1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Трезвость, спокойствие, порядок, усиленная работоспособность, дисциплина — пусть будут нашим девизом в эти дни. Бесчинства, грабежи, самоуправство, пьянство — пусть отпадут безвозвратно. От этого проклятого наследства буржуазного воспитания нам пора отказаться…»
Шла запись в партию большевиков. Желающих было немало, и машинист Песошников читал на собрании условия.
— Первое! — говорил он в толпу. — Желающие вступить в ряды нашей партии приносят с собой рекомендацию двух членов партии.
Из зала выкрики:
— Ишь ты, да где их взять-то, членов этих?
— Большаков у нас, верно, раз, два и обчелся!
— Песошников, к тебе же и пойдем все за рекомендацией…
Машинист поднял руку.
— Чего психуете? — сказал. — Я еще не закончил чтения…
— Валяй, — одобрили, и стало тихо.
Песошников встряхнул в руке бумагу — белую в черной руке.
— Случай далее. Мы знаем, что членов партии у нас на Мурмане ничтожно мало. И мы учли это. А потому желающий стать большевиком может принести просто отзыв о себе. Отзыв от группы товарищей с работы своей. Но уже не от лица двух человек, а от лица пятнадцати человек… Ясно?
— Ясно! Катай далее.
— А дальше так, — говорил Песошников, посверкивая глазами. — Отзыв этот должен быть написан в таком плане, чтобы сообщили о прежнем и нынешнем отношении твоем к Советской власти. А также о порядочности и человеческой честности… Жуликов нам не надо!
Тут многие приуныли: насчет порядочности да честности за время интервенции было туговато. Песошников это понимал, но щадить никого не стал.
— Повторяю! — выкрикнул. — Человеческая честность и благородство души — главные условия для большевика… Всех остальных — не нужно! Алкоголиков тоже просим не беспокоиться: им дорога в партию, говорю это прямо, навсегда закрыта!..
От стола президиума метнулся к дверям Безменов, на ходу клея на макушку свою шапчонку. Это все заметили — с весельем.
— Эк, сорвался! Видать, вспомнил, что выпить пора пришла..
— Павлуха! — остановил его машинист. — Ты куда?
— Постой, я сейчас вернусь. Мы тут одно забыли… «И как же могли забыть?» — переживал Безменов, расхрустывая снег валенками. Быстро дошагал до бараков флотской роты. В темных помойках, зловеще и мрачно, проступали норы дезертиров. Вынул пистолет и палил в небо, пока не вылезла наружу заросшая сивым волосом голова — словно чумовой показался.
— Ты хто? — прохрипел дяденька. — Чего людей будишь?
— Я большевик, — сказал Безменов. — А тебе, дяденька, не скушно ли там сидеть в кожуре от картошки? Выкладывай по чести: какой годик тамо-тко дремлешь?
— Кажись, на второй перебросило… А ты не шуми, — сказал дезертир, вертя башкой по сторонам. — Эдак-то власть придет… и заломят тебе пятки к затылку!
— Вылезай! — И Безменов подал дезертиру руку. — Ты свое отвоевал. А власть, которой ты так боишься, давно кончилась… Третий день уже власть новая, понял?
Но не так-то легко было уговорить: народец тут жил пуганый.
— Эй, браток, — сказал дезертир, — мы бы и вылезли. Да ты, видать, плохо знаешь полковника Дилакторского… Он тебе пропишет по число перьвое, будешь бегать да в зад себе заглядывать!
— Нет больше полковника Дилакторского.
— Эва! — причмокнул дезертир. — А живуч был человек. Мы ево стреляли по ночам, да пули мимо отскакивали.
— Гробанули его штыками… штык взял его! Вылезай…
Дезертир сунулся обратно в нору, откуда тяжко и зловонно парило гниением пищевых отбросов. И слышался из земли его голос:
— Гаврики, слышь, большак-то что сказывает? Не тока властя новая, но даже, бает, Дилакторке ноги вытянули…
Безменов встал на корточки, сунул голову в нору:
— Да вылезай, мать вашу… Вам-то, сукиным детям, тепло там сидеть, а каково мне на морозе вас уговаривать!
— Будем. Дай руку. Да отойди подале — мы богато завшивели…
Глава девятая
Всему личному составу белой армии Миллера, при условии добровольной сдачи, Москва гарантировала жизнь: всем ответственным лицам так называемого Северного правительства, а также высшему офицерству Москва разрешала: сложив оружие, свободно выехать из пределов советской России.
Таков был гуманный ответ Москвы на демарш лорда Керзона…
Но, таясь по лесам и разъездам, не вся армия Миллера сложила оружие. И тогда красноармейцы пошли вперед — на Мурманск. Взломанный ударами бронепоездов «Карл Маркс», «Гандзя», «Советская Латвия», фронт белых затрещал, колеблясь, словно рвали старую жесть, и — лопнул… 2 марта бойцы Мурмана, качая штыками, вошли в старинную Сороку, — впереди лежал город Кемь. Там их встретили гордые женщины Поморья словами, сказанными нараспев:
— Почти праздник-о-от тебе!..
Почти праздничное настроение было в красных войсках. Все, что когда-то сдавалось в крови и стонах, теперь возвращалось обратно — лихо и весело, с шутками и переплясом…
9 марта бронелетучка «Красный Мурманчанин» миновала Кандалакшу, разбрасывая под откосами технику «волчьей сотни», и потянулась дальше — на север, мимо Имандры, мимо Хибин, — туда, откуда уже потягивало гигантским сквозняком полярного океана. И всю ночь Спиридонов блуждал по вагонам, переступая через спящих бойцов, сосал махорку — до ярости, до тошноты, до зелени в глазах.
Два паровоза, включенных в середину бронесостава, мощно толкали в ночь блиндированную грудь «Мурманчанина», и время от времени, подвывая сиренами, «Бепо» рвал перед собой мрак лучом прожектора. Мело за бортом вихрями, и казалось — это не бронепоезд, а корабль в ненастье, а там, за бортом, — волны, суета, хлябь, все то прошлое, сумятное и неспокойное, что еще тужится накренить и обрушить. Сурово прощупывали пространство и время четыре пушки «канэ»; в люках, укрытые чехлами, покойно дремали остроносые настороженные пулеметы…
А Спиридонов все ходил и ходил по вагонам, слушал ночь, свистящую за бронею — одиноко-тундряно; всюду храпели бойцы, лежащие вповалку, словно побитые. Ружья, приклады, штыки, мешки, ноги, руки, волосы, шапки — все это словно завязано в крепкие узлы и разбросано по вагонам — как попало, где попало.
Вот и рассвет — неласковый и хмурый…
Небольсин, зевая в ладошку, подошел к Спиридонову.
— Так и промучился? — спросил.
— Мучусь, — ответил Спиридонов — Переживаю… Ведь я никогда не видел этого Мурманска. Два года — чего только не было! — дрался я за этот город с ребятами. И даже не знаю — какой он? Вы вот тут все дрыхли, а я закрою глаза — и чудится: море, солнце, пристани, чайки, бабы с корзинами, а в корзинах тех — рыба, так и бьется, еще живая… Все это — как Севастополь! Расскажи, инженер, хоть ты, как там. Похоже?
Небольсин ответил ему:
— Совсем не похоже. Там очень плохо. Вагоны, бараки, рельсы, проводка, банки ржавые в снегу, все загажено и разворовано. Там все надо строить зарово. Города еще нет, совсем нет!
— Утешил… А что же там есть?
— Фундамент.
— Шутишь?
— Нет. Правду говорю. Отличный фундамент под город. Гигантская гранитная подушка под мхом. Мох сорви, и можно ставить город… Широкий, удобный, красивый. Овчинка будет стоить любой выделки: это же такое окно в мир! Сюда, к сим диким берегам, все гости мира будут к нам… Вот увидишь, Спиридонов!
Иван Дмитриевич рассмеялся — невесело:
— Да уж побывали… гости. Не хватит ли?
— Я говорю о гостях других. Гость — такое хорошее слово. Гость приходил с товаром еще на Древнюю Русь, у стен новгородского детинца были разложены дары всего мира. Я об этих гостях говорю!
— Выше башки не прыгнешь… Мы — в блокаде…
— А как может существовать мир (весь мир), не торгуя с нами? Они не выдержат сами. Они придут, прорывая блокаду. Придут и разложат свои товары. Мы разложим свои. Так будет, и тогда Мурманск никто не посмеет назвать «дырой»…
— Хорошо говоришь, Константиныч… Ах, как здорово!
Небольсин даже обиделся, будто ему не поверили.
— Ты это как сейчас… с насмешкой?
— Да что ты? Какая тут насмешка! Я себя слушаю — как мед пью. Бараки, вагоны, грязь, проволока… Романтик ты, видать, вроде меня, грешного. Я тоже люблю помечтать когда…
Небольсин стрельнул у него табачку.
— Мои глаза, — сказал, отплевывая махорку, попавшую в рот, — так устали видеть разрушение, что руки давно тянутся к созиданию. Во мне все-таки душа инженера. Уже по самой сути своей профессии я имею право впадать в романтику…
Просыпались, звякая кружками, бойцы, тащили с хвоста эшелона фыркающие чайники. Спиридонов тронул Небольсина за плечо:
— Ну, ладно, путейский. Пройдусь…
— Стой… — прошептал Небольсин, не отрываясь от окна.
Взметнулась его рука, пальцы стиснули рычаг, и Небольсин рванул на себя стоп-кран. На полном разгоне затихала скорость.
— Константиныч, куда?.. — крикнул Спиридонов.
Взвилась шинель — инженер спрыгнул под насыпь, рухнул в сугроб; из окон вагонов пялились бойцы, дивясь остановке среди тундры. Летела вдаль пыль облаков, жестко торчали черные, словно обгорелые, сучья кочкарника.
Тоска… ветер… безлюдье…
Закрыв ладонями лицо, Небольсин заплакал, и это видели все.
Спиридонов тоже спрыгнул под насыпь: он сразу все понял. Ему не хотелось сейчас смотреть на то, что разрыл Небольсин среди сугробов. Но взгляд упал искоса, невольный, — и увидел чекист… Он увидел всю неприглядность людского праха: истлевший погон прапорщика на шинели, клочья нетленных рыжих волос, облипавших оскаленный череп.
— Это… Соня! — сказал ему Небольсин. — А он вот тут, где-то рядом с нею… Остальные тоже здесь, двадцать три человека…
Схватив инженера в обнимку, Спиридонов потянул его в вагон.
— Пойдем, пойдем. Не мучь себя, Константиныч, ей-ей, ничем не поможешь. Таких-то могил, ежели у каждой нам остановки делать, так мы и до Мурманска не доберемся…
И, сказав так, махнул в сторону паровоза:
— Машинные! Крути далее. Остановка была по частному поводу и боевого значения не имеет!
От переднего вагона, где размещались партизаны Колицкого отряда дяди Васи, пробежал вдоль всего эшелона боец.
— Впереди дрезина! — кричал он. — Эй, Спиридонов, где он?
Иван Дмитриевич уже шагал в головной боевагон, крепко ставя ноги на площадках переходов, лязгающих и воющих под ним. Осатанело неслись мимо шпалы, в ряби и грохоте, выли рельсы, стелясь.
Телефонист прижимал трубку зуммера к вспотевшему уху.
— Что сказать на паровозы? — спросил.
— Скажите: пусть едут, как ехали…
С площадки, где торчал одинокий пулемет «шоша», уже открывалась дорога — дорога, до самого океана. Спиридонов и без бинокля отчетливо видел, как ползет впереди жучок дрезины с бронеколпаком. Напором ветра прижимают к стене, высекались из глаз ледяные слезы, но ветер был чист — без единой соринки, как и положено в зимней тундре.
«Мурманчанин» нагонял дрезину: два локомотива терлись локтями — в яростном паре, в масле и горячности неустанного бега. Но, видать, на дрезине были не простаки: бронеколпак развернулся, сыпанув по составу затяжной очередью (патронов не пожалели).
Спиридонов захлопнул за собой блиндированную дверь.
— Пусть нажмут! — крикнул телефонисту, и тот передал:
— Машинные, клади березу… оставь осину!
Удиравшие на дрезине попали впросак: теперь им не было смысла останавливаться — их бы расплющило натиском брони, прежде чем беглецы успели бы махнуть под насыпь. Разрывные пули крепко и больно стегали по блиндам переднего вагона.
— Приготовься, товарищи, — тихо приказал Спиридонов.
Бойцы заталкивали в оружие свежие обоймы, снимали шинели, чтобы быть налегке для боя. Спиридонов, стережась пуль, искоса выглянул в окно. Ага! Дрезина мчалась уже под самыми буксами вагона, в прорези бронеколпака, над самым прицелом, Иван Дмитриевич увидел узкие от бешенства щелки чьих-то глаз… Две пары глаз!
Удар! И сразу завизжали тормоза, бронепоезд вздрогнул, осаживая назад, — это машинисты дали контрпар.
— Вперед! — И распахнули настежь двери…
Дрезину ударом букс отбросило в сторону, два человека улепетывали прочь, цепляясь за кусты, они тонули в сугробах.
Их, конечно, взяли сразу — взяли обоих. Живыми, теплыми.
Это были поручик Эллен и «комиссар» Тим Харченко…
— Можете опустить руки, — распорядился Спиридонов и затолкал обратно в кобуру свой тяжелый и длинный маузер. — Кому я сказал: бросай оружие!
Бросили в снег оружие, и Эллен сунул руки в карманы шинели (на это тогда, в горячке, не обратили внимания).
— Товарищи… ридные, — заговорил вдруг Харченко.
— Цыц! — велели ему. — Не роднись!
Довели до вагонов. Вскрыли чемодан, набитый фунтами.
— Унести под расписку начфина…
Каратыгинский чемодан утащили бойцы.
— Ну, ты, — сказал Спиридонов поручику Эллену, — ты отойди в сторонку. С тобой разговор будет особый. И не со мною, а займутся тобой другие люди… повыше меня да поумнее!
Эллен, усмехнувшись, покорно и молча отошел от Харченки.
— А с тобою, Харченко, — сказал Спиридонов, — разговора вообще у нас не будет. Шлепнем — и всё! Хотя и не видались мы с тобой никогда, но я о такой суке, как ты, немало наслышан…
Харченко затравленно озирался:
— Граждане… вышла ошибка! Все силы свои до последнего издыхания согласен угробить на народ… А может, я нарочно стал комиссаром, чтобы вам помогать? Ну, кто из вас теорему товарища Гаккеля знает?
Никто, увы, не знал теоремы Гаккеля (даже Небольсин).
— Не разводи баланду, и без того тошно, — сказал Спиридонов, поворачиваясь к вагону. — Умей помереть, Харченко, чтобы мы тут с тобой не возжались… У нас нет времени!
— Товарищи! — зарыдал Харченко. — Кого стрелять будете? Комиссара стрелять, да? Да я ж сын народа… кровью своей… Ежели не верите, любого с «Аскольда» спросите.
— А где «Аскольд»?
— Увели его проклятые интервенты… увели союзники!
— Союзники… — грубо выругался Спиридонов. — Какой ты для нас комиссар? Ты — шлюха продажная, тебя кто хотел, тот и ставил раком на любом перекрестке.
— Послушайте, уважаемый! — раздался голос Эллена. — А мне что, так и стоять тут, выслушивая эту ахинею?
Грянул выстрел.
Это Небольсин выстрелил в Эллена — в упор.
— Брось! — гаркнул Спиридонов.
Эллен стоял — как ни в чем не бывало, только синева обозначилась под его глазами — резко-резко.
— Плохо стреляешь, Аркашка! — сказал он с язвой.
Спиридонов вырвал из пальцев Небольсина браунинг, когда-то подаренный на дружбу; рука уже вздернулась, чтобы дать (опять-таки по дружбе) хорошего леща.
— Ну, Константиныч, — сказал в гневе, — другому я такого самоуправства не простил бы… Только из уважения к тебе. Уйди от греха. И никогда не лезь в мое дело, как я в твое не совался!
Небольсин, качаясь, поднялся в вагон. Остановившись на площадке, он злобно выкрикнул в сторону поручика Эллена:
— Правда — на моей стороне! А я тебе предрек: ты будешь мертвым… ты будешь мертвым, подлец! За всех тех мертвых, которые сейчас лежат вдоль дороги…
На снегу совсем замирал Харченко: трусил.
— Харченко, умей помереть, — повторил ему Спиридонов. Харченко не умел помереть. Дело даже не в пуле. Пуля — дура, это верно. Дело в том, как ты встречаешь свою последнюю пулю. Харченко слопал ее, стоя на коленях…
— Готов? — спросил Спиридонов. — Проверьте.
— Готов, — ответил боец, заглянув в лицо убитого.
— Ну и порядок. — Спиридонов стал подниматься в вагон. В этот момент Эллен спросил у охранявших его:
— Этот, который вами командует… такой молодой, такой красивый… Это и есть знаменитый товарищ Спиридонов?
— Да, — ответили ему, — это и есть товарищ Спиридонов.
— Ну, хорошо… — И лицо Эллена скривилось, как от боли.
Спиридонов уже ступил на последнюю подножку.
— Получай! — выкрикнул Эллен.
Из кармана его шинели взметнулось пламя и веселой змейкой пробежало поверху, до самого воротника, обжигая ворс ткани. Иван Дмитриевич охнул, пальцы его сорвались с поручней, и чекист рухнул обратно — спиной в снег. Он был жив, глаза его глядели осмысленно. Он пытался сесть и вдруг закричал от боли.
— Нет, нет! — говорил он бойцам, подбегавшим отовсюду. — Не бойтесь: я жив… Но… Где он? Не убивайте его, это не наше дело… Я живой! Я буду жить…
— Не вздумайте останавливаться из-за меня, — говорил Иван Дмитриевич, кусая губы. — Только вперед, нас ждет Мурманск!
Фельдшер окровавленным корнцангом доставал пулю из тела.
— Дело плохо. Только Петрозаводск, только Петроград…
— Только Мурманск! — отвечал Спиридонов.
Под колесами бронелетучки громыхали последние версты.
— Поднесите меня к окну, — просил Иван Дмитриевич. — Я так хочу увидеть этот город… Два года… болота… голод…
Вдалеке — за сопками — сверкнула желтая искорка.
— Что это? — спросил он.
— Кола, — ответил ему Небольсин. — Лежи, это — Кола…
Разом взревели паровозы, защелкали за окном вагоны. Аркадий Константинович пальцем смахнул набежавшую слезу.
— Чего плачешь, инженер? Я-то ведь не плачу…
— Можешь заплакать и ты. Мы… в Мурманске!
* * *
Но еще долго катили через пересечку путей, над стыками стрелок, дружески переводимых на свободную линию. Толпились бойцы на площадках и переходах, чтобы первыми, первыми, первыми… Вдоль перрона бежали люди, кричащие буйно, восторженно.
И вот — остановились…
На «фундамент» будущего Мурманска, крытый мохом и снегом, высаживались бойцы Спиридонова. С эсминца «Лейтенант Юрасовский» шарахнула носовая, салютуя бронепоезду, как корабль кораблю, приплывшему издалека. Флаги текли в раскачке шагов, ломили люди через рельсы, мимо бараков, топча колючие букеты проволоки.
Стихийный митинг возник как-то сразу, кого-то качали с распущенными обмотками, и длинные обмотки крутил ветер. Шапки, фуражки, бескозырки порхали над белизной, под синевой. Выше, выше!
Небольсин побыл на митинге, его даже заставили выступить.
— У меня нет сегодня настроения говорить, — сказал он, узнавая в толпе знакомые лица. — Я буду краток: воссоздавать разрушенное теперь не имеет смысла. Не говорите мне больше: тупик. Тупик навсегда кончился — рельсы обрываются в океан, и корабли подхватывают то, что доставили паровозы… Мы с вами стоим сейчас на самом краю потрясенной России. Наше плечо — правое плечо всей России. А воссоздавать разрушенное не следует… Надо строить все заново, — закончил Небольсин. — Именно с таким настроением я и прибыл сюда. Как представитель самой древней в мире профессии — профессии строителя! Время бараков и вагонов — к черту! Пусть будут дома с широкими окнами… Почему? Да потому, что надо ловить солнечный свет в этом темном краю!
И спрыгнул с трибуны…
Его вдруг властно потянуло в контору дистанции. Мимо бараков бывших консульств, где столько было пито, мимо здания «тридцатки», где раскинули теперь походный лазарет, мимо зарешеченных окон комендатуры, где сидели сейчас арестованные белогвардейцы, не чающие надежд на спасение, — шел Небольсин, сгибаясь под ветром. Толкнул перед собой расшатанную дверь, — пусто…
Контора была в разгроме и хаосе. Начальник дистанции (самой ответственной на Мурмане) прошел в свой кабинет. Ветер с океана задувал через выбитые стекла, на полу лежал горкой снег, а на снегу — ни одного человеческого следа; видать, давно сюда никто не заглядывал. Аркадий Константинович похлопал себя по карманам, надеясь отыскать курево. Безнадежно, курева не было. Он осмотрел туманный рейд: зябнули, падая с высоты на черную воду, чайки. Где-то крикнул паровоз — ему ответила корабельная сирена.
— Нет, не умерли, — сказал он себе. — Живем… оживаем! Он вспомнил Спиридонова. «Бедняга!» — подумал. И вдруг блеснуло в глаза солнцем и белизной, почудились аркады и маяки, что слепят в ночи мореходов круглыми совиными глазами; легкая птица мечты, пролетев над Мурманом, задела его своим туманным крылом… Стало на миг так хорошо, так отрадно!
— Курнуть бы… — сказал Небольсин.
Увы. Он стоял сейчас в самом конце дорога.
А над причалами клубилась, ворочалась, словно тесто, теплая мгла и влага Гольфстрима. «Скоро! — думалось ему. — Скоро оторвутся от пирсов корабли, эти извечные бродяги, и уйдут, колобродя, темные воды, в лучезарные страны. Что откроется им с высоких продутых мостиков? Развернется ли дымная Темза, блеснет ли в зное и плеске белый камень Сан-Франциско, Кейптаун или камни Аляски, — многое видится теперь отсюда, через окна этой конторы… Какой большой мир!..»
— А вот курить совсем нечего, — вздохнул Небольсин.
И вдруг вспомнил, что ведь у него в столе был потайной ящик. Сорвал крышку американского бюро, — слава богу, коллекция его цела. А в тайнике лежали сигареты, еще со старых времен, уже хваченные плесенью, и — письмо. Аркадий Константинович развернул бумагу, — это было письмо, отправленное братом еще с позиций Мурмелон-ле-Гран, перед самой отправкой его в Салоники…
Небольсин пробежал глазами только конец:
«…распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу к нам с печальными цветами воскресшей весны. Именно — к нам, ибо мы, русские, останемся победителями…»
— Лучшие женщины мира, — опять вздохнул Небольсин. — Где же вы?..
Тихо скрипнула дверь конторы.
Вошла неряшливая старуха с седыми клочьями волос, что торчали из-под грязного платка. Небольсин не сразу узнал, что это была Дуняшка, а стоптанные валенки бабы не решались ступить далее порога. Молча стояла, словно выискивая для себя жалости…
Небольсин решил ни о чем ее не расспрашивать.
— Здравствуй, Дуняшка, — сказал равнодушно. — Вот и ты…
И, сказав так, подивился своему равнодушию. Тяжело опустив руки вдоль бедер, Дуняшка спросила:
— Цто делать-то? Делать-то ницего не надо ли?
— Нет, надо, Дуняшка… надо!
Снова посмотрел на рейд, перевел взгляд на комнату:
— Уборщицей при конторе… хочешь?
— С цего отказываться нам? Хоцу.
— Ну, вот и начинай все с самого начала… работы много.
Кусая угол платка, Дуняшка с поклоном удалилась.
А с лестницы простуженно и хрипло гудел дядя Вася:
— Начальство-то тута? Можно показаться?
— Входи, дядя Вася… Ну, чем там митинг закончился?
— Да потехой, — сказал печник, доставая кисет. — Будешь сосать мою «фениксу»?
— Спасибо. Уже курю.
— Печенга прислала в Мурманск радиво; мол, давайте скорее к нам… Освобождайте их, значит! Ну, и кликнули добровольцев. Так будто на праздник народец кинулся в запись. Меня, как старого, отшибли. Пуговицу оторвали… Така хороша была пуговка, кой годик служила… На тебе, потерял ее! Вот и заглянул к тебе, по старой памяти.
Кинув шапку на желтое бюро, дядя Вася склеил цигарку.
— Эк, загадили-то! — сказал, озираясь по стенам. — Может, сразу и браться? Дело-то уж такое мое — печки.
— Берись, — ответил Небольсин. — Клади печки, стекла вот тоже вставь… Ну, тебя учить не нужно, старый работник.
Дядя Вася был настроен раздумчиво.
— Яти ее мать, эту печку! — рассуждал он. — Печка, до чего ж великое дело в государстве Российском… Особливо, ежели ишо здесь — на севере. По опыту знаю, что без печки человек хуже собаки становится. Так и рычит, так и рычит… Холод куда как хужее голода! От печки же и происходит весь смак нашей человеческой жизни. У печки — любовь. У печки — мир. У печки — согласие. Только, скажу тебе по чести, Константиныч, хошь не хошь, а из-за кирпича беспокойно живется… Хреновый ныне кирпич пошел! То ли вот ране бывало… Я тую эпоху, когда кирпич хорош был, еще застал в своей цветущей молодости…
На столе тихонечко, словно боязливо, звякнул вдруг телефон.
— Чудеса, — сказал Небольсин, не веря своим ушам.
— Сымай… звонит ведь, — кивнул дядя Вася.
— Да нет, не может быть.
Но телефон уже звонил — в полный голос. Он звал, требовал, надрывался в настойчивом призыве.
— Да, — сказал Небольсин, срывая трубку, всю в пыли. В ответ — звонкий голос барышни:
— Из Петрограда — курьерский, «14-бис». Прошел станцию Лопарская, на подходе Тайбола… Приготовьте пути. Мурманск, Мурманск! Почему молчите? Кто принял?
«Кто принял?» — подумал Небольсин и ответил:
— Как всегда — начальник дистанции… Соедините с Колой.
— Закрутилось, — гыгыкнул дядя Вася, дымя.
— Кола, Кола, — звал Небольсин. — Кола, из Петрограда — курьерский, «14-бис», первый курьерский на Мурманск… Освободите свои пути, пропустите на Мурманск!
Он повесил трубку и улыбнулся:
— А чего же тут удивляться, дядя Вася? Дорога всегда есть дорога. И на то она создана, чтобы люди по ней спешили..
* * *
Люди спешили, задумываясь над счастьем.
Надо было готовить пути — под бегущее мимо окон счастье.
В добрый час!
Глава десятая
В снежном завале за Печенгой бойцы отыскали пограничный столб. Сбили с него орла, размахнувшего крылья над полярной теменью, и развернули красную звезду на запад. Так был возвращен народу громадный Северный край — на грани ночи, над обрывом в океан.
640 000 квадратных верст с населением тоже в 640 000 человек. Восхитительно точно на каждую душу по целой версте. До чего же широко и просторно живется человеку в этом краю!
Шумит над крышею звонкий лес под Шенкурском, стреляет по елкам красная белка, проходит медведь, вытряхивая из-под снега белую куропатку; а в реке плещется красноперая рыба.
Тогда мы еще не ведали, как подспудно богат русский север. Затаенно лежали, издревле храня свои тайны, нетронутые дикие земли Тогда — в эти первые годы — мы черпали богатства только поверху, что бросалось в глаза — то и орали. Рыбу — сетями и мережами, белку — пулею в глаз, молевое бревно крутилось в порогах, и его хватали баграми дюжие дядьки на весенних запанях.
Северная красавица стыдлива: прошло немало лет, прежде чем нам до конца открылось ее лицо.
Это прекрасное лицо — лицо моей первой любви.
Я ничего не знаю прекраснее русского севера!
Глава одиннадцатая
Год 1920-й — год больших надежд и пламенных мечтаний.
Год холодный, голодный — замечательный год.
Люди оглядели друг друга и задумались о любви.
«Теперь — можно!»
* * *
— Что вы отворачиваетесь? — сказал Женька Вальронд. — Я вам говорю о деле… Теперь можно подумать о технике, пришло время. Флот разорен, и его надо создавать заново…
Молодой комдив ходил по тесной каюте сторожевика, а перед ним навытяжку стоял дивизионный механик.
— Вам, наверное, кажется, — продолжал Вальронд, — что если война закончилась, то подшипник гребного вала пускай купается в манной каше, а не в тавоте… Кстати, вы дутье Гоудена опробовали?
— Забыл, — слабенько оправдался механик.
— Вот видите… А из машины у вас тянет виндзейль, стационары же холостят. Так дальше нельзя! — произнес Вальронд. — Флот у нас пока маленький, и каждый вымпел этого флота, особенно здесь — на севере, должен быть начеку… И наконец, последнее, — заметил Вальронд строго. — Все мы, моряки, никогда не были в дураках по части выпивки и закуски… Вы разве сомневаетесь?
— Да нет, не сомневаюсь, — охотно согласился механик.
— Но надо знать меру и время. Вот скажите по чести, стармех, вы меня когда-либо видели выпившим?
— Нет, товарищ комдив, никогда не видел.
— А я ведь тоже… не дурак, далеко не дурак! Ладно, — отпустил Женька механика на покаяние. — На первый раз я делаю вам выговор. А потом поставлю вопрос о списании вас с флота. Это как раз тот случай, когда бравые специалисты валяются на улице без работы, и мы подберем на дивизион механика более расторопного… Осознайте весь ужас своего равнодушия — и можете идти!
Продраив механика с песком и мылом, комдив стал бриться — с песком и с мылом. Буквально так, ибо в куске мыла, который он разводил на блюдечке самодельной паклевой кисточкой, попадался мелкий речной песок… Под чьими-то пальцами напористо дребезжала дверь каюты: дру-дру-дру.
— Войдите! — разрешил Вальронд, и в каюту к нему вошел мрачного вида мужчина в штатском пальто; пучки седых волос торчали из ноздрей.
— Я техник с завода… Ваш дивизион вызывал меня. Сверка артиллерийских прицелов на панораме… Так?
— Так точно, — ответил Вальронд. — Садитесь, товарищ.
Заводской техник долго приглядывался к Вальронду:
— А вы меня, комдив, никак не хотите узнать?
— Нет. Помилуй бог — не узнаю.
— Да, — призадумался техник.
— Тогда ведь было темно… в августе восемнадцатого! Да и вы с Павлухиным сидели под капотом. Было нам не до милых, разговоров… Однако «ямайку» вы расхряпали и даже спасибо мне не сказали… Помните?
— Так это вы?! — воскликнул Вальронд.
— Я. Катеришко-то у меня свой. Когда и семгу поймаешь. Когда и так: семью посадишь в воскресенье — и в море! За ягодами также, за грибами… Катер иметь — дело хорошее, особенно здесь.
Вальронд наспех вытер лицо мокрым полотенцем.
— Послушайте, — сказал, — у меня к вам один вопрос. Весьма конспиративного свойства. Здесь, в Архангельске, при интервентах была такая княгиня Вадбольская, она-то и устроила нам спасение с помощью вас и вашего катера…
Техник удивленно пожал плечами:
— Поверьте, я не знаю никакой княгини.
— Но, помилуйте, дорогой товарищ, кто же в таком случае просил вас спасти меня и Павлухина?
Техник поднялся, построжал лицом.
— Николай Александрович Дрейер, вечная ему память.
— Николаша Дрейер? — удивился Вальронд.
— Да. Мы состояли с ним в одной партийной ячейке.
Вальронд куснул в раздумье пухлую губу.
— Опять я запутался… Если это так, то каким же образом сюда могла затесаться княгиня? Большевик Дрейер и… княгиня?
— Я тоже ума не приложу, о какой княгине вы говорите…
Они сообща проверили схему стрельбы, после чего Вальронд получил у начфина дивизиона жалованье (теперь оно стало называться зарплатой). Под флагами Советской страны вмерзли в лед до весны три сторожевика его дивизиона: «Заряд», «Патрон» и «Запал». Как командир этих кораблей, Женька получил сегодня приличное вознаграждение — в миллионах. Реформа еще не была проведена в стране после разрухи, и все исчислялось гигантски — миллионами, причем в ход шли наряду с совзнаками и екатеринки, и керенки, и даже облигации займа Свободы. Один номер газеты «Правда» стоил тогда две тысячи пятьсот рублей, одна почтовая марка обходилась в триста двадцать рублей… Это было время, когда пели:
Залетаю я в буфет -
Ни копейки денег нет:
— Разме-еняйте
сорок миллионов!..
Перейдя Северную Двину по льду от самой Соломбалы, Вальронд прыгнул на ходу на подножку трамвая, который дотащил его, тарахтя и названивая, до губисполкома.
Самокин встретил его дружески:
— Садись, морской. Потолкуем…
Странно прозвучал первый вопрос:
— Ты против Советской власти, Максимыч, не возражаешь?
Вальронд подмигнул Самокину:
— А возможно и такое?.. Чего это ты, Самокин, посадил меня под лампой и рассматриваешь? Возражаю — не возражаю…
Самокин сказал ему:
— Я тебе, Вальронд, хочу посоветовать, чтобы ты подумал о вступлении в партию. Тебя знают на флоте как хорошего товарища. Оборона Мудьюга в августе — отлично! Прошлое — чистое…
Вальронд ответил:
— Самокин, ты же знаешь: я окончил перед войной Морской корпус его величества. Там великолепно давали навигацию, тактику, историю флота, языки, артиллерию, минное дело, гальванное, пороховое и прочее. Но — вот беда! — там не давали нам Маркса…
— А своя голова у тебя на што? — спросил Самокин.
— В том-то и дело, дорогой товарищ Самокин, в этой башке есть все, от навигации до тактики, но вот Маркса… увы, не содержится! Я ведь не поручик Николаша Дрейер, который на лекциях по такелажу Карла Маркса штудировал. Мне давали брамшкотовый узел — вязал брамшкотовый, давали выбленочный — пожалуйста, я тебе и сейчас с закрытыми глазами свяжу. Но Карла Маркса при этом я под партою не держал. И скажу тебе честно, Самокин: быть в партии только по билету, чтобы ушами хлопать, я не желаю. Дайте мне Маркса, как раньше давали курс артиллерии, — тогда дело другое. Советской власти трудно — я ей от души сочувствую. И вы меня занесли в число сочувствующих. А в партию, прости, Самокин, рановато мне… Дай осмотреться. Поразмыслить.
— Знаешь, — ответил Самокин, — тяжело тебе будет командовать кораблями без знания той идеи, за которую страна боролась и еще будет много бороться.
— Я же… воевал! — обиделся Вальронд.
— Верно. И хорошо воевал. Но больше наскоком. Сгоряча Трах-пах-тарарах! — и ты победил. Не вдумываясь. Скажи, разве не так?
— Пожалуй, отчасти ты прав, Самокин. Очень мне не понравилось тогда на Мурмане. Бежал куда глаза глядят…
— Вот видишь, — поймал его Самокин. — Куда глаза глядят!
— Но поглядел-то я в вашу сторону, — вывернулся Вальронд. Самокин крепко хлопнул его по плечу:
— Ладно. Может, ты и прав, что не спешишь. Партии ведь тоже не нужны лишние. Учись, мозгуй сам. Придет время — и явишься к нам… Здоровье ничего?
И вдруг Вальронд ответил:
— Не поверишь ты мне — плохо! Задыхаюсь временами.
— Брось курить. Сосешь всякую отраву.
— Надо. Сам понимаю.
— Обедал? — спросил его Самокин.
— Нет, не успел.
— Ну, пошли в нашу столовку…
* * *
С разговорами о магнитных минах, которые еще не все вытралены после англичан, они обедали в шумной столовой Архангельского губисполкома. Самокин между делом, потягивая кисель, спросил:
— Максимыч, ты как теперь насчет этого… не закидываешь? Я ведь не забыл, как тебя на Цейлоне нагишом на крейсер доставили.
Вальронд ответил ему — без улыбки:
— А я вот, знаешь, часто вспоминаю о своей маме…
— О маме?
— Да. Она была умная женщина. И вот она говорила, помню, так: если человек до тридцати лет не женится и продлевает грехи молодости — то этот человек уже пропащий.
— Умная у тебя мама, — согласился Самокин.
— Еще бы! — восторженно подхватил Вальронд. — А если к сорока годам человек не разбогатеет, то ему уже никогда не разбогатеть. Но я сегодня как раз получил за месяц службы полтора миллиона, и будущее меня отныне уже не страшит.
Самокин улыбнулся:
— А сколько тебе сейчас, Максимыч?
— Сейчас двадцать девять… Пора исполнить святой завет моей мамы: остепениться и, остепенясь, жениться.
— Это хорошо, — похвалил его Самокин. — Только дам совет не женись ты никогда на дуре. Лучше пусть старше тебя, пусть урода косая, — только бы умная. А с дурой — наплачешься…
В этот момент Женька заметил женщину. Она была в тужурке чекиста, а под локтем держала остроконечную буденовку. В руке, поднятой над столиками, она несла стакан с чаем. И растерянно озиралась, выискивая свободное место. Это была… княгиня Вадбольская! Вальронд спокойно (он умел быть спокойным) сказал:
— Погляди, Самокин, какая красивая женщина… правда? Кстати, ты не знаешь ли — дура она или не дура?
— Дашу Коноплицкую дурой не назовешь, — ответил Самокин.
— Кто, кто это? — удивился Вальронд.
— Даша Коноплицкая, наш работник… Она оставалась тут при англичанах, и через нее мы знали все, что делается в стане врага… Хочешь, познакомлю? — спросил Самокин.
Женька Вальронд придержал частое дыхание.
— Ну что ж, — сказал, — давай…
— Даша! — позвал Самокин. — Иди сюда, Даша!
Рядом с Вальрондом опустилась рука, поставив на стол чайный стакан. Командир дивизиона поднял голову и встал. Даша сразу вспомнила его:
— Мы уже знакомы… княгиня Вадбольская.
Вальронд отчетливо приударил каблуками:
— В таком случае — граф Калиостро, принц Сен-Жерменский… Прошу, ваше сиятельство! — И пододвинул женщине табуретку.
— А вы оба… красивые, — сказал Самокин. — Да вроде бы и не дураки. Ну, ладно, ребята. Я пойду. Побеседуйте…
Они остались одни. Долго молчали.
— А вы все там же? — спросил Вальронд. — В слободе?
— Да. Привыкла… хозяева оказались хорошими. А знаете, — неожиданно призналась Даша, — ведь я стала тогда княгиней совсем нечаянно. С вашей легкой руки! Вы случайно обмолвились на вокзале в Вологде, оказывали мне всю дорогу такое внимание… Вы шутили, я понимаю. Но ваша шутка подсказала мне все дальнейшее. И я, кажется, удачно развила ваш случайный экспромт.
— А вы, — подхватил Вальронд, — тогда помогли мне с отметкой командировки у адмирала Виккорста. Вы помните, Даша, как все попадали в обморок при виде вас в штабе? А я только успевал складывать в штабеля трупы влюбленных в вас!
— А когда вы сидели на Гороховой, два, — продолжила Даша, — в здании ВЧК, и писали отчет, я его уже тогда читала. В одном поезде с вами (вы не знали этого) я выехала из Петрограда и всю дорогу мучилась… Как? И вдруг — вы: с вами под руку я вошла в Архангельск, как с паспортом. Наша встреча была случайной…
— Сегодня — тоже, — сказал ей Вальронд. — Завтра мы встретимся опять случайно. И я желаю, чтобы каждый день мы встречались с вами… случайно!
Вальронд уже не отпускал Дашу от себя, и женщина все поняла превосходно. Она была постарше Вальронда, опытнее его в жизни, она многое умела читать по глазам. А в глазах моряка плакали тоска, смятение. Женька готов был разодрать себя на сто кусков — только бы она никуда теперь не делась…
— Куда? — спросила его Даша на улице.
— У меня, — похвастал Вальронд, — полтора миллиона в кармане.
— О!
— И если я не истрачу их сегодня — я не успокоюсь.
— Ты всегда так делаешь, командир?
— Неуклонно. Деньги у меня существуют только один день. Иногда, честно признаюсь, мне даже не хватает их до вечера.
Даша сказала:
— Представь! У меня точно такое же положение… Только то, что я мать, у меня на руках ребенок, это еще немного меня сдерживает. Я готова пустить по ветру все деньги. И мне всегда что-нибудь нравится… Так хочется купить! И… нету денег.
— А я совсем не спросил… как ваша дочь? Твоя дочь?
— Ничего. Спасибо. Понемножку занимается домашним разбоем. Уходя на работу, я закрываю, ее. — Даша показала Вальронду ключ. — И никогда не знаю, что меня ждет дома, Евгений.
Это «Евгений» прозвучало так неожиданно, что Женька Вальронд даже отшатнулся.
— Но меня так никто не зовет — Евгением, я — Женька… Самый чистокровный и неподдельный Женька! Бывший мичман и командир носового плутонга крейсера первого ранга «Аскольд»… Где-то он, бедняга, сейчас?
— Крейсер? — спросила Даша.
— Да, — загрустил Вальронд. — Наверное, стоит в доках Девонпорта. И, в лучшем случае, англичане режут его на куски автогеном. Он был очень старенький, этот крейсер! Такой старенький, что когда мы давали на нем фуль-спит, то на корме пулями вылетали заклепки… Боже, как давно все это было!
Кинематограф был еще закрыт, и они направились к цирку-шапито, недавно раскинутому на набережной. Заплатив сто тысяч, Вальронд приобрел места в первом ряду. Он любил цирк, и Даша, как выяснилось, любила тоже.
Два старых льва, подгоняемые стуком бича, лениво вышли на арену. Один лев пережил в Архангельске интервенцию, бока у него ввалились, грива свалялась, — много было переживаний у льва. Своего дрессировщика звери слушались очень плохо и больше зевали, словно не выспались. Один из них уселся на барьер тощим задом, и хвост его просунулся между прутьев решетки. Как раз возле колен Даши, на что Вальронд заметил:
— А что? Совсем неплохая кисточка для бритья… В полумраке шапито блеснули озорные женские глаза.
— Наверное, она очень мягкая, — шепнула Даша. — Приятно провести по лицу этой кисточкой… Что вы делаете? — вскрикнула.
— Как что? — ответил Вальронд, беря льва за хвост. — Мне будет приятно исполнить ваше желание. За льва не волнуйтесь: мы с ним старые приятели…
Лев вдруг глухо провыл, скаля зубы на дрессировщика.
— Держите его… ради бога! Держите, — говорила Даша. Лев видел только одну причину плохой жизни — в своем же дрессировщике. И когда его взяли сзади за хвост, он напрягся всем телом, готовый сорваться в стремительном прыжке. Вальронд понял, что шутки плохи и теперь надо спасать дрессировщика.
Упершись ногами в барьер, он схватился за хвост двумя руками. Прямо перед ним металось лицо несчастного укротителя, которого лев готов был сожрать на месте.
— Теперь держите крепко, — велела Даша.
— Он в моих руках… не стоит волноваться!
Вальронд дождался, когда дрессировщик скроется, и разжал пальцы. Лев пулей вылетел на середину арены. Шапито наполнился светом, и Даша взялась за свою буденовку:
— Ну вот и доигрались. К нам уже идет милиция…
Милиционер еще издалека нацелился на Вальронда взглядом:
— Товарищ командир, пройдемте… до отделения!
Следом за Вальрондом тронулась и Даша.
— Придумай хоть оправдание, — шепнула она.
— Уже придумал: лев напал на тебя, а я вступился…
Даша простояла на улице, пока Вальронда не выпустили из милиции. По лицу его она поняла все.
— Чист, командир?
— Аки голубь. Обработали. До конца месяца… А ведь еще сегодня утром у меня было полтора миллиона!
— Теперь моя очередь тратиться, — сказала Даша.
— Что ж, начинай теперь ты…
— Но вот беда: у меня давно ничего нет.
Безденежные и молодые, они стояли на снегу. Вдалеке виднелся частокол мачтовых штыков, словно воздетых для боя. Над Соломбалой дымно несло из труб, изгарь доков оседала на льду реки, а здание флотского полуэкипажа приветливо светилось огнями: там ужинали матросы.
Даша застегнула ему воротник шинели, и по тому, как неудачно были пришиты крючки, она догадалась, что здесь не было женской руки, — моряк молод, и женщины у него нету.
— Не будем стоять, командир. Хочешь, пойдем ко мне и будем пить чай…
— Еще бы не хотеть! — подпрыгнул Вальронд. — Если уж признаться по чести, то я только и жду, чтобы меня пригласили…
* * *
Та же улочка Немецкой слободы, заметенные пышным снегом заборы, тишина переулков и скрип снега под ногами. Все тот же старый дом с палисадником, и светятся в глубине двора зеленые абажуры.
— Прошу. — Он пропустил Дашу впереди себя на крыльцо. Даша долго не могла попасть ключом в скважину замка.
— Всегда с ужасом открываю, — говорила она. — Прошу не пугаться, если для начала я займусь домашней уборкой. Удивительный запас энергии у моей дочери…
В комнатах было тепло, так приятно было сложить перчатки перед зеркалом. Навстречу матери выбежала девочка — со словами:
— Мама, ты не ругайся сегодня — я уже все убрала.
— Тем хуже для меня…
А за стеною журчала швейная машинка и бедная швея пела:
Вкупе брак, вкупе гроб,
Вкупе кляч, вкупе смех.
Вкупе жизнь без хвороб,
Непохожая на всех…
Вальронд заметил, что девочка сильно выросла, и нежно провел ладонью по ее льняным волосам.
— Тебя, если не ошибаюсь, раньше называли Клавой?
— Да. Клава!
— Вот видишь, какое у тебя чудесное имя… А как прикажешь называть тебя по батюшке?
— Евгеньевна, — ответила девочка, и Женька Вальронд чуть не отдернул руку от ее головенки, как от огня.
Прищурившись, он стоял, прислонясь к косяку двери, и следил, задумчивый, как Даша накрывает на стол к чаепитию. Потом сказал — громко, со смыслом:
— Это неплохо твоя мама придумала. Твоя мама умница: она умеет предугадывать события в своей жизни заранее… А что, если, Клавочка, ты будешь называться так Клавдия Евгеньевна Вальронд? Скажи, девочка, тебе это нравится?
— Очень, — ответил ребенок.
— Мне тоже нравится. Это неплохо звучит… — И он с удовольствием повторил: — Клавдия Евгеньевна Вальронд! В этом действительно что-то есть… У меня с тобой, Клавочка, будет на эту тему разговор особый.
Лицо Даши оставалось непроницаемым, словно она не понимала всех этих намеков. Поведя рукой над столом, женщина сказала:
— Садись, командир. Что есть — то есть, в магазин не побегу.
Потом, уже после чая, когда стрелка часов подбегала к полуночи, а утомленная дневным разбоем Клавочка крепко спала на диване, румяной щекой на подушке, Даша сказала:
— Я тебя провожу, командир. До набережной.
Вальронд распетушился, — на всю морскую мощь:
— Я не тот мужчина, который позволит женщине провожать себя!
Но Даша уже сунула в пальто браунинг:
— А я не та женщина, которую провожают мужчины…
…Сыпал мягкий снежок. Обоим было очень хорошо. Лысенький Ломоносов, весь в снегу, стоял перед исполкомом, величаво играя на классических цимбалах.
— До чего же мне не нравится этот Ломоносов!
— Он никому не нравится, — ответила Даша. — Но зато классика. Работы Мартоса… Для музея — хорошо, для Архангельска — плохо!
— Мне нравится Ломоносов иной, — сказал Вальронд.
— Какой же?
— Без цимбал. С дубиной в руке он догоняет академика Шумахера, чтобы побольней лупануть немца по хребту.
— Ты очень буйный, командир. Тебя послушаешь, так одни калибры, дюймы, пороха и дубины… Тебя надо пригладить! Чтобы ты стал нежный и каждый вечер играл на цимбалах!..
Наступила пора прощаться — на снегу, на ветру. Даша разглядывала рваный палец своей перчатки и ждала, что он ей скажет…
— Я считаю, Даша, — .сказал Вальронд, не откладывая дела в долгий ящик, — что лучше меня вам никого не найти… Пожалуйста, я тебя очень прошу: подумай обо мне сегодня…
Резко повернувшись, она пошла прочь от него. «Обиделась?» Нет, не обиделась… Обернулась и помахала рукой.
— Я подумаю! — ответила издалека и убежала (как девочка)…
Вальронд вытер лицо снегом и пошел на корабль в Соломбалу. Прямо через лед реки — прямо на дивизион.
А она пусть думает. Пусть она думает теперь всю ночь…
Пусть она не спит до утра — и думает. Все равно — лучше ей ничего не придумать!
* * *
Женька Вальронд оказался на редкость хорошим мужем. Он вошел в семейную жизнь отличным хозяином и отцом. Они прожили вместе только четыре года — четыре года, как один день, как один вздох, как один ликующий возглас…
Комдив Е. М. Вальронд умер от лютой астмы, которая развилась как следствие отравления газами у водопада Кивач.
Алмазна сыплется гора
С высот четыремя скалами,
Жемчугу бездна и сребра
Кипит внизу…
Вечный водопад прошумел и затих навсегда. Его похоронили на скромном соломбальском кладбище, неподалеку от могилы известного полярного морехода Пахтусова.
С могилы комдива открывался чудесный вид: качались мачты кораблей, а по вечерам на тонких реях загорались огни, такие уютные и такие зовущие — всё вдаль, в моря, в туманы…
После него остался единственный сын.
Тоже Евгений — тоже Женька Вальронд!
Тоже офицер флота, — пусть всегда качаются палубы, пусть всегда ревут, просвистанные штормами, просторы моего океана.
«И твердо серые утесы выносят волн напор, над морем стоя…»
Комментарии
Практически каждая книга Валентина Пикуля вынашивалась и рождалась с осложнениями. Так было и с романом «Из тупика».
К 50-летию Октябрьской революции Лениздат планировал выпуск книги В. С. Пикуля «Юнкера», о чем с автором и был заключен соответствующий договор. Осветить события Октябрьского вооруженного восстания и штурм Зимнего Валентин Саввич хотел не стандартно, а именно: показать революционный переворот не столько со стороны парадного фасада, сколько с противоположной стороны, где находились защитники Зимнего — юнкера, так и не понявшие (как поется в популярной песне), в чем же их вина.
Автор со всей серьезностью отнесся к сложному замыслу. Он досконально изучил все доступные материалы, сопоставляя мнения и свидетельства различных противостоящих сил, стараясь судить о них непредвзято. В результате кропотливой работы над источниками он пришел к выводу, что в деформированной истории господствуют фальсифицированные утверждения о ходе революции, начиная с количества погибших при штурме Зимнего и кончая вещами… куда более серьезными. Валентин Саввич кривить душой не мог.
Исторические документы, которые он изучил, не вписывались в официально принятую схему.
Что же делать? Расторгать договор?
Но аванс уже получен и израсходован. ТУПИК! Надо искать выход…
Тема революции и гражданской войны уже захватила его целиком, и писатель решил рассказать правду о революционной ситуации, только уже не в Петрограде, а на Севере, как он ее понимал.
Замысел романа «Юнкера» был отложен и написана заявка на новый роман — «Из тупика».
Договор на книгу был подписан в августе 1966 года с директором Лениздата Поповым Леонидом Васильевичем, а первое издание романа вышло в 1968 году, объемом 55 авторских листов и небольшим тиражом в 65 тысяч экземпляров. Первоначально издательство планировало выпустить роман в двух томах, но по каким-то техническим причинам он вышел в одном томе, неуклюжий и тяжелый, как кирпич.
С этим романом связан личный, если можно так выразиться, писательский рекорд. Валентин Пикуль собрал все материалы, написал, перепечатал, вычитал, внес исправления и сдал в редакцию рукопись за полгода. ПОЛГОДА. Это всего сто восемьдесят дней и ночей! А рукопись составила тысячу сорок три страницы машинописного текста! Автор работал как бы на одном дыхании, и удивительная работоспособность объясняется лишь одним — Валентин Саввич был «в своей стихии», ведь он описывал хорошо известный ему и обожаемый им Север.
В этом произведении писатель впервые обратился к жанру романа-хроники, а это значит, что он должен был строго следовать жесткой логике исторических событий. Конечно, вымысел в романе-хронике возможен, но он должен реализовываться на основе исторических фактов и подтверждаться документами эпохи.
Роман «Из тупика» многопланов, густо населен героями. География произведения весьма обширна: действия в нем переносятся то в Романовна-Мурмане, то в Архангельск, то в Тулон и Марсель, то в Салоники, то в Кандалакшу и на Онегу. События, освещенные в романе, связаны с установлением советской власти на Севере, в местах, где в годы второй мировой войны воевал автор. Видимо, это обстоятельство придает персонажам повествования рельефность, почти осязаемость.
Простой, доверчивый главный герой Женька Вальронд, как можно заметить, он «унаследовал» некоторые черты характера от самого автора.
Многие страницы романа посвящены крейсеру «Аскольд», который в те трудные для нашей Отчизны времена перешел на сторону революции.
Валентин Саввич считал роман «Из тупика» одной из своих писательских удач. Но официальная оценка романа не была столь однозначной и благожелательной.
Напротив, после выхода книги имя автора на продолжительное время исчезло со страниц печати и было категорически неупоминаемо.
В очерке о Валентине Пикуле, написанном в 1969 году критиком Р. Мессер, справедливо отмечалось: «О нем нет критических статей, существуют лишь краткие рецензии на его первую книгу. А между тем им опубликованы уже пять произведений, четыре из которых — исторические романы».
Что же произошло?
Имя Пикуля со страниц прессы перекочевало в кулуары писательских организаций, на трибуны конференций, в кабинеты обкомов и даже значительно выше.
Эпицентром словесного фехтования был адмирал Кетлинский, выведенный в романе под фамилией Ветлинский, однако безоговорочно и безошибочно опознанный всеми военморами периода гражданской войны.
Сколько упреков и обвинений посыпалось на голову Валентина Пикуля. Как сейчас говорят, и слева и справа.
В своих, в общем доброжелательных, консультационных замечаниях В. Тарасов, к тому времени около тридцати лет занимавшийся исследованием интервенции и гражданской войны на Севере России, пишет: «Вы, Валентин Саввич, допускаете в книге ряд противоречий в оценке Кетлинского. Правильно показываете его в период службы царю и Временному правительству как сатрапа, а при Советской власти он у Вас выглядит как лояльный новой власти человек. Но этот человек был душой заговора против Советской власти, он создал контрреволюционный штаб Главнамура, в котором все — от писаря до генерала — были белогвардейцами. А он у Вас или в тени, или даже лояльный человек».
Так кто же такой К. Ф. Кетлинский? Сатрап с «Аскольда» или дисциплинированный офицер, прогрессивная личность? Удивительно, но факт. Роман Валентина Пикуля стал поводом к тому, чтобы по этому вопросу спустя полвека в схватку вступили потомки враждующих сторон.
Первую точку зрения отстаивали и академик Кедров, автор книги «От Тулона до Мурмана», и ряд историков и литераторов, но, главное, те, кто знал Кетлинского по Мурману. К. Козловский писал: «Их свидетельство прочно и незыблемо, что в деятельности Кетлинского в Мурманске есть много скрытых, закулисных и темных сторон». В другом письме участника гражданской войны читаем: «Еще живы те, которые знают, кто фактически виновен в расстреле четырех матросов в Тулоне — фигура командира крейсера Кетлинского, сменившего Иванова 6-го, была достаточно известна как махрового монархиста» Матрос-аскольдовец Седнев спустя сорок лет после смерти Кетлинского скажет «Он был душой заговора против Советской власти»
Флагманом оппозиции выступала дочь адмирала, писательница Вера Казимировна Кетлинская, приложившая немало сил, чтобы подкрасить портрет отца в «красный» революционный цвет. Кетлинская защищала родовую честь так, как она это понимала. А все шишки злой критики сыпались на голову Валентина Пикуля.
Но не будем, как это становится сейчас модным, смаковать «негатив» Негативное надо уметь дозировать. Сплошное охаивание убивает ВЕРУ, жизнь без которой не имеет смысла. Это твердо усвоил Валентин Саввич.
И жизнь расставила все на свои места.
22 марта 1988 года в Рижском окружном Доме офицеров состоялось торжественное вручение литературной премии Министерства обороны СССР за 1987 год писателю Валентину Пикулю. Этой награды, как отмечалось в указе, писатель удостоен за активную разработку в своем творчестве военно-патриотической тематики, за пропаганду героико-революционных и боевых традиций российского флота в романе «Из тупика» Награду вручал начальник военного издательства МО СССР генерал-лейтенант В. С. Рябов.
В ответном слове Валентин Пикуль сказал, что он уже 40 лет работает в литературе, но никогда еще не слышал сразу столько добрых слов в свой адрес. «Отрадно, — сказал писатель, — что премии удостоен роман, написанный 20 лет назад, и поэтому невольно приходишь к мысли, что раньше я писал лучше…»
Денежное вознаграждение Валентин Саввич передал в фонд госпиталя Прибалтийского военного округа на нужды находящихся на излечении воинов-интернационалистов.
|
The script ran 0.02 seconds.