1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Пусть знают, – довольно буркнул он и ухмыльнулся, показав желтые зубы.
Майкл вздохнул и оглядел толпу. Французы зашевелились и стали медленно подниматься на ноги, не сводя глаз с разбитой машины. На булыжнике среди толпы неподвижно лежали две фигуры. В одной из них Майкл узнал Жаклину. Ее юбка задралась выше колен, обнажив толстые желтоватые бедра. Над ней склонилась мадам Дюмулен. Где-то заплакала женщина.
Майкл вылез из джипа, за ним последовал Кин. С карабинами наготове они осторожно пересекли площадь и подошли к опрокинутой машине.
«Кин, – с досадой подумал Майкл, не отрывая глаз от двух серых фигур, распростертых вниз лицом на тротуаре, – надо же, чтобы это сделал именно Кин. Он оказался проворнее и надежнее меня, а я провозился с предохранителем. Немцы домчались бы до самого Парижа, пока я собирался выстрелить…»
Всего в машине, как увидел Майкл, было четверо, трое из них – офицеры. Водитель-солдат был еще жив. Изо рта у него неровной струйкой сочилась кровь. Когда подошел Майкл, он упрямо пытался уползти на четвереньках, но, увидев ботинки Майкла, застыл на месте.
Кин оглядел троих офицеров.
– Мертвые, – сообщил он с обычной вялой, невеселой улыбкой. – Все трое. Мы должны получить, по крайней мере, по «Бронзовой звезде»[94]. Скажи Пейвону, чтоб написал реляцию. А что с этим? – Кин указал на водителя носком ботинка.
– Плох, – ответил Майкл. Он нагнулся и осторожно дотронулся до плеча солдата. – Говоришь по-французски?
Солдат поднял на него глаза. Ему было не больше восемнадцати или девятнадцати лет. На пухлых губах пенилась кровь, лицо исказилось от боли, в нем было что-то животное, жалкое. Он кивнул, с трудом приподняв голову, и губы его конвульсивно дрогнули от боли. На ботинок Майкла брызнула кровь.
– Не шевелись, – тихо сказал Майкл, наклонившись к самому уху раненого. – Постараемся помочь.
Юноша распрямился и вытянулся на мостовой, а затем перевернулся на бок. Дикими от боли глазами он смотрел на Майкла.
Тем временем около машины собрались французы. Человек с повязкой держал в руках два автомата.
– Превосходно! – радовался он. – Чудесно! Это в Париже очень пригодится.
Он подошел к раненому и выдернул у пего из кобуры пистолет.
– Тоже пригодится. У нас найдутся к нему патроны.
Раненый безмолвно уставился на повязку с красным крестом на рукаве француза, а затем едва слышно проговорил:
– Доктор… Доктор, помогите…
– Да нет же, – весело рассмеялся француз, показывая на повязку, – это просто для маскировки. Чтобы пробраться мимо твоих друзей там, на дороге. Никакой я не доктор, и пусть тебе помогают другие…
Он отнес драгоценное оружие в сторону и стал осматривать, нет ли каких повреждений.
– Не стоит зря тратить время на эту свинью, – прозвучал твердый холодный голос мадам Дюмулен. – Прикончить его надо.
Майкл посмотрел на нее, не веря своим ушам. Она стояла у самой головы раненого водителя, скрестив руки на груди. По суровому выражению, застывшему на лицах стоявших рядом мужчин и женщин, было видно, что она высказала и их мнение.
– Нет, – сказал Майкл, – этот человек – наш пленный, а пленных мы в армии не расстреливаем.
– Доктор! – взывал немец с мостовой…
– Прикончить его, – настаивал кто-то за спиной мадам Дюмулен.
– Если американцы жалеют патроны, – раздался другой голос, – я прикончу его камнем.
– Да что с вами? – закричал Майкл. – Ведь вы же не звери!
Чтобы все поняли, он говорил по-французски, и ему было трудно с помощью почерпнутых в школе знаний выразить весь свой гнев и отвращение. Майкл снова взглянул на мадам Дюмулен. «Непостижимо, – подумал он, – маленькая, толстая домохозяйка, ирландка, оказавшаяся почему-то среди воюющих французов, жаждущая крови и не испытывающая ни малейшего сострадания».
– Он же ранен и не может причинить вам вреда! – продолжал Майкл, злясь, что так медленно подбирает нужные слова. – Какой в этом смысл?
– Пойдите и взгляните на Жаклину, – холодно ответила мадам Дюмулен. – Взгляните на месье Александра, вот он лежит с простреленным легким, тогда вы лучше поймете…
– Но ведь трое из них мертвы, – взывал Майкл к мадам Дюмулен. – Разве этого не достаточно?
– Нет, не достаточно! – Лицо женщины побелело от гнева, темные глаза сверкали безумным огнем. – Может быть, для вас и достаточно, молодой человек. Вы не жили при них целых четыре года! Ваших сыновей не угоняли и не убивали! Жаклина – не ваша соседка. Вы – американец. Вам легко быть гуманным! А нам это далеко не так легко! – Теперь она кричала диким, пронзительным голосом, размахивая кулаками у Майкла под носом. – Мы не американцы и не хотим быть гуманными. Мы хотим убить его. А если вы такой жалостливый – отвернитесь. Без вас сделаем. Пусть ваша американская совесть будет чиста…
– Доктора… – стонал раненый на мостовой.
– Но послушайте, нельзя же так, – продолжал Майкл, просительно вглядываясь в непроницаемые лица горожан, толпившихся позади мадам Дюмулен, чувствуя себя виноватым в том, что он, посторонний человек, иностранец, который любит их, уважает их мужество, сочувствует их страданиям, любит их страну, осмеливается мешать им в таком важном деле на улице их собственного города. Может быть, она права, может быть, в нем говорит свойственная ему мягкотелость, нерешительность, которые и заставляют его возражать. – Нельзя так расправляться с раненым, каковы бы…
Сзади раздался выстрел. Майкл, вздрогнув, обернулся. Кин стоял над немцем, все еще держа палец на спусковом крючке карабина, и криво ухмылялся. Немец затих. Горожане взирали теперь на обоих американцев спокойно и даже чуть смущенно.
– Ну его к чертям, – проговорил Кин, вешая карабин на плечо, – все равно подох бы. Почему бы заодно не доставить удовольствие даме?
– Вот и хорошо, – решительно сказала мадам Дюмулен. – Хорошо. Большое спасибо.
Она повернулась, и стоявшие сзади расступились, пропуская ее. Майкл посмотрел вслед этой маленькой, полной, почти комической фигурке, на которую наложили свою печать частые роды, стирка, бесконечные часы, проведенные на кухне. Степенно, переваливаясь с ноги на ногу, она направилась через площадь туда, где лежала некрасивая крестьянская девушка, которая навсегда избавилась и от своего безобразия и от тяжкого труда на ферме.
Один за другим отошли и другие французы. Американцы остались у трупа немца вдвоем. Майкл наблюдал, как подняли и унесли в гостиницу человека с простреленным легким, потом повернулся к Кину. Тот нагнулся над трупом и шарил по карманам. Когда он выпрямился, в руках у него был бумажник. Раскрыв его, он вытащил сложенную вдвое карточку.
– Расчетная книжка, – сказал он. – Иоахим Риттер, девятнадцати лет. Денежного содержания ему не выплачивали три месяца. – Кин усмехнулся. – Совсем как в американской армии.
Затем он обнаружил фотографию.
– Иоахим со своей кралей, – сказал он, протягивая фотографию Майклу. – Погляди-ка, аппетитная малышка.
Майкл молча посмотрел на карточку. С фотографии, сделанной в каком-то парке, на него смотрели интересный худощавый юноша и пухленькая блондинка в задорно надвинутой на короткие белокурые волосы форменной фуражке своего молодого человека. На лицевой стороне фотографии было что-то нацарапано чернилами по-немецки.
– «Вечно в твоих объятиях. Эльза», – прочитал Кип. – Вот что она написала. Пошлю своей жене, пусть хранит. Будет интересный сувенир.
Руки у Майкла дрожали. Он чуть не разорвал фотографию. Он ненавидел Кина, с отвращением думал о том, что когда-нибудь, через много лет, у себя дома в Соединенных Штатах этот длиннолицый человек с желтыми зубами, разглядывая фотографию, будет с удовольствием вспоминать это утро. Но Майкл не имел никакого права рвать фотографию. При всей своей ненависти к Кину он сознавал, что тот заслужил свой сувенир. В то время как он, Майкл, медлил и колебался, Кин поступил как настоящий солдат. Без колебания и страха он быстро оценил обстановку и уничтожил противника, тогда как все другие, застигнутые врасплох, растерялись. И может быть, убив раненого, он тоже поступил правильно. Возиться с раненым они не могли, его пришлось бы оставить местным жителям, а те все равно размозжили бы ему голову, стоило Майклу скрыться из вида. Кин, этот унылый садист, в конце концов выполнял волю народа, служить которому их, собственно говоря, и послали сюда в Европу. Своим единственным выстрелом Кин дал возможность почувствовать угнетенному, запуганному населению города, что правосудие свершилось, что в это утро они, наконец, сполна расплатились с врагом за все то зло, которое он причинял им целых четыре года. Ему, Майклу, нужно радоваться, что с ним оказался Кин. Вероятно, все равно пришлось бы убивать, а сам Майкл ни за что бы не решился…
Майкл направился к Стеллевато, который оставался у джипа. Чувствовал он себя прескверно. «Для этого нас сюда и послали, – мрачно размышлял он, – для этого все и затевалось – убивать немцев. И надо бы быть веселым, радоваться успеху…»
Но он не радовался. Неполноценный человек, с горечью в душе размышлял он, да, он, Майкл Уайтэкр, неполноценный человек, сомнительная штатская личность, солдат, который не способен убивать. Поцелуи девушек на дороге, украшенные розами изгороди, бесплатный коньяк – все это не для него, он этого не заслужил… Кин, который ухмыляется, всадив пулю в голову умирающему, который бережно прячет в бумажник чужую фотографию как сувенир, – вот тот человек, которого приветствовали европейцы на солнечных дорогах на всем пути от побережья… Кин, победоносный, полноценный американец-освободитель, самый подходящий человек для этого месяца расплаты…
Мимо промчался на своем мотоцикле француз с повязкой Красного Креста. Он весело махнул им, так как стал обладателем пары новых автоматов и сотни патронов, которые вез своим друзьям, сражающимся на баррикадах Парижа. Этот человек с голыми ногами, в нелепых коротких брюках, с окровавленной повязкой на голове, объехав опрокинувшуюся машину, скрылся за поворотом и умчался туда, где были восемьсот немцев, заминированные дорожные перекрестки, столица Франции. Майкл даже не обернулся.
– Господи! – воскликнул Стеллевато своим по-итальянски мягким голосом, все еще слегка сиплым от пережитого волнения. – Что за утро! Как ты себя чувствуешь?
– Прекрасно, – ответил Майкл. – Прекрасно…
– Никки, – сказал Кин, – не хочешь взглянуть на фрицев?
– Нет, – ответил тот, – предоставим это похоронной команде.
– Мог бы взять какой-нибудь интересный сувенир, – сказал Кин, – и послать своим родным.
– Моим родным сувениры не нужны, – ответил итальянец. – Единственный сувенир, который они желают заполучить из Франции, – это я сам.
– Посмотри-ка на эту штуку, – сказал Кин, вытащив фотографию и сунув ее под нос Стеллевато. – Его звали Иоахим Риттер.
Стеллевато неторопливо взял фотографию и стал разглядывать.
– Бедная девочка, – грустно сказал он. – Бедная блондиночка…
Майклу захотелось обнять Стеллевато.
Стеллевато отдал фотографию Кину.
– Пожалуй, надо вернуться на пункт водоснабжения и рассказать ребятам, что здесь произошло, – сказал он. – Они, наверно, слышали выстрелы и перепугались до смерти.
Майкл полез было в машину, но остановился. По главной улице медленно ехал какой-то джип. Кин щелкнул затвором карабина.
– Погоди, – резко сказал Майкл, – это наши.
Джип медленно подкатил к ним, и Майкл узнал Крамера и Морисона, которые три дня назад были с Пейвоном. Горожане, собравшиеся у ступенек гостиницы, уставились на вновь прибывших.
– Привет, ребята! – воскликнул Морисон. – Развлекаетесь?
– Славное было дело, – охотно откликнулся Кин.
– А что произошло? – спросил Крамер, скептически кивнув в сторону мертвых немцев и опрокинутой машины. – Несчастный случай?
– Я их пристрелил, – громко сказал Кин, ухмыляясь. – Недурной счет для одного дня!
– Он что, шутит? – спросил Крамер у Майкла.
– Вовсе нет, – ответил тот. – Всех убил он.
– Вот это да-а! – воскликнул Крамер, по-новому, с уважением посмотрев на Кина, который с первых дней прибытия в Нормандию был предметом насмешек для всего подразделения. – Ай да Кин! Ай да старый хвастун… Кто бы мог подумать!
– Служба гражданской администрации, – поддержал его Морисон, – и вдруг попасть в такую переделку!
– Где Пейвон? – спросил Майкл. – Он приедет сюда сегодня?
Морисон и Крамер во все глаза смотрели на убитых немцев. Как и большинство других солдат из их подразделения, они не видели ни одного боя с момента прибытия во Францию и не скрывали теперь, что этот случай произвел на них огромное впечатление.
– Обстановка изменилась, – сказал Крамер. – Войска здесь не пойдут. Пейвон послал нас за вами. Он в Рамбуйе – всего час езды отсюда. Все ждут дивизию лягушатников, которая должна возглавить победный марш в Париж. Дорогу мы знаем. Никки, поедешь за нами.
Стеллевато вопросительно посмотрел на Майкла. Майкл словно онемел, почувствовав некоторое облегчение от того, что ему больше не надо самому принимать решения.
– Поехали, Никки, – сказал он наконец, – заводи.
– Беспокойный городишко, – сказал Крамер. – Может быть, нас здесь накормят?
– Умираю с голоду, – поддержал его Морисон. – Сейчас бы бифштекс с жареной картошкой по-французски…
Мысль о том, что придется еще задержаться в этом городишке под холодными испытующими взглядами местных жителей рядом с трупами немцев Перед бакалейной лавкой, показалась Майклу просто невыносимой.
– Поедем к Пейвону, – сказал он, – мы можем ему понадобиться.
– Хуже нет начальства из рядовых, – проворчал Морисон. – Уайтэкр, чин рядового первого класса слишком велик для тебя.
Все же он развернул джип. Стеллевато тоже развернулся и двинулся вслед за Морисоном. Майкл неподвижно сидел на переднем сиденье, уставившись прямо перед собой, стараясь не смотреть в сторону гостиницы, где, окруженная соседями, стояла мадам Дюмулен.
– Месье! – раздался голос мадам Дюмулен, громкий и властный. – Месье!
Майкл тяжело вздохнул.
– Стой! – приказал он.
Стеллевато затормозил и посигналил Морисону. Тот тоже остановился.
Мадам Дюмулен, в сопровождении всей группы, двинулась к джипу. Она подошла к Майклу, а за ее спиной стали усталые, изнуренные трудом фермеры и лавочники в мешковатой поношенной одежде.
– Месье, – обратилась к нему мадам Дюмулен, скрестив руки на своей полной бесформенной груди. Порванный свитер, вытянувшийся на широких бедрах, слегка трепетал на ветру. – Вы собираетесь уезжать?
– Да, мадам, – спокойно ответил Майкл. – Таков приказ.
– А восемьсот немцев? – спросила она, с трудом сдерживая бешенство.
– Я сомневаюсь, что они здесь появятся.
– Сомневаетесь? – передразнила мадам Дюмулен. – А что, если они не знают о ваших сомнениях, месье? Что, если они все-таки появятся?
– К сожалению, мадам, – устало сказал-Майкл, – нам нужно ехать. И если даже они войдут в город, какую пользу принесут вам пять американцев?
– Значит, бросаете нас? – закричала она. – А немцы придут, увидят вон те четыре трупа и перебьют всех мужчин, всех женщин и детей в городе! Не выйдет! Вы обязаны остаться и защищать нас!
Майкл окинул усталым взглядом солдат на двух джипах. Их всего пятеро на этой проклятой площади: Стеллевато, Кин, Морисон, Крамер и он сам. Из пятерых только один Кин стрелял по людям, и можно считать, что он сделал достаточно для одного дня. «Господи! – подумал Майкл, бросив полный сожаления взгляд на мадам Дюмулен. Эта приземистая женщина, грозная в своей ярости, как бы олицетворяла собой долг. – Если появится этот призрачный немецкий батальон, какой помощи можно ожидать от этих пятерых воинов!»
– Мадам, – сказал он, – мы ничего не можем поделать. Мы – это еще не американская армия. Мы следуем туда, куда прикажут, и делаем, что нам велят.
Он окинул взглядом встревоженные, осуждающие лица жителей, надеясь, что они поймут и оценят его добрые намерения, его «сожаление, его беспомощность. Но тщетно. Ни в одном взоре не засветилось ответного огонька; перепуганные мужчины и женщины смотрели угрюмо, уверенные, что их оставляют одних на верную гибель, что уже сегодня их трупы будут валяться среди развалин города.
– Простите меня, мадам, – сказал Майкл, чуть не плача, – я решительно ничего не могу поделать…
– Раз вы не собирались здесь оставаться, – сказала мадам Дюмулен неожиданно спокойным голосом, – вы не имели права сюда приезжать. Вчера танкисты, сегодня вы… Хоть и война, но вы не вправе так обращаться с людьми…
– Никки, – сказал Майкл хриплым голосом. – Едем отсюда. И быстрее!
– Это низко! – крикнула мадам Дюмулен от имени всех измученных людей, стоявших рядом, когда Стеллевато нажал на газ. – Подло, бесчеловечно и…
Конца фразы Майкл не расслышал. Они, не оглядываясь, быстро выехали из города и вслед за машиной Крамера и Морисона направились туда, где их ждал полковник Пейвон.
Стол был уставлен бутылками с шампанским. Вино искрилось в бокалах, отражая свет сотен восковых свечей, которыми освещался ночной клуб. Зал был полон. Мундиры десятка наций смешались с веселыми пестрыми туалетами, обнаженными руками, пышными прическами. Казалось, все говорили сразу. Освобождение Парижа накануне, сегодняшний парад, сопровождавшийся выстрелами снайперов с крыш, – все это служило темой для оживленных бесед. Приходилось до предела напрягать голос, чтобы перекричать громкие звуки, издаваемые тремя музыкантами в углу, которые наигрывали модную американскую песенку.
Пейвон сидел против Майкла и широко улыбался, зажав сигару в зубах. Одной рукой он полуобнимал поблекшую даму с длинными накладными ресницами, а другой время от времени вынимал изо рта сигару и приветственно помахивал ею Майклу, рядом с которым сидели корреспондент Эхерн, изучающий проблему страха, чтобы написать статью в «Кольерс», и элегантно одетый французский летчик средних лет. Неподалеку сидели два американских корреспондента, уже порядком захмелевшие. Они с серьезным видом беседовали между собой.
– Генерал, – говорил первый, – мои люди вышли к реке. Что прикажете делать дальше?
– Форсируйте проклятую реку!
– Не могу, сэр. На другом берегу восемь бронетанковых дивизий.
– Отстраняю вас от командования. Вы не можете – назначим того, кто сможет.
– Ты откуда, приятель? – спросил первый корреспондент.
– Из Ист-Сент-Луиса.
– Руку.
Они пожали друг другу руки, и второй корреспондент продолжал:
– Отстраняю вас…
Затем оба снова выпили и уставились на танцующих.
– Да! – говорил французский летчик, который отслужил три срока в английской авиации и прибыл в Париж для какого-то туманного взаимодействия со штабом 2-й французской бронетанковой дивизии. – Славное было время! – Он имел в виду 1928 год в Нью-Йорке, куда ездил по делам в одну маклерскую контору на Уолл-стрит. – У меня была квартира на Парк-авеню, – продолжал летчик, любезно улыбаясь. – По четвергам я устраивал для друзей коктейли. У нас было правило: каждый обязательно приводит девушку, которая никогда не была у меня прежде. Бог мой, так я перезнакомился с сотнями девушек! – Он покачал головой, вспоминая прекрасные дни молодости. – А поздно вечером мы, бывало, ездили в Гарлем. О, эти черные красавицы, эта музыка! Как вспомнишь – душа замирает!..
Он потянул шампанское и улыбнулся Майклу.
– Сто тридцать пятую улицу я знал лучше, чем Вандомскую площадь. После войны снова поеду в Нью-Йорк и, возможно, – задумчиво закончил он, – сниму квартиру на Сто тридцать пятой улице.
От другого столика отделилась брюнетка в накинутой на плечи черной кружевной шали. Она подошла к ним и поцеловала летчика.
– Дорогой лейтенант! Я так рада видеть французского офицера!..
Летчик встал, степенно поклонился и пригласил брюнетку на танец. Они слились в объятии и маленькими шажками заскользили по переполненному танцующими залу. Музыканты играли румбу, и летчик в своем элегантном голубом мундире танцевал, как кубинец, покачивая корпусом и сохраняя серьезное, одухотворенное выражение на лице.
– Уайтэкр, – сказал Пейвон Майклу, – вы будете просто дураком, если когда-нибудь уедете из этого города!
– Согласен с вами, полковник, – ответил Майкл. – Когда кончится война, я попрошу, чтобы мне выдали увольнительные документы прямо на Елисейские поля!
И в этот момент он сам искренне верил в то, что говорит. С той самой минуты, когда, двигаясь среди грузовиков с пехотой, он увидел шпиль Эйфелевой башни, возвышавшийся над крышами Парижа, им овладело ощущение, что наконец-то он по-настоящему у себя дома. Бурная волна поцелуев, рукопожатий, изъявлений благодарности захлестнула его, он жадно вчитывался в знакомые с детства названия улиц: «Рю де Риволи», «Площадь Оперы», «Бульвар Капуцинов», и чувствовал себя очистившимся от всех грехов, избавившимся от всех разочарований. Даже стычки, изредка вспыхивавшие в парках и среди памятников, когда немцы спешили израсходовать боеприпасы, прежде чем сдаться в плен, казались ему вполне естественным и даже приятным вступлением к знакомству с великим городом. Забрызганные кровью мостовые, раненые и умирающие, которых торопливо уносили на окровавленных носилках санитарки Сопротивления, в его глазах придавали лишь необходимую драматическую остроту великому акту освобождения.
Он никогда бы не смог точно воспроизвести, как все это выглядело в действительности. Он помнил лишь быстрые поцелуи, губную помаду на куртке, слезы, объятия и то, что чувствовал себя сильным, неуязвимым, любимым…
– Эй, вы! – воскликнул первый корреспондент.
– Слушаю, сэр, – ответил второй.
– Где штаб Второй бронетанковой дивизии?
– Не могу знать, сэр. Я только что из Камп-Шанкса.
– Отстраняю вас от должности.
– Слушаюсь, сэр.
Оба с важным видом выпили.
– Помню, – услышал он рядом голос Эхерна, – когда мы виделись прошлый раз, я спрашивал вас о страхе.
– Да, спрашивали, – ответил Майкл, приветливо посмотрев на красное, загорелое лицо и серьезные серые глаза. – Как котируется сейчас страх на издательском рынке?
– Решил бросить эту тему, – откровенно признался Эхерн. – И так слишком перестарались. А виноваты творения писателей о предыдущей войне, да еще психоанализ. К страху стали относиться с почтением и звонят о нем до тошноты. Но это взгляд людей штатских, а солдат страх беспокоит куда меньше, чем пытаются внушить нам писатели. На самом же деле картина, изображающая войну как нечто невыносимое, фальшива от начала до конца. Я внимательно наблюдал, много думал. Война приятна, и приятна, вообще говоря, почти всем, кто участвует в ней. Это нормальное, вполне приемлемое явление. Что вас больше всего поразило за этот месяц во Франции?
– Как сказать, – начал было Майкл, – пожалуй…
– Веселье, – перебил Эхерн, – какой-то буйный праздник. Смех. Волна смеха несла нас триста миль через позиции противника. Собираюсь написать об этом в «Кольерс».
– Прекрасно, – серьезно сказал Майкл. – С нетерпением буду ждать эту статью.
– Единственный человек, который правильно описал сражение, – это Стендаль. – Эхерн наклонился и почти вплотную придвинул лицо к Майклу. – Да и вообще, второй раз перечитывать стоит только трех писателей, вошедших в историю литературы, – Стендаля, Вийона и Флобера…
– Через месяц война кончится, – рассуждал какой-то английский корреспондент по ту сторону стола. – А жаль. Еще много немцев нужно перебить. Пока идет война, мы будем убивать сгоряча, а когда война кончится, все равно придется убивать, но убивать хладнокровно. Боюсь, что мы, англичане и американцы, постараемся уклониться от этого неприятного дела, и в центре Европы останется могущественное поколение врагов. Лично я, как это ни ужасно, молю, чтобы фортуна нам изменила…
«О милая, любимая, – напевал музыкант по-английски с сильным акцентом, – будь нежна со мной…»
– Стендаль тонко подметил в войне что-то необычное, безумное, смешное, – продолжал Эхерн. – Помните, он описывает в своем дневнике, как один полковник во время русской кампании собирал своих солдат?
– Боюсь, что не помню, – ответил Майкл.
– Как обстановка? – допытывался первый корреспондент.
– Мы окружены двумя дивизиями.
– Отстраняю вас от командования. Раз не можете форсировать реку; назначим того, кто может.
Оба выпили.
К столику подошла высокая брюнетка в цветастом платье, которой Майкл улыбнулся через весь зал минут пятнадцать назад.
– Вам, вероятно, очень скучно, милый солдат, – сказала девушка, наклонившись к Майклу, и нежно положила ладонь ему на руку. Перед его глазами мелькнули красиво очерченные крепкие оливковые груди, которые открылись в глубоком вырезе платья. – Не хотите ли потанцевать с благодарной дамой?
Майкл улыбнулся ей.
– Через пять минут, – сказал он, – когда проветрится в голове.
– Хорошо, – кивнула девушка, призывно улыбнувшись. – Вы знаете, где я сижу…
– Конечно, знаю, – заверил ее Майкл. – Он смотрел, как она ловко скользит между танцующими, как колышутся цветастые волны ее платья.
«Хороша. Очень хороша, – подумал Майкл. – Надо же поухаживать за парижанкой, чтобы официально отметить вступление в Париж».
– …Об отношениях между мужчинами и женщинами в военное время, – сказал Эхерн, – можно написать целые тома.
– Совершенно верно, – подтвердил Майкл.
Девушка уселась за свой столик и улыбнулась ему.
– Здоровые и свободные отношения с романтическим оттенком спешки и трагичности, – продолжал Эхерн. – Взять хотя бы меня. У меня в Детройте жена и двое детей. Я обожаю свою жену, но, честно говоря, при мысли о ней мне становится скучно. Это простая маленькая женщина, волосы у нее уже редеют. А в Лондоне у меня этакая чувственная девятнадцатилетняя девица, которая работает в каком-то министерстве. Она пережила войну, понимает, что мне пришлось испытать, и я счастлив с ней… Разве можно, не кривя душой, уверять, что мне хочется вернуться в Детройт?
– Да, – вежливо посочувствовал Майкл, – у каждого свои заботы.
В конце зала послышались крики, и показались четверо молодых французов с нарукавными повязками Сопротивления, вооруженных винтовками. Проталкиваясь сквозь толпу танцующих, они тащили молодого парня, по лицу которого из глубокой раны на лбу текла кровь.
– Врете! – кричал парень с окровавленным лицом. – Врете вы все! Я такой же коллаборационист, как любой из здесь присутствующих!
Один из вооруженных французов сильно ударил парня по шее, голова у того сразу сникла, и он притих. Его потащили вверх по лестнице мимо стеклянных канделябров. Оркестр заиграл еще громче.
– Варвары! – сказала по-английски дама лет сорока с длинными темно-красными ногтями, усевшаяся рядом с Майклом на стул, который освободил французский летчик. На ней было простое, но элегантное черное платье, и она все еще выглядела очень красивой. – Всех их нужно арестовать! Только и ищут повода затеять ссору. Я собираюсь внести предложение, чтобы американцы их разоружили.
Говорила она с типичным американским акцентом. Эхерн и Майкл в недоумении уставились на нее. Она энергично кивнула Эхерну, а затем, более холодно, Майклу, сразу заметив, что тот не офицер.
– Мейбл Каспер, – представилась она, – и не смотрите так удивленно. Я из Скенектади.
– Очень приятно, Мейбл, – вежливо сказал Эхерн и поклонился, не поднимаясь со стула.
– Я знаю, что говорю, – затараторила дама из Скенектади, явно хватившая лишнего. – Я живу в Париже уже двенадцать лет, и сколько же я выстрадала! Вы корреспондент, и у меня есть что рассказать вам о том, как жилось при немцах…
– Рад выслушать…
– Продовольственные затруднения, карточки, – продолжала Мейбл Каспер, налив полный бокал шампанского и одним глотком отпив добрую половину. – Немцы реквизировали мою квартиру, а на вывоз мебели дали всего две недели. К счастью, я подыскала другую квартиру, принадлежавшую еврейской чете. Мужа уже нет в живых, а сегодня, представьте себе, на другой день после освобождения, приходит эта женщина и требует, чтобы я освободила квартиру. В квартире не было никакой мебели, когда я въезжала. Но я была чертовски предусмотрительна и запаслась письменными показаниями свидетелей. Я знала, что так случится. Я уже говорила с полковником Харви из нашей армии, и он успокоил меня. Вы знаете полковника Харви?
– Боюсь, что нет, – ответил Эхерн.
– Нам во Франции предстоят трудные дни. – Мейбл Каспер допила шампанское. – Всякие подонки подняли голову, хулиганы бродят с оружием.
– Вы имеете в виду бойцов Сопротивления? – спросил Майкл.
– Да, я имею в виду их.
– Но ведь они вынесли на своих плечах всю тяжесть борьбы в подполье, – заметил Майкл, стараясь понять, куда клонит эта женщина.
– В подполье! – презрительно фыркнула дама. – Надоело мне это подполье. Кто туда шел? Всякие бездельники, агитаторы, голытьба, которой не нужно заботиться ни о семьях, ни о собственности, ни о работе… Порядочные люди были для этого слишком заняты, и теперь нам придется расплачиваться, если вы не заступитесь. Вы освободили нас от немцев, а теперь освобождайте от этих французов и русских. – Осушив бокал, она поднялась. – Совет для умных, – добавила она серьезно, кивнув на прощанье.
Майкл посмотрел ей вслед. Она пробиралась между рядами беспорядочно расставленных столиков в своем простом красивом черном платье.
– Господи, – тихо сказал Майкл, – а еще из Скенектади…
– Война, – продолжал Эхерн ровным голосом, – как я уже сказал, это беспорядочное нагромождение противоречивых элементов…
– Доложите обстановку, – твердил первый корреспондент.
– Меня обошли с левого фланга, – отвечал второй, – правый фланг разбит, центр отброшен. Я буду атаковать…
– Сдайте командование.
– После войны, – продолжал английский корреспондент, – я собираюсь купить домик под Биаррицем и поселиться там. Не выношу английской пищи. А если мне придется бывать в Лондоне, я полечу на самолете с полной корзиной провизии и буду есть у себя в номере…
– Это вино недостаточно выдержано, – объяснял офицер службы общественной информации с новенькой блестящей кобурой на перекинутом через плечо ремне.
– Если вообще можно надеяться на будущее, – донесся до Майкла голос Пейвона, поучавшего двух молоденьких американских пехотных офицеров, которые явно удрали на ночь в самовольную отлучку из своей дивизии, – то это будущее принадлежит Франции. Американцам мало сражаться за Францию, они должны понять ее, помочь ей стать на ноги, проявлять к ней максимум терпимости. А это нелегко, потому что французы самый беспокойный народ в мире. Они досаждают своим шовинизмом, своим презрительным отношением, своим благоразумием, своим независимым нравом, своим высокомерием. На месте президента Соединенных Штатов я бы посылал американскую молодежь вместо колледжа на два года во Францию. Юноши научились бы разбираться в пище и в искусстве, а девушки – в проблемах пола, и лет через пятьдесят на берегах Миссисипи выросла бы настоящая Утопия…
Девушка в цветастом платье все время напряженно следила за Майклом, а когда их взгляды встречались, кивала и широко улыбалась.
– Именно иррациональные начала, заключенные в войне, – продолжал Эхерн, – как раз и обходит вся наша литература. Позвольте еще раз напомнить вам того полковника у Стендаля…
– А чем примечателен этот полковник у Стендаля? – рассеянно спросил Майкл, мысли которого мечтательно плыли в парах шампанского, табачном Дыме, аромате духов, запахе свеч и волнах вожделения.
– Когда его солдаты пали духом, – принялся рассказывать Эхерн строгим, внушительным голосом, в котором зазвучали воинственные нотки, – и были готовы бежать под натиском противника, полковник осыпал их отборной бранью, взмахнул шпагой и заорал: «На мою ж… равняйсь! За мной!» Солдаты бросились за ним и разгромили противника. Полная бессмыслица, но это затронуло какую-то патриотическую струнку, укрепило волю к победе в сердцах солдат – и победа осталась за ними.
– Эх, – с сожалением вздохнул Майкл, – нет больше таких полковников.
Какой-то пьяный английский капитан запел во весь голос, заглушая оркестр: «На линии Зигфрида[95] развешаем белье!» Песню сразу же подхватили другие. Оркестр прервал танцевальную мелодию и стал аккомпанировать. Пьяный капитан, здоровый краснолицый детина, схватил какую-то девицу и пустился танцевать между столиками. Вскочили другие пары, пристроились к ним и, вытянувшись в линию, пустились в пляс, лавируя между бумажными скатертями и ведерками с шампанским. Через минуту набралось уже пар двадцать. Они громко пели, откинув головы, каждый держал обеими руками впереди идущего за талию. Это напоминало торжественный танец змеи, который танцуют студенты колледжа после победы своей футбольной команды. Разница была только в том, что танцевали в освещенном свечами закрытом зале с низкими потолками и песня звучала особенно оглушительно.
– Недурно, – сказал Эхерн, – но слишком обычно, чтобы представлять интерес с литературной точки зрения. В конце концов, вполне естественно, что после такой победы освободители и освобожденные поют и танцуют. А вот побывать бы в Севастополе в царском дворце, когда кадеты, наполнив плавательный бассейн шампанским из царских подвалов, купали в нем голых балерин в ожидании подхода Красной Армии, которая всех их перестреляет!.. Извините, – с серьезным лицом закончил Эхерн, поднимаясь, – я должен принять участие.
Он пробрался между столиками и положил руки на талию Мейбл Каспер из Скенектади, которая как раз пристроилась в хвост танцующим и, покачивая обтянутыми тафтой бедрами, громко пела.
Девушка в цветастом платье подошла к Майклу и, улыбнувшись, протянула руку.
– Танцуем?
– Танцуем!
Он поднялся и взял протянутую руку. Они встали в ряд, девушка пошла впереди, и ее стройные бедра ожили под тонким шелком платья.
Теперь уже танцевали все. Длинная вереница танцующих пар, пестреющая шелком и военными мундирами, извивалась по залу, перед завывающим оркестром, между столиками. Зал содрогался от песни.
Нет ли грязных тряпок, мамаша дорогая?
На линии Зигфрида развешаем белье!
Майкл усердно старался перекричать остальных охрипшим от счастья голосом, цепко держась за хрупкую талию желанной девушки, которая из всех молодых людей в этом праздничном городе выбрала именно его. Захваченный волнами пронзительной музыки, выкрикивая грубые, торжествующие слова песни, над которыми так жестоко потешались немцы, когда впервые услышали их от англичан в 1939 году, Майкл испытывал такое ощущение, будто в этот вечер все мужчины его друзья, все женщины любят только его, все города принадлежат ему одному, все победы одержаны лично им, а жизнь будет длиться вечно…
– «На линии Зигфрида развешаем белье, – вместе со всеми выкрикивал он, – если от нее что-нибудь останется!»
И Майкл верил, что ради этой минуты он жил, ради нее пересек океан, ради нее шел с винтовкой, ради нее ускользнул от смерти.
Песня кончилась. Девушка в цветастом платье повернулась, поцеловала его и прижалась, растаяв в его объятиях. Винные пары, духи, пахнущие гелиотропом, кружили голову, а люди вокруг запели «В доброе, старое время» – сентиментальную, трогательную песню, словно радостные, веселые гуляки на новогоднем вечере.
Пожилой французский летчик, который в 1928 году жил на Парк-авеню, устраивал необычные коктейли и по ночам посещал Гарлем, а теперь, отслужив три полных срока в эскадрилье «Лотарингия» и потеряв за эти годы почти всех друзей, наконец снова вернулся в Париж, пел, не стыдясь слез, градом катившихся по его постаревшему, но все еще красивому лицу.
– «Разве забудем старых друзей? – пел он, обняв за плечи Пейвона. В этот веселый радостный вечер вырвалась, наконец, наружу вся накопившаяся в его сердце тоска по родине. – Разве не вспомним о них?..»
Девушка снова крепко поцеловала Майкла. Он закрыл глаза и тихо покачивался, заключив в объятия этот безымянный подарок освобожденного города…
Через четверть часа, когда Майкл с карабином в руках вел девушку в цветастом платье рядом с Пейвоном и его поблекшей дамой по темным Елисейским полям, направляясь к Триумфальной арке, неподалеку от которой жила девушка, немцы начали бомбить город. Под деревом стоял какой-то грузовик, и Майкл с Пейвоном решили переждать бомбежку здесь. Они уселись на буфер грузовика под символическим укрытием зеленой листвы.
Через две минуты Пейвон был мертв, а Майкл лежал на пахнущей асфальтом мостовой в полном сознании, но чувствуя, что не в состоянии даже пошевелить ногами.
Где-то вдалеке послышались голоса, и Майклу захотелось узнать, что же с девушкой в шелковом платье. Он старался понять, как все это произошло: бомбили ведь как будто другой берег реки, он даже не слышал свиста падающей бомбы…
Потом он вспомнил, как из-за поворота на них с ревом устремилась какая-то огромная тень… «А, автомобильная катастрофа», – подумал он и улыбнулся, вспомнив, как друзья всегда предупреждали его: «Берегись французских шоферов».
Ноги по-прежнему не двигались, и в свете зажженного кем-то карманного фонарика лицо Пейвона казалось бледным-бледным, словно он вечно был мертвецом. Потом послышался голос американца:
– Эй, посмотри-ка! Это американец, мертвый… Да это полковник! Погляди!.. А похож на простого солдата…
Майкл попытался сказать им о своем друге полковнике Пейвоне, но язык не слушался. Когда они подняли Майкла со всей осторожностью, какую только позволяли темнота, неразбериха и женские вопли, он тут же потерял сознание.
33
Лагерь, где готовилось пополнение, располагался на сырой равнине близ Парижа. Солдаты размещались в палатках и старых немецких бараках, стены которых все еще были ярко размалеваны изображениями рослых немецких парней, улыбающихся пожилых мужчин, пьющих пиво из больших кружек, и голоногих деревенских девушек, тяжеловесных, как першероны[96]. В верхней части каждой картины неизменно красовался орел со свастикой. Многие американцы увековечили свое пребывание в этом памятном месте, оставив на расписанных стенах свои имена: повсюду пестрели надписи «Сержант Джо Захари, Канзас-Сити, штат Миссури», «Мейер Гринберг, рядовой первого класса, Бруклин, США»…
Тысячи людей, ожидающих отправки в дивизии для восполнения боевых потерь, неторопливо месили ноябрьскую грязь. Сдержанные и молчаливые, они резко отличались от шумливых, вечно жалующихся американских солдат, каких обычно приходилось встречать Майклу. Он стоял у входа в свою палатку, всматривался в уныло моросящий дождь и мысленно сравнивал этот лагерь, где солдаты в мокрых дождевиках бесцельно и беспокойно двигались взад и вперед по длинным, туманным линейкам, с чикагскими скотопригонными дворами, где втиснутый в загоны скот с тревогой ожидает своей неизбежной участи, чуя запах близкой бойни.
– Пехота! – горько жаловался молодой Спир, сидевший в палатке. – Меня послали на два года в Гарвард, и я должен был выйти оттуда офицером, а потом все это отменили, черт бы их побрал! И вот я после двух лет учебы в Гарвардском университете рядовой пехоты. Что за армия!
– Да, это свинство, – сочувственно отозвался Кренек с соседней койки. – В армии у нас ужасный кавардак. Все делается по знакомству.
– У меня масса знакомых, – резко сказал Спир. – Иначе как бы я мог попасть в Гарвард? Но они ничего не могли поделать, когда пришел приказ о переводе. Моя мать чуть было не умерла, когда узнала об этом.
– Да, – вежливо заметил Кренек, – вот, наверно, был удар для всех твоих близких!
Майкл обернулся посмотреть, не смеется ли Кренек над юношей из Гарварда. Кренек служил пулеметчиком в 1-й дивизии, был ранен в Сицилии, а затем еще раз в день высадки в Нормандии и теперь в третий раз возвращался в часть. Но Кренек, крепкий, приземистый смуглый паренек из трущоб Чикаго, искренне жалел молодого барчука из Бостона.
– А что, ребята, – сказал Майкл, – может быть, война завтра окончится?
– Ты что, получил секретное донесение? – спросил Кренек.
– Нет, – спокойно ответил Майкл, – но в «Старз энд Страйпс»[97] пишут, что русские продвигаются по пятьдесят миль в день…
– Ох, эти русские, – покачал головой Кренек, – я бы не стал слишком надеяться на то, что русские выиграют для нас войну. В конце концов, придется послать на Берлин Первую дивизию, и она-то уж разделается с немцами.
– Ты постараешься снова попасть в Первую дивизию? – спросил Майкл.
– К чертям, – ответил Кренек, покачав головой, и поднял глаза от винтовки, которую он чистил, сидя на койке. – Я хочу выйти из войны живым. Все знают, что Первая дивизия самая лучшая в нашей армии. Это прославленная дивизия, о ней столько писали. Где самый трудный для высадки участок берега, где нужно взять укрепленную высоту, где нужно возглавить наступление – там всегда вспоминают о Первой дивизии. Уж лучше здесь на месте пустить себе пулю между глаз, чем идти в Первую дивизию. Я хочу попасть в самую заурядную дивизию, о которой никто никогда не слышал и которая не взяла ни одного города с самого начала войны. Если попадешь в Первую дивизию, самое лучшее, на что можно рассчитывать, – это еще одно ранение. Два раза мне давали «Пурпурное сердце», и каждый раз все ребята во взводе поздравляли меня. Командование всегда направляет в Первую дивизию самых лучших генералов нашей армии, самых боевых и бесстрашных, а это значит – прощай, солдатское счастье. С меня всего этого хватит, нужно дать и другим парням прославиться. – Он снова наклонился над винтовкой и принялся тщательно протирать металлические части.
– Ну, а как там? – озабоченно спросил Спир. Это был красивый блондин с волнистыми волосами и мягкими голубыми глазами. При взгляде на него в воображении невольно вставал длинный ряд гувернанток и тетушек, водивших его в субботние вечера на концерты Кусевицкого[98]. – Как там вообще в пехоте?
– Как в пехоте? – сказал Кренек нараспев. – Ножками, ножками, топ, топ…
– Нет, я серьезно спрашиваю, – настаивал Спир, – как это делается? Просто берут тебя за шиворот, кидают, куда им вздумается, и тут же заставляют воевать?
– А ты что, думаешь, все делается постепенно? – сказал Кренек. – Ничего подобного. Во всяком случае, не в Первой дивизии.
– А ты? – спросил Спир Майкла. – В какой дивизии ты служил?
Майкл направился к своей койке и тяжело опустился на нее.
– Я не был ни в какой дивизии. Я был в службе гражданской администрации.
– Служба гражданской администрации, – сказал Спир, – вот куда меня должны бы послать.
– Ты был в службе гражданской администрации? – удивился Кренек. – А как же ты ухитрился получить там «Пурпурное сердце»?
– Меня сшибло французское такси в Париже. У меня была сломана левая нога.
– В Первой дивизии ты никогда не получил бы «Пурпурное сердце» за такую чепуху, – с гордостью сказал Кренек.
– Нас было в палате двадцать человек, – объяснил Майкл. – Однажды утром пришел какой-то полковник и всем вручил медали.
– Пять очков?![99] – воскликнул Кренек. – Это неплохо. Когда-нибудь ты будешь благодарить бога за то, что тебе покалечили ногу.
– Боже мой! – воскликнул Спир. – Что у нас творится: человека со сломанной ногой направляют в пехоту.
– Она уже не сломана, – сказал Майкл. – Она работает. Хотя внешне моя нога выглядит плохо, но доктора гарантируют, что она будет действовать, особенно в сухую погоду.
– Пусть даже так, – продолжал Спир, – почему бы тебе не вернуться в свою гражданскую администрацию?
– Если ты в звании сержанта и ниже, – монотонно проговорил Кренек, – никто не станет беспокоиться, чтобы послать тебя обратно в свою часть. От сержанта и ниже – это все взаимозаменяемые детали.
– Спасибо, Кренек, – спокойно ответил Майкл. – Это самое приятное из того, что говорили обо мне за последние месяцы.
– Какая твоя военно-учетная специальность? – спросил Кренек.
– Семьсот сорок пять.
– Семьсот сорок пять. Стрелок. Вот это действительно специальность. Взаимозаменяемая часть. Все мы взаимозаменяемые части.
Майкл заметил, как мягкий, приятный рот Спира исказила нервная гримаса отвращения. Спиру явно пришлось не по вкусу, что он тоже взаимозаменяемая часть. Это определение никак не совпадало с тем образом, который создало его воображение в безмятежные годы, проведенные в обществе гувернанток и в аудиториях Гарвардского университета.
– Должны же быть дивизии, в которых служить легче, чем в других, – настаивал Спир, озабоченный своей будущей судьбой.
– Убить могут в любой дивизии американской армии, – резонно заметил Кренек.
– Я имею в виду, – пояснил Спир, – дивизию, где превращают человека в солдата постепенно, не сразу.
– Видно, тебя, братец, крепко учили в Гарвардском университете, – сказал Кренек, наклоняясь над винтовкой. – Тебе там наговорили кучу всякой ерунды о службе в армии.
– Папуга? – Спир повернулся к другому солдату, который молча лежал на своей койке и, не моргая, смотрел вверх на сырой брезент. – Папуга, а ты в какой дивизии служил?
– Я был в зенитной артиллерии, – не поворачивая головы, отозвался Папуга ровным слабым голосом.
Это был толстый человек лет тридцати пяти с болезненно-желтым рябоватым лицом и сухими черными волосами. Он целыми днями лежал на койке, мрачно уставившись куда-то вдаль, и Майкл заметил, что он часто пропускает время приема пищи. На рукавах его одежды были видны следы сорванных сержантских нашивок. Папуга никогда не принимал участия в разговорах, которые велись в палатке, и во всем его поведении было что-то загадочное.
– Зенитная артиллерия, – сказал Кренек, рассудительно кивнув головой. – Это неплохая служба.
– Что же ты здесь делаешь? – допытывался Спир. В дождливые ноябрьские дни, в сыром лагере, где в воздухе носился запах бойни, он готов был искать утешения у любого из окружавших его ветеранов. – Почему ты не остался в зенитной артиллерии?
– Однажды, – сказал Папуга, не глядя на Спира, – я сбил три наших самолета П—47.
В палатке стало тихо. Майклу стало не по себе, ему хотелось, чтобы Папуга больше ничего не рассказывал.
– Я был в расчете 40-миллиметровой пушки, – продолжал Папуга после небольшой паузы своим ровным, бесстрастным голосом. – Наша батарея охраняла аэродром, на котором базировались П—47. Было уже почти темно, а немцы имели привычку прилетать как раз в это время и обстреливать из пулеметов наш аэродром. У меня не было свободного дня в течение двух месяцев, ни одной ночи я не спал спокойно. А тут, как раз перед этим, я получил письмо от жены, она писала, что у нее скоро будет ребенок, а я ведь не был дома два года…
Майкл закрыл глаза, надеясь, что Папуга замолчит. Но в душе Папуги накопилось столько страдания, что, раз начав, говорить, он не в состоянии был остановиться.
– У меня было скверное настроение, – продолжал Папуга, – и мой дружок дал мне полбутылки французской самогонки. Она крепкая, как чистый спирт, и хватает за горло, как капкан. Я выпил всю ее один, и, когда над аэродромом появилось несколько снижающихся самолетов и кто-то стал кричать, я, должно быть, обезумел. Было уже почти темно, понимаешь, а немцы имели привычку… – Он остановился, вздохнул и медленно провел ладонью по глазам. – Я повернул свою пушку на них. Я хороший стрелок… А потом и другие орудия открыли по ним огонь. Должен вам сказать, что на третьем самолете я увидел наши опознавательные знаки: полосы на крыльях и звезду, но почему-то не мог остановиться. Он летел как раз надо мной, очень тихо, с опущенными закрылками, пытаясь сесть… не понимаю, как это я не смог остановиться… – Папуга оторвал руку от глаз. – Два из них сгорели, а третий при посадке перевернулся и разбился. Десять минут спустя ко мне подошел полковник, командир группы. Это был молодой парень, знаете этих авиационных полковников? Он получил за что-то «Почетную медаль конгресса», когда мы еще были в Англии. Полковник подошел ко мне и сразу учуял запах водки. Я думал, он застрелит меня на месте и, по правде говоря, ничуть его не обвиняю и ничего против него не имею.
Кренек резким движением вставил затвор в винтовку.
– Но он не застрелил меня, – мрачно продолжал Папуга. – Он повел меня в поле, где упали самолеты, и показал мне, что осталось от двух сгоревших летчиков. Он приказал мне помочь нести третьего, того, что перевернулся, на медпункт, только он все равно умер.
Спир нервно щелкал языком, и Майкл пожалел, что парню пришлось все это услышать. Вряд ли это пойдет ему на пользу, когда его пошлют на фронт (сразу, а не постепенно) штурмовать укрепления линии Зигфрида.
– Меня арестовали и собирались судить, и полковник сказал, что сделает все, чтобы меня повесили, – продолжал Папуга, – но, как я уже сказал, я ни в чем не виню полковника, он ведь просто молодой парень. Но вскоре мне сказали: «Папуга, мы дадим тебе возможность загладить свою вину, мы не станем судить тебя, а пошлем тебя в пехоту». И я сказал: «Как вам угодно». С меня сорвали сержантские нашивки, а за день до моего отъезда сюда полковник сказал мне: «Надеюсь, что там, в пехоте, тебе оторвут голову в первый же день».
Папуга замолчал и снова спокойным, безразличным взглядом уставился вверх на брезент палатки.
– Надеюсь, – сказал Кренек, – что тебя не пошлют в Первую дивизию.
– Пусть направляют, куда хотят. Мне все равно.
Снаружи раздался свисток. Все встали, надели плащи и подшлемники и вышли строиться на вечернюю поверку.
Из-за океана только что прибыла большая партия пополнений. Разбухшая сверх штата рота выстроилась на линейке. Солдаты стояли в липкой грязи под мелким дождем и отзывались, когда выкликали их фамилии. Сержант, закончив перекличку, доложил командиру роты:
– Сэр, в двенадцатой роте во время переклички все люди оказались налицо…
Капитан отдал честь и отправился в столовую ужинать.
Сержант не стал распускать роту. Он прохаживался взад и вперед вдоль первой шеренги, всматриваясь в дрожавших от холода солдат, стоявших в грязи. Ходили слухи, что до войны сержант танцевал в кордебалете. Это был стройный, атлетически сложенный мужчина, с бледным, с резкими чертами, лицом. У него были нашивки «За примерное поведение и службу», «Американской медали за оборону» и «За участие в боевых действиях на Европейском театре», правда, без звездочек за участие в боях.
– Я хочу сказать вам пару слов, ребята, – начал сержант, – прежде чем вы побежите на ужин.
Легкий, еле слышный вздох прошелестел по рядам солдат. На этом этапе войны каждый знал, что от сержанта не услышишь ничего приятного.
– Несколько дней назад у нас тут была небольшая неприятность, – гадко улыбаясь, сказал сержант. – Мы находимся недалеко от Парижа, и некоторым из парней взбрело в голову улизнуть на пару ночей и побаловаться с девками. Если кто-нибудь из вас замышляет нечто подобное, могу вам сообщить, что эти солдаты не добрались до Парижа и не получили удовольствия. Скажу вам больше: они уже на пути в Германию, на фронт, и ставлю пять против одного, что оттуда они уже не вернутся.
Сержант задумчиво прошелся вдоль строя, опустив взгляд в землю и держа руки в карманах. «Он ходит грациозно, как настоящий танцор, – подумал Майкл, – и вообще выглядит очень хорошим солдатом: всегда чистый, аккуратный, даже франтоватый…»
– К вашему сведению, – опять заговорил сержант низким мягким голосом, – солдатам из этого лагеря появляться в Париже запрещено. На всех дорогах и у всех въездов в город установлены посты военной полиции, которые проверяют документы очень внимательно. Очень, очень внимательно.
Майкл вспомнил двух солдат, медленно марширующих с полной выкладкой взад и вперед перед канцелярией роты в Форт-Диксе за то, что самовольно уехали в Трентон выпить пару кружек пива. В армии идет вечная, непрерывная борьба: загнанные в клетку животные упорно стремятся вырваться на свободу, хоть на день, на час, ради кружки пива, ради девушки, и в ответ следует жестокое наказание.
– Командование здесь очень снисходительное, – продолжал сержант. – Здесь не отдают под суд за самовольную отлучку, как в Штатах. В ваше личное дело ничего не заносится. Ничто не помешает вам с честью уволиться из армии, если вы доживете до этого дня. Мы только ловим вас, потом смотрим, какие есть заявки на пополнение, и видим: «Ага, Двадцать девятая дивизия понесла самые тяжелые потери за этот месяц». Тогда я лично оформляю приказ и направляю вас в эту дивизию.
– Этот сукин сын – перуанец, – зашептал кто-то позади Майкла. – Я слышал о нем. Подумайте, даже не гражданин США, перуанец, а так с нами разговаривает.
Майкл посмотрел на сержанта с новым интересом. Действительно, он был смугл и походил на иностранца. Майкл никогда не видел перуанцев, и ему показалось забавным, что он стоит здесь под французским дождем и выслушивает наставления перуанского сержанта, бывшего танцора кордебалета. «Демократия, – подумал он, – пути твои неисповедимы!»
– Я уже давно работаю с пополнениями, – говорил сержант. – На моих глазах через этот лагерь прошли пятьдесят, может быть семьдесят тысяч солдат, и я знаю все, что у вас на уме. Вы читаете газеты, слушаете разные речи, и все повторяют: «Ах, наши храбрые солдаты, наши герои в защитной форме!» И вы думаете, что раз вы герои, то можете, черт побери, делать все, что вам взбредет в башку: ходить в самовольные отлучки в Париж, напиваться пьяными, за пятьсот франков подцепить триппер от французской проститутки у клуба Красного Креста. Вот что я вам скажу, ребята. Забудьте то, что вы читали в газетах. Это пишется для штатских, а не для вас. Для тех, кто зарабатывает по четыре доллара в час на авиационных заводах, для уполномоченных местной противовоздушной обороны, которые сидят где-нибудь в Миннеаполисе, хлещут вино и обнимают любимую жену какого-нибудь пехотинца. Вы не герои, ребята. Вы забракованная скотина. Вот почему вы здесь. Вы никому больше не нужны. Вы не умеете печатать, не можете починить радио или сложить колодку цифр. Вас никто не захочет держать в канцелярии, вас негде использовать на работе в Штатах. Вы подонки армии, я-то очень хорошо знаю это, хоть и не читаю газет. Там, в Вашингтоне, вздохнули с облегчением, когда вас погрузили на пароход, и им наплевать, вернетесь вы домой или нет. Вы – пополнение. И нет ничего ниже в армии, чем пополнение, кроме, разве, следующего пополнения. Каждый день хоронят тысячи таких, как вы, а такие парни, как я, просматривают списки и посылают на фронт новые тысячи подобных вам. Вот как обстоит дело в этом лагере, ребята, и я говорю все это в ваших же интересах, чтобы вы знали, где находитесь и что из себя представляете. Сейчас в лагере много новых парней, у которых еще не высохло пиво на губах, и я хочу сказать им прямо: выбросьте из головы всякую мысль о Париже, ничего не выйдет, ребятки. Расходитесь по палаткам, вычистите хорошенько винтовочки и напишите последние указания домой своим близким. Итак, забудьте о Париже, ребята. Возвращайтесь в пятидесятом году. Может быть, тогда солдатам не будет запрещено появляться в городе.
Солдаты стояли неподвижно, в полном молчании. Сержант остановился перед строем. На нем была мягкая армейская фуражка с наброшенной поверх целлофановой накидкой, какую носят офицеры. Рот его растянулся в узкую, как бритва, зловещую улыбку.
– Спасибо за внимание, ребята, – сказал сержант. – Теперь все мы знаем, где находимся и что из себя представляем. Разойдись!
Он повернулся и упругой походкой пошел прочь по ротной линейке. Солдаты стали расходиться.
– Я напишу своей матери, – сердито говорил Спир рядом с Майклом, когда они шли к палатке за котелками. – У нее есть знакомый сенатор от штата Массачусетс.
– Конечно, – вежливо сказал Майкл. – Обязательно напиши.
– Уайтэкр…
Майкл обернулся. Неподалеку стояла маленькая фигурка, утопающая в огромном дождевике. Что-то в ней показалось Майклу знакомым. Он подошел ближе. В надвигающейся темноте он смог разглядеть лицо, хранившее следы жестоких драк, рассеченную бровь, широкий рот с полными, растянутыми в легкой улыбке губами.
– Аккерман! – воскликнул Майкл. Они обменялись рукопожатием.
– Я не был уверен, что ты все еще помнишь меня, – сказал Ной. У него был ровный и низкий голос, значительно возмужавший по сравнению с тем, каким его помнил Майкл. Лицо Ноя в полумраке казалось очень худым и выражало какое-то новое, зрелое чувство покоя.
– Боже мой! – воскликнул Майкл, обрадованный тем, что в этой огромной массе незнакомых людей ему пришлось увидеть лицо, которое он видел раньше, встретить человека, с которым он когда-то дружил. Он испытывал такое чувство, как будто по счастливой случайности в мире врагов нашел союзника. – Ей-богу, я рад тебя видеть.
– Идешь жевать? – опросил Аккерман. В руке у него был котелок.
– Да, – Майкл взял Аккермана за руку. Под скользким материалом дождевика она показалась удивительно тонкой и хрупкой. – Только забегу за котелком. Пойдем со мной.
– Пошли. – Печально улыбаясь, он двинулся рядом с Майклом к его палатке. – Превосходная речь, – сказал Ной, – не правда ли?
– Чудесно поднимает боевой дух, – согласился Майкл. – Я чувствую себя после этой речи так, как будто перед ужином мне удалось уничтожить немецкое пулеметное гнездо.
Ной мягко улыбнулся.
– Армия… Ничего не поделаешь. Здесь так любят пичкать речами.
– Какое-то непреодолимое искушение, – сказал Майкл. – Пятьсот человек стоят в строю и не имеют права уйти или сказать что-нибудь в ответ… При таких условиях я бы сам не удержался.
– А что бы ты сказал? – спросил Ной.
– Я бы сказал: «Господи, помоги нам, – твердо ответил Майкл после минутного раздумья. – Господи, помоги всем ныне живущим; мужчинам, женщинам и детям».
Он нырнул в палатку и вышел с котелком в руках. Затем они медленно направились к длинной очереди, стоявшей у столовой.
Когда в столовой Ной снял дождевик, Майкл увидел над его нагрудным карманом «Серебряную звезду» и вновь почувствовал острый укол совести. «Он, конечно, получил ее не за то, что его сбило такси, – подумал Майкл. – Маленький Ной Аккерман, который начал службу вместе со мной; у него было столько причин наплевать на армию, и все же он, очевидно, не стал…»
– Сам генерал Монтгомери прицепил ее, – сказал Ной, заметив, что Майкл смотрит на медаль. – В Нормандии, мне и моему другу Джонни Бернекеру. Нам выдали со склада новое, с иголочки обмундирование. Там были Паттон и Эйзенхауэр. В штабе дивизии у нас был очень хороший начальник разведки, и он быстро протолкнул все это дело. Это было четвертого июля. Что-то вроде демонстрации англо-американской дружбы, – засмеялся Ной. – Генерал Монтгомери проявил свою добрую волю, приколов к моему кителю «Серебряную звезду». Что ж, на пять очков ближе к увольнению в запас.
Войдя в столовую, они сели за стол, где сидело уже около дюжины солдат, уплетающих за обе щеки подогретые консервы из рубленых овощей с мясом и жидкий кофе.
– И как не стыдно, – сказал Кренек, сидевший в дальнем конце стола, – отбирать у населения самые лучшие куски мяса для армии?
Никто не засмеялся на старую шутку, служившую Кренеку для застольной беседы в Луизиане, Фериане, Палермо…
Майкл ел с аппетитом. Друзья вспоминали все, что случилось за годы, отделяющие Флориду от лагеря пополнений. Майкл печально посмотрел на фотографию сына Ноя («Двенадцать очков, – сказал Ной. – У него уже семь зубов»), услышал о смерти Каули, Доннелли, Рикетта, о том, как оскандалился капитан Колклаф. Он чувствовал прилив тоски по старой, ставшей вдруг родной роте, которую он с такой радостью покинул во Флориде.
Ной держался совсем иначе. Он, казалось, был совершенно спокоен. Хотя он очень исхудал и сильно кашлял, но создавалось такое впечатление, будто он достиг какого-то внутреннего равновесия, мудрой, спокойной зрелости, и Майклу начинало казаться, что Ной гораздо старше его. Ной говорил спокойно, без горечи, от прежнего едва сдерживаемого бурного гнева не осталось и следа, и Майкл верил, что, если Ной останется в живых, он будет гораздо лучше подготовлен для послевоенной жизни, чем сам Майкл.
Помыв котелки и с удовольствием закурив сигары из своего пайка, они побрели в темноте к палатке Ноя, сопровождаемые музыкальным позвякиванием прицепленных сбоку котелков.
В лагере шел цветной фильм «Девушка с обложки журнала» с участием Риты Хейуорт, и все солдаты, жившие в одной палатке с Ноем, привлеченные прелестями голливудской звезды, отправились в кино. Друзья присели на койку Ноя, дымя сигарами и наблюдая, как голубой дым спиралью поднимается вверх.
– Завтра меня здесь уже не будет, – сказал Ной.
– Да ну! – воскликнул Майкл, внезапно ощутив горечь утраты. «Как несправедливо со стороны армии, – подумал он, – соединить вот таким образом друзей только за тем, чтобы через двенадцать часов снова разбросать их в разные стороны!» – Тебя включили в описки?
– Нет, – тихо сказал Ной. – Я просто смоюсь, и все.
Майкл медленно затянулся сигарой.
– В самовольную отлучку?
– Да.
«Боже мой, – подумал Майкл, вспоминая, что Ной сидел уже один раз в тюрьме, – разве этого ему было мало?»
– В Париж?
– Нет. Париж меня не интересует. – Ной наклонился и достал из вещевого мешка две пачки писем, аккуратно перевязанных шпагатом. Он положил одну пачку на кровать. Адреса на конвертах были написаны, несомненно, женским почерком. – Это от моей жены, – пояснил Ной. – Она пишет мне каждый день. А вот эта пачка… – он нежно помахал другой пачкой писем, – от Джонни Бернекера. Он пишет мне всякий раз, когда у него выдается свободная минута. И каждое письмо заканчивается словами: «Ты должен вернуться к нам».
– А! – сказал Майкл, пытаясь вспомнить Джонни Бернекера. Он смутно представлял себе высокого, худощавого, светловолосого парня с нежным, девичьим цветом лица.
– Джонни вбил себе в голову, что если я вернусь в роту и буду рядом с ним, то мы выйдем из войны живыми. Он замечательный парень. Это лучший человек, какого я когда-либо встречал в своей жизни. Я должен вернуться к нему.
– Зачем же уходить самовольно? – спросил Майкл. – Почему бы тебе не пойти в канцелярию и не попросить их направить тебя обратно в свою роту?
– Я ходил, – сказал Ной. – Этот перуанец сказал, чтобы я убирался к чертовой матери. Он, мол, слишком занят. Здесь не биржа труда, и я пойду туда, куда меня пошлют. – Ной медленно перебирал пальцами письма Бернекера, издававшие сухой, шуршащий звук. – А ведь я побрился, погладил обмундирование и нацепил свою «Серебряную звезду». Но она не произвела на него никакого впечатления. Поэтому я ухожу завтра после завтрака.
– Ты наживешь кучу неприятностей, – старался удержать его Майкл.
– Нет. – Ной покачал головой. – Люди уходят каждый день. Вот, например, вчера один капитан ушел. Ему надоело здесь болтаться. Он взял с собой только сумку с продуктами. Ребята забрали все, что осталось, и продали французам. Если ты идешь не в Париж, а к фронту, военная полиция не станет тебя беспокоить. Третьей ротой командует теперь лейтенант Грин (я слышал, что он стал уже капитаном), а он прекрасный парень. Он оформит все как полагается. Он будет рад меня видеть.
– А ты знаешь, где они сейчас? – спросил Майкл.
– Узнаю. Это не так уж трудно.
– Ты не боишься снова попасть в беду после всей этой истории в Штатах?
Ной мягко улыбнулся.
– Дружище, – сказал он, – после Нормандии все, что может сделать со мной армия США, уже не кажется страшным.
– Ты лезешь на рожон.
Ной пожал плечами.
– Как только я узнал в госпитале, что мне не суждено умереть, я написал Джонни Бернекеру, что вернусь. Он ждет меня. – В его голосе прозвучала спокойная решимость, не допускающая дальнейших уговоров.
– Ну что ж, счастливого пути, – сказал Майкл. – Передай от меня привет ребятам.
– А почему бы тебе не пойти со мной?
– Что, что?
– Пойдем вместе, – повторил Ной. – У тебя будет гораздо больше шансов выйти из войны живым, если ты попадешь в роту, где у тебя есть друзья. Ты, конечно, не возражаешь выйти из войны живым?
– Нет, – слабо улыбнулся Майкл, – конечно, нет.
Он не сказал Ною о тех днях, когда ему было почти все равно, останется ли он в живых или нет, о тех дождливых, томительных ночах в Нормандии, когда он считал себя таким бесполезным, когда война представлялась ему только все разрастающимся кладбищем, огромной фабрикой смерти. Он не стал рассказывать об унылых днях, проведенных в английском госпитале в окружении искалеченных людей, поставляемых полями сражений Франции, во власти умелых, но бессердечных докторов и сиделок, которые не разрешили ему даже на сутки съездить в Лондон. Они смотрели на него не как на человеческое существо, нуждающееся в утешении и помощи, а как на плохо заживающую ногу, которую нужно кое-как починить, чтобы как можно скорее отправить ее хозяина обратно на фронт.
– Нет, – сказал Майкл. – Я, конечно, не против того, чтобы остаться в живых к концу войны. Хотя, скажу тебе по правде, я предчувствую, что через пять лет после окончания войны все мы, возможно, будем с сожалением вспоминать каждую пулю, которая нас миновала.
– Только не я, – сердито буркнул Ной. – Только не я. У меня никогда не будет такого дурацкого чувства.
– Конечно, – виновато проговорил Майкл. – Извини меня за эти слова.
– Ты попадешь на фронт как пополнение, – сказал Ной, – и твое положение будет ужасным. Все старые солдаты – друзья, они чувствуют ответственность друг за друга и сделают все возможное, чтобы спасти товарища. Это означает, что всю грязную, опасную работу поручают пополнению. Сержанты даже не удосуживаются запомнить твою фамилию. Они ничего не хотят о тебе знать. Они просто выжимают из тебя все, что возможно, ради своих друзей, а потом ждут следующего пополнения. Ты пойдешь в новую роту один, без друзей, и тебя будут посылать в каждый патруль, совать в каждую дырку. Если ты попадешь в какой-нибудь переплет и встанет вопрос, спасать ли тебя или одного из старых солдат, как ты думаешь, что они станут делать?
Ной говорил страстно, не отрывая черных, настойчивых глаз от лица Майкла, и тот был тронут заботливостью парня. «Черт возьми, ведь я сделал так мало для него, когда ему пришлось туго во Флориде, – вспомнил Майкл» – и не очень-то помог его жене там, в Нью-Йорке. Имеет ли представление эта хрупкая, смуглая женщина о том, что говорит сейчас ее муж здесь, на сыром поле около Парижа? Знает ли она, какую огромную скрытую работу в поисках нужных решений проделал его мозг в эту холодную, дождливую осень, вдали от родины, для того чтобы он мог когда-нибудь вернуться домой, погладить ее руку, взять на руки своего сына?.. Что они знают о войне там, в Америке? Что пишут корреспонденты о лагерях для пополнения на первых полосах газет?»
– Ты должен иметь друзей, – горячо убеждал Ной. – Ты не должен допустить, чтобы тебя послали туда, где нет друзей, которые сумеют тебя защитить…
– Хорошо, – тихо сказал Майкл, взяв Ноя за руку, – я пойду с тобой.
Но сказал он это не потому, что считал себя человеком, который нуждается в друзьях.
34
Какой-то военный священник, ехавший на джипе, подобрал их по другую сторону Шато-Тьерри. День был пасмурный, и в старых памятниках на кладбищах, в поржавевших проволочных заграждениях времен прошлой войны чувствовался мрачный дух запустения.
Священник, еще молодой человек с южным акцентом, оказался очень разговорчивым. Он был прикомандирован к истребительной группе и теперь направлялся в Реймс, чтобы выступить в качестве свидетеля по делу одного пилота, которого должен был судить военный суд.
– Бедный мальчик, – говорил священник, – трудно представить себе лучшего парня. Имеет прекрасный послужной список, двадцать два боевых вылета, сбил один немецкий самолет наверняка и два предположительно, и, несмотря на все это, полковник лично просил меня не выступать в качестве свидетеля. Но я считаю своим христианским долгом быть там и сказать свое слово в суде.
– Что же он натворил? – спросил Майкл.
– Нарушил общественный порядок на вечере, устроенном Красным Крестом: помочился на пол во время танцев.
Майкл ухмыльнулся.
– Поведение, недостойное офицера, говорит полковник, – раздраженно сказал священник. – Парень был немного выпивши, и я не знаю, что ему взбрело в голову. Я лично заинтересован в этом деле: я имел длительную переписку с офицером, который ведет защиту. Он очень ловкий парень, прихожанин епископальной церкви, до войны был адвокатом в Портленде. Да, сэр. И полковнику не удастся помешать мне сказать то, что я должен сказать, и он хорошо знает об этом. Да ведь полковник Баттон, – с негодованием воскликнул священник, – меньше чем кто-либо другой, имеет право отдавать под суд человека по такому обвинению. Я намерен рассказать суду о проделках полковника на танцах в Далласе, в самом сердце Соединенных Штатов Америки, в присутствии американских женщин. Можете мне не верить, но полковник Баттон, в полной парадной форме, помочился в кадку с пальмой в танцевальном зале одной из гостиниц в центре города. Я видел это собственными глазами. Но ведь у него большой чин, и это дело замяли. Но теперь все это выплывет наружу. Я этого так не оставлю.
Пошел сильный дождь. Вода лила ручьем на старые земляные сооружения и прогнившие деревянные столбы, на которых в 1917 году была натянута проволока. Священник сбавил скорость, всматриваясь в дорогу через затуманенное ветровое стекло. Ной, сидевший впереди рядом со священником, действовал ручным стеклоочистителем. Они проезжали мимо небольшого кладбища, расположенного возле дороги, где были похоронены французы, погибшие при отступлении в 1940 году. На некоторых могилах были поблекшие искусственные цветы, а посредине стояла небольшая статуя святого в застекленном ящике, установленная на сером деревянном пьедестале. Майкл отвернулся от священника, думая о том, как переплетаются события разных войн. Священник резко затормозил и задом подвел машину к маленькому французскому кладбищу.
– Это будет очень интересный снимок для моего альбома, – сказал священник. – Не встанете ли вы, ребята, вот здесь, перед этим кладбищем?
Майкл и Ной вышли из машины и стали перед оградой: «Pierre Sorel, – прочитал Майкл на одном из крестов, – Soldat premiere classe, ne 1921, mort 1940»[100]. Искусственные лавровые листья, обвитые черными траурными лентами, пролежали под проливными дождями и жарким солнцем вот уже больше четырех лет.
– С начала войны у меня накопилось больше тысячи фотографий, – сказал священник, деловито орудуя блестящей «лейкой». – Это будет ценнейшая коллекция. Чуть левее, пожалуйста, ребята. Вот так. – Щелкнул затвор. – Прекрасный аппаратик, – с гордостью сказал священник. – Можно снимать при любом освещении. Я выменял его у пленного фрица за двадцать пачек сигарет. Только фрицы умеют делать хорошие фотоаппараты. У них есть терпение, которого не хватает нам. Теперь, ребята, дайте мне адреса ваших родных в Штатах, я отпечатаю две лишних карточки и пошлю им: пусть посмотрят, как хорошо вы выглядите.
Ной назвал священнику адрес Плаумена в Вермонте для передачи Хоуп. Священник аккуратно записал адрес в блокнот в черном кожаном переплете с крестом.
– Насчет меня не беспокойтесь, – сказал Майкл. Ему не хотелось, чтобы мать и отец увидели на фотографии своего сына, такого худого, изможденного, в плохо подогнанном обмундировании, стоящего под дождем на обочине дороги перед кладбищем, где похоронены десять молодых французов. – Мне не хочется доставлять вам хлопоты, сэр.
– Чепуха, мой мальчик. Есть, же у тебя такой человек, которому будет приятно получить твою фотографию. Не поверите, сколько теплых писем я получаю от родителей, которым я посылал фотографии их сыновей. Ты такой симпатичный, даже красивый парень, наверное, у тебя есть девушка, которой хотелось бы иметь твою карточку на столике возле кровати.
Майкл задумался.
– Мисс Маргарет Фримэнтл, – сказал он, – Нью-Йорк, Десятая улица, дом двадцать шесть. Это как раз то, чего ей не хватает на столике у кровати.
Пока священник записывал адрес в свой блокнот, Майкл думал о том, как Маргарет получит его фотографию с запиской священника в своей уютной квартирке на тихой улице Нью-Йорка. «Может быть, теперь она напишет… Впрочем, ей-богу, не знаю, что она может мне написать и что бы я ей ответил. Люблю. Привет из Франции. До встречи через миллион лет. Затем подпись: твой взаимозаменяемый возлюбленный Майкл Уайтэкр, военно-учетная специальность номер семьсот сорок пять, у могилы Пьера Сореля, родившегося в тысяча девятьсот двадцать первом году, умершего в тысяча девятьсот сороковом году, во время дождя. Прекрасно провожу время, желаю, чтобы ты…»
Они сели в джип, и священник осторожно повел машину по узкой и скользкой дороге со следами танковых гусениц и колеями, оставленными тысячами прошедших по ней тяжелых армейских машин.
– Вермонт, – любезно обратился священник к Ною, – довольно скучное место для молодого человека, а?
– Я не собираюсь там жить после войны, – ответил Ной. – Думаю переехать в Айову.
– Почему бы тебе не переехать в Техас? – гостеприимно предложил священник. – Вот там есть где развернуться человеку! У тебя есть кто-нибудь в Айове?
– Да, конечно, – кивнул Ной. – Дружок мой оттуда, Джонни Бернекер. Его мать нашла нам дом, который можно снять за сорок долларов в месяц, а дядя, владелец газеты, обещал взять меня к себе, как только я вернусь. Обо всем уже договорено.
– Газетчиком, значит, будешь? – понимающе кивнул священник. – Веселая жизнь. Да и денег куры не клюют.
– Нет, это не такая газета, – возразил Ной. – Она выходит раз в неделю, а тираж – восемь тысяч двести экземпляров.
– Ничего, для начала и это неплохо. Трамплин для будущих больших дел.
– Мне не нужно никаких трамплинов, – тихо проговорил Ной. – Я не хочу жить в большом городе и не стремлюсь сделать карьеру. Я просто хочу поселиться в маленьком городишке в Айове и жить там до конца дней с женой и сыном и с моим другом Джонни Бернекером. А когда мне захочется путешествовать, я пройдусь до почтамта.
– О, тебе надоест такая жизнь, – сказал священник. – Теперь, когда ты увидел свет, маленький городишко покажется тебе слишком скучным.
– Думаю, что нет, – твердо сказал Ной, энергично водя стеклоочистителем. – Такая жизнь мне не надоест.
– Ну, значит, мы с тобой разные люди. – Священник засмеялся. – Я родился и жил в небольшом городке, и он мне уже надоел. Впрочем, сказать вам правду, не думаю, что меня особенно ждут дома. Детей у меня нет, а когда началась война и я понял, что мой долг вступить в армию, жена сказала мне: «Эштон, выбирай: или служба военных священников, или твоя жена. Я не собираюсь пять лет сидеть одна дома и думать, как ты порхаешь по всему свету, свободный как птица, и путаешься бог знает с какими женщинами. Эштон, – сказала она, – и не пытайся меня одурачить». Я пытался ее разубедить, но она упрямая женщина. Ручаюсь, как только я вернусь домой, она начнет дело о разводе. Как видите, мне пришлось принять довольно-таки серьезное решение. Ну что ж, – покорно вздохнул он, – в общем, получилось не так уж плохо. В Двенадцатом госпитале есть очень симпатичная сестрица, и она помогает мне сносить все горести и печали. – Он ухмыльнулся. – Я так увлечен этой сестрой и фотографией, что совсем не остается времени подумать о жене. Пока есть женщина, способная утешить меня в часы отчаяния, и достаточно фотопленки, я могу смело смотреть в лицо судьбе…
– Где вы достаете столько пленки? – поинтересовался Майкл, вспомнив тысячу фотографий для альбома и зная, как трудно достать даже одну катушку пленки в месяц в военной лавке.
Священник хитро прищурился и приложил палец к носу.
– Вначале были трудности, но теперь все наладилось. Да, теперь все в порядке. Я достаю лучшую пленку в мире. Когда ребята возвращаются с задания, я прошу у инженера группы разрешения отрезать незасвеченные концы пленки на фотопулеметах. Вы не представляете себе, сколько пленки можно накопить таким образом. Последний инженер группы стал проявлять недовольство по этому поводу и вот-вот уже собирался доложить полковнику, что я ворую государственное имущество. Я никак не мог с ним договориться. – Священник задумчиво улыбнулся. – Но теперь все неприятности кончились, – заключил он.
– Как же вам удалось это устроить? – спросил Майкл.
– Инженер улетел на задание. Он был хорошим летчиком, настоящий талант, – с восхищением сказал священник. – Он сбил «мессершмитта» и, когда возвращался на свой аэродром, ради бахвальства спикировал на радиомачту. Да… бедняга не рассчитал, на каких-нибудь два фута, и пришлось по кускам собирать его тело по всему аэродрому. Но зато, ребята, я устроил этому парню такие пышные похороны, каких еще не видела американская армия. Настоящие похороны по первому разряду, с речами и всем прочим… – Священник хитро ухмыльнулся. – Теперь я получаю столько пленки, сколько мне нужно.
Майкл изумленно взглянул на священника, думая, уж не пьян ли он, но тот вел машину легко и уверенно и был трезв, как судья. «Ох уж эта армия! – подивился Майкл. – Каждый старается извлечь для себя какую-нибудь пользу».
Из-под дерева, стоявшего у обочины, вышел на дорогу человек и помахал рукой. Священник остановил машину. Это был лейтенант авиации, одетый в насквозь промокшую морскую куртку. В руках он держал автомат со складным стволом.
– Вы в Реймс? – спросил лейтенант.
– Лезь в джип, парень, – добродушно сказал священник, – садись на заднее сиденье. Машина священника останавливается по просьбе каждого на всех дорогах.
Лейтенант занял место рядом с Майклом, и джип помчался дальше сквозь плотную пелену дождя. Майкл искоса взглянул на лейтенанта. Он был очень молод, еле двигался от усталости, а одежда была ему явно не по росту. Лейтенант заметил пристальный взгляд Майкла.
– Вас, наверно, интересует, что я здесь делаю, – сказал лейтенант.
– Нет, что вы, – поспешно ответил Майкл, не желая касаться этой скользкой темы. – Нисколько.
– Ох, и достается же мне, – проговорил лейтенант, – никак не могу найти свою планерную группу.
Майкл недоумевал, как это можно потерять целую группу планеров, да еще на земле, но расспрашивать дальше не стал.
– Я участвовал в этой Арнемской истории в Голландии[101], – продолжал лейтенант, – и меня сбили в самой гуще немецких позиций.
– Англичане, как обычно, испортили все дело, – вмешался священник.
– Да? – устало спросил лейтенант. – Я не читал газет.
– Что же случилось? – спросил Майкл. Как-то не верилось, что этот бледный юноша, с таким нежным лицом, мог быть сбит на планере в тылу немцев.
– Это был мой третий боевой вылет: высадка в Сицилии, высадка в Нормандии и эта, третья по счету. Нам обещали, что это будет последняя. – Он слабо ухмыльнулся. – Что касается меня, они, черт возьми, были близки к истине. – Он пожал плечами. – Хотя все равно я не верю. Нас еще высадят и в Японии. – Он дрожал в своей мокрой, не по росту одежде. – А меня это мало радует, и даже совсем не радует. Я раньше считал себя чертовски смелым летчиком, из тех, что насчитывают по сотне боевых вылетов, но теперь понял, что я не из того теста. Когда я в первый раз увидел разрыв зенитного снаряда возле крыла, я потерял способность наблюдать. Я отвернулся и полетел вслепую. Вот тогда я и сказал себе: «Фрэнсис О'Брайен, война – не твое призвание».
– Фрэнсис О'Брайен, – спросил священник, – вы католик?
– Да, сэр.
– Мне хотелось бы узнать ваше мнение по одному вопросу, – сказал священник, сгорбившись над рулем. – В одной нормандской церкви, которую немножко поковыряла наша артиллерия, я обнаружил маленький орган с ножной педалью и перевез его на аэродром для своих воскресных служб, а потом дал объявление, что требуется органист. Единственным органистом в группе оказался техник-сержант, оружейный мастер. Он был итальянец, католик, но играл на органе, как Горовиц[102] на рояле. Я взял одного цветного парня нагнетать воздух в орган, и в первое же воскресенье мы провели самую удачную службу за всю мою практику. Даже полковник почтил нас своим присутствием и пел гимны, как лягушка весной, и все были довольны этим новшеством. Но в следующее воскресенье итальянец не явился, и, когда я, наконец, нашел его и спросил, в чем дело, он сказал, что совесть не позволяет ему играть на органе песни для языческого ритуала. Теперь скажите, Фрэнсис О'Брайен, как католик и офицер, считаете ли вы, что техник-сержант проявил истинный христианский дух?
Пилот тихо вздохнул. Было ясно, что в данный момент он не в состоянии высказать разумные суждения по такому важному вопросу.
– Видите ли, сэр, – сказал он, – это дело совести каждого…
– А вы бы стали играть для меня на органе? – вызывающе спросил священник.
– Да, сэр.
– И вы умеете играть?
– Нет, сэр.
– Спасибо, – мрачно сказал священник. – Да, кроме этого макаронника, никто в группе не умел играть. С тех пор я отправляю службу без музыки.
Долгое время они ехали молча под моросящим холодным дождем мимо виноградников и следов прошлых войн.
– Лейтенант О'Брайен, – сказал Майкл, почувствовав симпатию к бледному, нежному юноше, – если не хотите, можете не говорить, но как вам удалось вырваться из Голландии?
– Я могу рассказать, – ответил О'Брайен. – Правое крыло планера начало отрываться, и я сообщил на буксирующий самолет, что вынужден отцепиться. Я с трудом сел на поле, и, пока вылезал из кабины, все солдаты, которых я вез, разбежались в разные стороны, так как нас стал обстреливать пулемет из группы домиков, расположенных примерно в тысяче ярдов. Я старался убежать как можно дальше и по пути сорвал и выбросил свои крылышки, потому что люди становятся бешеными, когда поймают летчиков противника. Вы знаете, что при бомбардировке военных объектов бывают ошибки, из-за которых страдают местные жители. Бывают среди них и убитые. Так что, если попадешься с крылышками, хорошего не жди. Я три дня пролежал в канаве, потом пришел крестьянин и дал мне поесть. В ту же ночь он провел меня через линию фронта в расположение английского разведывательного подразделения. Они направили меня в тыл. Вскоре я попал на американский эсминец. Вот откуда у меня эта куртка. Эсминец две недели слонялся в Ла-Манше. Боже мой, никогда в жизни меня так не рвало. Наконец, меня высадили в Саутгемптоне, и мне удалось доехать на попутных машинах туда, где раньше стояла наша группа. Но неделю назад они выехали во Францию. Меня объявили пропавшим без вести, и бог знает, что теперь делается с моей матерью, а все мои вещи отослали в Штаты. Никто мною не интересовался. Пилот планера, видимо, причиняет всем одни только неприятности, когда не намечается выброска воздушного десанта, и никто, очевидно, не имеет полномочий выплатить мне жалование, отдать мне распоряжения. Всем на меня наплевать. – О'Брайен беззлобно усмехнулся. – Я слышал, что моя группа где-то здесь, возле Реймса, вот я и добрался в Шербур на грузовом пароходе, который вез боеприпасы и продовольствие. Погулял два дня в Париже, на свой страх и риск. Правда, лейтенанту, которому не платили жалование в течение двух месяцев, в Париже делать нечего… и вот я здесь…
– Война, – официальным тоном сказал священник, – очень сложная проблема.
– Я не жалуюсь, сэр, – поспешил оправдаться О'Брайен, – честное слово, нет. Пока не приходится участвовать в высадке, я самый счастливый человек. Раз я знаю, что в конце концов вернусь к своему бизнесу – я торгую пеленками в Грин-Бей, – пусть делают со мной, что хотят.
– Что у вас за бизнес, вы сказали? – удивленно спросил Майкл.
– Торговля пеленками, – смущенно улыбаясь, повторил О'Брайен. – У нас с братом небольшое, но выгодное дело, два грузовика. Теперь его ведет мой брат. Только он пишет, что становится невозможно достать хоть какой-нибудь хлопчатобумажной ткани. Перед высадкой в Голландии я написал пять писем текстильным фабрикантам в Штатах с просьбой оказать брату помощь.
«Всякие бывают герои», – подумал Майкл.
Машина въехала на окраину Реймса. На углах стояла военная полиция, а возле собора столпилось множество машин. Майкл видел, как Ной весь напрягся на своем переднем сиденье, видимо боясь, что им придется выходить здесь, в самой гуще тыловой суеты. А Майкл не мог оторвать глаз от забаррикадированного мешками с песком собора, цветные стекла которого были вынуты для сохранности. Он смутно помнил, что, еще будучи учеником начальной школы в Огайо, он пожертвовал десять центов на восстановление этого собора, так сильно пострадавшего в прошлую войну. Смотря теперь из машины священника на возвышающуюся перед его глазами громаду, он был рад, что его вклад не пропал зря.
Джип остановился перед штабом зоны коммуникаций.
– Выходите здесь, лейтенант, – сказал священник, – идите в штаб и требуйте, чтобы вас доставили в вашу группу, где бы она ни находилась. Будьте посмелее и не бойтесь повысить голос. А если ничего не добьетесь, ждите меня здесь. Я вернусь через пятнадцать минут и пойду тогда в штаб сам и пригрожу написать в Вашингтон, если они вас не устроят.
О'Брайен вышел. Он стоял, озадаченный и испуганный, глядя на невзрачные здания, явно растерянный и утративший веру в армейский аппарат.
– А лучше сделаем так, – сказал священник. – Мы проехали кафе, два квартала назад. Вы промокли и озябли. Идите в кафе, выпейте пару рюмок коньяку и укрепите свои нервы. Там и встретимся. Я помню название кафе… «Для добрых друзей».
– Спасибо, – неуверенно сказал О'Брайен. – Но если вам все равно, я подожду вас здесь.
Священник в недоумении посмотрел на лейтенанта. Потом засунул руку в карман и вытащил бумажку в пятьсот франков.
– Держите, – сказал он, вручая ее О'Брайену. – Я забыл, что вам давно не платили.
О'Брайен со смущенной улыбкой принял деньги.
– Спасибо, – сказал он и, помахав рукой, направился в кафе.
– Теперь, – весело сказал священник, заводя мотор, – нужно отвезти вас, двоих преступников, подальше от военной полиции.
– Что, что? – глупо спросил Майкл.
– Самовольная отлучка, – засмеялся священник. – Да это же ясно написано на ваших лицах. Давай-ка, парень, протри ветровое стекло.
Ухмыляясь, Ной и Майкл ехали через мрачный старый городок. На своем пути они миновали шесть патрулей военной полиции, один из которых даже отдал честь проскользнувшему по мокрой улице джипу. Майкл с важным видом ответил на приветствие.
35
Майкл заметил, что по мере приближения к фронту люди становились все лучше. Когда стал слышен нарастающий гул орудий, все отчетливее доносившийся с осенних немецких полей, каждый, казалось, старался говорить тихо, быть внимательным к другим, каждый был рад накормить, устроить на ночлег, поделиться вином, показать фотографию своей жены и вежливо спросить карточку вашей семьи. Казалось, что, входя в эту грохочущую полосу, люди оставляли позади эгоизм, раздражительность, недоверчивость, плохие манеры двадцатого века, которые до сих пор составляли неотъемлемую часть их существования и считались извечно присущими человечеству нормами поведения.
Каждый охотно давал им место в машине. Лейтенант похоронной службы с профессиональным знанием дела объяснял, как его команда обшаривает карманы убитых и делит собранные вещи на две кучи. В первой куче – письма из дома, карманные библии, награды – все, что подлежит отправке убитым горем семьям. Во второй – обычные предметы солдатского обихода: игральные кости, карты, презервативы, а также фотографии голых женщин и откровенные письма от английских девушек со ссылками на прекрасные ночи, проведенные на пахнущих сеном лугах близ Солсбери или в Лондоне. Вещи во второй куче подлежат уничтожению, так как они могут осквернить память погибших героев. Лейтенант, который до войны был продавцом в дамском обувном магазине в Сан-Франциско, говорил также о трудностях, с которыми встречается его команда при сборе и опознании останков людей, которых разорвало на части.
– Я дам вам один совет, ребята, – сказал лейтенант похоронной службы, – носите личные знаки в кармашке для часов. При взрыве голова часто отрывается от туловища, и цепочка с личным знаком летит черт знает куда. Но в девяти случаях из десяти брюки остаются на месте, и мы всегда найдем личный знак и сумеем правильно опознать личность.
– Спасибо, – сказал Майкл.
Потом их подобрал капитан военной полиции, который сразу же понял, что они в самовольной отлучке, и предложил взять их к себе в роту, поскольку она была неукомплектована, обещав уладить все формальности, связанные с их зачислением.
Пришлось им ехать даже в машине генерал-майора, чья дивизия была выведена в тыл на пятидневный отдых. У генерала заметно выделялось брюшко, а его добродушно-отеческое лицо имело такой цвет, будто он только что вышел из палаты для новорожденных: в современных родильных домах там поддерживается температура, близкая к температуре тела. Он задавал вопросы любезно, но с хитрецой.
– Откуда вы, ребята? В какую часть держите путь?
Майкл, который издавна питал недоверие к высоким чинам, лихорадочно искал какой-нибудь невинный ответ, но Ной ответил сразу:
– Мы дезертиры, сэр. Мы убежали из лагеря для пополнения и направляемся в свою старую часть. Нам нужно попасть в свою роту.
Генерал понимающе кивнул и одобрительно посмотрел на медаль Ноя.
– Вот что я скажу вам, ребята, – сказал он тоном продавца мебели, рекламирующего свой товар, – в моей дивизии есть небольшой некомплект. Почему бы вам не остановиться у нас и не посмотреть, может быть, вам понравится? Я лично оформлю необходимые бумаги.
Майкл усмехнулся. Как изменилась армия, какой она стала гибкой, как научилась приспосабливаться к обстановке.
– Нет, спасибо, сэр, – твердо сказал Ной. – Я Дал торжественное обещание своим ребятам, что вернусь к ним.
Генерал снова кивнул.
– Понимаю ваши чувства, – сказал он. – В восемнадцатом году я служил в дивизии «Рейнбоу». Так я перевернул весь свет, чтобы вернуться туда после ранения. Во всяком случае, вы можете пообедать у нас. Сегодня воскресенье, и я уверен, что в штабной столовой подадут на обед курятину.
Грохот орудий на дальних хребтах становился все слышнее и слышнее, и Майкл чувствовал, что теперь, наконец, он найдет благородный дух равенства, открытые сердца, молчаливое согласие миллионов людей – все, о чем он мечтал, уходя в армию, и чего до сих пор ему не приходилось встречать. Ему чудилось, что где-то впереди, в непрерывном гуле артиллерии среди холмов, он найдет ту Америку, которую никогда не знал на континенте, пусть замученную и умирающую, но Америку друзей и близких, ту Америку, где человек может отбросить, наконец, свои интеллигентские сомнения, свой почерпнутый из книг цинизм, свое неподдельное отчаяние и смиренно и благодарно забыть себя… Ной, возвращающийся к своему другу Джонни Бернекеру, уже нашел такую страну; это видно по тому, как спокойно и уверенно он говорил и с сержантами и с генералами. Изгнанники, живущие в грязи и в страхе перед смертью, по крайней мере в одном отношении нашли лучший дом, чем тот, из которого их заставили уйти. Здесь, на краю немецкой земли, выросла кровью омытая Утопия, где нет ни богатых, ни бедных, рожденная в разрывах снарядов демократия, где средства существования принадлежат обществу, где пища распределяется по потребности, а не по карману, где освещение, отопление, квартира, транспорт, медицинское обслуживание и похороны оплачиваются государством и одинаково доступны белым и черным, евреям и не евреям, рабочим и хозяевам, где средства производства – винтовки, пулеметы, минометы, орудия, находятся в руках масс. Вот конечный христианский социализм, где все работают для общего блага и единственный праздный класс – мертвые.
Командный пункт капитана Грина находился в небольшом крестьянском домике с крутой крышей, который выглядел словно сказочное средневековое здание в цветном мультипликационном фильме. В него попал только один снаряд, и отверстие было закрыто дверью, сорванной в спальне. Возле стены, обращенной в противоположную от противника сторону, стояли два джипа. В них спали, завернувшись в одеяла и надвинув каски на носы, два обросших бородами солдата. Грохот орудий здесь был значительно сильнее. То и дело с резким, постепенно замирающим свистом проносились снаряды. Холодный ветер, голые деревья, непролазная грязь на дорогах и полях, и ни души кругом, кроме двух спящих в машинах солдат. «Так выглядит любая ферма в ноябре, – размышлял Майкл, – когда земля отдана на волю стихии, а погруженному в долгую спячку крестьянину снится приближение весны».
Странно было после того, как они, нарушив армейские порядки, пересекли половину Франции и проделали долгий путь по забитым войсками, орудиями, гружеными машинами дорогам, очутиться в этом тихом, заброшенном, как будто совсем безопасном месте. Штаб армии, корпуса, дивизии, полка, батальона, командный пункт третьей роты – все ниже и ниже спускались они по командным инстанциям, словно матросы по узловатой веревке, и теперь, когда они, наконец, достигли цели, Майкл, глядя на дверь, заколебался: может быть, они поступили глупо, может быть, их ждут здесь еще большие беды… Он вдруг с тревогой осознал, что они легкомысленно нарушили законы армии – самого бюрократического из всех учреждений, а в военном законодательстве, безусловно, предусмотрено наказание за подобные проступки.
Но Ноя, казалось, нисколько не тревожили такие мысли. Последние три мили он шел широким, бодрым шагом, не обращая внимания на грязь. С напряженной улыбкой, трепетавшей на губах, он открыл дверь и вошел в дом. Майкл медленно последовал за ним.
Капитан Грин, стоя спиной к двери, говорил по телефону:
– Район обороны моей роты – это одна насмешка, сэр. Фронт настолько растянут, что в любом месте можно незаметно провести молочный фургон. Нам требуется, по крайней мере, сорок человек пополнения, сейчас же. Перехожу на прием.
Майкл услышал тонкий, сердитый и резкий голос командира батальона, доносившийся с другого конца провода. Грин переключил рычаг аппарата и снова заговорил.
– Да, сэр, я понимаю, что мы получим пополнение, когда штаб корпуса, черт бы их побрал, сочтет нужным. А тем временем, если немцы перейдут в наступление, они пройдут сквозь наши боевые порядки, как английская соль через угря. Что мне делать, если они атакуют? Перехожу на прием. – Он снова стал слушать. Майкл услышал в трубке два резких слова.
– Слушаюсь, сэр, – сказал Грин, – понимаю. У меня все, сэр.
Он повесил трубку и повернулся к капралу, который сидел за импровизированным столом.
– Знаете, что сказал майор? – удрученно спросил он. – Он сказал, что если нас атакуют, я должен немедленно поставить его в известность. Юморист! Мы теперь новый род войск – подразделение оповещения! Он устало повернулся к Ною и Майклу. – Да, слушаю вас?
Ной ничего не сказал. Грин пристально посмотрел на него, затем с усталой улыбкой протянул ему руку.
– Аккерман, – сказал он, пожимая руку Ноя. – Я думал, вы уже стали штатским человеком.
– Нет, сэр, – ответил Ной, – я не штатский. Вы, наверное, помните Уайтэкра?
Грин перевел взгляд на Майкла.
– Конечно, помню, – сказал он почти женским, высоким, приятным голосом. – По Флориде. Чем вы провинились, что вас вернули в третью роту? – Он пожал руку и Майклу.
– Нас не вернули, сэр, – вмешался Ной. – Мы дезертировали из лагеря пополнений.
– Прекрасно, – сказал Грин, улыбаясь. – Можете больше не беспокоиться. Вы очень хорошо поступили. Молодцы! Я оформлю вас в два счета. Не стану допытываться, что вас заставило стремиться в эту несчастную роту. Теперь, ребята, вы мое подкрепление на эту неделю… – Видно было, что он тронут и обрадован. Он тепло, почти по-матерински гладил руку Ноя.
– Сэр, – спросил Ной, – Джонни Бернекер здесь? – Ной старался говорить ровным безразличным голосом, но все же не сумел скрыть волнения.
Грин отвернулся, а капрал медленно забарабанил пальцами по столу. Сейчас произойдет нечто ужасное, понял Майкл.
– Я как-то забыл, – спокойно сказал Грин, – что вы дружили с Бернекером.
– Да, сэр.
– Его произвели в сержанты, в штаб-сержанты, и назначили командиром взвода. Это было в сентябре. Он прекрасный солдат, этот Джонни Бернекер.
– Да, сэр.
– Вчера вечером его ранили. Ной. Шальной снаряд. Единственный раненый в роте за последние пять дней.
– Он умер, сэр? – спросил Ной.
– Нет.
Майкл видел, как руки Ноя, сжатые в кулаки, медленно разжались.
– Нет, – повторил Грин, – он не умер. Мы отправили его в тыл сразу же, как только это случилось.
– Сэр, – страстно сказал Ной, – могу ли я попросить вас об одолжении, о большом одолжении?
– Что за одолжение?
– Не можете ли вы дать мне пропуск для проезда в тыл? Я попытаюсь поговорить с ним.
– Но его могли уже перевезти в полевой госпиталь, – мягко сказал Грин.
– Я должен видеть его, капитан, – быстро заговорил Ной. – Это очень важно. Вы не знаете, как это важно. До полевого госпиталя только пятнадцать миль. Мы видели его. Мы проезжали мимо. Это займет не больше пары часов. Я не стану торчать там долго. Честное слово, не стану. Я сразу же вернусь назад. К вечеру я буду здесь. Я хочу только поговорить с ним минут пятнадцать. Для него это будет значить очень много, капитан…
– Хорошо, – сказал Грин. Он сел за стол и что-то написал на листе бумаги. – Вот вам пропуск. Найдите Беренсона и скажите ему, что я приказал отвезти вас в госпиталь.
– Спасибо, – сказал Ной. Его голос был еле слышен в пустой комнате. – Спасибо, капитан.
– Никуда не заезжайте, – сказал Грин, глядя на висевшую на стене покрытую целлофаном карту, исчерченную цветными карандашами. – Машина понадобится вечером.
– Только туда и обратно, – сказал Ной. – Я обещаю. – Он направился было к двери, но остановился. – Капитан…
– Да?
– Он ранен тяжело?
– Очень тяжело, Ной, – вздохнул Грин. – Очень, очень тяжело.
Через минуту Майкл услышал, как джип сначала заурчал, а затем рванулся вперед и помчался по грязной дороге, пыхтя, как моторная лодка.
– Уайтэкр, – сказал Грин, – можете оставаться здесь, пока он возвратится.
– Спасибо, сэр.
|
The script ran 0.033 seconds.