Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В шестой том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две последние части тетралогии «Волны Черного моря»: «Зимний ветер» и «Катакомбы». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Прошли еще сутки. Больше никто не возвращался. Неужели все погибли или попали в руки врагов?.. Об этом страшно было думать, страшно говорить. Молчаливая надежда сменялась молчаливым отчаянием, отчаяние — надеждой. Заведенным порядком шла подземная жизнь. Черноиваненко замещал Синичкин-Железный, Дружинина — Серафим Туляков. Не хватало Лени Цимбала, Святослава, Петра Васильевича, Колесничука. В остальном ничто не изменилось. Так же стряпали пищу, принимали сводки, так же производилась учебная стрельба в тире, заряжались аккумуляторы, печатались на пишущей машинке листовки. Сводки принимали Валентина и Петя. Валентина настраивала радиоприемник, Петя записывал. Если бы не эти сводки со Сталинградского фронта, может быть, у них не хватило бы сил выдержать постоянное напряжение молчаливого ожидания. Но они каждый день, принимая сводку, как бы дышали воздухом победы, и он помогал им жить, помогал ждать. Конечно, они ожидали всех. Но среди этих всех у каждого из них был кто-то один, кого они ждали с особенной силой. Петя ждал отца. Он думал о нем все время — наяву и во сне. Он ему не снился. Нет. Петя о нем именно думал. Думал во сне — напряженно, мучительно, весь охваченный отчаянием любви и нежности. Неужели его уже больше нет на свете — его отца, человека, неотделимой частью которого Петя себя чувствовал, жизнь которого была его жизнью и смерть которого казалась такой же невероятной, чудовищной и неправдоподобной, как своя собственная смерть?.. Петю неотступно преследовали картины, разрывавшие его сердце… Отец бежит по степи, и за ним гонятся немецкие овчарки. Отец ранен. Он больше не может бежать и останавливается. У него бледное, безжизненное лицо. Странная улыбка искажает его губы. Собаки бросаются на него, хватают за горло, грызут, рвут на нем одежду. Он отчаянно отбивается ногами. Он кричит. А они валят его на землю и кусают его руки, ноги, плечи. Отец весь в окровавленных лохмотьях. И румынские жандармы грубо выворачивают ему руки и связывают на спине веревкой, волочат по земле, бросают в грузовик… Петя грыз себе кулаки, чтобы не кричать. Он знал, что плакать нельзя. И говорить нельзя. Надо молчать. И он молчал, неподвижно глядя перед собой ввалившимися глазами. Так же неподвижно смотрела перед собой Валентина, прижимая к груди пальцы — худые, ставшие по-девичьи нежными, длинными. Она ждала Святослава. Раиса Львовна так изменилась за эти дни ожидания, что ее трудно было узнать. Она превратилась почти в старуху. Она ни с кем не разговаривала. Она все время упорно, напряженно молчала, хрустя пальцами и сухо блестя черными мрачными глазами с каким-то страшным, янтарным отливом. Спокойнее всех казалась Матрена Терентьевна. Недаром она была женой рыбака. Сколько бессонных ночей провела она в своей хибарке, прислушиваясь к пушечной пальбе прибоя, когда внезапный шквал застигал шаланду мужа в открытом море! Часто вместе с ним в море уходили и оба ее хлопца. Она брала на руки маленькую Валентину и вместе с другими женами рыбаков часами стояла на обрыве, всматриваясь в бушующее море. Она стояла, как каменная, до тех пор, пока вдруг среди острых обломков волн ее глаза не замечали знакомую шаланду со сломанной мачтой и в клочья разорванным парусом. Никто не знал, что делалось тогда в ее душе. Она молчала. Теперь она большею частью неподвижно сидела на своих каменных нарах и смотрела перед собой остановившимися глазами. Чувство ожидания было связано у нее с представлением о море. Она сидела, опустив меж колен большие, жилистые руки, и видела бушующее море, летящую в лицо пену и чаек — сотни кричащих чаек, которые всегда, с раннего детства, казались ей душами погибших рыбаков. Она сидела и молча ждала. Она ждала дядю Гаврика, ждала Петра Васильевича, ждала всех ушедших на четырнадцатый километр, и вместе с ними она как бы ждала своего Акима и своих хлопцев, которые где-то воюют, и, может быть, их уже нет на свете, а души их — как ей временами казалось — летают, как чайки, над дымным морем, покрытым обломками шторма… Наконец вернулись все, кроме Святослава. 47. Крахмальные занавески Последним видел Святослава Колесничук в тот день, когда они после взрыва на четырнадцатом километре вместе уходили в город. Благополучно прорвавшись через румынскую цепь, они некоторое время продолжали бежать вместе по нижней Хаджибеевской дороге в сторону города, к железнодорожному виадуку. Здесь Колесничук повернул направо, к Дюковскому саду, а Святослав пошел налево, на Пересыпь, где в маленьком домике жила его мать, одинокая женщина, у которой Святослав в случае необходимости легко мог некоторое время скрываться. Святослав, как и все остальные участники операции, получил пароль и явку на конспиративную квартиру, которую под видом сапожной мастерской держал на Коблевской улице один из агентов Дружинина, некто Андреичев. В случае крайней необходимости он мог воспользоваться этой явкой, для того чтобы там отсидеться. Таким образом, были все основания надеяться, что Святослав в скором времени так или иначе объявится. Но время шло, а он не объявлялся. Оставалось предположить, что он до сих пор отсиживается у матери. Это было похоже на правду, так как после взрыва на четырнадцатом километре снова стали свирепствовать сигуранца и жандармский легион, в особенности на окраинах города и в районах предполагаемых выходов из катакомб. Дружинину очень нелегко было обходиться без сержанта Веселовского. Приходилось работать за двоих — самому шифровать и самому передавать в Москву донесения, принимать из Москвы инструкции и расшифровывать их. Это крайне затрудняло работу. Тогда ему начала помогать Валентина. Она недавно прошла под руководством Святослава краткий курс радиотехники, хорошо знала азбуку Морзе, и ей только оставалось научиться владеть телеграфным ключом. Она быстро постигла это искусство. В ее распоряжение поступил маленький фибровый чемодан покойного Миши, и, когда наступило время «выходить в эфир», они вдвоем — Дружинин и Валентина — отправлялись подземными ходами в отдаленную часть катакомб. Там была щель, известная только им одним. Валентина высовывала в эту щель палку с антенной, открывала чемодан и, сжав похудевшие губы, надевала наушники. Несколько дней Дружинин был в отлучке: выходил в город. Он один имел право покидать катакомбы в любое время, без специального решения бюро. Это была привилегия человека, выполнявшего особые задания, получаемые непосредственно из Москвы. Петр Васильевич оглянулся и увидел Дружинина, который незаметно подошел сзади. Дружинин потушил фонарь, который держал в руке, и сделал Петру Васильевичу знак выйти. Валентина проводила Дружинина настороженным, вопросительным взглядом. Даже при плохом освещении было заметно, как она побледнела. — Оказывается, он в тюрьме, — сказал Дружинин, когда они вышли в штрек и остались одни. Петр Васильевич сразу понял, о ком говорит Дружинин. Речь шла о Святославе. До сих пор Дружинин ни разу не заводил с Петром Васильевичем речь о Святославе и, казалось, совершенно о нем не думал, но Бачей достаточно хорошо изучил характер Дружинина, чтобы не понимать смысла его молчания. Он молчал, но действовал. Петр Васильевич чувствовал, что судьба Святослава как-то особенно тревожит Дружинина. — Можно было ожидать, — сказал Петр Васильевич. — Раз он до сих пор не вернулся, значит, одно из двух: погиб или арестован. — Так вот, я вам и говорю, что он находится в тюрьме, — с раздражением сказал Дружинин. — На днях из тюрьмы вышел один наш человек. Он видел Святослава Марченко во время прогулки в окне третьего отделения, где находятся одиночки и камеры смертников. — Ну что ж… — заметил Петр Васильевич. — Если он был в ту ночь захвачен с оружием в руках… — Он не был захвачен в ту ночь с оружием в руках, — перебил Дружинин. Очевидно, он знал еще что-то, но не договаривал. Он некоторое время молчал, как бы ожидая, что скажет Петр Васильевич. Бачей почувствовал тревогу, необъяснимую душевную тяжесть — темное предчувствие какой-то надвигающейся беды. — Я был на Пересыпи, у его матери, — вдруг так же быстро сказал Дружинин. — В ту ночь, часа в четыре утра, он постучал к ней в окошко, она его впустила. Он был в полном порядке — жив, здоров и не ранен. Четверо суток она его прятала в сарайчике. На пятые сутки рано утром он ушел. Его мать замечательная женщина. Все понимает, но разговаривает мало. Я уважаю таких людей. Все же я понял, что он ушел не в степь, а в город. Все степные выходы из катакомб были блокированы воинскими частями и жандармерией. Он не мог этого не знать. Он пошел в город на явку. Это совершенно ясно. — И по дороге его могли задержать, — сказал Бачей. — Предположим. Но какое обвинение могли ему предъявить? Да, подозрительный молодой человек, без документов; да, бывший красноармеец — стало быть, дезертир, — с их точки зрения даже хорошо; да, своевременно не зарегистрировался в полиции. Только и всего. Трудовые работы, штраф, наконец — концентрационный лагерь. Не больше. Верно? — Верно. — В таком случае при чем здесь одиночка? Вы знаете, кого они держат в одиночках? Только тех, кто числится под судом «Куртя Марциала», за отделом гестапо по борьбе с партизанским движением и нашими подпольными группами. Он мог попасть в одиночку лишь в том случае, если бы его взяли на явке. Я был на Коблевской. Андреичев утверждает, что в этот день к нему никто не заходил. — Что ж, — сказал Бачей, — по-моему, Андреичев работает неплохо. Ни одного провала. — Вот именно, — задумчиво сказал Дружинин, — ни одного провала. Вы помните августовские провалы? Провал за провалом. Одна явка летит за другой. А сапожная мастерская Андреичева на Коблевской держится как заколдованная. — Его глаза мрачно засветились. — Хорошо. Мы еще вернемся к этому вопросу, — вдруг сказал он. — Кстати, я все забываю вас спросить, — сказал через несколько дней Дружинин Колесничуку, по своему обыкновению как бы вскользь, — вы ведь тогда, после четырнадцатого километра, кажется, не заходили на явку, в сапожную мастерскую на Коблевской? — Не заходил. Дружинин серьезно посмотрел Колесничуку в глаза: — Почему? Ведь, по инструкции, вы должны были зайти. Колесничук замялся. — Я заходил, — сказал он поспешно. — Вернее, я хотел зайти. Даже взялся за ручку двери… — Ну, и что же? — Раздумал. — Почему? — А ну его к черту! — сказал сердито Колесничук и покраснел. Дружинин нахмурился: — Непонятно. — Скажу вам откровенно: не понравилась мне эта ваша сапожная мастерская. Пошла она лучше к черту! — Что ж вам не понравилось? — Все не понравилось, — упрямо сказал Колесничук. — Пошла она к черту! Дружинин снова вскользь посмотрел ему в лицо: — А все-таки? Колесничук покраснел еще гуще. Ему ужасно не хотелось объяснять Дружинину, почему он не вошел тогда в сапожную мастерскую. Дело в том, что, подойдя к двери сапожной мастерской и уже взявшись за ручку, он вдруг увидел в мастерской Моченых, который как раз в это самое время примерял сапог. В первую минуту Колесничук уже был готов броситься на мошенника и наконец свести с ним счеты, но, к счастью, вовремя опомнился. В положении Колесничука это было равносильно самоубийству. Колесничук отскочил от двери и пошел по городу куда глаза глядят, испытывая одновременно и ярость и страх. Теперь, при воспоминании об этом случае, Колесничука снова бросило в жар. — Ну его к черту! — упрямо повторил он и замолчал. Но Дружинин так настойчиво смотрел на него, что Колесничуку пришлось рассказать всю правду. — Ага, Моченых! — сказал Дружинин. — Это, кажется, тот самый тип — бывший советский управдом, — который устроил вам так называемый «сквозняк» с ленинградским трико? Так как вы говорите — примерял сапог в мастерской Андреичева? Моченых и Андреичев. Да. Интересное совпадение. Больше он не произнес ни слова. Но Колесничук вдруг почувствовал беспокойство, и ему показалось, что в подземелье стало еще темнее, как будто во всех фонарях и светильниках убавилось света… В этот же день Дружинин вышел в город и скоро оттуда вернулся. Он был мрачен. — Слушайте, Бачей, — сказал он что-то уж слишком спокойно, почти небрежно. — Святослав до сих пор находится в одиночке. Через день его возят в закрытой машине на допрос в гестапо. Установить с ним хоть какую-нибудь связь невозможно. — Он помолчал и прибавил как бы вскользь: — Сегодня мне донесли, что на днях видели Андреичева в бадеге на Соборной площади в довольно подозрительной пьяной компании… А что вы вообще думаете об Андреичеве? Что мог думать Петр Васильевич об Андреичеве? Он знал о нем не больше, чем обо всех тех секретных сотрудниках Дружинина, которых ему иногда приходилось видеть. Их было довольно много, и среди них Петр Васильевич видел два или три раза этого самого Андреичева. Очень худой человек лет двадцати шести, с длинными руками, с узкой, чахоточной грудью, золотушными глазами, весь какой-то сероватый, песочный. Он служил в истребительном батальоне, был ранен в ногу, не успел эвакуироваться; зарегистрировался в румынской полиции как бежавший красноармеец, но скрыл свою принадлежность к комсомолу. Он был по профессии сапожник и, как инвалид, выхлопотал разрешение на открытие сапожной мастерской. Через некоторое время ему удалось связаться с одним из людей Дружинина. Немецкие и румынские офицеры заказывали у него сапоги, и он время от времени доставлял Дружинину довольно ценную информацию о передвижении воинских частей. После известного испытательного срока он принял по всей форме партизанскую клятву, и его сапожную мастерскую превратили в явочный пункт связи. Один раз он приходил просить у Дружинина денег. Может быть, он просил их слишком настойчиво. Но он говорил, что ему необходимо платить налог в городскую управу и что если он не заплатит завтра, то его мастерскую закроют и опечатают. Дружинин выдал ему деньги, и Андреичев ушел, прихрамывая на раненую ногу. В последний раз Петр Васильевич видел Андреичева в тот день, когда возвращался от Африкана Африкановича на Средний Фонтан, в сточную трубу. Это была полоса провалов и неудач, и Дружинин поручил Петру Васильевичу пройти мимо сапожной мастерской Андреичева, заглянуть в окно, посмотреть, все ли в порядке, на месте ли Андреичев. Петр Васильевич без труда нашел мастерскую, так как ее большое окно выходило на улицу и в этом окне, меж двух вазонов цветущей азалии, стоял на желтой лакированной колодке высокий офицерский сапог с зелеными ушками. Белоснежная, туго накрахмаленная кружевная занавеска отделяла витрину от мастерской. Занавеска, наполовину отодвинутая в сторону, позволяла рассмотреть часть мастерской. Петр Васильевич заметил перегородку, оклеенную новыми яркими обоями, и на ней три портрета в новеньких аккуратных рамках: Гитлера, Антонеску и короля Михая. Под окном, в кожаном фартуке и черной футболке с очень короткими, но широкими рукавами, из которых костляво торчали длинные руки с сильными утолщениями на локтях, с ремешком на песочно-желтых волосах, сидел, низко согнувшись, Андреичев и вколачивал деревянный гвоздик в подошву сапога, зажатого между колен. Петр Васильевич увидел его песочное лицо с опущенными золотушными глазами и узкий рот, тронутый какой-то непонятной улыбкой. И Петр Васильевич прошел мимо. Почему-то теперь, когда он вспомнил перегородку с новыми обоями ядовито-зеленого цвета, которые отражались на свежевыкрашенном пустом полу, эти азалии на окне, крахмальные занавески, сапог на канареечно-желтой колодке, это песочное лицо с узким, непонятно улыбающимся ртом, ему стало как-то не по себе, почти страшно. — Что ж я могу думать?.. — сказал Петр Васильевич неуверенно. — Но все-таки? — настойчиво повторил Дружинин. — На ваш глаз? Петр Васильевич задумался. Он понимал, что это серьезный вопрос. Песочное лицо. Узкий рот… Узкий, может быть, потому, что тогда Андреичев держал в губах гвоздик. Знойная пустота Коблевской улицы, накрахмаленные занавески, отражение зеленой перегородки на полу, выкрашенном янтарно-красной масляной краской, азалии со своими как бы искусственными, бумажными цветами, необъяснимая душевная тягость, предчувствие беды… А может быть, все это лишь игра воображения, нервы?.. — У него слишком узкий рот, — сказал Петр Васильевич. — Как вы сказали? — не понял Дружинин, но вдруг сразу насторожился. — Как, как? — У него слишком узкий рот, и вообще он весь какой-то песочный, — сказал Петр Васильевич. — Да, мне тоже так показалось, — ничуть не удивившись такому странному течению мыслей, сказал Дружинин. — Вы правы. Он именно весь какой-то песочный. И вместе с тем скользкий. Вообще, мне кажется, он большая сволочь, — вдруг прибавил Дружинин отрывисто. — Я ему приказал завтра явиться в Овчинниковский переулок и дать объяснения относительно своего поведения. По-моему, он начинает разлагаться. Его больше нельзя оставлять в городе. Это может нам обойтись слишком дорого. Я думаю забрать его в катакомбы и больше никуда не выпускать. Если он будет артачиться, силой заставим. Дружинин напряг скулы и невесело улыбнулся. Но Андреичев в Овчинниковский переулок не явился. 48. Туман Беда пришла вдруг. Записка была написана или, вернее, нацарапана обломком карандаша на смятом кусочке румынской газеты: «Товарищи, меня взяли тогда на Коблевской, имейте в виду, Андреичев — провокатор, берегитесь». Подписи не было, но Синичкин-Железный, который последнее время занимался приведением в порядок партийных документов и личных дел, сразу узнал руку Святослава Марченко. Записку принес незнакомый человек и бросил возле хода «степной». Это был удар грома среди ясного дня. Впервые было произнесено слово «провокатор» — самое зловещее слово для всякого подпольщика. Казалось, оно повисло в воздухе и отравило его своим темным, незримым, всепроникающим ядом. Андреичев — провокатор! Черноиваненко открыл несгораемый шкаф, отыскал дело Андреичева и вынул бумажку, на которой аккуратным, немного кудрявым почерком был написан текст партизанской присяги, принятой в отряде Дружинина: «Присяга. Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, нахожусь на территории Украинской Советской Социалистической Республики, которая временно оккупирована немецкими фашистами и их прихвостнями, даю клятву Коммунистической партии и правительству СССР, в лице командира партизанского отряда тов. Дружинина, вести борьбу с оружием в руках до последней капли крови в рядах партизанских отрядов против фашистских оккупантов и их прихвостней. Все приказы на пользу СССР обязуюсь выполнять точно, ясно, беспрекословно, имеющиеся секреты не буду распространять как своей семье или родству, а также другим лицам и учреждениям фашистского ига и их прихвостней. В случае измены данной мною клятве, вслух в присутствии товарищей, пусть меня покарает суровая рука полевого партизанского трибунала на месте, где совершена измена, в чем подписываюсь. Андреичев». И после фамилии «Андреичев» — маленькая пошлая писарская закорючка. Как раз было время «выхода в эфир», и Дружинин должен был находиться в том довольно отдаленном секретном месте катакомб, откуда он в последнее время держал связь с Москвой. Бачей застал Валентину одну. Она сидела на земле рядом со своим чемоданом и жгла бумажки. Приподняв стекло фонаря, она подносила бумажки одну за другой к маленькому тусклому пламени, и они зажигались, озаряя ее лицо розовым льющимся светом. Значит, «выход в эфир» уже кончился и теперь, по твердо установленному порядку, она уничтожала шифровки. Она так глубоко задумалась, что даже не заметила приближения Петра Васильевича. Она смотрела в огонь неподвижными глазами. Огонь почти касался ее прозрачных пальцев. Пепел лежал вокруг нее черными лепестками. Ее лицо, хотя и сильно похудевшее, но все еще не утратившее милой детской округлости, выражало такое глубокое горе и в то же время светилось такой надеждой, такой суровой, непреклонной решимостью, что Бачей остановился, не решаясь ее окликнуть. Валентина почувствовала на себе посторонний взгляд, вздрогнула и схватилась за пистолет. — Это я, — сказал Петр Васильевич. — Где Дружинин? — Ушел. — Куда? — В город. — Не может быть! Когда? Давно? — Полчаса. — Ox! — воскликнул Петр Васильевич; не удержавшись, застонал, как от внезапной боли. — Ох! — Что-нибудь случилось? — Валентина отодвинулась назад и прижалась спиной к стене, не спуская с Петра Васильевича глаз. — Что-нибудь случилось? — Андреичев провокатор, — сказал Петр Васильевич. Она зажмурилась, ее лицо исказилось, как от внезапного удара по голове; она даже вскинула, как бы защищаясь, руки. Капелька крови показалась на ее прикушенной губе. — Верно? — еле слышно, как-то совсем по-детски проговорила она. — Это установлено, — сказал Петр Васильевич и в двух словах рассказал ей про записку Святослава. Она закрыла лицо руками, но тотчас его открыла. Теперь она казалась совсем спокойной. Только слабо вздрагивали веки, прозрачно освещенные фонарем. Она откашлялась, вытерла о подол платья руки, запачканные сажей, встала. — Так я пойду, товарищ Бачей, — просто сказала она. Он не понял. — Куда вы пойдете? — Надо же предупредить товарища Дружинина, пока этот подлец сапожник еще не догадался, что мы его открыли. — А вы знаете, где найти Дружинина? — Знаю. — Он вам говорил? — Да. Он пошел к матери Святослава, а оттуда прямо на Коблевскую, к этому иуде. Надо обязательно перехватить Дружинина, пока он еще находится на Пересыпи. — И, желая устранить всякие возражения, она торопливо прибавила: — Товарищ Дружинин приказал передать вам, что вы остаетесь здесь его заместителем. Она могла этого не говорить. По установленному порядку, в отсутствие Дружинина Бачей должен был безотлучно находиться в штабе. Таким образом, единственным человеком, который не только мог, но и был обязан немедленно идти в город разыскивать Дружинина и предупредить о предательстве Андреичева, была Валентина, полностью заменившая сержанта Веселовского. — Хорошо, ступайте! — решительно сказал Петр Васильевич, понимая, что нельзя терять ни одной секунды. — Вы ее адрес знаете? — Кого? Матери Святослава?.. Да боже ж мой! Это же наши соседи! Я их домик могу найти с завязанными глазами. Она по-детски закрыла глаза, и по ее лицу прошло как бы отражение какого-то давнего, очень приятного воспоминания. Она так ясно увидела ярко освещенную солнцем, выбеленную стену, отчетливую тень шелковицы на этой стене, колодец с деревянным воротом и на глиняном полу двора — клюквенно-черные звезды раздавленных шелковичных ягод… Петр Васильевич велел Валентине повернуться и, отступив на шаг, со всех сторон осмотрел ее. Короткая старенькая юбка, черная курточка, вытертая на локтях, пыльная голова с калачом русых кос на затылке… Она свободно могла сойти за девочку с окраины, школьницу девятого или десятого класса, какой в действительности и была. Надо только почиститься от подземной пыли, умыться. Но это она может сделать и в степи, по дороге. Не совсем подходили солдатские кирзовые сапоги. Впрочем, могли быть и сапоги… Тревожное чувство шевельнулось в душе Петра Васильевича. Ему ужасно не хотелось ее отпускать. Но он подавил это чувство. — Хорошо. Я сообщу о вашем выходе товарищу Черноиваненко. Ступайте. И не задерживайтесь. Они прошли несколько десятков шагов по штреку и остановились возле щели, через которую обычно выставлялась наружу палка с антенной. Собственно говоря, это тоже был выход. Для того чтобы им воспользоваться, требовалось вынуть несколько больших камней, которыми он был заложен. Этим выходом пользовались лишь в самом крайнем случае, и о его существовании знали только Дружинин и его ближайшие помощники. Бачей и Валентина с усилием расшатали и вынули три больших ракушечных камня. Образовалась дыра, сквозь которую можно было пролезть человеку. Валентина отдала Петру Васильевичу свой пистолет и две запасные обоймы. — Пока, — сказала она. — Привет мамочке. Пусть не беспокоится, я долго не задержусь. Кланяйтесь Пете. — И с этими словами, подобрав узкую юбку, мешавшую ей согнуть ногу, она, кряхтя, вылезла наружу. Был день, и вся степь была окутана мартовским туманом, теплым, как парное молоко. Стая грачей прокатилась по воздуху низко над землей и тотчас скрылась, поглощенная туманом. Отчетливо громко, где-то совсем рядом, чирикнул воробей. Туман был так густ, так тепел, так насыщен влагой, что на волосах Валентины тотчас появились капельки воды. — Оказывается, уже весна, — сказала Валентина, оправляя на себе юбку. — Погода как на заказ: в трех шагах ни черта не видно. Бачей высунулся из щели и, жмурясь от непривычного дневного света, посмотрел ей вслед. Она шагала по черной пахучей земле. Ее легкая фигура в неуклюжих сапогах, окутанная и размытая туманом, казалась в два раза выше, чем была на самом деле. 49. В сапожной мастерской Повидавшись с матерью Святослава и не узнав у нее ничего нового, Дружинин отправился на Коблевскую. Туман, начинавший идти на город с моря еще перед рассветом, теперь, к полудню, настолько сгустился, что уже не было видно крыш. Тени акаций и прохожих, окруженные темным сиянием, рисовались как бы на матовом стекле… С балконов и голых веток тяжело падали капли. Туман скрадывал звуки города. Город шумел вокруг глухо и монотонно, как морская раковина, приложенная к уху. Дружинин шел быстро, засунув руки в карманы демисезонного пальто, крепко сжав рот и дыша носом. Дойдя до крытого рынка, он повернул на Коблевскую и ровным шагом прошел ее всю, от начала до конца, изредка останавливаясь возле молочных, домашних столовых и различных мелких мастерских, которых здесь было очень много. Но возле сапожной мастерской Андреичева он не остановился. Он только заглянул в окно и увидел за накрахмаленными занавесками горящую керосиновую лампочку с почерневшим стеклом и голову Андреичева, наклоненную над табуреткой. Но нельзя было сразу разглядеть, есть ли еще кто-нибудь в комнате. Дружинин дошел до Соборной площади с узким памятником Воронцову, еле заметным в тумане. Он, не торопясь, обошел Соборную площадь, обдумывая, как поступить дальше. На углу Преображенской и Греческой мутно светились большие окна нового ресторана специально для немецких офицеров. Было что-то зловещее, тревожное в этих освещенных днем окнах, в силуэтах людей, сидящих за столиками, в приглушенных звуках джаза, игравшего в ресторане, несмотря на столь ранний час. Возле входа происходила драка. Одни военные ломились с улицы в ресторан, другие их не пускали. Слышалась истерическая, трескучая итальянская скороговорка: «Ар-р-ркады'о! Ар-ркамадонна!..» — и лающие немецкие выкрики. По мокрому тротуару покатилась эсэсовская фуражка. В тумане мелькнула размахнувшаяся рука. Посыпались осколки разбитого стекла. Раздался выстрел. Кто-то завыл на всю улицу. Дружинин, не оглядываясь, перешел на другую сторону. «Значит, в городе появились итальянцы, — почти автоматически отметил он про себя. — По-видимому, одна из дивизий, потрепанных на фронте и отведенных в тыл на переформирование. Видать, отношения между немцами и итальянцами накалились. До Сталинграда этого не замечалось. Немецкая военная машина трещит…» Возле ресторана уже бушевала толпа. Слышался топот солдатских башмаков, стук прикладов. В тумане взвыла сирена комендантского автомобиля. Лопнула ручная граната. Но Дружинин уже снова шел по тихой Коблевской, наметанным глазом стараясь определить, нет ли наружного наблюдения за мастерской Андреичева, но ничего подозрительного не заметил. Он снова заглянул в окно мастерской: Андреичев был один. Но и на этот раз Дружинин не вошел в мастерскую. Он прошел в ворота и, делая вид, что ищет отхожее место, обошел двор. Это был обычный внутренний двор старого одесского дома: фонтан посредине, пожарная лестница, деревянные галереи с выбитыми стеклами, увитые сухими стеблями дикого винограда, выбеленные известкой дровяные сараи и мусорный ящик, покрытый толстым слоем черной смолы, застывшей потеками. На одну из галерей первого этажа рядом с воротами выходила дверь, обитая рыжим войлоком, — черный ход Андреичева. Дружинин постоял возле двери, прислушиваясь и стараясь угадать, есть ли кто-нибудь у Андреичева в кухне, но ничего не услышал. Все было тихо. Дружинин быстрым, легким, еле заметным движением попробовал открыть дверь. Она оказалась запертой на ключ. «Хорошо», — подумал Дружинин. Затем он решительно вышел на улицу, подошел к наружной двери и пощупал в боковом кармане пальто «вальтер». Затем он еще раз заглянул в окно и решительно взялся за щеколду. Звякнул колокольчик, и Дружинин перешагнул через порог с прибитой к нему «на счастье» стершейся подковой. Андреичев поднял голову, и Дружинину показалось, что на его болезненном, золотушно-песочном лице мелькнуло выражение испуга. Но сейчас же его тонкие губы, в которых он держал сапожный гвоздик, растянулись в странно услужливую улыбку. Он торопливо встал со своей низенькой скамейки, выплюнул гвоздик в жестяную коробку из-под сардин, положил молоток, вытер руку о фартук и протянул ее Дружинину: — Давно к нам не заходили, товарищ начальник. Несмотря на всю естественность и простоту этой на вид обыкновенной фразы, Дружинин сейчас же почувствовал всю ее внутреннюю неправду. Вернее, это была правда, но с двойным дном. Лично Дружинин никогда не пользовался мастерской Андреичева как явкой. Он заходил сюда всего лишь один раз в прошлом году, просто для того, чтобы увидеть, что эта мастерская собою представляет. Это было место, где агенты Дружинина передавали связным информацию и получали задания. Если же Дружинину нужно было видеть Андреичева, то он вызывал его через связного в какое-нибудь другое, заранее условленное место, каждый раз новое. Таким образом, фраза «давно к нам не заходили», по существу, не имела никакого содержания, кроме странного слова «нам», видимо выскочившего совершенно непроизвольно. Дружинин тотчас это отметил про себя. К кому это «к нам»? Кто это «мы»? В соединении с развязным «товарищ начальник» Дружинин почувствовал в этом что-то не совсем хорошее. Спокойно пожав сырую руку Андреичева, Дружинин сказал: — Заприте входную дверь и повесьте табличку «закрыто». Пока Андреичев возился с задвижкой, Дружинин стоял близко за его спиной, смотрел, как двигаются под черной футболкой его большие, острые лопатки, и бесшумно дышал носом. Заперев дверь, Андреичев, не оглядываясь, пошел в кухню, вяло размахивая худыми руками с крупными утолщениями на локтях. Но Дружинин остановил его: — Вы куда, Андреичев? — Запереть черный ход. — Не надо. Черный ход заперт. Андреичев вернулся, глядя в пол с невыразительной, скользящей улыбкой. Остановился перед Дружининым, свесив на лоб песочные волосы. Дружинин показал глазами на перегородку, вопросительно подняв брови. Андреичев понял: — Там никого нет, товарищ Дружинин. Дружинин заглянул за перегородку. Железная кровать, застланная нарядным стеганым одеялом; две подушки с кружевной накидкой; под стулом — дамские туфли с заткнутыми в них чулками; на стене, под простыней, — юбки; ножная швейная машина; алюминиевая кастрюля… — Вы что, женились? — спросил Дружинин. — Да, женился, — ответил Андреичев. — Я не знал. — Недавно. — Все же надо было сообщить нам. А где же она? — Пошла к родителям на Молдаванку. — Хорошо, это не столь важно, — сказал Дружинин, хотя это было все же довольно важно. — В таком случае не будем терять время. Нам с вами надо потолковать. Садитесь. Андреичев хотел сесть на свою табуретку, но Дружинин его опередил и сам сел на эту табуретку. Отсюда можно было наблюдать за тем, что делается на улице. Андреичев сел на стул возле прилавка. — Недавно вы меня вызывали, товарищ Дружинин, но я не мог прийти, — сказал Андреичев, хрустя пальцами. — Я был болен. Его голос сел, и он стал откашливаться. — Это тоже не столь важно, — сказал Дружинин. — А между прочим, что с вами было? — Вы же знаете, что я больной, — ответил Андреичев, продолжая крутить на коленях пальцы. — Каждый вечер температура тридцать семь и восемь, сильно потею, желёзки распухли… — Желёзки? — озабоченно переспросил Дружинин. Он поднялся с табуретки, протянул руку и осторожно пощупал у Андреичева шею под ушами. — Совершенно точно. Гланды. Сидите, сидите! Не вставайте… Это гланды. — А что касается того человека… — сказал Андреичев, глядя со своей пустой, скользящей улыбкой в спокойное лицо Дружинина, — а что касается, товарищ Дружинин, того человека, который якобы заходил в мою мастерскую, а потом его забрали, то я уже вам докладывал, что он сюда не заходил и я его в глаза никогда не видел… — Вполне возможно, — сказал Дружинин. — Так оно, по всей вероятности, и есть. Мы в этом разберемся. Вы не волнуйтесь. Но я вас вызывал совсем не по этому делу. — А по какому? — быстро спросил Андреичев. — Я хотел, чтобы вы отчитались в полученных суммах. — Так боже ж мой! Об чем речь! — воскликнул Андреичев, и его лицо покрылось румянцем. — Это я вам сейчас все представлю, до последней марки… Он вскочил, засуетился, но Дружинин холодно сказал: — Сядьте. Андреичев сел и беспокойно сложил руки на острых коленях, покрытых фартуком. — Впрочем, это тоже уже не имеет значения. А дело в том, что нам стало известно ваше поведение. Пьянствуете, черт знает с кем встречаетесь… — Я не встречаюсь, — тихо сказал Андреичев. — Встречаетесь! — Дружинин сделал над собой усилие и продолжал спокойно: — Вас видели в бадеге на Соборной площади с одним заведомым спекулянтом. Может быть, вы уже начали спекулировать?.. Молчите! Отвечать будете потом, в другом месте. Одним словом, вы уже не годитесь для этой работы, на которую мы вас выдвинули. Вы, вероятно, забыли обязательство, которое нам дали… — Дружинин сузил глаза, сжал рот. — Поэтому с сегодняшнего дня мы эту лавочку закроем. Все явки отменяются, а вы переходите в другое место. В резерв. — Слушаюсь, — сказал Андреичев, вставая и вытягиваясь по-солдатски. — Когда прикажете? — Сейчас. Одевайтесь. — Товарищ Дружинин… А как же… — Андреичев посмотрел на перегородку. — А что же, когда она воротится?.. Дружинин посмотрел ему в глаза синими холодными глазами: — Я вам приказываю одеться. Мы выйдем вместе. Но имейте в виду, если я замечу с вашей стороны хоть малейшее… Вы меня понимаете? Вы — на два шага впереди, я — сзади… Я вам буду говорить, куда поворачивать… Договорились? — Слушаюсь, — прошептал Андреичев. — Так одевайтесь. Быстро! Мы выйдем через кухню. И еще раз предупреждаю… Вам ясно? — Так точно. В это время Дружинину показалось, что мимо окна в тумане прошла какая-то странно знакомая женская фигура. Раздался стук в дверь. — Ни одного движения! — сказал Дружинин Андреичеву и сунул руку во внутренний боковой карман пальто. Стук повторился. Потом женская фигура снова прошла мимо окна и остановилась. Дружинин узнал Валентину. Приложив руки щитками к глазам, она смотрела с улицы в комнату. Увидела Дружинина. Крикнула в стекло: — Откройте! Казалось, ее расширенные глаза светятся на бледном лице, как бы размытом, слившемся с туманом. — Откройте, откройте! — кричала она, тревожно стуча пальцем в стекло. Ее появление было так неожиданно и невероятно, что Дружинин понял: случилась беда. Не спуская неподвижных глаз с Андреичева, он подошел к двери и отодвинул засов. Валентина вбежала в мастерскую. Дружинин снова быстро запер дверь. С трудом переводя дыхание, Валентина смотрела на Андреичева прозрачными глазами, полными такой ненависти, что Дружинин понял все. Андреичев побледнел и попятился. — Куда? — сказал Дружинин. — Запереть… черный… ход… — пробормотал Андреичев. — Остановитесь! Андреичев остановился. Лицо Валентины покрылось красными пятнами. — Вы провокатор! — закричала она и затопала ногами в мокрых кирзовых сапогах; потом, вздрагивая плечами, подошла к Андреичеву и неловко раскрытой ладонью изо всех сил ударила его по лицу. — Ты с ума сошла! Что ты делаешь? — сказал Дружинин, хватая ее за плечи. Но она уже отшатнулась назад, прижалась к Дружинину, торопливо говорила: — Сейчас же уходите отсюда… Только что мы получили записку от Святослава из тюрьмы. Его забрали здесь, в сапожной мастерской. Андреичев провокатор… Меня послал до вас товарищ Бачей… скорей уходите… скорей уходите… Дружини почувствовал, что холодеет. Андреичев вжал голову в плечи и бросился в кухню. Но Дружинин перехватил его и втолкнул за перегородку. Он втолкнул его с такой силой, что Андреичев отлетел к стене и упал на кровать. В это время за окном с азалиями, в тумане, метнулась женская фигура в румынской шляпке трубой. По стеклу быстро забарабанили пальцы. — Анюта! — закричал отчаянным голосом Андреичев. — Молчать! — тихо сказал Дружинин. И Андреичев вдруг смолк, окаменел, прикрыл голову тощими руками, как бы защищаясь от удара. Дружинин вынул из бокового кармана «вальтер» и бросил его в соседнюю комнату под ноги Валентине: — Держи. Если кто-нибудь ворвется, стреляй. — Что вы хотите сделать? — дрожащим голосом сказал Андреичев. — Молчите! — повторил Дружинин. — Сидите. Не смейте вставать. — Он вплотную подошел к Андреичеву, который отшатнулся от него и с такой силой ударился спиной в стенку, что закачалось маленькое зеркало, сделанное в виде подковы, в зеркальной подковообразной рамке с гранеными зеркальными гвоздиками. — Вы помните, какую вы давали присягу?.. Не помните? Так я вам напомню. Слушайте, вы, мерзавец! — Ноздри Дружинина раздулись и побелели. — «В случае измены данной мною клятве, вслух в присутствии товарищей, пусть меня покарает суровая рука полевого партизанского трибунала на месте, где совершена измена, в чем подписываюсь». — Этого больше никогда не повторится… Я вам сейчас все объясню… Клянусь матерью!.. Вы не имеете права! — вдруг закричал Андреичев страшным, неправдоподобным, каким-то заячьим голосом и внезапно осекся. Его побелевший лоб покрылся потом. Под глазами появились тени, водянисто-голубоватые, как разбавленное молоко. — У меня гланды, — бессмысленно прошептал он. Дружинин взял его обеими руками за худую шею и медленно, чувствуя все время тяжелое отвращение, задушил. А в это время кухонная дверь уже трещала под ударами прикладов. Раздался грохот. Дверь рухнула. Мастерская наполнилась гулом голосов и стуком кованых сапог. Дружинин выскочил из-за перегородки. Валентина стояла на коленях за прилавком и, вытянув руку, стреляла из пистолета в солдат жандармского легиона. Сжав рот и нагнув голову, Дружинин схватил низенькую табуретку за ножку, очень широко размахнулся и со страшной силой ударил кого-то по голове. Табуретка разлетелась на куски. Тогда Дружинин схватил с подоконника вазон с азалией и швырнул его в офицера, поднимавшего пистолет, но промахнулся: вазон ударился в стенку, черная мокрая земля поползла вниз по зеленым обоям. Кто-то дернул Дружинина за ногу. Но Дружинин удержался и успел схватить с подоконника тяжелую колодку с сапогом. Он прижался к стене и стал драться колодкой. Но в это время его ударили прикладом по голове, и последнее, что он увидел, было искаженное болью, плывущее лицо Валентины, которой выкручивали руки. 50. За Родину! Они шли по гранитной мостовой, неудобно держа перед собой стиснутые руки в немецких автоматических наручниках: впереди Дружинин, за ним Святослав и Валентина. Только что им объявили смертный приговор, и теперь они возвращались из особняка, где происходил военно-полевой суд, во внутреннюю тюрьму гестапо. До тюрьмы было совсем недалеко — большой серый дом наискосок через улицу. Там, в подвале, где раньше находился оптовый склад Укртекстильторга, теперь была устроена камера, происходили допросы, очные ставки, пытки, и оттуда в черных закрытых машинах или на военных грузовиках каждую ночь, перед рассветом, осужденных увозили на казнь. Этот большой, недавно отремонтированный дом с чисто вымытыми пустынными окнами, с косыми щитами, закрывавшими подвальные трапы, с часовыми возле каждой двери, сверкающей медными ручками, жарко начищенными самоварной мазью, несмотря на всю свою чистоту и опрятность, казался самым мрачным на всей улице — запущенной, грязной, наполовину разрушенной авиабомбами. Но осужденных не сразу отвели в подвал этого дома. Сначала гестаповцы долго водили их по городу, из улицы в улицу, желая устрашить непокорное население, показать свою силу. Да, им было чем похвастаться, этим напудренным, затянутым в корсет конвойным офицерам в громадных черных эсэсовских фуражках и длинных лакированных сапогах, шедшим строевым шагом сбоку. В их руках находился Дружинин, неуловимый подпольщик, за которым немецкая и румынская разведки охотились около двух лет. Впереди и позади медленно ехали два черных броневика с белыми немецкими крестами и пулеметами, наведенными на осужденных. По бокам, с автоматами наизготовку, двумя шеренгами подвигался взвод немецких солдат в стальных шлемах — тугие ремешки на подбородках, глаз не видно. А посередине, в мертвом пространстве, по пустой гранитной мостовой, как бы окруженные прозрачным воздухом смерти, шли три советских человека: Дружинин, Валентина и Святослав. Они шли по городу, из улицы в улицу, и с каждым их шагом на тротуарах становилось все больше народу. Люди стояли под арками ворот, в подъездах, у закрытых окон, толпились вдоль тротуаров, становились на уличные чугунные тумбы. Мальчишки влезали на каштаны и акации, чтобы лучше видеть шествие. Город, казавшийся до сих пор пустынным, лишенным души, теперь странно переменился. Вдруг, подобно солнечному лучу, пробившемуся из-за грозной тучи и опоясавшему ее траурные края ослепительно-белой каймой, пробилась и засияла душа города — истерзанная, но все еще живая. Простые советские люди, обносившиеся, голодные, грязные, выходили из развалин и шли по обеим сторонам улицы, провожая Дружинина. На каждом перекрестке стояли пулеметы, направленные на арестованных, а они шли в спокойном, суровом молчании. Две женщины выбежали из переулка. Они крепко держались за руки и, почти падая от изнеможения, стали пробиваться сквозь толпу. Вытягивая худые, жилистые шеи, они пытались через головы рассмотреть осужденных. Но они ничего не видели, кроме черных башен броневиков и стальных касок конвоя. Тогда они снова бросались вперед, расталкивая людей, извиняясь, почти падая с ног и поддерживая друг друга трясущимися руками. В их новых, криво надетых и плохо застегнутых на спине ситцевых платьях, еще ни разу не стиранных, в их одинаковых платках, из-под которых выбивались неубранные волосы, в их опухших, измученных глазах, полных изумления и ужаса, было нечто такое, что заставило толпу молчаливо расступиться. Они бросились вперед и совсем близко от себя вдруг увидели трех осужденных, которые продолжали мерно идти посреди мостовой, неудобно держа скованные руки. Одна из женщин как-то странно рванулась на месте, словно хотела крикнуть, но не крикнула, хотя все ее порывисто вытянувшееся тело как бы исторгало крик. Она только прижала к лицу сжатые пальцы, изо всех сил стараясь не вскрикнуть. Потом ее лицо стало бескровным, она пошатнулась, стала заваливаться назад и, если бы другая женщина не схватила ее за плечи, упала бы на тротуар. Но она не упала, выпрямилась и быстро пошла, опираясь на плечо другой женщины, по гранитной обочине, не отрывая взгляда от осужденных. Одна женщина была Перепелицкая, а другая — мать Святослава Марченко. Эти две пожилые женщины казались сестрами. Но, в сущности, они совсем не были похожи друг на друга. Впечатление сходства создавали надетые на них одинаковые платки. Мать Святослава, хотя ее и называли на Московской улице «старуха Марченко», ничем не напоминала старуху. Это была крепкая сорокалетняя женщина, склонная к полноте, жгучая брюнетка с бровями густыми, как усы, и усиками над верхней губой, похожими на реденькие бровки, жаркая, кареглазая — настоящая черниговская. Когда утром в день суда Перепелицкая — по специальному экстренному решению бюро райкома — вышла из катакомб, с тем чтобы попытаться в последний раз хотя бы издали увидеть свою дочь, она сначала забежала на Московскую улицу к «старухе Марченко». В том виде, в каком она была, идти в центр города нечего было и думать — слишком явно выдавали ее следы почти двухлетнего пребывания в катакомбах. Вся ее до последней степени изношенная, почти истлевшая одежда была пропитана подземной сыростью, забита въедливой каменной пылью. «Старуха Марченко» собственноручно вытерла Матрене Терентьевне лицо, шею и руки мокрым полотенцем, полила ей на ноги воды. Затем она вынула из сундука два давних, но еще ни разу не надеванных ситцевых платья, одно кое-как надела сама, а другое дала надеть матери Валентины. Пока они, задыхаясь, бежали по городу, Матрена Терентьевна еще кое-как владела собой. Но когда она вдруг увидела перед собой Валентину, которая шла босиком посредине мостовой, в наручниках, окруженная штыками и пулеметами, силы оставили ее. Марченко, у которой тоже подломились ноги и потемнело в глазах, когда она увидела своего Святослава, все же успела подхватить Матрену Терентьевну и не дать ей упасть. Теперь они обе, продолжая крепко держаться за руки, шли по обочине тротуара, сложенного из синих плиток лавы, рядом с осужденными, отделенные от них цепью конвоя. Они забегали вперед, останавливались, пропускали мимо себя шествие и снова забегали вперед, чтобы опять увидеть дорогие лица. Был теплый, почти жаркий солнечный день. Яркое небо, кое-где тронутое легкой, ангельской рябью перистых облаков, свежо и нежно сияло над городом, особенно густо синея в проломах стен, в пустых провалах окон, над холмами строительного мусора, поросшими дикой петрушкой и молодым бурьяном. Странная, подавляющая тишина стояла над улицей, над городом, кажется, над всем миром. Было только слышно мерное шарканье солдатских сапог, глухое ворчанье броневиков. И в этой тишине, как почти всегда бывает в жаркие летние дни, откуда-то доносились звуки старой шарманки, такой дряхлой, что в ее мелодии отчетливо слышались пропуски, тягостные пустоты, как будто для некоторых нот не хватало воздуха, и они только угадывались, как слабые выдохи. Заметили ли они — Дружинин, Валентина и Святослав — этих двух женщин в новых ситцевых платьях, узнали ли они их в толпе, окружавшей шествие? Конечно, они их узнали. Но ни одна черта не дрогнула на их лицах. Только на миг расширились глаза Валентины, когда они встретились с глазами матери. И Матрена Терентьевна поняла, что дочь ее видит. Но ни одним движением она не могла подтвердить Валентине, что она заметила ее взгляд, в котором на миг вспыхнула и погасла зеленая искра. О, как хотелось Перепелицкой броситься к Валентине, обнять, прижать ее голову к своей груди, защитить ее руками, всем своим телом! Но она не имела права: маленькое неосторожное движение, маленький знак могли ее выдать, а она не принадлежала себе, она была членом подпольной организации. В толпе шныряли сыщики и агенты сигуранцы и гестапо. Если бы ее схватили, это могло бы поставить под удар всю организацию. И она шла, ловя жадными глазами ускользающий взгляд дочери и кусая руку, чтобы не закричать. А рядом с ней, шумно дыша, шла «старуха Марченко» со стиснутыми зубами и поминутно спотыкалась… Дружинин двигался неторопливо, немного вразвалку. Если бы не наручники и не вооруженные солдаты, окружавшие его, можно было подумать, что он гуляет. Но имея возможности свободно размахивать руками, Дружинин мерно раскачивался всем своим могучим телом, выставляя вперед то одно, то другое плечо, как бы расталкивая воздух. Однако было заметно, что ходьба причиняет ему страшную боль, которую он силился скрыть. Он шел босиком, но, по-видимому, не это заставляло его страдать. Страдало все его тело, истерзанное пытками, продолжавшимися в течение месяца почти каждую ночь, со дня ареста до самого суда. К нему применяли все виды пыток, вплоть до особенно утонченной и особенно ужасной пытки электрическим током. Перед судом его побрили и припудрили кровоподтеки на его лице. Но все же они просвечивали сквозь слой пудры и делали лицо Дружинина похожим на грубо размалеванную маску с живыми человеческими глазами — прекрасными темно-синими глазами, яркими и презрительными. Он старался идти твердо, непринужденно. Но временами его ноги как бы выходили из повиновения — вдруг ослабевали, подламывались, начинали вихляться, как на развинченных шарнирах. Тогда он останавливался, собирался с силами и продолжал идти дальше почти что ровно. За ним шли Валентина и Святослав, тоже босиком и тоже делая усилия, чтобы не обнаружить страданий, которые причинял им каждый шаг. На Святославе была летняя красноармейская гимнастерка с пятнышком на том месте, где был комсомольский значок, с расстегнутым, неподшитым воротом, без пояса, а на Валентине — черная короткая юбка, почти до колен открывавшая белые, покрытые синяками и ссадинами ноги, и грязная батистовая кофточка с некогда плоеной грудью и гладкими перламутровыми пуговичками. Она шла цепкой, валкой походкой рыбачки, привыкшей ступать по ракушкам, но делала слишком маленькие шажки. Для того чтобы они могли идти рядом, Святославу все время приходилось укорачивать шаг. Она не могла взять его под руку. Она лишь слегка опиралась плечом о его плечо. Но было такое впечатление, что они идут обнявшись. Был конец мая. По всему городу цвела белая акация. Старые большие деревья, сплошь увешанные плакучими гроздьями нежных, необыкновенно душистых зеленовато-молочных цветов, превращали улицы изуродованного города в аллеи, в тенистые туннели цветов и листьев. На горячей мостовой лежали тени акаций. По ним, как по темным кружевам, ступали босые ноги осужденных. И тени скользили вверх по их коленям, по груди, по лицам, по волосам непрерывной кружевной сетью, как бы желая своим ласковым, неосязаемым прикосновением умерить боль, которую они испытывали. С вызывающей гордостью подняв вверх свой круглый подбородок, ставший теперь твердым, почти квадратным, шла Валентина, мелко переступая маленькими босыми ножками. Откуда-то с балкона им бросили охапку цветущей акации. Одна веточка упала на голову Валентины, зацепилась за волосы, но не удержалась и стала сползать вниз. Девушка поймала ее на лице скованными руками и взяла в рот. Так она и шла, с веточкой белой акации в губах, почти черных, как маленькая запекшаяся рана, слегка опираясь плечом на Святослава. А Святослав шагал с неподвижно застывшей на губах высокомерной улыбкой, стройный, тонкий, с каштановыми волосами, гладко зачесанными назад, соразмеряя свои шаги с шагами своей подруги. А впереди них, как бы прогуливаясь, шел и мерно раскачивался всем своим большим, ладным телом Дружинин, неторопливо, по-хозяйски разглядывая небо, деревья, дома, афишные тумбы и людей, молчаливо провожавших его. Иногда его глаза вспыхивали, когда он вдруг узнавал в толпе кого-нибудь из своих. Глаза молчаливо встречались с глазами, говорили друг другу «прощай» и так же незаметно расходились. Дружинин шел не как арестованный, не как осужденный. Он шел как победитель, как хозяин города, как хозяин мира. Один раз он даже остановился перед куском разрушенной ракушечниковой стены, на которой был наклеен румынский приказ. Он остановился, не обращая ни малейшего внимания на конвой, и не пошел дальше до тех пор, пока не прочел весь приказ городского головы Одессы Германа Пынти, от первой до последней строки. Это было так неожиданно, что конвой тоже остановился. А Дружинин стоял, расставив ноги, и читал вполголоса относительно категорического запрещения продажи и потребления всякого рода семечек на всей территории города Одессы. — Семечки! Как-нибудь проживем без семечек! — громко сказал Дружинин, с непонятной, зловещей улыбкой. — Поехали дальше! И шествие продолжалось. Их провели по Екатерининской, до Дерибасовской, вокруг Соборной площади, по Садовой, наконец, повернули на Коблевскую. Вероятно, это было сделано нарочно, специально для того, чтобы они прошли мимо сапожной мастерской Андреичева, мимо того места, где их взяли. И они прошли мимо этого места. Окно, в котором еще так недавно между двумя вазонами азалий стоял на колодке сапог, теперь было замазано мелом. На двери висел замок и была прибита бумажка: «Помещение сдается». Было что-то зловещее, гробовое в этом слепом, замазанном мелом окне, в этой запертой на замок двери, выкрашенной свежей ядовито-коричневой масляной краской, в подкове, прибитой к порогу. И они молча прошли мимо них, как мимо собственной могилы. Их еще некоторое время водили по городу, пока наконец не привели обратно к воротам внутренней тюрьмы. Ворота открылись. Солдаты оттеснили толпу провожающих на противоположный тротуар. Все смешалось. Матрена Терентьевна и Клавдия Ивановна, привстав на носки и изо всех сил вытянув шеи, в последний раз издали увидели Дружинина, Валентину и Святослава. Внезапно Дружинин сделал какое-то странное движение скованными руками. Вероятно, он их пытался вскинуть над головой, но сумел лишь поднять до уровня своего лица. — За Ленина! За Родину! За власть Советов! — крикнул он на всю улицу сильным сорванным голосом — и сейчас же на него обрушилось несколько прикладов. Осужденных втолкнули во двор, и железные декадентские ворота со сквозной решеткой в виде лилий, наглухо заколоченные досками, быстро закрылись. И в этот же миг где-то в самых задних рядах пошатнувшейся толпы раздался ни с чем не сравнимый, отчаянный, раздирающий душу детский крик. — Папка! Папочка! Папка! — захлебываясь от рыданий, кричала маленькая пестрая девочка, похожая на цыганку, стоя на шарманке, которую поддерживал старик. — Папка! Папка! Папка!.. Но когда два полицейских в штатском пробились сквозь толпу, на этом месте уже никого не было. Но это еще не был конец. После того как ворота тюрьмы захлопнулись, осужденные жили еще более месяца. Фашисты обещали им жизнь в том случае, если они подадут румынскому королю прошение о помиловании. Они хотели показать непокорному населению города свою силу и превосходство даже над такими людьми, как Дружинин и его товарищи. Враги хотели уничтожить их морально. Они не знали, кто был Дружинин в действительности. Они могли только догадываться, что это очень крупный работник. Теперь, когда он был в их руках, проще всего казалось его уничтожить физически. Но им было выгоднее заставить его жить. Они не ставили Дружинину, Валентине и Святославу никаких условий. Они больше не пытали их, не мучили, не требовали от них ни предательства, ни измены родине, понимая, что это бесполезно. Им только советовали подписать прошение о помиловании. Как просто: взять в руку перо, написать на листе министерской бумаги свою фамилию — и перед тобой жизнь, солнце, море, цветущая акация, свобода. Да, именно свобода. Враги обещали им даже свободу. Их свобода была фашистам выгоднее, чем заключение. Пусть они подпишут прошение о помиловании, и добрый король их простит, и тогда они могут идти на все четыре стороны. Пусть живут. Пусть ходят по городу. Пусть население знает, что даже они — партизаны, народные мстители, коммунисты, лучшие из лучших, — признали власть короля, признали его право на жизнь и смерть советского человека. В течение месяца румынские адвокаты почти каждый день приезжали во внутреннюю тюрьму. В жемчужно-серых фетровых шляпах, в белых шелковых макинтошах, с портфелями из свиной кожи под мышкой, они выскакивали из своих малолитражек, похожих на вонючих водяных жуков, быстро пробегали боком мимо часовых и, по-адвокатски деловито склонив набок голову, поднимались по лестнице с натертыми воском перилами. На пятом этаже была большая чистая комната с новой мебелью, новыми коврами и портретом короля Михая, молодого человека, причесанного по-английски, в военной форме с нашивками на рукаве. Адвокаты раскладывали на столах свои хрустящие, чистые бумаги, портфели, приготовляли письменные принадлежности. Затем по очереди, под строгим конвоем, вводили Дружинина, Валентину, Святослава — каждого в отдельности — и уговаривали. Адвокаты их не торопили. Адвокаты были вежливы, даже любезны. Они были уверены, что слепая жажда жизни в конце концов сломит их упорство. Трудно было себе представить, чтобы человек мог добровольно отказаться от жизни, от свободы, тем более что за это от него не требовали ничего дурного — только подписать прошение о помиловании. Но фашистские адвокаты не знали, не понимали и не могли понять, что такое советский человек. Это было выше их понимания. Как ни была сильна жажда жизни у Дружинина, Валентины и Святослава, как страстно ни хотелось им жить, все же честь советского человека была для них дороже. Фашистские юристы ошиблись в том, что у Дружинина, Валентины и Святослава слепая жажда жизни. Была жажда жизни, но не слепая. Была сознательная, высокая любовь к справедливости, честной советской жизни, которую они ставили выше всего на свете и от которой не могли и не хотели отказаться даже перед угрозой неминуемой смерти. Больше того: самую свою смерть они превратили в акт высочайшего патриотизма. Они показали населению города, что они сильнее захватчиков, что их можно убить, но нельзя поставить на колени. На все уговоры и обещания, на все речи фашистских адвокатов они, не сговариваясь, повторяли одно и то же, каждый в отдельности: — Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь. И их снова уводили по лестницам и коридорам вниз, в подвал, в темную камеру и на другой день снова приводили в комнату на пятом этаже, и снова они в усовершенствованных патентованных наручниках стояли перед столом, на котором были разложены прошения о помиловании и письменные принадлежности. Но ничего этого они не замечали, не хотели замечать. Адвокаты курили сигареты, один за другим произносили на ломаном русском языке речи, а партизаны смотрели в окно на голубую полоску моря, кое-где видневшуюся над акациями и крышами города, мертво и неподвижно окаменевшего под пыльным небом, как бы добела выгоревшим от тягостного июльского зноя. — Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь, — говорил Святослав, и его уводили. — Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь, — сузив прозрачные глаза с твердыми зернышками зрачков, произносила Валентина сухим, напряженным голосом, и ее уводили. — Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь, — говорил Дружинин негромко, но с такой силой, что белела ямочка на его подбородке, и его уводили. Он, прихрамывая, шел по пустым коридорам и пустым лестницам, двигая широкими плечами и хрустя запястьями, стиснутыми наручниками, которые могли бы с него снять в любую минуту, стоило только ему попросить перо. И на другой день их снова вызывали, и они снова видели над крышами море, которое нежно таяло, как бы уходило из глаз, медленно исчезало на горизонте, как жизнь. В конце концов их убили. 51. Маленькая веточка жизни Весь этот страшный месяц Матрена Терентьевна провела как в тяжелом, лихорадочном бреду. Слухи о том, что фашистские адвокаты каждый день ездят во внутреннюю тюрьму гестапо уговаривать Дружинина, Валентину и Святослава подать королю прошение о помиловании и обещают им жизнь и свободу, каким-то образом проникли в город, в подполье, в катакомбы. Матрена Терентьевна не могла ни есть, ни спать, а если на минуту забывалась в полусне, еще более тягостном, чем явь, в нее как бы вселялась душа ее девочки, ее Валентины, и она чувствовала такую страстную, безумную жажду жизни и вместе с тем невозможность, немыслимость этой жизни, что снова впадала в беспамятство, но и в беспамятстве ее преследовало странное видение, ужасное в достоверности всех своих подробностей: она — Валентина, и она идет по черному кружеву теней, которые поднимаются с мостовой по ее ногам, по коленям, по груди, скользят по холодному, как хрусталь, лицу, и она держит в запекшихся губах веточку белой акации, и веточка падает, и она не может ее удержать, и страшная жажда жизни и невозможность этой жизни жжет ее, как угли, которые она глотает, и веточка акации скользит по ее груди, маленькая душистая веточка жизни, которую невозможно удержать… Петя спал и видел во сне, что он стоит по колено в тошнотворно неприятной, хотя и совершенно прозрачной воде. Эта неподвижная вода вызывала отвращение, потому что в ней плавали толстые рыбы, похожие на сомов, но только еще более скользкие и голые. Они были цвета бледного человеческого тела, у них были спереди лапки, как у тритонов, и они были как будто бы слепые, вернее — у них совсем не было глаз. Они очень медленно ползали по каменному дну, вялые, покорно податливые. Их можно было брать в руки, вынимать из воды, и они не двигались, как дохлые. Они вызывали чувство тошноты, пронизывающей все волокна мозга. Иногда они пищали, хотя и были дохлые, причем их писк как бы существовал сам по себе, независимо от них. Этот писк, как бы шныряя по ногам, летал по воздуху, стремительно и легко касался Петиного лица, как длинная сухая паутина. Сотни маленьких невидимых животных с писком проносились мимо, заставляя тело вздрагивать от непонятного ужаса. И Пете приснилось, что он проснулся, вскочил, сел на постели. Невидимые существа продолжали с писком метаться по стенам, перебегать по нарам, задевая мальчика и щекоча его голову. Он понял, что это мыши. Можно было подумать, что вся пещера наполнена мышами. Он закричал, но, как это бывает, когда человек кричит во сне, не услышал своего голоса. Зато в ту же минуту он услышал в темноте голос Валентины, и это не показалось ему странным. «Мама! Проснитесь! — кричала Валентина где-то совсем близко. — Мама, проснитесь! Посмотрите, что делается!» За углом мелькнул багровый свет зажигалки. Петя увидел несколько мышей, бегущих по стене. Они мелькнули с такой быстротой, что самих мышей он почти не разглядел, а успел заметить несколько прямых тонких хвостов, скрывшихся за поворотом. Две фигуры — Матрена Терентьевна и Валентина — пробежали со светильниками в руке в глубине коридора. Петя легко, не чувствуя ног, и очень быстро — гораздо быстрее, чем это бывает наяву, — побежал — скорее, полетел за ними и вдруг почувствовал, что наступил на толстенькую мышь, которая с писком шмыгнула в темноту. Из-под его ног во все стороны разбегались мыши. Мышиные хвосты проносились по стенам, как будто кто-то стремительно чиркал там и здесь тонким угольным карандашом, след которого почти в тот же миг исчезал. Возле ниши, где помещались кухня и кладовая, со светильником в поднятой руке стояла Матрена Терентьевна в очень черном шерстяном платке, которого у нее никогда не было, и светильник так шатался, что огонек каждую минуту готов был погаснуть. И этот светильник в то же время был также и маленьким глобусом. Прижавшись к Матрене Терентьевне, тоже в темном шерстяном платке, стояла Валентина, и Петя видел, что она вся дрожит с головы до ног, хотя лицо у нее неподвижно и открытые глаза ничего не выражают. Петя заглянул в нишу, где что-то происходило, и увидел нечто невероятное, омерзительное, как бы находящееся за пределами воображения. Сотни, тысячи мышей наполняли нишу. Они бегали вверх и вниз по стенам, проносились по сводам, покрывали пол сплошной серой шевелящейся кашей. Ящики, мешки, коробки были так густо облеплены мышами, что их совершенно не было видно под живыми серыми падающими, ползающими гроздьями копошащихся животных. Оглушительный писк и тошнотворный шорох сводил с ума, и одуряющая, пронзительная вонь зверинца проникала в мозг, как отрава. Мельчайшие частицы изъеденной газетной бумаги, опилки изгрызенного дерева, куски мешочного рядна, наваленные кучами, смешивались с мелким мышиным пометом. А Валентина, продолжая так же неподвижно и равнодушно смотреть перед собой ничего не видящими глазами, подобрав юбку, давила мышей ногами, кричала монотонным, сводящим с ума голосом: «Бейте их! Давите! Что же вы смотрите, я не понимаю!» — и слезы катились по ее холодному, хрустальному лицу. Петя в ужасе бросился бежать по штреку, но теперь это уже был не штрек, а знакомый школьный коридор, странно пустой, звонкий, с запертыми классами, в которых молчаливо делалось что-то нехорошее и очень опасное. Петя бежал, спускался и подымался по школьным лестницам, путался в этажах, никак не мог найти выход, и снова попадал в пустой коридор, и уже не бежал, а скользя летел мимо запертых классов, где что-то делалось — страшное, недоброе, — и чувствовал, что за его спиной одна за другой коварно приоткрываются двери и какая-то злая, неумолимая сила бесшумно преследует его по пятам, и все время откуда-то доносится тоскливый, воющий крик Матрены Терентьевны, и уже какие-то длинные руки трогают его за плечи, и если он обернется — то он погиб. Он сделал во сне отчаянное движение, дернулся всем своим телом, чтобы вырваться из оцепенения, разорвал пелену сна и, обливаясь потом, проснулся. В красном уголке мелькал свет; в штреке двигались тени; слышались приглушенные голоса, и среди них особенно явственно выделялось всхлипывающее бормотанье Матрены Терентьевны, которое вдруг переходило в тонкий, душу надрывающий крик. Ударившись в потемках о каменный выступ, Петя торопливо побежал в красный уголок и увидел Матрену Терентьевну, которая лежала грудью на каменном столе и быстро, судорожно двигала согнутыми локтями, словно хотела куда-то ползти. Она рыдала, содрогаясь всем своим маленьким, сухим телом. Склонившись над ней и крепко держа ее за руки, стояла в черном ватнике Лидия Ивановна, что-то быстро, нежно говорила, и по ее опухшему лицу катились слезы, освещенные «летучей мышью». Синичкин-Железный — взъерошенный, в валенках — ходил взад и вперед по пещере, круто поворачиваясь и всякий раз наклоняя голову, чтобы не удариться о потолок. Черпоиваненко сидел за столом на своем обычном месте и, ломая в руках красный карандаш, неподвижно смотрел через очки перед собой. Петр Васильевич стоял, прислонясь к несгораемому шкафу; его лицо было грубым, угловатым, как бы вырубленным из камня; он был совершенно неподвижен, только его пальцы быстро перебирали портупею. Сквозь туман, застилавший глаза, Петя увидел еще несколько лиц — Раисы Львовны, Колесничука, Цимбала, — и все эти лица были так же неподвижны, грубы, угловаты, словно вырублены из камня, как у отца. Один за другим в красный уголок входили, наклоняясь при входе, партизаны отряда Дружинина и молча останавливались вдоль стен. При свете фонаря тускло блестело их оружие. Дрожа всем телом, Петя на цыпочках подошел к отцу. У него не было сил произнести ни одного слова. Он только вопросительно посмотрел в его лицо. Не глядя на мальчика, Петр Васильевич полузакрыл глаза и сделал легкое движение головой, которое Петя сразу понял. Отец показывал головой на газету, лежавшую перед Черноиваненко, под фонарем. Петя с дрожью заглянул в газету. Он увидел место, отчеркнутое красным карандашом, и прочитал заголовок, грязно напечатанный жирными сбитыми буквами: «Одесский военно-полевой суд», а под ним — еще какие-то мелкие, неразборчивые слова, среди них — жирное слово «приговорил» и потом три слова, ударившие в сердце, как выстрел: «Дружинин, Перепелицкая, Марченко». А под ними еще несколько слов — невероятных, невозможных, непоправимых: «Приговор приведен в исполнение». «Доносит старший лейтенант Бачей. Вчера на рассвете смертью храбрых пал расстрелянный презренными захватчиками капитан Дружинин вместе со своей помощницей радисткой Валентиной Перепелицкой и красноармейцем комсомольцем Святославом Марченко точка Им были обещаны жизнь и свобода в случае если они подпишут прошение о помиловании точка На все уговоры и обещания советские патриоты отвечали одно двоеточие мы советские люди на советской земле признаем только власть Советов и просить пощады у врага не собираемся точка Гордый ответ патриотов-большевиков немедленно стал известен населению непокоренного города-героя вызвал большой патриотический подъем укрепил веру в скорую победу над фашистами приближение грозного часа расплаты и полного изгнания захватчиков из пределов священной советской земли точка В связи с решительной победой Красной Армии на Орловско-Курской дуге среди румынской администрации наблюдается крайняя растерянность широко распространилось мнение что война проиграна точка Отмечены факты спешного отъезда из Одессы обратно в Румынию и Германию больших групп коммерсантов валютчиков фабрикантов и прочих рыцарей легкой наживы точка На черной бирже курс марки резко падает на базаре начинают охотно брать советские деньги точка Шифры коды агентурные списки Дружинина хранятся в прежнем месте точка Жду приказаний». На следующий день из Москвы в условленный час была получена следующая радиограмма: «Капитану Бачей точка Скорбим героической смерти доблестного советского патриота капитана Дружинина его славных сподвижников бестрепетно отдавших свою жизнь за Родину точка Впредь особого приказания исполняйте обязанности Дружинина точка Выходите эфир прежнему графику точка Передайте Черноиваненко от имени Украинского партизанского штаба проверить боевую готовность всех партийных и беспартийных большевиков находящихся на учете райкома точка Ваша семья находится эвакуации Уфе точка Днями возвращается Москву квартира цела денежное довольствие получает вашему аттестату все живы здоровы точка Вам присвоено воинское звание капитана выражаем благодарность хорошую работу желаем успехов ждем ценной информации шифр прежний связь с Черноиваненко дальнейшем будем держать через вас». Эту радиограмму принял Петя, заменивший Валентину. Как большинство мальчиков его возраста, склонных к технике, он быстро изучил азбуку Морзе. Впрочем, Петю никак нельзя было назвать мальчиком. Ему уже шел пятнадцатый год. Это был высокий, слегка сутулый юноша с длинными волосами, которые он тщательно зачесывал кверху. Его голос уже погрубел, начинал ломаться, и он уже несколько раз назвал отца не «папочка», а «батя». Петя принимал радиограмму, склонившись над старым фибровым чемоданчиком сержанта Веселовского, на крышке которого с внутренней стороны теперь была наклеена фотокарточка Валентины, найденная Матреной Терентьевной в ее узелке и подаренная Пете: маленький вылинявший квадратик с белым уголком внизу. И пока Петя принимал радиограмму из Москвы, на него, как из тумана, смотрело бледное, размытое лицо девочки с белыми волосами, заплетенными кренделем, и прозрачными глазами с твердыми зернышками зрачков, которые даже и на фотографии казались светло-зелеными, как виноград. 52. О погибших Синичкин-Железный умер внезапно поздней осенью 1943 года. Он во второй раз заболел воспалением легких, но проболел недолго и, к удивлению, скоро стал поправляться. Правда, он очень ослабел, с трудом держался на ногах, ходил с одышкой, держась рукой за стенку штрека. Но он был необыкновенно бодр и все время чувствовал особенный прилив душевных сил, какое-то веселое, нетерпеливое возбуждение. Оно особенно усилилось после разгрома немцев на Орловско-Курской дуге и освобождения Красной Армией Орла. Теперь уже было ясно, что немцы проиграли войну и что окончательная победа является вопросом времени. Началось изгнание врага из пределов Советского Союза. Синичкин-Железный не мог уже принимать участия в боевых действиях. Но он ни одной минуты не оставался без дела, горячо занимаясь разработкой планов операций. Он подавал советы, он вел журнал боевых действий, куда записывал — подробно и обстоятельно — все решения райкома и донесения об их выполнении; он принимал сводки Совинформбюро, сочинял листовки, все время возился возле несгораемого шкафа, приводя в порядок личные дела, агентурные списки, проверяя отчетность, и составлял рапортички расхода продуктов питания и боеприпасов. Часто, с большим трудом добравшись до отдаленной пещеры, где помещалась рация покойного Дружинина, он присаживался на корточки перед фибровым чемоданчиком, надевал наушники и ловил Москву, стараясь услышать очередной салют. Слушать салюты сделалось его потребностью. У него появилось особое чутье, удивительный дар предчувствия салюта. Он угадывал его заранее: вдруг начинал чувствовать нетерпеливое беспокойство; и это беспокойство редко его обманывало. — Сейчас будет салют, — говорил он и, надев наушники, начинал ловить московскую волну. Выслушав приказ Верховного главнокомандующего, он торопливо пробирался в красный уголок, с тем чтобы поскорее отметить на карте освобожденные районы. Он отмечал их кусочком древесного угля. Теперь карта Советского Союза была испещрена множеством кружков, черных извилистых стрел, как бы вылетевших из Москвы на запад и врезавшихся в расположение фашистских армий. Громадные пространства освобожденных областей, густо заштрихованных углем, со всех сторон нависали над линией фронта, образуя полуострова и заливы, каждый день меняющие свои очертания, неуклонно перемещающиеся на запад. Под этой картой однажды и нашли Синичкина-Железного. Он лежал в луже крови, внезапно хлынувшей из горла, ничком, вытянув белую окостеневшую руку, в которой продолжал держать кусочек угля. Открытые глаза грозно чернели на белом прекрасном лице, и сизые губы просвечивали сквозь поредевшие усы тонкой, горделивой улыбкой. А скоро в Голованивские леса ушел со своим отрядом Серафим Иванович Туляков. Черноиваненко провожал его до развилки дорог. Была ночь, оттепель, легкий морозный ветер. Острый ледяной месяц стоял над степью. Яркая голубая звезда висела в темном небе, между месяцем и горизонтом, дрожа и переливаясь, как слеза. Степь еще по-зимнему молчала, по-зимнему лаяли где-то на селе собаки, но уже что-то весеннее чувствовалось в холодном, водянистом запахе тающего снега. — Стало быть, Серафим Иванович, действуйте, — сказал Черноиваненко, останавливаясь. — Как любит выражаться наш многоуважаемый Леня, Гитлер уже едет с базара. — Черноиваненко прислушался. — И едет довольно-таки быстро. Со стороны железной дороги слышался шум идущих поездов: один поезд стучал совсем недалеко — видимо, подходил уже к Одессе-порт, другой шумел еле слышно, где-то за горизонтом. Иногда ветер приносил тревожные свистки маневровых паровозов. Высоко, невидимые в лунном небе, пролетали самолеты, и трудно было понять — немецкие ли это транспортные машины, перебазирующиеся с востока на запад, или советские ночные бомбардировщики, идущие бомбить немецкие тылы. — Да, теперь уже недолго, — сказал Туляков. Они пожали друг другу руку. Кончался кусок жизни, который им суждено было прожить вместе под землей. Два года и три месяца. Много это или мало? Серафим Иванович снял шапку и обнял Черноиваненко, всматриваясь на прощанье в его лицо. Освещенное поздним месяцем, оно казалось бледным, зеленоватым, сильно постаревшим. Подземная пыль, въевшаяся в морщины под глазами, придавала лицу землистый оттенок, но глаза блестели молодо, оживленно. В степи несколько раз мигнул свет электрического фонарика. — Хлопцы мои сигналят. Надо идти. Туляков поправил под полушубком пояс, надел шапку, в последний раз стиснул руку Черноиваненко. Прежде чем вернуться в красный уголок, Черноиваненко обошел все свое подземное хозяйство, посветил фонариком в опустевшие пещеры, где еще совсем недавно помещались отряды Тулякова и Дружинина. На каменных нарах стоял закопченный солдатский бачок с остатками каши, валялось несколько ветхих противогазов, разбитая коптилка, деревянная обкусанная ложка — следы недавней жизни. Но на всех этих вещах уже лежал слой пыли, и Черноиваненко с особенной остротой почувствовал, как быстро, в сущности, движется время, как сильно за последние дни изменилась обстановка. «Да, теперь уже скоро!» — подумал Черноиваненко. Черноиваненко вспомнил первую новогоднюю ночь в катакомбах, вспомнил Валентину, Святослава, Синичкина-Железного, потом вспомнил Сергея Сергеевича, сержанта Веселовского, Дружинина… Он увидел их так ясно, во всех подробностях, живых, движущихся, разговаривающих… И может быть, в первый раз он испытал чувство невознаградимой утраты, такую жгучую жалость к этим навсегда ушедшим благородным, сильным, драгоценным людям, которые могли бы еще жить так долго и так прекрасно, что опустился на каменные нары и зарыдал. 53. Удушливые газы В начале марта 1944 года немцы сделали попытку штурмом овладеть катакомбами и одним ударом покончить с подпольным комитетом Черноиваненко. Огненные языки факелов метались под низкими сводами. Капли горящей смолы падали на шлемы немецких солдат, ворвавшихся в катакомбы. Черноиваненко и Колесничук, которые в это время находились в штреке, не столько услышали, сколько угадали по странному колебанию почвы, что где-то недалеко произошел взрыв большой силы. Неподвижный воздух, как бы внезапно сжатый, сдвинулся и ударил в уши. Вслед за этим откуда-то со стороны «ежиков» потянул сквозняк. Пламя в фонаре заколебалось. Они сразу поняли, что немцы взорвали «ежики» и вошли в катакомбы. Такой случай был предусмотрен. Примерно на половине пути между «ежиками» и штаб-квартирой, ближе к «ежикам», в самом узком и низком месте подземного хода, были заложены две сильные мины с автоматическими взрывателями. Стоило лишь зацепить тонкую проволоку, скрытую среди камней и засыпанную пылью, как обрушились бы шаткие своды и на несколько десятков метров завалили бы штрек. Но мины были заложены давно, года полтора назад. Сработают ли они? Может быть, перержавела проволока, отсырели взрыватели, наконец, разложилась самая взрывчатка?.. Черноиваненко и Колесничук бросились вперед по штреку, чтобы осмотреть и в случае необходимости исправить мины. Но немцы могли пустить вперед минеров. В таком случае следовало залечь в самом узком месте подземного хода и поодиночке истребить весь отряд противника, стреляя из темноты. Но они опоздали. Недалеко от заминированного места уже виднелся багровый свет факелов, угрюмо блестели каски и слышались очереди автоматов, из которых немцы палили наугад в темноту. Пули шныряли вокруг, шаркая по стенам и сбивая осколки ракушечника. Черноиваненко присел за выступом стены, а Колесничук — за большим, недавно обвалившимся камнем. — Жора, не торопись! — сказал Черноиваненко, надевая очки. — Бей наверняка. Будем давать по очереди. Колесничук вогнал патрон в ствол. У него была трехлинейка, у Черноиваненко — наган. Патронов немного: у Колесничука — две запасные обоймы, у Черноиваненко — штук десять патронов, кроме тех семи, которые были в барабане. — Ну, брат, теперь держись! Черноиваненко поднял наган, поставил его на согнутую руку и, не торопясь, прицелился в силуэт ползущей собаки, отчетливо видный на фоне факела, опущенного к земле. Он выстрелил. Собака свалилась замертво. Над ней появилась согнутая фигура в глубоком шлеме, почти ползком просунувшаяся сквозь тесный проход. Тогда выстрелил Колесничук, и темная фигура упала на собаку, выронив факел. Выстрелил Черноиваненко, упала еще одна фигура в шлеме. Тотчас над ней появилась следующая. — Жора, давай! — сказал Черноиваненко сквозь зубы. Колесничук выстрелил, пуля попала немцу в колено. Раздался отчаянный крик. Уже четыре тела — три человеческих и одно собачье — лежали, забив собой узкий подземный лаз, а факелы продолжали гореть, рассыпая вокруг искры, и пылающая смола поджигала одежду убитых. В узком проходе произошло смятение. Немцы бросились обратно. Но сзади раздался повелительный крик: — Форвертс! Растаскивая трупы и стараясь затоптать сапогами горящие факелы, немцы снова пошли вперед. Тяжелый смоляной чад, смешанный с пороховым дымом, удушливым туманом повис в неподвижном, спертом воздухе штрека. — Фёйер! — закричал тот же повелительный голос. Глухо застучали автоматы. Пули летели в темноту из тесной дыры лаза, осыпая Черноиваненко и Колесничука осколками камня. Снова появились факелы, шлемы, согнутые фигуры. — Цум тёйфель! Форвертс! Рус, сдавайся! — Дождешься! — сказал Черноиваненко, тяжело дыша через нос. — Давай, Жора! Колесничук выстрелил в коптящие языки опущенных к земле факелов, в кучу солдат, сбившихся в проходе. В этот миг кто-то зацепил проволоку, и мины внезапно сработали. Стены зашатались, рванулся воздух, своды поползли и медленно, всей своей непомерной тяжестью, раздавили немцев. Наступила полная тьма, мертвая тишина. И в этой мертвой подземной тишине только слышался шорох оседающей почвы и струящегося по стенам песка. Полузасыпанные землей, оглушенные взрывом, Колесничук и Черноиваненко некоторое время молча лежали в кромешной тьме. — Черноиваненко, ты где? — наконец раздался глухой голос Колесничука. — Жив? — А ты? — Принимаю солнечные ванны, — после некоторого молчания с одышкой сказал Колесничук, отплевываясь от пыли, набившейся в рот. — Фонарь у тебя? — Давай освещение. — Нема серникив. — Тьфу! Черноиваненко выбрался из осыпавшейся земли, повозился, подул и щелкнул зажигалкой. Это была знаменитая зажигалка, перешедшая к Черноиваненко от покойного Синичкина-Железного, которую он сконструировал и сделал собственными руками перед самой своей смертью, когда ему уже трудно было вставать и большую часть времени он принужден был лежать на своей каменной койке. Его громадные черные руки не могли оставаться без работы, и он сделал из медной гильзы мелкокалиберной противовоздушной пушки громадную зажигалку, вместимостью в триста граммов бензина. Это была одновременно и зажигалка и светильник, рассчитанный на несколько часов горения, — вещь грубая, неуклюжая, но незаменимая для катакомб. При ее дымном пламени осмотрелись. В той стороне, откуда наступали немцы, штрек круто упирался в глухую стену, образовавшуюся вследствие обвала. Раньше был ход, теперь — тупик. И никаких человеческих следов. Земля бесследно поглотила взвод немцев вместе со всеми их собаками, автоматами, факелами, касками. Вдруг Черноиваненко посмотрел вверх и отшатнулся. Над самой их головой висела точно такая же глыба. Она медленно, заметно для глаза, оседала. Едва успели они отбежать, как глыба треснула пополам и упала на то самое место, где они только что стояли. Земля вокруг них как-то глухо охнула, и туча сухой, мертвой подземной пыли заволокла штрек. — Ого! — сказал Колесничук. — Сильно! Черноиваненко снова зажег зажигалку, которую потушила волна воздуха, и с опаской посмотрел вверх. Но теперь низкий свод штрека прочно опирался на стены. Они были в безопасности. Во время обвала Черноиваненко потерял очки и теперь стал их искать, но нашел лишь пустую сломанную оправу. Он протер покрасневшие глаза рукавом и вдруг улыбнулся, озорно, по-мальчишески подмигнув Колесничуку: — Ну, Жора, как тебе нравится? — Интересная картинка, — сказал Колесничук, вытаскивая из-за ворота комья земли и осколки битого ракушечника. — Интересная, а главное — поучительная, — ответил Черноиваненко. — Советская земля знает, как поступать с захватчиками! Они прошли половину расстояния до штаб-квартиры и вдруг увидели Петю, бегущего им навстречу. Он размахивал фонарем, часто прикладывал к лицу какую-то тряпку и, задыхаясь, кричал: — Газы! — Где газы? Какие газы? — Они пустили удушливые газы. Мы ничего не знали, и вдруг они стали пускать через усатовский колодец фосген. Батя знает. Батя говорит, что это фосген. Надевайте противогазы! Когда они прибежали в штаб-квартиру, Бачей и Леонид Цимбал, в противогазах, с фонарями в руках и с ящиками тола под мышкой, уже собирались идти к ходу «колодец», через который немцы только что действительно начали пускать газ. К счастью, в этом месте уровень подземных ходов был очень низок, и фосген, тяжелый, как вода, наполнив шахту колодца, еще не успел распространиться дальше по подземным коридорам и дойти до красного уголка. Но, как только колодец переполнится, удушливый газ потечет по штрекам и убьет все живое: давно не проверявшиеся противогазы не помогут. Петр Васильевич во время первой мировой войны пережил уже однажды немецкую газовую атаку и лучше всех понимал опасность. Надо было во что бы то ни стало прекратить доступ газов в катакомбы. Это можно было сделать лишь одним способом — взорвать и завалить колодец, через который немцы пускали струю фосгена. Сначала в подземном коридоре, по которому Цимбал и Бачей шли к колодцу, никаких следов газа не замечалось. Но едва они сняли противогазы, чтобы легче работать, как Петр Васильевич сразу же почувствовал слабый, но явственный запах гниющей зелени. Этот запах, который Петр Васильевич мог безошибочно узнать из тысячи других, вдруг усилился, стал тошнотворно чесночным, отвратительным, непереносимым. Петра Васильевича и Леню чуть не вырвало. Голова закружилась. Они опять поспешно натянули противогазы. Что-то текучее и белое, как пролитое молоко, уже доходило до щиколоток. Это фосген переполнил шахту колодца и теперь медленно разливался по штрекам. Они прибавили шагу. Они тяжело дышали в своих противогазах. Респираторы хрипели. Пот покрывал лицо и голову в жаркой резине. Скоро ползущая молочно-белая масса дошла уже до колен. Впереди при тусклом свете «летучей мыши» они увидели колеблющуюся стену тумана. Запах фосгена чувствовался даже через противогаз. Дышать становилось все труднее и труднее. Кашель раздирал грудь. В висках стучало. Леонид Цимбал остановился и взялся за голову, как бы желая сорвать с себя противогаз. Петр Васильевич успел вовремя схватить его за руку. Они снова бросились вперед, в ядовитый туман, который уже покрывал их с головой. Они добрались до шахты колодца и, поспешно заложив мины, привязали к ним шпагат. Затем отползли назад, насколько позволяла длина шпагата, припали к отравленной земле и взорвали тол. Глыбы земли обрушились в ствол колодца. Приток газа прекратился. Но в штреке его еще оставалось довольно много. Они с громадным трудом выбрались из зараженного пространства и вернулись в штаб-квартиру: сорвали с себя противогазы, опустились на землю и в бессилии раскинули руки. Лица их покрывал холодный, липкий пот. Мучительно сухой кашель раздирал грудь. На почерневших губах дрожала розовая пена. Они медленно приходили в себя, жадно глотая затхлый воздух подземелья, который теперь казался им целебнее чистейшего кислорода. Петя сидел на корточках перед отцом и вытирал ему лоб мокрой тряпкой. Он с ужасом и нестерпимой жалостью смотрел на его измученное, как бы окаменевшее лицо. — Папа, папочка… — бормотал он сквозь слезы и тормошил Петра Васильевича за плечи. — Папа, не надо… Батя, ну что же ты, дыши!.. — Ему казалось, что отец умирает. — Дыши же! Черноиваненко достал бутылку спирта. Он заставил Леню и Петра Васильевича выпить по четверти кружки. Наконец они очнулись. Бачей с усилием встал на ноги. — Ну, вот и готово, — сказал он со слабой улыбкой. Леня Цимбал открыл глаза, но не встал, а лишь искоса посмотрел на Черноиваненко с выражением преувеличенного страдания. Черноиваненко сразу заметил в его зрачках маленькие лукавые искры. — Вставай, — сказал он сухо. — Ничего больше не будет. — Не можу, — жалобно ответил Леня. — Еще треба несколько капель лекарства. Мировое средство! Черноиваненко строго погрозил ему пальцем, но все же, подумав, налил еще четверть кружки и поднес к его запекшимся губам. — И хватит лечиться. Аптека закрывается на ремонт, — буркнул он, закрывая бутылку пробкой. Леня выпил, крякнул и встал. Колесничук, посланный разведать, как обстоит с ходом «степным», вернулся часа через полтора и принес известия, что ход «степной» завален снаружи камнями и наглухо забетонирован. Очевидно, немцы закупорили также все остальные щели и выходы. Таким образом, Черноиваненко оказался отрезанным от всего мира, с ограниченным запасом продовольствия, без воды. Время от времени сверху слышался глухой стук, словно кто-то бил в землю железным кулаком. Иногда эти удары были так сильны, что явственно ощущалось колебание почвы. Не было сомнения, что, совершенно обезумев, немцы начали бомбить с воздуха район Усатовских катакомб, рассчитывая завалить штреки и уничтожить всех, кто находился под землей. Во многих местах подземные ходы залегали на глубине до сорока метров, но недавно растаял снег, почва была насыщена водой, и это грозило обвалами. 54. Обвал Черноиваненко принял единственно возможное решение — покинуть штаб-квартиру, в которой они прожили свыше двух лет, уйти по неразведанным подземным ходам в другое, более безопасное место и найти новые выходы наверх. Как ни жалко было Черноиваненко оставлять старое, насиженное место, как ни опасно было с очень небольшими запасами горючего, продовольствия и боеприпасов отправляться в подземную экспедицию, все же это был единственный выход из положения. Горючее и продовольствие разделили поровну, и каждый взял свою часть. Это было сделано на случай, если кто-нибудь оторвется от группы и затеряется, что вполне могло случиться из-за частых обвалов. Черноиваненко обмотал вокруг туловища полотенце с зашитыми партийными билетами, шифрами, явками, списками людей и прочими наиболее важными документами, остальное, менее важное, он оставил в несгораемом шкафу. Каждый взял лопату или лом, а также винтовку или пистолет. Светильников взяли три штуки — по «летучей мыши» на двоих да зажигалка Синичкина-Железного, находившаяся у Черноиваненко. Каждый взял в руку по костылику, и, не теряя времени, они вышли из красного уголка. Сначала один за другим они прошли по главному штреку со стенами, испещренными их «позывными». Затем свернули в громадную низкую пещеру, где они одно время практиковались в стрельбе, — там и до сих пор стояли полузасыпанные песком и пылью каменные мишени со следами пуль и валялись железные почерневшие стреляные гильзы. Тесный ход вывел их из тира в небольшую пещеру, где был похоронен Синичкин-Железный. Они на минуту остановились возле самодельной ракушечниковой плиты с изображением серпа и молота и пятиконечной звезды, грубо вырезанными солдатским тесаком на мягком камне. Под ними прямыми буквами было вырезано: «Здесь похоронен верный сын Родины, несгибаемый ленинец, член КП(б)У с 1908 года Николай Васильевич Синичкин (Железный), жизнь свою отдавший за власть Советов». На камне лежал круглый веночек с узенькими лентами, оторванными от простыни, на которых химическим карандашом было написано: «От подпольного райкома Пригородного района г. Одессы». Могила Синичкина-Железного была прямая, длинная, каменная, суровая, как и он сам, ничем не украшенная, кроме этого маленького венка из бессмертников, сорванных на Усатовском кладбище, и выгоревшего самодельного светильника с почерневшей трубочкой, забытого на могиле после похорон. Они некоторое время постояли перед могилой, сняв шапки. Но время не ждало. Они вышли из пещеры и добрались до места, где подземный ход раздваивался. До сих пор шли по путям, хорошо разведанным. Дальше начиналось неизвестное. Немного подумав, Черноиваненко сказал: — Налево. Левый ход показался ему немного просторнее. И они один за другим медленно пошли, опираясь на свои короткие костылики, налево. Впереди с зажигалкой Синичкина-Железного — Черноиваненко. За ним — Перепелицкая с «летучей мышью». За Перепелицкой — Бачей. За ним — Петя с фибровым чемоданчиком. За Петей — Леонид Цимбал с фонарем. За ним — Раиса Львовна. А за Раисой Львовной, опять с фонарем, — Колесничук в качестве замыкающего. Черноиваненко приказал держать между людьми дистанцию не менее пяти метров. Они шли редкой цепочкой; фонари с фитилями, сильно прикрученными ради экономии керосина, горели совсем тускло, еле освещая стены, покрытые старинной пылью. Затхлый воздух был сыр и душен. Кое-где по стенам сочилась вода и слегка блестели известковые налеты. Все шли в тягостном, напряженном молчании. Тогда, откашлявшись, Черноиваненко затянул глуховатым, но уверенным баском: Нам вера надежду рождает, Нам вера и бодрость дает… — Что же вы, черти, не подтягиваете? Размагнитились? А ну-ка взялись! Взялись разом, взялись дружно! Нам вера надежду рождает, Нам вера и бодрость дает… Теперь уже пели все. Пели негромко, глухо, но уверенно, даже одушевленно, особенно когда дошли до любимого места: Кто верит — всегда побеждает, Позиций своих не сдает. Вдруг Черноиваненко остановился, нагнулся. — Стоп! — сказал он и стал водить перед собой зажигалкой. Ход настолько сузился, что дальше можно было пробираться только ползком. — Дай-ка, Мотечка, фонарь! Полезу посмотрю, что там делается впереди. В случае чего будете меня вытаскивать за ноги. Черноиваненко, кряхтя, стал на четвереньки и полез в дыру. Потом его ноги вытянулись — стало быть, он лег на живот и пополз, толкая перед собой «летучую мышь». Он вернулся минут через десять, весь с ног до головы покрытый пылью, но смотрел весело. — Там дальше большая пещера и шикарный штрек, — сказал он, отдышавшись. — Он нас куда-нибудь да выведет. Кажется, мы все же выкрутимся, многоуважаемые товарищи! Десять — двенадцать метров надо ползти на животе. В одном месте потолок еле держится. Ползите осторожно, ни в коем случае не задевая стен. Дистанция между людьми — восемь метров. За мной! Он снова полез в дыру и скрылся. Следом за ним, выждав небольшую паузу, полезла Матрена Терентьевна, придерживая одной рукой юбку. Затем двинулся Петр Васильевич и скрылся в дыре. Наступила очередь Пети. — Ползти по-пластунски, на локтях, — строго сказал Леонид Цимбал. — И не шаркай плечами по стенам, а то сделаешь нам компот. Сумеешь? Петя, который уже начал на четвереньках вползать в дыру, обернулся и посмотрел на Леню Цимбала сердитыми глазами. Его раздражало, что его до сих пор считают маленьким. Он лег на живот и, упираясь локтями в жесткую землю, пополз дальше, толкая перед собой фибровый чемоданчик. Послышался шорох оседающей почвы, как бы глухой подземный вздох. Леня Цимбал выждал некоторое время и уже собирался, в свою очередь, лезть в дыру, как вдруг оттуда высунулись Петины ноги, а затем появился и сам Петя с лицом, черным от пыли, и белыми, испуганными глазами. — Невозможно… — с трудом выговорил мальчик, переводя дух. — Невозможно дальше ползти. — Почему? — Не знаю. Дальше нет хода. Сыплется земля. Рацию завалило… — Как — нет хода? — сказал Леня Цимбал встревоженно. — Почему нет хода? Должен быть. Эх ты, вице-президент!.. — Я полз, полз — и вдруг стена. Обвал. — Обвал? Ты смеешься! — закричал Леня. — А ну пусти, дай я! Он отстранил Петю и быстро полез в дыру, но скоро вернулся и сказал: — Завалилось. Он схватил лопату, фонарь и снова пополз в дыру. Через некоторое время выполз назад с известием, что в самом узком месте ход завалило упавшей каменной глыбой. Они стояли четверо — Леня Цимбал, Петя, Раиса Львовна и Колесничук — в нерешительности и не знали, что же дальше делать: пробиваться вперед через упавшую скалу или повернуть назад и искать другой ход? Для того чтобы пробиться вперед, надо было проделать в упавшей скале щель или, в крайнем случае, открыть новый ход вокруг скалы. На это потребовалось бы несколько дней, а горючего оставалось всего на сутки, не больше, и то при строжайшей экономии. Воды не было ни капли. — Если они там не попали под обвал, — медленно, обдумывая каждое слово, проговорил Леня, — то я считаю их положение лучше нашего. Они скорее выберутся на свет божий, чем мы… — Он несколько помолчал. — Ну, а если… Петя, перестав дышать, смотрел на Леню Цимбала, желая прочесть на его лице всю правду. — А если что? — с трудом проговорил он. — «Если», «если»! — сердито сказал Леонид Цимбал, резкими рывками поправляя на себе пояс. — Что мы будем гадать на ромашке: «Любит, не любит…» Если… — Его глаза мрачно сузились. — Если «если», тогда прощай родина! — почти грубо сказал он с той солдатской прямотой, на которую имеет право лишь человек, каждую минуту сам рискующий жизнью и настолько уже привыкший к мысли о смерти, что может говорить о ней просто, почти бессердечно. И, заметив, что по лицу Пети и Раисы Львовны пробежала тень смятения, он твердым, командирским тоном прибавил: — За начальника — я. Слушать мою команду! Кто имеется налицо? Леонид Цимбал, — назвал он свою фамилию и сам тотчас ответил: — Здесь! Колесничук Георгий? — Здесь! — сказал Колесничук. — Колесничук Раиса? — Здесь! — Пионер Бачей? — Здесь! — Стало быть, весь отряд — четыре человека. Леонид Цимбал сделал несколько шагов туда и назад по штреку, опустив голову, как в подобных случаях делал Черноиваненко, и наконец остановился. Куда девалась вся его веселость, его озорная, лукавая улыбка? Теперь он был с ног до головы командиром — строгим, подтянутым, с твердо сдвинутыми бровями. — Товарищи! — сказал он отрывисто. — Боевая обстановка требует от нас выдержки и быстроты. Приказываю отступить до развилки: попробуем поискать выхода через правый штрек. Порядок движения — по одному, с интервалом пять метров. Впереди — я с фонарем, за мной — пионер Бачей, за пионером Бачей — Колесничук Раиса; замыкающий — Колесничук Георгий с фонарем. Он обвел свой отряд медленным, острым взглядом, как бы желая проникнуть в самую глубину души каждого своего бойца: — Всем понятно? — Так точно! — ответил за всех Колесничук Георгий. — Вперед! — скомандовал Леонид Цимбал. Тусклые огоньки один за другим медленно двинулись назад по темному штреку. — Дядя Леня, свет! — Опять ты видишь какой-то свет? — Не какой-то, а настоящий свет. — Где? — Впереди. — Это твоя фантазия. — Честное пионерское! — Не вижу никакого света. Ты устал. Сядь отдохни. Тебе показалось. — Не показалось, а свет! — упрямо повторил Петя. — Настоящий дневной свет. Неужели вы не видите? Леонид Цимбал нехотя поднял фонарь и стал всматриваться в темноту: — Не замечаю. — Вам мешает фонарь. Потушите, тогда увидите. Несколько суток они блуждали по катакомбам без пищи и воды, вконец обессилев, еле передвигая ноги. Огонь горел только в одном фонаре. Его фитиль был прикручен до предела. Крохотный язычок пламени почти совсем не давал света: в фонаре оставалось всего несколько капель керосина. Раза три уже Петя поднимал ложную тревогу: ему казалось, что он видит впереди дневной свет. Он почти помешался на дневном свете. То и дело он бормотал, что видит впереди дневной свет и слышит шум бегущей воды. Он обманывал и самого себя, и других, возбуждая напрасные надежды. Но на этот раз его голос прозвучал как-то совсем по-новому, очень убедительно. — Вы увидите, вы увидите! — возбужденно говорил Петя. — Вы непременно увидите, только потушите фонарь… Тетя Рая, дядя Жора, честное пионерское, честное под салютом, что хотите… — быстро говорил он, впадая в свой прежний, детский тон и нетерпеливо дергая головой. — Смотрите туда! Там свет. Там щель. Я слышу, как там шумит вода. Только надо потушить фонарь. Они думали, что он, вероятно, опять обманулся. Но им так хотелось обмануться самим! — На самом деле, Цимбал, потуши фонарь, — сказал Колесничук. — Может быть, мальчик действительно что-нибудь видит. Леонид Цимбал потушил «летучую мышь», и их со всех сторон охватила непроницаемая тьма. И вдруг среди этой черноты они увидели какой-то слабый проблеск — бледное отражение дневного света, покрывавшее выступы стен неуловимым зеленовато-пепельным налетом. — Дневной свет, дневной свет! — закричал Петя. — Теперь вы видите — дневной свет! — Спокойно! — сказал Леонид Цимбал, с трудом владея своим сразу как-то осевшим голосом. — Не сходите с места. Ложись! Приготовьте гранаты. Они легли. До этой минуты они жили только одним страстным желанием — вырваться из подземелья, увидеть дневной свет и напиться. Теперь же, когда это было близко к осуществлению, они вспомнили, что окружены врагами, которые их сторожат повсюду и при первом же их появлении наверху немедленно уничтожат. Впереди брезжил пепельный дневной свет. Недалеко был выход. Но где находится выход? Куда они попадут?.. Они потеряли всякое, даже самое приблизительное представление о том, в какую сторону они шли, как далеко зашли и в каком месте теперь очутились. Они могли оказаться и непосредственно под самым городом, и в районе Большого Фонтана, и где-нибудь далеко в степи, по направлению к станции Дачная. И всюду их могли караулить враги. Сделав рукой знак, чтобы было тихо, Леонид Цимбал медленно, осторожно двинулся вперед, к источнику дневного света. Но по мере того как он приближался, дневной свет усиливался. Наконец он стал белым, как тальк, запорошивший неровные земляные стены и пол, круто поднимающийся вверх. Цимбал остановился перед выступом поворота и прислушался. Он ясно услышал сильный, свежий шум воды, смешанный с каким-то другим, как будто механическим шумом, природу которого трудно было разгадать. Подняв на уровень плеча пистолет, Леня Цимбал выглянул из-за поворота. Он увидел узкую вертикальную щель, изломанную, как молния, и, как молния, ослепившую его до боли резким дневным светом. Задержав дыхание, он переждал, пока его глаза привыкли к свету, и приблизился к щели. Она была достаточно широка, чтобы пролезть в нее боком. Он высунулся наружу и неожиданно увидел громадный зеленый танк с красной звездой и длинной пушкой с решетчатым утолщением пламегасителя, которая казалась наведенной прямо на него. Танк стоял так близко, что Леня даже отшатнулся.

The script ran 0.033 seconds.