1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Некогда я мнил, что мне суждено протянуть вам руку. Но пути господни неисповедимы.
Внезапно она спросила:
— Зачем вы позавчера вечером стояли под дверью епископского дома и почему не поздоровались со мной?
— Было поздно, — ответил он. — Было очень поздно.
— Для меня было не поздно, да и вы еще были на ногах, хотя, вероятно, устали. Я ждала, что вы мне поклонитесь.
— Я беседовал в людской с больной женщиной и задержался. Я хотел было выйти через парадную дверь, но она оказалась запертой. Поэтому я вернулся.
— Наутро я сразу же рассказала об этом сестре. «Что теперь подумает о тебе пастор Сигурдур?» — спросила она. Я же ответила ей, что он, возможно, поверит всей этой отвратительной лжи, и сказала, что поговорю с ним сама.
— Не важно, что думают люди. Важно лишь то, что ведает бог.
— Я как-то не боюсь того, что ведомо обо мне богу, но мне не безразлично, что думают люди. И не в меньшей мере меня интересует, что думаете вы, мой духовник и друг. Мне было бы очень досадно, если бы по вине такой жалкой нищей, как я, снискал худую славу столь благородный человек, как Арнэус. Поэтому я позавчера вечером зашла к нему и спросила: «Арнас, не лучше ли мне покинуть Скаульхольт и вернуться к мужу? Я не могу вынести, чтобы из-за меня о вас говорили дурно, хоть вы ни в чем не виновны».
— Если вы что-то хотите сказать мне, то поведайте сами все, что у вас на душе, как вы это делали в юности, и не обращайтесь ко мне со словами, внушенными вам другими, а тем более человеком с раздвоенным языком змеи, о котором вы только что упоминали.
— Как можете вы, столь любящий Христа, так ненавидеть человека?
— Христиане ненавидят речи и деяния человека, продавшего душу дьяволу. Самого же человека они жалеют.
— Если бы я не знала, что вы — святой, дорогой пастор, я бы заподозрила, что вы ревнуете, а это должно льстить мне, ведь я скоро буду старухой.
— Я отчасти в долгу перед вами, Снайфридур, за то, что излюбленными моими словами стали теперь мольбы о ранах и кресте: fac me plagis vulnerari, fac me cruce inebriari[159].
— И при этом вы, еще в прошлом году, когда муж был в отлучке, посетили замужнюю женщину и чуть ли не сватались к ней. По крайней мере, иначе она не могла понять истинный смысл всех ваших ученых речей.
— Я возражаю, мадам. Мой визит к вам минувшим летом был свободен от грешных помыслов. Может быть, раньше к моему чувству к вам и примешивалось греховное желание, но ведь с тех пор утекло много воды. Любовь одной души к другой — вот чувство, которое царит сейчас во мне. Я молюсь лишь о том, чтобы с ваших глаз спала ослепляющая их зловещая пелена. Дорогая Снайфридур, отдаете ли вы себе отчет в том, какие ужасные слова вы только что произнесли, говоря, что не страшитесь зрящих вас очей господних? Думали ли вы когда-либо, сколь дорога господу ваша душа? Знаете ли вы, что в сравнении с нею весь мир для него — всего лишь пылинка. И задумывались ли вы над тем, что человек, не любящий свою душу, ненавидит бога? «Душа моя, прекрасная душа моя», — говорит творец наших псалмов, обращаясь к душе. Он хорошо знал, что душа — та часть человека, ради спасения которой господь наш родился в яслях и умер на кресте.
— Неужели, пастор Сигурдур, вы не можете хоть раз обойтись без своей богословской премудрости? Не можете положить руку на сердце и, вместо того чтобы пялить глаза на продырявленную деревянную ногу, взглянуть на миг в лицо живому человеку и ответить на вопрос: кто больше страдал в этом мире: бог во имя людей или люди во имя бога?
— Такой вопрос задает лишь человек, падкий до греха. Молю, чтобы вас миновала сия чаша с ядом, на дне которой скрыта вечная погибель.
— Вижу, что вы не имеете ни малейшего понятия о моих делах. Вы поддерживаете всю эту досужую болтовню служанок и дурную молву обо мне скорее из злого умысла, нежели по каким-либо основательным причинам.
— Это жестокие слова, — сказал пастор.
— Однако я не угрожаю вам вечной погибелью, что, как я слышала, на вашем языке означает ад, — ответила она и засмеялась.
У него дрогнуло лицо.
— Женщина, которая приходит ночью к мужчине… — начал он, но запнулся, взглянул ей в глаза горящим взором и сказал: — Я почти застиг вас на месте преступления. Это уже не болтовня служанок.
— Я знала, что вы так думаете. И я пришла сказать вам, что вы заблуждаетесь. Я хочу предостеречь вас против клеветы на него. Слава его будет жить долго после того, как перестанут смеяться над вами и надо мной. Он готов был пожертвовать жизнью и счастьем, чтобы возвысить свою бедную страну. Такому человеку не придет в голову обесчестить покинутую женщину, которая обращается к нему со своим делом.
— У женщины, которая навещает ночью мужчину, может быть лишь одно дело, — сказал каноник.
— Тому, кто не в силах возвыситься в мыслях над своей жалкой плотью, кто вечно держит ее у себя перед глазами, на стене, в виде идола с пробитыми конечностями, или ищет в священных книгах оправдания своей жалкой похоти, тому никогда не понять человека, который посвятил себя душой и телом служению беззащитным людям и добивается справедливости для своего народа.
— Сатана принимает разные обличья, дабы соблазнить женщину. Первый раз он предстал в виде змея, чтобы искусить ее яблоком. Он не сам подал ей яблоко, а своими речами заставил ее забыть божью заповедь и сорвать яблоко. Не в его обычаях самому делать грязную работу, а то бы люди избежали его. Его потому и называют искусителем, что он соблазном подчиняет себе волю человека. В этой книге, «De operatione daemonum»[160], что лежит раскрытая перед нами, содержится множество примеров, подтверждающих это. Вот девица в страхе обращается к нечистому после того, как он разжег в ней плотское вожделение, а потом покинул ее. «Quid ergo exigis, — говорит она, — carnale conjugium, quod naturae tuae dinoscitur esse contrarium?» — то есть: почто ты искушаешь меня, если сам ты не из плоти? А он ответствует ей: «Tu tanturn mihi consenti, nihil aliud a te nisi copulae consensum requiro», — ты согласилась вступить со мною в блуд, а мне ничего и не нужно было, кроме твоего согласия.
После того как каноник растолковал ей таким образом этот пример на двух языках, гостья оставалась у него недолго. Несколько мгновений она смотрела на каноника с немым удивлением, казалось, она не может понять его. Затем она встала, рассеянно улыбнулась, поклонилась и сказала на прощание:
— Благодарю моего доброго друга и духовника за эту веселую скабрезную историю.
В пасхальную неделю в Скаульхольте был собор, на котором присутствовали монастырские экономы, доверенные лица и члены приходских советов. Обсуждались самые разнообразные вопросы: об арендной плате и скоте, о лечении прокаженных, содержании больниц, расселении бедняков, о мерах против тех арендаторов церковных земель, которые съели скот, отданный им в аренду, о похоронах бездомных, иной раз умиравших массами на дорогах; обсуждалась к тому же ежегодная челобитная королю касательно нехватки церковного вина и снастей. Из-за нехватки лесок людям трудно было ловить рыбу в церковных прудах, а недостаток вина затруднял плавание в море милосердия божьего. Но это была лишь ничтожная частица всех тех дел, которыми приходилось заниматься духовным лицам.
К концу третьего дня епископ, сидевший в кругу своих пасторов, поднялся на кафедру и лишний раз напомнил им об основных догматах истинной веры, облекая свою речь в слова, которые всем очень нравились и ровно никого не удивляли.
Все были готовы к отъезду. На дорогу собравшиеся укрепили себя хоралом «Господь, даруй нам силу». Когда исполнялся последний стих этого песнопения, пастор Сигурдур Свейнссон покинул свое место, прислонился к двери и стал с самым серьезным видом ждать конца. Едва только отзвучало в нетопленной церкви хриплое пение, он вытащил из кармана распечатанное письмо, разгладил его дрожащими руками и сказал, что он не мог отказать в просьбе одному из своих прихожан, достойному и уважаемому человеку, который вручил ему письмо к собору. Каноник присовокупил, что, насколько ему известно, автор письма не остановится ни перед чем, чтобы добиться своего, а поэтому он, каноник, считает себя тем более обязанным выполнить его просьбу. Затем он зачитал вслух пространное путаное письмо, составленное настолько витиевато, что слушатели долго не могли уразуметь, в чем, собственно, было дело. Вначале составитель письма пространно восхвалял чистоту нравов и описывал, как надлежит вести себя людям высшего сословия и как служители церкви должны поощрять добронравие высших классов, дабы оно могло служить примером простому народу. Затем приводились прискорбные случаи, рисовавшие ужасающее падение нравов в стране, и в особенности среди знати, будь то мужчины или женщины. Далее указывалось, что духовенство замалчивает и покрывает подобное поведение, хотя оно оказывает тлетворное влияние на нравы простого народа, о которых всякий может прочитать в книге «Семь слов Спасителя на кресте». Далее все шло в том же духе.
Поначалу некоторые слушали, разинув рты, широко раскрыв глаза и выпятив подбородки, а старые глуховатые пасторы прикладывали руку к уху, чтобы лучше слышать. Но так как поток красноречия не иссякал и никто не мог уловить существа дела, то скоро все устали, и на лицах слушателей появилось тупое и сонное выражение, делавшее их похожими на вяленую треску.
Под конец автор спустился с небес на землю и перешел к описанию прискорбного случая, который затрагивал его особенно близко. Оказалось, что минувшей осенью его законная супруга Снайфридур Бьорнсдоутир, поддавшись уговорам неких лиц, покинула свой дом. Затем он изложил весьма напыщенным слогом историю отъезда жены, столь часто повторявшуюся им кстати и некстати, поделился сплетнями насчет ее прежнего знакомства с Арнасом Арнэусом и привел новые слухи о том, что ее тайная преступная связь с ним возобновилась в Скаульхольте. Рассказал он и о своих попытках уговорить высокопоставленных особ выступить в роли посредников и убедить ее вернуться домой и утверждал, что все остались глухи к его мольбам. Затем в письме говорилось, что когда он последний раз хотел поделиться в Скаульхольте своими горестями, на него натравили собак и даже грозили ему телесным наказанием. Все же он выражал уверенность, что эти угрозы исходили не от хозяев Скаульхольта; он еще больше утвердился в подозрении, что зачинщиками являются лица, занимающие в настоящий момент еще более высокое положение, нежели хозяева Скаульхольта. Автор письма обращался к достойному собору со слезной просьбой принять меры, дабы положить конец предосудительному поведению его супруги и помочь вытащить ее из болота, в коем она завязла перед лицом господа и всех праведных христиан. Письмо заканчивалось ссылкой на книгу «Семь слов Спасителя на кресте», высокопарными благочестивыми фразами и молитвой святой троице о воскрешении добрых нравов в стране. И, наконец, в самом низу стояло: «Аминь, аминь, Магнус Сигурдссон».
По выражению лиц слушателей было совершенно невозможно угадать, что они думают об этом сочинении. Их обветренные лица походили на причудливые выступы на скалах, творимые самой природой и отдаленно напоминающие своими очертаниями человеческие физиономии. Правда, подбородки и носы у них были слишком длинные, а волосы чересчур косматые, но ни солнце, ни град не могли изменить выражения их лиц. Каноник сунул письмо обратно в карман и вышел. На этом служба закончилась, и все встали. Кое-кто из молодых капелланов украдкой посматривал на своих наставников, но взгляды эти остались без ответа. Лишь выйдя из церкви, они завели разговор о менее серьезных делах.
Арнэусу было доложено обо всем случившемся. Он немедля послал к канонику своего писца, чтобы тот снял копию с письма Магнуса Сигурдссона. Затем Арнэус прочел его вслух своим людям и посмеялся над всей этой историей. Это не помешало ему, однако, послать за окружным судьей Хьяльмхольта Вигфусом и принести жалобу на автора письма. Своим слугам Арнэус приказал упаковать к утру все вещи и позаботиться о том, чтобы лошади были подкованы.
Дни стали длиннее, но погода стояла морозная, как это обычно бывает в конце зимы.
В одно ясное холодное утро двор заполнило множество лошадей. Одни предназначались для всадников, другие для перевозки поклажи. Вещи гостя уже были вынесены во двор, и лошадей навьючивали одну за другой. Целью путешествия была королевская усадьба в Бессастадире.
Последним из дома вышел сам Арнэус. На нем была длинная русская меховая шуба и высокие сапоги. Он расцеловался на прощанье с епископской четой, сел на лошадь и, приказав писцам следовать за ним, тронулся в путь.
Покои Арнэуса позади зала опустели; опустел и сам зал. Вошла служанка, чтобы прибрать со стола. По дому разносился запах жаркого. На дне кубка осталось немного недопитого красного вина.
Глава пятнадцатая
«Эмиссар его королевского величества и чрезвычайный судья по особым делам Арнас Арнэус приглашает вас, благородного и достойного господина судью Эйдалина, явиться 12 июня в Тингведлир на Эхсарау. Вам надлежит оправдать перед моим судом и судом моих коллег некоторые свои прежние и недавние судебные решения и приговоры, в том числе к смертной казни за разбой, прелюбодеяние, колдовство и т. п., к долгосрочным каторжным работам, к наказанию плетьми у позорного столба, клеймению и увечью несчастных людей, вынесенные за недостаточно доказанные преступления, в особенности за нарушение правил торговли, как-то: контрабанду, сделки с чужеземными моряками и торговлю за пределами округи, — пока этот закон еще оставался в силе, — а также за отказ крестьян от барщины на землевладельца вообще и на губернатора в особенности. В общем, вы обвиняетесь в чрезмерной строгости по отношению к беднякам, вследствие чего все то время, что вы были судьей, простому народу было очень трудно отстаивать свои права против богатых, в особенности, когда противной стороной оказывалась церковь, купцы или власти. Некоторые из ваших приговоров не только противоречат закону, но целиком и полностью являются sine allegationibus juris vel rationum[161]. Ныне по воле нашего всемилостивейшего монарха, ясно выраженной в моих полномочиях, такие приговоры подлежат пересмотру, и его величество король поручил мне возбудить дело против должностных лиц, подозреваемых в нарушении закона и неправильном применении оного; отменить приговоры, вынесенные судьями ради того, чтобы снискать благосклонность сильных мира сего, а не во имя людской справедливости, в согласии с законами страны, установленными нашими предками, и, наконец, привлечь к ответственности тех должностных лиц, кои будут признаны виновными».
Далее приводились примеры и перечислялись пункты обвинения. Судебные преследования, предпринятые Арнэусом против купцов минувшей осенью, вызвали большой шум в стране. Однако все это были пустяки в сравнении с известием о том, что королевский эмиссар возбудил этой весной дело против нескольких виднейших сановников страны, венцом которого явилась жалоба на самого судью альтинга.
Как-то весенним днем супруга епископа пришла к сестре. В руках у нее было два письма: копия жалобы Арнэуса на их отца и письмо их матери.
Снайфридур внимательно, пункт за пунктом, прочла жалобу. В числе прочих был пункт, согласно которому ее отец должен был держать ответ за устную или письменную сделку на альтинге с Йоуном Хреггвидссоном из Рейна, приговоренным ранее к смертной казни за убийство. Этому Йоуну было дозволено проживать в округе, примыкавшей к округе судьи Эйдалина, а за это упомянутый Йоун обязался не требовать оглашения королевской грамоты, в которой содержалось решение верховного суда касательно означенного приговора.
Затем Снайфридур пробежала глазами письмо матери, адресованное Йорун. Вначале хозяйка Эйдаля в подобающих выражениях благодарила господа за ниспосланное ей здоровье и душевную бодрость, коими она могла похвалиться, невзирая на свой преклонный возраст. Сразу после этого она перешла к грозовым тучам, нависшим на склоне лет над безмятежной жизнью супружеской четы. Она намекнула, что, в награду за долгую бескорыстную службу своему отечеству и королю, ее супруга из-за злонамеренных показаний какого-то проходимца привлекают теперь к суду, словно какого-нибудь пьянчугу. Его собираются лишить чести и доброго имени, а может быть, даже заковать немощного старца в кандалы и отправить на каторгу. Хотя положение представляется довольно серьезным, исход дела не внушает ей никаких опасений. Она писала, что те, кто честно прожил свою жизнь, не позволят запугать себя, сколько бы искателей приключений, своих или чужих, ни являлось из Копенгагена с подозрительными бумагами на руках. Такие гости бывали здесь и раньше, но провидение всегда хранило Исландию от подобных бродяг, и следует уповать, что так будет и впредь. Ангел-хранитель не оставит в беде достойнейших людей страны и не лишит их своей поддержки и опоры. Он неустанно печется об их благополучии и в свое время возвысит их, обуздав произвол их врагов.
Гораздо больше знатная матрона тревожилась о той, которая была особенно близка ее сердцу благодаря узам крови и любви и которая своим поведением давала повод к излишним кривотолкам среди простонародья. Она не станет отрицать, что до нее дошли слухи о ее бедной многострадальной дочери Снайфридур, которую обвиняют в постыдной связи с ненавистным человеком. Ни судья, ни его супруга не намерены принимать на веру россказни Магнуса Сигурдссона, будь то устные или письменные. Но здесь речь идет не о том, доказуемо ли все это или нет. Одно то, что знатная женщина служит предметом толков среди простонародья, уже пятнает ее честь. Дочь ее навлекла на себя несчастье, поехав в такое место, где ее могли, справедливо или ложно, заподозрить в преступной связи с клеветником, оговорившим ее отца, — с человеком, который для ее родины такой же бич, как долгая голодная зима или огнедышащие вулканы. Она, говорилось в письме, столь близко принимает к сердцу все невзгоды, преследующие ее дитя, что не успокоится, пока не узнает, что же произошло на самом деле. Она просит Йорун написать ей обо всем без утайки и предлагает прислать лошадей и провожатых для Снайфридур на случай, если той захочется поехать на запад в Брейдафьорд. В заключение она уверяла обеих дочерей в своей неизменной любви, — независимо от того, будут ли их преследовать невзгоды или же им улыбнется обманчивое счастье этого мира. Она просила простить ей следы слез на письме и небрежность и подписывалась: «Искренне любящая тебя мать».
Снайфридур долго смотрела в окно: снег уже стаял, и реки начали освобождаться ото льда.
— Ну, что ты скажешь? — спросила супруга епископа.
Младшая сестра очнулась, и взгляд ее упал на письмо матери, лежавшее на столе. Она щелчком сбросила его прямо на колени сестре.
— Это ведь письмо нашей матери, — заметила супруга епископа.
— Мы — женщины из рода скальдов — хорошо знаем, как пишутся такие письма.
— Неужели у тебя не найдется и слова сострадания отцу?
— Сдается мне, что наш отец совершил нечто такое, за что ему придется дорого поплатиться на старости лет.
— Сестра, неужели мне доведется услышать, что ты плохого мнения об отце?
— Очень плохого… раз у него одни дочери.
— Человек, который привез письмо, возвращается завтра утром на запад. Что мне ответить?
— Передай привет, — сказала Снайфридур.
— И только?
— Передай нашей матери, что я замужняя женщина, дом мой в Брайдратунге и на запад я не поеду. Но если того хочет отец, я приеду к нему двенадцатого июня в Тингведлир на Эхсарау.
В тот же день она сняла с пялец свое рукоделье, сложила одеяла и упаковала привезенные осенью драгоценности. Она управилась как раз к тому моменту, когда супруга епископа кончила писать письма.
— Ну, что же, сестра, — сказала ей Снайфридур. — Мое пребывание у тебя пришло к концу. Спасибо за все. Ты — гостеприимная женщина. Поцелуй от меня епископа и передай ему, что из-за меня его не призовут к ответу. Думаю, что ты одолжишь мне лошадей и провожатых для недолгого пути домой через Тунгу.
Глава шестнадцатая
Давно уже дома в Брайдратунге не были в таком хорошем состоянии. Всю зиму Магнус вместе с подручным чинил деревянные строения, а как только наступила весна и земля оттаяла, он нанял второго подручного, чтобы возвести сплошную ограду вокруг усадьбы. Теперь оставалось только привести в порядок главный вход. Внезапно работающие заметили нескольких человек, ехавших со стороны скаульхольтского парома. Магнус, у которого было хорошее зрение, тотчас узнал приезжих. Он спрыгнул с ограды, где укладывал торфяные плиты, вошел в дом, поспешно умылся, надел свежую рубашку и чистые штаны, пригладил волосы и вышел.
Его жена уже въезжала во двор.
— Добро пожаловать, моя Снайфридур, — сказал он, снимая ее с лошади и целуя. Затем он проводил ее в дом. В ее комнате наверху все было в том же виде, как она оставила, но крыша была покрыта заново и стены, через которые осенью просачивалась дождевая вода, починены. В окно была вставлена новая рама, и в комнате пахло свежеструганым деревом. Пол был чисто выскоблен. Она приподняла покрывало. Там лежали белоснежные льняные простыни со свежими складками. Полог у кровати был выветрен и вычищен, так что яснее проступили вытканные на нем фигуры. Ларь был заново окрашен, и розы на нем ярко горели. Снайфридур поцеловала свою экономку Гудридур.
— Моя госпожа еще не приказывала мне, чтобы я перестала убирать комнату, — сказала она с достоинством.
Хозяйка велела принести наверх вещи, открыла ларь и поставец и сложила туда серебро, прочие драгоценности, рукоделье и платья. В тот же день она установила свой ткацкий станок, чтобы соткать покров на алтарь для соборной церкви в знак благочестивой благодарности от женщины, покинувшей свой очаг, гостившей в Скаульхольте, но вернувшейся домой.
Никто не умел так глубоко раскаиваться, как Магнус Сигурдссон, и никто не понимал лучше раскаяния других. Он ни единым словом не обмолвился о происшедшем. Никто из них не просил прощения у другого. Можно было подумать, что ничего и не случилось. Много часов он проводил в ее комнате, не говоря ни слова и не сводя с нее пристального боязливого взгляда. Он походил на ребенка, который упал в лужу и был за это наказан, но давно уже перестал плакать и сидел теперь тихий и присмиревший. Через несколько дней после возвращения домой она послала слугу сказать господину Вигфусу Тоураринссону, что хотела бы переговорить с ним. И вскоре сей испытанный друг знатных дам уже стоял в дверях ее комнаты, являя свое вытянутое лицо с толстой верхней губой, седой щетиной, пробивавшейся кое-где на подбородке, и черными густыми бровями над светло-серыми, вечно слезящимися глазами. Он почтительно поцеловал хозяйку, и она спросила его, что нового.
— Я привел коня обратно, — сказал он.
— Какого коня?
Он ответил, что не сведущ в том, что полагается дарить знатным дамам, но ее бабки никогда не считали зазорным для себя принять в подарок от доброго друга верховую лошадь. Тут она вспомнила о лошади, которую он некогда оставил привязанной к камню во дворе, и поблагодарила его за подарок, сказав, однако, что, насколько ей известно, эту лошадь зарезали и скормили бродягам, так как время было тяжелое. Он ответил, что эта лошадь — с запада, с Брейдафьорда. В прошлом году она убежала из Брайдратунги, а затем ее вновь привели к нему, так как люди не знали, что он ее подарил. Всю зиму он кормил коня вместе со своими верховыми лошадьми, и, может быть, теперь, весной, он ей пригодится.
Она ответила, что бедной женщине отрадно иметь такого рыцаря, но теперь она не хочет больше говорить о лошадях и полагает, что ей пора изложить свое дело.
Сначала она вспомнила счастливый день, выпавший на долю ее мужа, благодаря зятю Вигфуса Йоуну из Ватну, который не только купил Брайдратунгу, но даже заплатил наличными деньгами. Другие же выманили у Магнуса все имущество, спаивая его водкой, обыгрывая в кости и прибегая ко всяким другим мошенническим проделкам, на которые так легко поймать беззащитных людей. Остальное ей незачем рассказывать судье, он сам лучше знает, как он и ее отец договорились на альтинге насчет усадьбы. Ей лично известно одно: усадьба была законным порядком передана ей по дарственной ее отцом, и бумаги, удостоверяющие это, находятся у нее. Осенью произошли известные всем события — она покинула своего мужа, втайне решив не возвращаться до тех пор, пока она не убедится, что Магнус оставил привычки, делавшие совместную жизнь с ним такой тяжелой. Она провела в Скаульхольте больше шести месяцев и получила достоверные вести, что за все это время Магнус ни разу не запил, и поэтому она вернулась, решив вновь связать порванные нити в надежде, что ее муж начал новую жизнь. Поэтому она просит судью расторгнуть прошлогоднее соглашение, в силу которого усадьба, отцовское наследие и аллод[162] Магнуса Сигурдссона, стала ее собственностью. Теперь она предпочитает, чтобы усадьба была отдана в полное распоряжение ее мужу, как это принято в отношении всякого имущества, принадлежащего супругам, если только на этот счет не имеется каких-либо других письменных соглашений.
Господин Вигфус Тоураринссон недовольно прикрыл глаза и, слегка раскачиваясь, погладил костлявыми руками подбородок.
— Должен сказать, моя милая, — вымолвил он наконец, — что хотя судья Эйдалин и я не всегда имели счастье придерживаться одного мнения на альтинге, все же я не составляю исключения среди чиновников, питающих неизменное почтение к нашему доброму другу и начальнику, который двадцать лет назад, будучи обедневшим чиновником бедной округи, вступил на должность судьи. Ныне же он принадлежит к богатейшим людям страны, ибо он приобрел несколько хуторов у казны на таких выгодных условиях, какие выпадают не каждому исландцу, если он не епископ. И поскольку вы оказали мне честь пригласить к себе на беседу, я хотел бы дать вам хороший совет: поговорите с вашим превосходным высокоученым отцом, прежде чем отменять решение, принятое им летом касательно этой усадьбы.
Она ответила, что не хочет обращаться с этим делом к отцу, к тому же она уже давно не ребенок. Кроме того, отец ее прошлым летом занялся этим делом лишь потому, что его упрекали, что он уже пятнадцать лет не отдает дочери ее приданого.
Тогда окружной судья спросил, важно ли уладить это дело до того, как снова соберется альтинг…
Она сказала, что это очень важно.
Тут Вигфус Тоураринссон затянул старую песню:
— Над страной нависла опасность. В Дании вспыхнула эпидемия оспы, власть знатных людей свергнута, а монархию охраняют надменные выскочки, которые благодаря этому имеют большое влияние на короля. Здесь же, в Исландии, слугам приходится плясать под дудку хозяина. «Расколото небо»[163], как говорится в древней песни; дело дошло до того, что никто не знает, что ждет страну. Дух времени сказывается в том, что теперь высокопоставленных лиц будут отдавать под суд, а всякого, кто заденет королевского посла хоть пальцем, лишат жизни и чести.
Вигфус сказал далее, что сейчас поднято одно такое дело об оскорблении королевского посла, который требует, чтобы решение по нему было вынесено незамедлительно, теперь же. Все же, заявил он, добродетель его приятельницы, дочери судьи, столь велика, что обвинение, зачитанное по просьбе ее супруга в скаульхольтской церкви никогда не будет доказано. И поэтому с хозяина Брайдратунги взыщут большой штраф за клевету на высокопоставленную особу.
Тогда Снайфридур сказала:
— В этом-то и суть, мой дорогой судья. Поэтому я и прошу тотчас расторгнуть эту сделку, пока дело о клевете, возбужденное против него, еще не рассматривается не только на альтинге, но и здесь в округе, перед вашим судейским креслом. Я хочу, чтобы в тот день, когда моего мужа заставят отвечать имуществом за свои слова, он мог бы держать речь как мужчина, а не как нищий.
Он ответил, что все будет так, как она хочет. Он намерен, однако, снова забрать с собой на некоторое время ее коня, чтобы подкормить его, пока он не подрастет. После этого они позвали наверх Магнуса Сигурдссона и в присутствии свидетелей снова передали ему в законное владение Брайдратунгу. Затем судья поцеловал Снайфридур на прощанье и отправился восвояси.
В Исландии была весна, то самое время между выгоном скота на пастбища и сенокосом, когда животные часто погибают от голода. Бродяги вновь потянулись на восток. Первых из них уже нашли мертвыми в Ландейясандуре. Это были мужчина и женщина, заблудившиеся в тумане. Птицы указали путь к их трупам.
Хозяин Брайдратунги каждое утро поднимался чуть свет и будил своих людей. Он заставлял их свозить плоские камни. Весь путь через двор до главного входа он собирался вымостить каменными плитами. Он уже разобрал почти целиком сени, и теперь в дом можно было проникнуть лишь через отверстие в кухне, через которое подавали торф, плитки кизяка и сбрасывали золу.
Однажды утром, когда он с самой зари трудился не покладая рук, ему вдруг захотелось посмотреть на лошадей и он тотчас приказал привести их. Он нашел, что они отощали и вряд ли в состоянии таскать вьюки, и приказал подковать двух из них, а затем пустить их пастись на луг и поить молоком.
Экономка сообщила хозяйке об этом странном решении.
— Что-нибудь слышно о прибытии кораблей? — спросила Снайфридур. Действительно, оказалось, что, по слухам, в Кефлавик прибыл корабль, а значит, и датская водка.
— Что сказала бы благословенная мадам, узнав, что та капля молока, которую я сберегла, чтобы поддержать силы людей, достанется лошадям? — сказала домоправительница.
— Владелец Брайдратунги — человек знатного происхождения, и ему не подобает иметь тощих лошадей, — ответила Снайфридур.
Итак, лошадей стали поить молоком.
Вечером юнкер пожаловался в присутствии жены, что какой-то негодяй стащил у него кусок меди, который он хранил в кузнице. Из этой меди он хотел сделать кольцо для новой двери. Теперь он вынужден поехать на юг в Эльвес к одному знакомому, у которого есть медь, чтобы тот помог ему в беде.
— Скоро минет шестнадцать лет, как мы живем здесь, и до сих пор мы прекрасно обходились даже без железного кольца на двери, не говоря уже о медном.
— Мне хорошо известно, что ты и без этого умеешь уходить из дома.
— А ты — входить в дом, — сказала она.
На следующий день он подстриг гривы и холки своим лошадям и вычистил их скребницей. Он все время находил, что каменные плиты уложены недостаточно хорошо, и все снова и снова приказывал выкапывать их из земли. Людям он велел лазить через отверстие в кухонной стене. Экономка заявила, что только на юге знатные люди имеют обычай пробираться в дом через дыру. Юнкер возразил, что, если она имеет в виду себя, это не так уж важно. Он не станет жалеть ее и ей подобных из-за того, что им приходится лазить через дыры в стенах.
Вечером он дважды прокатился верхом, и можно было слышать, как он мурлычет во дворе какую-то песню. Небо было багровое. На следующий день он уехал. В сенях еще лежали кучи земли, сорванную крышу так и не покрыли заново торфом, входной двери не было совсем. В куче стружек валялись молоток и топор.
Глава семнадцатая
К вечеру с юга надвинулась гроза и полил дождь. Дождь шел всю ночь и весь следующий день. Вход в дом превратился в сплошное грязное месиво, так что люди не могли им пользоваться. Только ветер и вода беспрепятственно проникали внутрь. Потом погода прояснилась.
Прошло несколько дней, и в усадьбу приехал на черном сытом коне какой-то гость. Он попросил разрешения поговорить с хозяйкой дома. Узнав, кто прибыл, она передала, что не совсем здорова и не может принимать гостей, но распорядилась подать пастору кислого молока. Он ответил, что приехал не для развлечения и что, если хозяйка не может встать, он охотно подымется к ней в комнату. На это она сказала, что лучше всего будет протащить пастора через дыру в кухне, а затем провести в комнату с панелями. Она еще долго сидела за ткацким станком. Когда она наконец спустилась к нему, на ней был плащ, расшитый по низу и на обшлагах золотом, а под ним виднелся золотой пояс.
Молоко стояло нетронутое перед гостем на столе, куда его поставила служанка. Когда Снайфридур вошла, он поднялся и поклонился.
— Рад убедиться, что подруга моего детства чувствует себя не так уж плохо, — сказал пастор.
Она поздоровалась с ним и выразила сожаление, что его нельзя было впустить через парадную дверь. Если бы она знала, что пастор навестит ее, она велела бы убрать мусор из сеней. Но он приехал раньше, чем она ожидала. Затем она пригласила его сесть. Он чуть согнулся и кашлянул. Глаза его блуждали по комнате, но не поднимались выше пола и колен. Наконец взгляд его остановился на кувшине, стоявшем перед ним на столе.
— Не прикажете ли убрать это молоко? — попросил он.
Она тотчас взяла кувшин и выплеснула молоко через дверь.
Он продолжал сидеть и озираться.
Она присела.
— Гм, — произнес он. — Мне казалось, что я знаю, с чего начать. Однако сейчас я не нахожу слов… Когда видишь вас, невольно забываешь, что хотел сказать.
— Очевидно, ничего важного.
— Как раз важное, — возразил он.
— Ну, не беда, если вы забыли, с чего начать. Я плохо понимаю предисловия. Чего вы хотите?
— Мне очень тяжело, — сказал он. — Но я здесь, и поэтому я должен говорить.
— Очень остроумно, — заметила Снайфридур. — Sum, ergo loquor[164].
— He стоит издеваться надо мной, даже если я и заслужил это. Вы же знаете, что ваш ледяной тон обезоруживает меня. Я решился приехать к вам после долгих бессонных ночей.
— По ночам следует спать.
— Я должен извиниться перед вами, — пробормотал он, — за то письмо, которое я согласился зачитать в церкви перед пастором. Однако я не поступил опрометчиво. Я долго беседовал с богом, который, видимо, лишил вас своей милости, но одарил красотой, возвеличивающей нашу несчастную страну.
Она молча смотрела на него отсутствующим взглядом, как смотрят на жука, беспомощно барахтающегося на спине.
Вскоре он вновь собрался с духом, но избегал смотреть в ее сторону, чтобы не забыть, что хотел сказать.
Он должен ее заверить в том, начал он, что все, что он говорил прошлой зимой об искусителе и об отношении к нему женщин, было сказано совсем не в укор ей. Слова эти были вызваны глубокой печалью или, вернее, горечью, которую он испытывает при мысли о том, что она, Солнце Исландии, забавы ради подвергает опасности свою душу, столь близко соприкасаясь с грехом. Но, несмотря на всю печаль и горечь, испытываемые им, он твердо уверен, что она не сделала в Скаульхольте ничего такого, что могло бы обесчестить благородную женщину и чего господь не мог бы простить в своем неизреченном милосердии, особенно когда человек исполнен веры и раскаяния. Затем он снова вернулся к письму.
— Итак, — сказал он, — вы считаете, что ваш духовник вмешался в это дело по злобе, тогда как в действительности им двигала лишь забота о вашей прекрасной душе. Но если даже ему суждено оставить всякую надежду вернуть ваше благоволение, он, уповая на бога, готов заплатить и эту цену, лишь бы очистить от греха вашу душу, которая ему дороже любой другой, что бы ни случилось после оглашения письма.
По его словам, дальнейшие события подтвердили его правоту, но она всегда избегала его наставлений. В качестве примера он привел недавнее посягательство на честь Исландии — жалобу на мудрых богоугодных мужей, наших правителей.
Здесь он почувствовал себя увереннее и повел речь о том, что будет со страной, откуда изгоняют христианских властителей, державших в узде чернь, все помыслы которой обращены на удовлетворение своих порочных наклонностей и которая только и ждет случая, чтобы возвыситься с помощью противозаконных деяний и уничтожения добрых нравов. Он доказал ссылками на doctoribus et autoribus[165], что на тысячу человек найдется только один, чью душу стоило бы спасти, и то лишь если на то будет милость господня. При этом он сослался на греков и римлян, указав, каким ужасающим способом у них утвердилась власть черни. Отсюда ясно, заметил он, что станется с нашим несчастным народом, если верх возьмут воры, убийцы и нищие, а благочестивые правители будут обездолены и лишены имущества, чести и доброго имени. Всякий раз, когда чернь поднимается против своих господ, это дело рук посланца дьявола: он старается ввести в заблуждение простаков и строит козни против короля. Никто не отнимает у Арнаса Арнэуса его дарований, тем не менее прибытие его сюда есть зло. Он хочет сровнять с землей свою несчастную родину и не брезгует никакими средствами. Сперва он лишил страну всех памятников золотого века, выманив у бедных ученых их драгоценные рукописи — наше величайшее сокровище — за деньги или за подарки, но в большинстве случаев за жалкую подачку — какой-нибудь старый плащ или негодный парик. Он увез их с собой или велел прислать в Копенгаген. Но ныне настала очередь древних законов наших отцов, и вот злой дух вновь появился, на сей раз в роли судьи, какого еще не видывали в нашей стране. К тому же он запасся грамотами, в подлинности которых никто не смеет усомниться. Он вправе назначать судебных заседателей, как ему заблагорассудится, и по собственному разумению выносить приговоры. Чиновники будут смещены, высокопоставленные особы лишатся своего достояния, доброго имени и чести, уже вынесенные приговоры будут отменены, а преступники и всякий сброд возвысятся. Ныне уже ясно, кто первый будет повергнут в прах к ногам черни.
— Я бы очень обманулась в своих ожиданиях, — сказала она, — если бы мой отец стал тревожиться из-за того, что король прислал человека проверить, как чиновники отправляют свою должность. Он с честью выйдет из этого испытания, если даже обнаружится какой-нибудь незначительный промах, — это может случиться с каждым, и после стольких лет службы это никому нельзя поставить в укор.
— Через несколько недель ваш отец лишится чести и состояния, — произнес дрожащими губами пастор, бросив быстрый взгляд на Снайфридур.
Наступило молчание. Лицо у него непрерывно дергалось.
— Чего вы от меня хотите? — спросила она.
— Я первый претендент на вашу руку, если не считать одного человека.
— Я вернулась к своему мужу, Магнусу.
— Магнус Сигурдссон уже осужден окружным судьей за свое письмо. Он обесчещенный человек. Его имущество отойдет в казну вместе с этой усадьбой, которую вы ему подарили.
— Хорошо, что у него есть что отдавать.
— Вчера ко мне явился посланный из Флоя. Он просил меня позаботиться о том, чтобы с Магнуса Сигурдссона взыскали мзду за его проделки во Флое, где он провел минувшую ночь. Я не первый раз выступаю посредником в такого рода делах, и все это ради особы, которая считает меня ничтожнейшим из людей.
— Ради меня?
— Ради вас добрые люди иногда платили выкуп жалким крестьянам, дабы такие дела не получали огласки. Вполне вероятно, однако, что подобную снисходительность отнесут к тем ненужным благодеяниям, которые с точки зрения философии равнозначны греху. — Здесь пастор сообщил супруге Магнуса, что прошлой ночью ее муж ворвался в крестьянскую хижину, согнал хозяина с постели и согрешил с его женой.
Снайфридур улыбнулась и сказала, что деньги, уплаченные за то, чтобы утаить от нее хорошие вести, истрачены впустую. Ее муж Магнус всегда был галантным кавалером.
— Я горжусь, — сказала она, — что мой муж после всей водки, выпитой им за тридцать лет, еще в состоянии грешить с женщинами.
Пастор неподвижно уставился в угол, словно он и не слышал этого легкомысленного ответа.
— Дорогой пастор Сигурдур, почему вы никогда не улыбаетесь?
— Этот так называемый брак — бельмо на глазу у многих достойных людей нашей страны — давно пора расторгнуть по милости господней и с одобрения церкви.
— Не понимаю, что от этого изменится. В глазах народа я все равно совершила прелюбодеяние, и я не в силах опровергнуть эти сплетни. И мне нисколько не поможет, если я разведусь с обесчещенным мужем, лишившимся всего своего имущества. Искать защиты у моего отца бесполезно, ибо, как вы говорите, ему на склоне лет также придется пойти по миру, подобно какому-нибудь обесчещенному человеку, о котором идет худая слава.
— Зимними ночами, часто в метель и стужу, я в волнении простаивал под вашими окнами. Я предлагаю вам все свое состояние и жизнь. Если вы хотите, я отдам все до последней пяди земли, чтобы восстановить честь вашего отца.
— А что скажет тот продырявленный тролль, которого вы хотели сделать моим судьей?
Ее богохульство, видимо, уже не трогало его.
— Бессмертный проповедник учения нашего Спасителя пастор Хатльгрим Пьетурссон был женат на язычнице. Мне будет не хуже, чем ему.
— А как отнесутся к этому высшие церковные власти, которые смотрят на это строже, чем распятый на кресте? — спросила она. — Как долго будут терпеть пастора, который женится на женщине, сбежавшей от своего мужа и к тому же обвиняемой в прелюбодеянии?
— Могу я сказать вам по секрету два слова?
— Если хотите.
— Я приехал сюда с согласия человека, который, после вашего отца, лучше всех олицетворяет нашу честь. В надежные руки этого высокопоставленного лица и вы и я можем спокойно вверить нашу судьбу.
— Вы имеете в виду епископа?
— Да, мужа вашей сестры.
Снайфридур холодно рассмеялась.
— Отправляйтесь-ка к своему троллю, пастор Сигурдур. Нам с сестрой Йорун лучше говорить без посредников.
Через несколько дней юнкера доставили домой на носилках, привязанных к двум лошадям. Он был весь покрыт запекшейся кровью и явно получил какие-то внутренние повреждения. Во всяком случае, у него были сломаны ребра. Он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой и был не в состоянии говорить. Его втащили в дом через отверстие в кухне и уложили в постель в его комнате.
Вид у него был ужасный.
Когда к нему вернулись сознание и речь, он первым делом справился о жене. Ему ответили, что она больна. Тогда он попросил отнести его к ней, но в ответ услышал, что она приказала приделать к двери задвижку.
— Это неважно, — возразил он. — Она все же откроет.
Однако, узнав, что Гудридур не отходит от нее ни днем ни ночью, он призадумался. Он поинтересовался, чем больна его жена, и ему ответили, что неделю тому назад она сошла вниз в нарядном платье, чтобы принять гостя. Она беседовала с ним некоторое время и простилась в хорошем настроении. С тех пор она не показывалась. Она не выносит дневного света и щебетания птиц, которые в эту пору года не замолкают ни на минуту. Поэтому она велела завесить окна черной шерстяной тканью.
Глава восемнадцатая
Возле Альманнагья по обе стороны скалы стоят две старые палатки, очень грязные и продранные во многих местах. Тем не менее на них красуется корона — печать нашего всемилостивейшего короля. В одной из палаток, поставленной возле ущелья, в котором жгут приговоренных к костру, ютятся мужчины, а в другой — той, что стоит на берегу пруда, куда бросают приговоренных к потоплению, — женщины, имевшие внебрачных детей.
Некоторых из обитателей палаток вызвали на суд в Тингведлир в качестве свидетелей, но в большинстве — это всё осужденные преступники, подвергшиеся телесным наказаниям, одни недавно, другие уже порядочно времени тому назад. Здесь можно видеть клейменых, наказанных плетьми, людей с отрубленными руками. На сей раз они вызваны сюда чрезвычайным королевским эмиссаром для пересмотра их дел.
Они ждут, когда повар из Бессастадира раздаст им казенную похлебку.
— Мне сдается, что эта компания сильно встревожена, хотя с ними собираются наконец поступить по справедливости, — говорит один из мужчин. — Удивительно, что никто даже не читает стихов.
Большинство этих людей — в лохмотьях: ноги у них босые или обернуты тряпками, лица заросли щетиной. Надетое на них тряпье подвязано обрывками веревки или грубой шерстяной пряжи. Те из них, у кого сохранились руки, держат вместо посоха обломки грабель. Встречаются здесь и люди, имеющие собственных коров. Это — недовольные, которых власти когда-то незаслуженно обидели и которые с той поры не могут забыть об этом ни днем ни ночью. Они не переставая ноют, сетуют на свою судьбу и ссорятся. Один из их числа даже почувствовал себя восстановленным в правах и заявил:
— Я с них потребую, пусть мне заплатят за все то время, что я проторчу здесь вместо того, чтобы пахать свою землю.
По словам другого, не стоило ездить в Тингведлир, если его окружного судью не накажут плетьми у позорного столба.
Нищенствующий монах, которого заклеймили за то, что он вскрыл кружку для подаяний, сказал:
— А мне думается, те, кто предъявляет такие требования, просто не сочувствуют людям, которые были сожжены в этом ущелье, повешены на скале Виселицы или брошены в пруд, — потому ли, что не смогли опровергнуть несправедливого обвинения, или же потому, что им явился в образе пса сам сатана и дал показания против них. Разве нам хуже, чем им? Почему этого не случилось со мной и с тобой?
Здесь поднял свой голос Йоун Хреггвидссон, сидевший у входа в палатку. Борода у него уже поседела. На нем были выпачканные глиной сапоги из сыромятной кожи и толстая куртка из грубой шерсти, весь он был покрыт конским волосом и подпоясан веревкой.
— Однажды меня вели с запада на восток, через пустошь, вместе с человеком по имени Йоун Теофилуссон. Против него свидетельствовал дьявол, и поэтому Йоуна сожгли. Должен сказать, однако, что молодчик, который способен всю ночь провозиться на крыше с флюгером, в то время как его девчонка спит внизу с другим, не заслуживает ничего лучшего. Я не раз говорил ему в тюрьме: «Тебя наверняка сожгут, мой бедный Йоун».
— Многие полагают также, что если бы тебе в свое время отрубили голову, Йоун Хреггвидссон, страна не оделась бы в траур, — вмешался вор с отрубленными руками.
— Почему меня не казнили? Почему меня не повесили? Я был нисколько не лучше тех, других, — промолвил монах, укравший деньги из кружки.
Тут взял слово человек с тонким голосом, которого едва не казнили за кровосмешение.
— Все знают, что мою сестру утопили, а мне, по милости божьей, удалось бежать к разбойникам, на другой конец страны, где я и жил под чужим именем. Первым делом я пошел к окружному судье, выдал ему разбойников. Их схватили и побили камнями. Меня, конечно, в конце концов опознали, и в течение десяти лет всем было известно, что я за человек. И все эти десять лет я ходил из дома в дом и каялся и все давно считали меня преступником перед богом и людьми. А теперь, спустя десять лет, выяснилось, что ребенка произвела на свет совсем другая пара, а мою сестру утопили за то, что она якобы прижила его со мной. Кем же я был все эти десять лет? И что станется со мной теперь? Разве теперь кто-нибудь подаст мне милостыню? Пожалеет ли кто меня? Нет! Вся Исландия будет смеяться надо мной. Мне не швырнут даже завалящего рыбьего хвоста. На меня станут натравливать собак. Господи, зачем ты отнял у меня это преступление?
— В детстве меня учили почитать знатных, — сказал со слезами в голосе старый бродяга. — А теперь вот, на склоне лет, я вижу, как четырех добрых начальников, которые наказывали меня плетьми, волокут на суд. А если никто не будет сечь нас, кого же нам тогда почитать?
— Бога, — произнес кто-то.
— Мне кое-что пришло в голову, — промолвил слепой преступник. — Что хотел сказать пастор Оулавюр из Сандара, который в своих чудесных стихах просит Иисуса Христа быть опорой властей?
— Я и не подумаю одинаково уважать всех представителей власти, — возразил человек с отрубленными руками. — В Рангведлире меня наказали плетьми за то, за что мне перед тем на южном берегу отрубили руки.
— Значит ли это, — продолжал слепец, — что он просит Спасителя поддерживать лишь тех представителей власти, которые довольствуются тем, что наказывают людей плетьми, а не отрубают им руки? Думается мне, однако, что этот славный человек в своих чудесных стихах не делает ни для кого исключения. Он просит Спасителя поддержать равно всех представителей власти: тех, кто отрубает руки, не в меньшей степени, чем тех, кто приговаривает лишь к наказанию плетьми.
— Пусть твой пастор Оулавюр из Сандара жрет собственное дерьмо, — отозвался один из мужчин.
— Пастор Оулавюр из Сандара может жрать что угодно, — возразил слепой преступник, — но я слыхал, что когда учитель Брюньольв слишком одряхлел, чтобы понимать по-гречески и по-древнееврейски, забыл всю свою диалектику и астрологию и не мог даже просклонять слово mensa[166], он все же читал те стихи пастора Оулавюра из Сандара, которым мать учила его еще в колыбели.
— Кто полагается на власти, тот не мужчина, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Я бежал в Голландию.
— Наш король справедлив, — заметил старый бродяга, которого много раз наказывали плетьми.
— Чего человек не найдет у себя, того он не найдет нигде, — возразил Йоун Хреггвидссон. — Мне довелось побывать и у немцев.
— Блажен муж, иже принял свое наказание, — промолвил старый бродяга.
— Мне наплевать на великих мира сего, если они судят неправедно, — продолжал Йоун Хреггвидссон, — и мне тем более наплевать на них, если они судят праведно, ибо, значит, они трусят. Мне ли не знать нашего короля и его палача? Я сбросил исландский колокол. В Глюкштадте на меня напялили смирительную рубашку. В Копенгагене я уже читал «Отходную». Когда я воротился домой, моя дочь лежала при смерти. Ни за что я не поверю, что великие мира сего могут перенести через ручей невинное дитя, не утопив его.
— Йоун Хреггвидссон — воплощенный дьявол, — сказал бродяга, задрожав как осиновый лист. — Господи, будь милосерд ко мне, грешному.
Слепой преступник заявил:
— Не ссорьтесь, добрые братья, в ожидании казенной похлебки. Ведь мы с вами — чернь, ничтожнейшие существа на земле. Будем молиться о ниспослании счастья каждому могущественному человеку, который хочет заступиться за нас, беззащитных. Но правосудия не будет до тех пор, пока мы сами не станем людьми, а до этого пройдут века. Подачки, брошенные нам последним королем, будут отняты у нас следующим. Но день придет, и в тот день, когда мы станем настоящими людьми, господь сойдет к нам и будет нашим заступником.
Глава девятнадцатая
В тот самый день, когда в Тингведлире на Эхсарау бедные жалобщики ждали раздачи казенной похлебки, хозяйка Брайдратунги поднялась с постели, позвала своих батраков и велела им оседлать лошадей, так как она собиралась уехать. Слуги сказали, что юнкер опять отбыл, а ни одна из оставшихся лошадей не годится под седло.
— Помните того коня, который в прошлом году стоял здесь привязанный к камню? Я еще приказала вам зарезать его.
Они взглянули друг на друга и ухмыльнулись.
— Отправляйтесь в Хьяльмхольт, разыщите эту лошадь на выгоне у судьи и возвращайтесь с нею ко мне.
Они явились с лошадью незадолго до полуночи.
Снайфридур была уже готова к отъезду. Приказав принести седло и надеть его на лошадь, Снайфридур закуталась в широкий шерстяной плащ с плотным капюшоном, ибо дождь шел не переставая, и велела одному из слуг помочь ей переправиться через реку. Ночью она собиралась ехать дальше одна. Погода была тихая и нехолодная, но моросил частый дождь. Едва только провожатый повернул обратно от широкой реки Бруарау, как лошадь заартачилась. Когда всадница пустила в ход хлыст, лошадь внезапно понесла, и Снайфридур едва не вылетела из седла. Лошадь бесилась довольно долго, и всаднице пришлось собрать все силы, чтобы удержаться в седле. Она судорожно ухватилась за луку седла, пока лошадь в конце концов не вырвала у нее из рук узду и, добежав до пустоши, не остановилась. Всадница била животное хлыстом, но лошадь лишь храпела, а когда ей надоело сносить удары, махнула хвостом и попыталась встать на дыбы. Наконец она снова понесла и вскоре опять принялась за старое: кидалась из стороны в сторону и чуть не сбросила всадницу. Снайфридур спешилась и погладила коня, но это не помогло. Все же всаднице удалось заставить его сдвинуться с места, однако по нраву ему был только галоп, причем время от времени он останавливался как вкопанный. Возможно, что Снайфридур была плохой наездницей. Внезапно перед лощиной, в которую впадал ручей, лошадь бросилась в сторону и затем прыгнула вниз. Всадница не удержалась в седле и перелетела через голову животного. Не успела она моргнуть, как уже лежала на земле. Она тут же поднялась и стряхнула с себя грязь и ил. Сама она, впрочем, не пострадала. В тумане громко и резко свистел кулик. Лошадь паслась на берегу ручья. Всадница снова, правда не без опаски, взобралась на лошадь, натянула поводья, похлопала животное по крупу и причмокнула. Но все было тщетно. Может быть, Снайфридур не умела обращаться с хлыстом. Одно было ясно: лошадь не двигалась с места. Она, казалось, ни за что не желала продолжать путь в этом направлении: артачилась и вставала на дыбы. Всадница снова спешилась, подошла к краю лощины и, сев на небольшой заросший мхом пригорок, обратилась к лошади:
— Ясно, чего и ждать от скотины, полученной от разбойника в возмещение убытков?
К счастью, никто не видел ее позора. Было раннее утро. Земля спала, но туман понемногу рассеивался. Солнце, видимо, уже взошло. Снайфридур подобрала юбки и двинулась в путь. От тумана пустошь казалась белесой, по-прежнему моросил дождь. Полураспустившаяся листва молодой березовой поросли так сильно благоухала в теплом влажном воздухе, что почти причиняла боль. Обувь Снайфридур не годилась для такого путешествия, ботинки ее пропускали воду. Юбки ее отяжелели от дождя, а мокрые березовые ветки путались у нее в ногах. Она часто спотыкалась и падала, но всякий раз вставала и брела дальше. На пустоши Блоскуг она промокла до нитки.
Когда она добралась до Эхсарау, было так рано, что даже пьяницы еще спали. И хотя она стояла на самом берегу, журчание холодной реки звучало в утренних сумерках приглушенно, словно издалека. На пастбище виднелось несколько стреноженных лошадей, стоявших с поникшими головами. Лошади спали.
Вокруг здания суда было раскинуто несколько палаток. Над жилищем судьи она увидела навес из парусины. Туда она и направилась. Стены были выложены заново, внутрь вела красивая дверь со створками из корабельных панелей, а к двери вели три ступеньки. Парусиновый навес над домом был двойной. Она постучала. На стук вышел заспанный слуга ее отца, и она попросила его разбудить судью. Старый судья проснулся, и она услышала его хриплый голос: он спрашивал, кто пришел.
— Это я, дорогой отец, — сказала она тихо и прислонилась к косяку двери.
Под парусиновой крышей было сухо, несмотря на дождь. Вместо пола были настланы неструганые доски. Отец полулежал на подушках в кожаном спальном мешке. От подушек пахло сеном — это был благородный запах весной, когда сена ни у кого уже не было и в помине. На нем была ночная рубашка из плотной шерсти, шею он повязал платком. Лицо у старика было синее, а голова совершенно лысая. На лице выделялись слишком большой нос и мохнатые брови. К старости он совсем высох; щеки были изрезаны морщинами, а там, где некогда находился двойной подбородок, свисала складками кожа. Он спокойно взглянул на дочь.
— Что тебе надобно, дитя? — спросил он.
— Я хотела бы поговорить с тобой с глазу на глаз, дорогой отец, — ответила она также тихо, не глядя на него и не отходя от двери, к которой она устало прислонилась.
Он отправил слугу в палатку для челяди, а дочь попросил подождать немного на пороге, пока он оденется. Когда через некоторое время она вошла в комнату, отец уже встал. На нем были сапоги и толстый плащ. Голову украшал парик, а на безымянном пальце сверкало массивное золотое кольцо. Он взял понюшку из серебряной табакерки. Снайфридур подошла прямо к отцу и поцеловала его.
— Ну, ну, — сказал он.
— Я пришла к тебе, дорогой отец, вот и все.
— Ко мне? — переспросил он.
— Да, ведь человеку нужна опора, иначе он погибает.
— Ты всегда была своевольным ребенком.
— Дорогой отец, разреши мне помочь тебе.
— Дорогое мое дитя, ведь ты уже не ребенок.
— Я была больна, дорогой отец.
— Я слыхал об этом, но вижу, что ты поправилась.
— Как-то весной, отец, мои глаза застлала непроглядная тьма. Она окутала меня со всех сторон. Я потеряла силы и едва не умерла. Я не видела ничего, кроме тьмы. И все же я не умерла. Как это могло случиться, дорогой отец, что я осталась жива?
— Весной многие простужаются и все же выживают, дитя мое.
— Вчера какой-то голос шепнул мне, что я должна поехать к тебе. Кто-то сказал мне, что сегодня будут оглашены приговоры. И вдруг я совершенно выздоровела и встала. Дорогой отец, ведь, несмотря на это ужасное несчастье, наш род все же чего-то стоит? Не так ли?
— Разумеется, стоит, — сказал он. — Мои предки были превосходные люди. Твоя мать, благодарение господу, еще более знатного рода.
— Им не удалось согнуть нас, мы еще стоим на ногах, мы — настоящие люди. Или, быть может, это не так, дорогой отец? Если на мне лежит какой-то долг, то это долг по отношению к тебе.
— Ты была тяжким испытанием для своей матери, дитя.
— Теперь я собираюсь поехать к ней вместе с тобой, как она и просила меня.
Он отвел глаза.
— Дорогой отец, — продолжала она, — надеюсь, что судебное решение еще не вынесено.
Ему неизвестно, ответил он, что она подразумевает под судебным решением, ибо настало такое время, когда никто в этой несчастной стране уже не понимает, что такое право. Он сам не знает, как назвать этот балаган, который здесь затеяли. Затем он спросил ее, как это ей взбрело на ум передать Брайдратунгу Магнусу Сигурдссону после того, как всем стало известно, что ложные обвинения против нее окончательно погубили его; вместо этого она должна была бы развестись с ним по всем правилам закона.
— Ты ведь знала, что здесь угрожают лишить имени и имущества людей, которые были куда осторожнее Магнуса и у которых было меньше недоразумений с новым начальством. — Затем он рассказал ей, что для вынесения приговора по этому делу назначены временно исполняющий обязанности судьи и еще два чиновника, ибо Арнэус требует, чтобы нанесенное ему оскорбление рассматривалось не только окружным судом, но и альтингом. До этого он не приступит к своим обязанностям.
— Дорогой отец, — спросила она, — какое наказание грозило бы мне, если бы обвинение Магнуса подтвердилось?
— Если женатый человек согрешит с замужней женщиной, — ответил он, — это карается лишением доброго имени и чести и с обеих взыскивают большой штраф в пользу короля. Если же у них нет денег, их наказывают плетьми.
— Ты разрешишь мне, дорогой отец, сказать на суде несколько слов?
— Тут слова не помогут. Что ты задумала?
— Я хочу так запутать дело, чтобы суд распустили и назначили новых судей, а тем временем честные люди успели бы послать к королю надежного гонца. Может быть, если того человека снимут, на его место не сразу найдется другой, который решится выдвинуть против тебя обвинение и лишить чести.
— Не пойму, о чем ты грезишь, дитя мое.
— Я намерена просить слова и потребовать, чтобы меня выслушали как свидетельницу по делу Магнуса. Я хочу признать на суде, что Магнус сказал правду в своем письме, зачитанном в скаульхольтской церкви.
— Ужасно слышать такие вещи, — сказал судья Эйдалин. — Твоя сестра и ее муж епископ написали твоей матери, что эти обвинения — грубейшая ложь, да это и так каждому ясно. Да и кто подтвердит такое показание?
— Я попрошу, чтобы мне разрешили дать клятву.
— Я полагаю, что честь моя не выиграет, если, спасая ее от когтей врагов, я приплету к этим юридическим кляузам репутацию моей дочери. Тем более что клятва, которую ты хочешь принести во вред Арнэусу, будет ложной.
— Это дело не твое личное, а всей нашей родины. Если с вами, теми немногими, кто не пал духом в годину бедствий, станут обращаться как с какими-то отщепенцами, если род наш повергнут в прах, если в Исландии не будет больше настоящих людей, то скажи, зачем тогда были все эти страдания на протяжении многих веков?
— Плохо ты знаешь своего отца, если воображаешь, будто в моих правилах прибегать к лжесвидетельству, чтобы выиграть дело. Мне страшно слышать, что мое дитя предлагает мне такую помощь, которой не принял бы последний из негодяев. Разумным мужчинам не понять, до чего может додуматься несчастная женщина. Я охотно признаю, что по своему несовершенству допускал подчас ошибки. Но я христианин, а христианин выше всего ставит спасение своей души. Если кто-либо, с ведома другого лица, приносит в его пользу ложную клятву, оба навсегда лишаются вечного блаженства.
— Даже если они своим преступлением могут спасти честь родины?
— Да, даже если бы им так казалось.
— Ты когда-то учил меня, дорогой отец, что такая скрупулезность называется arts casuistica[167]. К черту такое искусство!
Голос его звучал холодно и хрипло:
— Я рассматриваю твои слова как плод фантазии жалкого существа, которое по собственной вине упустило свое счастье и поэтому не в состоянии уже отличать позорное от честного и которым движет лишь desperatio vitae[168]. Покончим с такими речами, дорогое дитя. Но раз уж ты прибыла сюда — одному богу ведомо зачем, — то я позову своих людей, велю им развести огонь и приготовить нам чай, ибо утро уже настало.
— Дорогой отец, — взмолилась она. — Подожди, не зови никого. Я еще не все сказала тебе. Я еще не сказала тебе правды, а теперь я это сделаю. Мне не придется лжесвидетельствовать. Всю ту зиму, что я провела в Скаульхольте, я состояла в преступной связи с Арнэусом. Я приходила к нему по ночам. — Она говорила медленно и глухо, съежившись у двери и не поднимая глаз.
Он откашлялся и пробормотал еще более хрипло:
— Такое показание не имеет силы в суде, и тебе не разрешат принести клятву. Женатые люди часто лгут в подобных случаях, чтобы добиться развода. Тут нужны свидетели.
— Весной, — продолжала она, — с ведома моей сестры и зятя, ко мне явился человек, чтобы поговорить со мной об этом деле. Это была высокопоставленная особа — тот самый человек, который потом зачитал в церкви обвинение против меня. Я бы не удивилась, узнав, что он сам писал это письмо, не без ведома и одобрения моей сестры Йорун. Во всяком случае, пастор Сигурдур Свейнссон слишком умный человек, чтобы согласиться прочитать в святом месте документ, не имея на то веских оснований, и он знал, что делал. Однажды ночью он чуть не поймал меня на месте преступления. К тому же я еще зимой поняла со слов сестры, что она платила служанкам, чтобы те следили за Арнэусом. Так что этих свидетелей легко представить.
Судья долго молчал, прежде чем ответить. Наконец он сказал:
— Я старый человек и твой отец. В нашем роду подобного еще не слыхивали, но в роду твоей матери было несколько безумных, и если ты не прекратишь эти речи, то тебя, мне думается, придется причислить к ним.
— Аурни не станет опровергать мои показания. Он сложит с себя обязанности судьи.
— Если бы даже Арнас Арнэус был отцом твоего сына и если бы его застали на месте преступления не только пастор и служанки, но и епископ и супруга епископа, то и тогда такой человек не успокоился бы, пока не добыл бы у князей, императоров и пап свидетельства, что ты прижила ребенка с каким-нибудь бродягой. Я хорошо знаю его род.
— Дорогой отец, — сказала она, взглянув на него, — неужели ты хочешь, чтобы я не раскрывала рта? Разве твоя честь тебе совершенно безразлична? Неужто ты не дорожишь своими шестьюдесятью хуторами?
— По-моему, не столь позорно стоять с поднятой головой средь бела дня перед негодяем, сколь иметь дочь, которая согрешила с этим негодяем во тьме ночной, хотя бы она и наводила на себя поклеп. Ты знаешь, дитя, что, когда ты убежала из дому и вышла замуж на юге за ничтожнейшего человека — хотя твоей руки просил один из самых богатых пасторов, высокоученый версификатор Сигурдур Свейнссон, — я молчал. А когда Магнус пропил свою родовую усадьбу и пустил тебя по миру, я молча откупил ее. Точно так же, когда твоя мать узнала, что он продал тебя за водку датчанам и затем угрожал тебе топором, я запретил ей говорить мне подобные глупости. Даже когда ты вернулась к своему палачу и подарила ему усадьбу, которую я передал тебе, я ни перед кем не раскрывал уст, а тем более сердца. Нынче, как и вчера, мне придется сносить в Тингведлире на Эхсарау упреки негодяев. Это не страшит меня: пройдет время, и уже никто не будет смеяться над этим. Но после всего того позора, который ты навлекла на мать и на меня, тебе бы следовало умолчать о последнем наитягчайшем позоре, если только ты не хочешь сделать свой род посмешищем на много веков вперед в будущем нашей несчастной страны.
Сидя, он еще производил впечатление сильного человека, но, когда он встал и, взяв палку, вышел, чтобы позвать слуг, стало заметно, как он одряхлел. Он передвигался медленными короткими шагами, сильно волоча ноги, и так согнулся, что плащ его тащился за ним по полу. Он корчил гримасы, чтобы превозмочь подагрические боли, обострившиеся после этой весенней ночи, проведенной в сырой землянке.
Глава двадцатая
Вскоре после того как судья ушел к слугам, его дочь также поднялась и покинула дом. Ночное странствие под дождем утомило ее: она вымокла до нитки и ее стало знобить. Она торопилась уйти подальше от дома, где остановился ее отец, и не успела оглянуться, как очутилась у Альманнагья, у самого края скалы. Ущелье сомкнулось вокруг нее. Вершина горы терялась высоко в тумане. Некоторое время она ощупью двигалась вдоль каменной стены. Ноги у нее болели. В глубине ущелья паслись лошади. Шерсть их была взъерошена от дождя, копыта четко отпечатывались на мокрой траве. Где-то совсем рядом, в тумане, слышалось журчанье реки, и вскоре Снайфридур стояла уже на берегу большого пруда, который река образует, вырываясь из ущелья. Это был омут, куда бросали осужденных женщин. Взглянув на холодную бурлящую воду, похожую в этот утренний час на черный бархат, Снайфридур почувствовала, что у нее пересохло во рту.
Вдруг она расслышала сквозь журчанье реки звук ударов и заметила на плоском камне у воды женщину в сером платье, голова и рот которой были замотаны платком. Женщина била деревянной колотушкой по лежавшим на камне чулкам. Снайфридур подошла к ней и поздоровалась.
— Ты здешняя? — спросила она женщину.
— И да и нет, — ответила та. — Меня должны были утопить вот в этом пруду.
— Я слыхала, что иногда здесь отражается луна, — сказала Снайфридур.
Женщина разогнула спину и взглянула на Снайфридур. Она окинула взглядом ее широкий темно-коричневый плащ из добротной шерсти, а подойдя вплотную, приподняла край плаща и увидела, что на Снайфридур нарядное синее платье из заморской ткани и серебряный пояс с длинными подвесками. Ноги ее были обуты в английские сапожки, правда, забрызганные грязью, но, наверное, стоившие не меньше двух-трех соток земли. Затем женщина посмотрела на ее лицо и заглянула в глаза.
— Ты, верно, аульва, — промолвила женщина в сером.
— Я устала, — ответила незнакомка.
Женщина в сером рассказала, что здесь в палатке живут три женщины, все из одного прихода. Одна из них была заклеймена за то, что бежала с вором. Другую должны были утопить: она клялась на Библии, что невинна, а на самом деле была брюхата; третья вытравила плод, но так как было маловероятно, что ребенок родится живым, то ее отправили в Копенгаген и после шести лет исправительных работ освободили, когда наш всемилостивейший король сочетался браком со своей королевой. Теперь этим женщинам приказали явиться сюда, чтобы послушать, как будут лишать чести ниспосланных богом начальников. Они собирались сегодня же отправиться домой.
— Но раз ты зачем-то пришла к людям и ищешь приюта, — добавила женщина в сером, — войди в нашу палатку.
Женщины в благоговейном молчании рассматривали аульву, и Снайфридур разрешила им коснуться ее. Они наперебой старались услужить ей, ибо доброта к аульвам приносила счастье. Им не терпелось рассказать о себе — желание, столь свойственное простодушным людям в присутствии сверхъестественных существ или знатных людей, — но она слушала их столь же безучастно, как прислушиваются к завываниям ветра, дующего где-то по ту сторону горы. Время от времени по телу ее пробегала дрожь. Женщины спросили, зачем она покинула свой невидимый мир и пришла к ним.
— Я осуждена, — сказала она.
— Обратись к Арнэусу, сестра. Он оправдает тебя, в чем бы ты ни провинилась.
— Ни у аульвов, ни у людей нет такого суда, который мог бы оправдать меня.
— Верно, он есть на небе, — заметила женщина, вытравившая свой плод и побывавшая в исправительном заведении.
— Нет, даже и на небе его нет, — ответила Снайфридур.
Они молча и с ужасом смотрели на преступницу, которую не мог оправдать ни земной, ни небесный суд.
— Не горюй, — попыталась утешить ее эта женщина. — Счастливы лишь те женщины, которые побывали в гостях у утопленниц в этом пруду.
Женщины собрали себе мха для постелей, а грубые одеяла им выдала казна. Теперь они соорудили постель и для Снайфридур, а так как она промокла до нитки, то они поделились с ней своим платьем. Одна уступила ей кофту, другая юбку, третья — рубашку. Женщина из исправительного заведения сняла с себя платок и повязала ей на голову. У повара из Бессастадира они раздобыли хлеба и чая и угостили ее. Затем они уложили ее, накрыли казенным одеялом и подоткнули мох.
Вскоре она заснула. Ведь этой тяжелой весной она больше всего страдала от того, что не могла забыться и во сне. Но теперь она наконец заснула. Она спала долго, глубоким, спокойным сном.
Когда она наконец проснулась, оказалось, что женщины исчезли со всеми ее вещами. Палатка была пуста. Она приподнялась и выглянула наружу. Трава давно высохла, небо было ясное, солнце клонилось к западу. Она проспала весь день. Последний раз она видела солнце в прошлом году, но теперь она увидела, как оно сияет над Тингведлиром на Эхсарау, над Скальдбрейдур, над пустошью Блоскуг, над устьем реки, над озером и горой Хенгиль. Кожа под платьем у нее зудела, и, взглянув, она убедилась, что на ней все еще надеты лохмотья трех женщин: серая кофта с белыми костяными пуговицами, без пояса, короткая, рваная и грязная юбка с оборванным подолом и дырявые грубые чулки с надвязанными носками. Башмаки были из сыромятной кожи, потертые и лопнувшие по швам. На голове у нее был серый грубошерстный платок. Короткая юбка едва доходила ей до колен, а рукава еле прикрывали локти. От тряпья на нее пахнуло едким запахом, столь свойственным беднякам, смесью копоти, конины, рыбьего жира и людского пота. Когда же она захотела узнать, отчего так зудит ее тело, оказалось, что вся кожа покраснела и вздулась от укусов вшей…
Вшивая женщина в грязных отрепьях сошла со своего ложа. Она остановилась у реки и напилась из горсти, а затем снова надвинула платок на лицо. Потом она побрела по направлению к площади альтинга, но не осмелилась приблизиться к самому зданию. Свернув с тропинки, она присела на кочку возле пасшейся неподалеку лошади. Здание верховного суда Исландии совсем обветшало. Торфяные стены кое-где пообвалились, деревянные части сгнили, флюгера сломались. Вся постройка завалилась набок, двери соскочили с петель, в полу зияли щели. И колокола больше не было. Во дворе грызлось несколько собак. Вечернее солнце золотило распускавшийся кустарник.
Наконец в доме зазвонил колокольчик: суд окончился. Сперва из дома вышло трое мужчин в плащах, шляпах с перьями и высоких ботфортах, — один даже при шпаге. Это был ландфугт. Двое других были: помощник судьи и эмиссар нашего всемилостивейшего короля Арнас Арнэус, assessor consistorii, professor philosophiae et antiquitatum Danicarum. Вслед за этими тремя знатными особами шли их писцы и адъютанты. Шествие замыкало несколько вооруженных телохранителей-датчан. Помощник судьи и ландфугт беседовали между собой по-датски, а Арнас Арнэус молча следовал за ними размеренным шагом, с документами под мышкой.
Затем из здания альтинга вышел нетвердыми шагами, поддерживаемый слугой судья Эйдалин. Он превратился в дряхлого старца и, как ребенок, протянул руку человеку, который хотел помочь ему сойти, — вместо того, чтобы взять провожатого под руку. Плащ его волочился по земле.
Затем показалось несколько пожилых чиновников. Они были явно возбуждены и громко бранились. Некоторые были сильно пьяны и спотыкались. Последними появились люди, оправданные судом. Некогда все они были приговорены к тяжким наказаниям и лишь случайно избежали смертной казни. Однако на их лицах не было и признака радости, — как, впрочем, и на лицах всех остальных, выходивших из этого здания.
Один из этих людей свернул с дороги в ту сторону, где сидела на земле оборванная женщина. Он сыпал ругательствами, Женщина приняла его за пьяного и боялась, что он замышляет недоброе против нее, но он даже не взглянул в ее сторону, а подошел к пасшейся вблизи лошади. Пугливая лошадь некоторое время не подпускала к себе хозяина, но то, видимо, был с ее стороны лишь каприз, так как через несколько минут он уже взнуздал ее и запел древние римы о Понтусе.
Затем он распутал веревку, которой была стреножена лошадь.
— Йоун Хреггвидссон, — позвала она.
— Кто ты? — спросил он.
— Что там решили?
— Горек их неправедный суд и еще горше — их правосудие. Они велели мне получить от короля новый вызов в верховный суд в Копенгагене, да еще угрожали исправительной тюрьмой за то, что я не представил старый. Ты что же, одна из оправданных?
— Нет, — сказала она, — я одна из осужденных. Оправданные украли мой плащ.
— Я верю лишь в свое собственное правосудие, — сказал он.
— А что решено по делу юнкера из Брайдратунги?
— Эти люди сами себя осудили. Они заявили, что я убил своего сына. Что с того? Разве он не был моим сыном? Есть лишь одно преступление, которое несет в себе свое собственное возмездие: это когда предают аульвов.
— Не понимаю, — отозвалась она.
— Два знатных человека стоят друг против друга и осуждают один другого. Им невдомек, что оба они осуждены. Оба они предали златокудрую деву, стройную аульву. Юнкер в церкви объявил эмиссара прелюбодеем, а эмиссар в ответ на это отписал в свою пользу и в пользу казны все имущество юнкера. А где же богатство моего господина Арнэуса? Йоун Хреггвидссон стал богатым человеком с тех пор, как побывал в том доме. Если хочешь, добрая женщина, садись впереди меня на лошадь, и я отвезу тебя на запад в Скаги и оставлю у себя поденщицей на время уборки урожая.
Она, однако, не приняла его предложения, сказав:
— Лучше уж я буду просить милостыню, чем работать. Я из таких. Расскажи-ка мне побольше новостей, чтобы я могла позабавить тех, с кем я буду проводить ночь. Как решили поступить с властями?
Он сказал, что судью Эйдалина и трех окружных судей лишили чести и всех должностей, а их имущество отписали в казну.
— От судьи Эйдалина только и осталось что нос да голос. Неприятно чувствовать жалость к человеку, тем более к знатному, но когда нынче меня усадили рядом с этим жалким старцем, — на мне был новый камзол, а на нем тот самый старый плащ, в котором он в свое время судил меня, — я подумал про себя: «Было бы только справедливо, если бы ты получил уродливую голову Йоуна Хреггвидссона».
— Ты убил того человека?
— Убил ли я? Либо ты его убиваешь, либо он тебя. Когда-то волосы у меня были черные, теперь вот я поседел, а скоро стану белым как лунь. Но черный я, седой или белый, мне одинаково плевать на всякое правосудие. Я признаю лишь то правосудие, что живет во мне самом, Йоуне Хреггвидссоне из Рейна, да еще то, что ждет нас на том свете. Вот тебе от меня далер, добрая женщина, но голову твою я не могу выкупить.
Он вынул из кошеля серебряную монету, бросил на колени женщине и сел на лошадь. Затем он уехал, а нищенка еще долго сидела на земле, рассеянно вертя в руках далер. Затем она встала, старательно прикрывая лицо платком. Ей было не по себе в короткой юбке, из-под которой виднелись не только ступни с высоким подъемом, тонкими щиколотками и узкими, продолговатыми пятками, но и полные крепкие икры, подобных которым еще не видел свет. Женщине казалось, что она совсем обнаженная. Но мужчины, попадавшиеся ей на пути, были слишком заняты своими мыслями, чтобы заметить, что у какой-то бродяжки юбка на несколько дюймов короче, чем положено. Увидев, что мужчины думают не о ней, а о себе, она обернулась и спросила:
— Вы не встречали Магнуса из Брайдратунги?
Но это были знатные люди, видимо, принимавшие участие в суде. Они сочли себя оскорбленными тем, что какая-то бродяжка осмелилась обратиться к ним и справляться о человеке — если только его вообще можно было назвать человеком, — которого они, может быть, в этот же самый день лишили имущества и чести за клевету. Поэтому они не ответили ей, и только один, совсем еще юный, ожидавший на берегу с двумя оседланными лошадьми, пока отец его прощался с другими знатными людьми, и не столь поглощенный своими мыслями, сказал:
— Юнкер из Брайдратунги как раз подходящий человек, чтобы переспать с такой, как ты. Недаром он сочинил в церкви басню о нарушении супружеской верности его женой Снайфридур, Солнцем Исландии.
После этого она уже не осмеливалась справляться о юнкере. Но когда она встретила старого седобородого конюха, ей пришло в голову спросить о лошадях Магнуса Сигурдссона.
— Магнуса Сигурдссона? — переспросил тот. — Это не тот ли, который продал свою жену за водку одному датчанину?
— Совершенно верно.
— А потом собирался зарубить ее топором?
— Да.
— А затем обвинил ее в скаульхольтской церкви в том, что она спала с врагом своего отца?
— Да, это он, — сказала женщина.
— Ну, мне сдается, что слуги из Бессастадира уже позаботились о его лошадях, — ответил бородатый конюх. — И если ты собираешься пойти за ними, ты вряд ли их получишь.
Некоторое время она еще прохаживалась в этом священном месте, Тингведлире на Эхсарау, где так терзали несчастных людей, что даже камни начинали роптать. Черные скалы ущелья сверкали под лучами солнца, струи пара от горячих источников по ту сторону озера подымались высоко в воздух. Где-то неподалеку протяжно и тонко выла собака. Время от времени она обрывала вой и начинала скулить. Может быть, этот жалобный вой продолжался уже давно, но Снайфридур просто не замечала его. Теперь она увидела, что собака сидит на пригорке под скалой. Уши у нее были прижаты, глаза полузакрыты. Она подняла вверх морду и выла на солнце, почти не раскрывая пасти. За ней лежал в траве какой-то человек, возможно мертвый. Когда женщина подошла ближе, собака перестала выть, но несколько раз широко раскрыла пасть от тоски, которую способны ощущать лишь собаки. Затем пес встал и подошел к женщине. Брюхо у него ввалилось от голода. Однако, когда он подошел совсем близко, он, несмотря на ее одеяние, узнал Снайфридур и бросился к ней. Тут она увидела, что это собака из Брайдратунги.
Юнкер лежал в траве и спал. Он весь был покрыт кровью и грязью, лицо у него распухло от ударов, одежда была разорвана, и сквозь дыры просвечивало голое тело. Она наклонилась над ним, и собака лизнула ее в щеку. Шляпа его лежала на траве. Снайфридур подняла ее и зачерпнула воды из реки, чтобы умыть мужа. Он очнулся и попытался приподняться, но вскрикнул и снова упал.
— Дай мне спокойно околеть, — прорычал он.
Присмотревшись, она увидела, что одна нога у него сломана и не действует.
— А ты что за шлюха? — спросил он.
Тогда она приподняла платок, и он увидел золотистые кудри и синие глаза, равных которым не было на всем севере.
— Я твоя жена, Снайфридур, — сказала она. И она продолжала ухаживать за мужем.
Акурейри, гостиница «Годафосс»
Лето 1944 года
Часть третья
Пожар в Копенгагене
Глава первая
В Охотничьем замке праздник.
Королева дает пир в честь своего супруга — короля, своей матери — немецкой принцессы и своего брата — герцога Ганноверского. На этот пир приглашены знатнейшие люди страны и знаменитейшие иностранцы.
Королева приказала изготовить в Гамбурге свыше пятидесяти роскошных луков и по сорок стрел к каждому луку, ибо сегодня король должен свалить оленя.
К вечеру именитые гости собрались на лужайке, окруженной высокими буками, где были разбиты шатры. Когда знать заняла места, появился всемилостивейший монарх — его королевское величество в красном охотничьем костюме, на его черном бархатном берете колыхалось длинное — в аршин — перо. Затем вошла королева вместе со своим высокородным братом. А за ними выступали придворные и другие знатные дамы — все в охотничьих костюмах.
На правой стороне арены воздвигли нечто вроде прилавка в сто футов длиною, где были разложены серебряные призы, предназначавшиеся в награду победителям. На одном конце прилавка между двумя деревьями натянули зеленое полотно, а напротив расставили кресла для самых высокопоставленных лиц, их супруг и придворных дам. Но кавалеры должны были стоять так же, как и чужестранные гости с черными бородами в остроконечных шапках и с широкими ножами на боку. Это были посланцы татар.
Но вот затрубили рога. Зеленый занавес поднялся, между деревьями показался и запрыгал деревянный олень. Татары стреляли первыми, но их стрелы пролетали далеко от цели. Затем за луки взялись нарядные придворные дамы, приведя в восхищенье всех присутствующих изяществом своих манер. После них стреляли кавалеры, и многие почти попадали в цель, но все-таки только почти. Присутствующие очень над этим потешались. Последними стреляли король и королева. Коротко говоря, король попал в оленя с первого выстрела и завоевал титул лучшего стрелка северных стран. Остальные призы были поделены между кавалерами и дамами, и только королева из вежливости отказалась от приза.
Неподалеку от арены с удивительным искусством был насыпан холм. К вершине его вела аллея из апельсиновых и лимонных деревьев, на стволах которых были вырезаны вензеля короля и королевы. Над аллеей был натянут синий тент, изображавший небо, — и на нем выведены те же вензеля. На вершине холма блестел живописный пруд, где плавало множество рыбы, ручных уток и другой птицы. Посреди пруда высилась скала, а из нее били четыре струи воды, поднимаясь на высоту половины копья и дугою падая в пруд. Вокруг пруда шла дерновая скамья, покрытая скатертью и превращенная в пиршественный стол. Сиденья были расставлены таким образом, что места именитых людей приходились под тронным балдахином. Послы, дворяне и придворные сидели за столом друг против друга. Чиновники, видные горожане с женами и остальные гости — купцы и татары — вкушали пищу на лужайке у подножья холма. За королевским столом подавалось около двухсот блюд и до двухсот сортов варений и фруктов в золоченых вазах. И с одной, и с другой стороны стол, насколько хватал глаз, был уставлен всевозможными яствами. Прекрасное зрелище.
— Ein Land vom lieben Gott gesegnet[169].
Немецкий чиновник с громадным животом, поздоровавшийся с assessor consistorii et professor antiquitatum Danicarum во время охоты на оленя и представившийся как коммерции советник Уффелен из Гамбурга, оказался теперь рядом с ним за столом и вежливо пытался завязать разговор.
— Наша милостивая королева, ваша землячка, очень гостеприимна, — сказал Арнас Арнэус. — В летнем замке ее величества, который она называет летним домиком, она и ее придворные дамы часто одеваются лесными нимфами и эльфами. И по вечерам они танцуют, как простые крестьянки, под звуки скрипок и флейт или волынок и свирелей. При лунном свете катаются на лодках по маленькому, но капризному озеру Фуресё. И вечер заканчивается фейерверком.
— Я вижу, — сказал немец, — что вы, милостивый государь, пользуетесь такой милостью, какая редко или, вернее, никогда не оказывалась простому немецкому купцу его землячкой. Однако мне посчастливилось побывать во дворце обеих королевских дочерей на Амагере, — я привез для их вольеров двух колибри. Но оказалось, что давно прошли те времена, когда молодые принцессы любили маленьких птичек. Их высочества заявили, что им угодно иметь не маленьких птичек, а крокодила, о котором они давно мечтают.
— Ach ja, mein Herr, das Leben ist schwer[170], — сказал Арнас Арнэус.
— И все же мне и моим спутникам была оказана высокая честь: его величество пригласил нас на завтрак после охоты в его летней резиденции Хьяртхольме, — сказал немец. — Мы кушали в великолепном зале-беседке, площадь которого равняется пятидесяти квадратным футам. Купол его покоится на двадцати колоннах и украшен изнутри золотом, бархатом и тафтой. С потолка свешивается свыше восьмисот искусственных лимонов и апельсинов. Только далеко на юге, где-нибудь во Франции или Италии, можно встретить что-либо подобное.
— Моя королева — ваша землячка, получила удивительную обезьяну, за которую заплачено двести далеров, — сказал Арнас Арнэус, — не говоря уже о замечательных попугаях. Вам, милостивый государь, вместо того чтобы дарить двух маленьких птичек принцессам, следовало бы преподнести вашей землячке двух испанских лошадей, подобных тем, которые были куплены для нее в прошлом году за две тысячи далеров. Эти деньги взяты в Эйрарбакки — там находится крупнейшее торговое предприятие датского государства. Тогда печаль королевы из-за того, что у нее нет четверки лошадей, улеглась бы. И вы, милостивый государь, смогли бы пережить незабываемый вечер с лесными нимфами в домике на озере Фуресё, а на прощанье в вашу честь был бы дан фейерверк.
— Я рад, что у моей землячки есть поклонник в Исландии, считающий, что ни одно земное существо не может стоить слишком дорого, если оно способно доставить ей настоящую радость, — сказал немец.
Арнас Арнэус ответил:
— Конечно, мы, исландцы, подарили бы ее величеству упряжку из четырех голубых китов, если бы мы не чтили другую королеву еще выше.
Немец озадаченно посмотрел на professor antiquitatum Danicarum.
— Королева, о которой вы говорите, должно быть, владеет неземным царством, раз вы осмеливаетесь посадить мою землячку на одну ступень ниже за ее же собственным пиршественным столом.
— Вы угадали, — засмеялся Арнас Арнэус. — Это королева Исландии.
Заплывшие жиром глазки немца иронически поглядывали на соседа по столу. Немец ел не переставая, ни одно лакомство не обошел он своим вниманием и, видимо, думал не о том, что говорил, когда произнес, отрывая клешню у краба:
— Разве не пришло время, чтобы та, о которой вы говорите, спустилась из воздушного замка фантазии на землю?
— Время суровое, — ответил исландец. — Королева, о которой я говорю, чувствует себя там счастливее, чем на земле.
— Я слышал, что в Исландии свирепствовала чума, — сказал немец.
— Страна была не в силах с ней бороться, — ответил Арнас Арнэус. — Чума явилась следом за голодом.
— Я слышал, что епископ в Скаульхольте и его супруга тоже умерли, — сказал немец.
Арнас Арнэус с удивлением взглянул на чужестранца.
— Совершенно справедливо, — сказал он, — мои друзья, хозяева и благородные земляки, епископ и его супруга в Скаульхольте прошлой зимой погибли от чумы, и в их усадьбе умерло еще двадцать пять человек.
— Соболезную вашему горю, милостивый государь, — сказал немец. — Эта страна заслуживает лучшей доли.
— Приятно слышать такие слова, — сказал Арнэус. — Исландец всегда испытывает чувство благодарности к чужестранцу, знающему о существовании его родины. И еще большую благодарность за слова о том, что она заслуживает чего-то хорошего. Но обратите внимание, милостивый государь, что наискось от нас, перед серебряным блюдом с куском жареной свинины, сидит бургомистр Копенгагена, бывший когда-то юнгой на исландском корабле, а ныне первый человек в Компании — объединении купцов, торгующих с исландцами. Не стоит в этом приятном обществе раздражать его громким разговором об Исландии. Его ведь присудили к уплате штрафа в несколько тысяч далеров за то, что он продал исландцам муку с червями, да притом еще неполным весом.
— Надеюсь, что не будет дерзостью с моей стороны, — сказал немец, — вспомнить о прошлом, когда мои земляки и предшественники — ганзейцы — плавали к острову Исландии. Тогда были другие времена. Может быть, когда мы встанем из-за стола, мы найдем уголок, где старый гамбуржец мог бы поделиться приятными воспоминаниями с исландцем, которого датские купцы, торгующие с исландцами, называют дьяволом в человеческом образе. И лучше всего там, где наши друзья не могли бы нас услышать.
— Немало найдется людей в Исландии, которые дорого бы дали, чтобы мнение датских купцов обо мне было бы не совсем ложным, — сказал Арнас. — Но, к великому сожалению для моих земляков, я потерпел поражение. Я дракон, оказавшийся под пятой датских купцов. Правда, их присудили к уплате штрафа за муку, и сколько-то семян для посева король вынужден будет посылать, пока царит голод. Но я боролся не за штраф и не за посевное зерно для моего народа, а за более справедливые условия торговли.
Королева приказала, чтобы на этом пиру за столом не было крепких вин, чтобы подавались, да и то в меру, только легкие французские вина, чтобы этот праздник как можно менее был отмечен грубостью, характерной, по ее мнению, для северных народов и проявляющейся всегда, когда люди пьют.
С заходом солнца гости встали из-за стола. Для их развлечения в пруд на холме было брошено множество маленьких собачек, чтобы они могли помериться силами, плавая наперегонки, при этом они загрызли немало ручных уток и другой плавающей там птицы. Их королевские величества и высокородные гости очень развлекались этой игрой.
Затем все гурьбой направились в охотничий замок, где вскоре должны были начаться танцы. Это был семейный бал, и потому никто не надевал ни масок, ни карнавальных костюмов, как это обычно бывает при дворе. Только королева и ее фрейлины перед танцами переоделись в черное.
После трапезы начались беседы между гостями. Но произошло нечто странное: Арнасу Арнэусу, который, благодаря своей учености, всегда бывал желанным гостем во всяком высоком обществе, теперь показалось, что разные важные и высокоученые лица, с которыми он был хорошо знаком, то забывали с ним поздороваться, то исчезали из поля его зрения до встречи с ним. Конечно, он понимал, что некоторые почетные члены магистрата, подобно бургомистру — совладельцу Компании, не могли и словом обменяться с человеком, по вине которого их совсем недавно осудили за обман и недовес. Но ему показалось более странным, что двое судей-дворян из верховного суда его королевского величества поспешили отвернуться и испариться в ту минуту, когда им неизбежно пришлось бы ответить на его поклон. Еще менее мог он понять, почему двое его коллег по духовной консистории так смутились при виде его. А его товарищ по работе и старый друг — учитель короля, библиотекарь Вормс — был рассеян и неспокоен, беседуя с ним, и при первой возможности поторопился уйти. Он не мог не видеть, что некоторые кавалеры при его появлении перешептывались и посмеивались совершенно так же, как всегда посмеивались в Скандинавских странах над исландцами, но чего за последнее время никто не позволял себе в отношении Арнаса Арнэуса.
Увлекаемый потоком гостей, он вошел в замок. И когда он стоял в зале среди других гостей, музыканты задули в свои трубы, король и его свита проследовали в бальный зал, и тут взгляд нашего всемилостивейшего монарха упал на исландца. По благороднейшему лицу юного короля с птичьим носом и насмешливыми бегающими глазками сладострастного старца скользнула усмешка, и он изрек на северогерманском диалекте, которому научился у своих нянек, нечто, обозначавшее:
— А-а, великий исландец, великий охотник за дамскими юбками!
Где-то послышался хохот.
Гости в зале склонялись перед его величеством, когда мимо них следовала высочайшая чета. Исландец по-прежнему стоял в одиночестве. А когда он оглянулся на других гостей, они сделали вид, что не заметили происшедшего. И все-таки он еще не понимал, кем же он был в глазах этого общества или какое положение он, в сущности, занимал, пока толстый гамбуржец с мягким голосом снова не появился возле него.
— Прошу прощения, но вы, милостивый государь, не отказались побеседовать со мной о некоторых мелочах в таком месте, где бы никто не мог прислушиваться к нашим словам. Если сударю угодно…
Вместо того чтобы продолжать путь во внутренние залы, они вышли из галереи во фруктовый сад. Арнас Арнэус молчал, говорил немец. Он говорил о датском зерне и скоте, о завидном расположении Копенгагена и о великолепном алебастре, привезенном сюда из Азии, упомянул множество великолепных дворцов короля и сказал, что его величество такой галантный человек, что равного ему не найти ни в одной христианской стране, разве только среди магометан. Он привел в пример один восхитивший всех случай, — это произошло, когда в честь короля давалось большое празднество в Венеции. На этом празднестве его величество танцевал шестнадцать часов подряд, кавалеры же и послы из трех царств и четырех королевств, а также гости, прибывшие из городов и княжеств, побледнели от усталости или же лишились дара речи. А на рассвете были посланы слуги в город, чтобы разбудить наиболее сильных женщин, привыкших таскать на рынок капусту или носить бочонки с рыбой на голове. Их разодели в шелка, золото и павлиньи перья, чтобы они могли танцевать с королем из страны белых медведей — так там называют Данию, — ибо к тому времени те венецианские дамы, которые еще не свалились с ног, были близки к бесчувствию.
— Но, как говорится, — продолжал немец, — за удовольствия приходится расплачиваться даже королю. Я знаю, что вам, милостивый государь, лучше, нежели мне, известно финансовое положение этого государства. И не к чему сообщать вам о том, что все труднее становится добиться в государственном совете утверждения ассигнований на маскарады, которые не только растут в числе, но и с каждым годом обходятся все дороже. У нас в Гамбурге достоверно известно, что доходы от торговли с Исландией за последние годы шли на покрытие расходов по увеселениям двора. Но теперь корову выдоили так, что вместо молока течет кровь, да к тому же корова эта голодает, что вам, милостивый государь, известно лучше, чем кому бы то ни было, так что за последние годы с трудом удавалось выжать из Компании и губернатора потребную королю арендную плату. А теперь после наложения штрафа за муку купцы собираются прекратить судоходство, чтобы еще тяжелее наказать ваш народ. Но как бы то ни было, балы должны продолжаться, нужно строить новые дворцы, королеве нужна еще пара испанских лошадей, их высочествам принцессам — крокодил. А главное — нужно готовиться к войне. Теперь добрые советы дороги.
— Боюсь, что не совсем понимаю, к чему вы клоните, господин коммерции советник, — сказал Арнас Арнэус, — уж не поручили ли вам король или датское казначейство раздобыть денег?
— Мне предложили купить Исландию, — ответил немец.
— Кто, разрешите спросить?
— Король Дании.
— Приятно слышать, что человек, продающий свою страну, не может быть обвинен в государственной измене, — сказал Арнас Арнэус. Голос его внезапно стал веселым. Он засмеялся. — Подкреплено ли это предложение документом?
Немец вынул из-под плаща бумагу с подписью и печатью его королевского величества, в которой нескольким купцам из Гамбурга предлагалось купить остров, называемый Исландией и находящийся между Норвегией и Гренландией, а одновременно и все права и привилегии, связанные с полным и свободным правом собственности, от которого король и его потомки полностью отказывались на вечные времена. Цена устанавливалась в пять бочек золота, и деньги должны были быть вручены Королевскому казначейству при подписании контракта.
Арнас Арнэус пробежал документ при свете фонаря во фруктовом саду и со словами благодарности возвратил его Уффелену.
— Я уверен, мне не нужно подчеркивать, — сказал немец, — что, знакомя вас с этим письмом, я хотел только оказать вам, самому знатному исландцу в датском государстве, особое доверие.
— Наступило время, — сказал Арнас Арнэус, — когда мое имя так низко котируется в датском государстве, что я последним узнаю новости, касающиеся жизни и блага Исландии. Мое несчастье в том, что я хотел блага моей родине, а такой человек считается врагом датского государства: это рок обеих стран. Правда, в Дании, в хорошем обществе всегда считалось признаком дурного тона упоминать об Исландии. Но поскольку мною владело стремление пробудить исландский народ к новой жизни, вместо того чтобы довольствоваться древними книгами моей родины, мои друзья прекратили знакомство со мной. А его величество всемилостивейший король оскорбляет меня публично.
— Могу я надеяться, что предлагаемая сделка не неприятна вам, если исходить из избранной вами точки зрения?
— К сожалению, я думаю, что совершенно безразлично, какую сторону я возьму в этом вопросе.
— И все же, состоится эта покупка или нет, зависит от вас.
— Каким образом, милостивый государь? Я ведь никак не причастен к этому делу.
— Без вашего согласия Исландия не будет куплена…
— Я благодарю за оказанное мне доверие и посвящение в тайну. Но у меня нет возможности оказать какое-либо влияние в подобном вопросе — ни словом, ни делом.
— Хотите ли вы блага Исландии? — спросил немецкий купец.
— Конечно, — ответил Арнас Арнэус.
— Никто лучше вас не знает, что для исландцев не может быть худшей участи, чем оставаться дойной коровой короля данов и его наймитов — губернаторов и купцов-монополистов, которым он препоручает страну.
— Это не мои слова.
— Вы хорошо знаете, что богатства, собранные здесь, в Копенгагене, возникли благодаря многим десятилетиям торговли с Исландией. Путь к власти в датской столице всегда лежал через исландскую торговлю. Вряд ли найдется такая семья в этом городе, в которой хотя бы один человек не получал куска хлеба от Компании. И здесь считают, что Исландия может быть ленным владением только высокородных дворян, лучше всего лиц королевского происхождения. Исландия — добрая страна. Ни одна другая страна не содержит такое большое число богачей датчан, как Исландия.
— Редко можно встретить иностранца, рассуждающего с таким знанием дела, — сказал Арнас Арнэус.
— Я знаю еще больше, — сказал немец. — Я знаю, что исландцы всегда дружественно относились к нам, жителям Гамбурга, и это не удивительно, ибо из старых прейскурантов видно, что в тот самый год, когда король данов изгнал Ганзу с острова и захватил для себя и своих людей монопольное право торговли с Исландией, цены на производимые в стране вывозные товары были снижены на шестьдесят процентов, а на иностранные повышены на четыреста.
Помолчав, он продолжал:
— Я бы не посмел раскрывать все это перед вашим высокородием, если бы моя совесть христианина не убеждала меня в том, что мы, гамбуржцы, сможем предложить вашим землякам лучшие условия, чем наш всемилостивейший монарх и хозяин.
Некоторое время они молча шли по саду. Арнэус вновь погрузился в свои думы. Внезапно он прервал молчание:
— Бывали ли вы, милостивый государь, в Исландии?
— Нет, а что?
— Вы, милостивый государь, не видели, как после долгого и трудного морского пути из моря выступает Исландия.
Купец не понимал, в чем дело.
— Из бурного моря всплывают избитые непогодой скалы и вершины глетчеров, окруженные грозовыми тучами, — сказал профессор antiquitatum Danicarum.
— И что же?
— Я стоял с подветренной стороны на шхуне, шедшей тем же путем, каким некогда ходили норвежские морские разбойники. Непогода заставила нас долго блуждать по морю, пока вдруг перед нами не возникла эта картина.
— Понимаю, — сказал немец.
— Нет более величественного зрелища, чем Исландия, выступающая из моря, — сказал Арнас Арнэус.
— Право, не знаю, — с некоторым удивлением произнес немец.
— Только увидев это зрелище, человек может постичь тайну, почему именно здесь были написаны самые замечательные во всем христианском мире книги, — сказал Арнас Арнэус.
— Пусть так.
— Я знаю, вы поняли теперь, что Исландию нельзя купить.
Немец сказал, подумав:
— Я только простой купец, но мне кажется, я почти понимаю, о чем говорит такой ученый человек. Прошу прощения, если я не во всем согласен с вами. Конечно, нельзя ни купить, ни продать страшного и величественного духа, обитающего на вершинах глетчеров, как и замечательные труды ученых мужей или песни, распеваемые народом. Ни один купец не взялся бы за это. Мы, купцы, интересуемся только полезностью вещей. Несмотря на то что в Исландии высокие горы и изрыгающая яд Гекла, которая наводит страх на весь мир, несмотря на то что исландцы в древние времена создали удивительнейшие эдды[171] и саги[172], им все же нужно есть, пить и одеваться. Вопрос заключается только в том, что им выгоднее — чтобы остров Исландия был датским работным домом или же самостоятельным герцогством.
— …под покровительством императора, — добавил Арнас Арнэус.
— Эта мысль не казалась ранее столь нелепой властителям Исландии, — сказал Уффелен. — В Гамбурге хранятся замечательные древние исландские письма. Император, без сомнения, обещал бы исландскому герцогству мир; так же, как и король Англии. А исландские власти предоставили бы Гамбургской Компании рыболовные гавани и право на торговлю.
— А герцог?
— Герцог Арнас Арнэус будет жить на острове, где ему заблагорассудится.
— Вы, милостивый государь, веселый купец.
— Я бы хотел, чтобы достопочтенный господин не счел мои слова болтовней. У меня нет никаких оснований шутить.
— Вряд ли есть такая должность в Исландии, которую мне не предлагал бы король данов, — сказал Арнас Арнэус. — В течение двух лет я обладал величайшими полномочиями, которые когда-либо предоставлялись исландцам: мне подчинялся исландский отдел канцелярии, Компания, судьи, ландфугт, а до некоторой степени и сам губернатор. Кроме того, мною владело искреннейшее желание содействовать благу моей родины. А чем окончились все мои усилия? Голодом, милостивый государь. Еще более жестоким голодом. Исландия — побежденная страна. Герцог такой страны стал бы посмешищем в глазах всего мира, даже если бы он был исправным слугой добрых граждан Гамбурга.
— Конечно, — ответил Уффелен, — вы были представителем короля в Исландии в различных сферах, но вы сами только что сказали, чего вам недоставало: у вас не было полномочия на самое главное — на изгнание из страны королевских торговцев, пользующихся привилегиями и монополией, и на ведение честной торговли.
— Уже неоднократно его всемилостивейшее величество рассылал послов, чтобы они посещали чужеземных князей и со слезами на глазах просили их купить у него Исландию или хотя бы одолжить ему под нее денег, — сказал Арнас Арнэус. — Всякий раз, когда Компании становились известны подобные планы, она предлагала королю платить более высокую аренду за исландскую торговлю.
— Мне бы хотелось, — сказал Уффелен, — как можно скорее завершить эту сделку, чтобы исландские купцы не пронюхали о ней, прежде чем все будет улажено. Все теперь зависит от того, хотите ли вы стать нашим человеком в Исландии. Если вы дадите мне обещание сегодня, покупка будет завершена завтра.
— Вначале нужно выяснить, — сказал Арнэус, — не является ли это предложение только уловкой короля с целью выжать побольше денег из купцов, торгующих с Исландией, к тому времени, когда понадобится много денег на самое важное после танцев дело — на войну. Но если мне предстоит дать ответ, то не будет вреда в том, чтобы подождать до завтра.
Глава вторая
Странное поведение именитых людей по отношению к Арнасу Арнэусу на празднике королевы объяснилось очень скоро. Вернувшись ночью домой, он увидел на столе документ. Он был осужден. Решение верховного суда по так называемому «делу Брайдратунги», тянувшемуся почти два года, гласило, что обвинения, предъявленные Магнусу Сигурдссону, неосновательны.
Поводом для процесса послужили два письма, написанные указанным Магнусом в Исландии. Одно из них было жалобой на Арнэуса — на его якобы частые встречи с женой жалобщика. Второе предназначалось для прочтения на соборе в Скаульхольте. В нем автор письма обвинял свою жену в незаконной связи с королевским эмиссаром и призывал церковные власти вмешаться в это дело. Королевский посол счел себя оскорбленным этим письмом и обвинил жалобщика в распространении ложных слухов. Приговор был вынесен окружным судьей Вигфусом Тоураринссоном через две недели после того, как последнее письмо было зачитано в церкви, и Магнус Сигурдссон был приговорен к лишению чести и имущества за позорную клевету на Арнэуса. Эмиссар передал дело в более высокую судебную инстанцию — альтинг на реке Эхсарау, и создал специальный суд для слушания этого дела, поскольку тогдашний судья Эйдалин в силу родства с ответчиком не имел права судить его.
Этот суд на реке Эхсарау вынес еще более суровый вердикт, нежели окружной суд, и Магнус Сигурдссон был приговорен, помимо отчуждения от него усадьбы Брайдратунга, к уплате королевскому эмиссару трехсот далеров в возмещение ущерба, нанесенного его письмом, а также некоторых сумм судьям в силу особых трудностей, связанных с этим делом.
В решении верховного суда все это было опровергнуто. В преамбуле говорилось, что с беднягой Магнусом Сигурдссоном жестоко и не по-христиански обошлись actor Arnas Arnaeum и судьи. Его судили за то, что он написал письмо во имя восстановления своей чести, а затем второе, предназначенное для оглашения на церковном соборе с той целью, чтобы дать Арнэусу возможность в зародыше задушить необоснованные слухи и сплетни, порочившие не только матрону из Брайдратунги и ее супруга, но также и епископство в Скаульхольте, поскольку очагом слухов о распущенной жизни явился этот маяк христианской добродетели и твердыня добрых нравов. О том, что эти письма были написаны не случайно и не напрасно были сделаны достоянием гласности, свидетельствовал тот факт, что уже на другой день после прочтения последних Арнэус уехал из епископской усадьбы и переселился в Бессастадир. Преамбула гласила: трудно себе представить, чтобы эти письма могли оправдать безжалостное преследование бедного человека, Магнуса, наложение на него сурового наказания и большого штрафа. Очевидно, господин Сивертсен[173] имел все основания писать свои письма, чтобы тем самым заставить замолчать упорные слухи о неверности его жены, ходившие в стране. Его супруга воспользовалась его пьянством, как предлогом, чтобы встречаться с Арнэусом, по вине коего она уже в ранней своей юности не могла считаться невинной девушкой, а теперь, находясь в течение целой зимы под одной кровлей с бывшим своим любовником, вновь вступила с ним в преступную связь, ибо, согласно свидетельским показаниям, вела частые беседы с глазу на глаз с эмиссаром как среди бела дня, так и темной ночью за закрытыми дверями. Трудно было, следовательно, усмотреть что-либо иное в письмах супруга, кроме justo dolore[174], явившейся причиной составления их именно в таких выражениях. Согласно двадцать седьмой главе уложения о наказаниях, говорящей об оскорблении чести, нет никаких оснований для такого наказания Сивертсена, к которому приговорил его альтинг на Эхсарау, ибо одно из двух: либо его обвинения соответствуют истине, либо, если это не так, они должны были бы содержать и нечто иное, кроме известных всем фактов — бесед Арнэуса с женщиной с глазу на глаз. В связи с этим несправедливый и нехристианский приговор, порочащий честь и доброе имя Магнуса Сивертсена, должен быть отменен и забыт. А поскольку Арнас Арнэус в соответствии с этим приговором распорядился описать и конфисковать усадьбу и имущество ответчика, опись и конфискацию считать недействительными, а собственность — движимую и недвижимую — вернуть Магнусу Сивертсену с полным возмещением убытков и процентов за время конфискации. А поскольку Арнас Арнэус является первопричиной ревности супруга, а также вынесенного против него неправильного судебного приговора, считать справедливым возложить на Арнаса Арнэуса, оговорившего Магнуса Сивертсена, судебные издержки, а за оскорбления и поношения обязать его уплатить, согласно приговору верховного суда, такую же сумму, какая была присуждена ему прежде альтингом из имущества Магнуса. А поскольку Арнас Арнэус своим нехристианским поведением во всем этом деле, несправедливостью и насилием нанес большой вред Исландии, опорочив репутацию королевских властей на острове, впредь запретить указанному лицу на неопределенный срок приезжать в Исландию или пребывать на этом острове без особого на то разрешения нашего всемилостивейшего короля.
На другое утро после пира Арнас Арнэус встал бледный от бессонницы в тот час, когда первые повозки загремели по каменной мостовой и раздались крики зеленщика у черного хода дома. Он вошел в свою библиотеку. Там сидел у своего стола его писец, studiosus antiquitatum[175], Иоанн Гринвицензис и плакал. Он не заметил вначале появления своего господина и продолжал плакать. Господин покашлял, чтобы отвлечь студиозуса от этого занятия. Писец в изумлении быстро оглянулся, но, увидев своего господина, впал в совершеннейшее отчаяние, стал биться головой о стол и плакать еще горше, его плечи, согбенные ученостью и ответственностью, дрожали.
Арнас Арнэус сделал несколько шагов по комнате, наблюдая с легким нетерпением необычное и странное зрелище — плачущего человека в безмолвной тиши библиотеки. Но поскольку рыдания не утихали, он сказал резко:
— Что это значит?
Через некоторое время ученый муж простонал сквозь слезы:
— Йо-о-оун Мартейнссон. — Он повторял эти слова, не будучи в состоянии произнести еще что-либо.
— Ты выпил? — спросил его господин.
— О-он был здесь, — простонал ученый из Гриндавика. — Он, certe[176], был здесь. Боже, помоги мне.
— Вот оно что, — сказал Арнас Арнэус. — Опять что-нибудь пропало?
— Боже, смилуйся надо мной, бедным грешным человеком, — сказал почтенный уроженец Гриндавика.
— Чего не хватает? — спросил Арнас Арнэус.
Йоун Гудмундссон Гриндвикинг поднялся со скамьи у стола, бросился на колени перед своим учителем и признался, что пропала книга из книг, драгоценность из драгоценностей — «Скальда».
Арнас Арнэус отвернулся от плачущего, подошел к шкафу в боковой нише, где были заперты самые ценные сокровища, вынул ключ, открыл шкаф и взглянул на то место, где он хранил сокровище, самое ценное, по его мнению, на северном полушарии — книгу древних сказаний ушедших поколений, написанную на их подлинном языке. Там, где она стояла, зияло пустое место.
Арнас Арнэус некоторое время смотрел в открытый шкаф, на пустое место. Потом закрыл дверцы. Он прошелся по залу, повернулся, остановился, наблюдая за старым studiosus antiquitatum, который по-прежнему стоял на коленях, закрыв лицо костлявыми руками, и дрожал. Его заплатанные башмаки свалились с ног, обнажив дырявые чулки.
— Встаньте-ка, я дам вам выпить, — сказал Арнас Арнэус, открыв маленький угловой шкаф, налил что-то из бутылки в старую оловянную стопку, помог своему секретарю подняться и дал ему выпить.
— Бог да вознаградит вас, — прошептал Йоун Гудмундссон Гриндвикинг, и только после того, как он осушил стопку, у него хватило мужества посмотреть своему господину в лицо.
— А я-то ведь почти не сплю по ночам, — сказал он. — И когда я на рассвете спустился сюда, чтобы переписывать для вас сагу о Марии, и, как всегда, заглянул в шкаф, «Скальды» там не было. Она исчезла. Он был здесь в тот единственный час, после полуночи, когда я спал. Но как он проник сюда?
Арнас Арнэус, стоя с бутылкой в руке, принял пустую стопку от писца.
— Хочешь еще, старина? — спросил он.
— Господин мой, я не должен пить так много, дабы не смешать вино с истинным утешением, каковое дарует дух богини учености, — сказал он. — Еще одну маленькую стопку, дорогой господин. Я ведь скорее заслужил от вас розги за то, что этот дьявол в человеческом образе смог еще раз прокрасться мимо меня, пока я спал. Я вспомнил, что мне рассказывали вчера: что этого мошенника и висельника видели несколько дней тому назад. Он ехал вместе с графом Бертельшельдом, разодетый в новое платье, и направлялся ни больше, ни меньше как к погребку ратуши. Говорят, что граф заказал ему там жареных куропаток на вертеле. Что мне делать?
— Еще одну? — предложил Арнас Арнэус.
— Бог да вознаградит вас за вашу доброту к бедняку из Гриндавика, — сказал секретарь.
— Vivat, crescat, floreat[177] Мартиниус, — сказал Арнэус, подняв руки, пока секретарь пил. Затем он заткнул бутылку пробкой и запер ее и оловянную стопку в угловой шкаф.
— Я знаю, что мой господин шутит, а сердце у него истекает кровью, — сказал секретарь. — Но скажите мне откровенно: неужели городская стража и жандармерия не сильнее Йоуна Мартейнссона? Неужели соборный капитул, священники и воины не в состоянии все сообща возбудить дело против него? Мой господин, вас так высоко ставят в суде, вы могли бы засадить такого человека в тюрьму.
— К сожалению, я полагаю, что больше меня нигде высоко не ставят, — сказал Арнас Арнэус, — даже в суде. Йоун Мартейнссон побеждает меня всюду. Теперь он выиграл еще и процесс по делу Брайдратунги, который он вел против меня на деньги исландских купцов.
Гриндвикинг сначала был так ошеломлен, что, как рыба, раз за разом открывал рот, из которого не вырывалось ни звука, наконец он простонал:
— Неужели это воля Христа, чтобы дьявол захватил власть над всем миром.
— Деньги исландских купцов высоко котируются, — сказал Арнас Арнэус.
— Нет ничего удивительного в том, что он продался исландским купцам, чтобы вести нечестивый процесс против человека, который неоднократно оказывал ему благодеяния, против оплота нашей родины, — ведь он дошел до того, что отправился в Исландию скупать книги и рукописи для шведов. Из всех зол, которые могут постигнуть исландцев, самое худшее — это служить шведам, отрицающим, что мы — народ, и утверждающим, что исландские книги принадлежат готам и вестготам. Неужели и «Скальда» теперь попадет в их руки и будет называться сагой вестготов?
Арнас Арнэус опустился на скамью и откинулся назад, лицо его было бледно, глаза полузакрыты, он рассеянно провел рукой по своим небритым щекам и зевнул.
— Я устал, — сказал он.
Писец все еще стоял на том же самом месте, наклонившись вперед и съежив плечи. Он шмыгнул носом и посмотрел испытующе на своего господина и учителя. Затем потер нос и поднял ногу. Но слезы вновь полились из глаз бедного ученого, он забыл обо всех своих нелепых повадках, которые отличали его от других людей, и вновь закрыл лицо узловатой, грубой рукой кузнеца.
— Что такое еще, Йоун? — спросил Арнас Арнэус.
И Йоун Гудмундссон Гриндвикинг ответил сквозь слезы:
— У моего господина нет друзей.
Глава третья
Около девяти часов утра, когда зеленщик уже обошел все дворы и охрип от крика, вязальщик метел здорово напился, а точильщик из породы мошенников бродил со своим точилом от двери к двери, по главной улице Копенгагена шел человек. На нем был ветхий кафтан, очень старая шляпа с высокой тульей и стоптанные башмаки. Он шел большими шагами и такой странной походкой, которая, по-видимому, свидетельствовала о его безупречной нравственности. Лицо его было чуждо всему окружающему, казалось, он вовсе не видел города с его башнями и человеческим муравейником, не ощущал времени.
Его не интересовало ни мертвое, ни живое, — таким пустым миражем был для него этот город, который случаю было угодно сделать местом его жительства.
— Вот идет безумный Гриндевиген, — шептали соседи друг другу, когда он проходил мимо.
В переулке, выходившем на канал, почтенный человек остановился и огляделся, как бы желая убедиться, что он на верном пути. Затем направился к воротам, прошел через двор, вступил в темные сени и, найдя нужную ему дверь, постучал несколько раз. За дверью долго не подавали никаких признаков жизни, но Гриндвикинг все продолжал стучать, пока не потерял терпения и не закричал в замочную скважину:
— Я же знаю, шельма, что ты не спишь, а только притворяешься!
Как только хозяин комнаты узнал голос, он сразу же открыл дверь. В комнате было темно, и сильный запах тления ударил в нос вошедшему.
— Неужели это акула, — сказал Гриндвикинг, втянул в себя воздух и потер нос. Ему показалось, что он вдыхает аромат изысканного исландского блюда — акулы, которая должна пролежать в земле двенадцать лет и еще одну зиму, прежде чем ее подадут к столу.
Хозяин стоял в дверях в грязной ночной рубашке, он притянул к себе гостя и, стоя на пороге, крепко поцеловал его, а затем сплюнул. Ученый Гриндвикинг вытер место поцелуя рукавом и вошел в комнату, не снимая шляпы. Хозяин выбил огонь и зажег свечу, так что в комнате стало светлее. В одном углу лежала постель из шкур исландских баранов, а перед ней красовался большой ночной горшок. Характерная черта хозяина заключалась в том, что он не держал своих богатств на виду у всех, а прятал их в кожаных мешках и пакетах. На полу стояла большая лужа, грозившая наводнением, и Гриндвикинг вначале подумал, что содержимое ночного горшка вышло из берегов. Но, привыкнув к полумраку, он убедился, что это предположение неверно. Оказалось, что вода текла с дубового стола, прислоненного к стене. На этом столе лежал мокрый утопленник, и с него стекала вода, — больше всего с головы и с ног. Голова с мокрым хохлом волос свисала с одной стороны стола, а ноги болтались с другой. Очевидно, когда утопленника притащили сюда, его сапоги были полны воды. Несмотря на все, что было у гостя на сердце, несмотря на ту горькую речь, которую он сочинил по дороге и которой собирался усовестить Йоуна Мартейнссона, этот висельник, как часто случалось и раньше, ошеломил его.
— За-зачем тебе этот труп? — спросил Гриндвикинг и невольно обнажил голову перед лицом смерти.
Йоун Мартейнссон приложил палец к губам в знак того, что говорить надо шепотом, и осторожно закрыл дверь.
— Я собираюсь его съесть, — прошептал он.
Дрожь ужаса пробежала по телу ученого Гриндвикинга, и он со страхом взглянул на хозяина.
— Я-то думал, что пахнет акулой, а оказывается, трупом, — сказал он и сердито фыркнул, волнение еще усиливало дрожь. — Нужно открыть дверь!
— Не шуми так, парень, — сказал Йоун Мартейнссон. — Неужели ты думаешь, эта чертовщина может пахнуть, когда я только на рассвете выловил его, еще тепленького, из канала. Но если тебе кажется, что пахнет, так это у меня ноги потеют.
— Зачем ты вылавливаешь мертвецов из канала? — спросил гость.
— Мне было жаль, что он лежит там мертвый, это наш земляк, — сказал Йоун Мартейнссон и вновь улегся на свое ложе. — Сказать по правде, я замерз оттого, что встал так рано. Что тебе нужно?
— Ты говоришь, это наш земляк? И ты считаешь себя вправе красть мертвых и потом ложиться спать?
— Возьми его, — сказал Йоун Мартейнссон. — Забирай его с собой, если хочешь. Иди с ним, куда тебе угодно. Убирайся с ним к черту.
Уроженец Гриндавика взял свечку, подошел к трупу и осветил его лицо. Это был высокий, пожилой человек с седеющими волосами, на нем была приличная одежда и хорошие сапоги. Черты лица сгладились, как это бывает с утопленниками, веки были полуоткрыты, поскольку голова перевешивалась через край стола, виднелись белки глаз. Вода по-прежнему текла из носа и рта мертвеца на пол.
Гриндвикинг фыркнул, потер нос указательным пальцем свободной руки, почесал левую ногу правой ногой, затем правую левой.
— Магнус из Брайдратунги, — сказал он. — Как это случилось, что он лежит здесь мертвый?
— Он пировал, понимаешь, — сказал Йоун Мартейнссон. — Вчера он выиграл процесс и пошел в кабак погулять.
— Понятно, — сказал Гриндвикинг. — Ты утопил его.
— Я выиграл дело ему живому и вытащил его мертвого, — сказал Йоун Мартейнссон. — Хотел бы я посмотреть, кто лучше обращается с земляком.
|
The script ran 0.029 seconds.