Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Домби и сын [1846-1848]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Москва - Ленинград, 1929 год. Государственное издательство. Роман создавался в годы наивысшего подъема чартизма - наряду с другими шедеврами английского критического реализма. Роман выделяется особенно острым и многообразным сатирическим обличением английской буржуазии. Созданный Ч.Диккенсом образ мистера Домби - один из наиболее ярких образов английского капиталиста, холодного дельца, знающего одно мерило поступков и чувств - выгоду.

Аннотация. Роман создавался в годы наивысшего подъема чартизма - наряду с другими шедеврами английского критического реализма. Роман выделяется особенно острым и многообразным сатирическим обличением английской буржуазии. Созданный Ч.Диккенсом образ мистера Домби - один из наиболее ярких образов английского капиталиста, холодного дельца, знающего одно мерило поступков и чувств - выгоду.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Слуги — второй был смуглым желчным субъектом в куртке, гладко выбритым, с коротко остриженными черными волосами — завершили свои приготовления и стояли, созерцая стол. Первый лакей осведомился у мадам, скоро ли, по ее мнению, приедет мосье. Она этого не знала. Ей это было безразлично. Pardon![114] Ужин готов! К нему следовало приступить немедленно. Мосье (который говорит по-французски, как ангел или как француз — это одно и то же) весьма выразительно заявил о своей пунктуальности. Да, английская нация славится своей пунктуальностью. Ах! Что за шум? Боже мой, это мосье. Вот он! Действительно, мосье, которого впустил другой лакей, шел, сверкая зубами, по темным комнатам, напоминающим вход в пещеру, и, войдя в эту обитель света и красок, обнял мадам и обратился к ней по-французски, назвав ее своей очаровательной женой. — Боже мой! Мадам вот-вот упадет в обморок! Мадам так обрадовалась, что ей стало дурно! — Лысый бородатый слуга заметил это и вскрикнул. Но мадам только отпрянула и содрогнулась. Прежде чем были сказаны эти слова, она уже стояла, положив руку на бархатную спинку кресла, выпрямившись во весь рост и с неподвижным лицом. — Франсуа полетел в «Золотую голову» за ужином. В таких случаях он летает как ангел или птица. Багаж мосье находится в его комнате. Все приготовлено. Сию минуту будет подан ужин. Лысый лакей сопровождал эти слова поклонами и улыбками, и вскоре появился ужин. Горячие блюда были принесены на жаровне, холодные уже стояли на столе, а запасные приборы на буфете. Мосье остался доволен сервировкой. Так как стол был маленький, она показалась ему очень удобной. Пусть поставят жаровню на пол и уходят. Он сам будет брать блюда. — Простите, — вежливо сказал лысый, — это немыслимо! Мосье был другого мнения. Сегодня он ни в чьих услугах больше не нуждался. — Но мадам… — начал лысый. По словам мосье, у мадам была своя горничная. Этого было достаточно. Тысяча извинений! Нет! У мадам не было никакой горничной. — Я приехала сюда одна, — сказала Эдит. — Мне так хотелось. Я привыкла путешествовать, я не нуждаюсь в услугах. Пусть никого ко мне не присылают. Итак, мосье, упорствуя в своем немыслимом желании, пошел вслед за обоими слугами к наружной двери, чтобы запереть ее на ночь. В дверях лысый обернулся, отвесил поклон и заметил, что мадам по-прежнему стояла, опираясь на бархатную спинку кресла, не обращала никакого внимания на мосье и смотрела прямо перед собой. Когда шум запираемой Каркером двери пронесся по всем комнатам и долетел, как бы приглушенный и придавленный, до этой последней и самой отдаленной комнаты, он слился в ушах Эдит с боем соборных часов, возвестивших полночь. Она слышала, как Каркер остановился, также как будто прислушиваясь, а затем направился к ней, в молчании протягивая длинную цепь шагов и по дороге захлопывая за собой все двери. Ее рука на секунду оторвалась от бархатного кресла, чтобы придвинуть ближе лежавший на столе нож; потом она приняла прежнюю позу. — Странно, что вы приехали сюда одна, дорогая! — сказал он, входя. — Что это значит? — воскликнула она. Она сказала это таким резким тоном, так гневно повернула голову, так неприветливо взглянула на него и так мрачно сдвинула брови, что он, с лампой в руке, остановился, смотря на нее, словно она лишила его способности двигаться. — Я говорю: как странно, что вы приехали сюда одна! — повторил он наконец, поставив лампу и улыбаясь самой учтивой своей улыбкой. — Право, это была излишняя предосторожность, которая могла даже повредить. Вы должны были нанять горничную в Гавре или Руане, и времени у вас для этого было достаточно, хотя вы, дорогая, — самая капризная и привередливая из всех женщин, а также и самая красивая. Она бросила на него странный взгляд, но продолжала стоять, опираясь на спинку кресла, и не произнесла ни слова. — Я никогда еще не видел вас такой очаровательной, как сегодня, — добавил Каркер. — Действительность превосходит даже тот образ, который я хранил в памяти во время этого мучительного испытания и который я созерцал денно и нощно. Ни слова. Ни взгляда. Глаза ее были совершенно скрыты опущенными ресницами, но голова высоко поднята. — Суровы, жестоки были условия испытания! — с улыбкой продолжал Каркер. — Но все они выполнены, остались в прошлом, и тем чудеснее, тем безопаснее настоящее! Мы найдем приют в Сицилии. В этом самом безмятежном и тихом уголке земного шара мы с вами, мое сокровище, будем вознаграждены за прежнее рабство. Он весело направился к ней, но она мгновенно схватила со стола нож и отступила на шаг. — Ни с места, или я вас убью! — крикнула она. Эта внезапная перемена, происшедшая в ней, напряженная ненависть и безграничное отвращение, сверкнувшие в глазах и отразившиеся на лице, заставили его остановиться, словно перед ним вспыхнуло пламя. — Ни с места! — сказала она. — Не подходите ко мне, если вам дорога жизнь! Они смотрели друг на друга. Лицо его выражало ярость и изумление, но он поборол эти чувства и шутливо сказал: — Полно, полно! Ведь мы одни, и никто нас не видит и не слышит. Неужели вы думаете запугать меня этой притворной добродетелью? — Неужели вы думаете запугать меня, — страстно возразила она, — и заставить отказаться от любой намеченной мною цели и любого принятого мною решения, если будете напоминать мне о том, что мы здесь одни и неоткуда ждать помощи? Меня, которая умышленно приехала сюда одна? Если бы я боялась вас, разве не стала бы я вас избегать? Если бы я боялась вас, разве была бы я здесь глухой ночью и разве сказала бы вам то, что намерена сказать? — Что же именно, прелестная капризница? — спросил он. — Более прелестная, чем любая другая женщина в наилучшем расположении духа. — Я ничего вам не скажу, пока вы не сядете вон на тот стул, — ответила она, — или скажу только одно: не подходите ко мне! Ни шагу дальше! Говорю вам, если вы сделаете еще один шаг, — господь мне свидетель, я убью вас! — Уж не принимаете ли вы меня за своего супруга? — усмехнулся он. Не удостаивая его ответом, она вытянула руку, указывая на стул. Он закусил губу, нахмурился, засмеялся и сел, не в силах скрыть своей растерянности, нерешительности, нетерпения, нервно кусая ногти и посматривая на нее искоса с чувством горького разочарования, хотя он и притворялся, будто его забавляет ее каприз. Она положила нож на стол и, коснувшись рукой корсажа, сказала: — Здесь у меня спрятан отнюдь не любовный сувенир. Не желая еще раз выносить ваше прикосновение, я обращу этот предмет против вас — теперь вы это знаете — с большей охотой, чем против любой из пресмыкающихся тварей! Он сделал попытку весело засмеяться и попросил ее поскорее доиграть эту комедию, так как ужин стынет. Но украдкой он бросил на нее еще более хмурый и раздраженный взгляд и с глухим проклятьем топнул ногой. — Сколько раз, — продолжала Эдит, мрачно глядя на него, — вы со свойственной вам наглостью и подлостью наносили мне оскорбления и обиды? Сколько раз своим вкрадчивым тоном, своими насмешливыми словами и взглядами вы поливали меня грязью за мою помолвку и замужество? Сколько раз вы обнажали и растравляли мою рану — любовь к этой милой, заброшенной девушке? Сколько раз вы раздували огонь, на котором я корчилась в течение двух лет, и подстрекали меня к жестокой мести в минуты ужаснейшей для меня пытки? — Не сомневаюсь, сударыня, — ответил он, — что вы добросовестно вели подсчет, и он довольно точен. Полно, Эдит! Все это было уместно по отношению к этому бедняге — вашему супругу… — А что, если бы, — начала она, следя за ним с таким горделивым пренебрежением и отвращением, что он невольно съежился, как ни старался храбриться, — что, если бы все прочие причины презирать его развеялись как дым и место их заняла бы только одна — то, что вы были его советчиком и любимцем? — По этой-то причине вы и бежали со мной? — язвительно спросил он. — Да, и потому-то мы находимся лицом к лицу в последний раз. Несчастный! Сегодня ночью мы встретились и сегодня ночью расстанемся. Потому что я ни на минуту здесь не останусь после того, как выскажу все! Он злобно повернулся к ней и схватился рукою за стол, но не встал, ничего не ответил и воздержался от угроз. — Я, — сказала она, немигающим взором глядя ему в глаза, — женщина, которую с самого детства позорили и ожесточали. Меня предлагали и отвергали, выставляли напоказ и расхваливали, пока я не почувствовала глубокого отвращения ко всему. Все мои способности и таланты, которые могли бы служить мне источниками утешения, были выброшены на рынок, чтобы повысить мне цену, словно уличный глашатай объявлял о них во всеуслышание. Мои нищие, но гордые друзья взирали на это с одобрением, и всякая связь между нами порвалась в моем сердце. Нет среди них никого, к кому бы я была привязана хотя бы так, как могу привязаться к комнатной собачке. Я осталась одна на свете, прекрасно помня о том, каким бездушным был для меня этот свет и какое бездушной частицей его была я сама. Вы это знаете, и знаете также, что мой успех в обществе не имеет для меня никакой цены. — Да. Мне так казалось, — проговорил он. — И вы на это рассчитывали! — подхватила она. — И потому преследовали меня. Я дошла до того, что не могла оказывать никакого сопротивления, кроме безразличия к повседневным трудам тех рук, которым я была обязана этим безразличием. Зная, что мое замужество по крайней мере помешает им торговать мною вразнос, я допустила, чтобы меня продали так же позорно, как продают на невольничьем рынке рабыню с петлей на шее. Вы это знаете! — Да, — сказал он, оскалив все зубы. — Я это знаю. — И на это рассчитывали! — повторила она. — И потому преследовали меня. После свадьбы я убедилась, что не защищена от позора — от домогательств и преследования. Они были слишком очевидны: казалось, будто они написаны на бумаге грубейшими словами и бумагу постоянно суют мне в руку. Я была не защищена от преследования некоего гнусного негодяя и почувствовала, что до сей поры я еще не знала, что такое унижение. Этот позор навлек на меня мой муж, он погрузил меня в этот позор собственными руками и по своей воле, делал это сотни раз. И вот, лишившись по вине этих двоих людей покоя, принуждаемая этими двумя людьми отказаться от последних крох нежности, уцелевших во мне, либо навлечь новое несчастье на невинный предмет моей любви, перебрасываемая от одного к другому, убегающая от первого, чтобы подвергнуться нападению второго, я почувствовала безумную ненависть к обоим! Не знаю, кого я ненавидела сильнее — господина или слугу! Он пристально смотрел на нее, стоявшую перед ним во всем величии своей гневной красоты. Она была непреклонна — он это видел, — бесстрашна и боялась его не больше, чем какого-нибудь червя. — Что могла бы я вам сказать о чести или целомудрии? — продолжала она. — Какое это имело бы значение для вас, какое это имело бы значение в моих устах? Но если я скажу вам, что от омерзения кровь стынет у меня в жилах, когда вы касаетесь моей руки, если я скажу, что с той минуты, когда я впервые вас увидела и возненавидела, и вплоть до сегодняшнего дня, когда инстинктивное мое отвращение усилилось благодаря тому, что я вас лучше узнала, вы были для меня самым гнусным существом, которое не имеет себе подобного на Земле, — если я вам это скажу, что тогда? Он тихо засмеялся: — Да, что тогда, моя королева? — Что было в тот вечер, когда вы, набравшись храбрости после сцены, происшедшей на ваших глазах, осмелились прийти ко мне в комнату и заговорить со мною? — спросила она. Он пожал плечами и снова засмеялся. — Что было в тот вечер? — повторила она. — У вас такая прекрасная память, — ответил он, — что вы несомненно можете вспомнить сами. — Да, могу, — сказала она. — Слушайте! Заговорив тогда о бегстве, — не об этом бегстве, но о таком, каким оно вам рисовалось, — вы сказали, что я себя погубила; я, по вашим словам, себя погубила потому, что допустила это свидание, доставив вам возможность быть застигнутым, если вы найдете это нужным, а также потому, что я и раньше не раз позволяла вам видеться со мною наедине, пользовалась для этого благоприятными случаями и откровенно признавалась, что к мужу я не чувствую ничего, кроме отвращения, а к самой себе отношусь безразлично. В вашей власти было меня оклеветать, и моя репутация добродетельной женщины зависела от вас. — В любви все средства… — перебил он, улыбаясь. — Старая поговорка… — В тот самый вечер, — продолжала Эдит, — закончилась борьба, которую я долго вела, борьба отнюдь не с уважением к доброму моему имени. Я сама не знаю, с чем — быть может, с привязанностью к этому последнему моему убежищу. В тот самый вечер я отреклась от всего, кроме гнева и ненависти. Я нанесла удар, который поверг в прах вашего надменного господина, а вас заставил стоять вот здесь, передо мною, смотреть на меня и узнать, какая у меня цель! С громким проклятием он вскочил со стула. Она супула руку за корсаж, и ни один палец у нее не дрогнул, ни один волос на голове не шевельнулся. Он стоял неподвижно, она тоже, между ними — стол и стул. — Когда я забуду, что этот человек прикоснулся в тот вечер своими губами к моим и держал меня в своих объятиях, как сделал это и сегодня, — сказала Эдит указывая на него, — когда я забуду пятно от поцелуя на моей щеке, на щеке, к которой прижималась своим невинным личиком Флоренс, когда я забуду мою встречу с нею в то время, как это пятно еще горело на моем лице, когда забуду, каким стремительным потоком обрушилась на меня мысль, что, избавляя ее от преследования, навлеченного моей любовью, я покрываю позором и бесчестьем также и ее имя и навсегда останусь в ее памяти грешницей, от которой она должна отшатнуться, — когда я об этом забуду, тогда, о мой супруг, с которым отныне я развелась, я позабуду и эти последние два года, изменю то, что мною сделано, и выведу вас из заблуждения! Ее сверкающие глаза — на мгновенье она их подняла — снова остановились на Каркере, и она протянула ему письма, держа их левой рукой. — Посмотрите на них! — презрительно сказала она. — Вы адресовали их мне на вымышленное имя. — Под этим именем вы теперь живете; одно адресовано сюда, другое — на какую-то промежуточную станцию. Они не распечатаны. Возьмите их. Она их скомкала и швырнула к его ногам. А когда она снова взглянула на него, у нее на лице была улыбка. — Сегодня ночью мы встретились, и сегодня ночью мы расстанемся, — сказала она. — Слишком рано вы начали мечтать о Сицилии и блаженном отдыхе. Вы могли бы немного дольше льстить, пресмыкаться, играть свою роль и стать еще богаче. Дорого вам обходится ваше сладостное уединение! — Эдит! — вскричал он с угрожающим жестом. — Сядьте! Пора покончить с этим. Какой бес вселился в вас? — Имя им легион, — ответила она, горделиво выпрямившись, словно желая сокрушить его. — Вы со своим господином взрастили их на доброй почве, и они растерзают вас обоих. Предав его, предав его невинное дитя, предав все и всех, ступайте и похваляйтесь своей победой надо мною и скрежещите зубами, зная, что вы лжете! Он стоял перед нею, бормотал угрозы и хмуро озирался вокруг, словно отыскивая что-то, с помощью чего он одержал бы над ней верх. Но, по-прежнему неукротимая, она не отступала. — Каждая ваша похвальба — для меня торжество, — продолжала она. — Вас я выбрала как самого подлого человека, какого я только знаю, как паразита и орудие надменного тирана, чтобы рана, нанесенная ему мною, была глубже и мучительнее. Похваляйтесь и отомстите ему за меня. Вы знаете, как вы попали сюда сегодня; вы знаете, что стоите здесь, корчась от страха; вы видите самого себя в подлинном свете, таким же презренным, если не таким же отвратительным, каким вижу вас я. Так похваляйтесь же и отомстите за меня самому себе! На губах у него была пена, на лбу выступил пот. Если бы она хоть на мгновение заколебалась, он справился бы с нею, но она была непоколебима, как скала, и ее испытующий взгляд не отрывался от его лица. — Так мы с вами не расстанемся, — сказал он. — Неужели вы почитаете меня слабоумным, полагая, что я вас отпущу, когда вы не владеете собой? — Неужели вы полагаете, что меня можно удержать? — отозвалась она. — Попытаюсь, дорогая моя, — сказал он угрожающе. — Да помилует вас бог, если вы попытаетесь подойти ко мне! — ответила она. — А что, если не будет никакого хвастовства и никакой похвальбы? — сказал он. — Что, если я в свою очередь изменю поведение? Послушайте! — Зубы его снова сверкнули. — На этот счет мы должны прийти к соглашению, в противном случае и я могу принять неожиданное для вас решение. Сядьте, сядьте! — Слишком поздно! — воскликнула она, и глаза ее загорелись. — Я пустила по ветру свою репутацию и доброе имя. Я решила принять позорное клеймо, которое на меня ляжет, — зная, что оно мною не заслужено, что и вы это знаете, а он не знает и не может и не будет знать никогда! Я умру и не пророню ни слова! Ради этого я нахожусь здесь наедине с вами глухою ночью. Ради этого я встретилась здесь с вами под чужим именем в качестве вашей жены. Ради этого я допустила, чтобы меня видели эти слуги и оставили здесь одну. Теперь ничто не может вас спасти. Он продал бы свою душу, только бы, во всей ее красоте, пригвоздить ее здесь к полу, с беспомощно повисшими руками, отданную ему во власть. Но он не мог смотреть на нее без страха. Он видел в ней непреодолимую силу. Он видел, что она готова на все и неутолимая ее ненависть к нему не остановится ни перед чем. Глаза его следили за рукой, которая с такой суровой, жестокой решимостью лежала на белой груди, и он подумал о том, что, если рука эта поднимется на него и промахнется, в следующее же мгновение она поразит эту грудь. Вот почему он не смел приблизиться к ней; но дверь, в которую он вошел, находилась за его спиной, и он отступил назад, чтобы запереть ее. — На прощанье выслушайте мое предостережение! Будьте настороже! — сказала она и снова улыбнулась. — Вас предали, это судьба всех предателей. Известно, что вы находитесь здесь или должны сюда приехать. Сегодня вечером я видела на улице в карете моего мужа! — Ты лжешь, шлюха! — вскричал Каркер. В ту же минуту в передней громко зазвонил колокольчик. Он побледнел, а она подняла руку, словно волшебница, которая своими заклинаниями вызвала этот звук. — Вот! Слышите? Он прислонился спиною к двери, так как заметил в Эдит какую-то перемену и подумал, что она хочет проскользнуть мимо него. Но она быстро вышла в противоположную дверь, которая вела в спальню, и захлопнула ее За собой. Как только она повернулась, как только отвела от него неумолимый, твердый взгляд, он почувствовал, что может справиться с нею. Он подумал, что испуг, вызванный этой ночной тревогой, сломил ее упорство, так как она и без того уже была переутомлена. Распахнув дверь, он поспешил последовать за ней. Но в комнате было темно, а так как она не откликнулась на его зов, ему поневоле пришлось вернуться за лампой. Высоко держа лампу, он осматривался вокруг, полагая, что она забилась куда-нибудь в угол; но в комнате никого не было. Тогда он перешел в гостиную, потом в столовую, двигаясь неуверенно, как человек, который находится в незнакомом месте; боязливо озирался и заглядывал за ширмы и диваны, но ее нигде не было. Не было ее и в передней, так скудно меблированной, что он мог убедиться в этом с первого взгляда. Все это время колокольчик снова и снова начинал дребезжать. В дверь уже стучали. Он поставил лампу и, подойдя к двери, стал прислушиваться. Слышны были голоса; по крайней мере двое говорили по-английски. Несмотря на то, что дверь была толстая, и несмотря на шум, он слишком хорошо знал один из этих голосов, чтобы сомневаться, кому он принадлежит. Он снова взял лампу, и быстро пошел назад через все комнаты, приостанавливался в дверях и, держа лампу над головой, осматривался вокруг. Он был уже в спальне, как вдруг его внимание привлекла дверь, ведущая в проход в стене. Он подошел к ней и убедился, что она заперта снаружи. Но, уходя, Эдит уронила вуаль, которая застряла в двери. Все это время люди на площадке лестницы звонили в колокольчик и колотили в дверь руками и ногами. Он не был трусом, но этот стук и звон, предшествовавшая им сцена, необычная обстановка, которая продолжала его смущать, крушение всех его планов (как это ни странно, но он был бы гораздо смелее, если бы они не рухнули), поздний час, сознание, что поблизости нет никого, к кому бы он мог обратиться с просьбой о дружеской услуге, но, главное, внезапное сознание, от которого даже его сердце стало тяжелым, как свинец, — сознание, что человек, чье доверие он обманул и которого так гнусно предал, находится здесь, чтобы встретиться с ним лицом к лицу и бросить ему вызов теперь, когда маска с него сорвана, — все это привело его в панический ужас. Он попробовал выломать дверь, в которой застряла вуаль, но это оказалось ему не по силам. Он открыл окно и сквозь жалюзи посмотрел вниз, во двор; но высота была значительная, а камни не знали жалости. Звонки и стук не прекращались, не проходил и панический страх. Он вернулся к двери в спальне и с отчаянием, напрягая все свои силы, взломал ее. Он увидел узкую лестницу, струя ночного воздуха коснулась его ноздрей, он крадучись вернулся назад за шляпой и плащом, потом как можно плотнее затворил за собой дверь, потихоньку спустился по лестнице, держа в руке лампу, потом потушил ее, поставил в угол и вышел под звездное небо.  Глава LV Роб Точильщик лишается места   Привратник у железных ворот, отделявших двор от улицы, оставил дверь сторожки открытой и ушел, намереваясь, вне сомнения, присоединиться к тем, кто поднял шум у двери на площадке парадной лестницы. Осторожно подняв засов, Каркер выскользнул на улицу, стараясь не шуметь, притворил скрипевшие ворота и поспешил уйти. В лихорадочной тревоге, вызванной унижением и бессильной яростью, он не мог бороться с паническим страхом. Страх достиг таких пределов, что Каркер готов был слепо броситься навстречу любой опасности, только бы не столкнуться с человеком, которого он два часа назад считал не заслуживающим внимания. Внезапный его приезд, столь неожиданный для Каркера, звук его голоса, столь близкая возможность встречи лицом к лицу могли ошеломить его в первую минуту, но затем он принял бы все это хладнокровно и не хуже любого негодяя дерзко смотрел бы в глаза своему преступлению. Но то обстоятельство, что козни его и коварство обратились против него же самого, сокрушили мужество и самоуверенность мистера Каркера. Гордая женщина отшвырнула его, как червя, заманила в ловушку и осыпала насмешками, восстала против него и повергла в прах. Душу этой женщины он медленно отравлял и надеялся, что превратил ее в рабыню, покорную всем его желаниям. Когда же, замышляя обман, он сам оказался обманутым и лисья его шкура была с него содрана, он улизнул, испытывая замешательство, унижение, испуг. Пока он крадучись пробирался по улицам, ужас, ничего общего не имеющий с этим страхом перед погоней, потряс его, словно электрический ток. Какой-то странный ужас, непонятный и необъяснимый, от которого земля уходила из-под ног, что-то стремительно несущееся в воздухе, словно смерть, летящая на крыльях. Он съежился, как будто хотел уступить ей дорогу. Однако она не пронеслась мимо, — ее здесь никогда и не было, но какой ужас оставило позади себя это неведомое! Он поднял злобное лицо, искаженное тревогой, к ночному небу, где звезды, такие спокойные, светили так же, как и в минуту,, когда он крадучись вышел на двор. И он остановился, чтобы подумать о том, что теперь делать. Боязнь, что ему придется скрываться от погони в чужом, далеком городе, где закон, быть может, не защитит его, новое для него чувство, что город этот — чужой и далекий, чувство, порожденное тем, что он внезапно остался совсем один после крушения всех своих планов, боязнь, более сильная, что наемный убийца может прикончить его в темном закоулке, если он станет искать убежища в Италии или Сицилии, — нелепая мысль, внушенная грехом и страхом, — и, наконец, какое-то смутное желание действовать вопреки прежним своим намерениям, раз у него все планы рухнули, — все это побуждало его ехать в Англию. «Там я буду, во всяком случае, в большей безопасности, — думал он. — Если я решу не встречаться с этим сумасшедшим, там меня труднее будет выследить, чем здесь, за границей. Если же я решусь на встречу (когда пройдет этот проклятый припадок), я буду по крайней мере не один, как здесь, где некому слово сказать, не с кем посоветоваться, нет никого, кто бы мне мог помочь. Там меня не будут гнать и травить, как крысу». Он пробормотал сквозь зубы имя Эдит и сжал кулак. Пробираясь в тени массивных зданий, он стискивал зубы, призывал на ее голову страшные проклятья и озирался по сторонам, как будто искал ее. Крадучись, он дошел до ворот постоялого двора. Все спали. Но когда он позвонил в колокольчик, явился какой-то человек с фонарем, и вскоре он уже стоял с этим человеком в каретном сарае и договаривался о найме старого фаэтона, чтобы ехать в Париж. Договорились быстро и тотчас же послали за лошадьми. Распорядившись, чтобы экипаж, когда запрягут, выехал следом за ним, он, все так же крадучись, выбрался из города, миновал старый крепостной вал и пошел на дорогу; она словно струилась потоком по темной равнине. Куда уводила она? Где она обрывалась? Когда под влиянием этих мыслей он приостановился, окидывая взглядом хмурую долину, где чахлые деревья отмечали наезженный путь, снова налетела несущаяся на крыльях смерть, снова пронеслась мимо, стремительная и неодолимая, и снова не осталось ничего, кроме ужаса, такого же темного, как окружающий пейзаж, и неясного, как самые дальние его границы. Ветра не было; в глубоком сумраке ночи не промелькнуло ни одной тени; не было шума. Город раскинулся позади, сверкая огнями, и звездные миры были заслонены шпицами и крышами, которые едва вырисовывались на фоне неба. Темное и пустынное пространство окружало его со всех сторон, и часы слабо пробили два. Казалось ему, он шел долго и прошел большое расстояние, часто останавливаясь и прислушиваясь. Наконец до его настороженного слуха долетел звон бубенчиков. Звеня то тише, то громче, то совсем замирая, то чуть позвякивая там, где дорога была плохая, то звеня бойко и весело, они приближались, и, наконец, громко закричав и щелкнув бичом, мрачный форейтор, закутанный до самых глаз, остановил возле него четверку лошадей. — Кто там идет? Мосье? — Да. — Мосье прошел не малый путь темной ночью. — Неважно. У каждого свой вкус. Больше никто не заказывал лошадей на почтовой станции? — Тысяча чертей!.. прошу прощения. Заказывал ли кто лошадей? В такую пору? Нет. — Слушай, приятель! Я очень тороплюсь. Посмотрим, быстро ли мы будем подвигаться вперед. Чем быстрее, тем больше получишь на чай. В путь! Живей! — Э-ге-гей! Н-н-но-о! Пошел! И галопом — вперед по черной равнине, вздымая пыль и разбрызгивая грязь! Дребезжание и тряска отвечали стремительным и беспорядочным мыслям беглеца. Все было туманно вокруг него, все было туманно в его душе. Предметы, пролетающие мимо, сливающиеся один с другим, едва схваченные глазом, скрывшиеся из виду, исчезнувшие! За отдельными кусками изгороди или стены коттеджа у самой дороги — мрачная пустыня. За неясными образами, возникавшими в его воображении и тут яге стиравшимися, — черная бездна ужаса, бешенства и неудавшегося предательства. По временам с далекой Юры долетала струя горного воздуха и таяла на равнине. Иногда чудилось ему — снова налетал этот вихрь, такой неистовый и ужасный, проносился мимо и леденил ему кровь. Фонари, бросая отблески на головы лошадей, темную фигуру форейтора и развевающийся его плащ, творили сотни смутных видений, гармонировавших с его мыслями. Тени знакомых людей, склонившихся над конторками и книгами в памятной ему позе; странный облик человека, от которого он бежал, или облик Эдит; в звоне бубенчиков и стуке колес — слова, когда-то произнесенные. Путаница в представлении о времени и месте: прошлая ночь отодвинута на месяц назад, то, что было месяц назад, происходит прошлой ночью, родина то безнадежно далека, то совсем близка; волнение, разлад, гонка, тьма и смятение в нем и вокруг него. Э-ге-гей! Пошел! И галопом по черной равнине, вздымая пыль и разбрызгивая грязь, взмыленные лошади храпят и рвутся вперед, словно каждая несет на своей спине дьявола, и в диком торжестве мчатся по темной дороге — куда? Снова налетает непонятный ужас, а когда он проносится мимо, бубенчики звенят в ушах: «Куда?» Колеса стучат: «Куда?» Все шумы и звуки повторяют этот крик. Отблески и тени пляшут, как чертенята, над головами лошадей. Теперь нельзя останавливаться, нельзя медлить! Вперед, вперед! Мчаться бешено по темной дороге! Он не мог думать сколько-нибудь связно. Он не мог отделить один предмет размышления от другого настолько, чтобы хоть на минуту сосредоточиться только на нем. Рухнувшая надежда получить желанную награду за прежнее самообуздание, неудавшаяся измена человеку, всегда честному и великодушному по отношению к нему, но чьи высокомерные слона и взгляды он хранил в памяти в течение многих лет (люди фальшивые и хитрые всегда втайне презирают и ненавидят того, перед кем пресмыкаются, и с затаенной злобой приносят дань уважения, зная, что оно ничего не стоит), — вот к чему возвращались его думы чаще всего. Глухую ненависть к женщине, которая заманила его в эту ловушку и отомстила за себя, он чувствовал все время; неясные, уродливые планы мести роились у него в голове; но все это терялось в тумане. Мысли быстро и непоследовательно сменяли одна другую. И пока он так лихорадочно и безуспешно пытался сосредоточиться, его упорно преследовала мысль, что лучше бы ему отложить размышления на какой-то неопределенный срок. Потом ему вспомнились давно минувшие дни, предшествовавшие второму браку. Он вспомнил о том, как завидовал сыну, как завидовал дочери, с какою исключительной ловкостью удерживал на расстоянии всех, добивавшихся близкого знакомства, как обвел одураченного им человека чертой, через которую никто, кроме него, не мог переступить. А затем он подумал: неужели все это он сделал только для того, чтобы бежать теперь, как затравленный вор, от этого одураченного им бедняги? Он готов был покончить с собой, карая себя за трусость, но эта трусость была поистине лишь тенью его поражения, неотделимой от него. Вера в свое собственное коварство пошатнулась от одного удара, он знал теперь, что был жалким орудием в руках другого человека, и это сознание парализовало его. Одержимый бессильной яростью, он ненавидел Эдит, ненавидел мистера Домби, ненавидел самого себя, но тем не менее он бежал и ничего другого не мог сделать. Снова и снова он прислушивался, не раздается ли за его спиною стук колес. Снова и снова ему чудилось, будто Этот стук становится все громче и громче. Наконец он до такой степени в этом убедился, что крикнул: «Стой!», даже задержку предпочитая такой неуверенности. Это слово быстро остановило посреди дороги экипаж, лошадей, форейтора. — Черт возьми! — крикнул форейтор, оглянувшись. — В чем дело? — Прислушайся-ка! Что это такое? — Что? — Что это за шум? — Ах, будь ты проклят, стой смирно, чертов разбойник! — С этими словами он обратился к лошади, тряхнувшей бубенчиками. — Какой шум? — Сзади. Не скачет ли кто? Вот! Слышишь? — Стой смирно, свиное рыло! — Это относилось к другой лошади, укусившей свою соседку, которая испугала двух других лошадей, а те рванулись вперед и остановились. — Никого там нет. — Никого? — Никого, разве что рассвет нас догоняет. — Кажется, ты прав. Сейчас и я ничего не слышу. Вперед! Сначала экипаж, полускрытый дымящимся облаком, поднимающимся над лошадьми, подвигается медленно, так как форейтор, которого зря задержали, угрюмо достает складной нож и прилаживает новый ремень к кнутовищу. Затем: «Э-ге-гей! Н-н-но-о! Пошел!» — и снова бешено мчатся вперед. И вот потускнели звезды, забрезжил дневной свет, и, стоя в фаэтоне и оглядываясь, он мог различить дорогу позади и убедиться, что на ней не видно никого. И вскоре рассвело, и солнце осветило поля и виноградники; и дорожные рабочие, поодиночке выходя из своих лачуг, наспех поставленных возле какой-нибудь кучи камней на обочине, брались за дело или жевали хлеб. Затем показались крестьяне, шедшие на работу или на базар, или сидевшие у дверей бедных домиков, они лениво глазели на него, когда он проезжал мимо. И, наконец, показалась почтовая станция; перед ней была грязь по щиколотку, а вокруг — дымящиеся кучи навоза и полуразрушенные надворные строения. А на эту живописную картину взирал огромный старинный каменный замок, не защищенный деревьями от солнца; половина окон его была заколочена, зеленая плесень лениво ползла по стенам, поднимаясь от террасы с балюстрадой к остроконечным башенкам. Угрюмо забившись в угол фаэтона, сосредоточившись на одном желании — двигаться побыстрее (правда, иногда он вставал, и ехал стоя на протяжении целой мили, и смотрел назад — всякий раз, когда вокруг была открытая местность), он продолжал путь, по-прежнему откладывая размышления на неопределенный срок, по-прежнему страдая от бесцельных мыслей. Стыд, разочарование, сознание своего поражения глодали его сердце; не покидавшая его боязнь быть настигнутым или встретить кого-нибудь — ибо он беспричинно страшился даже путешественников, ехавших той же дорогой ему навстречу, — была ему не по силам. Нестерпимый ужас, овладевший им ночью, возвращался и днем. Однообразный звон бубенчиков и стук копыт, однообразие его тревоги и бессильной ярости, однообразное чередование страха, сожалений и гнева превратили это путешествие в какое-то видение, в котором не было ничего реального, кроме его собственных терзаний. Это было видение: длинные дороги, тянувшиеся к горизонту, все время отступающему и недостижимому; скверно вымощенные города на холмах и в долинах, где в темных дверях и худо застекленных окнах появлялись чьи-то лица и где на длинных, узких улицах забрызганные грязью коровы и быки, выставленные рядами на продажу, бодались, мычали и получали удары дубинкой, которая могла проломить им голову; мосты, распятия, церкви, почтовые станции, свежие лошади, которых запрягали против их води, и лошади последнего перегона, взмыленные и грустно стоявшие, понурив голову, у дверей конюшни; маленькие кладбища с черными покосившимися крестами на могилах и висевшими на них увядшими венками; снова длинные дороги, тянувшиеся в гору и под гору, к предательскому горизонту; утро, полдень и закат солнца, ночь и восход молодого месяца. Это было видение: покинуть на время длинные дороги и ехать по скверной мостовой, трястись и громыхать по ней и смотреть на высокую колокольню, поднимавшуюся над крышами домов; выйти из экипажа и торопливо закусывать и большими глотками пить вино, которое не придает бодрости; идти пешком сквозь толпу нищих-слепцов с дрожащими веками (их вели старухи, подносившие зажженные свечи к их лицам), слабоумных, хромых эпилептиков, разбитых параличом; пройти сквозь гул голосов, смотреть из экипажа на обращенные к нему лица и протянутые руки, страшась, как бы не пробился вперед какой-нибудь преследователь; снова мчаться по длинной-длинной дороге, сидеть в тупом оцепенении, забившись в угол, вставать и смотреть туда, где месяц слабо освещает на много миль вперед все ту же бесконечную дорогу, или обернуться, чтобы поглядеть, кто следует за ним. Не спать, но иногда дремать с открытыми глазами и, вздрогнув, вскочить и вслух отозваться на пригрезившийся оклик. Проклинать самого себя за то, что он находится здесь, за то, что бежал, за то, что дал ей уйти, за то, что не встретился с ним лицом к лицу и не бросил ему вызова. Смертельно враждовать со всем миром, но прежде всего — с самим собой. Ехать и все окружающее заражать своим мрачным унынием. Это было лихорадочное видение: образы прошлого, перепутанные с образами настоящего; вся его жизнь и Это бегство, слившиеся воедино. Бешено спешить куда-то, где он должен быть. Видеть, как старые сцены врываются в то новое, что попадалось ему на пути. Размышлять о минувшем и далеком, как будто не обращая внимания на встречающиеся предметы, но мучительно сознавать, что они его ошеломляют и образы их теснятся в его разгоряченном мозгу. Это было видение: бесконечные перемены и все тот же однообразный звон бубенчиков, стук колес и копыт, и нет покоя. Города и деревни, почтовые станции, лошади, форейторы, холмы и долины, свет и тьма, дороги и мостовые, горы и лощины, дождь и ведро, и все тот же однообразный звон бубенчиков, стук колес и копыт, и нет покоя. Это было видение: подъезжать, наконец, по более оживленным дорогам к далекой столице, огибать на полном скаку старинные соборы и мчаться через маленькие города и деревни, разбросанные теперь при дороге гуще, чем раньше, и сидеть, забившись в угол, прикрывая лицо плащом, когда прохожие смотрели на него. Ехать все дальше и дальше, по-прежнему откладывая размышления на неопределенный срок, по-прежнему терзаясь мыслями; потерять представление о том, сколько часов длится эта езда, не различать ни времени, ни места. Томиться от жажды и чувствовать головокружение и близость безумия. И все-таки рваться вперед, словно не можешь остановиться, и въехать в Париж, где мутная река невозмутимо катит свои быстрые воды между двух бурлящих потоков жизни. Это все еще было видение, смутное видение: мосты, набережные, бесконечные улицы, винные лавки, водоносы, толпы людей, солдаты, кареты, военные барабаны, пассажи. Однообразный звон бубенчиков и стук колес и копыт, поглощенные, наконец, шумом и грохотом города. Постепенное замирание этого гула, когда он выехал в другом экипаже, через другую заставу. Снова однообразный звон, — в то время как он едет к берегу моря, — звон бубенчиков и стук колес и копыт, и нет покоя. Снова закат солнца и вечерние сумерки. Снова длинные дороги, темная ночь и бледные огоньки в окнах вдоль обочины, и все тот же однообразный звон бубенчиков, и стук колес и копыт, и нет покоя. Рассвет, загорающийся день и восход солнца. Это было видение: медленно подняться на холм и на вершине его почувствовать свежий морской ветер и увидеть отблески утреннего света на гребнях далеких волн. Спуститься в порт в разгар прилива и видеть возвращающиеся рыбачьи лодки и радостно ожидающих женщин и детей. Видеть сети и рыбацкую одежду, разложенные для просушки на берегу; видеть хлопотливых матросов и слышать их голоса высоко среди мачт и снастей; видеть неугомонную, сверкающую воду и всюду ослепительный блеск. Удаляться от берега и смотреть на него с палубы, когда он становится туманной дымкой, кое-где прорезанной солнцем, освещающим землю. Зыбь, брызги и шепот спокойного моря. Другая серая полоса на воде, на пути судна, быстро светлеющая и вздымающаяся все выше. Утесы, дома, мельница, церковь, вырисовывающиеся все яснее и яснее. Войти, наконец, в тихие воды и пришвартоваться к пирсу, на котором группами стоят люди, приветствуя друзей на борту. Высадиться на берег, быстро пробраться сквозь толпу, сторониться всех и каждого и быть, наконец, снова в Англии. В этой полудремоте ему пришла в голову мысль уехать в отдаленную деревню, которую он знал, притаиться там, разведать окольными путями, какие распространились слухи, и решить, как надлежит действовать. Все в том же состоянии притупления чувств и рассудка он вспомнил об одной железнодорожной станции, где ему нужно было делать пересадку и где была скромная гостиница. Он смутно подумал о том, что можно остановиться там и отдохнуть. С такими намерениями он постарался как можно быстрее проскользнуть в вагон, лег, завернувшись в плащ и притворяясь спящим, и поезд быстро умчал его от моря в глубь страны, к зеленеющим полям. Прибыв на станцию, он выглянул из окна и внимательно осмотрелся. Воспоминание не обмануло его. Это было уединенное местечко на опушке небольшого леса. Только один дом виднелся там, специально выстроенный или перестроенный под станционное помещение и окруженный прекрасным садом; ближайший маленький городок находился на расстоянии нескольких миль. Здесь он вышел из вагона и, никем не замеченный, отправился прямо в таверну и Занял две смежных комнаты, расположенных в стороне от остальных. Он хотел отдохнуть и вновь обрести самообладание и душевное равновесие. Им овладело бессмысленное бешенство, и, шагая по своей комнате, он скрежетал зубами. Мысли его — от них невозможно было избавиться, невозможно было ими управлять — по-прежнему блуждали, не подчиняясь его воле, и увлекали его за собой. Он был оглушен и чувствовал смертельную усталость. Но на нем, казалось, лежало проклятье: он не мог снова обрести покой, чувства были притуплены, но сознание не угасало. В этом отношении он владел своими чувствами не больше, чем если бы это были чувства другого человека. Они не принуждали его отмечать звуки и образы данной минуты, но их нельзя было отвлечь от смутного видения — его путешествия. Видение это все время было у него перед глазами. Эдит стояла, устремив на него мрачный, презрительный взгляд, а он мчался вперед, через города и деревни, сквозь свет и тьму, в дождь и ведро, по дорогам и мостовым, по холмам и долинам, в гору и под гору, измученный и запуганный однообразным звоном бубенчиков, стуком колес и копыт и невозможностью обрести покой. — Какой у нас сегодня день? — спросил он лакея, накрывавшего на стол к обеду. — Какой день, сэр? — Сегодня среда? — Среда, сэр? Нет, сэр. Четверг, сэр. — Я забыл. Который час? У меня часы не заведены. — Пять часов без нескольких минут, сэр. Вероятно, долго путешествовали, сэр? — Да. — По железной дороге, сэр? — Да. — Очень утомительно, сэр. Мне-то не часто случалось путешествовать по железной дороге, сэр, но об этом не раз говорили приезжие джентльмены. — Много бывает приезжих? — Много, сэр. Но сейчас никого нет. Затишье в делах, сэр. Всюду теперь затишье, сэр. Он ничего не ответил. Приподнявшись с дивана, на котором лежал, он сел, оперся локтями на колени и уставился в пол. Он ни на минуту не мог сосредоточиться. Его мысли устремлялись куда попало, но ни на одно мгновенье не засыпали. После обеда он выпил много вина, но тщетно. Такими искусственными средствами он не мог себя усыпить. Мысли, еще более бессвязные, еще безжалостнее увлекали его за собой, словно бешеные кони — приговоренного к смерти. Не было забвенья, и не было покоя. Сколько времени он сидел, пил и думал, отданный во власть беспорядочным мыслям, — на это никто не мог ответить с меньшей уверенностью, чем он сам. Но он знал, что сидел долго перед горевшей на столе свечой; вдруг он вскочил и с ужасом стал прислушиваться. Ибо на сей раз ему не почудилось. Земля дрожала, в доме дребезжали стекла, что-то неистово и стремительно неслось, рассекая воздух! Он чувствовал, как оно приблизилось и промчалось мимо. Но, подбежав к окну и увидев, что это такое, он тем не менее отшатнулся, словно смотреть было небезопасно. Будь проклят этот огненный грохочущий дьявол, так плавно уносящийся вдаль, оставляющий за собой в долине отблеск света и зловещий дым и скрывающийся из виду! Каркеру чудилось, будто его быстро убрали с пути этого дьявола и спасли от опасности быть разорванным в клочья. Эта мысль заставила его содрогнуться и съежиться даже теперь, когда окончательно замер гул и на всем протяжении железнодорожного полотна, какое он мог видеть при свете луны, было безлюдно и тихо, как в пустыне. Не в силах заснуть, чувствуя — а может быть, ему только казалось, — что его неудержимо влечет к этой дороге, он вышел из дому и стал бродить у самых рельсов, отмечая путь поезда по дымящейся золе, лежавшей на шпалах. Он брел около получаса в том направлении, где скрылся поезд, затем повернулся и пошел в противоположную сторону, по-прежнему вдоль полотна, мимо сада гостиницы и дальше, с любопытством посматривая на мосты, сигналы, фонари и задавая себе вопрос, когда же промчится еще один демон. Содрогание земли, вибрирующие звуки, пронзительный далекий свисток, тусклый свет, превращающийся в два красных глаза, и разъяренный огонь, роняющий тлеющие угли; непреодолимое нарастание рева, резкий порыв ветра и грохот — еще один поезд промчался и исчез, а Каркер уцепился за калитку, словно спасаясь от него. Он дождался следующего поезда, а затем еще одного. Он прошел тот же путь в обратную сторону, и снова вернулся, и — сквозь мучительные видения своего бегства — всматривался вдаль, не покажется ли еще одно из этих чудовищ. Он блуждал около станции, выжидая, чтобы одно из них здесь остановилось; а когда оно остановилось и его отцепили от вагонов, чтобы налить воды, он подошел к нему и стал рассматривать его тяжелые колеса и медную грудь и думать о том, какой жестокой силой и могуществом наделено оно. О, видеть, как эти огромные колеса начинают медленно вращаться, и думать о том, как они надвигаются на тебя и крушат кости! Возбужденный вином и жаждою покоя — эту жажду, несмотря на крайнее его утомление, утолить было невозможно, — он не переставал болезненно думать об этом. Когда он вернулся в свою комнату — было около полуночи, — эти мысли все еще преследовали его, и он сидел, прислушиваясь, не подходит ли еще один поезд. Так было и в постели, когда он улегся, не надеясь заснуть. Он продолжал прислушиваться. Когда пол начинал содрогаться, он вставал, подходил к окну и наблюдал (отсюда это было видно), как тусклый свет превращается в два красных глаза, разъяренный огонь роняет тлеющие угли, с грохотом проносится чудовище и над долиной стелется тропа из искр и дыма. Затем он смотрел в ту сторону, куда решил уехать на восходе солнца (ибо здесь не было для него покоя), и снова он ложился в постель, тревожимый все тем же однообразным звоном бубенчиков и стуком колес и копыт, вплоть до прибытия следующего поезда. Так продолжалось всю ночь. Не овладев собою, он, казалось, все больше и больше терял над собою власть в эти ночные часы. Когда забрезжил рассвет, он все еще терзался прежними думами и все еще откладывал размышления до той поры, когда состояние его улучшится. Прошлое, настоящее и будущее смутно вырисовывались перед ним, все разом, а он утратил всякую способность сосредоточить внимание на чем-нибудь одном. — Когда отходит мой поезд? — спросил он лакея, прислуживавшего ему накануне и вошедшего сейчас со свечой. — Примерно в четверть пятого, сэр. Курьерский проходит в четыре часа, сэр. Он здесь не останавливается. Он провел рукой по голове, — в висках молотками стучала кровь, — и посмотрел на часы. Было около половины четвертого. — Кажется, вы один уезжаете, сэр, — заметил слуга. — Здесь остановились еще два джентльмена, сэр, но они ждут поезда в Лондон. — Вы как будто говорили, что здесь никого нет, — сказал Каркер, повернувшись к нему и изобразив на своем лице подобие той улыбки, какою он улыбался, когда бывал разгневан или что-то подозревал. — Тогда никого не было, сэр. Два джентльмена приехали ночью с поездом, который здесь останавливается. Принести теплой воды, сэр? — Нет. И уберите свечу. Здесь достаточно светло для меня. Он бросился полуодетый на постель и, как только слуга ушел, поспешил подойти к окну. Ночь отступила перед холодным рассветом, и на небе уже загоралось алое зарево восходящего солнца. Он смочил голову водой, умылся — это его ничуть не освежило, — поспешно оделся, уплатил по счету и вышел. Его охватил неприятный холодок, вызывающий озноб. Выпала густая роса, и он задрожал, хотя и был разгорячен. Бросив взгляд на те места, где бродил ночью, и на сигнальные огни, слабо мерцавшие в утреннем свете и уже неспособные выполнять свое назначение, он повернулся в ту сторону, где восходило солнце, и увидел его во всем его великолепии, когда оно поднялось над горизонтом. Какой несказанной, какой торжественной красотой сияло оно! Когда он смотрел потускневшими глазами, как оно восходит, ясное и безмятежное, равнодушное к тем преступлениям и злодеяниям, которые с начала мира совершались в сиянии его лучей, — кто станет утверждать, что в нем не пробудилось хотя бы смутное представление о добродетельной жизни на земле и награде за нее на небе?! Если когда-нибудь он мог вспомнить с нежностью и раскаянием о сестре или брате, кто станет утверждать, что он не вспомнил о них в тот миг? Да, он должен был вспомнить, ибо час его пробил. Смерть надвигалась на него. Он был вычеркнут из списка живых и приближался к могиле. Он заплатил за проезд до той деревни, где предполагал остановиться, и стал прохаживаться взад и вперед, посматривая вдоль железнодорожного пути: с одной стороны он видел долину, а с другой — темный мост. И вдруг, сделав поворот там, где оканчивалась деревянная платформа, по которой он прогуливался, он увидел человека, от которого бежал. Тот появился в дверях станционного здания, откуда вышел и он сам. И глаза их встретились. Потрясенный, он пошатнулся и упал на рельсы. Но, тотчас поднявшись, он отступил шага на два, чтобы увеличить расстояние между собою и преследователем, и, дыша быстро и прерывисто, посмотрел на него. Он услышал крик, и снова крик, увидел, что лицо, искаженное жаждой мести, помертвело и перекосилось от ужаса… почувствовал, как дрожит земля… мгновенно понял… оно приближается… испустил вопль… оглянулся… увидел прямо перед собой красные глаза, затуманенные и тусклые при дневном свете… был сбит с ног, подхвачен, втянут кромсающими жерновами… они скрутили его, отрывая руки и ноги и, иссушив своим огненным жаром ручеек его жизни, швырнули в воздух изуродованные останки. Когда путешественник, которого узнал Каркер, очнулся, он увидел четверых людей, несущих на дощатых носилках что-то тяжелое и неподвижное, чем-то прикрытое, и увидел, как отгоняли собак, обнюхивавших железнодорожное полотно, и золою засыпали кровь.  Глава LVI Многие довольны, а Бойцовый Петух возмущен   У Мичмана было очень оживленно. Наконец-то явились мистер Тутс и Сьюзен. Сьюзен бросилась, как одержимая, наверх, а мистер Тутс с Петухом прошли в гостиную. — Ох, моя милая, дорогая, ненаглядная мисс Флой! — вскричала Нипер, врываясь в комнату Флоренс. — Кто бы мог подумать, что дело дойдет до этого, и я найду вас здесь, мою голубку, и нет рядом никого, кто бы вам услуживал, и нет у вас дома, который вы могли бы назвать родным, но больше я никогда не уйду от вас, мисс Флой! Я, быть может, и не обрастаю мхом[115], но я и не камень, который катится, и сердце у меня не каменное, иначе оно бы не разрывалось так, как разрывается сейчас, ах, боже мой, боже мой! Произнеся эту речь без малейших намеков на знаки препинания, мисс Нипер опустилась на колени перед своей хозяйкой и крепко обняла ее. — Дорогая моя! — продолжала Сьюзен. — Я знаю все, что случилось, все знаю, моя милочка, и я задыхаюсь, дайте мне воздуху! — Сьюзен, милая, добрая Сьюзен! — сказала Флоренс. — Господь с ней! Да ведь я ходила за ней еще девчонкой, когда она была совсем маленькой! И неужели она взаправду выходит замуж? — вскричала Сьюзен с грустью и восторгом, с гордостью и печалью и бог весть еще с какими противоречивыми чувствами. — Кто вам это сказал? — спросила Флоренс. — Ах, боже мой! Этот блаженный Тутс! — истерически ответила Сьюзен. — Я знала, что он не ошибается, дорогая моя, очень уж близко к сердцу он это принял. Этот Тутс — самый преданный и самый невинный младенец! Неужели же моя милочка, — продолжала Сьюзен, снова крепко обняв ее и залившись слезами, — взаправду выходит замуж? Сострадание, радость, нежность, сожаление — все эти чувства, с какими Нипер беспрестанно упоминала об этом событии и при каждом упоминании поднимала голову, чтобы заглянуть в юное лицо и поцеловать его, а затем снова опускала голову на плечо своей хозяйки, лаская ее и плача, — казались в высшей степени женственными и очаровательными. — Полно, полно! — успокоительным тоном сказала, наконец, Флоренс. — Ну, вот вы и пришли в себя, дорогая Сьюзен. Мисс Нипер, смеясь и плача, сидела на полу, у ног своей хозяйки, одной рукой прижимала к глазам носовой платок, а другой гладила Диогена, лизавшего ей лицо. Она призналась, что начинает успокаиваться, и в доказательство этого снова засмеялась и всплакнула. — Я… я… я никогда не видала такого создания, как этот Тутс, — сказала Сьюзен, — отроду не видывала! — Он такой добрый, — заметила Флоренс. — И такой потешный! — всхлипнула Сьюзен. — Как он разговаривал со мной, когда мы ехали в карете, а этот презренный Петух сидел на козлах! — О чем, Сьюзен? — робко спросила Флоренс. — О лейтенанте Уолтерсе, и капитане Джилсе, и о вас, дорогая мисс Флой, и о безмолвной могиле, — сказала Сьюзен. — О безмолвной могиле? — повторила Флоренс. — Он говорит, — тут Сьюзен разразилась истерическим смехом, — он говорит, что теперь сойдет в нее немедленно и с удовольствием, но не беспокойтесь, дорогая моя мисс Флой, он не сойдет, потому что слишком большое для него счастье видеть других людей счастливыми, он, может быть, и не Соломон, — своей обычной скороговоркой продолжала Нипер, — да я и не говорю, что он — Соломон, но одно я должна сказать: более бескорыстного человека свет еще не видывал! После этого энергического заявления мисс Нипер, все еще пребывая в возбужденном состоянии, неудержимо расхохоталась, а затем сообщила Флоренс, что он ждет внизу, хочет ее повидать, и это послужит щедрой наградой за все его хлопоты во время последней экспедиции. Флоренс поручила Сьюзен попросить сюда мистера Тутса, чтобы она могла поблагодарить его за доброе отношение, и через несколько секунд Сьюзен ввела в комнату этого молодого джентльмена, все еще весьма растрепанного и отчаянно заикающегося. — Мисс Домби, — сказал мистер Тутс, — получить разрешение вновь… ли…лицезреть… или нет, не лицезреть… я хорошенько не знаю, что я хотел сказать, но это не имеет никакого значения. — Мне так часто приходится вас благодарить, что у меня уже слов не осталось, и я не знаю, как поблагодарить вас сейчас, — отозвалась Флоренс, протягивая ему обе руки, и простодушная радость светилась на ее лице. — Мисс Домби, — зловещим голосом сказал мистер Тутс, — если бы вы, не изменяя своей ангельской природы, могли проклясть меня, вы бы меня повергли — разрешите так выразиться — в меньшее смущение, чем сейчас этими незаслуженными мною добрыми словами. Они на меня так действуют… но, — резко оборвал мистер Тутс, — я отвлекся в сторону, и это не имеет ровно никакого значения. Так как на это можно было ответить только новым изъявлением благодарности, то Флоренс снова его поблагодарила. — Я бы хотел, мисс Домби, — сказал мистер.. Тутс, — воспользоваться, если можно, этим случаем и кое-что разъяснить. Я бы имел удовольствие вер…вернуться с Сьюзен раньше. Но, во-первых, мы не знали фамилии родственника, к которому она поехала, а во-вторых, от этого родственника она уже успела переехать к другому, живущему довольно далеко. Потому вряд ли мы вообще нашли бы ее, если бы не прозорливость Петуха. Флоренс была в этом уверена. — Впрочем, суть дела не в этом! — сказал мистер Тутс. — Уверяю вас, мисс Домби, общество Сьюзен было для меня радостью и утешением, если принять во внимание мое душевное состояние, которое легче вообразить, чем описать. Путешествие уже само по себе являлось наградой. Впрочем, суть дела опять-таки не в этом! Мисс Домби, как я уже сообщал раньше, мне известно, что я не из тех, кого считают людьми смышлеными. Я это прекрасно знаю. Мне известно лучше, чем кому бы то ни было, какой я… если это не слишком грубое выражение, я бы сказал — какой я… тупоголовый. Но, несмотря на это, мисс Домби, я угадываю, каково положение дел в связи… в связи с лейтенантом Уолтерсом. Каких бы терзаний ни стоило мне это положение дел (это не имеет ровно никакого значения), я обязан сказать, что лейтенант Уолтере — человек, по-видимому, достойный того блаженства, которое осенило его… его чело. Пусть наслаждается он этим блаженством как можно дольше и ценит его так, как его ценил бы совсем иной и в высшей степени недостойный человек, чье имя не имеет никакого значения! Впрочем, суть дела опять-таки не в этом! Мисс Домби, капитан Джилс — мой друг, и, мне кажется, он был бы доволен, если бы я иногда заглядывал сюда. Мне бы доставило удовольствие сюда заглядывать. Но я не могу забыть о том, что я однажды учинил, роковым образом, на углу площади в Брайтоне. И если мое присутствие хоть сколько-нибудь вам неприятно, прошу вас сказать мне это сейчас же, и будьте уверены, что я вас прекрасно пойму. Я отнюдь не сочту это несправедливым, а буду только счастлив тем, что вы удостоили меня своим доверием. — Мистер Тутс, — ответила Флоренс, — если бы вы, такой старый и верный мой друг, перестали приходить теперь сюда, я чувствовала бы себя очень несчастной. Мне всегда, всегда приятно вас видеть! — Мисс Домби, — сказал мистер Тутс, доставая носовой платок, — если я проливаю сейчас слезы, то это слезы радости. Это не имеет никакого значения, и я вам глубоко признателен. Разрешите вам сказать, что после ваших ласковых слов я не намерен более пренебрегать своей особой. Флоренс выслушала это сообщение с очаровательным недоумением. — Вот что я имею в виду, — сказал мистер Тутс, — как человек, живущий с себе подобными, я буду почитать своим долгом, пока меня не призовет безмолвная могила, заботиться о своем внешнем виде и… и носить хорошо вычищенные башмаки, поскольку… поскольку это позволяют обстоятельства. Мисс Домби, в последний раз я осмелился сделать замечание, так сказать, личного свойства. Я вам чрезвычайно признателен. Если вообще я и не так понятлив, как было бы желательно моим друзьям или мне самому, то, клянусь честью, я превосходно понимаю все, что великодушно и деликатно. Я чувствую, — с жаром, произнес мистер Тутс, — что сейчас я мог бы замечательным образом выразить свои чувства, если бы… если бы только знал, с чего начать. Подождав минуту, не осенит ли его знание, и, по-видимому, убедившись, что ждать бесполезно, мистер Тутс поспешил откланяться и спустился вниз поискать капитана, которого нашел в лавке. — Капитан Джилс, — обратился к нему мистер Тутс, — то, что я имею вам сейчас сообщить, должно храниться в глубокой тайне. Это вытекает из той беседы, какую мы с мисс Домби вели там наверху. — На верхушке мачты, приятель? — пробормотал капитан. — Вот именно, капитан Джилс! — сказал мистер Тутс, выражая свое согласие с большим жаром, ибо ему было совершенно непонятно, что хочет капитан сказать. — Капитан Джилс, мне кажется, мисс Домби в скором времени сочетается браком с лейтенантом Уолтерсом? — Совершенно верно, приятель. Мы здесь все товарищи по плаванию… Уольр и Отрада Сердца соединятся узами брака, как только будет покончено с оглаской, — шепнул ему на ухо капитан Катль. — С оглаской, капитан Джилс? — повторил мистер Тутс. — Вон там, в той церкви, — сказал капитан, указывая большим пальцем через плечо. — Ах, да! — отозвался мистер Тутс. — А что за этим последует? — хриплым шепотом продолжал капитан, похлопав мистера Тутса по груди тыльной стороною ладони, отступив на шаг и взирая на него с восторженной физиономией. — Потом это милое создание, взлелеянное, как заморская птичка, отплывет вместе с Уольром в Китай по волнам ревущего океана. — Ах, боже мой, капитан Джилс! — сказал мистер Тутс. — Да! — кивнул головой капитан. — Корабль, подобравший его, когда он потерпел крушение во время урагана, и в свою очередь отнесенный этим ураганом в сторону от курса, оказался торговым судном, совершающим рейсы в Китай, и Уольр совершил на нем плавание и снискал всеобщее расположение как на борту, так и на суше, потому что он на редкость расторопный и славный парень. И так как суперкарго[116] умер в Кантоне, Уольр получил это место (он и раньше служил клерком), а теперь он назначен суперкарго на другое судно, принадлежащее тем же хозяевам. И вот, как видите, — задумчиво повторил капитан, — милое создание отплывает вместе с Уольром в Китай по волнам ревущего океана. Мистер Тутс и капитан Катль дружно испустили вздох. — Ну что ж, — сказал капитан. — Она крепко его любит. Он крепко ее любит. Те, кто бы должен был любить ее и лелеять, поступили с ней как дикие звери. Когда она, изгнанная из родного дома, пришла сюда ко мне и упала вот здесь, на полу, раненое ее сердце разбилось. Я это знаю. Я, Эдуард Катль, вижу это. И только искренняя, нежная, крепкая любовь может его исцелить. Если бы я этого не знал, если бы, братец, я не знал, что она любит Уольра, а Уольр — ее, я бы скорее отрубил вот эти руки и ноги, но не отпустил бы ее в плавание. Но я это знаю. Что же дальше? А вот дальше я говорю: господь да благословит их обоих, и да будет так! Аминь! — Капитан Джилс, — сказал мистер Тутс, — доставьте мне удовольствие, разрешите пожать вам руку. Вы умеете говорить так, что приятная теплота разливается у меня по спине. Я тоже скажу — аминь. Вам известно, капитан Джилс, что и я обожал мисс Домби. — Не унывайте! — сказал капитан, положив руку на плечо мистера Тутса. — Держитесь крепче, приятель! — Я и сам, капитан Джилс, — ответил, приободрившись, мистер Тутс, — я и сам намерен не унывать. И по мере сил держаться крепче. Когда разверзнется безмолвная могила, капитан Джилс, я буду готов к погребению, но все в свое время. А теперь я не уверен в своей способности владеть собою и хотел бы просить вас как об особом одолжении передать лейтенанту Уолтерсу… передать следующее… — Передать следующее, — повторил капитан. — Смелей! — Мисс Домби была бесконечно добра, — продолжал мистер Тутс со слезами на глазах, — и сказала, что мое присутствие ей не только не неприятно, а как раз наоборот. И вы и все здесь были не менее терпеливы и снисходительны по отношению к тому, кто… кто, право же, родился как будто по ошибке, — сказал мистер Тутс, на минуту утратив бодрость. — И… поэтому я буду заглядывать сюда по вечерам то недолгое время, пока мы можем посидеть все вместе. Но вот о чем я прошу. Если вдруг случится так, что я не в силах буду созерцать блаженство лейтенанта Уолтера и сорвусь с места, убегу, надеюсь, капитан Джилс, и вы и он будете это рассматривать как мое несчастье, а не как вину или нежелание бороться с самим собой. Я надеюсь, вы будете твердо убеждены в том, что я ни к кому не питаю зла — меньше всего к самому лейтенанту Уолтерсу, — и скажете вскользь, что я вышел прогуляться или, может быть, посмотреть, который час по часам Королевской биржи. Капитан Джилс, если вы можете заключить такое соглашение и поручиться за лейтенанта Уолтерса, мне это принесет великое облегчение, ради которого я бы с радостью пожертвовал значительной частью своего состояния. — Ни слова больше, приятель! — ответил капитан. — Какой бы флаг вы ни выбросили, мы с Уольром примем сигнал и ответим на него. — Капитан Джилс, — сказал мистер Тутс, — я испытываю величайшее облегчение. Я хочу, чтобы здесь сохранилось обо мне доброе мнение. Честное слово, у… у меня хорошие намерения, хотя бы я и не умел этого показать. Знаете ли, это точь-в-точь так же, как если бы Берджес и Кo  пожелали изготовить заказчику изумительную пару брюк и не могли бы выкроить их в соответствии со своими замыслами. Приведя этот удачный пример, казалось, заставивший его немножко возгордиться, мистер Тутс пожелал капитану Катлю всех благ и удалился. Честный капитан, видя у себя в доме Отраду Сердца и ухаживающую за ней Сьюзен, сиял и был счастливейшим человеком. По мере того как шли дни, он все больше сиял и становился все более счастливым. После ряда совещаний с Сьюзен (к ее уму напитан питал глубокое уважение, а доблестной ее решимости противостоять миссис Мак-Стинджер он не мог забыть) капитан предложил Флоренс, чтобы временно приглашенная для всяких домашних работ дочь пожилой леди, обычно восседавшей под синим зонтиком на Леднхоллском рынке, была замещена, из благоразумия и ради сохранения тайны, какой-нибудь другой знакомой им особой, которой бы они могли спокойно довериться. Тогда Сьюзен, присутствовавшая при этом разговоре, назвала миссис Ричардс, о которой предварительно уже намекала капитану. Услышав это имя, Флоренс просияла. И в тот же день Сьюзен отправилась в обитель Тудлей, чтобы выведать намерения миссис Ричардс, а вечером вернулась с триумфом в сопровождении Поли, все такой же румяной, с лицом, похожим на яблоко, которая при виде Флоренс выразила свои чувства едва ли с меньшей нежностью, чем сама мисс Нипер. Когда с этим делом государственной важности было покончено — а это доставило капитану необычайное удовольствие (впрочем, ему доставляло удовольствие решительно все, что бы ни делалось), — Флоренс оставалось еще подготовить Сьюзен к предстоящей разлуке. Это была значительно более трудная задача, так как мисс Нипер отличалась непреклонным нравом и твердо решила, что вернулась она для того, чтобы больше никогда не расставаться со своей хозяйкой. — Что касается жалованья, дорогая мисс Флой, — сказала она, — то вы о нем и не заикайтесь и не обижайте меня; у меня есть сбережения, и в такое время, как сейчас, я бы не стала продавать свою любовь и услуги, даже если бы никакого дела не имела со сберегательной кассой или если бы все кассы пошли прахом. Но вы, милочка, с той поры, как скончалась ваша бедная матушка, никогда не разлучались со мной, и хотя нет у меня таких заслуг, которыми можно похвастаться, но вы, дорогая моя хозяйка, привыкли ко мне за столько лет, и вы даже и не думайте о том, чтобы уехать куда-нибудь без меня, потому что этого не может и не должно быть. — Дорогая Сьюзен, я отправляюсь в далекое-далекое путешествие. — Ну, так что ж, мисс Флой? Тем больше я могу вам понадобиться. Для меня расстояние, слава богу, не служит препятствием! — сказала пылкая Сьюзен Нипер. — Но я еду с Уолтером, Сьюзен, и с Уолтером я поеду куда угодно — повсюду! Уолтер беден, и я очень бедна, и мне нужно научиться жить так, чтобы обходиться без посторонней помощи и помогать Уолтеру. — Дорогая мисс Флой! — снова вскричала Сьюзен, энергически тряхнув головой. — Вам нечего учиться тому, как обходиться без посторонней помощи, помогать другим и быть самым терпеливым, преданным и благородным созданием, но позвольте мне, милочка, поговорить с мистером Уолтером Гэем и решить совместно с ним этот вопрос, потому что я не могу допустить, чтобы вы одна отправились в такое путешествие. Не могу и не хочу. — Одна, Сьюзен? — возразила Флоренс. — Одна? Да ведь Уолтер берет меня с собою! — Ах, какая ясная, удивленная, восторженная улыбка осветила ее лицо! Жаль, что Уолтер ее не видел. — Я уверена, что вы не будете говорить с Уолтером, если я попрошу вас не делать этого, — ласково добавила она. — Пожалуйста, не говорите с ним, дорогая! Сьюзен всхлипнула: — Почему не говорить, мисс Флой? — Потому что я выхожу за него замуж, чтобы отдать ему сердце и жить с ним и умереть с ним! — ответила Флоренс. — Если вы ему скажете то, что сказали мне, он может подумать, будто я боюсь той жизни, какая мне предстоит, или будто у вас есть основания тревожиться за меня. Сьюзен, милая, ведь я люблю его! Мисс Нипер была так растрогана этими нежными словами и их простодушной, прочувствованной, глубокой серьезностью, которая осветила лицо Флоренс, сделав его еще более чистым и прекрасным, что могла только снова обнять ее, восклицая: «Неужели моя маленькая хозяйка взаправду выходит замуж?!» — и жалеть ее и ласкать, как делала это раньше. Но Нипер, хотя и не чуждая женских слабостей, умела обуздать себя едва ли не с таким же успехом, как и атаковать грозную Мак-Стинджер. Она больше ни разу не возвращалась к этой теме и все время была веселой, энергичной, хлопотливой и бодрой. Мистеру Тутсу она сообщила по секрету, что только на это время «взяла себя в руки», а когда все будет кончено и мисс Домби уедет, она, по всей вероятности, будет представлять собою жалкое зрелище. Мистер Тутс в свою очередь заявил, что находится в таком же положении и что они могут вместе проливать слезы. Но в присутствии Флоренс и во владениях Мичмана она не давала воли своим чувствам. Как ни был скромен и прост гардероб Флоренс (какой контраст с нарядами, заказанными к последней свадьбе, на которой она присутствовала!), нужно было немало потрудиться, чтобы все приготовить, и Сьюзен Нипер работала вместе с Флоренс с таким усердием, что его хватило бы на пятьдесят портних. Немало места занял бы перечень тех изумительных вещей, какими капитан Катль хотел — если бы это ему было разрешено — пополнить гардероб. В список входили: розовые зонтики, цветные шелковые чулки, синие туфли и другие предметы, в такой же мере необходимые на борту корабля. Однако путем различных уловок и уговоров его заставили ограничить свои подношения рабочей шкатулкой и ящиком с туалетными принадлежностями, причем он купил самые громоздкие образцы, какие только можно было достать за деньги. Затем в течение десяти дней или двух недель он обычно просиживал большую часть дня, погруженный в созерцание этих ящиков, то предаваясь крайнему восхищению, то терзаясь опасениями, что они недостаточно великолепны, и часто убегал из дому, чтобы купить еще какую-нибудь вещицу, которую считал необходимой для пополнения комплекта. Но самый ловкий ход он проделал однажды утром, когда вдруг унес оба ящика и приказал выгравировать два слова «Флоренс Гэй» на бронзовом сердце, врезанном в крышку каждого из них. После этого он в полном одиночестве выкурил подряд четыре трубки в маленькой гостиной, а по истечении этого срока его застали на том же месте все еще ухмыляющимся. Уолтер целыми днями был занят, но каждое утро заходил повидать Флоренс и всегда проводил с нею вечер. Флоренс сидела у себя наверху и только перед его приходом спускалась вниз и ждала его или, опираясь на его руку, с гордостью обнимавшую ее, провожала его до двери и иногда выглядывала на улицу. В сумерках они всегда бывали вместе. О, блаженное время! Мятущееся сердце, нашедшее покой! О, глубокий, неиссякаемый, могучий источник любви, столь многое поглотивший! След от жестокого удара еще не изгладился на ее груди. С каждым ее вздохом он свидетельствовал против ее отца, он оставался между нею и ее возлюбленным, когда тот прижимал ее к своему сердцу. Но она забыла о нем. Биение этого сердца, жившего ею, биение ее собственного сердца, жившего Уолтером, заглушало все грубые звуки, заставляло забыть обо всех суровых сердцах, чуждых любви. Она была хрупкой и нежной, но сила ее любви могла создать и создала для нее мир, где она нашла приют и покой. Как часто величественный дом и минувшие дни всплывали в ее памяти в сумерках, когда ее с такой гордостью и любовью защищала рука Уолтера; и она теснее прижималась к нему и вздрагивала при этих мыслях! Как часто, вспоминая ту ночь, когда она вошла в комнату отца и встретила взгляд, которого она никогда не забудет, Флоренс поднимала глаза на того, кто смотрел на нее с такой любовью, и плакала от счастья в его объятиях! Чем сильнее привязывалась она к нему, тем чаще думала о дорогом умершем мальчике. Но воспоминания Флоренс об отце — словно в последний раз она видела его тогда, когда он спал, а она его поцеловала, — воспоминания Флоренс о нем всегда обрывались на этом часе. — Уолтер, дорогой мой, — сказала Флоренс однажды вечером, когда уже почти стемнело, — знаешь, о чем я думала сегодня? — О том, как летит время, милая Флоренс, и о том, что скоро ли уже отправимся мы в плавание? — Я не это имею в виду, Уолтер, хотя я думаю и об этом. Я думала о том, какое я для тебя бремя. — Дорогое, священное бремя, моя милая! Мне самому случается об этом думать. — Ты смеешься, Уолтер. Я знаю, что ты об этом думаешь гораздо больше, чем я. Но сейчас я говорю о расходах. — О расходах, дорогая моя? — Да, о денежных расходах. Все эти приготовления, которыми мы занимаемся с Сьюзен… Я очень мало могла купить на свои средства. Ты и прежде был беден. Но я тебя сделаю гораздо беднее, Уолтер! — И гораздо богаче, Флоренс! Флоренс засмеялась и покачала головой. — А кроме того, дорогая моя, — продолжал Уолтер, — давно-давно, перед тем как я отправился в плавание, я получил в подарок маленький кошелек, в котором были деньги. — Ах, их было очень мало! — грустно усмехнувшись, возразила Флоренс. — Очень мало, Уолтер! Но ты не думай, — и она положила свою маленькую руку ему на плечо и заглянула ему в глаза, — не думай, будто я жалею о том, что стала для тебя бременем. Нет, дорогой, я этому рада. Для меня это счастье. Я бы ни за что на свете не хотела, чтобы случилось иначе! — И я бы не хотел, дорогая Флоренс. — Да, Уолтер, но ты не можешь почувствовать так, как чувствую я. Я так горжусь тобой! Для меня такое наслаждение сознавать, что все, кто знает тебя, будут говорить о том, как ты женился на бедной, всеми отвергнутой девушке, которая нашла здесь приют, у которой не было ни дома, ни друзей, не было ничего — ничего! О Уолтер, если бы я могла принести тебе миллионы, я не была бы так счастлива за тебя, как теперь! — А ты, дорогая Флоренс! Разве ты сама ничего не стоишь? — возразил он. — Ничего, Уолтер! Я только твоя жена. — Маленькая ручка обвилась вокруг его шеи, и голос зазвучал совсем близко. — Все, что у меня есть, — это ты. Все мои надежды связаны с тобой. Кроме тебя, нет у меня ничего дорогого! О, в тот вечер у мистера Тутса и в самом деле были основания покидать маленькое общество и дважды ходить проверять свои часы по часам Королевской биржи, один раз отправиться на свидание с банкиром, о котором он вдруг вспомнил, и один раз пройтись до Олдгетской водокачки и обратно. Но еще до той поры, когда он предпринял эти экскурсии, и даже до его прихода, когда еще не зажигали свечей, Уолтер сказал: — Флоренс, милая, погрузка нашего корабля почти закончена, и, вероятно, как раз в день нашей свадьбы он спустится к устью реки. Не уехать ли нам в то утро и не пожить ли в Кенте, а через неделю мы сядем на корабль в Грейвзенде? — Как хочешь, Уолтер. Я везде буду счастлива. Но… — Что, дорогая? — Ты знаешь, что у нас не будет пышной свадьбы, — сказала Флоренс, — и по платью никто не узнает в нас жениха с невестой. Так как мы в тот же день уедем, не проводишь ли ты меня в одно место, Уолтер… рано утром… прежде чем идти в церковь? Уолтер, по-видимому, понял ее — так понимает человек искренне любящий и любимый — и скрепил свое обещание поцелуем, быть может не одним, а двумя, тремя, пятью или шестью. И в этот спокойный, безмятежный, торжественный вечер Флоренс была очень счастлива. Затем в тихой комнате появилась Сьюзен Нипер вместе со свечами, а вслед за нею чай, капитан и непоседливый мистер Тутс, который, как упомянуто выше, частенько отлучался и провел довольно беспокойный вечер. Впрочем, это отнюдь не соответствовало его привычкам: обычно он чувствовал себя прекрасно, играя с капитаном в криббедж под руководством мисс Нипер и занимаясь вычислениями, связанными с игрой, которая оказалась превосходным средством для того, чтобы довести его до полного отупения. В такие вечера физиономия капитана отражала удивительно разнообразные чувства. Его природная деликатность и рыцарское отношение к Флоренс подсказали ему, что сейчас не время для шумного веселья и бурных проявлений радости. Но, с другой стороны, воспоминания о «Красотке Пэг» все время готовы были вырваться на волю и побуждали капитана осрамить себя каким-нибудь недопустимым излиянием. Иной раз восхищение Флоренс и Уолтером, сидевшими поодаль (это была действительно прекрасная пара, пленявшая своей юностью, любовью и красотой), до такой степени овладевало капитаном, что он клал на стол карты и взирал на них с лучезарной улыбкой, вытирая голову носовым платком, пока стремительное бегство мистера Тутса не возвещало ему, что он неумышленно усугубляет страдания этого джентльмена. Такая мысль вызывала у капитана глубокую меланхолию, рассеивавшуюся с возвращением мистера Тутса; тогда он снова брался за карты и, исподтишка подмигивая, кивая головой и учтиво помахивая крючком, давал понять мисс Нипер, что больше это не повторится. В таких случаях физиономия капитана представляла, быть может, наибольший интерес: стараясь сохранить невозмутимый вид, он сидел тараща глаза, а на лице его отражались все чувства одновременно и боролись друг с другом. Восхищение Флоренс и Уолтером всегда одерживало верх над остальными и открыто праздновало победу до тех пор, пока мистер Тутс не выбегал снова на улицу, а тогда капитан сидел с видом кающегося грешника вплоть до нового его возвращения, тихим, укоризненным голосом приказывая самому себе «держаться крепче» или ворчливо упрекая «Эдуарда Катля, приятеля» в неосмотрительности, отличавшей его поведение. Но одному из самых тяжких испытаний мистер Тутс подвергся по собственному желанию. Накануне того воскресенья, когда в церкви должна была происходить последняя «огласка», о которой говорил капитан, мистер Тутс в следующих выражениях высказал свои чувства Сьюзен Нипер. — Сьюзен, — сказал мистер Тутс, — меня тянет в эту церковь. Слова, навеки отторгающие меня от мисс Домби, прозвучат, знаете ли, в моих ушах, как похоронный звон, но, клянусь честью, я чувствую, что должен их услышать. Поэтому, — сказал мистер Тутс, — не согласитесь ли вы пойти со мной завтра в это священное здание? Мисс Нипер изъявила готовность пойти, если это доставит удовольствие мистеру Тутсу, но упрашивала его отказаться от своей затеи. — Сьюзен! — торжественно возразил мистер Тутс. — Еще в ту пору, когда моих усов не замечал никто, кроме меня, я обожал мисс Домби. Еще в те времена, когда я был в рабстве у Блимбера, я обожал мисс Домби. Когда меня по закону уже нельзя было долее отстранять от владения моим имуществом и… и я вступил во владение, я обожал мисс Домби. Оглашение, которое передает ее лейтенанту Уолтерсу, а меня предает, знаете ли… предает… отчаянию, — сказал мистер Тутс, подыскав сильное выражение, — может подействовать ужасно и подействует ужасно, но я чувствую, что мне бы хотелось его услышать. Мне хотелось бы знать, что у меня поистине нет почвы под ногами и нет надежды, которую бы я мог лелеять, и… и, короче говоря, нет ноги, на которой бы я мог стоять. Сьюзен Нипер могла только посочувствовать печальному положению мистера Тутса и согласилась его сопровождать, что она и сделала на следующее утро. Церковь, которую Уолтер выбрал для этой цели, была замшелой, старой церковью, расположенной в лабиринте глухих улиц и дворов; ее окружало маленькое кладбище, и сама она была словно погребена в своеобразном склепе, ограниченном стенами соседних домов и вымощенном гулкими камнями. Это было большое, темное, ветхое здание с высокими старыми дубовыми скамьями, на которых в воскресенье сиротливо сидели десятка два людей; голос священника сонно звучал в пустоте, а орган ревел и ворчал, как будто церковь страдала коликами от ветра и сырости, пробравшимися сюда ввиду малочисленности паствы. Но эта церковь в Сити отнюдь не могла пожаловаться на отсутствие компании — шпицы других церквей теснились вокруг нее, как корабельные мачты на реке. Столько их было, что, взобравшись на колокольню, вряд ли удалось бы их сосчитать. Чуть ли не в каждом соседнем дворе и тупике стояла церковь. В то воскресное утро, когда сюда пришли Сьюзен и мистер Тутс, колокола звонили оглушительно. Двадцать церквей, расположенных бок о бок, зазывали народ. Две заблудившиеся овцы были загнаны бидлом на удобную скамью, и так как было еще рано, они сидели и считали прихожан, прислушивались к колоколу, заунывно гудевшему высоко на колокольне, и смотрели на бедно одетого старичка, который стоял на паперти за загородкой и, вдев ногу в стремя, подпрыгивал, словно непомерной величины малиновка, заставляя гудеть упомянутый колокол, как бык в песенке про Петушка Робина[117]. Мистер Тутс, после долгого созерцания больших книг на пюпитре, шепнул мисс Нипер, что ему хотелось бы знать, где хранятся оглашения, но эта молодая леди только покачала головой и нахмурилась, уклоняясь от всяких разговоров о вещах преходящих. Однако мистер Тутс, который, казалось, был не в силах отвлечься от мысли об оглашении, явно искал его глазами, пока шла первая часть службы. Когда настало время прочесть оглашение, бедный молодой джентльмен обнаружил признаки величайшей тревоги и смятения, которые ничуть не ослабели при неожиданном появлении капитана в первом ряду на хорах. Когда клерк подал священнику список, мистер Тутс, сидевший в ту минуту на скамье, ухватился руками за сиденье; когда же были громко прочтены имена Уолтера Гэя и Флоренс Домби, оглашенные в третий и последний раз, мистер Тутс до такой степени потерял самообладание, что выбежал из церкви без шляпы, а за ним последовали бидл, прислужница и два джентльмена с медицинским образованием, случайно здесь присутствовавшие; первый из них вскоре вернулся за шляпой и шепотом сообщил мисс Нипер, что она может не беспокоиться о джентльмене, так как джентльмен сказал, что его недомогание не имеет никакого значения. Мисс Нипер, чувствуя, что глаза всей той части Европы, которая еженедельно размещалась на скамьях с высокими спинками, устремлены на нее, была бы в достаточной мере смущена этим инцидентом, даже если бы тем дело и кончилось; и тем более была она смущена, что капитан в первом ряду на галерее обнаруживал крайнюю заинтересованность, которая не могла не внушить собранию мысль, что он имеет какое-то таинственное отношение к происшествию. Но величайшее беспокойство мистера Тутса мучительно усугубило затруднительность ее положения. Этот молодой джентльмен, находясь в описанном состоянии духа, не в силах был оставаться на церковном дворе и в одиночестве предаваться размышлениям; к тому же он несомненно хотел засвидетельствовать свое уважение к церковной службе, которой отчасти помешал. Вот почему он внезапно вернулся, но вместо того, чтобы усесться на прежнюю скамью, расположился на одном из бесплатных мест в нефе между двумя пожилыми особами женского пола, имевшими обыкновение еженедельно получать свою порцию хлеба, разложенного на полке у самого входа в церковь. В этой компании и оставался мистер Тутс (приводя в смятение прихожан, которые не могли не смотреть на него), пока волнение не побороло его вновь, после чего он удалился молча и неожиданно. Не осмеливаясь показаться еще раз в церкви и тем не менее желая хоть как-нибудь приобщиться к тому, что там происходило, мистер Тутс с растерянным видом заглядывал то в одно, то в другое окно; а так как было несколько окон, доступных для него снаружи, и так как беспокойство его было очень велико, — угадать, в котором окне он появится в следующий раз, оказалось делом очень трудным, и вся паства, воспользовавшись относительным досугом, предоставленным ей проповедью, ощутила непреодолимую потребность взвешивать шансы различных окон. Блуждания мистера Тутса по церковному двору были столь эксцентричными, что большей частью он разбивал все вычисления и появлялся, словно волшебник, там, где его менее всего ожидали, а впечатление от этих таинственных появлений значительно усиливалось благодаря тому, что ему трудно было разглядеть что-нибудь внутри, а всем прочим — легко разглядеть происходящее снаружи. Это обстоятельство каждый раз побуждало его прижиматься лицом к оконному стеклу дольше, чем следовало ожидать, а затем он внезапно скрывался из виду, заметив, что все взоры устремлены на него. Такое поведение мистера Тутса, а также величайшая заинтересованность, обнаруженная капитаном, сделали положение мисс Нипер столь ответственным, что она почувствовала глубокое облегчение при окончании службы. Отнюдь не с обычной своею приветливостью она отнеслась к мистеру Тутсу, когда тот на обратном пути уведомил ее и капитана, что теперь, удостоверившись в отсутствии всякой надежды, он, знаете ли, почувствовал успокоение, или, собственно говоря, не успокоение, но… он с большим спокойствием относится к постигшему его несчастью. Быстро летело теперь время, и настал последний вечер перед свадьбой. Во владениях Мичмана все собрались в комнате наверху и не боялись, что их кто-нибудь потревожит, так как в доме не было теперь посторонних, и он находился в полном распоряжении Мичмана. В ожидании завтрашнего дня все были сдержаны и сосредоточены, и, однако, в меру веселы. Флоренс, возле которой сидел Уолтер, заканчивала вышиванье — прощальный подарок капитану. Капитан играл с мистером Тутсом в криббедж. Мистер Тутс совещался о своих ходах с Сьюзен Нипер. Мисс Нипер давала ему советы с должной таинственностью и осмотрительностью. Диоген к чему-то прислушивался и время от времени разражался хриплым, приглушенным лаем, но затем всякий раз казался слегка пристыженным, словно сомневаясь, был ли у него повод лаять. — Тише, тише! — сказал капитан Диогену. — Что с тобой приключилось? Сегодня ты как будто встревожен чем-то, приятель! Диоген завилял хвостом, но тотчас же насторожился и еще раз отрывисто тявкнул, после чего извинился перед капитаном, снова завиляв хвостом. — Мне кажется, Ди, — сказал капитан, задумчиво разглядывая свои карты и поглаживая подбородок крючком, — мне кажется, ты слегка не доверяешь миссис Ричардс. Но если ты именно такой пес, каким я тебя считаю, ты изменишь свое мнение, потому что ее лицо служит ей порукой. Ну, братец, — обратился он к мистеру Тутсу, — если вы готовы, отчаливайте! Капитан говорил с полным спокойствием, уделяя все внимание игре, но внезапно карты выпали у него из рук, рот и глаза широко раскрылись, ноги оторвались от пола и вытянулись как палки, и он застыл, с бесконечным изумлением глядя на дверь. Окинув взглядом присутствующих и убедившись, что никто из них не смотрит на него и не замечает причины его странного поведения, капитан, испустив громкий вздох, пришел в себя, изо всех сил ударил кулаком по столу, крикнул громовым голосом: «Соль Джилс, эхой!» — и упал в объятия потрепанного непогодой горохового пальто, которое появилось в комнате вместе с Полли. Еще мгновенье — и Уолтер очутился в объятиях потрепанного непогодой горохового пальто. Еще мгновенье — и Флоренс очутилась в объятиях потрепанного непогодой горохового пальто. Еще мгновенье — и капитан Катль обнял миссис Ричардс и мисс Нипер и, размахивая над головою крючком, с жаром пожимал руку мистеру Тутсу, восклицая: «Ура, приятель, ура!», на что мистер Тутс, решительно не понимая, что же это такое происходит, отвечал очень учтиво: «Разумеется, капитан Джилс, все, что вы сочтете нужным». Потрепанное непогодой гороховое пальто и не менее потрепанные непогодой шапка и шарф оторвались от капитана и Флоренс, чтобы снова обратиться к Уолтеру, и послышались какие-то звуки, напоминающие рыдания старика, а мохнатые рукава крепко обхватили Уолтера. Потом наступила полная тишина, и капитан с большим усердием стал полировать себе нос. Но когда гороховое пальто, шапка и шарф оторвались от Уолтера, Флоренс потихоньку приблизилась к этим предметам туалета. И когда она вместе с Уолтером их сняла, перед ними предстал старый мастер судовых инструментов, слегка похудевший, в старом своем валлийском парике, и в старом кофейного цвета сюртуке с большими пуговицами, и со старым непогрешимым своим хронометром, тикающим в кармане. — Начинен по горло науками, как и в былые времена! — воскликнул сияющий капитан. — Соль Джилс, Соль Джилс, где же это вы скитались столько времени, старый приятель? — Я чуть не ослеп, Нэд, и почти оглох и онемел от радости, — сказал старик. — Его собственный голос! — воскликнул капитан, озираясь вокруг с таким восхищением, которого, пожалуй, не могла выразить даже его физиономия. — Его собственный голос, начиненный науками, как и в былые времена! Соль Джилс, приятель, отдохните среди своих виноградных лоз и смоковниц, как и подобает древнему патриарху, и прежним, хорошо знакомым нам голосом начните рассказ о своих приключениях. На этот голос сетовал ленивец, — внушительно произнес капитан, мановением крючка подчеркивая цитату. — Вы разбудили меня слишком рано, я опять засну. Да рассеятся враги его и да падут во прах! Капитан уселся с таким видом, как будто ему посчастливилось высказать мнение всех присутствующих, но тотчас же вскочил, чтобы представить мистера Тутса, который был совершенно сбит с толку появлением человека, предъявляющего, по-видимому, права на фамилию Джилс. — Хотя, — заикаясь, начал мистер Тутс, — хотя я не имел удовольствия быть знакомым с вами, сэр, до того, как вы… вы… — Скрылись из виду, но остались в памяти, — потихоньку подсказал капитан. — Совершенно верно, капитан Джилс! — согласился мистер Тутс. — Хотя я не имел удовольствия быть знакомым с вами, мистер… мистер Соле, — сказал Тутс, в порыве вдохновения изобретая фамилию, — прежде чем это случилось, я — смею вас уверить — испытываю, знаете ли, величайшее удовольствие, познакомившись с вами сейчас. Надеюсь, — сказал мистер Тутс, — вы чувствуете себя хорошо, насколько можно этого ожидать. Произнеся эти учтивые слова, мистер Тутс сел на свое место, краснея и хихикая. Старый мастер, приютившийся в уголку между Уолтером и Флоренс и кивавший головою Поли, которая смотрела на них с восторженной улыбкой, обратился к капитану: — Нэд Катль, старый друг! Хотя я кое-что уже слышал о происшедших здесь переменах от моей доброй приятельницы… Какое милое у нее лицо и как приятно страннику увидеть его по возвращении в свой дом! — сказал старик, прерывая свою речь и потирая руки со свойственной ему рассеянностью. — Слушайте его! — торжественно провозгласил капитан. — Вот женщина, обольщающая всех мужчин![118] Чтобы найти это место, — добавил он, обращаясь к мистеру Тутсу, — перелистайте, братец, вашего Адама и Еву. — Я не премину это сделать, капитан Джилс, — сказал мистер Тутс. — Хотя я уже слышал от нее о происшедших здесь переменах, — продолжал инструментальный мастер, доставая из кармана свои старые очки и по старой привычке надевая их на лоб, — но они так велики и неожиданны, и я испытал такое потрясение при виде дорогого моего мальчика и… — он бросил взгляд на потупленные глаза Флоренс и уж не пытался закончить фразу, — что вряд ли я много сегодня расскажу. Но, дорогой мой Нэд Катль, почему вы мне не писали? Изумление, отразившееся на лице капитана, не на шутку испугало мистера Тутса, который впился в него глазами и никак не мог от него оторваться. — Не писал? — повторил капитан. — Не писал, Соль Джилс? — Ну да! — подтвердил старик. — На Барбадос, на Ямайку или в Демерару[119]? Ведь я об этом просил. — Просили, Соль Джилс? — повторил капитан. — Ну, конечно! — сказал старик. — Разве вы этого не знаете, Нэд? Не может быть, чтобы вы забыли! Просил в каждом письме. Капитан снял глянцевитую шляпу, повесил ее на свой крючок, провел рукою по голове с затылка до макушки и посмотрел на всех окружающих: поистине он олицетворял собою недоумение и покорность судьбе. — Вы как будто не понимаете меня, Нэд, — заметил старый Соль. — Соль Джилс, — сказал капитан, который долго и безмолвно смотрел на него и на всех остальных, — я сделал поворот и лег в дрейф. Быть может, вы скажете хоть несколько слов о своих приключениях? Неужели мне не удастся бросить якорь? Неужели не удастся? — в раздумье сказал капитан, озираясь вокруг. — Вам известно, Нэд, почему я отсюда уехал, — сказал Соль Джилс. — Вы вскрыли мой пакет, Нэд? — Да, — сказал капитан. — Разумеется, я вскрыл пакет. — И прочли то, что было в него вложено? — спросил старик. — И прочел, — ответил капитан, пристально глядя на него и начиная цитировать на память: — «Мой дорогой Нэд Катль. Покидая родину, чтобы отправиться в Вест-Индию с тщетной надеждой получить сведения о моем милом мальчике…» Вот он сидит! Вот Уольр! — воскликнул капитан, как будто ему доставило облегчение ухватиться за нечто реальное и неоспоримое. — Так, так, Нэд! Подождите минуточку! — сказал старик. — В первом письме — оно было послано с Барбадоса — я писал, что, хотя вы получите его задолго до истечения годичного срока, я бы хотел, чтобы вы вскрыли пакет, так как в нем объясняется причина моего отъезда. Прекрасно, Нэд. Во втором, третьем и, кажется, четвертом письме — оно было послано с Ямайки — я писал, что нахожусь все в том же состоянии, не могу успокоиться и не могу уехать из тех краев, пока не узнаю, погиб или спасся мой мальчик. В следующем письме — мне кажется, оно было послано из Демерары, не так ли? — Ему кажется, что оно было послано из Демерары, не так ли? — повторил капитан, с безнадежным видом озираясь вокруг. — …Я писал, — продолжал старый Соль, — что все еще не имею никаких достоверных сведений. Писал, что в этой части света я повстречался с капитанами и другими лицами, которые знают меня уже много лет, и они помогают мне перебираться с места на место, а я в свою очередь могу иной раз оказывать им маленькие услуги по своей специальности. Я писал, что все меня жалеют и как будто относятся с сочувствием к моим скитаньям и что я начал подумывать о том, не суждено ли мне до конца дней плавать по морям в поисках известий о моем мальчике. — Начал подумывать о том, не превратится ли он в ученого Летучего Голландца! — сказал капитан с тем же безнадежным видом и с величайшей серьезностью. — Но когда в один прекрасный день, Нэд, пришло известие — это было на Барбадосе, куда я вернулся, — что мой мальчик находится на борту торгового судна, возвращающегося в Англию из Китая, тогда, Нэд, я сед на первый же корабль, прибыл на родину и сегодня вечером вернулся домой и убедился, что известие оказалось верным, благодарение господу! — набожным тоном произнес старик. Капитан с благоговением наклонил голову, а затем окинул взглядом всех присутствующих, начиная с мистера Тутса и кончая старым мастером, и торжественно произнес: — Соль Джилс! Заявление, которое я намерен сейчас сделать, сорвет все паруса со всех ваших мачт и заставит вас накрениться. Ни одно из этих писем не было доставлено Эдуарду Катлю. Ни одно из этих писем, — повторил капитан, желая придать своему заявлению большую торжественность и внушительность, — не было доставлено Эдуарду Катлю, английскому моряку, мирно проживающему на родине и преуспевающему с каждым часом. — А я собственноручно сдавал их на почту! И собственноручно писал адрес: девятый номер на Бриг-Плейс! — воскликнул старый Соль. Краски сбежали с лица капитана, а затем он весь побагровел. — Соль Джилс, друг мой, что вы имеете в виду, говоря о девятом номере на Бриг-Плейс? — осведомился капитан. — Что я имею в виду? Вашу квартиру, Нэд, — ответил старик. — У миссис… как ее там зовут! Скоро я забуду свою собственную фамилию, но я отстаю от века — если вы помните, я всегда отставал, — а сейчас я совсем растерялся. Миссис… — Соль Джилс! — произнес капитан таким тоном, как будто высказывал самое невероятное предположение. — Уж не фамилию ли Мак-Стинджер вы стараетесь вспомнить? — Ну, конечно! — воскликнул мастер судовых инструментов. — Совершенно верно, Нэд! Миссис Мак-Стинджер! Капитан Катль, у коего глаза расширились до последних пределов, а шишки на лице начали буквально светиться, свистнул протяжно, пронзительно и в высшей степени меланхолически. И, лишившись дара речи, он стоял, взирая на присутствующих. — Будьте добры, Соль Джилс, повторите это еще раз! — выговорил он наконец. — Все эти письма, — сказал дядя Соль, отбивая такт указательным пальцем правой руки на ладони левой с точностью и отчетливостью, которые сделали бы честь даже непогрешимому хронометру, находившемуся у него в кармане, — все эти письма я собственноручно сдавал на почту и собственноручно надписывал адрес: капитану Катлю, проживающему у Мак-Стинджер, девятый номер на Бриг-Плейс. Капитан снял со своего крючка глянцевитую шляпу, заглянул в нее, надел на голову и сел на стул. — Друзья мои! — озираясь вокруг, сказал чрезвычайно расстроенный капитан. — Да ведь я оттуда сбежал! — И никто не знал, куда вы ушли, капитан Катль? — подхватил Уолтер. — Господь с тобой, Уольр! — сказал капитан, покачивая головой. — Да она бы ни за что не согласилась, чтобы я взял на себя заботу об этом доме. Мне ничего другого не оставалось, как сбежать. Помилуй тебя бог, Уольр! — сказал капитан. — Ты ее видел только в штиль! Но посмотри на нее, когда она разбушуется, и постарайся запомнить! — Я бы ей показала! — вполголоса промолвила мисс Нипер. — Думаете, что показали бы, дорогая моя? — отозвался капитан с некоторым восхищением. — Ну, что ж, моя милая, это делает вам честь. Но что касается меня, то я бы предпочел встретиться лицом к лицу с каким угодно диким зверем. Мой сундук мне удалось унести оттуда только с помощью друга, которому нет равного на свете. Что толку было посылать туда письма? Да при таких обстоятельствах она не приняла бы ни одного письма! — сказал капитан. — Почтальону и трудиться не стоило! — Итак, капитан Катль, — сказал Уолтер, — совершенно ясно, что все мы, и вы, и в особенности дядя Соль можем поблагодарить миссис Мак-Стинджер за перенесенные нами волнения. Услуга, оказанная в данном случае решительной вдовицей усопшего мистера Мак-Стинджера, была столь очевидна, что капитан не стал ее оспаривать. Но, будучи до известной степени пристыжен, хотя никто не касался этого предмета, а Уолтер, памятуя о последнем своем разговоре с ним на эту тему, с особым старанием его избегал, капитан пребывал в унынии добрых пять минут — срок, из ряда вон выходящий для него, — после чего его лицо, подобно солнцу, вновь просияло, озарив всех присутствующих необычайным блеском, и он принялся пожимать руки всем подряд. Было еще не поздно — хотя дядя Соль и Уолтер уже успели потолковать о своих приключениях и опасностях, которые каждый из них пережил, — когда все, за исключением Уолтера, вышли из комнаты Флоренс и спустились в гостиную. Здесь к ним вскоре присоединился Уолтер, который сообщил, что Флоренс немного приуныла, что у нее тяжело на сердце и она легла спать. Хотя голоса их не могли ее потревожить, все стали говорить после этого шепотом, и каждый по-своему думал с любовью и нежностью о прекрасной юной невесте Уолтера. Обо всем, что ее касалось, были даны подробные разъяснения дяде Солю, а мистер Тутс высоко оценил ту деликатность, с какою Уолтер упоминал о нем, придавая важное значение его услугам и считая его присутствие на маленьком семейном совете необходимым. — Мистер Тутс, — сказал Уолтер, прощаясь с ним у двери, — завтра утром мы увидимся? — Лейтенант Уолтерс, — ответил мистер Тутс, с жаром пожимая ему руку. — я не премину явиться. — Сегодняшний вечер предшествует долгой разлуке, — быть может, вечной разлуке, — сказал Уолтер. — Мне кажется, такое великодушное сердце, как ваше, не может не откликнуться на призыв другого сердца. Надеюсь, вы понимаете, как глубоко я вам благодарен? — Уолтере! — ответил мистер Тутс, глубоко растроганный. — Я был бы рад, если бы у вас имелись основания для этого. — Флоренс, — продолжал Уолтер, — которая последний день носит свою прежнюю фамилию, взяла с меня слово — это было несколько минут назад, когда мы остались вдвоем, — что я передам вам ее уверение в искренней любви… Мистер Тутс ухватился рукою за дверной косяк и устремил взор на свою руку. — …Искренней любви, — продолжал Уолтер, — а также и в том, что у нее никогда не было друга, которым бы она дорожила больше, чем вами. Она просила передать, что помнит о вашем неизменном внимании к ней и никогда этого не забудет. Она вспомнит о вас сегодня в своих молитвах и надеется, что вы будете думать о ней, когда она уедет далеко отсюда. Что мне ей передать от вас? — Уолтерс, — невнятно пробормотал мистер Тутс, — я буду вспоминать о ней каждый день и всегда буду радоваться, так как она вышла замуж за человека, которого любит и который любит ее. И еще, прошу вас, скажите о моей уверенности в том, что ее супруг достоин ее — даже ее! — и что я радуюсь ее выбору. Под конец мистер Тутс стал говорить более внятно и, отведя глаза от дверного косяка, твердо произнес последние слова. Затем он снова с жаром пожал руку Уолтеру, на что Уолтер не замедлил ответить, и отправился восвояси. Мистера Тутса сопровождал Петух, которого он последнее время приводил с собою каждый вечер и оставлял в лавке на случай, если возникнут какие-нибудь непредвиденные обстоятельства, когда доблесть этой знаменитой особы может послужить на пользу Мичману. В тот день Петух, казалось, был в мрачном расположении духа. Либо свет газовых фонарей оказался предательским, либо он и в самом деле отвратительно подмигнул и сморщил нос, когда мистер Тутс, переходя через улицу, оглянулся на окна комнаты, где спала Флоренс. По дороге домой он обнаруживал по отношению к встречным более враждебные намерения, чем это подобало профессору мирного искусства самообороны. Проводив мистера Тутса до дому, он, вместо того чтобы откланяться, остановился перед ним с явно непочтительным видом, размахивая своей белой шляпой, которую держал за поля обеими руками и крутя головой и носом (и голова и нос много раз страдали от поломок и были починены довольно плохо). Его патрон, занятый своими мыслями, не замечал этого до тех пор, пока Петух, желая привлечь к себе внимание, не начал прищелкивать на все лады языком. — Послушайте, хозяин, — с мрачным видом сказал Петух, поймав, наконец, взгляд мистера Тутса, — я хочу знать: мы проиграли всухую или вы все-таки намерены выиграть? — Петух, — отозвался мистер Тутс, — объясните смысл ваших слов. — В таком случае, — сказал Петух, — я выложу вам все, хозяин. Не такой я парень, чтобы не договаривать до конца. Дело вот в чем: нужно пристукнуть кого-нибудь из них или нет? Задав этот вопрос, Петух бросил шляпу на землю, левой рукой сделал ложный выпад, правой нанес воображаемому врагу жестокий удар, лихо тряхнул головой и снова овладел собою. — Ну как, хозяин, — продолжал Петух, — проиграли всухую или победим? А? — Петух, — ответил мистер Тутс, — слова ваши грубы, а их смысл не ясен. — Ну, так вот что я вам скажу, хозяин, — произнес Петух, — это гнусно! — Что гнусно, Петух? — спросил мистер Тутс. — Да, гнусно! — повторил Петух, устрашающим образом сморщив свой сломанный нос. — Хозяин! Что ж это такое? Вы можете немедленно пойти и донести о свадьбе этому надутому парню, — предполагалось, что это унизительное определение Бойцового Петуха относилось к мистеру Домби, — вы можете нокаутировать победителя и всю эту компанию, а вместо этого вы сдаетесь? Сдаетесь! — презрительно повторил Петух. — Это хозяин, гнусно! — Петух, — строго сказал мистер Тутс, — вы настоящий коршун! Чувства у вас зверские. — Хозяин, — возразил Петух, — у меня чувства смелые и благородные. Вот какие у меня чувства. Я не допущу гнусности. Я выступаю перед публикой, к моим словам прислушиваются в трактире «Маленький слон», и мой хозяин не должен поступать гнусно. Да, это гнусно, — повторил Петух еще более выразительно. — Вот именно. Гнусно! — Петух, — сказал мистер Тутс, — вы мне противны. — Хозяин, — ответил Петух, надевая шляпу, — и вы мне тоже. Послушайте! Вот что я вам предлагаю! Вы мне не раз говорили, чтобы я открыл торговлю выпивкой и закуской. Дайте мне завтра пятьдесят фунтов, и я уйду. — Петух, — ответил мистер Тутс, — после того как вы выразили столь омерзительные чувства, я охотно расстанусь с вами на таких условиях. — Значит, решено! Договор заключен! Ваше поведение, хозяин, мне не по вкусу. Оно гнусно! — сказал Петух, который, по-видимому, не мог с этим покончить. — Да, в том-то и дело! Оно гнусно! Итак, мистер Тутс и Петух согласились расстаться по причине несходства моральных принципов. И мистер Тутс лег спать и сладко грезил о Флоренс, которая в последний вечер своей девичьей жизни думала о нем, как о друге, и просила передать ему уверение в искренней ее любви.  Глава LVII Еще одна свадьба   Мистер Саундс, бидл, и миссис Миф, прислужница, рано заняли свои посты в нарядной церкви, где был заключен брак мистера Домби. Сегодня утром желтолицый старый джентльмен из Индии намерен сочетаться браком с молоденькой особой; ожидаются шесть карет с гостями, и миссис Миф уведомлена о том, что желтолицый старый джентльмен может вымостить дорогу до церкви бриллиантами и вряд ли его состоянию будет нанесен большой ущерб. Бракосочетание будет в высшей степени торжественное — обряд совершит сам его преподобие настоятель, а посаженым отцом, передающим невесту, словно драгоценный подарок, будет некое лицо из Главного штаба, прибывшее специально для этой цели. Сегодня миссис Миф относится к простому люду еще более нетерпимо, чем обычно, а на этот счет у нее всегда были строгие правила, так как дело касается бесплатных мест. Миссис Миф отнюдь не знаток политической экономии (она полагает, что эта наука имеет отношение к сектантам: «к баптистам или методистам», — говорит она), но она никак не может понять, зачем это простой люд тоже женится. — Ах, чтоб тебе! — говорит миссис Миф. — Читают над ними то же самое, что и над другими, а вместо соверенов получают шестипенсовики! Мистер Саундс, бидл, более либерален, но ведь он не состоит при скамьях. — Это наш долг, сударыня, — говорит он. — Мы должны их женить. Мы должны пополнять наши народные школы и должны иметь армию. Мы должны их женить, сударыня, — говорит мистер Саундс, — чтобы страна процветала. Мистер Саундс сидит на ступенях, а миссис Миф обметает пыль, когда появляется скромно одетая молодая пара. Увядший чепец миссис Миф резко поворачивается к этой паре, ибо такой ранний визит внушает ей мысль, что дело идет о вступлении в брак потихоньку от родных. Но молодые люди не намерены сочетаться браком: «Мы хотим только осмотреть церковь», — говорит джентльмен. И так как он сует в руку миссис Миф щедрую мзду, кислая ее физиономия проясняется, а увядший чепец и худая, высохшая фигура с шуршаньем приседают. Миссис Миф снова принимается обметать пыль и взбивать подушки говорят, у желтолицего старого джентльмена нежные колени, — но ее тусклые глаза, привыкшие следить за платными местами, не отрываются от молодой пары, которая бродит по церкви. — Кхм! — покашливает миссис Миф; кашель у нее такой же сухой, как сено в подушках, которые предназначены для коленопреклонения и поручены ее заботам. — Я не ошибусь, если скажу, что в один из ближайших дней вы еще придете к нам, дорогие мои! Они смотрят на табличку, вделанную в стену в память об умершем. Они стоят далеко от миссис Миф, но миссис Миф видит уголком глаза, что девушка опирается на руку джентльмена, а тот наклоняется к ней. — Ну-ну, — говорит миссис Миф, — могло быть и хуже. Из вас выйдет славная парочка! Сердечное чувство не сквозит в замечании миссис Миф. Она говорит исключительно с деловой точки зрения. Вряд ли она интересуется парочками больше, чем гробами. Она такая тощая, прямая, высохшая старая леди, — скамья, а не женщина, — что легче встретить сочувствие у какой-нибудь щепки, чем у нее. Но мистер Саундс, дородный и облеченный в сюртук с алой обшивкой, отличается другим темпераментом. Пока они стоят на ступенях и смотрят вслед молодой паре, он говорит, что у девушки красивая фигура — не правда ли? — и, насколько он мог разглядеть (из церкви она вышла с опущенной головой), прехорошенькое личико. — Право же, миссис Миф, — с удовольствием говорит мистер Саундс, — ее можно назвать настоящим розаном. Миссис Миф в знак согласия лишний раз кивает своим увядшим чепцом, но в глубине души она отнюдь не одобряет этих слов и принимает решение не выходить замуж за мистера Саундса, какие бы деньги он ей ни сулил, хотя он и бидл. А о чем говорит молодая пара, выйдя из церкви и направляясь к воротам? — Дорогой Уолтер! Как я тебе благодарна! Теперь я уеду счастливая. — А когда мы вернемся, Флоренс, мы придем сюда и опять навестим его могилу. Флоренс смотрит сверкающими от слез глазами на его ласковое лицо и свободной рукой сжимает другую маленькую ручку, робко опирающуюся на его руку. — Сейчас очень рано, Уолтер, и на улицах почти нет народу. Пойдем пешком. — Ты устанешь, дорогая. — О нет! Я очень устала в тот раз, когда мы впервые шли вместе, но сегодня я не устану. И вот не очень изменившиеся — она такая же невинная и чистосердечная, он такой же честный, такой же бодрый, но еще больше гордящийся ею, — Флоренс и Уолтер в день своей свадьбы вместе идут по улицам. Даже во время той детской прогулки много лет назад не были они так далеки от всего окружающего, как в этот день. Много лет назад детские ноги не ступали по такой волшебной земле, по какой они ступают теперь. Детское доверие и любовь могут быть обращены ко многим; но женское сердце Флоренс с его нетронутыми сокровищами может быть отдано только один раз, и от обиды или измены оно зачахнет и умрет. Они выбирают самые тихие улицы и держатся вдали от той, где находится прежний ее дом. Утро ясное, теплое, летнее, и солнце светит, когда они идут по направлению к Сити, над которым нависла сероватая дымка. В магазинах выставляют дорогие товары; драгоценные камни, золото и серебро сверкают в солнечных витринах ювелиров, а высокие дома отбрасывают величественную тень на проходящих Флоренс и Уолтера. Но и в солнечном свете и в тени они идут, согретые любовью, не видя окружающего, не помышляя о богатстве и великолепных домах теперь, когда они все обрели друг в друге. Наконец они сворачивают в более тесные и узкие улицы, где солнце — то желтое, то красное, — проглядывающее сквозь туман, можно увидеть только на углу или на маленьких площадях, на которых растет дерево, или высится одна из бесчисленных церквей, или начинается мощеный проход, или какая-нибудь лестница, или разбит забавный маленький садик, или находится кладбище с немногими склепами и могильными плитами, почерневшими от времени. По всем этим тесным дворам, переулкам и мрачным улицам Флоренс, опираясь на его руку, идет, любящая и доверчивая, чтобы стать его женой. Сердце ее начинает биться быстрее, когда Уолтер говорит ей, что их церковь совсем близко. Они проходят мимо больших торговых складов, где у дверей стоят подводы, а суетливые возчики загораживают им дорогу, но Флоренс не видит их и не слышит. И вот наступает тишина, дневной свет меркнет, и дрожащая Флоренс стоит в церкви, где какой-то странный запах напоминает о погребе. Бедно одетый старичок, тот, который заунывно звонил в колокол, положил свою шляпу в купель; он пономарь и здесь — как у себя дома. Он ведет их в старую, обшитую коричневой панелью пыльную ризницу, напоминающую посудный шкаф, откуда вынуты полки. Там изъеденные червями книги распространяют слабый запах нюхательного табаку, который заставляет расчихаться плачущую Нипер. Какой юной и какой прекрасной кажется молодая невеста в этой старой пыльной церкви, где нет ничего и никого ей под стать, кроме ее жениха! Вот пропыленный, старый клерк, который держит нечто вроде лавочки устарелых новостей в подворотне напротив церкви за целой изгородью из столбов. Вот пропыленная, старая прислужница, которая заботится только о самой себе и считает, что этого вполне достаточно. Вот пропыленный, старый бидл (этого бидла и эту прислужницу видел мистер Тутс в прошлое воскресенье), который имеет какое-то отношение к Благочестивому обществу, снимающему в соседнем дворе молитвенный зал с витражем; второго такого витража ни один из смертных никогда еще не видывал. Вот пропыленные деревянные выступы и карнизы над алтарем, над перегородкой, вокруг галереи и над словами надписи, возвещающей о том, что было сделано главою и попечителями Благочестивого общества в тысяча шестьсот девяносто четвертом году. Вот пропыленные, старые резонаторы над кафедрой и пюпитром, похожие на колпаки, которыми можно прикрыть совершающих богослужение священников в случае, если те оскорбят паству. Вот всяческие устройства для накопления пыли — везде, кроме церковного двора, где такого рода возможности весьма ограничены. Появляются капитан, дядя Соль и мистер Тутс; священник надевает в ризнице стихарь, а клерк бродит вокруг, сдувая пыль. И вот жених и невеста стоят перед алтарем. Нет ни одной подружки, если не считать Сьюзен Нипер; нет посаженого отца, кроме капитана Катля. Нищий с деревянной ногой и с синим мешком в руках, уплетая гнилое яблоко, входит в церковь посмотреть, что там делается, но, не найдя ничего интересного, ковыляет к выходу и стучит своей деревяшкой, пробуждая эхо. Ни один милостивый луч не падает на Флоренс, опустившуюся на колени пред алтарем и робко склонившую голову. Солнце заслонено домами и здесь не светит. За окном — чахлое дерево, на нем тихо чирикают воробьи; на чердаке у красильщика, где прыгают солнечные зайчики, — черный дрозд, который громко свистит, пока совершается служба; и человек на деревяшке ковыляет к выходу. Амини пропыленного клерка словно застревают у него в горле, как у Макбета[120], но капитан Катль приходит ему на помощь и делает это с такой охотою, что трижды вставляет аминь там, где это слово произносить при богослужении не полагается. Они повенчаны, они расписались в одной из старых книг, запах которых щекочет ноздри, стихарь священника снова спрятан в пыльное местечко, и священник ушел домой. В темном углу темной церкви Флоренс поворачивается к Сьюзен Нипер и плачет в ее объятиях. У мистера Тутса красные глаза. Капитан полирует себе нос. Дядя Соль спустил очки со лба на нос и пошел к дверям. — Да благословит вас бог, Сьюзен, дорогая моя Сьюзен! Если когда-нибудь вам случится рассказать другим о моей любви к Уолтеру и о том, почему я не могла его не полюбить, сделайте это ради него! Прощайте! Прощайте! Было решено не возвращаться к Мичману, а расстаться здесь. Карета ждет поблизости. Мисс Нипер не может вымолвить ни слова; она только всхлипывает, задыхается и обнимает свою хозяйку. Подходит мистер Тутс, утешает ее, ободряет и берет на свое попечение. Флоренс протягивает ему руку, от полноты сердца подставляет ему губы, целует дядю Соля и капитана Катля, и молодой муж уводит ее. Но Сьюзен не может допустить, чтобы у Флоренс осталось такое печальное воспоминание о ней. Она намеревалась вести себя совсем иначе и теперь горько упрекает себя. Твердо решив сделать последнюю попытку и исправить положение, она покидает мистера Тутса и бежит за каретой, чтобы на прощание появиться с улыбающимся лицом. Капитан, угадав ее намерение, бросается вслед за нею, ибо он почитает своим долгом проводить новобрачных веселыми возгласами. Дядя Соль и мистер Тутс остаются сзади и ждут перед церковью. Карета отъехала, но улица, узкая, запруженная экипажами, круто идет под гору, и Сьюзен не сомневается в том, что видит карету, остановившуюся на некотором расстоянии. Капитан следует за Сьюзен и размахивает глянцевитой шляпой, подавая сигнал, который может быть замечен, а может и не быть замечен надлежащей каретой. Сьюзен оставляет позади капитана и подбегает к карете. Она заглядывает в окно, видит Уолтера, а подле него кроткое лицо Флоренс и хлопает в ладоши, и восклицает: — Мисс Флой, милочка! Посмотрите на меня! Теперь мы все так счастливы, дорогая! Еще раз до свидания, моя ненаглядная, до свидания! Как ухитряется это сделать Сьюзен, она и сама не знает, но она просовывает голову в окно, целует Флоренс и обнимает ее за шею: — Теперь мы все так… так счастливы, дорогая моя мисс Флой! — говорит Сьюзен, у которой подозрительно прерывается голос. — Теперь вы не будете на меня сердиться. Не будете? — Сердиться, Сьюзен? — Нет! Знаю, что не будете. Я и говорю, что не будете, милая моя, дорогая! — восклицает Сьюзен. — А вот и капитан… ваш друг капитан… он тоже хочет еще раз попрощаться! — Ура, Отрада моего Сердца! — кричит во все горло капитан, чье лицо выражает глубокое волнение. — Ура, Уольр, мой мальчик! Ура! Ура! Молодой муж высовывается из одного окна, молодая жена — из другого, капитан висит на одной дверце, Сьюзен Нипер цепляется за другую, карета, хочет она того или не хочет, принуждена подвигаться вперед: все прочие кареты и подводы негодуют, потому что она останавливает движение, и никогда еще не бывало такой суматохи на четырех колесах. Но Сьюзен Нипер доблестно доводит дело до конца. Она улыбается своей хозяйке, улыбается сквозь слезы до последней минуты. Когда же Сьюзен остается, наконец, позади, капитан, у которого концы воротничка неистово развеваются, продолжает то появляться, то исчезать в окне, восклицая: «Ура, мой мальчик! Ура, Отрада Сердца!» — пока попытка угнаться за каретой не становится безнадежной. Наконец карета уезжает, Сьюзен Нипер, к которой присоединяется капитан, падает в обморок, и ее уносят в булочную, где приводят в чувство. На церковном дворе дядя Соль и мистер Тутс, присев на каменный фундамент ограды, терпеливо ждут возвращения капитана Катля и Сьюзен. Так как никому не хочется говорить или выслушивать чужие речи, то они составляют превосходную компанию и очень довольны друг другом. Когда они все вместе возвращаются к Маленькому Мичману и садятся завтракать, никто не может проглотить ни кусочка. Капитан Катль с притворной жадностью набрасывается на гренок, но затем отказывается обманывать других. После завтрака мистер Тутс говорит, что придет вечером, и целый день бродит по городу, чувствуя себя так, как будто две недели не ложился спать. Странные чары спускаются на дом и комнату, где они, бывало, сидели все вместе и которая так опустела. Это усиливает и в то же время смягчает горечь разлуки. Вернувшись вечером, мистер Тутс сообщает Сьюзен Нипер, что никогда еще ему не бывало так грустно и, однако, в этом есть что-то приятное. Он проникается к ней доверием и, оставшись с нею наедине, рассказывает, каково было у него на душе, когда она откровенно высказала ему свое мнение о том, может ли мисс Домби когда-нибудь его полюбить. В порыве доверия, рожденного этими воспоминаниями и слезами, мистер Тутс предлагает выйти вместе и купить чего-нибудь к ужину. Мисс Нипер соглашается, они покупают много вкусных вещей и с помощью миссис Ричардс сервируют прекрасный ужин к тому времени, когда старый Соль и капитан возвращаются домой. Капитан и старый Соль побывали на борту корабля, отвели туда Ди и присмотрели за погрузкой сундуков. У них есть что порассказать о популярности Уолтера, о том, как удобно он устроился на корабле, и о том, как обнаружилось, что он все время потихоньку трудился, чтобы сделать свою каюту «картинкой», по выражению капитана, и удивить свою маленькую жену. — Заметьте, — говорит капитан, — даже адмиральскую каюту нельзя убрать наряднее. Но больше всего радуется капитан тому, что большие часы, щипцы для сахара и чайные ложки находятся, как ему известно, на борту корабля, и он то и дело бормочет себе под нос: — Эдуард Катль, приятель, тебе никогда еще не случалось взять более правильный курс, чем в тот день, когда ты передал это маленькое имущество в совместное владение. Эдуард, уж ты-то знаешь, где берег, и это делает тебе честь, приятель! Старый мастер судовых инструментов озабочен и рассеян больше, чем когда бы то ни было, и очень близко к сердцу принимает свадьбу и разлуку. Но великое утешение ему доставляет присутствие старого его приятеля Нэда Катля, и он с признательным и довольным видом садится за ужин. — Мой мальчик остался жив и преуспевает, — говорит старый Соль Джилс, потирая руки. — Имею ли я право не быть благодарным и счастливым? Беспокойный капитан, который еще не сел к столу и только теперь подошел к своему стулу, нерешительно смотрит на мистера Джилса и говорит: — Соль! Там внизу лежит последняя бутылка старой мадеры. Не хотите ли принести ее, старый приятель, оттуда и распить за здоровье Уольра и его жены? Мастер судовых инструментов, задумчиво глядя на капитана, опускает руку в боковой карман сюртука кофейного цвета, достает бумажник и вынимает оттуда письмо. — Мистеру Домби, — говорит старик. — От Уолтера. Послать через три недели. — Я прочту его.   — «Сэр! Я женился на вашей дочери. Она отправилась со мною в дальнее плавание. Быть преданным ей — значит не предъявлять никаких требований ни к ней, ни к вам, и богу известно, что я ей предан. Почему, любя ее больше всего на свете, я тем не менее без всяких угрызений совести связал ее жизнь с моею, полной невзгод и опасностей, — об этом я не хочу вам говорить. Вы знаете почему, и вы ее отец. Не упрекайте ее. Она никогда не упрекала вас. Я не думаю и не надеюсь, что вы когда-нибудь меня простите. Меньше всего я на это рассчитываю. Но если настанет час, когда для вас утешительно будет знать, что подле Флоренс есть человек, главная цель жизни коего — стереть ее воспоминания о былой скорби, тогда (торжественно заверяю вас) вы можете быть твердо в этом уверены».   Соломон заботливо прячет письмо в бумажник, а бумажник прячет в карман сюртука. — Нэд, сегодня мы еще не разопьем последнюю бутылку старой мадеры, — задумчиво говорит старик. — Рано. — Рано еще, — соглашается капитан. — Да. Рано еще. Сьюзен и мистер Тутс разделяют это мнение. Помолчав, все садятся ужинать и пьют другое вино за здоровье новобрачных; а последняя бутылка старой мадеры, покрытая пылью и заросшая паутиной, остается непотревоженной. Прошло несколько дней, и величавый корабль плывет в открытом море, подставляя белые свои крылья попутному ветру. На палубе — Флоренс, которая для самых грубых людей на борту является воплощением грации, красоты и невинности и чье присутствие на корабле доставляет радость и сулит благополучное плавание. Ночь, и они с Уолтером сидят вдвоем, следя за блестящей полосой света на море между ними и месяцем. Но она уже не может разглядеть ее отчетливо, потому что слезы застилают ей глаза, и тогда она кладет голову ему на грудь, обнимает его за шею и говорит: — О Уолтер, любимый, я так счастлива! Муж прижимает ее к сердцу, и они сидят очень тихо, а величавый корабль безмятежно продолжает свой путь. — Когда я слушаю море, — говорит Флоренс, — когда я смотрю на него, оно пробуждает столько воспоминаний. Оно заставляет меня думать о… — Поле, дорогая моя. Я это знаю. О Поле и Уолтере. И голоса в неумолчно журчащих волнах всегда нашептывают Флоренс о любви — о любви вечной и безграничной, вне пространства и вне времени, уводящей за пределы моря, за пределы неба, в далекую, невидимую страну.  Глава LVIII Спустя некоторое время   Приливы и отливы чередовались на море в течение целого года. В течение целого года ветры и облака налетали и исчезали; непрестанная работа времени совершалась в ненастье и в ведро. В течение целого года чередовались приливы и отливы людских удач и перемен. В течение целого года прославленная фирма «Домби и Сын» сражалась не на жизнь, а на смерть с печальными неожиданностями, с недостоверными слухами, с рискованными сделками, неблагоприятными временами и, в первую очередь, с ослеплением своего хозяина, который ни на волос не хотел сократить ее операции и не слушал, когда его предостерегали, что судно, принуждаемое им идти навстречу шторму, недостаточно прочно и не может этого выдержать. Год истек, и прославленная фирма рухнула. В летний день, без малого через год после бракосочетания в старой, замшелой церкви, на бирже начали жужжать и шептаться о крупном крахе. Холодный, надменный человек, которого здесь хорошо знали, при этом не присутствовал, не было здесь и его представителя. На следующий день широко распространился слух, что Домби и Сын прекратили платежи, а вечером эта фирма возглавляла опубликованный список банкротов. Теперь общество было, и в самом деле, очень занято ею и многое могло сказать по этому поводу. Это было наивно-доверчивое общество, с которым обошлись очень плохо. В этом обществе никогда не бывало банкротств. Не было в нем видных особ, открыто торгующих подмоченными акциями религии, патриотизма, добродетели, чести. Не находились в обращении в нем ничего не стоящие бумаги, на которые кое-кто жил очень неплохо, суля уплатить большие деньги бог знает из каких источников. Оно не ведало никаких нужд — разве что в деньгах. Общество было не на шутку разгневано, а больше всего негодовали те, кто — живи они в худшем обществе — сами могли бы показаться банкротами, прикрывающимися маскою и мишурным плащом. Новый повод для беспутной жизни появился у этой игрушки судьбы — мистера Перча, рассыльного! Видно, суждено было мистеру Перчу вечно просыпаться знаменитостью[121]. Можно сказать, не дальше чем вчера он вернулся к частной жизни после того, как побег и последовавшие за этим события создали ему славу; а теперь благодаря банкротству он стал особой более важной, чем когда бы то ни было. Достаточно было мистеру Перчу слезть со своей подставки в конторе, откуда он созерцал незнакомые физиономии счетоводов, которые заменили почти всех прежних клерков, — достаточно ему было слезть с нее и появиться во дворе или не дальше чем в трактире «Королевский герб», как его забрасывали множеством вопросов, в числе которых почти всегда бывал и такой интересный вопрос: чего он хочет выпить? Тогда начинал мистер Перч повествовать о часах жестокой тревоги, пережитых им и миссис Перч в Болс-Понд, когда они впервые заподозрили, что «дело неладно». Тогда начинал мистер Перч рассказывать развесившим уши слушателям, рассказывать тихим голосом, словно в соседней комнате лежал непогребенный труп почившей фирмы, о том, как у миссис Перч впервые мелькнула мысль, что дело неладно, когда она услышала, что он (Перч) стонет во сне: «Двенадцать шиллингов и девять пенсов в фунте[122], двенадцать шиллингов и девять пенсов в фунте!» Это сомнамбулическое состояние он объяснял тем впечатлением, какое произвело на него изменившееся лицо мистера Домби. И он сообщал слушателям о том, как сказал однажды: «Осмелюсь спросить вас, сэр, нет ли у вас чего-нибудь тяжелого на душе?» И как мистер Домби ответил: «Мой верный Перч… но нет, этого не может быть!» — и с этими словами хлопнул себя по лбу и сказал: «Оставьте меня одного, Перч!» Тут, короче говоря, начинал мистер Перч, жертва своего положения, рассказывать всевозможные небылицы, доводя самого себя до слез трогательными выдумками и искренне веря, что вчерашняя ложь, повторенная сегодня, уподобляется истине. Мистер Перч всегда заканчивал эти собеседования смиренным замечанием, что, каковы бы ни были его подозрения (словно они могли у него зародиться!), ему не подобает быть предателем, не так ли? По мнению слушателей (среди которых никогда не бывало ни одного кредитора), такие чувства делали ему честь. Таким образом, он вызывал к себе общее расположение, возвращался с успокоенной совестью к своей подставке и снова созерцал незнакомые физиономии счетоводов, которые так небрежно обращались с великим тайнами — бухгалтерскими книгами, или шел на цыпочках в опустевший кабинет мистера Домби и помешивал угли в камине, или выходил подышать свежим воздухом и снова с грустью беседовал с каким-нибудь случайно заглянувшим знакомым, или оказывал различные мелкие услуги старшему бухгалтеру; с его помощью мистер Перч надеялся получить место рассыльного в Обществе страхования от огня, когда дела фирмы будут окончательно ликвидированы. Для майора Бегстока это банкротство было подлинным бедствием. Майор был не из тех, кто умеет думать о ближнем — все его внимание сосредоточивалось на Дж. Б., — не был он также и слишком чувствителен, если не считать чувствительности к одышке и удушью. Но он столько болтал в клубе о своем друге Домби, так превозносил его перед членами клуба, так унижал их, хвастаясь его богатством, что члены клуба — всего-навсего люди — были в восторге и мстили майору, притворяясь крайне озабоченными и спрашивая его, можно ли было предвидеть такое ужасное разорение и как это переносит его друг Домби. На такие вопросы майор, густо багровея, отвечал, что мы, сэр, живем в очень скверном мире, что Джой кое-что разумеет, но его надули, сэр, надули, как грудного младенца; что, если бы вы, сэр, предсказали это Дж. Бегстоку, когда он отправился с Домби за границу и гонялся за этим бродягой Каркером по всей Франции. Дж. Бегсток высмеял бы вас — ей-богу, он бы вас высмеял, сэр! Что Джо был обманут, сэр, одурачен, застигнут врасплох и ослеплен, но теперь он бодрствует и снова смотрит в оба, и если бы отец Джо восстал завтра из могилы, он, Джо, не дал бы старику ни единого пенни в долг, а сказал бы ему, что его сын Джо — слишком старый вояка, чтобы его можно было еще раз надуть, сэр! Что он, Дж. Б., стал подозрительным, сварливым, капризным, усталым и ни во что не верит, сэр, и если бы совместимо было с достоинством грубого и непреклонного старого майора старой школы, который имел честь быть лично известным их королевским высочествам, покойным герцогам Кентскому и Йоркскому, и заслужить их похвалу, — если бы совместимо было с его достоинством искать уединения в бочке и жить в ней, ей-богу, он завтра же поселился бы в бочке на Пэлл-Мэлл[123], чтобы заявить о своем презрении к человечеству! Все эти речи в различных вариациях сопровождались такими апоплексическими симптомами, майор столь отчаянно вращал головой и столь энергически кряхтел, свидетельствуя о своем гневе и обиде, что младшие члены клуба предположили, будто он вложил деньги в фирму своего друга Домби и понес убытки. Но более старые вояки и более проницательные хитрецы, которые хорошо знали Джо, и слушать об этом не хотели. Злосчастный туземец, не высказывая никаких соображений, претерпевал ужасные страдания: страдали не только его чувства, которые майор ежедневно и ежечасно обстреливал и вконец изрешетил, но и тело, пребывавшее в постоянном напряжении от ударов и толчков. Целых шесть недель после банкротства этот несчастный чужестранец жил под градом щеток и колодок для снимания сапог. У миссис Чик зародились три мысли касательно этой ужасной превратности судьбы. Первая сводилась к тому, что миссис Чик не может этого понять. Вторая — что ее брат «не сделал надлежащего усилия». Третья — что, если бы ее пригласили на обед в день празднования новоселья, Этого никогда бы не случилось, о чем она тогда же и Заявила. Какие бы мнения ни высказывались по поводу катастрофы, они не могли ее предотвратить, усугубить ее тяжесть или облегчить. Стало известно, что фирма ликвидирует свои дела с наибольшей выгодой для всех заинтересованных лиц, а мистер Домби добровольно отказывается от всего своего имущества и ни у кого не просит снисхождения. Стало известно, что ни о каком возобновлении торговых операций не может быть и речи, так как он уклонился от всяких дружеских переговоров, имевших целью прийти к такому компромиссу, а также отказался от всяких почетных и ответственных постов, какие занимал в качестве лица, пользующегося уважением в торговом мире; что, по одним слухам, он при смерти, а по другим — заболел черной меланхолией, но что, во всяком случае, он — человек конченный. Клерки рассеялись кто куда после маленького обеда, устроенного ими в знак соболезнования, который оживлялся веселыми песнями и оказался весьма удачным. Одни получили место за границей, другие нашли службу на родине; некоторые, внезапно вспомнив о горячо любимых родственниках, проживающих в деревне, отправились к ним, а кое-кто печатал объявления в газете. Из прежних служащих остался один мистер Перч, созерцавший со своей подставки счетоводов или соскакивавший с нее, чтобы завоевать расположение старшего бухгалтера, который мог устроить его в Общество страхования от огня. Контора вскоре стала грязной и заброшенной. Главный поставщик туфель и ошейников, торговавший в углу двора, усомнился бы в уместности поднимать указательный палец к полям шляпы, если бы здесь появился теперь мистер Домби, а посыльный, спрятав руки под белый фартук, произносил прекрасные нравоучительные речи на тему о честолюбии, которому, по его мнению, надлежало бы рифмоваться с погибелью. Мистер Морфин, холостяк с карими глазами, с волосами и бакенбардами, тронутыми сединой, был, пожалуй, единственным человеком в фирме, — конечно за исключением ее главы, — который искренне и глубоко сокрушался о постигшем ее бедствии. На протяжении многих лет он относился к мистеру Домби с должным уважением и почтением, но никогда не лицемерил, не раболепствовал перед ним и не потакал слабостям хозяина для достижения своих личных целей. Поэтому ему не приходилось мстить за самоуничижение, и не было в нем туго закрученной пружины, которая грозила распрямиться. Он работал с утра до ночи, чтобы распутать все, что казалось запутанным или сложным в отчетах об операциях фирмы; всегда был налицо, когда требовалось что-нибудь разъяснить; не раз случалось ему засиживаться у себя, в прежнем своем кабинете, до поздней ночи, чтобы избавить мистера Домби от необходимости давать лично мучительные объяснения, а затем он шел домой, в Излингтон, и прежде чем лечь спать, успокаивал свою душу безнадежно тоскливыми звуками, извлекаемыми из виолончели. Однажды вечером он утешался с помощью этой мелодической ворчуньи и, находясь в мрачном расположении духа в результате событий истекшего дня, черпал утешение в самых низких нотах, когда его квартирная хозяйка (которая, к счастью, была глуха и эти музыкальные упражнения воспринимала только как ощущение зуда в костях) доложила ему, что пришла какая-то леди. — Она в трауре, — сказала хозяйка. Виолончель мгновенно замолкла, а музыкант, с величайшей нежностью и заботливостью положив ее на диван, дал знак, чтобы леди впустили. Затем он поспешил выйти из комнаты и на площадке лестницы встретил Хэриет Каркер. — Вы одна? — воскликнул он. — А Джон был здесь сегодня утром! Что-нибудь неприятное случилось, дорогая моя? Впрочем, — добавил он, — ваше лицо говорит совсем о другом. — Боюсь, что вы прочтете на моем лице эгоистические чувства, — ответила она. — Во всяком случае, очень приятные, — сказал он, — а если эгоистические, то для вас они новы, и на это стоит посмотреть. Но я этому не верю. Он подал ей стул и сам уселся напротив, а виолончель удобно устроилась на диване. — Не удивляйтесь тому, что я пришла одна и Джон не предупредил вас о моем приходе. Вы все поймете, когда я вам объясню, почему я пришла, — сказала Хэриет. — Рассказать вам об этом сейчас? — Это было бы лучше всего. — Вы не работали, когда я пришла? Он указал на виолончель, лежавшую на диване, и ответил: — Я работал целый день. Вот свидетель. Ей я поверял все мои заботы. Хорошо, если бы, кроме моих собственных забот, мне нечего было больше поверять. — Фирма потерпела банкротство? — очень серьезно спросила Хэриет. — Полное банкротство. — Ей уже не возродиться? — Никогда. Ясное лицо ее не омрачилось, когда она, беззвучно шевеля губами, повторила это слово. Казалось, он следил за ней с невольным изумлением, а затем повторил: — Никогда. Вы помните, что я вам говорил? В течение всего этого времени немыслимо было убедить его; немыслимо было разговаривать с ним; немыслимо было даже подступиться к нему. Случилось самое худшее. Фирма обанкротилась, и ей уже не встать на ноги снова. — А мистер Домби разорен? — Разорен. — У него не останется никакого личного имущества? Ничего? Какое-то нетерпение, сквозившее в ее голосе, и чуть ли не радостное выражение лица, казалось, удивляли его все больше и больше, но вместе с тем вызывали в нем разочарование и резко противоречили его собственным чувствам. Задумчиво глядя на нее, он забарабанил пальцами по столу и, помолчав, сказал, покачивая головой: — Каковы средства мистера Домби, мне точно неизвестно; несомненно они велики, но и обязательства у него огромные. Он человек честный и порядочный. Всякий другой на его месте мог бы спасти себя, заключив соглашение с кредиторами, благодаря которому потери тех, кто вел с ним дела, увеличились бы незначительно, почти неощутимо, а у него осталось бы на что жить, и многие так бы и поступили на его месте. Но он решил отдать все до последнего фартинга. Он сам сказал, что это покроет почти все долги фирмы и никто не понесет больших убытков. Ах, мисс Хэриет, нам не мешало бы почаще вспоминать, что иной раз порок есть только доведенная до крайности добродетель! В этом решении его гордыня проявила себя с лучшей стороны. Она слушала его все с тем же выражением лица и не очень внимательно, словно ее мысли были заняты чем-то другим. Когда он замолчал, она быстро спросила его: — Вы давно его видели? — Никто его не видит. Когда в связи с этой катастрофой ему необходимо выйти из дому, он выходит, а затем возвращается, запирается в своих комнатах и никого не хочет видеть. Он написал мне письмо, благодаря меня за прошлую мою службу, которую, кстати сказать, он оценивает выше, чем она того заслуживает, и прощаясь со мной. Мне неловко надоедать ему теперь, тем более, что и в лучшие времена я редко имел с ним дело, но все же я пытался к нему проникнуть. Я писал, ходил туда, умолял. Все оказалось тщетным. Он наблюдал за ней, словно надеясь, что она проявит больше участия, и говорил серьезно и с глубоким чувством, чтобы произвести на нее впечатление. Но никакой перемены в ней он не заметил. — Ну что ж, мисс Хэриет, — сказал он с разочарованным видом, — об этом говорить не стоит. Вы сюда пришли не для того, чтобы это слушать. У вас есть какая-то другая и более приятная тема. Поделитесь своими мыслями со мной, и тогда мы будем беседовать более согласно. Итак? — Нет, это та же самая тема, — с искренним изумлением быстро возразила Хэриет. — Может ли быть иначе? Разве не естественно, что последнее время мы с Джоном много думали и говорили об этих огромных переменах? Мистер Домби, которому он служил столько лет — вам известно, на каких условиях, — мистер Домби, говорите вы, разорен, а мы так богаты! Ее доброе честное лицо понравилось ему, мистеру Морфину, холостяку с карими глазами, с той минуты, когда он впервые его увидел, но теперь это лицо, сиявшее радостью, нравилось ему меньше, чем когда бы то ни было. — Мне незачем напоминать вам, — сказала Хэриет, бросив взгляд на свое черное платье, — каким образом изменилось наше положение. Вы не забыли, что наш брат Джеймс, погибший такой ужасной смертью, не оставил завещания, а кроме нас у него не было родственников. Теперь ее лицо больше ему нравилось, хотя оно было бледнее и печальнее, чем за минуту до этого. Казалось, он вздохнул с облегчением. — Вам известна наша история, — продолжала она, — история обоих моих братьев, связанная с этим злополучным несчастным джентльменом, о котором вы говорили с такою преданностью. Вам известно, какие небольшие у нас потребности — у Джона и у меня — и как мало нам нужно денег после того, как мы в течение многих лет вели такой образ жизни; а теперь благодаря вашей доброте он зарабатывает достаточно для нас двоих. Вы догадываетесь, о какой услуге я пришла вас просить? — Вряд ли. Минуту назад я как будто догадывался. Теперь мне кажется, что я ошибся. — О моем умершем брате я не скажу ни слова. Если бы мертвые знали, что мы делаем… Но вы меня понимаете. О брате, оставшемся в живых, я могла бы сказать много. Но нужно ли добавлять что-нибудь к тому, что он хочет исполнить свой долг, — потому-то я и пришла к вам за помощью, без которой мы не можем обойтись, — и он не успокоится, пока этот долг не будет исполнен?

The script ran 0.019 seconds.