшись в какую-нибудь защитную скорлупу, он становился все более чувствительным. На этом трудном переходе он как бы приблизился к крайней черте, за которой уже не мог больше выносить оскорблений. Сейчас он заставлял себя идти вперед, понимая, что, если остановится слишком надолго, на него обрушатся гнев и насмешки всего взвода. Но и сознавая это, он все-таки надломился. Наступил момент, когда ноги перестали его слушаться. Они подкашивались, даже когда он стоял на месте. К концу дня Рот начал падать духом. Это был постепенный процесс, постепенный и неумолимый. Рот совсем обессилел, начал спотыкаться и падать на каждом шагу, и взвод терпеливо ждал, когда он заставит себя подняться на ноги и идти вновь. Промежутки между падениями становились все короче. Рот двигался вперед почти бессознательно, его ноги подгибались при каждом неверном шаге. Спустя полчаса он уже не мог подняться без посторонней помощи, и теперь каждый его шаг был неуверенным, напоминая движения маленького ребенка, идущего через комнату. Он даже падал, как ребенок: его ноги словно складывались под ним, и он шлепался, несколько озадаченный тем, что сидит, а не идет. Вскоре это начало злить солдат. Крофт не позволял садиться, и их злило, что они вынуждены стоя ждать момента, когда Рот поднимется. Теперь все они ждали этих падений Рота, и их неизбежное повторение действовало им на нервы. Гнев солдат начал переходить с Крофта на Рота. Гора становилась все более коварной. В течение десяти минут Крофт вел их по каменистому уступу, состоявшему сплошь из отвесных скал; в отдельных местах тропа имела в ширину всего несколько футов. Справа, всего в одном-двух ярдах, была пропасть глубиной несколько сот футов, и они, шатающиеся от усталости, временами оказывались слишком близко к ее краю. Это пугало, и остановки Рота выводили всех из терпения. Им хотелось поскорее оставить пропасть позади. В середине подъема Рот упал, начал подниматься и растянулся снова. Никто не помог ему. Камни на краю выступа накалились, но ему было приятно лежать на них. Только что начался послеполуденный дождь, и Рот чувствовал, как он освежает тело и охлаждает раскаленные камни. Он не намеревался вставать. Сквозь оцепенение пробилась обида — какой смысл идти дальше? Кто-то коснулся его плеча, но он отмахнулся. — Я не могу идти, — прохрипел он, — не могу. — Рот слабо ударил кулаком по камню. Это был Галлахер. Он пытался поднять его. — Вставай, сукин сын! — прикрикнул Галлахер, превозмогая боль во всем теле от дополнительного напряжения. — Я не могу идти. Уйди прочь. Рот почувствовал, что рыдает. Он смутно сознавал, что вокруг собрался почти весь взвод, но это никак не подействовало на него. Наоборот, он испытывал странное и горькое удовлетворение от того, что другие видят его таким, видят его стыд и слабость. Хуже этого уже ничего не может быть. Пусть они видят, как он плачет, и пусть узнают, убедятся лишний раз, что он самый плохой солдат во взводе. Только так он сможет найти путь к примирению с ними. И пожалуй, это был лучший выход после общей враждебности и стольких насмешек. Галлахер снова потянул его за плечо. — Уйди, я не могу подняться! — закричал Рот. Галлахер тряс его со смешанным чувством презрения и жалости и даже некоторого страха. Как хотелось лечь рядом с Ротом! Он тоже готов был расплакаться от острой боли в груди, появлявшейся при каждом вдохе. Он знал, что если Рот не встанет, то он свалится тоже. — Поднимайся, Рот! — Не могу. Галлахер схватил его под мышки и попытался поднять. Сопротивление этого безжизненного тела приводило его в бешенство. Он бросил Рота на землю и изо всех сил ударил его кулаком в затылок. — Вставай, тебе говорят, еврейский ублюдок! Удар и эти слова подействовали как электрический заряд. Рот почувствовал, что поднимается на ноги и, спотыкаясь, пытается сделать шаг. Впервые его так оскорбили, и на него нахлынул поток связанных с этим ассоциаций. Мало того, что они судят о нем только по его ошибкам и недостаткам, они еще винят его во всех грехах религии, в которую он не верит, в грехах расы, которой не существует. «Гитлеризм, расовые теории», — пробормотал Рот себе под нос. Он тащился, переживая только что полученное оскорбление, За что они его так? В чем он виноват? В язвительной атмосфере отношений во взводе постепенно рушился защитный барьер, когда-то созданный Ротом вокруг себя. Изнеможение подточило те подпорки, которые как-то еще поддерживали этот барьер, а удар Галлахера разрушил его до основания. Сейчас Рот был абсолютно беззащитен. Он был глубоко возмущен нанесенным оскорблением и страшно расстроен, что не мог поговорить с ними и объясниться. «Ведь это нелепо, — считал он в глубине души. — Дело вовсе не в расе и не в национальности. Если ты не исповедуешь иудейскую религию, то в чем они могут тебя обвинить?» Да, подпорки рушились. И только теперь, в состоянии этой усталости, Рот понял нечто такое, что Гольдстейн знал всегда. Все его поступки отныне будут обобщаться и раздуваться. Люди не только не будут его любить, но и постараются, чтобы надпись на его ярлыке была почернее. Ну и пусть. Спасительный гнев, великолепный гнев пришел ему на помощь. Впервые в жизни им овладел подлинный гнев, воодушевивший его и перебросивший вперед на сто ярдов, затем еще на сто, еще и еще. От удара Галлахера страшно болела голова, тело утратило устойчивость, но если бы они не шли, он бы набросился на них и дрался бы до потери сознания. Все в нем кипело, но теперь уже не только от жалости к себе. Ему стало понятно, что он был козлом отпущения, потому что всегда должен быть козел отпущения. В данной ситуации еврей был для них своего рода боксерской грушей, потому что они не могли обойтись без нее. Он был таким тщедушным, а его гнев таким трогательно-жалким! Если бы он был сильнее, он смог бы что-то предпринять. И даже теперь, когда он, весь кипя, тащился позади остальных, в нем появилось что-то новое, что-то впечатляющее. В эти несколько минут он не боялся людей. Его шатало из стороны в сторону, голова бессильно болталась на плечах, но он победил свою усталость и шел, сознавая и чувствуя свое тело, один на один с новой яростью, охватившей его плоть и кровь. Крофт был озабочен. Он остался в стороне, когда упал Рот. Впервые он проявил нерешительность. Сказались тяжелый труд командования взводом в течение стольких месяцев и напряжение тех трех дней из-за Хирна. Он устал и обостренно реагировал на все, что было не так, как должно быть; мрачность его подчиненных, их усталость, нежелание продолжать марш — все отражалось на нем. Решение, принятое им после разведки Мартинеса, не давало ему покоя. Когда Рот упал в последний раз, Крофт повернулся, чтобы подойти к нему, но потом остановился. В тот момент он сам был слишком измучен, чтобы предпринять что-либо. Если бы Галлахер не ударил Рота, Крофт, возможно, и вмешался бы, но тогда он впервые был доволен тем, что выждал. Все его собственные промахи и маленькие ошибки представлялись ему важными. Он с отвращением вспоминал о том шоке, который произошел с ним на реке, когда кричали наступавшие японцы. Он часто вспоминал об этом бое, обо всех больших и маленьких ошибках, которые допустил тогда, прежде чем начал действовать. Впервые он почувствовал какую-то неуверенность в себе. Гора по-прежнему издевалась над ним и по-прежнему притягивала его, но на ее вызов автоматически отвечали лишь натруженные ноги. Он сознавал, что переоценил силы взвода да и свои собственные. До наступления темноты оставалось всего час или два, а за это время им ни за что не удастся достичь вершины горы. Выступ, по которому они шли, становился все уже. В сотне футов выше виднелась вершина хребта — скалистая, с острыми зубьями, почти недоступная. Далее горный выступ поднимался еще немного выше и пересекал хребет, а за ним должна была находиться и вершина горы. Она, видимо, была не более чем в тысяче футов над ними. Ему хотелось, чтобы вершина была у них перед глазами, прежде чем они сделают привал на ночь. Однако выступ становился опасным. Дождевые облака висели над ними, как надутые шары, и взвод пробирался почти в тумане. Дождь здесь был более прохладным. Люди почувствовали озноб, их ноги стали скользить по мокрой скалистой поверхности. Спустя несколько минут дождевая завеса закрыла хребет, но они осторожно и медленно продвигались по выступу, придерживаясь скалистой стены. Ширина выступа теперь не превышала одного фута. Солдаты шли очень медленно, держась за траву и мелкие кусты, росшие в вертикальных трещинах скалистой стены. Каждый шаг был опасен и причинял боль, но чем дальше они продвигались по выступу, тем страшнее казалась мысль повернуть назад. Они надеялись, что вот-вот выступ снова расширится, так как не могли представить себе, что смогут еще раз пройти через места, которые уже миновали. Путь был настолько опасен, что они временно забыли про свою усталость и шли с максимальной осторожностью, растянувшись на сорок ярдов. Время от времени они бросали взгляд вниз и в страхе отводили его. Даже в тумане была видна зияющая пропасть глубиной по меньшей мере сто футов, и ее вид вызывал головокружение. Они стали ощущать присутствие скалистых стен, покрытых липкой серой грязью, которые, казалось, были живыми и дышали подобно тюленьей коже. Скалы производили гнетущее впечатление, вызывали панический страх и в то же время подстегивали. Выступ сузился до девяти дюймов. Крофт напряженно всматривался сквозь туман, пытаясь определить, станет ли он шире. Впервые им встретился горный участок, для преодоления которого требовалось определенное мастерство. До сих пор их путь представлял, в сущности, подъем на очень высокую гору. Теперь Крофту хотелось, чтобы у них была веревка или хотя бы альпинистская кирка. Он продолжал идти по выступу, широко расставив руки и ноги, обнимая скалу и ища пальцами шероховатости, за которые можно было бы ухватиться. Но вот он достиг места, где в выступе была трещина шириной около четырех футов. Между противоположными краями трещины не было ничего, за что можно было бы ухватиться, — ни кустарника, ни корней. Выступ просто обрывался и затем вновь появлялся по ту сторону трещины. В ней виднелась лишь уходящая куда-то вниз скалистая стена. Чтобы преодолеть трещину, надо было сделать всего один прыжок или даже большой шаг на ровной местности, но здесь нужно было прыгать боком, оттолкнуться левой ногой и приземлиться на правую, сохранив при этом равновесие. Крофт осторожно снял свой рюкзак, передал его Мартинесу, шедшему позади, и на мгновение заколебался, пробуя правой ногой край трещины. Затем он прыгнул боком на другую сторону, раскачивался какое-то мгновение и лишь через несколько секунд восстановил равновесие. — Что мы, циркачи, прыгать через это? — услышал он чей-то возглас. — Ждите здесь, — сказал Крофт. — Я пойду посмотрю, расширяется ли выступ. Он прошел около пятидесяти футов и обнаружил, что выступ действительно расширяется. Он глубоко, с чувством облегчения вздохнул — ведь в противном случае пришлось бы возвращаться назад и искать другой путь, а он не был больше уверен, что солдаты пойдут за ним. Крофт наклонился над трещиной и принял свой рюкзак от Мартинеса. Расстояние между краями трещины было таково, что их руки соприкоснулись. Затем он принял рюкзак Мартинеса и отошел на несколько шагов. — О'кей, ребята, — сказал он. — Давайте перебираться сюда. На этой стороне выступ, кажется, расширяется. Он услышал нервные смешки. — Послушай-ка, Крофт, — с сомнением проговорил Ред, — в самом деле этот проклятый выступ расширяется? — Да, да, расширяется, и намного. — Крофт остался недоволен своим ответом. Надо было бы приказать Реду заткнуться. Рот, шедший замыкающим, слушал весь этот разговор со страхом. Если придется прыгать, он, конечно, промахнется. Несмотря ни на какие усилия, он не мог скрыть охватившего его беспокойства. Гнев его еще не остыл, но проявлялся теперь в более спокойной форме. Он слишком устал. Его страх возрастал по мере того, как товарищи передавали свои рюкзаки и прыгали через брешь. Это было то самое, чего он никогда не мог делать, и им овладела паника, которую он испытывал в школьных гимнастических залах, когда ожидал своей очереди для выполнения упражнения на бревне. Его очередь неумолимо приближалась. Минетта, последний перед ним, заколебался на краю трещины и затем перепрыгнул через нее, издав слабый смешок: — Боже, ну и акробат из меня! Рот откашлялся. — Посторонитесь, я прыгаю! — сказал он тихо и передал свой рюкзак. Минетта говорил с ним, как с ребенком: — Только не торопись, старина, осторожно. Не бойся, это легко. Только не торопись, и все будет в порядке. Это разозлило Рота. — Я не боюсь! — сказал он. Но когда он приблизился к краю трещины и посмотрел вниз, его ноги обмякли. До другого края трещины, как ему казалось, было страшно далеко. Скалистый утес под ним зловеще обрывался в бездну. — Я прыгаю, — произнес он снова, но не двинулся с места. Когда он собрался прыгнуть, мужество покинуло его. «Сосчитаю про себя до трех, — подумал он. — Один… два… три…» И опять он не мог сдвинуться с места. Критическая секунда длилась страшно медленно и кончилась. Силы покинули его. Он хотел прыгать, но не мог. Рот услышал, как на той стороне Галлахер сказал: — Подойди к краю, Минетта, и лови этого недотепу. Галлахер прополз под ногами Минетты, протянул руку и, глядя на Рота со злостью, сказал: — Ну, давай! Все, что от тебя требуется, это ухватиться за мою руку. Ты ведь можешь дотянуться до нее. Они представляли странное зрелище. Галлахер скорчился под ногами Минетты, между ними виднелись его лицо и протянутая рука. Рот смотрел на них с презрением. Он понял теперь этого Галлахера. Бык, испуганный бык. Сейчас он мог бы кое-что сказать им. Если он откажется прыгать, Крофт вынужден будет повернуть назад. Разведка закончится. В это мгновение Рота внезапно осенила мысль бросить вызов Крофту. Но солдаты его не поймут. Они станут оскорблять его, издеваться над ним, найдут в этом облегчение и утешение. Его сердце наполнилось горечью. — Прыгаю! — неожиданно прокричал Рот. Ведь именно этого они и хотели! Он почувствовал, как его левая нога слабо оттолкнулась, и он неуклюже наклонился вперед. Его измученное тело стало вяло переваливаться через брешь. В какое-то мгновение он увидел лицо Галлахера с вытаращенными от удивления глазами, затем проскользнул мимо его руки, и, царапаясь руками о скалу, стал падать вниз. Падая, Рот слышал, что кричит от злости, и сам удивился, что способен еще так сильно орать. Прежде чем он разбился о скалы где-то далеко внизу, сквозь оцепенение и неверие в его голове промелькнула мысль, что он хочет жить. Этот маленький человек, кувыркавшийся в пространстве, хотел жить… На другой день рано утром Гольдстейн и Риджес снова потащили носилки. Утро было прохладным, и они шли теперь по ровной местности, но облегчения от этого не чувствовали. Не прошло и часа, как они снова погрузились в такое же состояние оцепенения, что и накануне. И опять они с трудом преодолевали каждые несколько футов, то и дело опуская носилки на землю. Вокруг них со всех сторон тянулись отлогие холмы, убегавшие назад, к северу, в направлении горы. Безмятежный мирный ландшафт, в котором преобладали бледно-желтые тона, напоминал песчаные дюны, уходящие к самому горизонту. Ничто не нарушало тишины. Они шли, тяжело дыша, согнувшись над своей ношей. Утреннее небо было лазурным, а далеко впереди к югу, за джунглями, виднелись дождевые облака, медленно тянувшиеся друг за другом. В это утро у Уилсона усилился жар, и он непрестанно просил пить, умоляя со слезами, крича и проклиная их. Гольдстейн и Риджес не могли больше выносить этого. Казалось, что из всех чувств у них сохранился только слух, да и то лишь частично; они не слышали жужжания насекомых и хриплых рыдающих звуков, которые издавали сами, когда вдыхали в себя воздух. Они слышали одного только Уилсона, его мольбу, его стоны, хотя изо всех сил старались не обращать на них внимания. — Да дайте же мне пить! В уголках рта Уилсона засохла розоватая слюна, взгляд у него был неспокойный, рассеянный. Временами он начинал бить кулаками по носилкам, но без всякой силы. Он казался теперь меньше ростом; его крупное тело обвисло. Иногда в течение многих минут он тихо лежал, уставившись отсутствующим взглядом в небо и слабо ощущая неприятный запах, не понимая, что он исходит от него самого. Прошло сорок часов, как он был ранен, и за это время он испражнялся под себя, истекал кровью, потел и даже сохранил терпкий запах влажной земли, на которой они спали предыдущую ночь. Уилсон сложил губы в выразительную гримасу отвращения и сказал: — Ребята, от вас воняет. Услышав эти слова, они не обиделись на него и только снова с трудом перевели дух. Привыкнув жить в джунглях в никогда не просыхающей одежде, они совсем уже забыли, что такое сухая одежда и как сделать вдох, не прилагая при этом усилий. Да они и не думали об этом. И конечно, не думали о том, когда же кончится их путь. Идти дальше — это единственное, что существовало для них. Утром Гольдстейн заставил себя заняться изготовлением какого-нибудь приспособления, чтобы легче было нести носилки. Пальцы на руках у них совсем онемели — продержав носилки лишь несколько секунд, они начинали медленно разжиматься. Гольдстейн отрезал от рюкзака лямки, связал их вместе и, перекинув через плечи, привязал к ручкам носилок. Теперь, когда он не мог сжимать их пальцами, он переносил тяжесть носилок на лямки и продолжал идти, пока руки были в состоянии вновь их держать. Вскоре Риджес последовал его примеру. И так, впрягшись, они брели вперед, а носилки медленно раскачивались между ними. — Воды, будьте вы прокляты… — Нет воды, — прохрипел Гольдстейн, задыхаясь. — Жид проклятый… Уилсон снова начал кашлять. Ноги у него болели. Воздух, обдувавший лицо, был горячим, как на кухне, когда печь слишком долго топится, а окна закрыты. Он ненавидел тех, кто нес его, и чувствовал себя беспомощным ребенком, которого мучают. — Гольдстейн, — проговорил он, — жадюга… Слабая усмешка появилась на лице Гольдстейна. Уилсон больно задел его, и он вдруг позавидовал ему, потому что Уилсону никогда не приходилось думать о том, что он говорил или делал. — Тебе нельзя пить, — пробормотал Гольдстейн, ожидая со странной сладостной надеждой продолжения оскорблений Уилсона. Он походил на животное, которое настолько привыкло к кнуту, что кнут стал для него стимулом. Внезапно Уилсон закричал: — Ребята, вы должны дать мне воды! Гольдстейн уже забыл, почему Уилсону нельзя пить. Он только знал, что это запрещено, и его злило, что он не может вспомнить почему. Это даже вызвало у него страх. Страдания Уилсона странным образом воздействовали на Гольдстейна и передавались ему. Когда Уилсон кричал, Гольдстейн ощущал приступ боли; если носилки резко дергались, у него в желудке появлялась какая-то тяжесть, словно он опускался в лифте. И каждый раз, когда Уилсон просил пить, Гольдстейн тоже испытывал жажду. Когда он открывал свою флягу, им овладевало чувство вины, и он предпочитал обходиться без воды в течение многих часов, чем раздражать Уилсона. Казалось, в каком бы бреду Уилсон ни находился, он заметил бы, что они вытаскивают фляги. Уилсон был ношей, от которой нельзя было избавиться. Гольдстейну казалось, что он будет нести его вечно. Он не мог думать ни о чем другом и воспринимал только собственное тело, носилки да спину Риджеса. Он не обращал внимания на окружающие желтые холмы и не задумывался, далеко ли еще идти. Временами он вспоминал жену и ребенка, не очень-то веря в реальность их существования. Они были так далеко. Если бы ему сейчас сказали, что они умерли, он бы только пожал плечами. Реально для него существовал только Уилсон. — Ребята, я все вам отдам. — Уилсон разразился длинным потоком слов, его голос звучал монотонно и стал почти неузнаваемым. — Только скажите, ребята, я отдам вам, все отдам. Хотите деньги, у меня есть сотня фунтов, только поставьте носилки на землю и дайте глоток воды. Дайте мне воды, ребята, это все, о чем я вас прошу. Они сделали продолжительный привал. Гольдстейн тотчас же бросился прочь, упал на землю лицом вниз и пролежал неподвижно несколько минут. Риджес тупо и безучастно смотрел то на него, то на Уилсона. — Ты что, хочешь пить? — Да, дай мне воды, дай мне воды! Риджес вздохнул. Его сильное тело, казалось, сжалось за последние два дня. Большой, с обвислыми губами рот был открыт. Спина сузилась, руки стали длиннее, голова склонилась к груди. Его редкие рыжеватые волосы прилипли к покатому лбу, промокшая одежда висела на нем. Он походил на огромную оплывшую свечу, установленную на толстом пне. — Слушай, я не знаю, но почему-то тебе нельзя пить. — Ты только дай мне воды. Я все сделаю для тебя. Риджес почесал шею. Он не привык сам принимать решения. Всю свою жизнь он получал приказы от кого-то другого и сейчас чувствовал себя неловко. — Я должен спросить Гольдстейна, — пробормотал он. — Гольдстейн трус… — Не знаю. — Риджес хмыкнул. Это вышло непроизвольно. Он не знал, почему засмеялся. По-видимому, от смущения. Они с Гольдстейном были слишком измучены, чтобы говорить друг с другом, но все же он считал, что Гольдстейн был старшим, несмотря на то что дорогу назад знал только он, Риджес. Он никогда никем и ничем не командовал и сейчас полагал, что именно Гольдстейн должен принимать все решения. А Гольдстейн лежал в десяти ярдах от него лицом к земле почти без сознания. «Я слишком устал, чтобы думать», — сказал Риджес самому себе. Все же казалось нелепым не дать человеку глотка воды. «Немного воды не повредит ему», — подумал он. Однако Гольдстейн умел читать и знал кое-что. Риджес боялся нарушить какое-либо правило из огромного таинственного для него мира книг и газет. «Мой отец говорил что-то о том, что человеку нужно дать пить, когда он болен», — подумал Риджес. Но он не мог вспомнить, что именно говорил отец. — Как ты чувствуешь себя, Уилсон? — спросил он с сомнением. — Ты должен дать мне воды. Я весь горю. Риджес снова покачал головой. Уилсон много грешил в своей жизни и будет гореть в адском огне. Риджеса охватил благоговейный страх. Если человек умрет грешником, его, несомненно, ждет страшное наказание. «Но Христос умер ради бедных грешников», — сказал Риджес самому себе. Не проявить к человеку сострадания также было грехом. — Я думаю, тебе можно дать воды, — со вздохом произнес Риджес. — Он тихонько вынул флягу и снова взглянул на Гольдстейна. Он не хотел, чтобы тот выговаривал ему за это. — На, попей. Уилсон пил лихорадочно. Вода выливалась из его рта, капала на подбородок и намочила воротник гимнастерки. — Ох, здорово! — От жадности кадык на его шее судорожно дергался. — Ты хороший парень, — бормотал он. Вода застряла у него в горле, и он сильно раскашлялся, стирая кровь с подбородка нервным вороватым движением. Риджес смотрел на капельку крови, которую Уилсон не стер. Она медленно растекалась по мокрой щеке Уилсона, окрашивая ее в розовый цвет. — Ты думаешь, я выживу? — спросил Уилсон. — Конечно. Риджес почувствовал озноб и вспомнил, как однажды священник читал в своей проповеди о том, как грешники противятся адскому огню. «Никто не может избежать его. Если человек грешник, то неминуемо окажется в нем», — говорил священник. Риджес сейчас лгал и тем не менее повторил свою ложь: — Конечно, ты выживешь, Уилсон. — И я так думаю. Гольдстейн уперся ладонями в землю и заставил себя медленно подняться. — Думаю, нам пора трогаться, — тоскливо сказал он. Они снова впряглись в носилки и потащились дальше. — Вы славные ребята, и нет никого лучше вас двоих. От слов Уилсона им стало стыдно. Сейчас, когда они с таким трудом втягивались в ритм ходьбы, они ненавидели его. — Ничего, все в порядке, — пробормотал Гольдстейн. — Не-е-т, я говорю серьезно. Во всем проклятом взводе не найти больше таких парней, как вы. Он замолчал, а они постепенно втягивались в оцепеняющий ритм движения. Уилсон порой бредил, затем опять приходил в сознание. Временами у него начинала болеть рана, и он снова нещадно проклинал их, крича от боли. На Риджеса это действовало теперь сильнее, чем на Гольдстейна. Именно это, а не тяжесть пути. Тяжелый марш он воспринимал поначалу как обычную, хотя, может, и более тяжелую работу, чем та, которую ему приходилось выполнять когда-либо раньше. Еще совсем молодым он узнал, что работа — это то, чем человек занят большую часть времени, и нечего надеяться на что-нибудь другое. Если она противная или тяжелая, тут ничего нельзя поделать. Ему поручали работу, и он ее выполнял. Но сейчас он впервые по-настоящему возненавидел ее. Причиной этого, возможно, была крайняя усталость. Он вдруг понял, что всегда ненавидел тяжелую неприятную работу на своей ферме, ненавидел бесконечную скучную борьбу с засушливой бесплодной землей. Мысль эта была невыносимой, и он постарался избавиться от нее. Это было нетрудно. Он не привык своим умом доискиваться истины, а сейчас слишком отупел и слишком устал Мысль эта, родившись в его мозгу, потрясла все его сознание, опрокинула все представления и, когда исчезла, оставила смутное и неприятное ощущение какого-то крушения, какой-то перемены. А спустя несколько минут он испытывал лишь легкое беспокойство; он знал, что у него появилась какая-то кощунственная мысль, но какая — не мог вспомнить. И снова он был привязан к своей ноше. Но к его беспокойству примешивалось и нечто другое. Он не забыл, что дал Уилсону напиться, и помнил, каким голосом тот сказал: «Я весь горю». Они несли человека, который был обречен. Он слегка побаивался, что они могут заразиться от Уилсона, но было и другое, что его беспокоило больше. Пути господни неисповедимы. Возможно, всевышний учит их на этом примере, а может, они расплачиваются за свои грехи. Риджес толком не понимал, что тут такое, но был близок к состоянию религиозной экзальтации, смешанной со страхом. «Мы должны донести его». Как и у Брауна, все трудности и недоразумения свелись у него к этой простой необходимости. Риджес опустил голову и пронес носилки еще несколько ярдов. — Ребята, лучше бросьте меня здесь. — Несколько слезинок выкатилось из глаз Уилсона. — Какой толк убивать себя ради меня! — Его снова мучил жар. Ему неудержимо хотелось высказаться. — Вам надо бросить меня. Уходите, ребята! — Уилсон сжал кулаки. Он хотел принести им облегчение, но не мог, и чувствовал себя очень несчастным. Они такие хорошие ребята. — Бросьте меня… — Слова прозвучали жалобно, словно это плакал ребенок, просящий чего-то такого, чего он никогда не получит. Гольдстейн слушал его, испытывая соблазн поддаться той роковой цепи умозаключений, которой уже последовал Стэнли. Он молчал, размышляя, как лучше высказать предложение Риджесу. Риджес пробормотал: — Замолчи ты, Уилсон! Мы не собираемся бросать тебя. Значит, Гольдстейн тоже не мог его бросить и уйти. Во всяком случае, он не будет первым. А вдруг тогда Риджес взвалит Уилсона на спину и понесет его дальше один? Гольдстейну стало жалко себя, и он подумал, не упасть ли ему в обморок, как это сделал Стэнли. Нет, на это он не пойдет. Но он был зол на Брауна и Стэнли за то, что они отправили их одних. «Они ведь отказались нести Уилсона дальше, почему я не могу?» — размышлял он, зная в то же время, что не откажется. — Ребята, бросьте меня здесь и уходите… — Мы доставим тебя до места, — пробормотал Риджес. У него тоже появилась было мысль бросить Уилсона, но он отверг ее с отвращением. Если он бросит его, то станет убийцей, совершит чудовищный грех, оставив христианина умирать. Риджес думал о черном пятне, которое появится у него на душе. Еще с тех пор, когда он был ребенком, душа представлялась ему в виде белого предмета, по форме и размеру похожего на футбольный мяч и находящегося где-то в животе. И всякий раз, когда он грешил, на белой поверхности мяча появлялось несмываемое черное пятно, размеры которого зависели от тяжести совершенного греха. Когда человек умирал, он попадал в ад, если белый мяч становился черным больше чем на половину. Риджес был убежден, что черное пятно, если они оставят Уилсона, будет не меньше чем на четверть души. Отупевший, почти теряющий сознание, Гольдстейн продолжал идти вперед. Уилсон был ношей, от которой нельзя освободиться. Гольдстейн был прикован к нему страхом, которого сам не понимал. Если он бросит его, если не донесет до места, тогда, он это знал, случится что-то страшное. Сердце. Сердце умрет… Он терял нить рассуждений. Они несут его, и он не должен умереть. Уилсон не умер, хотя его живот распорот, хотя он истек кровью и корчится в железных тисках лихорадки, хотя и перенес все муки, причиняемые грубыми носилками и неровной местностью. Они по-прежнему несут его. В этом есть какой-то глубокий смысл, и Гольдстейн тщетно пытался докопаться до него; работа его мозга напоминала бег опоздавшего на поезд человека, тщетно пытающегося его догнать. — Я люблю работать. Я не какой-нибудь халтурщик, — бормотал Уилсон. — Если тебе дали работу, так сделай ее как надо. Вот как я считаю. — Воздух снова с бульканьем вырывался из его рта. — Браун и Стэнли. Браун и Стэнли наложили в штаны. — Он слабо хихикнул. — Малютка Мэй, когда была маленькой, всегда пачкала свои штаны. — В его затуманенном сознании всплыло воспоминание о дочке, когда она была маленькой. — Маленький дьяволенок. Когда ей было два года, она любила оправляться за дверью или в чулане. Проклятие, наступишь и испачкаешься! — Он рассмеялся, но смех больше походил на слабый хрип. На мгновение он ясно вспомнил, с каким смешанным чувством умиления и раздражения натыкался на ее следы. — Вот чертовка, Алиса будет сердиться. (Алиса рассердилась, когда он пришел навестить ее в больницу, рассердилась и тогда, когда он заболел.) Я всегда говорил, что от триппера не умирают. Да и что может сделать триппер? Я подхватывал его пять раз, ну и что? — Он напрягся и прокричал, словно с кем-то споря: — Только дайте мне немного пиридина… или как вы его там называете! — Изловчившись, он почти приподнялся на локте. — Если эта проклятая рана откроется, мне, может, и не нужна будет операция. Очищусь от всякой дряни. — Затуманенным взором он смотрел, как кровь из его рта попадает на прорезиненную ткань носилок. Его стало тошнить, кровь казалась ему чужой, тем не менее, увидев ее, он содрогнулся. — Как ты считаешь, Риджес, очистит меня это? — Но они не слышали его, и он продолжал смотреть, как кровь капала изо рта. Затем с угрюмым видом улегся на носилки. — Я умру… — тихо сказал он. Его тело содрогнулось от страха смерти и инстинктивного сопротивления ей. Он почувствовал вкус крови во рту, и его затрясло. — Проклятие, я не умру, не умру! — Он плакал, задыхался от рыданий, слизь застревала у него в горле. Эти рыдающие звуки вызвали у него панический страх. Он вдруг увидел себя лежащим в высокой траве, на нагретую солнцем землю сочится его кровь, а рядом слышатся голоса японцев. — Они схватят меня! Они схватят меня! — внезапно закричал он. — О боже! Ребята, не дайте мне умереть! На этот раз Риджес услышал его, остановился как бы в полусне, опустил носилки на землю и высвободился из заплечных лямок. Двигаясь медленно, подобно пьяному, идущему с особой осторожностью к двери, Риджес приблизился к голове Уилсона и опустился возле него на колени. — Они схватят меня! — простонал Уилсон. Его лицо было искажено, из глаз на виски текли невольные слезы, теряясь в волосах около ушей. Риджес склонился над ним, машинально теребя свою жиденькую бороду. — Уилсон! — хрипло и немного повелительно произнес он. — Ну? — Уилсон, пока еще есть время покаяться. — Что? Риджес принял решение. Может, еще не слишком поздно и Уилсон не будет проклят. — Ты должен вернуться к Иисусу Христу. — Ох-х-х-х… Риджес осторожно потряс его. — Еще есть время покаяться, — проговорил он скорбным и торжественным голосом. Гольдстейн наблюдал за ними с безучастным видом, испытывая смутное недовольство. — Ты можешь попасть в царство небесное, — проговорил Риджес таким загробным голосом, что его почти не было слышно. Его слова отдавались в голове Уилсона эхом струн контрабаса. — А-а-а-а, — пробормотал Уилсон. — Ты раскаиваешься? Просишь прощения? — Да-а, — вздохнул Уилсон. Кто говорит с ним? Кто это лезет к нему? Если он согласится, может, они оставят его в покое? — Да-а, да, — пробормотал он снова. На глазах Риджеса выступили слезы. Им овладело благоговейное чувство. Мать когда-то рассказывала ему о грешнике на смертном одре… Он всегда помнил ее рассказ, но никогда не думал, что сам может сделать что-то благое для ближнего. — Уйдите прочь, проклятые японцы! Риджес вздрогнул от удивления. Неужели Уилсон уже забыл о своем покаянии? Но Риджес не допускал этого. Если Уилсон раскаялся, а затем отказался от своего покаяния, его наказание будет вдвойне ужасным. Ни один человек не осмелится на такое. — Только помни, что ты сказал! — пробормотал Риджес почти со злостью. — Смотри, а то будет еще хуже… Опасаясь услышать от Уилсона еще что-нибудь, Риджес поднялся на ноги, поправил. одеяло на ногах Уилсона и снова впрягся в лямки. Через несколько секунд они тронулись дальше. Через час они достигли джунглей. Риджес оставил Гольдстейна с носилками, а сам отправился разведывать местность. В нескольких сотнях ярдов он обнаружил тропу, которую взвод прорубил четыре дня назад. Риджес ощутил слабую радость от того, что его расчеты оказались столь точными. На самом же деле он пришел к тропе почти инстинктивно. Он всегда плохо ориентировался в расположении биваков, лесных дорог в джунглях, участков побережья; все они казались ему одинаковыми, но по холмистой местности он мог идти с относительной уверенностью. Риджес возвратился к Гольдстейну, они двинулись снова и достигли тропы через несколько минут. С тех пор как ее проделали, тропа успела основательно зарасти, а дожди размыли ее, и она стала грязной. Они шли, шатаясь, то и дело оступаясь и поскальзываясь, не находя одеревенелыми ногами опоры в жидкой грязи. Будь они менее усталыми, они, возможно, заметили бы разницу: солнце больше не пекло, зато почва стала нетвердой, и им приходилось преодолевать сопротивление кустарников, ползучих растений и острых шипов. Однако они едва замечали это. По сравнению с тяжестью носилок отдельные изменения и трудности пути не имели для них значения. Они продвигались вперед теперь еще медленнее. Тропа не превышала ширины плеч человека, и в отдельных местах носилки застревали. В одном или двух местах их вообще невозможно было пронести, и Риджес поднимал Уилсона с носилок, взваливал его на плечо и продирался с ним вперед, пока тропа снова не расширялась. Гольдстейн следовал позади с носилками. В том месте, где тропа подходила к реке, они сделали большой привал. Это решение пришло как-то само собой. Они остановились передохнуть на минуту, но минута растянулась на целых полчаса. Уилсон стал беспокойнее, начал колотить кулаками по носилкам. Они попытались утихомирить его, но ему, видимо, представлялся какой-то кошмар, он продолжал размахивать своими ручищами и колотить по носилкам. — Успокойся, — умолял его Гольдстейн. — Они хотят убить меня! — завопил Уилсон. — Никто тебя не тронет. — Риджес попытался удержать руки Уилсона, но тот высвободил их, по его лбу струился пот. — О, боже! — простонал Уилсон. Он попытался соскользнуть с носилок, но они удержали его. Ноги Уилсона постоянно дергались, через каждые несколько секунд он садился, а затем со стоном падал назад. — Ба-у-у-у-м, — бормотал он, подражая звуку миномета и защищая руками свою голову. — О-о-о-х, вот они идут, они идут, — хныкал он. — Какого дьявола я торчу здесь? Им стало страшно. Они сидели возле него тихо, отвернувшись друг от друга. Впервые с тех пор, как они вновь вступили в джунгли, они показались им враждебными. — Замолчи, Уилсон, — сказал Риджес. — Ты накличешь на нас японцев. — Я умру, — пробормотал Уилсон. Он попытался подняться, и ему почти удалось сесть, но затем он снова упал на спину. Когда он смотрел на них, его глаза были ясными, но очень усталыми. Секунду или две спустя он проговорил: — Я в плохой форме, ребята. — Он попытался сплюнуть, но слюни повисли у него на подбородке. — Даже не чувствую дыру у себя в животе. — Его пальцы нервно щупали всю в засохшей крови повязку на ране. — У меня там полно гноя. — Он вздохнул, облизывая языком сухие губы. — Я хочу пить. — Тебе нельзя пить, — сказал Гольдстейн. — Да, я знаю, мне нельзя пить. — Уилсон слабо засмеялся. — Гольдстейн, ты как баба. Если бы не это, ты мог бы быть хорошим парнем. Гольдстейн не ответил. Он слишком устал, чтобы уловить какой-то смысл в этих словах. — Чего тебе, Уилсон? — спросил Риджес. — Пить. — Ты уже пил. Уилсон опять начал кашлять, кровь выступила из запекшихся липких уголков его рта. — А-а-а, уйдите вы прочь! — Несколько минут он молчал, его губы машинально шевелились. — Все никак не могу решить, вернуться мне к Алисе или к другой… Уилсон почувствовал, что у него внутри произошли какие-то перемены. Ему казалось, что рана куда-то пропала, а в животе осталась только дырка и что можно засунуть пальцы в эту дыру и ничего там не найти. Мутными глазами он смотрел на своих товарищей. На какое-то мгновение его зрение сфокусировалось, и он ясно их разглядел. Лицо Гольдстейна вытянулось, скулы торчали, нос походил на клюв. Радужная оболочка глаз в покрасневших веках приняла болезненный ярко-голубой цвет, а русая борода стала рыжевато-коричневой и грязной, закрывая собой тропические язвы на подбородке. Риджес же походил на загнанное животное. Его крупные, тяжелые черты лица вытянулись более обычного, рот был раскрыт, нижняя губа отвисла. Дышал он тяжело и шумно. Уилсону хотелось сказать им что-нибудь приятное. «Ведь они такие славные ребята, — думал он. — Их никто не заставлял тащить меня так долго». — Я благодарен вам, ребята, за все, что вы сделали для меня, — пробормотал он. Но это было не то, что ему хотелось сделать. Он должен им что-то подарить. — Послушайте, ребята. Я все собирался наладить самогонный аппарат, только беда в том, что мы никогда не бываем подолгу на одном месте. Но я его сделаю. — Он ощутил прилив энергии, последнюю вспышку ее, и, пока говорил, верил себе. — Никаких денег не надо, если есть самогонный аппарат. Сделай его — и пей сколько пожелаешь. — Сознание покидало его, и усилием воли он старался вернуть его. — Но я обязательно сделаю его, как только мы вернемся назад, и дам каждому из вас по полной фляге. По фляге — бесплатно. На их вытянутых лицах не появилось никакого выражения, и он покачал головой. Пообещать им лишь это было слишком мало за то, что они сделали. — Ребята, я позволю вам пить сколько пожелаете и в любое время, когда захотите. Только скажите мне — и у вас будет выпивка. — Уилсон верил всему, что говорил, и жалел лишь о том, что еще не сделал своего аппарата. — Сколько пожелаете… Его живот опять куда-то провалился. Он почувствовал острую спазму и, теряя сознание, что-то проворчал, чувствуя, как его всего переворачивает. Язык вывалился у него изо рта, он сделал последний хриплый вздох и скатился с носилок на землю. Они положили его обратно на носилки. Гольдстейн поднял руку Уилсона и стал искать пульс, но его пальцы были слишком слабы, чтобы удержать руку. Он уронил ее и начал водить указательным пальцем по запястью руки Уилсона, но кончики его пальцев онемели, и он ими ничего не чувствовал. Тогда он просто осмотрел его. — Я думаю, он умер. — Да-а… — протянул Риджес. Он вздохнул, подумав словно в тумане, что следовало бы помолиться. — Как же так. Только что… говорил, — произнес Гольдстейн, пытаясь оправиться от шока. — Нам, пожалуй, пора трогаться, — пробормотал Риджес. Он тяжело поднялся и начал надевать лямки носилок на плечи. Гольдстейн заколебался было, а затем последовал его примеру. Подхватив носилки, они потащились к отлогому берегу реки, вошли в мелководье и двинулись вниз по течению. Они не думали о том, что несут труп и что в этом есть что-то странное. Они привыкли брать Уилсона с собой после каждой остановки, и единственное, что они понимали, было то, что необходимо нести его. Ни один из них даже по-настоящему не поверил, что Уилсон умер. Они знали это, но не верили. И если бы он опять закричал «Пить!» — они бы не удивились. Хотя даже обсуждали, как поступят с ним, когда вернутся. Во время одной из остановок Риджес сказал: — Когда мы вернемся, мы похороним его по-христиански, потому что он раскаялся. — Да. И все же смысл этих слов не доходил до их сознания. Гольдстейн не хотел признать, что Уилсон умер; он просто ни о чем не думал и продолжал идти вперед по мелководью, то и дело поскальзываясь на плоских гладких камнях. Есть вещи, понять которые и осознать слишком страшно. Этот случай был из таких. Риджес тоже был в замешательстве. Он не знал толком, испросил ли Уилсон прощения за свои грехи, но ухватился за мысль, что если сможет донести его и похоронить по-христиански, то Уилсон возвратится в лоно господне. И Гольдстейн, и Риджес были искренне разочарованы тем, что пронесли Уилсона так далеко, а он взял да и умер по дороге. Им хотелось бы выполнить свое задание до конца. Очень медленно, намного медленнее, чем раньше, они продвигались вперед, шлепая по воде и волоча раскачивающиеся носилки. Над ними переплелись кустарник и деревья, а река, как и раньше, являлась своеобразным тоннелем в джунглях. Их головы поникли, ноги отказывались сгибаться, словно боясь переломиться в коленях. Теперь, отдыхая, они оставляли Уилсона наполовину погруженным в воду и сами распластывались тут же, возле носилок. Они уже были почти без сознания. Их ноги то и дело цеплялись за камни на дне реки. Вода была холодной, но они едва ли чувствовали это, ковыляя по тускло освещенному тоннелю и машинально следуя по течению реки. Собрав остатки сил, они спустились со скалистого порога высотой по грудь человека на другой плоский порог. Риджес спустился первым и, стоя в пенящейся воде, ждал, пока Гольдстейн передаст носилки и сам соскочит вниз. Теперь они должны были идти по более глубокой воде, достигавшей бедер, носилки же плыли между ними. Прижимаясь к берегу, они снова вышли на мелководье и продвигались вниз, спотыкаясь и падая; вода готова была смыть тело Уилсона с носилок. Без отдыха они не могли пройти и нескольких футов; их рыдания и всхлипывания сливались с шумом джунглей и терялись в журчании воды. Риджес и Гольдстейн были привязаны к носилкам и трупу. Если они падали, то, поднявшись, сразу устремлялись к трупу Уилсона и приходили в себя лишь тогда, когда вытаскивали его из воды, хотя сами чуть не тонули. Они сейчас не думали, как поступят с ним, когда достигнут конца пути; они даже не помнили, что он умер. Эта ноша стала для них жизненной необходимостью. Мертвый, он оставался для них таким же живым, как и прежде. И все же они потеряли его. Они подошли к тому месту реки, где Хирн переправлял на другой берег виноградную лозу. За истекшие четыре дня ее смыло, поэтому держаться при переходе по быстро несущейся через пороги воде теперь было не за что. Но едва ли они сознавали грозящую им опасность. Они вошли в стремнину, сделали три или четыре шага, и их сбило с ног водоворотом. Носилки вырывались из ослабевших пальцев, а лямки тянули Гольдстейна и Риджеса вниз по течению. Они барахтались и кувыркались в ревущей воде, скользя по камням, задыхаясь и захлебываясь, отчаянно пытаясь освободиться от носилок, встать на ноги, но течение было слишком бурным. Почти захлебнувшиеся, они отдались во власть течения. Ударившись о скалу, носилки сломались, послышался треск брезента. Носилки еще раз ударились о скалу и развалились пополам, лямки соскользнули с их плеч, а их самих, полузадохнувшихся, вода пронесла через самую страшную часть порога. Шатаясь, они едва добрались до берега. Они остались одни… Это медленно доходило до их затуманенного сознания. Осознать по-настоящему случившееся они не могли. Минуту назад они несли Уилсона, а сейчас он исчез. Их руки были пусты. — Он пропал, — пробормотал Риджес. Они пошли искать его вниз по реке, постоянно проваливаясь и падая, но вставали и продолжали идти. Там, где река круто поворачивала, перед ними возникало открытое пространство, и вдали за следующим изгибом реки они заметили тело Уилсона. — Идем, мы должны поймать его, — проговорил Риджес слабым голосом. Он сделал шаг вперед и упал лицом в воду. С большим трудом поднялся и двинулся снова. Они дошли до другого изгиба реки и остановились: дальше река терялась в болоте. Тонкая полоска воды виднелась лишь в середине, а по обеим сторонам тянулись заболоченные участки. Труп Уилсона уже вынесло туда, и он затерялся где-то в камышах и болоте. Потребовалось бы много дней, чтобы найти его, если он еще не затонул. — Ох! — простонал Гольдстейн. — Он пропал. — Да, — пробормотал Риджес. Он шагнул вперед и снова упал в воду. Вода приятно плескалась по его лицу, и ему не хотелось вставать. — Ну, поднимайся, — сказал Гольдстейн. Риджес начал плакать. С трудом он заставил себя сесть и продолжал плакать, уткнувшись головой в сложенные руки; вода обтекала его бедра и ноги. Гольдстейн, пошатываясь, стоял над ним. Неожиданно Риджес грубо выругался. Он не ругался так со времени своего детства, а сейчас ругательства одно за другим так и сыпались с его языка. Уилсона не похоронят по-христиански, ну и ладно, какое это имеет значение. Главное другое. Они так долго несли свою ношу, а под конец вода взяла и унесла ее, смыла, и все. Всю свою жизнь он трудился, ничего не получая за это. Его дед, отец и сам он вели постоянную борьбу с неурожаями и беспросветной нуждой. А что им дал их труд? Что на этой земле получает человек за свой труд в поте лица? Ему пришло на ум это изречение из Библии, которую он ненавидел всю жизнь. Сейчас Риджесу было так горько, как никогда. Это несправедливо. Однажды они вырастили хороший урожай, но он погиб от страшного ливня. Воля господня… Внезапно он возненавидел бога. Какой же это бог, если в конце концов он всегда обманывает тебя? Обманщик и насмешник! Риджес плакал от горечи, от несправедливости, от отчаяния; плакал от изнеможения и крушения надежд, от открывшейся ему истины, что все бессмысленно. Гольдстейн стоял рядом, держась за плечо Риджеса, чтобы сохранить в воде равновесие. Время от времени он шевелил губами, потирал дрожащими пальцами свое лицо. У него не было слез. Он стоял возле Риджеса с тяжелым чувством человека, узнавшего, что тот, кого он любил, мертв. В этот момент он не испытывал ничего, кроме смутного гнева, глубокой обиды и полной безнадежности. — Пойдем, — пробормотал он. Риджес наконец поднялся, и, шатаясь, они медленно побрели по воде, чувствуя, что уровень ее снижается до колен. Река расширялась и мельчала. Галька под ногами сначала сменилась илом, а потом появился песок. Они миновали изгиб русла и за ним увидели солнечный свет и океан… Через несколько минут они добрались до побережья. Несмотря на усталость, прошли еще несколько сот ярдов. Находиться слишком близко к реке было как-то неприятно. Как бы по взаимному молчаливому согласию, они растянулись на песке ничком и лежали неподвижно, уткнувшись головой в руки, а солнце согревало им спину. Была середина дня. Им ничего не надо было делать, только ждать возвращения взвода и десантного судна, которое должно было их подобрать. Они потеряли свои винтовки, рюкзаки и продукты, но не думали об. этом. Сейчас они были слишком измучены. Они лежали так до вечера, слишком обессиленные, чтобы сдвинуться с места, ощущая блаженную радость отдыха и солнечного тепла. Они не разговаривали. Их недовольство было направлено теперь друг против друга, ими овладела тупая и раздражающая ненависть, какая бывает у людей, переживших вместе что-то унизительное. Время летело, они то впадали в полузабытье, то приходили в себя и снова погружались в сон, просыпаясь с ощущением тошноты, которая появляется после долгого лежания на солнце. Гольдстейн наконец сел и потянулся к своей фляге. Очень медленно, как будто делал это впервые в жизни, он отвинтил крышку и поднес флягу ко рту. Только теперь он понял, как сильно ему хочется пить. Вкус воды вызвал у него исступленное восторженное чувство. Он заставил себя пить медленно, опуская флягу и снова поднося ее ко рту для каждого глотка. Когда она была наполовину опорожнена, он заметил, что Риджес наблюдает за ним, и почему-то сразу понял, что у Риджеса воды не осталось. Риджес мог пойти к реке и наполнить свою флягу, но Гольдстейн понимал, что означало это «пойти». Он был так слаб. Мысль, что надо подняться и пройти хотя бы сотню ярдов, была мучительной, и Гольдстейн не мог даже подумать об этом. И Риджес, должно быть, чувствовал то же самое. Гольдстейна охватило раздражение. Почему Риджесу не хватило предусмотрительности и он не сэкономил воду? С упрямой решимостью он снова поднес флягу ко рту. Но вкус воды стал неожиданно противным. Гольдстейн почувствовал, как она нагрелась. Он заставил себя сделать еще один глоток. Затем, сгорая от стыда, протянул флягу Риджесу: — На. Хочешь пить? — Да. Риджес пил жадно. А когда почти опорожнил флягу, взглянул на Гольдстейна. — Мне не надо, пей до конца, — тихо сказал Гольдстейн. — Завтра нам придется поискать в джунглях какой-нибудь еды, — молвил Риджес примирительно. — Я знаю, — кивнул Гольдстейн. Риджес слабо улыбнулся: — Мы с тобой как-нибудь поладим. 13 Когда Рот сорвался в пропасть, взвод был потрясен. Целых десять минут люди стояли неподвижно на каменистом выступе, тесно прижавшись друг к другу и от испуга не могли двинуться дальше. Всех охватил непередаваемый ужас. Они словно прилипли к скале, пальцами цеплялись за трещины в ней, а ноги у них подкашивались. Крофт сделал попытку привести их в чувство, но люди пугались его команд, пугались его голоса, как собаки пугаются сапога хозяина. Вайман рыдал в нервном припадке, рыдал тихо, тонким монотонным голосом, с которым сливались голоса остальных — ворчливые выкрики, или слабый стон, или истеричная ругань, столь беспорядочные и бессвязные, что люди едва ли сознавали, что именно они издавали их. Наконец они смогли овладеть собой настолько, чтобы продолжать путь, но шли теперь страшно медленно, не решаясь сдвинуться с места перед самыми мелкими препятствиями, и исступленно цеплялись за скалистую стену всякий раз, когда выступ в скале снова сужался. Через час Крофту удалось вывести их из ущелья. Выступ расширился и шел через хребет; за ним не было ничего, кроме другого глубокого ущелья и другого обрывистого ската. Он привел их на дно ущелья и начал было новый подъем, но солдаты не последовали за ним. Один за другим они распластались на земле, глядя на него бессмысленно и тупо. Почти стемнело, и Крофт понимал, что не сможет больше заставить их идти: они были слишком измучены и напуганы, и мог произойти новый несчастный случай. Он приказал сделать привал, давая свое согласие на то, что было уже свершившимся фактом, и уселся среди них. На следующее утро надо будет одолеть еще один обрывистый склон, пересечь несколько горных лощин, а затем — главный хребет. Они смогли бы это сделать за два-три часа, если… если только удастся их заставить. Сейчас он серьезно сомневался в этом. Люди спали плохо. Было очень трудно найти ровную площадку, к тому же все очень устали, руки и ноги ныли. Большинство лишь дремало, громко разговаривая во сне. В довершение ко всему Крофт распорядился выставить пост, приказав сменяться через час; люди просыпались раньше и в течение долгих томительных минут нервно ожидали своей очереди, а вернувшиеся с поста подолгу не могли заснуть снова. Крофт знал все это и знал, что людям нужно получше отдохнуть и что практически маловероятно, чтобы на горе мог оказаться какой-нибудь японец, но он понимал, что сейчас важнее этого было не нарушать воинский распорядок. Смерть Рота временно пошатнула его власть командира, и было крайне важно восстановить положение. Последним на посту стоял Галлахер. Было очень холодно в этот предрассветный час. Он проснулся ошеломленным, в каком-то дурмане, и сидел завернувшись в одеяло, весь дрожа от холода. В течение долгих минут он мало что сознавал, находясь во власти странной иллюзии и воспринимая огромный силуэт горного хребта, высившийся над ним, как некую более глубокую границу ночи. Так он продолжал сидеть, полусонный, покорно ожидая утра и солнечного тепла, в полной апатии. Смерть Рота казалась сейчас чем-то далеким. Галлахер почти полностью отключился от окружающего и лениво воскрешал в памяти давно забытые приятные моменты, словно ему было необходимо сейчас хранить где-то глубоко в себе этот маленький теплый огонек, чтобы противостоять холоду ночи, громадному простору гор, своему изнеможению и, возможно, подстерегающей кого-нибудь еще во взводе смерти. Рассвет приходил в горы медленно. В пять часов небо посветлело настолько, что Галлахер ясно увидел вершину хребта, но в течение следующего получаса все оставалось по-прежнему. Однако все в нем жило спокойным ожиданием рассвета. Солнце скоро пробьется над восточным склоном горы и спустится в их маленькое ущелье. Он внимательно осмотрел небо и заметил несколько робких розоватых полос, которые поднимались над более высокими вершинами, окрашивая в пурпурный цвет крошечные продолговатые утренние облака. Горы казались очень высокими. Галлахер усомнился, сможет ли солнце подняться над ними. Вокруг все становилось светлее, но это был неуловимый процесс, солнце все еще не показывалось, и нежно-розовый свет, казалось, исходил от земли. Галлахер ясно различал теперь спящих вокруг него людей, глядя на них с чувством некоторого превосходства. В этот ранний предутренний час они представляли собой жалкое и неприглядное зрелище. Он знал, что пройдет немного времени и придется разбудить их, а они будут стонать и ворчать, вырываясь из цепких объятий сна. На западе все еще была ночь, и он вспомнил воинский эшелон, спешивший через огромные равнины штата Небраска. Тогда были сумерки, и ночь с востока гналась за эшелоном; она обогнала его и через Скалистые горы направилась к Тихому океану. Это было красивое зрелище, и воспоминание о нем навеяло печаль. Он вдруг страстно затосковал по Америке, и ему так сильно захотелось увидеть ее снова, что он даже почувствовал запах мокрого булыжника на мостовых летним утром в Южном Бостоне. Солнце теперь приблизилось к краю восточной границы хребта, и небо казалось огромным, ясным и радостным. Галлахер вспомнил, как ночевал с Мэри в маленькой походной палатке во время пикника в горах, и ему грезилось, что он просыпается от дразнящего прикосновения к лицу бархатистой кожи ее грудей. Он услышал, как она сказала: «Вставай, соня, и посмотри на рассвет». Он сонно проворчал, прижался к ней и затем, как бы в виде уступки, нехотя приоткрыл один глаз. Солнце в самом деле поднималось над хребтом, и, хотя свет в ущелье был все еще тусклым, в этом уже не было ничего необычного. Настало утро. Так Мэри привела к нему рассвет. Холмы стряхивали с себя ночной туман, сверкала роса. Окружающие горные хребты выглядели сейчас женственно-нежными. Люди же, спавшие возле него, были промокшими и продрогшими и казались какими-то мрачными тюками, от которых поднимался туман. На многие мили вокруг он был единственным бодрствующим человеком, и только он один наслаждался этой упоительной утренней свежестью. По ту сторону горы послышалась артиллерийская канонада; она рассеяла его грезы и вернула к действительности. Мэри умерла… Галлахер глотнул воздух, размышляя в немом страдании, когда же он перестанет обманывать себя. Теперь ему уже нечего было ждать, и он впервые осознал, как устал. Его руки и ноги ныли от боли, да и сон как будто не принес никакого облегчения. Теперь другим казался и рассвет, и он увидел себя дрожащим в одеяле, промокшим и продрогшим от ночной росы. Однако у него все-таки был сын, которого он еще ни разу не видел. Воспоминание об этом не принесло утешения. Он не верил, что доживет до встречи с ним, и воспринимал это почти безболезненно, как суровую необходимость. Погибли слишком многие. Приближается его очередь. В своем больном воображении он мысленно представил, как на заводе изготовляется для него пуля и как ее вставляют в гильзу. Если бы только у него была фотокарточка его мальчика. Его глаза увлажнились. Ведь не так уж многого он желал. Только бы вернуться живым из этой разведки и дожить до того дня, когда по почте придет фотокарточка его ребенка. Он опять почувствовал себя глубоко несчастным. Ему казалось, что он сам себя обманывает. Он дрожал от страха, настороженно оглядывая окружавшие его со всех сторон горы. Я убил Рота. Он знал, что виновен в его смерти. Он вспомнил внезапный прилив сил, презрения и какой-то радости, когда орал на Рота, чтобы тот прыгал. Галлахер беспокойно ворочался на земле, вспоминая горькую гримасу на лице Рота, когда тот не дотянулся до другой стороны выступа. Он явственно представлял себе, как Рот падал и падал, и от этого видения у него пробегали мурашки по спине, как бывает, когда металлическим предметом царапают по стеклу. Он согрешил и будет наказан. Смерть Мэри — это первое предупреждение, но тогда он как-то не думал об этом. Вершина горы казалась очень высокой. Исчезли мягкие контуры рассвета, и перед Галлахером возвышалась Анака — башня на башне, хребет над хребтом. Возле вершины он увидел утес, обрамляющий гребень горы. Он был почти вертикальным, и им ни за что не удастся взобраться на него. По его телу опять побежала дрожь. Он никогда раньше не видел местности, похожей на эту: она была голой и внушала страх. Враждебностью дышали покрытые джунглями склоны и заросли кустарника над ними. Галлахер подумал, что не сможет идти сегодня: грудь у него все еще болела, а если он начнет с рюкзаком взбираться вверх, то выдохнется через несколько минут. Да и был ли смысл продолжать путь? Сколько людей еще погибнет? «Крофту нет до этого никакого дела», — подумал он. А ведь его можно было бы легко убить. Крофт — легкая мишень. Все, что для этого требуется, — это поднять винтовку, прицелиться — и разведка закончится. Они смогут тогда вернуться назад. Он медленно потер бедро, ему было не по себе от того, насколько сильно эта мысль понравилась ему. «Сукин сын!» Не надо об этом думать. К нему вернулся суеверный страх; всякий раз, когда он что-нибудь такое думал, он накликал на себя беду. И все же… Это Крофт виноват в том, что погиб Рот. А он, Галлахер, тут ни при чем. Позади себя Галлахер услышал шорох и вздрогнул. Это был Мартинес, он нервно потирал голову. — Черт возьми, не спится, — сказал он. — Да… Мартинес сел рядом с ним. — Кошмары снятся. — Он с угрюмым видом закурил сигарету. — Заснул и… слышу: Рот кричит. — Да-а, от этого внутри все переворачивается, — пробормотал Галлахер. — Я никогда особенно не любил этого парня, но совсем не хотел, чтобы он так кончил. Я никогда никому не желал смерти. — Никому, — повторил Мартинес. Он слегка потер лоб, словно у него болела голова. Галлахера поразило, как плохо выглядел Мартинес. Его тонкое лицо осунулось, глаза были тусклые, взгляд — отсутствующий. Заросшие щеки давно нуждались в бритве, и он выглядел намного старше своих лет из-за грязи, въевшейся в морщины на лице. — Ну и в переплет мы попали, — пробормотал Галлахер. — Да-а-а. — Мартинес осторожно выдохнул дым, и они смотрели, как он исчезает в раннем утреннем воздухе. — Холодно, — сказал он. — На посту было еще хуже, — хрипло произнес Галлахер. Мартинес снова утвердительно кивнул. Он сменился с поста в полночь и с тех пор не смог заснуть. Одеяла не согрели его, и всю остальную часть ночи он дрожал и ворочался. Даже теперь, к утру, не стало легче. Напряжение не проходило, и его продолжал мучить все тот же неопределенный страх, не дававший ему спать всю ночь. Этот страх тяжело навалился на него, и Мартинес был словно в лихорадке. Уже более часа его преследовало выражение лица убитого им японца. Оно накрепко запечатлелось в его мозгу; он помнил, как был парализован страхом, когда стоял в кустах с ножом в руке. Дрожа от нервного озноба, Мартинес то и дело нащупывал пальцами пустые ножны на своем бедре. — Какого черта ты не бросишь ножны? — спросил Галлахер. — Да, конечно, — поспешно проговорил Мартинес. Он был слегка смущен. Его пальцы дрожали, когда он отстегивал ножны от ремня. Он бросил их в сторону и содрогнулся, услышав пустой дребезжащий звук от их падения. Мартинеса опять охватил приступ беспокойства. Галлахеру же явственно представилось, как каска Хеннесси покатилась на песок… Мартинес машинально потянулся к ножнам, понял, что их больше нет, и вдруг как будто под действием какого-то неожиданного толчка явственно представил, как Крофт приказывает ему молчать о том, что он обнаружил во время разведки. А ведь Хирн погиб, веря… Мартинес потряс головой, задыхаясь от нахлынувшего на него чувства облегчения и ужаса. Нет, это не его вина, что они оказались на горе. Его прошиб пот. Он дрожал на холодном горном воздухе, борясь с обуявшим его тревожным предчувствием, таким же, какое он испытывал на десантном судне накануне высадки на Анопопей. Он невольно стал пристально рассматривать мозаичные камни и заросли джунглей на возвышавшихся над ним хребтах. Закрыв глаза, он ясно увидел, как опускается сходня на десантном катере. Его тело напряглось в ожидании пулеметного огня. Но ничего не произошло, и он открыл глаза, испытывая необъяснимый страх. Что-то обязательно должно было случиться. «Если бы только посмотреть фотокарточку сына», — думал Галлахер.

The script ran 0.017 seconds.