1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Не может быть. Он звал ее «дитя мое», «милое дитя мое», располагал ее к доверию, постоянно указывая на разницу их лет, говорил о себе чуть ли не как о старике. Но ей он, быть может, не казался старым? Ведь он и себе таким не казался до того вечера, когда розы уплыли по реке вдаль.
Среди прочих бумаг у него были два ее письма. Он достал их и перечел. Читая, он как будто слышал ее милый голос; и в звуке этого голоса ему чудились нежные нотки, которые теперь казалось возможным истолковать по-иному.
А ее «Нет, нет, нет!» с таким тихим отчаянием прозвучавшее в этой самой комнате, в тот вечер, когда Панкс впервые намекнул ему на возможность перемены в судьбе семьи, и когда сказано было немало слов, которые ему суждено было припомнить теперь, в унижении и неволе!
Не может быть.
Но странно, чем больше он думал об этом, тем менее убедительными казались ему его сомнения. Зато возникал другой вопрос, требовавший ответа, уже не о ней, а о нем самом. В том, как он противился мысли, что она любит кого-то, в желании это проверить, в смутном представлении о благородстве, какое он выкажет, помогая ее любви — не было ли во всем этом отзвуков чувства, подавленного прежде, чем оно успело окрепнуть? Не говорил ли он себе, что не должен думать о ее любви, не должен злоупотреблять ее благодарностью, не должен забывать печальный урок, однажды уже преподанный ему жизнью; что пора надежд миновала для него с безвозвратностью смерти и что не ему, обремененному печалями и годами, думать о радостях любви.
Он поцеловал ее, держа, бесчувственную, на руках, в тот день, когда о ней так естественно и так знаменательно забыли. Был ли это такой же поцелуй, как если б она была в сознании? Совсем такой же?
Вечер застал его за этими мыслями. Вечер также застал у его дверей мистера и миссис Плорниш, нагруженных отборнейшими припасами из числа тех, что так быстро находили сбыт и так медленно давали прибыль. Миссис Плорниш то и дело утирала слезы. Мистер Плорниш со свойственной ему философичностью, более глубокой, нежели вразумительной, дружелюбно бубнил, что на свете вообще всякое бывает, сегодня ты на горке, а завтра, глядишь, под горкой, а почему на горке, почему под горкой, об этом и гадать не стоит; так уж оно ведется, и все тут. Слыхал он, между прочим, будто раз земля вертится — а что она вертится, так это точно, — стало быть, всякий, даже самый достойный джентльмен когда-то окажется на ней вниз головой, так что волосы у него будут трепаться в так называемом пространстве. Что ж, тем лучше. Другого тут ничего не скажешь; тем лучше. Земля-то ведь и дальше будет вертеться, так? А стало быть, и джентльмен со временем повернется как следует, и волосы его лягут опять один к одному, любо-дорого взглянуть — вот и выходит, что тем лучше.
Как уже было упомянуто, миссис Плорниш, не будучи склонна к философии, плакала. Кроме того, миссис Плорниш, не будучи склонна к философии, изъяснялась вполне отчетливо. Потому ли, что она пребывала в большом расстройстве, или по безошибочному чутью, свойственному ее полу, или по женской последовательности в мыслях, или по женской непоследовательности в мыслях, но вышло так, что в дальнейшем миссис Плорниш вполне отчетливо навела разговор на предмет, занимавший мысли Артура.
— Если бы вы знали, мистер Кленнэм, как сокрушается о вас отец, — сказала миссис Плорниш. — Просто места себе не находит. У него даже голос пропал от огорчения. Вы ведь знаете, как чудесно он поет; а нынче вечером, после чаю, верите ли, ни одной нотки не мог взять, сколько дети ни просили.
Разговаривая, миссис Плорниш качала головой, утирала слезы и задумчиво оглядывала комнату.
— А уж с мистером Баптистом что будет, когда он узнает, — продолжала миссис Плорниш, — этого я даже и вообразить не могу. Он давно бы уже прибежал сюда, можете не сомневаться, да его нет с утра, все хлопочет насчет того дела, которое вы ему поручили. До того он ретиво взялся за это дело, ни отдыха, ни срока не знает — я даже говорю ему: ваша хлопот дивила падрона, — закончила миссис Плорниш по-итальянски.
При всей своей скромности миссис Плорниш явно была удовлетворена изяществом этого тосканского оборота. Мистеру Плорнишу лингвистические познания жены внушали гордость, которую он не пытался скрыть.
— И все-таки скажу вам, мистер Кленнэм, — добавила эта добрая женщина, — во всяком несчастье — есть свое счастье. Я думаю, вы согласитесь со мной. Помня, где мы с вами находимся, нетрудно догадаться, о чем я говорю. Счастье, что мисс Доррит далеко и ничего не знает.
Артуру показалось, что она как-то по-особенному взглянула на него.
— Большое счастье, — повторила миссис Плорниш, — что мисс Доррит далеко. Будем надеяться, что дурные вести до нее не дойдут. Если бы она была здесь и видела вас в беде, сэр, — эти слова миссис Плорниш повторила дважды, — видела вас в беде, сэр, ее нежное сердечко этого бы не вынесло. Ничто на свете не могло бы причинить мисс Доррит большего горя!
Да, да, без всякого сомнения, в многозначительном взгляде миссис Плорниш было не только дружеское участие, но и еще что-то.
— И вот вам доказательство, как отец верно судит обо всем, несмотря на свои годы, — продолжала миссис Плорниш. — Нынче после обеда он мне говорит («Счастливый Уголок» свидетель, что я ничего не прибавляю и ничего не выдумываю): «Мэри, — говорит он мне, — как хорошо, что мисс Доррит этого всего не видит». Так и сказал, этими самыми словами. «Хорошо, — говорит, — Мэри, что мисс Доррит этого всего не видит». А я ему ответила: «Ваша правда, отец». Вот, — заключила миссис Плорниш с торжественностью свидетеля, дающего показания в суде, — вот что говорил он и что говорила я. Другого ничего ни он, ни я не говорили.
Мистер Плорниш, не столь многословный от природы, воспользовался случаем заметить, что мистер Кленнэм, верно, не прочь бы остаться один. «Ты уж мне поверь, старушка, — сказал он с важностью, — я-то знаю, как оно бывает». Последнее замечание он повторил несколько раз, словно в нем был заключен какой-то глубокий нравоучительный смысл, и, наконец, достойная чета рука об руку удалилась.
Крошка Доррит, Крошка Доррит. О чем бы ни думалось, что бы ни вспоминалось. Всюду она, Крошка Доррит!
К счастью, если даже поверить в услышанное, то сейчас это уже давно миновало, и слава богу. Допустим, она любила его, и он бы об этом знал и решился бы ответить на ее любовь — куда же привел бы ее тот путь, на который он мог увлечь ее с собою? Назад, в эту мрачную тюрьму! Радоваться нужно, что она избегла подобной участи; что она вышла или вскоре выходит замуж (неясные слухи о каких-то планах ее отца на этот счет дошли до Подворья Кровоточащего Сердца вместе с известием о замужестве старшей сестры) и что неосуществившиеся возможности прошлого остались по эту сторону тюремных стен.
Милая Крошка Доррит!
Оглядываясь назад, он видел одну точку, в которой сходились все линии его невеселой жизни, и этой точкой была она. Ее невинный образ господствовал над всею перспективой. Он проехал тысячи миль, чтобы достигнуть этой точки; с ее приближением улеглись его былые тревожные сомнения и надежды; в ней сосредоточились все интересы его жизни, к ней тянулось все, что в этой жизни было светлого и радостного, и за нею не оставалось ничего, кроме пустоты и мрака.
Томимый своими мыслями, он провел бессонную ночь, такую же беспокойную, как в тот раз, когда впервые заночевал в этих унылых стенах. А Юный Джон в это время спал мирным сном, предварительно сочинив и начертав (мысленно) на своей подушке следующую надгробную надпись:
Прохожий! Остановись у могилы
ДЖОНА ЧИВЕРИ-МЛАДШЕГО,
скончавшегося в преклонном возрасте, называть который нет надобности.
Он встретил соперника, впавшего в несчастье, и был готов вступить с ним в рукопашный поединок, но ради той, которую любил, преодолел свою сердечную обиду и выказал истинное великодушие.
Глава XXVIII
Гости в Маршалси
Время шло, но мир, лежавший за стенами Маршалси, по-прежнему оставался враждебным Кленнэму, а в мире, замкнутом внутри этих стен, он себе друзей не завел. Слишком подавленный всем случившимся, чтобы вместе с другими слоняться по двору, заглушая свои горести праздной болтовней, слишком углубленный в себя и свои страдания, чтобы принимать участие в убогих развлечениях Клуба, он по целым дням сидел один у себя в комнате, чем заслужил всеобщую неприязнь. Одни называли его гордецом; другие сочли нелюдимым и скучным; третьи презрительно клеймили его за малодушие, за то, что он позволил себе пасть духом из-за долгов. Словом, у каждого нашелся повод осудить его, причем последнее обвинение было наиболее серьезным, так как подразумевало своего рода внутреннюю измену. Такое отношение окружающих еще усилило его тягу к одиночеству; дошло до того, что он даже на прогулку стал выходить, только когда все отправлялись в Клуб скоротать вечер песнями, выпивкой и душевной беседой и по двору бродили только женщины и дети.
Тюремная жизнь не замедлила сказаться на Кленнэме. Он чувствовал, что его затягивает хандра и безделье. Вспоминая тот пример растлевающего действия тюремной атмосферы, который ему пришлось наблюдать в этой самой комнате, он стал бояться самого себя. Сторонясь других людей, избегая заглядывать в собственную душу, он заметно переменился. Тень тюремной стены уже лежала на всем его существе.
Однажды, на третий или четвертый месяц своего заключения, он сидел и читал, понапрасну стараясь оградить от этой зловещей тени вымышленных сочинителем людей, — как вдруг чьи-то шаги послышались на лестнице и чья-то рука постучала к нему в дверь. Он встал отворить и услышал чей-то приятный голос, говоривший: «Здравствуйте, мистер Кленнэм. Надеюсь, я вам не помешал?»
Это был жизнерадостный молодой Полип Фердинанд. Веселый, добродушный, он казался воплощением свободы и бодрости на фоне хмурого убожества тюрьмы.
— Вы не ожидали меня увидеть, мистер Кленнэм? — спросил он, садясь в предложенное ему кресло.
— Да, признаюсь, это для меня неожиданность.
— Но не слишком неприятная?
— Что вы, напротив.
— Благодарю за любезность, — сказал привлекательный молодой Полип. — Я был чрезвычайно огорчен, узнав, что вам пришлось временно удалиться от света. Надеюсь, кстати (только это сугубо конфиденциально), мы тут ни при чем?
— Вы хотите сказать — ваше министерство?
— Ну да, Министерство Волокиты.
— У меня нет оснований приписывать свои невзгоды этому замечательному учреждению.
— Честное слово, — воскликнул бойкий молодой Полип, — я весьма рад это слышать. Ваши слова сняли у меня тяжесть с души. Мне было бы в высшей степени неприятно, если бы мы оказались причастны к вашим затруднениям.
Кленнэм снова заверил его, что в данном случае не имеет никаких претензий к Министерству Волокиты.
— Тем лучше, — сказал Фердинанд. — Вы меня очень утешили. А то, между нами говоря, я опасался, что это именно мы упекли вас за решетку. К сожалению, нам иногда приходится прибегать к таким мерам. Мы совсем к этому не стремимся — но если люди сами напрашиваются, что ж тут поделаешь?
— Не могу сказать, что я полностью разделяю ваш взгляд, — сумрачно заметил Артур, — но, во всяком случае, весьма признателен вам за участие.
— Нет, в самом деле! — продолжал общительный молодой Полип. — Мы же, в сущности говоря, безобиднейшее заведение на свете. Вы скажете, что мы занимаемся шарлатанством. Не спорю. Но шарлатанство тоже нужно, согласитесь, что без него не обойдешься.
— Не соглашусь, — отвечал Кленнэм.
— Это оттого, что у вас неверная точка зрения. Все зависит от того, с какой точки зрения смотреть. Взгляните на нас с точки зрения наших интересов, которые заключаются в том, чтобы нам не докучали, — и вы сразу увидите, что лучшего учреждения не найти.
— Что же, вы на то и существуете, чтобы вам не докучали?
— Совершенно верно, — сказал Фердинанд. — На то и существуем, чтобы нам не докучали и чтобы все оставалось как оно есть. В этом наше назначение. Разумеется, принято считать, будто наша цель совсем в другом, но это для проформы. Господи боже мой, да у нас все только для проформы. Возьмите хоть себя: через что только вас не заставили пройти для проформы! А далеко ли вы продвинулись в своем деле?
— Ни на шаг, — сказал Кленнэм.
— А взгляните с правильной точки зрения, и вы увидите официальных лиц, добросовестно исполняющих свои официальные обязанности. Это вроде игры в крикет на ограниченной площадке. Игроки посылают мячи государству, а мы их перехватываем на лету.
Кленнэм спросил, чем же кончают игроки? Легкомысленный молодой Полип отвечал, что по-разному: кто устанет, кому наскучит, кто сломает ноги или спину, кого унесут замертво, кто просто выйдет из игры, а кто займется другим видом спорта.
— Вот отчего, повторяю, я искренне рад, — продолжал он, — что не нам вы обязаны своим временным удалением от света. Могло ведь быть и так, очень легко могло быть; нельзя отрицать, что мы подчас довольно круто обходимся с теми, кто нам докучает. Я ведь с вами начистоту говорю, мистер Кленнэм. Я уверен, что с вами можно так говорить. Я был откровенен с вами с самого начала, как только почувствовал в вас пагубное намерение докучать нам долго и упорно — потому что я сразу увидел, что вы человек неопытный и горячий, а к тому же немного — вы не обидитесь, если я вас так назову? — простодушный.
— Называйте, не стесняйтесь.
— Немного простодушный. И мне стало вас жаль, вот почему я и постарался предостеречь вас (неофициально, разумеется, но я никогда не держусь за строгую официальность), намекнув, что на вашем месте я бы отказался от всяких попыток. Но вы отказаться не захотели, и с тех пор много раз возобновляли свои попытки. Так вот, советую вам больше их не возобновлять.
— Едва ли у меня теперь будет возможность возобновить их, — заметил Кленнэм.
— О, на этот счет не беспокойтесь! Вы выйдете отсюда. Отсюда все выходят. Есть тысячи способов выйти отсюда. Но не являйтесь больше к нам. Право же, — продолжал Фердинанд доверительно-ласково, — я буду просто вне себя, если увижу, что весь прошлый опыт не научил вас держаться от нас подальше.
— А как же изобретение? — спросил Кленнэм.
— Голубчик мой, — сказал Фердинанд, — простите за фамильярность, но почему вы не хотите понять, что никому это изобретение не интересно и всем на него наплевать в высокой степени.
— У вас в министерстве?
— И не только у нас в министерстве. Любое новое изобретение у всех вызывает только досаду и насмешку. Вы не представляете себе, как много людей жаждет лишь одного: чтобы им не докучали. Вы не представляете себе, насколько это свойственно духу нации (не обращайте внимания на парламентский стиль) — желать, чтобы тебе не докучали. Поверьте, мистер Кленнэм, — заключил жизнерадостный молодой Полип самым своим любезным тоном, — наше заведение не злой великан, на которого нужно мчаться с копьем наперевес, но всего только ветряная мельница, перемалывающая огромные кучи мякины, показывая, куда в государстве дует ветер.
— Если бы я мог этому поверить, — сказал Кленнэм, — я бы сказал, что нас всех ожидает мрачная перспектива.
— Что вы, помилуйте, — возразил Фердинанд. — Напротив, все к лучшему. Нам необходимо шарлатанство, мы любим шарлатанство, мы жить не можем без шарлатанства. Немножко шарлатанства и накатанная колея — и все будет идти как нельзя лучше, не нужно только никому докучать.
Высказав эти утешительные мысли — символ веры нового поколения Полипов, исповедуемый под прикрытием самых разнообразных лозунгов, к которым никто из них не относится серьезно, — Фердинанд встал, чтобы откланяться. Трудно было даже вообразить себе более открытую и приятную манеру обхождения, большее уменье с истинно джентльменской чуткостью приноровиться к необычным обстоятельствам визита.
— Не будет ли нескромно с моей стороны спросить, — сказал он, когда Кленнэм пожимал ему руку, искренне благодарный за его доброту и чистосердечие, — верно ли, что в приключившейся с вами неприятности повинен наш дорогой и незабвенный Мердл?
— Верно. Я один из тех, кого он разорил.
— Да, умен был покойник, ничего не скажешь, — заметил Фердинанд Полип.
Артур, не расположенный петь посмертные дифирамбы мистеру Мердлу, промолчал.
— Прохвост первостатейный, разумеется, — продолжал Фердинанд, — но какая голова! Нельзя не отдать ему должное. Вот уж, верно, был мастер по части шарлатанства! А как знал людей — как умел обойти их и добиться своего!
В его голосе слышалось неподдельное восхищение.
— Надеюсь, — сказал Артур, — что печальная участь тех, кто дал себя обойти, многим послужит предостережением на будущее..
— Милейший мистер Кленнэм, — со смехом возразил Фердинанд, — откуда столь радужные надежды? Да первый же не менее талантливый плут добьется того же — была бы охота. Простите меня, но вы, видно, не знаете, что люди, как пчелы на мед, готовы лететь на любой шум, ну хоть если начать бить в ржавую жестянку. На этом основано искусство управления людьми. Нужно только убедить их, что жестянка — не жестянка, а чистое золото; вот в чем секрет могущества таких, как наш дорогой и незабвенный. Бывают, конечно, исключительные случаи, — любезно оговорился Фердинанд, — когда люди поддаются на обман, поверив в благородство обманщика (за примером недалеко ходить); но эти исключения лишь подтверждают правило. До свидания, мистер Кленнэм! Надеюсь, когда я буду иметь удовольствие снова увидеться с вами, тучи уже рассеются и засияет солнышко. Пожалуйста, не провожайте меня. Я отлично знаю дорогу. До свидания!
С этими словами добрейший и умнейший из Полипов спустился вниз, дошел, мурлыча модную арию, до наружного дворика, где была привязана его лошадь, вскочил в седло и поехал натаскивать своего высокопоставленного родича к предстоящему заседанию в парламенте — чтобы он был во всеоружии для отпора тем, кто осмелится вылезть с запросами по поводу государственной деятельности Полипов.
Он, должно быть, едва не столкнулся с мистером Рэггом, ибо не прошло и минуты, как упомянутый джентльмен, наподобие пожилого Феба[128], озарил комнату Кленнэма сиянием своей желтой головы.
— Ну, как вы себя нынче чувствуете, сэр? — спросил мистер Рэгг. — Не могу ли я нынче быть вам чем-нибудь полезен, сэр?
— Нет, благодарю вас.
Мистер Рэгг радовался затруднительному положению клиента, как хозяйка радуется обилию овощей, приготовленных для сушки и соления, прачка — куче грязного белья, мусорщик — виду ведра, из которого через край сыплется мусор; словом, как всякий мастер радуется случаю приложить свое уменье к делу.
— Я время от времени захожу сюда, сэр, — весело сказал мистер Рэгг, — узнать, не предъявлены ли еще новые предписания о содержании под арестом. От предписаний отбою нет, сэр, — как и следовало ожидать.
Он говорил так, словно сообщал какую-то весьма приятную новость, радостно потирая руки и покачивая головой.
— Да, как и следовало ожидать, — повторил мистер Рэгг. — Просто валом валят со всех сторон. Я уж к вам не захожу, бывая здесь, знаю, что вы не любите, когда вас беспокоят, а если будет надобность, всегда можете передать через сторожа, чтобы я зашел. Но я наведываюсь чуть не каждый день, сэр. Могу ли высказать вам одно соображение, сэр, — вкрадчиво осведомился мистер Рэгг, — или сейчас это не ко времени?
— Сейчас или в другой раз, не все ли равно для меня?
— Кхм!.. Общественное мнение, сэр, — сказал мистер Рэгг, — продолжает интересоваться вами.
— Не сомневаюсь.
— Не кажется ли вам, сэр, — продолжал мистер Рэгг, еще более вкрадчиво, чем прежде, — не кажется ли вам, что стоило бы уже, наконец, сделать крохотную уступочку общественному мнению. Всем нам приходится идти на такие уступки, сэр. Без этого никак нельзя.
— Мне все равно не оправдаться перед общественным мнением, мистер Рэгг, и я даже не вправе на это рассчитывать когда-нибудь.
— Не скажите, сэр, не скажите. Перевод в тюрьму Кингс-Бенч обойдется в сущие пустяки, и если все считают, что там для вас более подходящее место — почему бы в самом деле…
— Я ведь уже говорил вам, мистер Рэгг, что предпочитаю остаться здесь, — сказал Артур, — и вы как будто сами признали, что это дело вкуса.
— Допустим, сэр, допустим! Но хорош ли ваш вкус, хорош ли ваш вкус? Вот в чем вопрос. — Голос мистера Рэгга зазвучал почти патетически. — Я бы даже спросил, хорошо ли вы поступаете. У вас серьезное дело, сэр, и вам не к лицу сидеть здесь, куда может попасть всякий прощелыга, задолжавший один-два фунта. Совсем не к лицу. Должен вам заметить, сэр, что об этом говорят повсюду. Не далее, как вчера, я слышал такой разговор в одном заведении, где собираются джентльмены юридической профессии — я бы даже сказал, сливки этой профессии, если бы я сам иной раз не заглядывал туда. И должен вам заметить, мне было неприятно слушать этот разговор. Обидно было за вас. А сегодня за завтраком моя дочь (всего лишь женщина, как вы вправе заметить, но обладающая чутьем и даже некоторым личным опытом — я имею в виду дело Рэгг против Боукинса) — так вот моя дочь выразила свое крайнее изумление по этому поводу. Перед лицом таких фактов, не говоря уже о невозможности совершенно пренебрегать общественным мнением, стоило бы, мне кажется, пойти на крохотную уступочку, хотя бы — ладно, сэр, чтобы не вдаваться в рассуждения, скажу так: хотя бы из любезности.
Но мысли Артура уже снова вернулись к Крошке Доррит, и мистер Рэгг так и не дождался ответа.
— Если же говорить обо мне, — снова начал мистер Рэгг, ободренный молчанием Артура, которое он приписал нерешительности, вызванной его, мистера Рэгга, красноречием, — то у меня принцип: никогда не считаться с собой, когда дело касается интересов клиента. Но, зная вас как человека любезного и обязательного, замечу все же, что мне было бы гораздо приятнее видеть вас в тюрьме Кингс-Бенч. Ваше разорение произвело шум; я очень рад, что имею честь состоять вашим поверенным. Но мой авторитет среди коллег и клиентов значительно возрос бы, если бы вы согласились переменить место заключения. Впрочем, прошу вас с этим не считаться, сэр. Я лишь констатирую факт.
Тюремное одиночество уже сделало Кленнэма настолько рассеянным, он уже так привык обращаться в этих унылых стенах к одной лишь безмолвной собеседнице, что ему потребовалось некоторое усилие, чтобы прийти в себя, вспомнить, о чем идет речь, и ответить: «Нет, нет, мое решение остается прежним. И прошу вас, не будем больше говорить об этом!»
Мистер Рэгг отвечал, не скрывая недовольства и обиды:
— Как вам угодно, сэр. Я понимаю, что вышел из рамок своих профессиональных обязанностей, заведя этот разговор. Но мне слишком часто и от слишком уважаемых людей приходится слышать, что, дескать, добро бы какой-нибудь иностранец, а уж истинный англичанин не должен унижать дух нации, оставаясь в Маршалси, когда вольности, завоеванные его славными предками, позволяют ему беспрепятственно перейти в Кингс-Бенч, — вот я и позволил себе отступить от правил, чтобы обратить ваше внимание на это обстоятельство. Личного мнения, — добавил мистер Рэгг, — у меня по данному вопросу нет.
— Тем лучше, — сказал Артур.
— Решительно никакого, сэр, — продолжал мистер Рэгг. — Если бы у меня было личное мнение, я бы весьма огорчился, увидев, что джентльмен из высшего круга, верхом на лошади, приезжает к моему клиенту в подобное место. Но это не мое дело. Если бы у меня было личное мнение, я был бы рад возможности сообщить другому джентльмену, судя по обличию, военному, дожидающемуся сейчас в караульне, что мой клиент находится здесь лишь временно и уже избрал себе другое пристанище. Но так как я всего лишь машина для дачи деловых советов, меня это, ясно, не касается. Угодно вам принять упомянутого джентльмена, сэр?
— Вы, кажется, сказали, что он дожидается в караульне?
— Я действительно позволил себе такую смелость, сэр. Услышав, что я ваш поверенный, он не захотел мешать исполнению моих более чем скромных обязанностей. К счастью, — добавил мистер Рэгг саркастическим тоном, — я не настолько вышел из рамок, чтобы спрашивать этого джентльмена об его имени.
— Пожалуй, придется принять его, — устало вздохнул Кленнэм.
— Стало быть, вам угодно, сэр? — подхватил Рэгг. — Прикажете передать ему об этом, когда я буду проходить через караульню? Да? Благодарю за честь. Мое почтение, сэр.
И он вышел из комнаты с глубоко оскорбленным видом.
Сообщение о джентльмене с обличием военного едва задело сознание Артура, всегда теперь словно окутанное какой-то темной пеленой, и он уже успел почти позабыть о нем, как вдруг чьи-то шаги по лестнице вернули его к действительности. Шаги были не слишком торопливы, но в них чувствовалось нахальное стремление произвести как можно больше шума и грохота. Когда эти шаги на мгновение задержались у двери, Кленнэму вдруг смутно почудилось в них что-то знакомое, но что именно, он не мог сообразить. Впрочем, соображать было некогда. Дверь тотчас же распахнулась от удара ногой — и он увидел перед собой пропавшего Бландуа, причину стольких волнений.
— Salve[129], приятель арестант! — сказал неожиданный посетитель. — Вот и я! Говорят, вы желали меня видеть.
Прежде чем Артур успел дать волю своему изумлению и негодованию, в дверях показался Кавалетто, а за ним — Панкс. Ни тот, ни другой ни разу еще не навещали Кленнэма в его заключении. Мистер Панкс, отдуваясь, пробрался к окошку, поставил свою шляпу на пол и тотчас же запустил все десять пальцев в волосы; после, чего сложил руки на груди, как человек, собравшийся, наконец, отдохнуть после тяжких дневных трудов. Мистер Баптист, не спуская глаз с бывшего товарища по заключению, внушавшего ему такой страх, уселся на полу, прислонясь спиной к двери и обхватив щиколотки руками, в той самой позе (только сейчас она была более настороженной), в какой он сидел перед этим самым человеком однажды жарким летним утром в еще более мрачной марсельской тюрьме.
— По словам этих двух полоумных, — сказал мсье Бландуа, он же Ланье, он же Риго, — я вам зачем-то понадобился. К вашим услугам, братец-арестант!
Презрительно глянув на кровать, откинутую на день к стене, он небрежно привалился к ней, не сняв даже шляпы и вызывающе засунув руки в карманы.
— Исчадие ада! — воскликнул Артур. — Вы намеренно навлекли страшные подозрения на дом моей матери. Зачем вы это сделали? Что привело вас к этой чудовищной мысли?
Мсье Риго сдвинул было брови, но тотчас же рассмеялся.
— Послушайте-ка этого благородного джентльмена! Эту воплощенную добродетель! А не слишком ли вы распетушились, милейший? Смотрите, не пришлось бы потом пожалеть об этом. Вот именно, черт побери! Не пришлось бы пожалеть!
— Синьор! — вмешался Кавалетто, также обращаясь к Артуру. — Выслушайте сперва меня. Ведь вы поручили мне разыскать его, Риго — правда?
— Правда, правда.
— Ну вот, следовательно (миссис Плорниш была бы, очень озадачена, если бы удалось убедить ее, что за исключением отдельных неправильных ударений, речь мистера Баптиста почти не отличалась теперь от речи англичанина), — следовательно, я сперва отправляюсь к своим соотечественникам. Стараюсь разузнать что можно об иностранцах, появившихся за последнее время в Лондра. Потом иду к французам. Потом к немцам. Каждый мне говорит, что знает. Мы ведь почти все знакомы между собой, и каждый говорит мне, что знает. Но! — никто ничего не может сказать мне о нем, о Риго. Раз пятнадцать, — Кавалетто выбросил вперед левую руку, растопырив на ней пальцы, и трижды повторил этот жест с быстротой, от которой мелькало в глазах, — я спрашиваю о нем в местах, где бывают иностранцы, и раз пятнадцать (та же игра) не получаю никакого ответа. Но!
С этим «но!», за которым последовала характерная для итальянца неожиданная пауза, он отвел назад указательный палец правой руки и чуть-чуть помахал им.
— Но! Когда я уже совсем думал, что не найду его в Лондра, мне вдруг говорят про какого-то военного с седой головой — ага! не с такой, как у него сейчас, а с седой, — который живет уединенно, в маленьком домике. Но! — снова пауза. — Иногда выходит после обеда покурить и поразмяться. Главное — иметь терпение, как говорят итальянцы (они, бедняги, это по себе знают). Я имею терпение. Я спрашиваю, где этот маленький домик. Одни говорят — там, другие говорят — здесь. Иду туда, иду сюда — нет. Но я имею терпение. И наконец — нахожу. Тогда я прячусь, и жду, жду, жду, пока он не выходит покурить и поразмяться. И я вижу, это в самом деле военный с седыми волосами, но! — пауза, на этот раз более длительная, и энергичное движение указательного пальца, — вместе с тем это вот этот самый человек.
Любопытно, что, указав на Риго пальцем, Кавалетто в то же время невольно поклонился ему — так велика была сила подчинения, в котором когда-то держал его этот человек.
— Так вот, видите ли, синьор, — заключил он свою речь, снова обратясь к Артуру. — Я стал дожидаться удобного случая. Я написал синьору Панко, — Панкс приосанился, услышав этот необычный вариант своей фамилии, — и просил его помочь мне. Я ему показал Риго в окне, и синьор Панко стал караулить его днем. А я по ночам спал у дверей его домика. Наконец, сегодня мы решили войти к нему — и вот он здесь! Он не пожелал подниматься к вам вместе с illustro avocado[130], — этим почетным званием мистер Баптист наградил мистера Рэгга, — и потому мы остались ждать внизу, а синьор Панко сторожил у выхода.
Дослушав до конца, Артур перевел взгляд на злое и наглое лицо того, о ком шла речь. И тотчас же усы на этом лице вздернулись кверху, а нос загнулся книзу. Затем? когда усы и нос приняли свое прежнее положение, мсье Риго несколько раз громко прищелкнул пальцами, слегка подавшись вперед, так что каждый щелчок был точно маленький снаряд, который он посылал в лицо Артуру.
— Ну, философ! — сказал Риго. — Чего вам от меня нужно?
— Мне нужно знать, — не скрывая своего омерзения, отвечал Артур, — как вы посмели навлечь на дом моей матери подозрение в убийстве.
— Посмел! — вскричал Риго. — Хо-хо! Это мне нравится! Как я посмел, говорите вы? Черт побери, мой мальчик, вы неосторожны в выборе выражений!
— Мне нужно рассеять это гнусное подозрение, — продолжал Артур. — Вас отведут туда, чтобы все могли вас видеть. Кроме того, мне нужно знать, зачем вы вообще приходили в тот вечер, когда я с таким трудом подавил в себе желание спустить вас с лестницы. Не делайте мне страшные глаза. Я знаю, что вы наглец и трус. Я еще не настолько отупел от пребывания в этих стенах, чтобы постесняться высказать вслух эту несложную истину, в которой, впрочем, нет для вас ничего нового.
Риго, весь белый, пробормотал, поглаживая усы:
— Черт побери, мой мальчик, вы ставите в неловкое положение вашу уважаемую матушку. — Он, видимо, колебался, не зная, как поступить. Но колебание его было недолгим. Минуту спустя он уселся и с издевательской заносчивостью произнес: — Пусть мне дадут бутылку вина. Здесь ведь торгуют вином. Пошлите одного из ваших полоумных за бутылкой вина. Без вина я не скажу ни слова. Ну? Идет или нет?
— Принесите ему, Кавалетто, — брезгливо сказал Артур, вынимая деньги.
— Да только смотри, контрабандная шкура, — прикрикнул Риго, — не вздумай принести какую-нибудь дрянь. Я пью только портвейн.
Но контрабандная шкура, с помощью все того же красноречивого пальца, довела до сведения присутствующих, что решительно отказывается покидать свой пост у дверей, и исполнить поручение взялся синьор Панко. Он вскоре воротился с бутылкой вина, уже откупоренной по тюремному обычаю, заведенному ввиду того, что у большинства пансионеров не было штопоров (как, впрочем, и многого другого).
— Полоумный! Стакан побольше! — скомандовал Риго.
Синьор Панко поставил перед ним стакан, явно с трудом преодолевая желание запустить ему этим стаканом в голову.
— Ха-ха! — хвастливо засмеялся Риго. — Джентльмен всегда остается джентльменом. Кто родился джентльменом, тот джентльменом и умрет. Какого черта, в самом деле! Надеюсь, джентльмен имеет право на услуги окружающих? Рассчитывать на услуги окружающих — мое природное свойство.
Говоря это, он налил себе полстакана вина и с последним словом выпил его.
— Ха! — воскликнул он, причмокнув губами. — Ну, этот узник недолго томился в заключении. Глядя на вас, мой храбрый друг, можно с уверенностью сказать, что ваша кровь скорей скиснет в тюрьме, чем это доброе винцо. Вы уже заметно спали с лица и утратили свой цветущий вид. За ваше здоровье!
Он налил и выпил еще полстакана, стараясь держать руку так, чтобы ее белизна и изящество бросались в глаза.
— Ну, теперь к делу! — объявил он. — Поговорим по существу. Тем более, что, как я мог заметить, ваши речи гораздо свободнее, чем вы сами.
— Не нужно особенной свободы в речах, чтобы назвать вас так, как вы того заслуживаете. Все мы знаем, и вы сами в том числе, что я еще был довольно умерен.
— Можете называть меня как угодно, но не забывайте прибавить: «и джентльмен». Это единственное, чем один человек отличается от другого. Вот вы, например, как бы вы ни старались, не будете джентльменом, а я, как бы я ни старался, не перестану им быть. В этом вся разница. Но продолжим наш разговор. Слова, сэр, никогда ничего не меняют, ни в картах, ни в костях. Вы с этим согласны? Да? Ну вот, я тоже веду игру, и никакие слова не повлияют на ее исход.
Теперь, зная, что Кавалетто разоблачил его, он сбросил и ту легкую маску, которую носил до сих пор, и не пытался больше скрыть свою истинную физиономию — физиономию подлеца и негодяя.
— Да, сынок, — снова прищелкнув пальцами, продолжал он, — я доведу свою игру до конца, какие бы тут слова ни говорились, и — громы и молнии, тысяча громов и тысяча молний! — я ее выиграю! Вам угодно знать, зачем я подстроил эту невинную шутку, которой вы помешали? Извольте. У меня был и есть — понятно? есть — кой-какой любопытный товарец для продажи вашей уважаемой матушке. Я ей рассказал, что это за товарец, и назначил цену. Но когда дошло до заключения сделки, ваша несравненная матушка оказалась чересчур хладнокровной, бесстрастной, непоколебимой, настоящая мраморная статуя. Короче говоря, ваша несравненная матушка раздосадовала меня. Желая отвлечься и позабавиться — черт побери, это право джентльмена, забавляться на чей-нибудь счет! — я напал на удачную мысль: исчезнуть. Кстати, ваша своенравная матушка и мой друг Флинтвинч были бы весьма рады помочь мне в этом. Ба-ба-ба, не нужно смотреть на меня с таким уничтожающим презрением. Я сказал и повторяю: были бы весьма рады, были бы счастливы, не желали бы ничего лучшего. Могу еще подбавить, если мало.
Он выплеснул на пол остатки вина из стакана и едва не обрызгал Кавалетто. Это словно напомнило ему о существовании последнего. Он поставил стакан и объявил:
— Не желаю наливать сам. Черт побери, я рожден, чтобы мне прислуживали. Сюда, Кавалетто! Налей мне вина.
Маленький итальянец оглянулся на Кленнэма, по-прежнему не спускавшего глаз с Риго, и, не услышав возражений, встал и налил вина в стакан. Отголоски былой покорности, разбавленной легкой насмешкой, боролись в нем с приглушенной яростью, которая в любую минуту могла прорваться (чего, видимо, и опасался прирожденный джентльмен, судя по его настороженному взгляду); и все это, в сочетании с природным добродушием и беспечностью, тянувшими его вновь спокойно усесться на полу, являло довольно пеструю и противоречивую смесь побуждений.
— Шутка, о которой мы говорили, мой храбрый друг, — продолжал Риго, выпив снова, — была удачной во многих отношениях. Она позабавила меня, причинила неприятности вашей драгоценной маменьке и милейшему Флинтвинчу, заставила поволноваться вас (считайте это платой за урок вежливости, полученный от джентльмена) и наглядно доказала всем заинтересованным лицам, что ваш покорный слуга — человек, которого нужно бояться. Да, черт побери, бояться! А кроме всего прочего, она, возможно, вправила бы мозги госпоже вашей матушке и побудила бы ее, чтобы избавиться от пустякового подозрения, которое вы со свойственной вам мудростью правильно оценили, через газеты уведомить известное лицо (не называя имен), что в случае его появления известная сделка может состояться на известных условиях. Возможно, побудила бы — хотя не наверно. Но вы своим вмешательством все испортили. А теперь — говорите вы. Чего вам нужно?
Ни разу еще Кленнэм так остро не чувствовал себя узником, как сейчас, когда он видел перед собой этого человека и знал, что не может вместе с ним отправиться в материнский дом. Тайна, смутно тревожившая и пугавшая его, вот-вот могла раскрыться, а он был связан по рукам и по ногам.
— Быть может, мой друг, философ, столп добродетели, глупец или что угодно, — сказал Риго, отняв стакан от губ, чтобы улыбнуться своей зловещей улыбкой, — быть может, лучше было вам не тревожить меня в моем уединении.
— Нет, нет! — воскликнул Кленнэм. — Но крайней мере теперь известно, что вы живы и невредимы. По крайней мере есть два свидетеля, от которых вам не уйти и которые могут передать вас властям или открыть ваши плутни сотням людей.
— Но не передадут и не откроют, — отозвался Риго, снова прищелкнув пальцами с торжеством и угрозой. — К чертям ваших свидетелей! К чертям ваши сотни людей! К чертям вас самих! Ха-ха! Разве я не знаю то, что я знаю? Разве нет у меня товарца для продажи? Вы, несчастный банкрот! Вы помешали моей маленькой шутке! Пусть так. Ну, а что же теперь? Дальше что? Для вас — ничего; для меня — все. Открыть мои плутни! Вот вам чего нужно! Так я их открою сам, и скорей, чем вам бы хотелось! Эй, контрабандист! Перо, чернил, бумаги!
Кавалетто все так же нехотя встал и все так же нехотя подал требуемое. После короткого раздумья, сопровождаемого отвратительной улыбкой, Риго написал, а затем прочел вслух следующее:
«Миссис Кленнэм (дождаться ответа)
Тюрьма Маршалси
комната Вашего сына
Милостивая государыня! — Я был вне себя, узнав от нашего узника (который взял на себя труд выследить меня с помощью шпионов, поскольку сам он, по политическим причинам, лишен свободы передвижения), что вы беспокоитесь о моей безопасности.
Спешу успокоить Вас: я жив, здоров и благополучен.
Я поспешил бы к Вам, ни минуты не медля, но меня удерживает мысль, что Вы, быть может, еще не пришли к окончательному решению по поводу того небольшого дельца, которое я имел честь Вам предложить. А потому уведомляю, что ровно через неделю от сего числа я явлюсь к Вам в последний раз и надеюсь услышать от Вас, принимаете или не принимаете Вы мои условия, со всеми вытекающими последствиями.
Подавляю свое горячее желание поскорей заключить Вас в объятия и покончить это небезынтересное дело, единственно для того, чтобы дать Вам время обдумать и решить его к нашему полному и обоюдному удовлетворению.
В ожидании назначенного срока я вынужден переехать в гостиницу (поскольку наш узник расстроил мое налаженное хозяйство) и полагаю, что справедливо будет отнести все расходы по моему содержанию на Ваш счет.
Примите, милостивая государыня, мои уверения в совершеннейшем и глубочайшем почтении.
Риго Бландуа.
Тысяча поклонов дражайшему Флинтвинчу.
Целую ручки миссис Флинтвинч».
Дочитав свое послание до конца, Риго сложил его и театральным жестом швырнул к ногам Кленнэма.
— Эй! Кто там собирался передавать меня куда-то? Пускай пока передадут вот это по назначению и доставят сюда ответ!
— Кавалетто, — сказал Артур, — прошу вас, снесите Это письмо.
Но выразительный палец Кавалетто снова объяснил, что его дело — караулить Риго, которого он с таким трудом разыскал; а потому он так и будет сидеть на полу у двери, обхватив руками щиколотки, и никуда отсюда не тронется. Пришлось опять обращаться к помощи синьора Панко. Кавалетто чуть-чуть отодвинулся, так чтобы синьор Панко мог выбраться из комнаты, а затем снова прижал дверь спиной.
— Не вздумайте только тронуть меня, или как-нибудь непочтительно обозвать, или помешать мне допить эту бутылку вина в свое удовольствие, — сказал Риго, — не то я сейчас же отправлюсь вдогонку за письмом и отменю данный мною недельный срок. Вы искали меня? Вы меня нашли? Вот и наслаждайтесь моим обществом!
— Когда я стал вас искать, я не сидел в тюрьме, вам это хорошо известно, — сказал Кленнэм с горьким сознанием своего бессилия.
— Черт с вами и с вашей тюрьмой! — отвечал Риго, неторопливо доставая из кармана табак и бумагу и принимаясь свертывать папиросы своими ловкими пальцами. — Мне дела нет ни до того, ни до другого. Контрабандист! Огня!
Опять, как и прежде, Кавалетто поднялся и выполнил его приказание. Было что-то жуткое в бесшумном проворстве холодных белых рук Риго с длинными гибкими пальцами, сплетающимися и расплетающимися по-змеиному. Кленнэма невольно пробрала дрожь, словно он и в самом деле увидел клубок змей.
— Эй ты, скотина! — крикнул Риго резко и повелительно, как будто перед ним был не итальянец, а итальянская лошадь или мул. — Я нахожу, что марсельский каменный мешок куда пристойнее этого заведения. В его решетках и стенах есть какое-то величие. Это тюрьма для людей. А здесь что? Тьфу! Приют для умалишенных!
Он продолжал курить, но отталкивающая улыбка не сходила с его лица, и казалось, будто он втягивает дым не ртом, а своим крючковатым носом, словно фантастическое чудовище на картинке. Взяв новую папиросу и прикурив от окурка первой, он заметил Кленнэму:
— Надо как-нибудь убить время, пока тот полоумный не вернулся с ответом. Попытаемся скоротать его беседой. Я потребовал бы еще вина, но нельзя же джентльмену пить с утра до вечера. А она хороша, сэр. Не совсем в моем вкусе, но хороша, клянусь тысячей дьяволов! Одобряю ваш выбор.
— Не знаю, о ком вы говорите, да и знать не хочу, — сказал Кленнэм.
— Della Bella Gowana, как ее называют в Италии, сэр. О миссис Гоуэн, о прекрасной миссис Гоуэн.
— Да ведь вы, кажется, бывший приспешник супруга этой дамы.
— Приспешник! Сэр! Это дерзость! Я его друг!
— А вы всегда продаете ваших друзей?
Риго вынул папиросу изо рта, и в глазах у него промелькнуло удивление. Но он тотчас же снова прихватил папиросу губами и хладнокровно ответил:
— Я продаю все, за что можно получить деньги. А как живут ваши адвокаты, ваши политики, ваши спекуляторы, ваши биржевые дельцы? Как живете вы сами? Как вы попали сюда? Не продали ли вы друга? Черт побери, ведь похоже на то.
Кленнэм отвернулся к окошку и вперил взгляд в тюремную стену.
— Так уж заведено, сэр, — сказал Риго. — Общество продается само и продало меня, а я продаю общество. Но я вижу, у нас с вами есть еще одна общая знакомая. Тоже красивая женщина. И с характером. Позвольте, как бишь ее фамилия? Ах, да, Уэйд.
Ответа не последовало, но было ясно, что Риго попал в точку.
— Да, — продолжал он, — Красавица с характером заговаривает со мной на улице, и я не был бы джентльменом, если бы не внял ей. Красавица с характером говорит мне, почтив меня доверием: «Я любознательна, и у меня есть кой-какие особые побуждения. Скажите, вы не более порядочны, чем большинство людей?» На это я отвечаю: «Сударыня, я родился джентльменом и джентльменом умру, но что касается порядочности, то тут я не претендую на какое-либо превосходство. Это была бы непростительная глупость с моей стороны». — «Вся разница между вами и другими, — любезно замечает она, — в том, что вы об этом говорите вслух». Она, нужно отдать ей справедливость, знает общество. Я принимаю полученный комплимент галантно и вежливо. Галантность и вежливость — мои природные свойства. Тогда она делает мне предложение, суть которого в следующем: она часто видела нас вместе; она знает, что на сегодня я — друг семьи, свой человек в доме; из любознательности и из особых побуждений она интересуется их жизнью, их домашним укладом, хотела бы знать, любят ли Bella Gowana, лелеют ли Bella Gowana, и все такое прочее. Она небогата, но может мне предложить некоторое скромное вознаграждение за некоторые скромные услуги в этом духе. Я выслушиваю и великодушно соглашаюсь — великодушие тоже одно из моих природных свойств. Что поделаешь? Такова жизнь! На том стоит свет!
Все это время Кленнэм сидел спиной к нему, но Риго, следивший за ним своими блестящими, слишком близко посаженными глазами, должно быть, угадывал по самой его позе, что во всех этих хвастливых признаниях не было для него ничего нового.
— Ффуу! Прекрасная Гована! — сказал Риго, затягиваясь и выпуская дым с таким видом, точно стоит ему дунуть, и та, о ком он говорил, развеется в воздухе, как эта струйка дыма. — Очаровательна, но неосторожна! Не следовало ей секретничать в монастырской келье насчет того, как припрятывать письма старых поклонников подальше от мужа. Да, да, не следовало бы. Ффуу! Прекрасная Гована допустила ошибку.
— Хоть бы поскорее вернулся Панкс! — воскликнул Артур. — Этот человек отравляет воздух в комнате своим присутствием!
— Ба! Зато он хозяин положения, здесь, как и везде! — сказал Риго, сверкнув глазами и прищелкнув пальцами. — Так всегда было; так всегда будет. — Сдвинув вместе все три стула, находившиеся в комнате (кроме них, было еще только кресло, в котором сидел Кленнэм), он разлегся на них и запел, ударяя себя в грудь, точно это к нему относились слова песни:
Кто там шагает в поздний час? Кавалер де ла Мажолэн.
Кто там шагает в поздний час? Нет его веселей.
Подпевай, скотина! Ты отлично подпевал мне в марсельской тюрьме. Подпевай же! Не то я сочту себя обиженным и рассержусь, а тогда, во имя всех святых, забитых насмерть камнями, кое-кому придется пожалеть, что и его не забили заодно!
Придворных рыцарей краса, Кавалер де ла Мажолэн,
Придворных рыцарей краса, Нет его веселей.
Отчасти по старой привычке к подчинению, отчасти из боязни повредить своему покровителю, отчасти потому, что ему все равно было, петь или молчать, Кавалетто подхватил припев. Риго захохотал и снова стал курить, прикрыв глаза.
Прошло не больше четверти часа до того, как шаги мистера Панкса послышались на лестнице, но Кленнэму эти четверть часа казались вечностью. Судя по звуку шагов мистер Панкс шел не один; и в самом деле, когда Кавалетто отворил дверь, он вошел в сопровождении мистера Флинтвинча. Не успел последний переступить порог, как Риго вскочил и с криком восторга бросился ему на шею.
— Мое почтение, сэр, — сказал мистер Флинтвинч, довольно бесцеремонно высвобождаясь из его объятий. — Нет, нет, увольте; с меня достаточно. — Это относилось к угрозе нового порыва со стороны вновь найденного друга. — Ну, Артур? Помните, что я вам говорил насчет спящей собаки и сбежавшей собаки? Как видите, я был прав.
Невозмутимый, как всегда, он огляделся по сторонам и покачал головой с назидательным видом.
— Так это и есть долговая тюрьма Маршалси, — сказал мистер Флинтвинч. — Кхм! Неважный рынок вы, как говорится, выбрали для продажи своих поросят, Артур.
Артур терпеливо ждал, но Риго не отличался таким терпением. Он почти свирепо ухватил Флинтвинча за лацканы сюртука и закричал:
— К черту рынок, к черту продажу, к черту поросят! Ответ! Где ответ на мое письмо?
— Если вы найдете возможным на минуту отпустить меня, сэр, — заметил мистер Флинтвинч, — я сперва передам мистеру Артуру записку, предназначенную ему.
Сказано — сделано. В руках у Артура очутился листок бумаги, на котором дрожащей рукой его матери было нацарапано: «Надеюсь, довольно того, что ты разорился сам. Не вмешивайся еще и в чужие дела. Иеремия Флинтвинч говорит и действует от моего имени. Твоя М. К.».
Кленнэм дважды перечитал записку и, не говоря ни слова, разорвал ее на клочки. Риго между тем завладел креслом и уселся на его спинку, поставив на сиденье ноги.
— Ну, Флинтвинч, красавец мой, — сказал он, следя глазами за разлетавшимися обрывками записки, — ответ на письмо!
— Миссис Кленнэм трудно писать, мистер Бландуа, пальцы у нее сведены болезнью, и она надеется, что вы удовлетворитесь устным ответом. — Мистер Флинтвинч весьма неохотно и со скрипом вывинтил из себя упомянутый ответ. — Она шлет вам поклон и передает, что, в общем, находит ваши условия приемлемыми и готова на них согласиться. Но окончательно вопрос будет решен через неделю, в назначенный вами день.
Мсье Риго расхохотался и, спрыгнув со своего трона, сказал:
— Ладно! Пойду искать гостиницу. — Тут ему на глаза попался Кавалетто, сидевший в прежней позе у двери. — Вставай, скотина! — крикнул он. — Ты со мной ходил против моей воли, теперь пойдешь против своей. Я вам уже сказал, мелюзга, я создан, чтобы мне прислуживали. Вот мое требование: пусть этот контрабандист находится при мне всю неделю в качестве слуги!
В ответ на вопросительный взгляд Кавалетто Кленнэм кивнул, а затем прибавил вслух:
— Если не боитесь.
Кавалетто энергично затряс в знак протеста пальцем.
— Нет, господин, теперь, когда мне уже не нужно скрывать, что он когда-то был моим товарищем по заключению, я его не боюсь.
Риго не удостоил вниманием этот краткий диалог, покуда не закурил на дорогу последнюю папиросу.
— «Если не боитесь», — повторил он, переводя взгляд с одного на другого. — Ффуу! Нет, мои детки, мои младенчики, мои куколки, вы все его боитесь! Здесь вы угощаете его вином, там готовы платить за его стол и квартиру; вы не смеете тронуть его пальцем, задеть словом. Он торжествовал над вами и будет торжествовать. Таково его природное свойство. Ффуу!
Придворных рыцарей краса, Он всех и всегда веселей!
С этим припевом, явно подразумевая им собственную персону, он вышел из комнаты в сопровождении Кавалетто, которого, может быть, потому и потребовал себе в слуги, что не предвидел возможности от него отвязаться. Мистер Флинтвинч поскреб подбородок, еще раз неодобрительно оглядел рынок, выбранный для продажи поросят, кивнул Артуру и тоже вышел. Мистер Панкс, которого раскаяние совсем замучило, внимательно выслушал прощальные распоряжения Артура, отданные вполголоса, так же вполголоса заверил его, что все будет сделано в лучшем виде, и последовал за остальными. И узник, чувствуя себя еще более униженным, опозоренным, подавленным, бессильным и несчастным, остался один.
Глава XXIX
Встреча в Маршалси
Тревога в душе и угрызения совести — плохое товарищи для узника. Дни горького раздумья и ночи без сна не закаляют в несчастье. Наутро Кленнэм почувствовал, что здоровье его подточено, как еще раньше подточен был дух, и гнет, под которым он жил это время, вот-вот сокрушит его совсем.
Ночь за ночью вставал он в час или в два со своего скорбного ложа и подолгу просиживал у окошка, пытаясь за тусклым мерцанием тюремных фонарей разглядеть в небе первый проблеск зари, вестницы далекого еще утра. Но на следующий вечер после посещения Бландуа он не мог заставить себя раздеться, прежде чем лечь в постель. Какое-то жгучее беспокойство нарастало в нем, какой-то безотчетный страх, мучительная уверенность, что сердце его не выдержит и он умрет здесь, в тюрьме. Ужас и омерзение сдавливали горло, мешая дышать. Временами ему казалось, что он задыхается, и он кидался к окну, хватаясь за грудь и судорожно ловя ртом воздух. И в то же время его томило такое неистовое желание вырваться из этих глухих мрачных стен, вдохнуть полной грудью другой, чистый воздух, что он боялся сойти с ума.
Страдания, подобные этим, не могут длиться без конца с одинаковой силой, они рано или поздно избывают себя. Так было со многими до Кленнэма, так случилось и с ним.
Две ночи и день его состояние было очень тяжелым, потом наступил перелом. Еще случались отдельные приступы, но они повторялись все реже и с каждым разом становились слабее. На смену пришел упадок всех сил, телесных и душевных; и к середине недели болезнь приняла форму изнурительной вялой лихорадки.
В отсутствие Кавалетто и Панкса единственными посетителями, которых мог опасаться Кленнэм, был мистер и миссис Плорниш. Он чувствовал необходимость оградить себя от визита этой достойной четы, ибо в напряженном состоянии его нервов ему никого не хотелось видеть, и не хотелось, чтобы кто-нибудь видел его таким разбитым и бессильным. Он написал миссис Плорниш, что обстоятельства заставляют его целиком посвятить себя делам и не позволяют оторваться даже на короткое время, чтобы порадовать себя беседой с друзьями. Юный Джон каждый день заходил после дежурства узнать, не нужно ли ему чего-нибудь, но Кленнэм отделывался от него тем, что благодарил бодрым тоном и притворялся погруженным в писание каких-то бумаг. К предмету своего единственного долгого разговора они больше не возвращались ни разу. Однако Кленнэм даже в самые тяжелые дни свято хранил этот разговор в своей памяти.
На шестой день недели, назначенной Риго, с утра было сыро, туманно и душно. Казалось, нищета, грязь и убожество тюрьмы всходят, как на дрожжах, в этой гнилостной атмосфере. С головной болью, с тоской на сердце, Кленнэм всю ночь метался без сна, слушая, как дождь барабанит по каменным плитам, и стараясь вообразить себе его шелест в древесной листве. Расплывчатое мутно-желтое пятно поднялось в небе вместо солнца, и его бледный отсвет, дрожавший на стене, казался заплатой на тюремных лохмотьях. Слышно было, как отворились ворота, зашлепали по двору стоптанные башмаки тех, кто дожидался на улице; заскрипел насос, зашуршала метла — начиналось тюремное утро со всеми его привычными звуками. Больной, ослабевший — он даже умылся с трудом и несколько раз должен был отдыхать во время этой процедуры — Кленнэм, наконец, добрался до своего кресла перед раскрытым окошком. Здесь он сидел и дремал, пока уже знакомая нам старуха прибирала в комнате.
У него кружилась голова от бессонницы и недоедания (он совсем лишился аппетита и перестал ощущать вкус пищи), и ночью он несколько раз начинал бредить. В тишине душной комнаты ему слышались какие-то звуки, обрывки мелодий, но в то же время он знал, что ничего этого нет. Сейчас, когда усталость сморила его, в ушах у него снова зазвучали призрачные голоса; они пели, они спрашивали его о чем-то, и он отвечал им и, вздрагивая, приходил в себя.
В этом сонном забытьи, отнявшем у него ощущение времени, так что минута могла показаться часом, и час минутой, одна смутная греза постепенно овладела им, оттеснив все другое: ему чудилось, что он в саду, полном благоухающих цветов. Он хотел поднять голову, посмотреть, что Это за сад, но сделать необходимое усилие было нестерпимо трудно, и он успел свыкнуться с благоуханием, перестал даже замечать его к тому времени, когда, наконец, заставил себя раскрыть глаза.
На столе, рядом с чайной чашкой, лежал букет — целая охапка чудесных, свежих цветов.
Никогда еще он не видел ничего прекраснее. Он зарылся в цветы лицом и вдыхал их аромат, он прижимал их к своему пылающему лбу, он снова клал их на стол и протягивал к ним свои сухие ладони, как в зимнюю стужу протягивают руки к огню. Прошло немало времени, прежде чем он задал себе вопрос, как сюда попали эти цветы, и выглянул за дверь, чтобы спросить старуху, кто принес их. Но старухи не было, и, должно быть, она ушла уже давно, потому что чай, приготовленный ею, совсем остыл. Он хотел было выпить его, но запах чая показался ему невыносимым, и он снова уселся в кресло у окна, положив цветы на круглый столик.
Когда утихло сердцебиение, вызванное тем, что он вставал и ходил по комнате, он снова впал в сонное полузабытье. Снова ветерок донес обрывок мелодии, звучавшей ему ночью; потом ему почудилось, будто дверь тихо отворилась, и на пороге возникла хрупкая фигурка, закутанная в черный плащ. Она сделала движение, от которого плащ распахнулся и упал на пол, и ему почудилось, будто это его Крошка Доррит в своем старом, поношенном платьишке.
И будто она вздрогнула, прижала руки к груди, улыбнулась и залилась слезами.
Он очнулся и вскрикнул. И тогда милое лицо, полное любви, жалости, сострадания, как зеркало, показало ему происшедшую с ним перемену. Она бросилась к нему, протянула руки, чтобы помешать ему встать, опустилась перед ним на колени; ее губы коснулись его щеки поцелуем, ее слезы оросили его, как дождь небесный орошает цветы, и он услышал — не во сне, наяву — ее голос, голос Крошки Доррит, звавший его по имени.
— Мистер Кленнэм, мой дорогой, мой лучший друг! Нет, нет, не плачьте, я не могу видеть ваши слезы. Разве если это слезы радости оттого, что ваше бедное дитя опять с вами. Мне хочется думать, что это так!
Все такая же нежная, такая же преданная, ничуть ее испорченная милостями Судьбы! В звуке ее голоса, в сиянии глаз, в прикосновении рук столько ангельской кротости и утешения!
Он обнял ее, и она сказала: «Я не знала, что вы больны!» — потом обвила рукой его шею, привлекла его голову к себе на грудь и, склонившись к нему лицом, ласкала его так же нежно и, видит бог, так же невинно, как когда-то ласкала в этой комнате своего отца, сама будучи ребенком, еще нуждавшимся в ласке и заботе.
Когда, наконец, к нему вернулся дар речи, он спросил:
— Неужели это в самом деде вы? И в этом платье?
— Я думала, вам приятно будет увидеть меня именно в этом платье. Я его сохранила на память — хоть я и так ничего бы не забыла. Но я пришла не одна. Со мной еще один старый друг.
Он оглянулся и увидел Мэгги, в огромном старом чепце, который она давно уже не носила, с корзиночкой на руке, совсем как в прежние времена. Она улыбалась ему, кудахтая от восторга.
— Я только вчера приехала в Лондон вместе с братом и тотчас же послала к миссис Плорниш, чтобы справиться о вас, и дать вам знать о моем приезде. Она-то и сообщила мне, что вы здесь. Вы не вспоминали меня этой ночью? Наверно, вспоминали, не могло быть иначе. Я всю ночь думала о вас, и мне казалось, эта ночь никогда не пройдет.
— Я думал о вас… — он запнулся, не зная, как назвать ее. Она мгновенно поняла.
— Вы еще ни разу не назвали меня моим настоящим именем. Для вас у меня имя только одно, вы знаете, какое.
— Я думал о вас, Крошка Доррит, каждый час, каждую минуту, с тех пор как я здесь.
— Правда? Правда?
Такая радость озарила ее зардевшееся личико, что ему стало стыдно. Он, больной, опозоренный, нищий, за тюремной решеткой!
— Я пришла еще до того, как отворили ворота, но не решилась сразу подняться к вам. В ту минуту я бы больше огорчила вас, чем обрадовала. Все здесь показалось мне таким знакомым и в то же время таким странным, все так живо напомнило о моем бедном отце и о вас, что я не могла справиться со своим волнением. Но мистер Чивери провел нас в комнату Джона — ту самую, где я жила когда-то, — и мы сперва немножко посидели там. Я уже была раз у вашей двери, когда приносила цветы, но вы не слышали.
Она казалась слегка повзрослевшей, и знойное солнце Италии чуть тронуло ее лицо смуглотой. Но в остальном она не изменилась. Та же скромность, та же глубина и непосредственность чувств, когда-то так трогавшая его сердце. И если сейчас это сердце сжималось совсем по-другому, то не от оттого, что она стала иной, а оттого, что он смотрел на нее иными глазами.
Она сняла старую шляпку, повесила ее на старое место и вместе с Мэгги без шума стала хлопотать в комнате, стараясь придать ей как можно более опрятный и приветливый вид. Побрызгав кругом душистой водой, она раскрыла корзинку Мэгги, в которой оказались виноград и другие фрукты. Когда все это было вынуто и прибрано до времени, последовали краткие переговоры шепотом с Мэгги; в результате корзина куда-то исчезла, а потом появилась опять, наполненная новым содержимым, среди которого было прохладительное питье и желе для немедленного употребления, а также жареные цыплята и вино с водой про запас. Покончив со всеми хлопотами, Крошка Доррит достала свой старый рабочий ящичек и принялась за шитье занавески для окна. Мир и покой воцарился в убогом жилище узника, и когда он сидел в своем кресле, глядя на Крошку Доррит, склоненную над работой, ему казалось, что этот мир и покой разливаются отсюда по всей тюрьме.
Видеть рядом эту гладко причесанную головку, эти проворные пальчики, занятые привычным делом — которое не мешало ей часто поднимать на него взгляд, полный сострадания и всякий раз затуманивавшийся слезами; чувствовать себя предметом такой нежности и заботы, знать, что все помыслы этой самоотверженной души устремлены на него, все неистощимые богатства ее предложены ему в утешение, — все это не могло вернуть Кленнэму здоровье и силы, не могло придать вновь твердость его руке и звуку его голоса. Но оно вдохнуло в него новое мужество, которое росло вместе с его любовью. А эта любовь была так велика, что не нашлось бы слов, способных ее выразить!
Они сидели рядом в тени тюремной стены, и эта тень теперь казалась пронизанной светом. Он мало говорил — она не позволяла ему, — только смотрел на нее, полулежа в кресле. Время от времени она вставала, давала ему пить, или поправляла подушку у него под головой. Потом тихонько садилась снова и склонялась над шитьем.
Тень двигалась по мере того, как двигалось солнце; но Крошка Доррит покидала свое место лишь для оказания какой-нибудь услуги Артуру. Солнце зашло, а она все не уходила. Она уже кончила работу, и ее рука, только что укрывшая его пледом, задержалась на подлокотнике кресла. Он сжал эту руку в своей, и в ее ответном пожатии ему почудилась робкая мольба.
— Дорогой мистер Кленнэм, мне нужно сказать вам кое-что, прежде чем я уйду. Я откладываю с часу на час, но я должна сказать это.
— И я тоже, милая Крошка Доррит. Я тоже хочу кое-что сказать вам и все откладываю.
Она испуганно подняла руку, точно желая закрыть ему рот; но тотчас же снова уронила ее.
— Я больше не уеду за границу. Эдвард уедет, а я останусь здесь. Эдвард всегда был привязан ко мне, а теперь особенно, после того как я ухаживала за ним во время болезни — хотя никакой заслуги тут нет; и в благодарность он предоставляет мне жить где я хочу и как я хочу. Он думает только о том, чтобы я была счастлива.
Одна лишь звезда ярко горела в небе. Она все время смотрела на эту звезду, словно видела в ее лучах свое заветное желание.
— Вы, верно, догадываетесь, что мой брат приехал в Англию затем, чтобы уладить все дела по наследству и вступить во владение им. Он говорит, что мой дорогой отец, наверно, позаботился сделать меня богатой; если же отец не оставил завещания, то об этом позаботится он сам.
Артур хотел что-то сказать, но она предостерегающе подняла руку, и он промолчал.
— Мне не нужны деньги; на что они мне? Они не имели бы для меня никакой цены, если бы не вы. Разве может богатство дать мне покой, если я знаю, что вы в тюрьме? Разве мысль о вашем несчастье для меня не хуже самой горькой нищеты? Позвольте же мне помочь вам! Позвольте отдать вам все, что я имею! Позвольте доказать, что я не забыла и никогда не забуду, как вы были добры ко мне в то время, когда я не знала другого дома, кроме этой тюрьмы. Дорогой мистер Кленнэм, сделайте меня самым счастливым человеком на свете, ответьте «да»! Или хотя бы не отвечайте ничего сегодня, дайте мне уйти с надеждой, что вы подумаете и согласитесь — не ради себя, ради меня, только ради меня! Ведь для меня не может быть большего счастья на земле, чем сознание, что я сделала что-то для вас, что я заплатила хотя бы частицу своего огромного долга любви и признательности. Простите меня, мне трудно говорить. Трудно сохранять ободряющее спокойствие, видя вас в этих стенах, где я провела так много лет, где столько насмотрелась горя и нужды. Слезы душат меня. Я не могу удержать их. Прошу же вас, умоляю вас, теперь, когда вы в беде, не отворачивайтесь от вашей Крошки Доррит. Всем своим изболевшимся сердцем умоляю вас, дорогой мой, любимый мой друг! Возьмите мое богатство, и пусть оно обернется для меня величайшим благом!
Она уронила голову на руку Кленнэма, сплетенную с ее рукой, и звезда больше не озаряла ее лица.
Уже почти стемнело, когда Артур ласковым движением приподнял ее голову и тихо ответил:
— Нет, моя дорогая Крошка Доррит. Нет, дитя мое. Я не могу принять подобную жертву. Свобода и надежды, купленные такой дорогой ценой, будут мне вечным укором, непосильной тяжестью. Но видит бог, какой благодарностью и любовью переполнена моя душа.
— И все же вы не хотите, чтобы в тяжелую минуту я доказала свою преданность вам.
— Скажем лучше так, дорогая моя Крошка Доррит: и все же я хочу доказать свою преданность вам . Если бы в те отдаленные дни, когда вашим домом была тюрьма, а единственным вашим нарядом это платье, я бы лучше себя понимал и точней читал в собственном сердце; если бы моя замкнутость и неверие в себя не помешали бы мне разглядеть свет, который я так ясно вижу теперь издалека, когда мне уже не догнать его на своих слабых ногах; если бы я тогда понял и сказал вам, что люблю вас и почитаю не как свое бедное дитя, но как женщину, чья рука поистине могла бы возвысить меня и сделать счастливее и лучше; если бы я воспользовался тогда этой возможностью, теперь уже упущенной навсегда — ах, зачем, зачем я упустил ее! — и если бы что-нибудь разлучило нас в то время, когда у меня был кое-какой достаток, а вы жили в бедности, я иначе ответил бы на ваше великодушное предложение, милая моя, дорогая моя девочка, хоть и тогда стеснялся бы принять его. Теперь же об этом не может быть и речи — не может быть и речи.
Ее руки, сложенные в немой мольбе, говорили больше любых слов.
— Я уже довольно опозорен, Крошка Доррит. Я не хочу пасть еще ниже и увлечь в своем падении вас, такую хорошую, благородную, добрую. Господь благословит и наградит вас за вашу доброту. Что прошло, то не вернется.
Он обнял ее с нежностью отца, обнимающего дочь.
— Я теперь еще старше, еще угрюмее, еще менее достоин вас, чем прежде, но не стоит вспоминать о том, каким я был, вы должны видеть меня таким, каков я есть. Позвольте мне поцеловать вас на прощанье, дитя мое. Вы могли стать мне ближе, но дороже стать не могли, моя Крошка Доррит, далекая и навеки для меня утраченная — ведь я разбитый старый человек, чей путь уже почти окончен, тогда как ваш только начинается. У меня недостает духу просить, чтобы вы забыли обо мне и моих невзгодах, но я прошу вас помнить меня таким, каков я есть.
Зазвонил колокол, предупреждающий посетителей, что пора уходить. Кленнэм снял со стены плащ и с нежной заботливостью укутал ее.
— Еще два слова, Крошка Доррит. Нелегко мне говорить их, но это необходимо. Прошло то время, когда вас что-то связывало с тюрьмой Маршалси. Вы понимаете меня?
— Нет, нет, вы этого не скажете! — воскликнула она, заломив руки, и слезы отчаяния хлынули из ее глаз. — Вы не запретите мне приходить к вам, не откажетесь от меня совсем!
— Я сделал бы это, если б мог; но я не в силах лишить себя радости видеть это милое лицо. Только не приходите часто, приходите лишь изредка. Здесь в воздухе разлита зараза, и я чувствую, что она уже коснулась меня. Ваше место в более светлом я прекрасном мире. Не возвращайтесь вспять, Крошка Доррит. Идите другим путем, который приведет вас к счастью. Господь благословит вас! Господь вознаградит вас за все!
Тут Мэгги, которая все это слушала пригорюнившись, вдруг закричала:
— Ах, маменька, отправьте его в больницу, отправьте его в больницу! Если вы не отправите его в больницу, он не выздоровеет. А крошечная женщина, та, что всегда сидела за прялкой, она может пойти к принцессе и сказать: «Вы зачем держите курятину в шкафу, давайте ее сюда!» И принцесса даст ей курятины вволю, и она накормит его, и все будет хорошо.
Это вмешательство пришлось как нельзя более кстати, потому что колокол уже перестал звонить. Артур снова заботливо укутал Крошку Доррит плащом и, подав ей руку, проводил вниз (хотя до ее прихода едва держался на ногах от слабости). Она была последней посетительницей, покидавшей тюрьму, и ворота захлопнулись за ней с тяжелым, сумрачным лязгом.
Погребальным звоном отозвался этот звук в душе Артура, и силы снова изменили ему. С большим трудом он одолел подъем по лестнице, и когда вошел к себе в комнату, мрак и одиночество надвинулись на него, отнимая всякую надежду.
Уже около полуночи, когда в тюрьме давным-давно все утихло, заскрипели ступени под чьими-то осторожными шагами, а затем кто-то осторожно постучал в дверь. Это был Юный Джон, в одних чулках. Он проскользнул в комнату, затворил за собой дверь и сказал шепотом:
— Это против правил, но все равно. Я решил так или иначе пробраться и повидать вас.
— А что случилось?
— Ничего не случилось, сэр. Я дожидался мисс Доррит за воротами. Мне думалось, вам приятно будет узнать, что она благополучно вернулась домой.
— Благодарю вас, Джон, благодарю вас. Вы, стало быть, проводили ее?
— До самой гостиницы, сэр. Это та же гостиница, где останавливался мистер Доррит. Мы шли пешком всю дорогу, и мисс Доррит так ласково говорила со мной, что все во мне перевернулось. Как вы думаете, почему она предпочла идти пешком?
— Не знаю, Джон.
— Чтобы поговорить о вас. Она мне сказала: «Джон, я знаю, что вы достойны доверия, и если вы обещаете заботиться о нем и помогать ему, когда меня нет, я буду спокойна». Я обещал. И теперь, — заключил Джон, — я ваш друг навсегда.
Кленнэм, глубоко растроганный, протянул руку честному малому.
— Погодите, — сказал Джон, разглядывая этУ руку издали. — Сперва угадайте, что мисс Доррит просила меня передать вам.
Кленнэм с недоумением покачал головой.
— «Скажите ему, — произнес Джон дрожащим, но внятным голосом, — скажите ему, что его Крошка Доррит любит его и будет любить вечно». Вот что она просила передать. Оправдал я ее доверие, сэр?
— Да, да, Джон, вполне.
— Вы скажете ей, что я оправдал доверие?
— Скажу непременно.
— Вот моя рука, сэр, — сказал Джон, — и помните, что я ваш друг навсегда.
Обменявшись с Кленнэмом сердечным рукопожатием, он так же осторожно спустился с лестницы, прошел в одних чулках по тюремному двору и выбрался за ворота, где оставил свои башмаки. И будь этот путь вымощен не каменными плитами, а раскаленным железом, Джон, надо полагать, так же беззаветно и преданно исполнил бы свой долг.
Глава XXX
Близится час
Последний день срока, назначенного Риго, занялся над тюрьмой Маршалси. Железные брусья ворот, угрюмо черневшие с тех пор, как ворота захлопнулись за Крошкой Доррит, стали золотыми в сиянии восходящего солнца. На город, на беспорядочное нагромождение крыш легли длинные косые лучи, чередуясь с тенями церковных колоколен — тюремная решетка поднебесного мира.
Никто за весь день не потревожил покоя ветхого старого обиталища в Сити. Лишь на закате солнца к дому подошли трое, вошли во двор и направились к крыльцу.
Впереди, с папиросой во рту, шел Риго-Бландуа. За ним трусил мистер Баптист, не отставая ни на шаг и не спуская с него бдительного взгляда. Арьергард составлял мистер Панкс, со шляпой под мышкой: день выдался жаркий, и он решил дать свободу своим непокорным волосам. У крыльца все трое остановились.
— Эй, полоумные! — сказал Риго, оглянувшись. — Вы пока не уходите!
— А мы и не собираемся, — сказал мистер Панкс.
Сверкнув на него глазами, Риго взялся за молоток и постучал. Он изрядно хватил спиртного для воодушевления, и ему не терпелось поскорей начать игру. Не успел затихнуть грохот первых ударов, как он уже снова заколотил молотком. Но тут Иеремия Флинтвинч отворил дверь и тем положил конец забаве. Все трое вошли, стуча ногами по каменным плитам пола. Риго, оттолкнув мистера Флинтвинча, сразу же устремился наверх. За ним последовали оба его спутника, за которыми в свою очередь последовал мистер Флинтвинч, и через минуту вся компания ввалилась в тихую комнату больной. Все в комнате было как обычно, только одно окно на этот раз оказалось раскрытым, и у этого окна сидела миссис Эффери и штопала чулок. Все те же предметы размещались на маленьком столике, все тот же полог свешивался над кроватью, все так же едва тлел в камине огонь; а сама хозяйка сидела на своем черном катафалкоподобном диване, прислоняясь спиной к твердому черному валику, удивительно напоминавшему плаху.
И все же какая-то неуловимая перемена чувствовалась в комнате, какой-то несвойственный ей дух настороженного ожидания. Секрет этой перемены трудно было понять — ведь каждая вещь стояла на своем месте, определенном с незапамятных времен; и только внимательный взгляд на хозяйку мог открыть этот секрет постороннему наблюдателю, да и то лишь такому, который хорошо знал ее раньше. Хотя в ее неизменном черном платье не сместилась ни одна складка, хотя ее поза была так же неизменна, как и платье — чуть более суровый взгляд, чуть энергичней сдвинутые брови сообщали что-то новое не только выражению ее лица, но и всему, что ее окружало.
— А это что за люди? — спросила она с удивлением при виде спутников мсье Риго. — Что им здесь нужно?
— Что это за люди, хотите вы знать, сударыня? — подхватил Риго. — Клянусь богом, это друзья вашего сынка-арестанта. Что им здесь нужно, хотите вы знать? Клянусь дьяволом, сударыня, мне это неизвестно. Спросите лучше их самих.
— Да вы ведь только что просили нас не уходить, — сказал ему мистер Панкс.
— А вы ведь отвечали, что и не собираетесь, — возразил Риго. — Короче говоря, сударыня, позвольте представить вам двух ищеек — двоих полоумных, которых ваш сынок-арестант натравил на меня. Если вы желаете, чтобы они присутствовали при нашей беседе — сделайте одолжение. Мне они не мешают.
— С какой стати мне желать этого, — сказала миссис Кленнэм. — Что у меня общего с ними?
— В таком случае, сударыня, — сказал Риго, так грузно плюхнувшись в кресло, что даже пол затрясся, — можете их прогнать. Меня это не касается. Это не мои друзья и не мои ищейки.
— Слушайте вы, Панкс, — сказала миссис Кленнэм, грозно нахмурив лоб. — Вы служите у мистера Кэсби. Вот и занимайтесь делами своего хозяина. Ступайте! И этого человека тоже уведите отсюда.
— Покорно благодарю, сударыня, — отвечал Панкс. — Рад заметить, что ничего против этого не имею. Мы сделали для мистера Кленнэма все, что обещали сделать. Мистер Кленнэм очень беспокоился (особенно после того как угодил в тюрьму), насчет того, чтобы разыскать этого симпатичного джентльмена и доставить его туда, откуда он так таинственно исчез. Ну вот, он перед вами. Но мое мнение, которое я могу высказать этому красавчику в лицо, — добавил мистер Панкс, — что мир бы не много потерял, если б он и вовсе не нашелся.
— Вашего мнения никто не спрашивает, — сказала миссис Кленнэм. — Ступайте.
— Сожалею, что должен оставить вас в таком дурном обществе, сударыня, — сказал Панкс, — сожалею также, что мистер Кленнэм лишен возможности присутствовать здесь. Тем более по моей вине.
— Вы хотите сказать, по своей вине, — поправила миссис Кленнэм.
— Нет, сударыня, я хочу сказать то, что сказал, — возразил Панкс, — ибо это я имел несчастье склонить его к столь неудачному помещению капитала (мистер Панкс упорно держался за свой термин и никогда не употреблял слова «спекуляция»). Я, впрочем, берусь доказать с цифрами в руках, — добавил он озабоченно, — что по всем данным это было очень удачное помещение капитала. Я до сих пор каждый день проверяю свои расчеты и каждый день убеждаюсь в их правильности. Не время и не место вдаваться в это сейчас, — продолжал мистер Панкс, с вожделением поглядывая на свою шляпу, в которой лежала записная книжка с расчетами, — но цифры остаются цифрами, и они неопровержимы. Мистер Кленнэм должен был теперь разъезжать в собственной карете, а мне должно было очиститься от трех до пяти тысяч фунтов.
И мистер Панкс запустил пятерню в волосы с не менее победоносным видом, чем если бы упомянутая сумма лежала наличными у него в кармане. Со времени краха, унесшего его деньги, он весь свой досуг посвящал этим неопровержимым расчетам — занятие, которым ему суждено было тешиться до конца своих дней.
— Да что там говорить, — сказал мистер Панкс. — Альтро, приятель, вы видели цифры и знаете, насколько они точны.
Мистер Баптист, который по недостатку арифметических познаний не мог прийти к тому же утешительному выводу, кивнул головой и показал все свои белые зубы.
Но тут заговорил мистер Флинтвинч, до сих пор молча вглядывавшийся в него:
— А, так это вы! Мне ваше лицо с самого начала показалось знакомым, но я не был уверен, пока не увидал ваши зубы. Как же, как же! Это тот самый назойливый иностранец, — пояснил Иеремия миссис Кленнэм, — который приходил сюда в вечер, когда Трещотке вздумалось осматривать с Артуром дом, и устраивал мне целый допрос относительно мистера Бландуа.
— Я самый, — весело подтвердил мистер Баптист. — Что ж, padrona, видите, как хорошо. Я неукоснительно искал его и нашел.
— Было бы еще лучше, — заметил мистер Флинтвинч, — если бы вы неукоснительно сломали себе шею.
— А теперь, — сказал Панкс, который уже не раз скашивал глаза на окно и на штопавшийся у этого окна чулок, — я хотел бы сказать в заключение еще два слова. Будь мистер Кленнэм здесь — к несчастью, он болен и в тюрьме, да? болен и в тюрьме, бедняга, что, впрочем, не помешало ему одержать верх над этим милейшим джентльменом и доставить его сюда вопреки его воле, — так вот, будь мистер Кленнэм здесь, — повторил мистер Панкс, шагнув к окну и кладя на чулок свою правую руку, — он бы сказал: «Эффери, расскажите свои сны!»
Мистер Панкс предостерегающим жестом поднял между своим носом и чулком указательный палец, развел пары и отчалил, таща на буксире мистера Баптиста. Уже хлопнула за ними парадная дверь, уже затихли их шаги на мощеном дворе, а в комнате все еще никто не произнес ни слова. Миссис Кленнэм и мистер Флинтвинч поглядели друг на друга; потом оба, как по команде, перевели взгляд на миссис Эффери, которая прилежно штопала чулок.
— Что ж, — сказал, наконец, Иеремия и, сделав дна или три оборота винта по направлению к окну, вытер ладони о фалды сюртука, словно ему предстояла какая-то работа. — Раз уж мы сошлись тут для делового разговора, не будем терять времени и приступим. Эффери, старуха, марш отсюда!
В одно мгновение Эффери отбросила чулок, вскочила, поставила правое колено на подоконник, ухватилась правой рукой за косяк, а левой приготовилась отбивать возможное нападение.
— Нет, я не уйду, Иеремия, — не уйду, не уйду, не уйду! Я останусь здесь! Хоть умру, а останусь! Я узнаю, наконец, то, чего не знаю, и расскажу то, что знаю! Я буду слушать ваш разговор! Буду, буду, буду!
Мистер Флинтвинч остолбенел было от изумления и ярости; потом послюнил два пальца правой руки, начертил ими кружок на ладони левой и, злобно оскалив зубы, стал по кривой подбираться к своей супружнице, издавая какое-то сдавленное шипение, в котором можно было расслышать слова: «Закачу порцию…»
— Не подходи ко мне, Иеремия! — взвизгнула Эффери, размахивая рукой в воздухе. — Не смей подходить, или я подниму на ноги всю округу! Выброшусь из окна! Закричу пожар, убивают! Так закричу, что мертвые проснутся. Стой, если не хочешь, чтобы я перебудила всех мертвецов на кладбище!
— Стойте! — раздался повелительный голоc миссис Кленнэм. Но Иеремия и так уже остановился.
— Близится час, Флинтвинч. Оставьте ее. Эффери, неужели после стольких лет вы пойдете против меня?
— Если узнать то, чего я не знаю, и рассказать то, что знаю, значит пойти против вас — пойду! Меня теперь уж не удержишь. Я решила и добьюсь своего. Добьюсь, добьюсь, добьюсь! Да, я пойду против вас, коли так, против обоих вас пойду! Когда Артур только приехал, я говорила ему, чтобы он не поддавался вам, умникам. Я говорила: пусть, мол, меня запугали до смерти, но ему-то нет причин бояться. А с тех пор здесь много чего произошло, и я больше не хочу, чтобы Иеремия донимал меня своими угрозами, не хочу, чтобы меня морочили и запугивали или втягивали в какие-то темные дела. Не хочу, не хочу, не хочу! А если теперь Артур болен, и в тюрьме, и не может за себя постоять, так я постою за него. Постою, постою, постою!
— С чего вы взяли, бессмысленное вы существо, что подобные ваши поступки будут на пользу Артуру? — строго спросила миссис Кленнэм.
— Не знаю, не знаю, ничего не знаю, — сказала Эффери. — Вы вот меня назвали сейчас бессмысленным существом, так это святая правда, я и есть бессмысленное существо — по вашей милости. Вы меня выдали замуж, не спросив, хочу я или нет, и с тех пор я только и знаю, что дрожу от страха, то наяву, то во сне — как тут не стать бессмысленным существом? Вы, двое умников, нарочно старались меня довести до этого, вот и довели. Но больше я вам подчиняться не буду — не буду, не буду, не буду! — Она все еще размахивала рукой, отбиваясь от несостоявшегося нападения.
Миссис Кленнэм минуту или две смотрела на нее молча, затем обратилась к Риго:
— Я полагаю, вы сами видите, что эта женщина не в своем уме. Помешает вам ее присутствие?
— Мне, сударыня? — переспросил он. — При чем здесь я? Может быть, вам оно помешает?
— Нет, — сумрачно произнесла миссис Кленнэм. — Мне теперь уже все равно, Флинтвинч, — близится час.
Мистер Флинтвинч вместо ответа метнул убийственный взгляд на свою благоверную, затем, словно желая помешать себе броситься на нее, скрестил руки на груди, ввинтил их в проймы жилета, так что почти уперся подбородком в локоть, и застыл в этой странной позе, наблюдая за Риго. Последний встал с кресла и уселся на край стола, болтая ногами. Расположившись столь непринужденно напротив миссис Кленнэм, он взглянул ей в лицо, и усы его вздернулись кверху, а нос загнулся книзу.
— Сударыня, перед вами джентльмен…
— Который, — твердым голосом прервала она, — как мне говорили, сидел во французской тюрьме по обвинению в убийстве.
Он с преувеличенной галантностью послал ей воздушный поцелуй.
— Абсолютно точно! Причем в убийстве дамы! Нелепость, не правда ли? Кто бы этому поверил? Впрочем, все кончилось тогда весьма успешно для меня. Надеюсь, так же будет и сегодня. Целую ваши ручки, сударыня. Итак, продолжаю свою мысль: перед вами джентльмен, и если этот джентльмен сказал: «Я покончу с таким-то делом в такой-то день», значит, так оно и будет. А потому предупреждаю вас; сегодня наша последняя встреча. Надеюсь, меня слышат и понимают?
Ее взгляд, устремленный на него, оставался неподвижным, но брови слегка дрогнули.
— Да.
— Далее: перед вами джентльмен, который не унижается до обыкновенных коммерческих сделок, но ценит деньги, как средство жить в свое удовольствие. Надеюсь, меня слышат и понимают?
— Вопрос, мне кажется, излишний. Да.
— Далее: перед вами джентльмен самого кроткого и покладистого нрава, который, однако же, если его задеть, может превратиться в разъяренного льва. Это свойство всякой аристократической натуры. У меня натура аристократическая. А когда лев — то есть я — разъярен, я жажду мщения не меньше, чем денег. Надеюсь, меня по-прежнему слышат и понимают?
— Да, — прозвучал ответ, чуть громче, чем раньше.
— Умоляю вас, сударыня, не теряйте спокойствия. Итак, я сказал, что сегодня наша последняя встреча. Позвольте напомнить вам две предыдущие.
— В этом нет надобности.
— Черт побери, сударыня! — нетерпеливо вскричал Риго. — Считайте, что таков мой каприз! К тому же это устранит всякую неясность! Первая встреча носила предварительный характер. Я имел честь представиться вам и вручить рекомендательное письмо (хоть с вашего позволения, сударыня, я — Рыцарь Удачи, но мои изящные манеры помогли мне в качестве учителя языков преуспеть у ваших соотечественников, которые друг с другом туги и неподатливы, как их крахмальные воротники, но перед иностранцем с изящными манерами всегда готовы размякнуть), а заодно я углядел в вашем почтенном доме, — он с улыбкой обвел глазами комнату, — кое-какие предметы, рассеявшие мои последние сомнения и убедившие меня, что дама, с которой я имел честь познакомиться, — именно та, кого я искал. На первый раз мне этого было довольно. Я дал моему другу Флинтвинчу слово побывать еще и деликатно удалился.
На лице миссис Кленнэм нельзя было прочитать ни возмущения, ни покорности. Говорил ли Риго, молчал ли, она смотрела на него из-под сдвинутых бровей все так же внимательно и так же напряженно, словно в ожидании чего-то неминуемого.
— Я употребил выражение «деликатно», ибо это и в самом деле было деликатно с моей стороны, — удалиться, ничем не встревожив даму. Деликатность чувств наряду с изяществом манер — природное свойство Риго-Бландуа. Но, кроме того, это было и политично — не назначить дня следующего визита и заставить ожидать себя с некоторым смутным опасением. Ваш смиренный раб не чужд политики! О да, сударыня, он не чужд политики! Но мы отвлеклись в сторону. Итак, в один прекрасный день я имею удовольствие вновь посетить ваш дом. Я даю понять, что в моем распоряжении имеется нечто, и я готов это нечто продать; если же оно не будет куплено, то может серьезно скомпрометировать глубоко уважаемую мной даму. В подробности я не вхожу. Я называю свою цену — если не ошибаюсь, тысяча фунтов. Благоволите поправить меня, если я ошибся.
Вынужденная таким образом к ответу, она нехотя произнесла:
— Да, вы хотели получить тысячу фунтов.
— Теперь я хочу получить две. Оттяжки в таких делах всегда невыгодны. Но — я снова отвлекся. Нам не удается достигнуть согласия на этот счет; мы расстаемся, не сговорившись. Я шутник; таково одно из моих приятнейших свойств. Шутки ради я прячусь и даю повод к подозрениям в убийстве. Казалось бы, уже за одно то, чтобы избавиться от подобных подозрений, стоит заплатить половину назначенной суммы! Но вмешательство случая и ищеек вашего сынка портят мне игру как раз тогда, когда плод уже созрел (о чем, впрочем, знаете лишь вы и Флинтвинч). И вот, сударыня, я снова здесь, теперь уже в последний раз. Слышите? В последний раз!
Он постучал о боковую доску стола каблуками и, наглым взглядом ответив на движение бровей миссис Кленнэм, продолжал, уже без прежней издевательской вежливости:
— Постойте-ка! Начнем по порядку! Вот счет из гостиницы, по которому вы обязались уплатить. Через пять минут мы можем оказаться на ножах. Я не хочу откладывать, а то как бы вы меня потом не надули. Платите! Деньги на бочку!
— Флинтвинч, возьмите у него счет и уплатите, — сказала миссис Кленнэм.
Мистер Флинтвинч хотел было подойти, но Риго швырнул счет ему в лицо и заорал, протягивая руку:
— Платите! Раскошеливайтесь! Деньги на бочку!
Иеремия подхватил течет, взглянул на сумму налившимися кровью глазами, достал из кармана небольшой холщовый мешочек и отсчитал в протянутую руку деньги.
Риго побренчал монетами, взвесил их на ладони, подкинул в воздух, поймал, побренчал еще.
— Эта музыка для храброго Риго-Бландуа — что запах свежатины для тигра. Ну, сударыня? Ваша цена?
Он круто повернулся к ней, сжав в кулак руку с деньгами, как будто для удара.
— Я вам уже сказала, и могу повторить еще раз: мы не так богаты, как вам кажется, а сумма, которую вы требуете, непомерно велика. В данное время я не имею возможности выплатить такую сумму, даже если бы очень желала.
— Если бы! — вскричал Риго. — Мне нравится это «если бы»! Уж не скажете ли вы, что не желаете?
— Я скажу то, что найду нужным, а не то, что вздумается вам.
— Так говорите же. Ну, живо! Желаете вы платить или нет? Говорите, а я уж буду знать, что мне делать.
Ответ был дан тем же ровным, размеренным голосом:
— Очевидно, к вам в руки попала какая-то бумага, которую мне, по всей вероятности, желательно вернуть.
Риго с громким хохотом забарабанил каблуками о стол и забренчал монетами.
— Еще бы! Я в этом не сомневаюсь!
— Возможно, эта бумага стоит того, чтобы заплатить за нее некоторую сумму. Но какую именно, я пока сказать не могу.
— Тысяча дьяволов! — прорычал Риго. — Я ведь дал вам неделю на размышление!
— Верно. Но я не намерена при моих скудных средствах — ибо мы, повторяю, скорей бедны, чем богаты, — не намерена назначать цену на то, чего я не видела и не знаю. Уже в третий раз я слышу от вас какие-то неопределенные намеки и угрозы. Говорите прямо, в чем дело, а нет — ступайте куда хотите и делайте что хотите. Лучше сразу быть растерзанной на части, чем оказаться мышью, с которой играет такая кошка.
Он так впился в нее своими слишком близко посаженными глазами, что казалось, два зловещих луча, пересекаясь, режут горбинку его носа. Наконец он сказал со своей адской улыбкой:
— Вы смелая женщина.
— Я решительная женщина.
— И вы всегда были такой. А? Верно, Флинтвинчик, она всегда была такой?
— Не отвечайте ему, Флинтвинч. Пусть скажет сейчас все, что может сказать, или же пусть идет и делает все, что может сделать. Ведь так мы с вами решили. Теперь его очередь решать.
Она не дрогнула под злобным взглядом Риго и не отвела своих глаз. Он смотрел на нее в упор, но ее лицо сохраняло выражение, застывшее на нем с первой минуты. Тогда он соскочил со стола, приставил к дивану стул, сел и, облокотясь на диван, коснулся ее руки. Ее глаза из-под сдвинувшихся бровей все так же настороженно смотрели в одну точку.
— Вам, стало быть, угодно, сударыня, чтобы я в этом тесном семейном кружке рассказал одну небольшую семейную историю, — сказал Риго, словно в предостережение поиграв своими гибкими пальцами по рукаву миссис Кленнэм. — Кстати, я несколько сведущ в медицине. Позвольте-ка ваш пульс.
Она не противилась. Он взял ее за руку и продолжал:
— Речь пойдет об одном странном браке, о не менее странном материнстве, о мести и об утаенной бумаге. Ай-ай-ай! Удивительно неровный пульс! Вдруг забился чуть не вдвое быстрее! Это связано с вашей болезнью, сударыня?
Она судорожным движением вырвала руку, но лицо се оставалось спокойным. Риго улыбался своей обычной улыбкой.
— У меня жизнь всегда полна приключений. Люблю приключения, это мое природное свойство. Знавал я многих искателей приключений — любопытный народ, приятнейшее общество! Одному из них я обязан сведениями и доказательствами — слышите, дражайшая миссис Кленнэм, доказательствами! — касающимися забавной семейной истории, которую я собираюсь рассказать. Она вам очень понравится. Ба, да что же это я! У всякого рассказа должно быть название. Назовем его так: история одного дома. Нет, погодите. Домов много. Лучше так: история этого дома.
Откачнув стул назад и скрестив ноги в воздухе, он для равновесия опирался левой рукой на подлокотник дивана, а правой то поправлял волосы, то подкручивал усы, то поглаживал нос, но в каждом его движении было что-то зловещее; и, сохраняя эту развязную позу, время от времени похлопывая миссис Кленнэм по руке, чтобы подчеркнуть те или иные слова, наглый, бесцеремонный, хищный, жестокий, уверенный в собственной силе, он неторопливо повел свой рассказ.
— Итак, стало быть, — история этого дома. Начинаю. Жили здесь, предположим, дядя и племянник. Дядя — суровый старый джентльмен весьма крутого нрава; племянник — тихий, робкий и в полном повиновении у дяди.
Тут миссис Эффери, которая внимательно слушала со своего места у окна, кусая уголок передника и дрожа всем телом, вдруг закричала.
— Не вздумай только подойти, Иеремия! Это он говорит про Артурова отца и его дядю. Я про них слыхала во сне. Меня в то время еще не было здесь, но во сне я слыхала, что Артуров отец именно такой и был, слабый, боязливый, с самого своего сиротского детства запуганный до полусмерти; даже и жену ему дядя выбрал, не спросившись его. Вот она сидит, его жена! Я во сне слыхала, как ты сам и говорил ей это.
Мистер Флинтвинч замахнулся на нее кулаком, миссис Кленнэм устремила на нее свой тяжелый взгляд, а Риго послал ей воздушный поцелуй.
— Все в точности так, милейшая миссис Флинтвинч. Вы великая сновидица.
— Я в ваших похвалах не нуждаюсь, — отрезала Эффери. — И не с вами вовсе я разговариваю. Иеремия всегда уверял, что мне все только снится, вот я и рассказываю про это, как про сон. — И она снова засунула угол передника в рот, словно это был не ее рот, а чужой, который ей очень хотелось заткнуть — например, ее любезного супруга, от ярости стучавшего зубами, как от стужи.
— Наша драгоценная миссис Флинтвинч, — сказал Риго, — неожиданно обнаружила редкий дар прозрения и чтения чужих мыслей. Да. Именно так и развертываются события в моем рассказе. В один прекрасный день дядя приказывает племяннику жениться. Он ему говорит примерно такие слова: «Племянничек, вот тебе жена — дама не менее крутого нрава, чем я сам, суровая, решительная, с железной волей, способная стереть в порошок того, кто слабей ее, не знающая ни любви, ни жалости, непримиримая, мстительная, холодная как камень, но неукротимая как огонь». Ах, что за сила духа! Что за великолепный проницательный ум! Что за гордая и благородная натура вырисовывается в этих предполагаемых словах! Ха-ха-ха! Громы и молнии, можно ли не влюбиться в столь прелестную особу!
На этот раз в лице миссис Кленнэм произошла некоторая, перемена. Оно вдруг заметно потемнело, и на нахмуренном лбу резче обозначились складки.
— Сударыня, сударыня, — сказал Риго, похлопывая ее по руке, словно ударяя своими цепкими пальцами по клавишам какого-то музыкального инструмента. — Я вижу, мой рассказ начинает интересовать вас. Я вижу, он, наконец, затронул ваши чувства. Что ж, продолжим.
Но ему пришлось на минуту прикрыть своей белой рукой лицо, чтобы спрятать гримасу торжества, уже вздергивавшую кверху его усы и пригибавшую книзу нос. Он неудержимо наслаждался произведенным впечатлением.
— Племянник, как мы уже слышали из вещих уст миссис Флинтвинч, с самого своего сиротского детства был запуган и заморен голодом до полусмерти, а потому он покорно опускает голову и шепчет: «Воля ваша, дядюшка. Как скажете, так и будет». И дядюшка поступает согласно своей воле. Он, кстати, никогда и не поступал иначе. Счастливый союз освящен, молодые прибывают в этот прелестный домик, где новобрачную встречает, предположим, Флинтвинч. А, старый каверзник?
Но Иеремия смотрел на свою госпожу и не отвечал. Риго поглядел на него, потом на нее, дернул себя за кончик носа и щелкнул языком.
— Вскоре новобрачная делает неожиданное и ошеломляющее открытие. И тогда, в пылу гнева, ревности, желания отомстить, у нее является план — слышите, сударыня! — хитроумный план возмездия, по которому безвольный муженек не только должен быть сокрушен сам, но и стать орудием уничтожения ее соперницы. Что за блистательный ум!
— Не вздумай подойти, Иеремия! — с волнением вскричала Эффери, вынув передник изо рта. — Но я и это видела во сне: будто вы с ней ссорились однажды зимним вечером — она сидела там, где сейчас, а ты стоял перед ней и упрекал ее, зачем она допустила, чтобы Артур, вернувшись из Китая, подозревал отца в чем-то; сила, мол, всегда была на ее стороне, и она должна была вступиться за покойника перед сыном. И в этом же самом сне ты еще сказал, что она не… — а что не, я так и не узнала, потому что она сразу взвилась и не дала тебе договорить. Ты отлично знаешь, когда это было. В тот вечер, когда ты пришел со свечкой в кухню и сдернул у меня с головы передник. И ты тогда сказал, что все это мне приснилось. И не хотел верить, что я слышу какой-то шум в доме. — После этой бурной тирады Эффери снова заткнула себе передником рот и умолкла, не снимая колена с подоконника и не отнимая руки от косяка, готовая закричать караул или выпрыгнуть из окна при первой попытке ее господина и повелителя приблизиться.
Риго с жадностью ловил каждое ее слово.
— Ага! — вскричал он, подняв брови, скрестив руки на груди и откинувшись на спинку стула. — Право же, миссис Флинтвинч — настоящая пифия! Но как нам — мне, вам и этому старому каверзнику — истолковать ее речь? Он сказал, что вы не… — а вы взвились и не дали ему договорить. Итак, вы не… что? Что? Говорите, сударыня?
Его издевательские наскоки оставались без ответа, но видно было, что ей приходится нелегко. Она тяжело дышала, губы ее приоткрылись и дрожали, как она ни старалась унять эту дрожь.
— Я жду, сударыня! Говорите! Старый каверзник сказал, что вы не… А вы помешали ему договорить. Он собирался сказать, что вы не… что? Я-то знаю, но мне хотелось бы, чтобы вы меня почтили доверием. Ну? Вы не… что?
Ее отчаянная попытка сдержать себя не удалась, и она исступленно вскрикнула:
— Не мать Артуру!
— То-то же! — сказал Риго. — С вами все-таки можно иметь дело.
Страсть, прорвавшаяся наружу, исказила всегда неподвижные черты, и огонь, так долго тлевший под спудом, забушевал вовсю.
— Я сама расскажу! Я не желаю слушать это из ваших уст, в вашем гнусном истолковании! Если уж это дело должно раскрыться, так пусть оно раскроется в том свете, в каком я его вижу. Ни слова больше. Я буду говорить.
— Не старайтесь быть еще более упорной и своевольной, чем вы есть, — вмешался мистер Флинтвинч. — Пусть этот мистер Риго, мистер Бландуа, мистер Вельзевул рассказывает по-своему. Какая разница, если он все равно все знает?
— Он не все знает.
— Он знает то, что ему нужно, — сердито настаивал мистер Флинтвинч.
— Он не знает меня .
— А зачем ему вас знать, гордячка вы несчастная?
— Я сказала, что буду говорить, Флинтвинч, и я буду говорить. Если уж дошло до того, так я сама расскажу всю правду, и это будет моя правда, от начала и до конца. Как! Столько лет томиться в этой комнате, безвыходно, как в тюрьме, и под конец пасть до того, чтобы увидеть себя в таком зеркале! Разве вы не разглядели этого человека, Флинтвинч? Разве вы не слышали его? Да будь ваша жена еще во сто раз более неблагодарной, и будь у меня в тысячу раз меньше надежды заставить ее молчать, после того как будет куплено его молчание — и то я предпочла бы сама все рассказать, но не обрекать себя на муку выслушать это от него!
Риго отодвинул свой стул и уселся к ней лицом, вытянув ноги и не разнимая рук, скрещенных на груди.
— Вы не знаете, — продолжала она, обращаясь теперь уже к нему, — что значит быть воспитанным в строгих правилах. Так была воспитана я. Мои годы прошли без легкомысленных и грешных утех, свойственных юности. Я знала лишь назидательную суровость, наказания и страх. Наши помыслы греховны, наши поступки нечестивы, проклятие тяготеет над нами, зло подстерегает нас со всех сторон — с детства я только об этом и слышала. Под влиянием таких разговоров складывался мой характер, они же научили меня презирать и ненавидеть грешников. Когда старый мистер Гилберт Кленнэм предложил моему отцу выдать меня замуж за его племянника-сироту, отец уверил меня, что этот молодой человек получил такое же строгое и примерное воспитание, как и я сама. Что он к тому же вырос в суровом доме, куда не было доступа веселью, и дни его протекали в вынужденном посте, трудах и нелегких испытаниях. Что хоть по годам он уже взрослый мужчина, дядя лишь недавно перестал считать его ребенком; и что от школьных дней и поныне жизнь под благочестивым дядиным кровом надежно ограждала его от пагубных примеров безбожия и распущенности. И когда спустя год после нашей свадьбы я узнала, что в то самое время, когда произносились эти слова, мой будущий муж нарушил закон господа бога и оскорбил меня, поставив на место, принадлежавшее мне по праву, другую женщину, такое же грешное создание, как и он сам, — могла ли я сомневаться, что само провидение открыло мне эту преступную тайну и избрало меня своим орудием, чтобы покарать грешницу? Могла ли я забыть хоть на миг — не свою обиду, нет, ибо что я такое? — но то отвращение к греху и готовность бороться с ним, которые во мне растили с малых лет?
Дрожащей от гнева рукой она накрыла часы, лежавшие на столе.
— Да! «Не забывай!» Тогда, как и теперь, здесь, под крышкой, можно было увидеть начальные буквы этих слов. Провидению угодно было, чтобы я нашла часы в потайном ящике его стола вместе со старым письмом, которое объяснило мне, что означают эти буквы, и чьей рукой они были вышиты, и при каких обстоятельствах. Если бы не воля провидения, я бы никогда не узнала об этом. «Не забывай». Точно голос разгневанных небес звучали мне эти два слова. Не забывай, что сотворен грех, не забывай, что ты была избрана, чтобы узнать о нем и наказать виновных. Я не забыла. Но разве это свою обиду я помнила? О нет! Я лишь слуга господня, творящая его волю. Разве я была бы властна над ними обоими, если бы господь бог не отдал мне их, скованными по рукам и по ногам цепями греха?
Сорок с лишним лет пронеслось с тех пор над седой головой этой непреклонной женщины. Сорок с лишним лет мучительных и упорных стараний заглушить внутренний голос, шептавший, что, как бы она ни называла свой гнев и свою оскорбленную гордость, ничто и никогда не изменит истинной природы ее чувств. Но и теперь, через сорок лет, когда уже глянула ей в лицо Немезида, она оставалась верна себе, по-прежнему кощунственно извращая порядок Творения и стремясь вдунуть собственное дыхание в созданный ею образ Творца. Диковинны и страшны языческие идолы, встречающиеся путешественникам в далеких варварских странах; но самые чудовищные из них не сравнятся с теми грубыми и отталкивающими изображениями божества, которые мы, исчадия праха земного, творим по образу и подобию своему из низменных своих страстей.
— Когда я заставила его назвать мне ее имя и сказать, где она живет, — продолжала миссис Кленнэм свою страстную исповедь, — когда, изобличенная мною, она упала, пряча лицо, к моим ногам, разве за себя я винила ее, разве от своего имени осыпала ее упреками? Те, кому в древности было назначено идти к злым царям и обличать их, разве не были они посланцами и слугами божьими? Так ведь и я, недостойная, должна была изобличить грех! Когда она, моля о пощаде, говорила о своей молодости, о его тяжелой, безрадостной жизни (так называла она высокие нравственные правила, внушенные ему с детства), о жалкой профанации брачного обряда, которою тайно был скреплен их нечестивый союз, о страхе нищеты и позора, охватившем их, когда я была избрана орудием божьей кары, о любви (она осмелилась произнесли это слово, валяясь у меня в ногах), ради которой она решила отступиться от него и отдать его мне — разве это мою оскорбительницу уничтожила я презрением, разве мой гнев подсказывал мне слова, заставлявшие ее содрогаться и корчиться? Нет, тут совершался иной, высший суд; иная, высшая сила требовала искупления.
Уже много лет миссис Кленнэм с трудом шевелила даже пальцами; но во время этой речи она несколько раз стукнула кулаком по столу, а при последних словах простерла руку вверх свободным и словно бы привычным движением.
— Чем же должна была искупить свою вину эта закоснелая в грехе и распутстве женщина? Я мстительна и непримирима, я? Да, в глазах таких, как вы, не ведающих иной справедливости и иных велений, кроме тех, что исходят от сатаны! Смейтесь, но я-то знаю, какова я, и Флинтвинч знает, и такою я хочу предстать перед другими, хотя бы перед вами и перед этой выжившей из ума старухой.
— Добавьте: и перед самой собой, — вставил Риго. — Сдается мне, вы весьма не прочь оправдаться в собственных глазах, сударыня.
— Ложь! Неправда! Мне не в чем оправдываться! — гневно воскликнула она.
— Ой ли? — возразил Риго.
— Какова же, повторяю, была искупительная жертва, потребованная от нее? «У вас есть ребенок; у меня нет. Вы любите вашего ребенка. Отдайте его мне. Он будет считать себя моим сыном, и все будут считать его моим сыном. Чтобы спасти вас от позора, его отец даст клятву никогда больше не видеть вас и не писать к вам; а чтобы дядя не лишил его наследства и ваш ребенок не остался нищим, вы дадите клятву никогда не искать встречи ни с отцом, ни с сыном. Вы также откажетесь от той денежной помощи, которую вам сейчас оказывает мой муж. На этих условиях я возьму на себя заботу о вас. Вы можете переехать куда-либо, но так, чтобы никто, кроме меня, не знал, куда именно, и там, на новом месте, пользоваться репутацией порядочной женщины; я обещаю вам не разоблачать эту ложь». Вот и все. Ей только пришлось пожертвовать своими грешными и позорными привязанностями, ничего больше. А затем она вольна была нести втайне бремя своей вины и втайне горевать о свершившемся; и этими временными страданиями (не столь уж тяжкими для нее, я полагаю!) заслужить спасение от вечных мук. Стало быть, наказывая ее в этой жизни, я открывала ей путь в жизнь иную и лучшую. Если она чувствовала себя опаленной неукротимым пламенем ненависти и мести, я ли разожгла это пламя? Если я постоянно держала ее под угрозой заслуженной ею кары, в моей ли власти было карать ее?
Она перевернула часы крышкой вверх, открыла их и с тем же суровым выражением взглянула на вышитые буквы.
— Они не забыли. Грешникам не дано забывать о своих грехах. Присутствие Артура постоянно бередило совесть его отца, отсутствие Артура постоянно терзало сердце его матери — так судил Иегова. Я ли виновата, если муки запоздалого раскаяния помутили ее разум, а провидению угодно было, чтобы она жила еще долгие годы после того? Я посвятила себя спасению ребенка, с колыбели обреченного на погибель: дала ему незапятнанное имя, воспитала его в страхе и трепете, как и надлежит тому, кто всю жизнь должен искупать проклятье греха, тяготевшее над ним еще до его появления на этот погрязший в пороках свет. Разве это — жестокость? Разве мне самой не пришлось страдать за грех, в котором я была не повинна? Когда половина земного шара легла между мной и отцом Артура, мы не стали дальше друг от друга, чем были, живя под одной крышей. Умирая, он послал мне эти часы с девизом «Не забывай». Я не забыла и никогда не забуду, хотя вижу в этих словах не то, что видел он. Я вижу в них свое предназначение, данное мне свыше. Таков для меня смысл букв Н. З. сейчас, когда они у меня перед глазами, таков был он и тогда, когда тысячи миль отделяли их от меня.
Она взяла часы со стола, словно и не замечая того удивительного обстоятельства, что к ней вдруг вернулась способность владеть руками, и устремила на них пристальный, вызывающий взгляд. Но Риго, презрительно щелкнув пальцами, воскликнул:
— Довольно, сударыня! Время не терпит! Довольно благочестивых разговоров! Все это мне известно и без вас. Рассказывайте об украденных деньгах, не то я расскажу сам. Громы и молнии, мне надоело слушать всякую чепуху. Украденные деньги — вот о чем я хочу услышать!
— Негодяй! — воскликнула она, схватившись за голову. — Я не могу понять, какая ошибка, какое роковое упущение Иеремии (ведь он один был моим помощником и доверенным в этом деле) отдало в ваши руки сожженную и, должно быть, чудом восстановленную бумагу. Я не могу понять, как это произошло…
— Неважно, как, — возразил Риго. — Важно, что по счастливой случайности эта бумага находится у меня и припрятана в надежном месте. Мы с вами оба знаем, что это за бумага: приписка к завещанию мистера Гилберта Кленнэма, сделанная рукой присутствующей здесь дамы и засвидетельствованная подписями той же дамы и некоего старого каверзника! А, старый каверзник, марионетка со свернутой шеей! Но будем продолжать, сударыня. Время идет! Кто доскажет остальное, вы или я?
— Я! — воскликнула она еще решительней. — Я, потому что я не желаю видеть себя и не желаю, чтобы другие меня видели в кривом зеркале вашего рассказа! Ведь вы, растленный питомец тюрьмы и каторги, представите дело так, будто я сделала это ради денег. А я о деньгах и не думала!
— Ба, ба, ба! Придется мне отступить от своей привычки к галантности и сказать вам: ложь, ложь, ложь! Вы отлично знаете, что утаили бумагу и прибрали деньги к рукам.
— Не в деньгах было дело, негодяй! — Она вся напряглась, словно порываясь встать на свои немощные ноги, и такова была сила ее исступления, что казалось, еще немного, и это ей удастся. — Если Гилберт Кленнэм, впав в детство перед смертью, вообразил себя обязанным загладить обиду, будто бы причиненную девушке, которою был увлечен когда-то его племянник и которая зачахла от тоски и одиночества после того, как этому преступному увлечению был положен конец; и если он в своем старческом слабоумии продиктовал мне — мне, чья жизнь была отравлена ее грехом, в котором по воле провидения она сама мне призналась, — приписку к завещанию, имевшую целью вознаградить ее за якобы незаслуженные страдания, что же, по-вашему, нет никакой разницы между исправлением этой заведомой несправедливости и обыкновенной кражей, какими занимаетесь вы и ваши тюремные дружки?
— Время идет, сударыня! Берегитесь!
— Даже если пожар охватит этот дом с крыши до фундамента, — возразила она, — я погибну в пламени, но не допущу, чтобы мои благочестивые побуждения смешивали с жадностью и корыстью убийц!
Риго издевательски щелкнул пальцами прямо ей в лицо.
— Тысяча гиней злополучной красотке, которую вы, не торопясь, свели в могилу. Тысяча гиней младшей дочери покровителя этой красотки, если до пятидесяти лет у него родится дочь, а если не родится, то младшей дочери его брата по достижении ею совершеннолетия — «в память бескорыстного покровительства, оказанного им некогда одинокой сироте». Две тысячи гиней! А? Дойдете вы наконец, до них или нет?
— Этот покровитель… — исступленно начала было она, но он перебил ее.
— Называйте имена! Говорите прямо: мистер Фредерик Доррит! Без обиняков!
— Этот Фредерик Доррит был всему причиной. Не занимайся он музыкой и не будь его дом, в дни его молодости и достатка, постоянным прибежищем певцов, музыкантов и других подобных им детей Тьмы, привыкших отворачиваться от Света, эта девушка осталась бы тем, чем была, и не стремилась бы подняться на высоту, с которой все равно сорвалась. Так нет же. Тот самый бес, по наущению которого Фредерик Доррит возомнил себя человеком невинных и благих побуждений, уверил его, что он сделает доброе дело, если поможет бедной девушке, которую природа наделила хорошим голосом. Он стал давать ей уроки. И тут ее встретил отец Артура, который, идя суровой стезей добродетели, давно уже втайне тянулся к дьявольской приманке, именуемой искусством. Вот как случилось, что по вине Фредерика Доррита безвестная сирота, будущая певичка, одержала надо мной победу, и я была обманута и унижена! — то есть, нет, не я, — спохватилась она, и краска бросилась ей в лицо, — а тот, кто много выше меня! Не обо мне, грешной, речь!
Иеремия Флинтвинч, который незаметно подвинчивался все ближе к ней и теперь стоял совсем рядом, скорчил при этих словах особенно противную гримасу и поочередно поджал обе ноги, как будто от услышанного у него под гетрами забегали мурашки.
— Наконец, — продолжала миссис Кленнэм, — ибо я подхожу к концу и больше ничего ни говорить, ни слушать об этом не намерена (осталось только оговорить условия сохранения тайны между нами четверыми), — наконец, когда я утаила эту приписку, что было сделано с ведома отца Артура…
— Но не с его согласия, как вам известно, — вставил мистер Флинтвинч.
— А разве я сказала, что с его согласия? — Она вздрогнула, неожиданно увидев Флинтвинча так близко, и, слегка отстранившись, смерила его подозрительным взглядом. — Вы столько раз были свидетелем наших споров, когда отец Артура требовал, чтобы я предъявила приписку, а я не соглашалась, что, скажи я так, вам бы ничего не стоило уличить меня во лжи. Но, утаив бумагу, я ее не уничтожила, а много лет хранила здесь, у себя. Поскольку все состояние Гилберта перешло к отцу Артура, я в любую минуту могла сделать вид, будто только что нашла ее, и передать эти две тысячи по назначению. Но, во-первых, это значило бы пойти на прямую ложь (и тем обременить свою совесть), а во-вторых, за все время, что я томлюсь здесь, мысли мои не изменились, и я не видела причин для такого поступка. Это была награда за то, что заслуживало кары, — ошибка старческого слабоумия. Я лишь исполнила долг, предписанный мне свыше, и с тех пор несу ниспосланный мне свыше крест. В конце концов бумага была уничтожена у меня на глазах (так по крайней мере я думала), но в то время мать Артура давно уже лежала в могиле, а ее покровитель, Фредерик Доррит, по воле провидения стал нищим и полубезумным стариком. Дочери у него не было. Я разыскала его племянницу, и то, что я сделала для нее, лучше денег, которые все равно не пошли бы ей впрок. — Помедлив с минуту, она добавила, как бы обращаясь к часам: — Эта девушка ни в чем не виновата, и, может быть, я не забыла бы принять меры, чтобы после моей смерти деньги достались ей. — Затем она умолкла, не сводя с часов задумчивого взгляда.
— Позвольте напомнить вам одну маленькую подробность, дражайшая миссис Кленнэм, — сказал Риго. — В тот вечер, когда наш милый арестант — мой друг и собрат — вернулся из чужих краев, эта интересная бумажка еще находилась в вашем доме. Позвольте напомнить и еще кое-что. Певчая птичка, которой вы подрезали крылья, долгое время сидела в клетке под присмотром выбранного вами стража, личности, хорошо известной этому старому каверзнику. Не попросим ли мы, чтобы старый каверзник рассказал, когда он в последний раз видел упомянутую личность.
— Об этом я вам скажу! — воскликнула Эффери, откупорив свой рот. — Я и это видела во сне, в самом первом моем сне. Иеремия, если ты сделаешь хоть шаг, я так закричу, что у собора святого Павла услышат! Личность, о которой говорит этот человек, — родной брат Иеремии, его близнец; он приходил сюда после приезда Артура, глубокой ночью, и Иеремия своими руками отдал ему эту бумагу, вместе с другими, в железной шкатулке, которую он унес с собой… На помощь! Убивают! Спаси-и-те!
Мистер Флинтвинч бросился было на нее, но Риго перехватил его по дороге. После короткой борьбы Флинтвинч сдался и мрачно заложил руки в карманы.
— Как! — с издевкой в голосе воскликнул Риго, локтями оттесняя его назад. — Нападать на даму, наделенную подобным даром сновидицы! Ха-ха-ха! Да вы на ней состояние можете нажить, показывая ее за деньги! Все ее сны немедленно сбываются. Ха-ха-ха! А вы и в самом деле похожи на своего братца, Флинтвинчик! Я словно вижу перед собой этого достойного джентльмена, каким я его встретил в антверпенском кабачке «Трех бильярдов», в переулке близ гавани, где все дома такие высокие и узкие, — я еще помог ему тогда столковаться с хозяином, не знавшим по-английски. Ну и мастер же был пить! Ну и курильщик же! Ну и квартирка же у него была — этакий меблированный холостяцкий приют в пятом этаже, над торговцем дровами и углем, швеей, столяром и жестянщиком. Там он и наслаждался жизнью среди винных паров и табачного дыма, деля свой досуг между пьянством и сном, пока в один прекрасный день не напился так крепко, что прямехонько отправился на небеса. Ха-ха-ха! Не все ли равно, как попали ко мне бумаги, хранившиеся в железной шкатулке? Может быть, он сам отдал их мне для передачи вам; может быть, вид запертой шкатулки возбудил мое любопытство, и я взломал замок. Ха-ха-ха! Не все ли равно? Важно, что они у меня в руках. Мы ведь никакими средствами не брезгуем, а, Флинтвинч? Никакими средствами не брезгуем, верно я говорю, сударыня? Пятясь перед ним и злобно отталкивая локтями его локти, мистер Флинтвинч дошел до угла за диваном, куда и забился, по-прежнему держа руки в карманах и сумрачно переводя дух под испытующим взглядом миссис Кленнэм.
— Ха-ха-ха! Это что же такое? — вскричал Риго. — Вы как будто не знакомы? Позвольте мне представить вас друг другу: миссис Кленнэм, укрывательница завещаний — мистер Флинтвинч, похититель таковых.
Мистер Флинтвинч вынул одну руку из кармана, чтобы поскрести подбородок, шагнул вперед и, глядя прямо в глаза миссис Кленнэм, обратился к ней с такой речью:
— Да, да, я знаю, что означает ваш пронзительный взгляд; но напрасно стараетесь, меня этим не запугаешь. Уж сколько лет я твержу вам, что вы самая упрямая и своевольная женщина на свете. Вот что вы такое. Называете себя смиренной грешницей, а на самом деле вы — воплощенное высокомерие. Вот что вы такое. При каждой нашей стычке я вам говорил: вы хотите, чтобы все и вся подчинялось вам, ну а я не подчинюсь — вы готовы проглотить живьем каждого, с кем имеете дело, ну а я не дамся. Почему вы не уничтожили бумагу, как только она очутилась у вас в руках? Я вам советовал сжечь ее — но где там! Разве вы слушаетесь чьих-либо советов? Вам, видите ли, предпочтительней было сберечь ее. Вы, видите ли, еще, может, надумали бы дать ей силу. Как бы не так! Будто я не знаю, что вы никогда не рискнули бы сделать то, что могло навлечь на вас оскорбительное для вашей гордости подозрение. Но вы любите обманывать себя подобными выдумками. Ведь и сейчас вы стараетесь себя обмануть, представляя все так, будто вы сделали это не потому, что вы мстительная, жестокосердая женщина, страшная в гневе, не знающая ни пощады, ни жалости, но потому, что господь бог избрал вас своим орудием наказания виновных. Да кто вы такая, чтобы господь бог избирал вас своим орудием? Может, на ваш взгляд, это религия, а на мой — одно притворство. И давайте уж говорить начистоту, — сказал мистер Флинтвинч, скрестив на груди руки и превратясь в олицетворение запальчивого упорства. — Сорок лет вы допекали меня (хоть я видел вас насквозь) этой игрой в возвышенные чувства, весь смысл которой был в том, чтобы дать мне почувствовать свое превосходство надо мной. Я вам отдаю должное — вы женщина недюжинного ума и недюжинных способностей; но ни при каком уме и ни при каких способностях нельзя сорок лет безнаказанно допекать человека. Так что ваши пронзительные взгляды меня не запугают. А теперь перехожу к истории с завещанием и советую слушать меня внимательно. Вы спрятали бумагу в укромное место, о котором знали только вы сами. Тогда вы еще были здоровы и в случае надобности легко могли достать ее из тайника. Что же происходит дальше? В один прекрасный день вас разбивает паралич, и вы уже не можете достать бумагу в случае надобности. Долгие годы она лежит, спрятанная в этом, только вам известном, тайнике. Но вот наступает срок возвращения Артура, со дня на день он может появиться в доме, и кто знает, в какие углы и закоулки ему вздумается заглянуть. Я говорю вам сто раз, тысячу раз: не можете достать бумагу сами, скажите мне, я достану, и мы бросим ее в огонь. Так нет же — одной владеть секретом, это дает приятное ощущение могущества, а уж по этой части вы настоящий Люцифер в женском роде, какой бы смиренницей ни прикидывались на словах. Наконец в один воскресный вечер приезжает Артур. Не успев и десяти минут пробыть в вашей комнате, он заводит разговор об отцовских часах. Вы прекрасно знаете, что в ту пору, когда его отец посылал вам эти часы, вся история уже давным-давно отошла в прошлое и «Не забывай» могло означать только одно: не забывай о своем преступлении. Отдай деньги тому, кому они принадлежат! Встревоженная настойчивостью Артура, вы решаете, что бумагу и в самом деле пора уничтожить. И вот, перед тем как лечь в постель с помощью этой бесноватой, этой Иезавели, — мистер Флинтвинч ощерился на свою благоверную, — вы, наконец, признаетесь мне, что спрятали бумагу в подвале, среди старых книг и счетов — признание, надо сказать, весьма своевременное, ибо на следующее же утро Артур отправился в этот самый подвал. Но нельзя жечь бумагу в воскресенье! Нет, ваша набожность вам этого не позволяет; нужно ждать до полуночи, когда наступит понедельник. Это ли не называется допекать человека! Ну что ж, я не так набожен, как вы, а потому, будучи нисколько раздосадован, не стал дожидаться понедельника и, взглянув на бумагу, чтобы напомнить себе ее вид, отыскал другой такой же пожелтелый от старости листок — в подвале их много валяется, — сложил его по образцу вашего, и после двенадцатого удара часов, подойдя к камину, сделал при свете лампы маленький фокус-покус и сжег не ту бумагу, а другую. Мой брат ЭФраим с вашей легкой руки избрал своим промыслом надзор за сумасшедшими (жаль, он не догадался на самого себя надеть смирительную рубашку!), но ему не везло. Умерла его жена (это, впрочем, еще невелика беда; я бы на его месте только радовался); нажиться на сумасшедших не удавалось; а тут еще вышла неприятность из-за одного пациента, которого он чуть было не изжарил заживо, стараясь прояснить его разум; и в довершение всего он запутался в долгах. В конце концов он решил бежать из Англии с теми деньгами, которые ему удалось наскрести, и небольшим пособием, полученным от меня. В ту ночь на понедельник он был здесь — дожидался погоды, чтобы ехать пакетботом в Антверпен (вы, верно, возмутитесь, если я скажу: жаль, что не к черту!) — в Антверпен, где ему суждено было повстречаться с этим джентльменом. Он проделал длинный путь пешком, и я думал, что его клонит ко сну от усталости; теперь я понимаю, что он был пьян. В то время, когда мать Артура жила под присмотром его и его жены, она без конца писала письма, огромное количество писем, большей частью адресованных вам и содержавших в себе признания и мольбы о пощаде. Мой брат время от времени передавал мне целые пачки этих писем, Я рассудил, что отдавать их вам все равно что сразу бросать в огонь, так уж лучше я буду складывать их в шкатулку и перечитывать на досуге. А после возвращения Артура, решив, что пресловутый документ теперь держать в доме опасно, я спрятал его вместе с письмами, запер шкатулку на два замка и отдал брату, с тем что он будет хранить ее у себя, пока я не напишу ему, как быть дальше. Я писал, и не раз, но все мои письма оставались без ответа, и я не знал, что предположить, пока нас не удостоил своим посещением этот джентльмен. Разумеется, я сразу же заподозрил истину, а теперь мне и без его объяснений нетрудно представить себе, как мой братец (лучше бы ему проглотить собственный язык!) выболтал ему кое-что между рюмкой и трубкой, а из бумаг, лежавших в шкатулке, он узнал остальное. Напоследок хочу сказать вам одно, меднолобая вы женщина: я так и не знаю, пустил бы я эту приписку в ход против вас или нет. Скорей всего, нет; мне довольно было бы сознания, что я одержал над вами верх и что вы в моей власти. Но обстоятельства изменились, и больше я вам сейчас ничего не скажу; остальное узнаете завтра вечером. А свои грозные взгляды приберегите для кого-нибудь другого, — добавил мистер Флинтвинч, завершая эту длинную речь крутым оборотом винта, — меня, я вам уже сказал, этим не проймешь.
Она медленно отвела глаза и уронила голову на руку. Но другая ее рука с силой уперлась в стол, и все тело снова как-то странно напряглось, будто она хотела встать.
— Нигде вы не извлечете из вашего секрета большей выгоды, чем здесь. Никто не даст вам за эту шкатулку больше меня. Но я не могу сейчас заплатить вам сполна всю сумму. У нас затишье в делах. Скажите, сколько вы хотите получить на первый раз и чем гарантируете мне свое молчание.
— Ангел мой, — возразил Риго. — Я уже говорил вам, сколько я хочу получить, а время не терпит. Перед тем как прийти сюда, я оставил копии самых важных документов в надежных руках. Если вы дотянете до того часа, когда в тюрьме Маршалси запирают ворота на ночь, будет поздно торговаться. Арестант все прочтет.
Она схватилась опять руками за голову, громко вскрикнула и встала. Сперва она шаталась — вот-вот упадет; но прошла минута, и она прочно утвердилась на ногах.
— Объясните свои слова — объясните свои слова, негодяй!
Так страшен был вид этой фигуры, застывшей в непривычной для нее прямоте, что даже Риго невольно попятился и сбавил тон. Все трое чувствовали себя так, будто у них на глазах поднялся из могилы мертвец.
— Мисс Доррит, — сказал Риго, — племянница Фредерика Доррита, с которой я познакомился за границей, принимает в арестанте большое участие. Сейчас арестант лежит больной, и мисс Доррит, племянница Фредерика Доррита, дежурит у его постели. Направляясь сюда, я через тюремного сторожа передал ей пакет и письмо с просьбой «в интересах Артура Кленнэма» (в его интересах она сделает все) вернуть пакет нераспечатанным, если за ним придут до закрытия тюрьмы. Если же никто за ним не придет, то как только отзвонит колокол, она должна вручить его арестанту. В пакете две копии: одна для него, другая для нее самой. А? Не слишком доверяя вам, я позаботился, чтобы в случае чего мой секрет меня пережил. Что же до того, будто я нигде не извлеку из него большей выгоды, чем здесь, так не вы, сударыня, будете устанавливать цену, которую племянница Фредерика Доррита заплатит мне — в интересах Артура Кленнэма, — чтобы это дело не вышло наружу. Если пакет не будет истребован до закрытия тюрьмы, вам его уже не купить. Он останется за племянницей.
Снова напряженное усилие всего ее тела, и она рванулась к шкафу, стоявшему у стены, распахнула дверцы, схватила с полки шаль и накинула ее на голову. Но тут Эффери, в безмолвном ужасе следившая за своей госпожой, бросилась перед ней на колени, цепляясь за ее платье.
— Нет, нет, нет, нет! Что вы делаете? Куда вы идете? Вы страшная женщина, но я вам зла не желаю! Я теперь вижу, что не могу помочь бедному Артуру, и вам нечего бояться меня. Но не ходите никуда; вы упадете мертвой на улице. Только дайте мне слово, что, если ее, бедняжку, прячут где-то здесь, в доме, вы мне позволите ухаживать за ней, быть ее нянькой, сиделкой. Дайте слово, и вам нечего будет меня бояться.
Миссис Кленнэм, как лихорадочно она ни спешила, на миг остановилась, ошеломленная этой просьбой.
— Ее сиделкой! Да ее уже два десятка лет нет в живых. Спросите Флинтвинча, спросите этого! Они вам подтвердят, что она умерла, когда Артур уехал в Китай.
— Тем хуже, — сказала Эффери, вся задрожав, значит, это ее дух скитается здесь, не находя покоя. Кто же еще бродит по всему дому, подавая знаки живым — то зашуршит чем-то в углу, то осыплет пыль с потолка. Кто по ночам исчерчивает стены длинными кривыми линиями? Кто мешает отворять двери, придерживая их изнутри? Не выходите, госпожа, не выходите! Вы умрете на улице!
Но миссис Кленнэм оторвала от себя ее цепляющиеся руки и, бросив Риго: «Ждите меня здесь!» — выбежала вон. Было видно в окно, как она пробежала через двор и скрылась за оградой.
Несколько мгновений никто не шевелился. Эффери опомнилась первой и, ломая руки, пустилась вслед за своей госпожой. Потом Иеремия Флинтвинч — одна рука в кармане, другая у подбородка — стал потихоньку пятиться к двери и, наконец, извернувшись, без единого слова выскользнул из комнаты. Риго, оставшись один, развалился на подоконнике открытого окна, в излюбленной со времен марсельской тюрьмы позе, и закурил, положив рядом папиросы и спички.
— Ффуу! Ну и дом — та же тюрьма, нисколько не веселее! Только что не так холодно, а в остальном не лучше. Ждите меня здесь! Разумеется, я буду ждать; но куда она побежала и надолго ли? А впрочем, не все ли равно! Риго-Ланье-Бландуа, ты получишь свои денежки, приятель! Ты будешь богат. Джентльменом ты жил, джентльменом и умрешь. Победа за тобой, любезный друг, — как всегда; таково уж твое природное свойство. Ффуу!
Усы его вздернулись кверху, а нос загнулся книзу в самодовольной усмешке, и, торжествуя свою победу, он глянул вверх, на огромную потолочную балку, нависавшую над его головой.
Глава XXXI
Час настал
Солнце село, и сизый сумрак окутал улицы, но которым поспешно пробиралась та, что давно уже отвыкла от мостовых и тротуаров. Вблизи старого дома прохожие попадались редко, и некому было обращать на нее внимание; но когда сеть кривых переулков вывела ее на широкую улицу, тянущуюся к Лондонскому мосту, она сразу же сделалась предметом общего любопытства.
Высокая, худая, с горящими глазами на мертвенно-бледном лице, в старомодной черной одежде и кое-как накинутой шали, она спешила вперед торопливым, но в то же время нетвердым шагом, как лунатик ничего не видя кругом. Эта странная фигура была заметней среди окружающей толпы, чем если бы она высилась на пьедестале, и потому невольно привлекала все взгляды. Зеваки пялили на нее глаза; деловые люди, проходя мимо, замедляли шаг и оглядывались; гуляющие сторонились, чтобы пропустить ее, и перешептывались, приглашая друг друга взглянуть на это живое привидение; и, казалось, вокруг нее образуется в толпе водоворот, втягивающий всех бездельников и ротозеев.
Растерявшись от этого шумного многолюдья, ворвавшегося вдруг в долголетнюю монотонность ее затворнического существования, от непривычного ощущения простора и еще более непривычного ощущения ходьбы, от неожиданных перемен в смутно помнившихся предметах, от несоответствия между картинами, которые ей подчас рисовало воображение, и кипучим разнообразием живой жизни, она продолжала свой путь, занятая сумятицей собственных мыслей и равнодушная к настойчивому любопытству толпы. Но перейдя мост и пройдя еще немного вперед, она вспомнила, что не знает дороги, и тут только, оглянувшись в поисках, кого бы спросить, заметила устремленные на нее со всех сторон жадные взоры.
— Зачем вы окружили меня? — спросила она, задрожав.
Передние ряды молчали, но сзади кто-то визгливо крикнул:
— Затем, что вы сумасшедшая!
— Я не более сумасшедшая, чем вы все. Мне нужна тюрьма Маршалси, и я не знаю, как к ней пройти.
Тот же визгливый голос отозвался:
— А еще говорит, не сумасшедшая! Вот же она, тюрьма Маршалси, прямо перед вами!
В толпе поднялся гогот, но тут сквозь ряды протолкался небольшого роста молодой человек, с кротким, приветливым лицом, и сказал:
— Вам нужно в Маршалси? Я туда иду на дежурство. Пойдемте со мною.
Он подал ей руку и повел ее через улицу; толпа, раздосадованная тем, что ее лишают развлечения, напирала сзади, спереди, со всех сторон; слышались насмешки, советы отправляться лучше в Бедлам. После минутной кутерьмы в наружном дворике дверь тюрьмы отворилась и тотчас же снова захлопнулась за вошедшими. В караульне, казавшейся тихим и мирным пристанищем после уличной сутолоки, горела уже лампа, и ее желтый свет боролся с тюремными тенями.
— Ну, Джон, — сказал впустивший их сторож. — Что там случилось?
— Ничего не случилось, отец. Просто эта дама не знала дороги, а мальчишки приставали к пей. Вы кого хотите повидать, сударыня?
— Мисс Доррит. Она сейчас здесь?
Молодой человек заметно оживился.
— Да, она здесь. А как прикажете передать, кто ее спрашивает?
— Миссис Кленнэм.
|
The script ran 0.029 seconds.