Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. Т. Аверченко - Рассказы [1910-1925]
Известность произведения: Средняя
Метки: Рассказ, Сатира, Сборник, Юмор

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

– Помилуйте! Иногда, читая их, просто как сумасшедшая смеешься. – Вот не думал. Когда я пишу свои рассказы, я не подозреваю, что они могут рассмешить. – Еще как! Вы знаете, почему я пришла к вам? Я пришла поблагодарить вас за хорошие минуты, которые вы доставили мне своими рассказами. Ах, вы так чудно, так чудно пишете… Почему-то делается жаль уплывших сумерек, гулких шагов и голосов неведомых пешеходов, и рояля, который тоже притих, будто сообразив, что он уже не в тоне сумерек и голосов за окном. – Некоторые ваши рассказы я прямо наизусть знаю… – Вы, право, избалуете меня… Ну, какой же рассказ запомнился вам? – Я как-то не запоминаю заглавий. Одним словом, о чиновнике, который хотел учиться кататься на лошади, а потом упал с нее, и его родственники смеялись над ним и невеста тоже… отказалась выйти за него замуж. – Позвольте, сударыня… Да у меня нет такого рассказа. – Быть не может! – Уверяю вас. – Значит, я что-нибудь спутала. Ах, я, знаете, такая рассеянная! Совсем как та старушка в вашем рассказе, которая забыла надеть юбку да так и пошла по улице без юбки. Я страшно смеялась, когда читала этот рассказ. – Сударыня! У меня и такого рассказа нет! – Вы меня просто удивляете! Какие же у вас рассказы есть, если того нет, этого нет!.. Ну, есть у вас такой рассказ, как еврейка выколола в шутку сыну глаз, а потом повезла его к зубному доктору? – Вроде этого: она не выколола сыну глаз, а просто у него заболел глаз; бедная мать в суматохе схватила не того ребенка, завернула его в платок и повезла на последние деньги в другой город к доктору, у которого эта роковая для матери ошибка и обнаружилась. – Ну да, что-то вроде этого. Мы с сестрой так смеялись… – Простите, но этот рассказ не смешной; это очень печальная история. – Да? А мы с сестрой смеялись… – Напрасно. Мы молчим. – Я вам сейчас не помешала? – Нет. – Вам, наверное, надоели всякие поклонницы!.. – Нет, что вы! Ничего. – И вы на меня не смотрите, как на сумасшедшую?.. – Почему же?.. – Вам нравится моя наружность? – Хорошая наружность. – Нет, серьезно! Или вы просто из вежливости говорите? – Зачем же из вежливости? – Ну вот, вы писатель… Скажите: можно было бы мною серьезно увлечься? – Отчего же. – А вдруг вы всем женщинам говорите одно и то же? – Зачем же всем. – Я вас видела недавно в театре, и вы мне безумно понравились. Я тогда же решила с вами познакомиться. – Спасибо. – В вас есть что-то притягательное. Садитесь сюда. – Сейчас. В каком театре вы меня видели? – Это не важно. Вы, наверное, очень избалованы женщинами? – Нет. – Вы меня не прогоните, если я еще раз приду? С вами так хорошо… Вы какой-то… особенный. – Да, на это меня взять, – уныло соглашаюсь я. – Я знакома еще и с другими писателями… С Белясовым. – Не знаю Белясова. – Серьезно? Странно. А он вас знает. Он вам страшно завидует. Говорил даже, что вы все ваши рассказы берете из какого-то английского журнала, но я не верю. Врет, я думаю. – Белясов-то? Конечно, врет. – Ну, вот видите. Просто завидует. А я вас люблю. Вас можно любить? – Можно. – Спасибо. Вы такой чуткий. Я пойду… Ах, как не хочется от вас уходить. Век бы сидела…   * * *   Ушла. И сказал я сам себе: будь же счастлив, не тоскуй. Ты не одинок. Сейчас ты вкусил славу, любовь женщин и зависть коллег. Тобой зачитываются, в тебя влюбляются, тебе завидуют. Будь же счастлив!! Ну? Чего же ты стонешь? Я погасил огни, упал ничком на диван, закусил зубами угол подушки, и одиночество, – уже грозное и суровое, как рыхлая могильная земля, осыпаясь, покрывает гроб, – осыпалось и покрыло меня. Сумерки сгустились в ночь, рояль глухо забарабанил сухими аккордами, а с улицы донеслись два голоса: – Эх, напьюсь же я нынче! – С чего это такое? – Манька опять к своему слесарю побежала. Прошли. Тишина. Вечер. Рояль. Опасно, если в такой вечер близко бритва лежит. Зарезаться можно.  Пылесос   Все мы страдаем от дураков. Если бы вам когда-нибудь предложили на выбор: с кем вы желаете иметь дело – с дураком или мошенником? – смело выбирайте мошенника. Против мошенника у вас есть собственная сообразительность, ум и такт, есть законы, которые вас защитят, есть ваша хитрость, которую вы можете обратить против его хитрости. В конце концов, это честная, достойная борьба. Но что может вас защитить против дурака? Никогда в предыдущую минуту вы не знаете, что он выкинет в последующую. Упадет ли он вам с крыши на голову, бросится ли под ноги, укусит ли вас или заключит в объятия… – кто проникнет в тайны темной дурацкой психики? Мошенник – математика, повинующаяся известным законам, дурак – лотерея, которая никаким законам и системам не повинуется. Самый типичный дурак – это тот человек из детской хрестоматии, который зарезал курицу, несущую ему золотые яйца. Все проиграли от этой комбинации: и курица, и ее владелец, и государство, на котором, конечно, отражается благосостояние ничтожнейшего из его подданных. А вдумайтесь – так ли бы поступил с курицей мошенник? Да он бы ее на руках носил, и пылинке бы не дал на нее сесть, кормил бы отборным зерном. Мошенник прекрасно знает, что зерно не отборное, пополам с разной дрянью – втрое дешевле… Осмелился ли бы он подсунуть своей курице такое зерно? Нет! Он бы, может быть, подсунул торговцу зерном фальшивый двугривенный или обсчитал бы его, но обидеть свою курицу – на это не способен самый отъявленный мошенник. Почти всякий из нас, читатели, – курица, несущая кому-нибудь золотые яйца, и потому всякий из нас рискует быть зарезанным рукой дурака. Поэтому – долой дураков! Видели вы когда-нибудь, как магнит, сунутый в кучу самых разнородных мелочей, вытягивает из всего этого только железные опилки, – как он чисто, ловко и аккуратно это делает! Всунули вы чистенький, гладкий, полированный стержень… момент – и вытаскивается из кучи густо облипший опилками и железной пылью, потерявший форму комок. И еще: видели ли вы, как работает так называемый «пылесос»? Прекрасное, волшебное зрелище. Как будто одаренный человеческим умом и энергией, нащупывает хобот аппарата залежи пыли. Глядишь: только прикоснулся к ним – и уже сверкает белизной грязное, загаженное место… Ни одной пылинки не оставит жадный хобот, все втянет аппарат своими могучими легкими. И ни чахотки не знает он, ни даже простого кашля. Однажды, когда я, сидя на диване, наблюдал из другой комнаты работу чудесного аппарата, ко мне пришел знакомый и сказал: – А я вчера очень заинтриговал Елену Сергеевну… – Каким образом? – Да сказал, что видели вас в «Аквариуме» с одной блондинкой. Она долго допытывалась, да я – не дурак ведь – помучил, помучил ее, однако не сказал. Очень было весело. – Кто же вас просил говорить об этом? – Никто. Я просто заинтриговать хотел. Она чуть не плакала, да я-то не дурак, слава Богу, хе-хе… Не выдал вас. Пылесос свистел и шумел, ощупывая хоботом своим пыльный карниз. Я глядел на его работу и думал: «Отчего никто не выдумает такой пылесос для дураков? Хорошо бы сразу высосать всех дураков из нашего города, втянуть их куда-нибудь всех до последней крошечки. Жизнь сразу бы посветлела, воздух очистился и дышать сделалось бы легче». Эта мысль – придумать пылесос для дураков – гвоздем засела во мне, и я часто к ней возвращался…   * * *   – Что я с ними буду делать, ты подумай! – плакался как-то, сидя у меня, один из моих друзей, получивший недавно наследство. – На что они мне, эти проклятые пятьсот десятин?! Место сырое, топкое, лесу нет, только песок и камень, вода за двадцать верст, дорог нет. Ближайший город – за двести верст. Я потер рукой голову. – Вот что… Садись за стол и пиши объявление в газеты… Он сел. – Ну? – Пиши: «В сырой холодной местности, лишенной питьевой воды, продаются участки для постройки на них домов и усадеб. Полное отсутствие леса; почва – песок и глина. Ближайший город за двести верст. Полное бездорожье, отсутствие медицинской помощи, лихорадочная, малярийная местность. Квадратная сажень земли стоит 50 коп. При больших покупках – дороже. Лиц, желающих приобрести землю и поселиться в этом месте, просят обращаться туда-то. Контора по продаже земли в поселке Каруд». – Господи Иисусе, – ахнул мой друг. – Кто же может откликнуться на это предложение?.. Разве только круглый дурак. – Ну да же! Подумай, какая прелесть: это будет единственное место, где дураки соберутся в этакую плотную компактную массу. Твоя земля – это пылесос, который сразу вытянет всех дураков из нашей округи… То-то хорошо дышать будет. – Да ведь они там помирать шибко будут. Жалко… – Дураков-то? Да пусть мрут на здоровье. Боже ты мой! – Ну так я хоть припишу, что летом там очень прохладно. – Ни за что! Пиши так: «Холодная бесснежная зима, жаркое, душное лето, полное отсутствие растительности…» Есть? – Есть. Да только уж и не знаю – выйдет ли что-нибудь из этого?   * * *   Вышло. В «Контору по продаже земель в поселке Каруд» посыпались письменные запросы. Спрашивали:   «Действительно ли нет лесу поблизости, а если нет, то я прошу записать на мое имя четыре десятины, посырее, потому что у меня часто пересыхает горло, и вообще в лесу мало ли что может быть!»   Один господин писал:   «Если публикация говорит правду в параграфе о песчаной каменистой почве, то я покупаю 10 десятин: мне песок и камень нужны для постройки дома. Сообщите также, как понимать выражение „лихорадочная местность“? Не в смысле ли это „лихорадочной деятельности в этой местности“?»   Дама писала:   «Меня очень соблазняет отсутствие медицинской помощи. Действительно, эти доктора так дерут за визиты, а пользы ни на грош. Хорошо также, что нет воды: от нее страшно толстеешь; я пью лимонный сок и остаюсь с почтением Василиса Чиркина».     * * *   Через два месяца половина участков в поселке Каруд была распродана. Пылесос работал вовсю.  Фокус великого вино   Отдохнем от жизни. Помечтаем. Хотите? Садитесь, пожалуйста, в это мягкое кожаное кресло, в котором тонешь чуть не с головой. Я подброшу в камин угля, а вы закурите эту сигару. Недурной «Боливар», не правда ли? Я люблю, когда в полумраке кабинета, как тигровый глаз, светится огонек сигары. Ну, наполним еще раз наши рюмки темно-золотистым хересом – на бутылочке-то пыли сколько наросло – вековая пыль, благородная, – а теперь слушайте…   Однажды в кинематографе я видел удивительную картину. Море. Берег. Высокая этакая отвесная скала, саженей в десять. Вдруг у скалы закипела вода, вынырнула человеческая голова, и вот человек, как гигантский, оттолкнувшийся от земли мяч, взлетел на десять саженей кверху, стал на площадку у скалы – совершенно сухой и сотворил крестное знамение так: сначала пальцы его коснулись левого плеча, потом правого, потом груди и наконец лба. Он быстро оделся и пошел прочь от моря, задом наперед, пятясь, как рак. Взмахнул рукой, и окурок папиросы, валявшийся на дороге, подскочил и влез ему в пальцы. Человек стал курить, втягивая в себя дым, рождающийся в воздухе. По мере курения папироса делалась все больше и больше и наконец стала совсем свежей, только что закуренной. Человек приложил к ней спичку, вскочившую ему в руку с земли, вынул коробку спичек, чиркнул загоревшуюся спичку о коробку, отчего спичка погасла, вложил спичку в коробочку; папиросу, торчащую во рту, сунул обратно в портсигар, нагнулся – и плевок с земли вскочил ему прямо в рот. И пошел он дальше также задом наперед, пятясь, как рак. Дома сел перед пустой тарелкой и стаканом, вылил изо рта в стакан несколько глотков красного вина и принялся вилкой таскать изо рта куски цыпленка, кладя их обратно на тарелку, где они под ножом срастались в одно целое. Когда цыпленок вышел целиком из его горла, подошел лакей и, взяв тарелку, понес этого цыпленка на кухню – жарить… Повар положил его на сковородку, потом снял, сырого утыкал перьями, поводил ножом по горлу, отчего цыпленок ожил и потом побежал по двору.   Не правда ли, вам понятно, в чем тут дело: это обыкновенная фильма, изображающая обыкновенные человеческие поступки, но пущенные в обратную сторону. Ах, если бы наша жизнь была похожа на послушную кинематографическую ленту!.. Повернуть ручку назад – и пошло-поехало… Передо мной – бумага, покрытая ровными строками этого фельетона. Вдруг – перо пошло в обратную сторону – будто соскабливая написанное, и, когда передо мной – чистая бумага, я беру шляпу, палку и, пятясь, выхожу на улицу… Шуршит лента, разматываясь в обратную сторону. Вот сентябрь позапрошлого года. Я сажусь в вагон, поезд дает задний ход и мчится в Петербург. В Петербурге чудеса: с Невского уходят, забирая свои товары, – селедочницы, огуречницы, яблочницы и невоюющие солдаты, торгующие папиросами… Большевистские декреты, как шелуха, облетают со стен, и снова стены домов чисты и нарядны. Вот во весь опор примчался на автомобиле задним ходом Александр Федорович Керенский. Вернулся?! Крути, Митька, живей! Въехал он в Зимний дворец, а там, глядишь, все новое и новое мелькание ленты: Ленин и Троцкий с компанией вышли, пятясь, из особняка Кшесинской, поехали задом наперед на вокзал, сели в распломбированный вагон, тут же его запломбировали и – укатила вся компания задним ходом в Германию. А вот совсем приятное зрелище: Керенский задом наперед вылетает из Зимнего дворца – давно пора, – вскакивает на стол и напыщенно говорит рабочим: «Товарищи! Если я вас покину – вы можете убить меня своими руками! До самой смерти я с вами». Соврал, каналья. Как иногда полезно пустить ленту в обратную сторону! Быстро промелькнула февральская революция. Забавно видеть, как пулеметные пули вылетали из тел лежащих людей, как влетали они обратно в дуло пулеметов, как вскакивали мертвые и бежали задом наперед, размахивая руками. Крути, Митька, крути! Вылетел из царского дворца Распутин и покатил себе в Тюмень. Лента-то ведь обратная. Жизнь все дешевле и дешевле… На рынках масса хлеба, мяса и всякого съестного дрязгу. А вот и ужасная война тает, как кусок снега на раскаленной плите; мертвые встают из земли и мирно уносятся на носилках обратно в свои части. Мобилизация быстро превращается в демобилизацию, и вот уже Вильгельм Гогенцоллерн стоит на балконе перед своим народом, но его ужасные слова паука-кровопийцы об объявлении войны не вылетают из уст, а, наоборот, глотает он их, ловя губами в воздухе. Ах, чтоб ты ими подавился!.. Митька, крути, крути, голубчик! Быстро мелькают поочередно четвертая дума, третья, вторая, первая, и вот уже на экране четко вырисовываются жуткие подробности октябрьских погромов. Но, однако, тут это не страшно. Громилы выдергивают свои ножи из груди убитых, те шевелятся, встают и убегают, летающий в воздухе пух аккуратно сам слетает в еврейские перины, и все принимает прежний вид. А что это за ликующая толпа, что за тысячи шапок, летящих кверху, что это за счастливые лица, по которым текут слезы умиления? Почему незнакомые люди целуются, черт возьми! Ах, это манифест 17 октября, данный Николаем II свободной России… Да ведь это, кажется, был самый счастливый момент во всей нашей жизни! Митька! Замри!! Останови, черт, ленту, не крути дальше! Руки поломаю!.. Пусть замрет. Пусть застынет. Газетчик! Сколько за газету? Пятачок? Извозчик! Полтинник на Конюшенную, к «Медведю». Пошел живей, гривенник прибавлю. Здравствуйте! Дайте обед, рюмку коньяку и бутылку шампанского. Ну как не выпить на радостях… С манифестом вас! Сколько с меня за все? Четырнадцать с полтиной? А почему это у вас шампанское десять целковых за бутылку, когда в «Вене» – восемь? Разве можно так бессовестно грабить публику? Митька, не крути дальше! Замри. Хотя бы потому остановись, что мы себя видим на пятнадцать лет моложе, почти юношами. Ах, сколько было надежд, и как мы любили, и как нас любили… ………………………………………………………… Отчего же вы не пьете ваш херес! Камин погас, и я не вижу в серой мгле – почему так странно трясутся ваши плечи: смеетесь вы или плачете?  Люди, близкие к населению   Его превосходительство откинулось на спинку удобного кресла и сказало разнеженным голосом: – Ах, вы знаете, какая прелесть это искусство!.. Вот я на днях был в Эрмитаже, такие там есть картинки, что пальчики оближешь: Рубенсы разные, Теннирсы, голландцы и прочее в этом роде. Секретарь подумал и сказал: – Да, живопись – приятное времяпрепровождение. – Что живопись? А музыка! Слушаешь какую-нибудь ораторию, и кажется тебе, что в небесах плаваешь… Возьмите Гуно, например, Берлиоза, Верди, да мало ли… – Гуно – хороший композитор, – подтвердил секретарь. – Вообще, музыка – увлекательное занятие. – А поэзия! Стихи возьмите. Что может быть возвышеннее?   Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, И я понял в одно мгновенье…   Ну, дальше я не помню. Но, в общем, хорошо! – Да-с. Стихи чрезвычайно приятные и освежительны для ума. – А науки!.. – совсем разнежась, прошептало его превосходительство. – Климатология, техника, гидрография… Я прямо удивляюсь, отчего у нас так мало открытий в области науки, а также почти не слышно о художниках, музыкантах и поэтах? – Они есть, ваше превосходительство, но гибнут в безвестности. – Надо их открывать и… как это говорится, вытаскивать за уши на свет божий. – Некому поручить, ваше превосходительство! – Как некому? Надо поручить тем, кто стоит ближе всех к населению. Кто у нас стоит ближе всех к населению? – Полиция, ваше превосходительство! – И прекрасно! Это как раз по нашему департаменту. Пусть ищут, пусть шарят! Мы поставим искусство так высоко, что у него голова закружится. – О-о, какая чудесная мысль! Ваше превосходительство, вы будете вторым Фуке! – Почему вторым? Я могу быть и первым! – Первый уже был. При Людовике XIV. При нем и благодаря ему расцветали Лафонтен, Мольер и др. – А-а, приятно, приятно! Так вы распорядитесь циркулярчиком.   * * *   Губернатор пожевал губами, впал в глубокую задумчивость и затем еще раз перечитал полученную бумагу:   «2 февраля 1916 г. Второе делопроизводство департамента.   Принимая во внимание близость полиции к населению, особенно в сельских местностях, позволяющую ей точно знать все там происходящее и заслуживающее быть отмеченным, прошу ваше превосходительство поручить чинам подведомственной вам полиции в случае каких-либо открытий и изобретений, проявленного тем или иным лицом творчества или сделанных кем-либо ценных наблюдений, будет ли то в области сельского хозяйства или технологии, поэзии, живописи или музыки, техники в широком смысле или климатологии, – немедленно доводить до вашего сведения, и затем по проверке представленных вам сведений, особенно заслуживающих действительного внимания, сообщать безотлагательно в министерство внутренних дел по департаменту полиции».   Очнулся. – Позвать Илью Ильича! Здравствуйте, Илья Ильич! Я тут получил одно предписаньице: узнавать, кто из населения занимается живописью, музыкой, поэзией или вообще какой-нибудь климатологией, и по выяснении лиц, занимающихся означенными предметами, сообщать об этом в департамент полиции. Так уж, пожалуйста, дайте ход этому распоряжению! – Слушаю-с.   * * *   – Илья Ильич, вы вызывали исправника. Он ожидает в приемной. – Ага, зовите его! Здравствуйте! Вот что, мой дорогой! Тут получилось предписание разыскивать, кто из жителей вашего района занимается поэзией, музыкой, живописью, вообще художествами, а также климатологией, и, по разыскании и выяснении их знания и прочего, сообщать об этом нам. Понимаете? – Еще бы не понять? Будьте покойны, не скроются.   * * *   – Становые пристава все в сборе? – Все, ваше высокородие! Исправник вышел к приставам и произнес им такую речь: – До сведения департамента дошло, что некоторые лица подведомственных вам районов занимаются живописью, музыкой, климатологией и прочими художествами. Предлагаю вам, господа, таковых лиц обнаруживать и, по снятии с них показаний, сообщать о результатах в установленном порядке. Прошу это распоряжение передать урядникам для сведения и исполнения.   * * *   Робко переступая затекшими ногами в тяжелых сапогах, слушали урядники четкую речь станового пристава: – Ребята! До сведения начальства дошло, что тут некоторые из населения занимаются художеством – музыкой, пением и климатологией. Предписываю вам обнаруживать виновных и, по выяснении их художеств, направлять в стан. Предупреждаю: дело очень серьезное и потому никаких послаблений и смягчений не должно быть. Поняли? – Поняли, ваше благородие! Они у нас почешутся. Всех переловим. – Ну, вот то-то. Ступайте!   * * *   – Ты Иван Косолапов? – Я, господин урядник! – На гармонии, говорят, играешь? – Это мы с нашим вдовольствием. – А-а-а… «С вдовольствием»? Вот же тебе, паршивец! – Господин урядник, за что же? Нешто уж и на гармонии нельзя? – Вот ты у меня узнаешь «вдовольствие»! Я вас мерзавцев всех обнаружу. Ты у меня заиграешь! А климатологией занимаешься? – Что вы, господин урядник? Нешто возможно? Мы, слава Богу, тоже не без понятия. – А кто же у вас тут климатологией занимается? – Надо быть Игнашка Кривой к этому делу причинен. Не то он конокрад, не то это самое. – Взять Кривого. А тебя, Косолапов, буду держать до тех пор, пока всех сообщников не покажешь.   * * *   – Ты – Кривой? – Так точно. – Климатологией занимался? – Зачем мне? Слава Богу, жена есть, детки… – Нечего прикидываться! Я вас всех, дьяволов, переловлю! Песни пел? – Так нешто я один. На лугу-то запрошлое воскресенье все пели: Петрушка Кондыба, Фома Хряк, Хромой Елизар, дядя Митяй да дядя Петряй… – Стой, не тарахти! Дай записать… Эка, сколько народу набирается. Куда его и сажать? Ума не приложу.   * * *   Через две недели во второе делопроизводство департамента полиции стали поступать из провинции донесения: «Согласно циркуляра от 2 февраля, лица, виновные в пении, живописи и климатологии, обнаружены, затем, после некоторого запирательства, изобличены и в настоящее время состоят под стражей впредь до вашего распоряжения».   * * *   Второй Фуке мирно спал, и грезилось ему, что второй Лафонтен читал ему свои басни, а второй Мольер разыгрывал перед ним «Проделки Скапена». А Лафонтены и Мольеры, сидя по «холодным» и «кордегариям» необъятной матери-России, закаивались так прочно, как только может закаяться простой русский человек.  О гробах, тараканах и пустых внутри бабах   Как-то давно-давно мне рассказали забавный анекдот… Один еврей, не имеющий права жительства, пришел к царю и говорит: – Ваше величество! Дайте мне, пожалуйста, право жительства! – Но ведь ты же знаешь, что правом жительства могут пользоваться только ремесленники. – Ну, так я ремесленник. – Какой же ты ремесленник! Что ты умеешь делать? – Уксус умею делать. – Подумаешь, какое ремесло, – усмехнулся скептически государь, – и я умею делать уксус. – И вы умеете? Ну, так вы тоже будете иметь право жительства! Прошли идиллические времена, когда рождались подобные анекдоты; настали такие времена, когда не только скромные фабриканты уксуса, но и могущественные короли – не имеют права жительства. Некоторое исключение представляет собой Константинополь: человек, который умеет делать уксус, здесь не пропадет. Искусство «делать уксус» в той или другой форме – все-таки дает право на жизнь. Вот мои встречи с такими «ремесленниками, имеющими право жительства», неунывающими, мужественными делателями «уксуса».   * * *   Они сидели на скамейке в саду Пти-Шан и дышали теплым весенним воздухом – бывший журналист, бывший поэт и бывш… чуть по привычке не сказал – бывшая сестра журналиста… Нет, сестра журналиста была настоящая… Дама большой красоты, изящества и тонкого шарма… Всем трем я искренно обрадовался, и они обрадовались мне. – Здорово, ребята! – приветствовал я эту тройку. – Что поделываете в Константинополе? Все трое переглянулись и засмеялись. – Что мы поделываем… Да вы не поймете, если мы скажем… – Я не пойму? Да нет на свете профессии, которой бы я не понял! – Я, например, – сказал журналист, – лежу в гробу. – А я, – подхватил поэт, – хожу в женщине. – А я, – деловито заявила журналистова сестра, – состою при зеленом таракане. – Все три ремесла – довольно странные, – призадумался я. – Делать уксус гораздо легче. Кой черт, например, занес вас в гроб?.. – Одна гадалка принаняла. У нее оккультный кабинет: лежу в гробу и отвечаю на вопросы клиентов. Правда, ответы мои глубиной и остроумием не блещут, но все же они неизмеримо выше идиотских вопросов клиентов. – А вот вы, который «ходит в женщине»? Каким ветром вас туда занесло? – Не ветром, а голодом. Огромная баба из картона и коленкора. Я влезаю внутрь и начинаю бродить по Пере, неся на себе это чудовище, в лапах которого красуется реклама одного ресторана. – Поистине, – сказал я, – ваши профессии изумительны, но они бледнеют перед карьерой Ольги Платоновны, состоящей при зеленом таракане! – Смейтесь, смейтесь… Однако зеленый таракан меня кормит. Собственно, он не зеленый, а коричневый, но цвета пробочного жокея, которого он несет на себе, – зеленые. И поэтому я обязана иметь на правом плече большой зеленый бант: цвет моего таракана. Да что вы так смотрите? Просто здесь устроены тараканьи бега, и вот я служу на записи в тараканий тотализатор. Просто, кажется? – Очень. Все просто. Один в гробу лежит, другой в бабе ходит, третья – при таракане состоит. Отошел я от них и подумал: «Ой крепок еще русский человек, ежели ни гроб его не берет, ни карнавальное чучело не пугает, ежели простой таракан его кормит…»  Обыкновенная женщина   Звали эту женщину – Зоя, имя легкое, не имеющее веса, золотистое, все насквозь пронизанное желтыми лучами солнца, вызывающее мысль о светлых, коротко подстриженных кудрях и тонкой атласной коже с голубыми жилками; губки розовые, ножки маленькие, голосок, как серебряная ниточка. Вот какое представление вызывает у меня имя – Зоя. А может быть, все это потому, что носительница имени «Зоя» – была действительно такова по внешности. Мы с ней жили вместе и, не могу сказать, чтобы жили плохо… Но я никак не мог отделаться от мысли, что она не настоящий человек, втайне смотрел на нее, как на забавную игрушку, и однажды, когда она, наморщив лоб, спросила меня в упор: – Скажи, ты уважаешь меня? – Я упал с оттоманки на диван и стал корчиться от невыносимого смеха отчасти утрированного, отчасти – настоящего. – Чудак ты, человечина, – отвечал я ей, успокаивая. – На что тебе мое уважение? Ты бы ревела от муки и тоски, если бы я тебя уважал. Ну, за что тебя уважать, скажи на милость? – За что? Она немного растерялась. – Как за что? Ну за то, что я… гм! Порядочный человек. За то, что я к тебе хорошо отношусь… Ну, за то, что я… тебе нравлюсь. – Замечательный ты человечина! Разве за это уважают? За это любят. – Так ты меня любишь? – Ну конечно. – Значит, я лучше всех? – Помилуй, как так ты лучше всех? Не дай бог, если бы ты была лучше всех… Тогда все мужчины повлюблялись бы в тебя, и я уж никак не мог бы протолпиться к твоему сердцу… Нет, конечно, есть на свете женщины лучше тебя. Она опечалилась… Опустила голову и сказала, растерянно разглаживая пальчиком шов диванной подушки: – Вот тебе и раз… я этого от тебя не ожидала… А я рассматривал ее близко-близко, как естествоиспытатель – редкого зверька, и мне было смешно-смешно. – Ну, посуди сама! Голубь мой золотой: не может же быть, чтобы ты была лучше всех… Есть женщины лучше тебя? Есть. Красивее? Есть. Обаятельнее? Есть. Она криво усмехнулась: – Ну, в таком случае я счастливее тебя: ты, по-моему, самый умный, самый красивый, самый обаятельный… – Ты так думаешь? А по-моему, я вот что: я человек 35 лет, шатен, лицо приятное, особых примет нет, ум не государственный, а так, для домашнего обихода, а что касается обаяния, то почему же, черт возьми, меня окружают десятки женщин, которым даже в голову не придет обратить на меня благосклонное внимание? – Господи ты мой. Господи, какой вздор несет этот человек! Знаешь, какой ты? Я тебя опишу: у тебя глаза горят, как две звездочки, улыбка твоя туманит голову, а голос твой проникает в самое сердце и прямо переворачивает его. Знаешь, на кого ты похож? На серебряного тигра, вот на кого. – Не видал таких. Они что ж, эти серебряные тигры, также носят визитку, темный галстук и по будним дням ходят на службу? – Ты – глупый. – Не скажу. Недалекий – пожалуй, но глупый – это уже крайность. – Слушай, – прошелестела она мне на ухо, прижимаясь ко мне. – Я сказала тебе, какой ты… – Ну? – Теперь же скажи мне, какая я? – Ты? Зовут тебя Зоя, ты ниже среднего женского роста, волосы у тебя очень хорошие, грудь немного полнее, чем бы следовало, а ноги немного короче, чем это требуется правилами женского сложения. Но и то и другое – следствие твоего роста. Таковы уж все маленькие женщины. Глаза красивые, но поставлены друг к другу ближе, чем следует. Ручка малюсенькая, но ногти, хотелось бы, чтобы были поуже. Она встала и отшатнулась от меня, бледная, с широко раскрытыми, остановившимися глазами. – Постой! И ты осмеливаешься говорить, что любишь меня?! Меня, с большой грудью, с короткими ногами, с широкими ногтями – ты говоришь, что любишь меня?!! Она упала на диван, и слезы, как вешние воды с гор, хлынули из глаз ее. А я сидел, задумчиво опершись подбородком о свою спокойную холодную руку, и внимательно рассматривал плачущую женщину. И думал: «Понять женщину легко, но объяснить ее трудно. Какое это нечеловеческое, выдуманное чьей-то разгоряченной фантазией существо! Что может быть общего между мной и ею, кроме физической близости и примитивных домашних интересов?» А она рыдала, исходила слезами, изредка ударяясь головой о собственные, сложенные на спинке дивана руки: – А я-то, глупая, думала все время, что мы созданы друг для друга!! Еще давеча, когда к чаю подали печенье и ты выбирал только соленое, то я подумала: Господи, как много между нами общего, хым… хым… – Между нами – общее?! Что за ересь говоришь ты? С какой стороны мы похожи друг на друга? Я – большой, толстый, сильный, ты маленькая, хрупкая, закутанная в кружевные тряпки и ленты. Я дымлю папиросами, как фабричная труба. Ты задыхаешься от этого дыма, как моль от нафталина. Попробуй надеть на меня то, что носите вы: туфли на высоченных каблуках, паутинные панталоны, кофточку из кисеи, корсет. Я сделаю несколько шагов и последовательно: упаду, простужусь насмерть и задохнусь от корсета, одним словом – погибну. Ну, что же общего между нами? А попробуй надеть мужской костюм на хорошо сложенную женщину – и спереди и сзади это будет так нехудожественно, так неэстетично… Правда, худые женщины могут надевать мужской костюм, но это только тогда, когда у них нет ни груди, ни бедер, то есть когда они похожи на мужчину. Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза… – Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве. – Увы, где оно?.. Мужчина почти всегда духовно и умственно превосходит женщину… Ее глаза засверкали. – Да?!! Ты так думаешь? А что, если я тебе скажу, что у нас в Киеве были муж и жена Тиняковы, и – знаешь ли ты это? – она окончила университет, была адвокатом, а он имел рыбную торговлю!! Вот тебе! – Дитя ты мое неразумное, – засмеялся я, ласково, как ребенка, усаживая ее на колени. – Да ведь ты сама сейчас подчеркнула разницу между нами. Заметь, что я, мужчина, всегда говорю о правиле, а ты – бедная логикой, обыкновенная женщина, – сейчас же подносишь мне исключение. Бедная головушка! Все люди имеют на руках десять пальцев – и я говорю об этом… А ты видела в паноптикуме мальчишку с двенадцатью пальцами – и думаешь, что в этом мальчишке заключено опровержение всех моих теорий о десяти пальцах. – Ну, конечно, – удивилась она. – Как же можно говорить о том, что правило – десять пальцев, когда (ты же сам говоришь!) существуют люди с двенадцатью пальцами. Говоря это, она деловито бегала по комнате, уже забыв о своих горьких слезах, и деловито переставляла какие-то фарфоровые фигурки и какие-то цветы в вазочках. И вся она в своих туфельках на высоких каблуках, в нечеловеческом пеньюаре из кружев и ленточек, с золотистой подстриженной кудрявой головкой и еще не высохшими от слез глазами, с ее покровительственным тоном, которым она произнесла последние слова, – вся она, эта спокойно чирикающая птица, не ведающая надвигающейся грозы моего к ней равнодушия, – вся она, как вихрем, неожиданно закружила мое сердце. Лопнула какая-то плотина, и жалость к ней, острая и неизбывная жалость, которая сильнее любви, – затопила меня всего. «Вот я сейчас только решил в душе своей, что не люблю ее и прогоню от себя… А куда пойдет она, эта глупая, жалкая, нелепая пичуга, которая видит в моих глазах звезды, а в манере держаться – какого-то не существующего в природе серебристого тигра? Что она знает? Каким богам, кроме меня, она может молиться? Она, назвавшая меня вчера своим голубым сияющим принцем (и чина такого нет, прости ее Господи!)». А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала: – Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой – и так легко тебя переспорить… Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревяневшее сердце. Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно. – Ой, оставь, – вдруг тихонько застонала она. – Больно. – Что такое?! – Вот видишь, какой ты большой и глупый… Я хотела тебе сделать сюрприз, а ты… Ну да! Что ты так смотришь? Через семь месяцев нас будет уже трое… Ты доволен?   * * *   Я долго не мог опомниться. Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво: – Слушай, и ты не боишься? – Чего?.. – Да вот этого… ребенка… Ведь роды вообще опасная штука. – Бояться твоего ребенка? – мягко, непривычно мягко усмехнулась она. – Что ты, опомнись… Ведь это же твой ребенок. – Послушай… Можно еще устроить все это… – Нет! Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее: – А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница… – Почему? – Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, – они бежали бы от женщин, как от чумы… – Нет, – серьезно возразил я. – Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было – это факт. – О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь – это будет превесело: нас было двое – станет трое. Потом она долго, испытующе поглядела на меня: – Скажи, ты меня не прогонишь? Я смутился: – С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чемнибудь подобном? – Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала. – Когда? – Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне – прогоню-ка я ее. Я промолчал, а про себя подумал другое: «Черт знает кто их сочинил, таких… Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга…» – Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга. Разгладила мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала: – Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики… – Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!.. – Ну, не надо плакать, – покровительственно хлопнула она меня по плечу. – Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами. Я глядел на нее и думал: «Ну, кому она нужна, такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной». – Ну, послушай… Ну, посуди сам: разве это не весело? Нас сейчас двое, а через семь месяцев будет трое.   * * *   И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое – я и сын. Она умерла от родов. Мне очень жалко ее.  Окружающие   Один человек решил жениться.   Мать. – Я женюсь, – сказал он матери. Подумав немного, мать заплакала. Потом утерла слезы. Сказала: – Деньгами много? – Не знаю. – Ну, хоть так, тряпками-то есть что-нибудь? Серебро тоже понадобится, посуда. А то потом хватишься – ни ложечки, ни салфеточки, ни тарелочки… Все покупать нужно. А купчишки теперь так дерут, что приступу ни к чему нет. Обстановку в гостиной, я думаю, переменить нужно, эта пообтрепалась так, что принять приличного человека стыдно. Перины есть? Пуховые? Не спрашивал? И не спросила мать: – А любит тебя твоя будущая жена?   Любовница. – Я женюсь, – сказал он любовнице. Любовница побледнела: – А как же я? – Ты постарайся меня забыть. – Я отравлюсь. – Если ты меня хоть немножко любишь – ты не сделаешь этого. – Я? Тебя? Люблю? Ну, знаешь ли, милый!.. Кстати, ко мне сегодня Сергей Иваныч три раза по телефону звонил. Думаю весной поехать с ним на Кавказ. Помолчав, спросила: – Что ж она… богатая? – Кажется. И с облегченным сердцем подумала: «Ну, значит, он меня оставляет из-за денег. Кажется, что это не так обидно». И не спросила любовница: – А любит тебя твоя будущая жена?   Горничная. – Я женюсь, – сказал он горничной. – А как же я? Меня-то вы оставите? Или искать другое место? – Почему же? Вы останетесь. – Только имейте в виду, барин, что ежели вас двое, то жалование тоже другое. Во-первых, около женщины больше работы, а потом и мелкой стирки прибавится, то да сё. Не иначе, пять рублей прибавить нужно. Даже в голову не пришло горничной задать своему барину простой человеческий вопрос: – А любит вас ваша будущая жена?   Прохожий. У прохожего было такое веселое, полупьяное, располагающее к себе лицо, что собиравшийся жениться человек улыбнулся прохожему и сказал: – А я, знаете, женюсь. – И дурак. Растерялся собиравшийся жениться. – То есть? – Да уж будьте покойны. И, нырнув в толпу, не догадался спросить этот прохожий: – А любит вас ваша будущая жена?   Друг. – Я женюсь, – сказал он своему другу. – Вот тебе раз! После некоторого молчания сказал друг: – А как же я? Значит, нашей дружбе крышка? – Почему же? Мы по-прежнему останемся друзьями. И только тут задал друг вопрос, который не задавал никто: – А любит тебя твоя будущая жена? Взор человека, собиравшегося жениться, слегка затуманился. – Не знаю. Думаю, что не особенно… Друг, что-то соображая, пожевал губами. – Красивая? – Очень. – М-да… Н-да… Тогда конечно… В общем, я думаю: отчего бы тебе и не жениться? – Я и женюсь. – Женись, женись.   * * *   Холодно и неуютно живется нам на белом свете. Как тараканам за темным выступом остывшей печи.  Молодняк   Нет ничего бескорыстнее детской дружбы… Если проследить начало ее, ее истоки, то в большинстве случаев наткнешься на самую внешнюю, до смешного пустую причину ее возникновения: или родители ваши были «знакомы домами» и таскали вас, маленьких, друг к другу в гости, или нежная дружба между двумя крохотными человечками возникла просто потому, что жили они на одной улице, или учились оба в одной школе, сидели на одной скамейке – и первый же разделенный братски пополам и съеденный кусок колбасы с хлебом посеял в юных сердцах семена самой нежнейшей дружбы. Фундаментом нашей дружбы – Мотька, Шаша и я – послужили все три обстоятельства: мы жили на одной улице, родители наши были «знакомы домами» (или, как говорят на юге – «знакоми домамы»); и все трое вкусили горькие корни учения в начальной школе Марьи Антоновны, сидя рядом на длинной скамейке, как желуди на одной дубовой ветке. У философов и у детей есть одна благородная черта – они не придают значения никаким различиям между людьми – ни социальным, ни умственным, ни внешним. У моего отца была галантерейная лавка (аристократия), Шашин отец работал в порту (плебс, разночинство), а Мотькина мать просто существовала на проценты с грошового капитала (рантье, буржуазия), умственно Шаша стоял гораздо выше нас с Мотькой, а физически Мотька почитался среди нас – веснушчатых и худосочных – красавцем. Ничему этому мы не придавали значения… Братски воровали незрелые арбузы на баштанах, братски их пожирали и братски же катались потом по земле от нестерпимой желудочной боли. Купались втроем, избивали мальчишек с соседней улицы втроем, и нас били тоже всех трех – единодушно и нераздельно. Если в одном из трех наших семейств пеклись пироги – ели все трое, потому что каждый из нас почитал святой обязанностью с опасностью для фасада и тыла воровать горячие пироги для всей компании. У Шашиного отца – рыжебородого пьяницы – была прескверная манера лупить своего отпрыска, где бы он его ни настигал, а так как около него всегда маячили и мы, то этот прямолинейный демократ бил и нас, на совершенно равных основаниях. Нам и в голову не приходило роптать на это, и отводили мы душу только тогда, когда Шашин отец брел обедать, проходя под железнодорожным мостом, а мы трое стояли на мосту и, свесив головы вниз, заунывно тянули:   Рыжий, красный, Человек опасный… Я на солнышке лежал. Кверху бороду держал…   – Сволочи! – грозил снизу кулаком Шашин отец. – А ну иди сюда, иди, – грозно говорил Мотька. – Сколько вас нужно на одну руку? И если рыжий гигант взбирался по левой стороне насыпи, мы, как воробьи, вспархивали и мчались на правую сторону – и наоборот. Чего там говорить – дело было беспроигрышное. Так счастливо и безмятежно жили мы, росли и развивались до шестнадцати лет. А в шестнадцать лет дружно, взявшись за руки, подошли мы к краю воронки, называемой жизнью, как щепки попали в водоворот, и водоворот закружил нас. Шаша поступил в наборщики в типографию «Электрическое усердие». Мотю мать отправила в Харьков в какую-то хлебную контору, а я остался непристроенным, хотя отец и мечтал «определить меня на умственные занятия» – что это за штука, я и до сих пор не знаю. Признаться, от этого сильно пахло писцом в мещанской управе, но, к моему счастью, не оказалось вакансий в означенном мрачном и скучном учреждении… С Шашей мы встречались ежедневно, а где был Мотька и что с ним – об этом ходили только туманные слухи, сущность которых сводилась к тому, что он удачно «определился на занятия» и что сделался он таким франтом, что не подступись. Мотька постепенно сделался объектом нашей товарищеской гордости и лишенных зависти мечтаний возвыситься со временем до него, Мотьки. И вдруг получилось сведение, что Мотька должен прибыть в начале апреля из Харькова «в отпуск с сохранением содержания». На последнее усиленно напирала Мотькина мать, и в этом «сохранении содержания» видела бедная женщина последний лавр в победном венке завоевателя мира Мотьки.   * * *   В этот день не успели закрыть «Электрическое усердие», как ко мне ворвался Шаша и, сверкая глазами, светясь от восторга, как свечка, сообщил, что уже видели Мотьку едущим с вокзала и что на голове у него настоящий цилиндр!.. – Такой, говорят, франт, – горделиво закончил Шаша, – такой франт, что пусти – вырвусь. Эта неопределенная характеристика франтовства разожгла меня так, что я бросил лавку на приказчика, схватил фуражку – и мы помчались к дому блестящего друга нашего. Мать его встретила нас несколько важно, даже с примесью надменности, но мы впопыхах не заметили этого и, тяжело дыша, первым делом потребовали Мотю. Ответ был самый аристократический: – Мотя не принимает. – Как не принимает? – удивились мы. – Чего не принимает? – Вас принять не может. Он сейчас очень устал. Он сообщит вам, когда сможет принять. Всякой шикарности, всякой респектабельности должны быть границы. Это уже переходило даже те широчайшие границы, которые мы себе начертили. – Может быть, он нездоров?.. – попытался смягчить удар деликатный Шаша. – Здоров-то он здоров… Только у него, он говорит, нервы не в порядке… У них в конторе перед праздниками было много работы… Ведь он теперь уже помощник старшего конторщика. Очень на хорошей ноге… Нога, может быть, была и подлинно хороша, но нас она, признаться, совсем придавила: «Нервы, не принимает»… Возвращались мы, конечно, молча. О шикарном друге впредь до выяснения не хотелось говорить. И чувствовали мы себя такими забитыми, так униженно жалкими, провинциальными, что хотелось и расплакаться и умереть или, в крайнем случае, найти на улице сто тысяч, которые дали бы и нам шикарную возможность носить цилиндр и «не принимать» – совсем как в романах. – Ты куда? – спросил Шаша. – В лавку. Скоро запирать надо. (Боже, какая проза!) А ты? – А я домой… Выпью чаю, поиграю на мандолине и завалюсь спать. Проза не меньшая! Хе-хе.   * * *   На другое утро – было солнечное воскресенье – Мотькина мать занесла мне записку: «Будьте с Шашей в городском саду к 12 часам. Нам надо немного объясниться и пересмотреть наши отношения. Уважаемый вами Матвей Смелков». Я надел новый пиджак, вышитую крестиками белую рубашку, зашел за Шашей – и побрели мы со стесненными сердцами на это дружеское свидание, которого мы так жаждали и которого так инстинктивно, панически боялись. Пришли, конечно, первыми. Долго сидели с опущенными головами, руки в карманах. Даже в голову не пришло обидеться, что великолепный друг наш заставляет ждать так долго. Ах! Он был действительно великолепен… На нас надвигалось что-то сверкающее, пестрое, до крика элегантное, бряцающее многочисленными брелоками и скрипящее лаком желтых ботинок с перламутровыми пуговицами. Пришелец из неведомого мира графов, золотой молодежи, карет и дворцов, он был одет в коричневый жакет, белый жилет, какие-то сиреневые брючки, а голова увенчивалась сверкающим на солнце цилиндром, который если и был мал, то размеры его уравновешивались огромным галстуком с таким же огромным бриллиантом. Палка с лошадиной головой обременяла правую аристократическую руку. Левая рука была обтянута перчаткой цвета освежеванного быка. Другая перчатка высовывалась из внешнего кармана жакета так, будто грозила нам своим вялым указательным пальцем: «Вот я вас!.. Отнеситесь только без должного уважения к моему носителю». Когда Мотя приблизился к нам развинченной походкой пресыщенного денди, добродушный Шаша вскочил и, не могши сдержать порыва, простер руки сиятельному другу: – Мотька! Вот, брат, здорово!.. – Здравствуйте, здравствуйте, господа, – солидно кивнул головой Мотька и, пожав наши руки, опустился на скамейку… Мы оба стояли. – Очень рад видеть вас… Родители здоровы? Ну, слава Богу, приятно, я очень рад. – Послушай, Мотька… – начал я с робким восторгом в глазах. – Прежде всего, дорогие друзья, – внушительно и веско сказал Мотька. – Мы уже взрослые, и поэтому «Мотьку» я считаю определенным «кельвыражансом»… хе-хе… Не правда ли? Я уже теперь Матвей Семеныч – так меня и на службе зовут, а сам бухгалтер за ручку здоровается. Оборот предприятия два миллиона. Вообще, мне бы хотелось пересмотреть в корне наши отношения. – Пожалуйста, пожалуйста, – пробормотал Шаша. Стоял он согнувшись, будто свалившимся невидимым бревном ему переломило спину. Перед тем как положить голову на плаху, я малодушно попытался отодвинуть этот момент. – Теперь опять стали носить цилиндры? – спросил я с видом человека, которого научные занятия изредка отвлекают от капризов изменчивой моды. – Да, носят, – снисходительно ответил Матвей Семеныч. – Двенадцать рублей. – Славные брелочки. Подарки? – Это еще не все. Часть дома. Все на кольце не помещаются. Часы на камнях, анкер, завод без ключа. Вообще, в большом городе жизнь – хлопотливая вещь. Воротнички «Монополь» только на три дня хватают, маникюр, пикники разные. Я чувствовал, что Матвей Семенович тоже тянет, что ему тоже не по себе… Но, наконец, он решился. Тряхнул головой так, что цилиндр вспрыгнул на макушку, – и начал: – Вот что, господа… Мы с вами уже не маленькие и вообще… детство это одно, а когда молодые люди, так совсем другое. Другой, например, добился до какого-нибудь там лучшего общества, до интеллигенции, а другие есть из низших классов, и если бы вы, скажем, увидели в одной карете графа Кочубей рядом с нашей Миронихой, которая, помните, на углу маковники продавала, так вы бы первые смеялись до безумия. Я, конечно, не Кочубей, но у меня есть известное положение, ну, конечно, и у вас есть известное положение, но не такое, а что мы были маленькими вместе, так это мало ли что… Вы сами понимаете, что мы уже друг другу не пара… и… тут, конечно, обижаться нечего – один достиг, другой не достиг, но, впрочем, если хотите, мы будем изредка встречаться около железнодорожной будки, когда я буду делать прогулку, – все равно там публики нет, и мы будем как свои. Но, конечно, без особой фамильярности – я этого не люблю. Я, конечно, вхожу в ваше положение – вы меня любите, вам даже, может быть, обидно, и поверьте… я со своей стороны… если могу быть чем-нибудь полезен… В этом месте Матвей Семенович взглянул на свои часы нового золота и заторопился: – О-ля-ля! Как я заболтался… Семья помещика Гузикова ждет меня на пикник, и если я запоздаю, это будет нонсенс. Желаю здравствовать! Желаю здравствовать! Привет родителям!.. И он ушел, сверкающий и даже немного гнущийся под бременем респектабельности, усталый от повседневного вихря светской жизни.   * * *   В этот день мы с Шашей, заброшенные, будничные, лежа на молодой травке железнодорожной насыпи, в первый раз пили водку и в последний раз плакали. Водку мы пьем и теперь, но уже больше не плачем.

The script ran 0.009 seconds.