Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Сологуб - Творимая легенда [1905—1912]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Роман

Аннотация. Федор Сологуб не только один из значительнейших русских лириков XX века, но и создатель интересной, прочитываемой ныне по-новому прозы, занимающей свое место в отечественной романистике. В книгу вошел роман «Творимая легенда», в котором писатель исследует, философские, биологические и даже космические вопросы человеческого бытия. Вступительная статья и примечания А.И. Михайлова. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Да, — сказал Триродов, — он был бы центром мира, средоточием всех мировых энергий. Если бы он был при этом же существом разумным и свободным, то он был бы разумным и свободным абсолютно. Он мог бы расточить свою энергию на созидание своего мира по своей воле. Мы же, люди, застали мир в его теперешнем состоянии. Мир ныне организован в пассивные массы материи, состоящей из атомов, и в активные токи энергий, творимых медленным, незаметным для нас умиранием атомов. И потому мир состоит из множества стремящихся во все стороны тел разного размера и из бесчисленного множества со всех сторон повсюду стремящихся энергий. Каждое тело испытывает со всех сторон направленные на него толчки. Движение каждого тела направлено всегда по равнодействующей их сил. Где скопляются более или менее значительные массы материи, там-то и происходит это замечательное явление, напрасно истолкованное в том смысле, что тела притягиваются одно к другому. Сквозь тела токи мировой энергии передаются сравнительно слабо, тем слабее, чем масса и объем тела значительнее. Поэтому относительно мировой энергии каждое тело действует как заслон. Если меньшее тело помещено близ большего, то большее тело заслоняет его от толчков с той стороны, которою меньшее тело обращено к большему. Остальные толчки, конечно, суммируют свое действие так, что меньшее тело приталкивается ими к большему. Елисавета сказала: — Следовательно, тяготение на земле неустранимо. В нем суммируется влияние всей вселенной. Кто же может овладеть силою, равною тяготению всего мира? Триродов отвечал: — Чтобы устранить тяготение к земле для какого-нибудь предмета, необходимо создать для него заслон от вселенной. Такой заслон я нашел в одном изобретенном мною сплаве. Пластинки из этого сплава заключены в металлические коробки и помещены на вершине моей оранжереи. Впрочем, их можно передвинуть, куда понадобится. Стоит теперь только открыть крышку одной из этих коробок, чтобы защищенная пластинкою часть поверхности оранжереи перестала ощущать мировое тяготение. Тогда вся оранжерея оттолкнется от земли и будет двигаться по направлению к центру пластинки. В движении по междупланетному пространству мой корабль будет слушаться движений этой малой пластинки, как слушается руля земной корабль. Теперь ближайшая задача моя в том, чтобы создать из этой оранжереи шар, подобный земному шару, и так же, как земля, способный быть жилищем человека. Елисавета спросила: — А воздух для этой малой земли? Триродов сказал улыбаясь: — Будет и воздух. Елисавета спросила: — А двигательная сила где найдется, чтобы дать шару вращательное движение? Триродов сказал: — Это мы сделаем при помощи веществ, подобных радию, которые я изготовляю из энергий живых и полуживых тел.  Глава восемьдесят вторая   Виктор Лорена жил в доме министерства внутренних дел. Это было одно из самых больших зданий в Пальме. Из его окон открывался красивый вид и на морской берег, и на старый королевский замок. Однажды утром в громадном, очень светлом служебном кабинете первого министра, перед столом в углу за окном, поодаль от стола, где сядет сам министр, сидел его личный секретарь. Это был делающий блестящую карьеру молодой человек, томный и презрительный, с четырьмя проборами на голове. Под его глазами темнели два фиолетовые пятна, и казалось, что у его сросшихся бровей сидит бабочка, распластав темно-фиолетовые крылья.   Господин Лоренцо де-ла-Рика-и-Кандамо просматривал для доклада Виктору Лорена его официальную корреспонденцию. Одно письмо вызвало неудержимый хохот молодого человека. Это было письмо Георгия Триродова. Когда вошел Виктор Лорена, господин де-ла-Рика-и-Кандамо мгновенно сделался серьезен, как истинный государственный человек. С томною почтительностью он докладывал Виктору Лорена содержание полученных писем. Некоторые читал целиком. В конце доклада молодой секретарь засмеялся и подал Виктору Лорена письмо Георгия Триродова. Сказал: — Это письмо, ваше превосходительство, я позволил себе оставить под конец, для развлечения. Дерзко, но забавно очень. Виктор Лорена быстро и нервно прочитал письмо Триродова. Однако оно не позабавило первого министра. Он досадливо бросил письмо на стол и с возмущением сказал: — Что за наглость! Что-то совершенно неслыханное и невероятное! Виктор Лорена встал со своего кресла. Вся фигура его выражала крайнюю степень раздражения. Он быстро, грузными шагами заходил по кабинету, словно забывши о своем молодом секретаре. Привычка ходить взад и вперед, когда что-нибудь раздражало мысль, была у Виктора Лорена, как у многих других, больших и маленьких людей. Это неожиданное письмо почему-то дало толчок длинному ряду соображений в голове Виктора Лорена. Он бормотал что-то себе под нос и жестикулировал. Вдруг он засмеялся и стал насвистывать веселый мотив из модной оперетки. Он сказал тихо: — Не плохо придумано. Ей-Богу, не плохо. И уже какие-то замысловатые комбинации начали складываться в его уме. Он бормотал: — Кто знает! Кто знает! Все может пригодиться в свое время. Как я раньше не догадался! Если бы его не было, его бы следовало придумать. Внезапно остановившись перед молодым человеком, Виктор Лорена спросил: — А кто он, этот странный господин, претендующий на корону наших Островов? Секретарь сказал: — Не знаю, ваше превосходительство. Он в этом письме называет себя писателем — беллетристом и поэтом. Но, насколько мои слабые познания позволяют судить о литературе, его имя в Европе не известно. Прикажете справиться? — спросил молодой человек уже деловитым тоном. Уже ему стало неловко за свое легкомысленное отношение к письму, которым заинтересовался первый министр. Четырехпроборный молодой человек хотел всегда стоять на высоте государственного понимания дела. Теперь он сообразил, что ему следовало справиться частным образом в русской миссии прежде, чем докладывать письмо. Там, конечно, знают, что это за господин и кто за ним стоит. Молодой человек с четырьмя проборами думал: «Не может того быть, чтобы за этим неожиданным человеком никто не стоял». Виктор Лорена спокойно сказал: — Да, справьтесь. И пожалуйста, поскорее и пообстоятельнее. Но, конечно, вы сами понимаете, что справиться следует не от моего имени. С этими словами Виктор Лорена отпустил молодого человека. Когда Виктор Лорена остался один, он еще долго не мог отделаться от мыслей об этом внезапном письме. Улыбался и думал: «Кто автор этого странного письма? Сумасшедший или гений? Шарлатан и авантюрист или восторженный мечтатель? Может быть, юный, вдохновенный, голодный поэт с длинными волосами, с горящими взорами, сочиняющий на своей мансарде прекрасные поэмы, которых никто не читает, и грандиозные социальные системы, о которых никто не хочет слышать? Отчего бы и не напечатать этого письма! В сущности, для нас это совершенно безвредно. Какие же у него могут быть шансы? Кто за ним может стоять? Никому не ведомый человек. Может быть, даже не вполне нормальный. Конечно, следует узнать о нем все подробности. И пожалуй, из его странной выходки удастся сделать недурное орудие против принца Танкреда. На всякий случай. Чтобы не очень заносился этот чужеземец. Чтобы не воображал, что он незаменим. Можно будет с ним поторговаться». Послышался стук в дверь, легкий, знакомый. Виктор Лорена оживился. Сказал весело: — Войдите! Уже он знал, что это его жена. Он любил делиться с нею своими новыми планами. Ценил ее практически-ясный ум и редкую в женщине способность хранить тайны. И теперь радовался возможности поговорить с нею о таких соображениях, которые нельзя было доверить никому другому. Ему стало еще веселее, когда в строгий, деловой кабинет вошла элегантно одетая, моложавая, красивая дама. Виктор Лорена с удовольствием поцеловал ее тонкую матово-бледную руку. Сразу же рассказал о письме Триродова. Госпожа Лорена была тонкая и хитрая интриганка. Она была очень осведомлена в министерских делах и очень их понимала. Теперь она быстро оценила положение. Она слушала молча и понятливо. Улыбалась, и улыбка ее показывала, что она вполне одобряет все, что муж ей говорит. Виктор Лорена любил иногда «пофилософствовать». Он говорил: — Как часто бывает, что в наши замыслы внезапно вторгается нечто совершенно чуждое и непредвиденное! В чем же состоит долг реального политика? В том, очевидно, чтобы всегда иметь в виду возможность появления этого неожиданного фактора и всегда быть в состоянии сделать из него шанс для себя. Умный человек не только пользуется обстоятельствами, — он их создает. Госпожа Лорена с улыбкою влюбленного восхищения сказала: — Золотая голова! Благодаря за комплимент, Виктор Лорена опять поцеловал ее руку и говорил: — Так и мы создадим шанс для себя из выступления этого самоуверенного, таинственного незнакомца. В сущности, мы переживаем переходное время в более широком смысле, чем думают. Тот ли, другой ли король будет, — он провалится на первых же порах. Его царствование будет, в сущности, только междуцарствием, только временем перехода. Госпожа Лорена спросила: — Перехода к республике? Об этом уже не первый раз говорил Виктор Лорена со своею женою. Мысли о возможности учреждения республики уже давно занимали их обоих. Виктор Лорена говорил: — Понятно, к буржуазной республике. Роль буржуазии в истории далеко еще не доиграна до конца. Мы сумеем учредить республику и упрочить ее. Тщеславная женщина вся засветилась гордостью и надеждою. Она с восторгом сказала: — И ты, мой Виктор, — первый президент республики! Виктор Лорена самодовольно улыбнулся. С выражением осторожной скромности он сказал: — Ну, об этом еще рано думать. Госпожа Лорена, радостно улыбаясь, возразила: — Но уже пора мечтать. Улыбаясь сдержанно, Виктор Лорена сказал: — Ну, мечтать, пожалуй, можно. Друзья у нас есть, и друзья верные, потому что это — дружба по расчету. Только не надо болтать. Но ты у меня не проболтаешься, я знаю. В тебе я уверен. Госпожа Лорена поцеловала мужа в лоб и тихо вышла из кабинета, гордая и приветливо улыбающаяся чиновникам. Честолюбивые мечты кипели в ее душе. В зале у одного из громадных окон госпожа Лорена остановилась, мечтая. Из-за тяжелой занавеси, отдернутой к простенку, она смотрела на черневшие невдали мрачные стены королевского замка. Уже она воображала торжественные приемы в залах этого надменного чертога, где водворится она, парадные обеды и блестящие балы. Сдержанная улыбка застыла на губах госпожи Лорена. Ей казалось, что она чувствует в своей груди душу леди Макбет.   Виктор Лорена с несколько преувеличенною живостью нажал белую пуговицу, притаившуюся в зеленой пасти бронзового дракона. Вошедшему на звонок лакею он велел пригласить секретаря. Четырехпроборный молодой человек еще не успел уйти в свою квартиру, помещавшуюся в том же доме, и потому явился немедленно. Он не был удивлен тем, что его опять призвали. Он уже привык к беспокойному нраву слишком деятельного министра. Но господин Лоренцо де-ла-Рика-и-Кандамо очень удивился, когда первый министр заговорил с ним опять о странном письме. Виктор Лорена сказал, протягивая письмо секретарю: — Возьмите это письмо и отдайте напечатать его в Правительственном Указателе. Позаботьтесь, чтобы оно пошло завтра же. Четырехпроборный молодой человек попытался было возражать. Он сказал почтительно: — Это странное письмо? Смею спросить ваше превосходительство, зачем предавать его огласке? Первый министр тонко улыбнулся и благосклонно отвечал: — Затем, чтобы нас не обвинили в сокрытии от народа того, что обращено к нему. Могло случиться, что господин Триродов писал о том же и еще кому-нибудь в Пальме. Нехорошо будет, если его обращение появится сначала в оппозиционных газетах. Будем же действовать честно и открыто. Теперь самому народу принадлежит решение его судьбы. Наша обязанность — ничего от него не утаивать. Виктор Лорена посмотрел прямо в глаза четырехпроборному молодому человеку. Господин де-ла-Рика-и-Кандамо улыбнулся понятливо. Но он все же не понимал, зачем это понадобилось первому министру.   На другой же день в Пальмском Правительственном Указателе появилось письмо Триродова. Не было прибавлено никаких пояснений. Газеты перепечатали это письмо. Первые дни неожиданное выступление Триродова почти не обращало на себя ничьего внимания. Газеты Островов ограничились тем, что перепечатали письмо Георгия Триродова и прибавили к нему от себя несколько равнодушных, коротких примечаний. Жители Островов прочли, как все другое, и это письмо, и эти примечания. Почти не думали и не говорили об этом, занятые совсем другими соображениями. И казалось поначалу, что это письмо пройдет так же бесследно, как и всякий другой случайный курьез. В бюро социал-демократической партии кто-то спросил: — Кто этот Георгий Триродов? Филиппо Меччио в недоумении пожал плечами, улыбнулся и сказал: — Понятия о нем не имею. Надо, однако, справиться, на всякий случай. Я уже послал о нем запрос одному моему русскому другу в Лондоне господину Радомеру. Фернандо Баретта пренебрежительно сказал: — Вздор какой-нибудь! Филиппо Меччио возразил: — В политике ничем не надо пренебрегать. Все может пригодиться. Через несколько дней в одном из пальмских литературных журналов появилась небольшая статья о Триродове. Автор биографии писал: «Георгий Триродов, малоизвестный широкой публике, но талантливый, утонченный русский поэт, обратил на себя внимание знатоков и ценителей изящной литературы новеллами и стихами причудливой формы и психопатического содержания. Он ведет уединенный, странный образ жизни, владеет большим состоянием, занимается воспитанием покинутых родителями детей, и до сих пор ничто не давало возможности думать, что он интересуется общественными и политическими вопросами. Конечно, — писал дальше автор статьи, — и эта внезапная кандидатура чужеземного писателя на один из древнейших и знаменитейших в Европе престолов — одна из многих эксцентричностей русского декадента. И те, кто поддерживают эту кандидатуру, едва ли многого добьются». Одна только в Пальме газета аграрной партии «Поля и Леса» отнеслась к кандидатуре Триродова очень нервно. Она поместила у себя по этому поводу насмешливую передовую. Дала краткие сведения о Триродове. Не очень верные, но изложенные довольно хлестко. Находила смешными и выступление Триродова, и самую его фигуру. Автор статьи говорил: «Трудно отнестись к этому курьезному выступлению иначе как с презрительною усмешкою. Не стоит и задаваться вопросом о том, кто захочет поддержать этого развязного человека, дерзнувшего поставить свое темное имя против имени, блистающего славою, против имени, которое на устах у всех в пределах нашего государства и за пределами его. Разве только одни лохмотники могут обрадоваться выступлению этого господина. Люмпен-пролетариат, пожалуй, найдет, что это — самый подходящий для него король. Мы же видим в этом письме только возмутительно-дерзкую выходку, очевидно, рассчитанную на сочувствие всякой революционной международной сволочи. Мы относимся к этой выходке с самым резким осуждением и негодованием. Те политические деятели, которые нашли возможным выдвинуть этого темного человека, трусливо прячась за его спиною, по-видимому, не отдают себе отчета в том, насколько их поступок бестактен и бесцелен; постыдность же этого поступка они, очевидно, не в состоянии учесть». Политики правой и центра в парламенте прочли эту резкую статью с большим неудовольствием. Граф Камаи говорил: — Какая бестактность! Дразнить сволочь, зачем? Наглую выходку надо было замолчать. Не следовало бы даже и печатать это письмо. И прибавлял значительно: — Это мнение разделяет и его высочество. Гораздо более внимания уделили письму Триродова в Париже и в Лондоне, где также подумали, что за Георгием Триродовым кто-то стоит, какая-то крупная сила. Газеты сделали из этого письма свою очередную сенсацию и заинтересовали Триродовым публику. В те дни случилось, что не было иной, более близкой и острой темы для газетных сенсаций. Потом заговорили об этом и в других европейских центрах. Писали сначала, что это — интрига русского правительства, как всегда, неумелая. Потом принялись искать иных вдохновителей.  Глава восемьдесят третья   Отъезд Петра Матова в дальние страны откладывался со дня на день. Все находились предлоги для отсрочки. Дела какие-то. Да и Елена не торопила. Ей больше нравилось здесь. В далекие страны ее не тянуло. А Елисавете вдруг захотелось ехать далеко, увидеть благословенную природу теплых стран, яркие краски небес, цветов и морей, жгучие взгляды и солнечные улыбки. И мечта о королевстве Соединенных Островов уже стала ей приятною. Тем временем Петр посещал всех своих знакомых в городе и в его окрестностях. Он прощался с ними перед своею поездкою за границу. Петра всегда занимали религиозные вопросы. Поэтому у него было много знакомых среди духовенства. Он был хорошо принят у местного епархиального архиерея и у его викария. Со многими духовными и светскими богословами Петр Матов вел оживленную переписку. Однажды утром в праздник Петр Матов поехал в подгородный монастырь к епархиальному архиерею. Воспитанники триродовской колонии в это же время отправились в прогулку на целую неделю. Одним днем на этой неделе Триродов решился воспользоваться для поездки в монастырь. Триродовские воспитанники сами решили прогулку. Сами выработали ее маршрут. Конечно, следуя усвоенной в колонии привычке, всю дорогу и дети и учительницы прошли босиком. Потому они мало уставали. Таскающие грузы на своих ногах не знают, как легко бегут освобожденные от тесных сжатий ноги. На обратном пути дети предполагали посетить монастырь. Триродов выбрал тот день, когда дети были в монастыре. Это был один из весенних праздников, и в этот же день в монастырь отправился и Петр. Триродов сел рано утром на пароход. Монастырь, где жил летом епархиальный епископ, был расположен на реке Скородени, немного ниже города. Туда была проведена от города электрическая железная дорога. По ней бойко бегали окрашенные в желтую краску вагоны. Скородожцы почему-то прозвали эти веселенькие вагончики кукушками. Но удобнее и приятнее летом было ехать в монастырь на пароходе. От городской пристани до монастырской пароход пробегал в полчаса. Горожане пользовались этими легкими пароходиками очень охотно. Кто ехал помолиться, кто погулять. Иные, взойдя на пароход, направлялись прямо в буфет и там сидели, не выходя, пока не добежит пароход до своей конечной пристани, верстах в пятнадцати от города. Случилось, что на одном пароходе с Триродовым в монастырь ехал и Остров со своими приятелями. Он старательно прятался от Триродова. Но таки встретились. Томимый странным беспокойством, Триродов словно чувствовал близость чего-то злого и враждебного. Он порывисто ходил из конца в конец по палубе и в каютах. Наконец совсем неожиданно и для себя и для Острова встретил его. Остров залебезил перед Триродовым. Борода его на ярком утреннем солнце казалась рыжею. Триродов тихо спросил его: — Воровать? Остров отвечал с нелепыми ужимками: — Хе-хе, молиться Богу. Извольте обратить внимание, как раскупается религиозно-нравственная литература. Утешительно. На передней палубе парохода книгоноша, сухонький старичок с седенькою козлиною бородкою, в картузе с длинным плоским козырьком, в громадных в серебряной оправе очках, выкрикивал: — «Суд Божий», листок и книжка две копейки. О том, как молодой человек из красных и жидов совершил кощунство. С картинкою. Очень поучительно. Около книгоноши толпились простецы. Долго рассматривали картинку и потом покупали назидательную книжку. Остров юлил около Триродова. Говорил притворно-сладким голосом: — Не оскудевает вера в народе. Как ни стараются кое-какие господа, а вера-то все крепка. Не прикажете ли, Георгий Сергеевич, для вас куплю эту книжечку? Любопытно-с! Триродов сказал сухо: — Не надо, благодарю вас. Какой-то подвыпивший спозаранку мастеровой, молодой и костлявый, передернул широкими плечами под темным в полоску пиджаком, глянул на Триродова угрюмо и сказал: — Господам не требовается. Триродов поспешно отошел. Остров подмигнул на него и тихо сказал мастеровому: — Химик, господин Триродов. Ученейший человек! Ума палата. А в Бога не веруют. Мастеровой сказал еще угрюмее: — Лягушек жрут и кислород пускают. Триродову противно было соседство с Островым. Он вышел на первой пристани у окраины города. Здесь был большой сад, именуемый Летним. В саду близ пристани стоял Дружковский народный дом. Оттуда если и не попадешь на пароход, так можно было добраться до монастыря на электрической кукушке. Заодно Триродову хотелось познакомиться с деятельностью местного попечительства о народной трезвости. Что делают здесь благотворители? Триродов знал, что попечительство о народной трезвости имеет бесплатную читальню. Эта читальня приютилась в здании местного народного дома. Народный дом был выстроен на пожертвования местного богача купца Дружкова. Этот почтенный деятель разбогател на торговле хлебом. Он считался во многих миллионах. Любил почет, выбирался всегда на видные в городе должности, за благотворительность имел чины и ордена. Под старость Дружков пожелал последовать примеру американца Карнеджи. Ему захотелось прославиться на всю Россию, увековечить свое имя, а заодно и насолить своим сыновьям. Они прогневали его женитьбою на бесприданницах. Дружков начал тратить свои миллионы на учреждение больниц, богаделен, школ, библиотек, Все эти учреждения должны были носить его имя. Особенно щедро давал он на здешний народный дом. Сыновья Дружкова всполошились. Они заговорили о его расточительности. Хлопотали об учреждении над ним опеки. Пытались посадить его в сумасшедший дом. Но хитрый старик разрушал все их козни. Уж очень много у него было сильных связей и знакомств. А все-таки истратить очень много Дружков не успел. Внезапно умер. В городе говорили, что он отравлен сыновьями. Говорили так настойчиво, что тело покойного Дружкова вынули из могилы и вскрыли. Следов яда не оказалось. Дружковский народный дом по завещанию основателя перешел к местному земству. Но в нем распоряжалось всем попечительство о народной трезвости. Попечительницею дома была Глафира Павловна Конопацкая, молодящаяся вдова генеральша. Учительницы, желавшие угодить влиятельным в их мире людям, бесплатно работали в народном доме и в попечительстве. Они следовали примеру своего начальства. Местный директор народных училищ Дулебов и его жена часто посещали Дружковский народный дом. Особенно деятельно работала там госпожа Дулебова. Дулебовы дорожили отношениями к Конопацкой. А у себя смеялись над нею и злословили. Как водится. Триродов подходил от пристани к народному дому. В это время Глафира Павловна Конопацкая ехала в своей коляске мимо народного дома к поздней обедне в монастырь. На пароходе со всеми ей было противно. Она говорила: — Мужиков много. Скверно пахнет. У меня нервы так слабы. Конопацкая была в белом нарядном платье. Белая шляпа с розовыми мелкими цветками, белые перчатки, белый зонтик, белые цветы у пояса — совсем как невеста. Пахло от нее дорогими, но противными духами. С нею сидел Жербенев в белом кителе с погонами отставного полковника. Они увидели Триродова в Летнем саду, на площадке перед народным домом. Жербенев сердито заворчал: — Господин Триродов в народный дом припожаловали. Что ему здесь понадобилось еще? Конопацкая всмотрелась в Триродова. Заволновалась. Сказала с волнением: — Для пропаганды, конечно. Жербенев сказал тихо: — Боюсь, что вы правы, как всегда. Идет поганить святое место, бунтовать наших барышень. Конопацкая, бледнея и краснея, говорила: — Я не могу, Андрей Лаврентьевич, как хотите. Это выше моих сил — проехать мимо, когда я вижу, что этот ужасный человек входит в дом, где идет наша святая работа. У меня сердце не на месте. Я выйду. Жербенев сказал: — И я с вами. Они оба пошли в народный дом. Триродов уже был там. Он быстро шел по залам просторного, красивого, светлого здания, направляясь в читальню. Конопацкая и Жербенев тихими шагами крались за ним. Им захотелось подслушать его крамольные слова. Триродов пока ни с кем не заговаривал. Он шел, окидывая беглым взглядом стены. На деревянном кронштейне стоял бюст Гоголя. Один только раз Триродов остановился у висевшей на почетном месте скрижали, чтобы прочесть начертанные на ней слова о наказании по всей строгости закона участников аграрных беспорядков. Против входа в партер театра в двух комнатах помещались книжная торговля и читальня. В первой комнате продавались дешевые брошюрки. Здесь было много сказок и нравоучительных историй. В читальне были такие же дешевенькие и по большей части плохонькие книжонки. Газеты выписывались только реакционного направления: «Свет», «Московские Ведомости», «Душеполезное Чтение», «Досуг и Дело», «Скородожский черносотенный листок», еще несколько таких же из столиц и из соседних губерний. Триродов перебирал газеты в читальне. Он спросил зеленолицую барышню в очках, сидевшую за прилавком: — Вы здесь каждый праздник? Барышня уныло ответила: — Нет, мы по очереди. Сегодня я дежурю до четырех часов, а моя товарка поддежуривает до двенадцати. Она показала остреньким подбородком на другую барышню, которая копошилась у книжного шкапа, близоруко обнюхивая книжки. У этой поддежуривающей была повязана платком левая щека с флюсом. Пахло от нее карболкою и нафталином. Триродов спросил дежурную барышню: — Можно взглянуть на каталог? Унылая барышня равнодушно и вяло проговорила: — Каталога еще нет. Каталог есть только у попечительницы. Мы так помним. На лице ее все явственнее проступало выражение скуки. Триродов сказал: — У вас, барышня, хорошая память. А есть у вас сочинения Пушкина? Скучающая барышня принялась перечислять: — «Сказка о рыбаке и рыбке», «Полтава», «Борис Годунов», «Капитанская дочка», «Песня о купце Калашникове». Нет, — поправилась она, — это уж из Лермонтова. Триродов спросил: — А полное собрание Пушкина есть? Скучающая барышня посмотрела на него с удивлением. Отвечала: — Нет. Зачем же? Для нас это не требуется. Триродов продолжал спрашивать: — А из новых писателей есть кто-нибудь? Например, что-нибудь Горького? На лице дежурной барышни изобразился ужас. Роняя выражение привычной скуки, она покраснела, заморгала часто, как обиженная, и воскликнула: — Горького? Ой, нет! Как можно! Барышня, пахнущая нафталином, быстро подошла к своей товарке. Унылая дежурная в ужасе шептала ей: — Горького спрашивают! За полуоткрытою дверью слушали Конопацкая и Жербенев. Переглядывались. Конопацкая сказала зловещим шепотом: — Вы слышали? Нет, я больше не могу. Они вошли в читальню. Жербенев остановился у дверей. Знаком подозвал к себе барышень. Зашептался с ними. Конопацкая поспешно подошла к Триродову. Она заговорила с любезною улыбкою: — Какая приятная встреча! Я очень польщена, Георгий Сергеевич, что вы захотели нас посетить. Я вам все покажу. Ведь вы знаете, я здесь попечительница. Триродов улыбался и благодарил. Он сказал: — Хотелось бы и в читальне, и в книжном складе видеть более широкий выбор. Глафира Павловна бледнела от злости. Но, помня долг попечительницы-хозяйки по отношению к гостю, она говорила ему тоном любезного объяснения: — Ах, помилуйте, Георгий Сергеевич, поверьте, мы знаем, что делаем. Темному русскому народу только это и надо. Триродов возразил: — Маловато. Одних душеспасительных книжек народу недостаточно. Глафира Павловна закипятилась. Она взволнованно спрашивала: — А что же прикажете ему давать? Революционную литературу? — Зачем же революционную? — сказал Триродов. — О такой литературе другие позаботятся, а вы… Конопацкая, перебивая его, кричала: — Нет, простому народу нельзя давать революционную литературу! Нас за это закроют, как вашу школу хотят закрыть. Мы не можем этим рисковать. Это было бы против нашей совести, против наших убеждений. Рабочие и так волнуются, потому что на фабриках везде агитаторы. Жербенев, нашептавшись с обеими девицами, подошел к Глафире Павловне. Барышни остались у дверей. Они стояли вытянувшись, как солдатики в юбках. Их раскрасневшиеся лица с вытаращенными от усердия глазами казались разом поглупевшими и взмокшими. Нафталин и карболка, смешавшись с запахом духов Конопацкой, благоухали нестерпимо. Глафира Павловна повернулась к Жербеневу и говорила с тою же запальчивостью: — Вот, извольте радоваться! Господин Триродов требует, чтобы мы давали народу революционную литературу, чтобы мы обучали рабочих забастовкам. Как это вам понравится! Триродов, улыбаясь, возражал: — Извините, Глафира Павловна, — ничего подобного я не говорил. Конопацкая заговорила потише: — Да и вообще мы заботимся. Напрасно вы нас в чем-то обвиняете. Посмотрите на наш театр, на танцевальный зал, где мы делаем вечера для портних и горничных. И они очень ценят наши заботы о них. Из окна было видно, что к пристани подходит пароход от города. Триродов воспользовался этим, чтобы проститься с Конопацкою и с Жербеневым. Конопацкая шипела вслед ему: — Я совсем расстроена. Ужасный человек. Триродов опять сел на пароход. Скоро золотые главки монастырских церквей показались на высоком берегу.  Глава восемьдесят четвертая   Как это часто бывает у русских рек, и здесь один берег был высокий, холмистый, другой низкий, плоский. На высоком берегу леса росли. На низком были поемные луга. Монастырь, как водится, стоял на высоком берегу. Его златоглавые храмы, каменные дома, холеные сады и мощенные крупным синевато-серым камнем дворы раскинулись на крутых склонах берега и на его переходящей в равнину вершине, среди старого, задумчивого леса. Из монастырских келий и садов открывались красивые виды на извилистую, быструю реку Скородень. За рекою синели в широкой дали поля, деревни, перелески, поблескивали золотыми искрами кресты дальних церквей. Белая каменная ограда окружала весь монастырь, спускаясь до самой реки по склонам двумя многоуступчатыми рукавами, — словно обнимала всю монастырскую усадьбу. У самой ограды снаружи стоял каменный корпус монастырской гостиницы. Видно было еще несколько деревянных домов, — какие-то ларьки, лавочки, дачки. По шоссе пыль дымила, блестели рельсы, порою шипела и звенела электрическая кукушка и, остановившись против ворот обители, выжимала из себя людей в котелках, канотьерках, картузах, в шляпках и в платочках. У ворот стояло много экипажей. Триродов поспел к концу обедни. В тот же день рано утром и воспитанники Триродова пришли в монастырь. Все дивило, но не все радовало их. В этом месте уединения и молитвы внимание странно обращалось на вещи, на прочные постройки, на черные клобуки и шелковые рясы монахов, на кружки для сбора денег у ворот и у дверей, на вкусные запахи из пекарен и кухонь. А монахи, — на кого из них ни посмотришь, сразу видно, что монастырь богат. Под дорогими, нарядными рясами угадывались телеса откормленные, полные. Лица почти у всех румяные. Постников бледнолицых мало встречалось. На паперти собора толпилось много богомольцев. Не вместились все в храм. В дверях была давка. Иные старались протолкаться внутрь, другие выходили. Было видно больше стариков, чем молодых. Больше женщин, чем мужчин. Было много детей. Дети толкались больше всех, шныряя туда и сюда без устали, или вовсе беспризорные, городские и слободские, или забытые на время озабоченными чем-нибудь монастырским родителями. И у храма, и у ворот было много нищих. Да и богомольцы многие на нищих были похожи. Многие, пришедшие издалека, в пути питались подаянием. Почти все они были очень грязные сами и очень грязно одеты в какое-то рванье. Пахло от них отвратительно. Многие были покрыты язвами и болячками. Сквозь эту смрадную, жалкую толпу хотел Триродов пробраться в храм. Ему посчастливилось. Приехал вице-губернатор с женою. Он угрюмо поздоровался с Триродовым. Усердные городовые принялись расчищать для него дорогу. За ним прошел и Триродов. Когда Триродов вошел в храм, обедня уже близилась к концу. Служил викарный епископ Евпраксий. Он делал возгласы гремящим голосом и порою вздыхал так громко, что бабы начинали плакать от умиления, а дамы улыбались и крестились. Певчие пели умилительно. Протодьякон потрясал воздух низкими звуками своего пока еще не пропитого баса. В церкви было много света. Белые стены с воздушно-легкою живописью радовали взор. Близ алтаря стояла чудотворная икона. Ее золотая риза сверкала игрою драгоценных камней. Изумруды и яхонты на ней были слишком крупны. Знатоки говорили, что все эти камни невысокого достоинства, что они плохо обработаны и что настоящая цена их много ниже того, что о них думали. Было в церкви много губернских дам. Купцы и купчихи. Чиновники в мундирах. Впереди, перед солеею, было попросторнее. Но все-таки и здесь было душно, дымно от ладана и приторно-ароматно от дамских духов. Сзади, где простецы теснились, было нестерпимо душно, томно и вонюче. Серые армяки и сбитые лапти источали кислый запах. В стороне стояли монахи. Казалось, что они углублены в молитву. Но они все видели, что делалось в церкви. Триродовские дети и учительницы их стояли в церкви близ клироса, одетые красиво, босые. Все на них глядели неодобрительно. Многие посмеивались, перешептывались. Конопацкая шептала вице-губернатору: — Что же это, такое, Ардальон Борисович! Ведь его школу закрывают, так как же это он сюда привел всю эту ораву? Это — демонстрация! Вице-губернатор отвечал сердитым полушепотом: — Последние дни доживают. Он говорит: это — все сироты, идти им от меня некуда, а в ваши приюты я их не отдам. — Какой нахал! — почти громко воскликнула Конопацкая. — Да и места нигде нет, — продолжал вице-губернатор. — Мы с Дулебовым придумали так: пусть он дает деньги на содержание приюта, а начальницу и учительниц Дулебов назначит от себя. Так он не хочет, написал попечителю. Только ничего не добьется, по-нашему будет. Под конец обедни потянулся ряд гладких монахов, генералов, купец — церковный староста и две дамы, нарядные, в черном и кислые, все с кружками и с тарелками для сбора пожертвований. В алтаре в это время совершалось святейшее Таинство, — наитием движущего миры Духа отдельные частицы холодного вещества приобщались Единой Вселенской Жизни и претворялись в истинное Тело и в истинную Кровь, предлагаемые верным и верующим. А в толпе пробирались сборщики и мешали молиться. И звенели монеты, падая одна на другую. Триродовские ребятишки положили на каждую тарелку и опустили в каждую кружку по копейке. У них были с собою свои собственные деньги, и они знали, что просящему надобно дать. Обедня кончилась. Долго толкались, подходя к кресту и к архиерейскому благословению. Со слезами и со вздохами преклонялись перед чудотворною иконою. Чего-то ждали, надеялись на что-то. На блюдо у иконы деньги падали, звенела монета о монету. Многие пошли в другой храм. Он назывался холодным. Служили там редко. Там стояла гробница со святыми мощами. На гробнице лежал, до полу свешиваясь, златотканый покров. У образа над гробницею ярко лампада горела, и от множества зажженных в двух серебряных высоких подсвечниках желтоватых восковых свеч было ярко, тепло и умилительно. Была тишина благоговейная над гробницею. Смирялись перед нею сильные и злые и склонялись головами до холодного каменного пола. Проходили один за другим. Звенели монеты, падая на блюдо на златотканом покрове. Триродов долго ходил по широким, просторным дворам монастыря. Разговаривал с кем придется. Чужие разговоры слушал. Как-то странно переплетались слова о Божьей воле со словами о житейских делишках. И все были только слова об устроении этой темной, смрадной жизни. Не было слов о мире чаемом и вожделенном, подобных тем словам, какие слышал Триродов у раскольников и у сектантов. Мир, лежащий во зле, обстал монашескую обитель, тихую некогда пустынь, и дышал на нее ежедневною своею злобою и тусклою своею заботою. Видно было немало полицейских, жандармов, сыщиков. Триродов подошел к одному филеру, лицо которого было ему знакомо. Спросил тихо: — Следите? За богомольцами-то? Стоит ли? Филер засмеялся и с откровенностью, возможною только в русском, сказал так же тихо: — Помилуйте, нельзя же! Где святыня, там и враг рода христианского близок. Чуть где соберутся простые люди, там и они — мутить. Прошли мимо два монаха, — здешний, дородный и веселый, и из чужого монастыря, унылый и суетливый. Здешний говорил: — У нас кормят, Слава Богу, превосходно, можно сказать. Благоуветлив отец эконом. Гость жаловался: — А у нас и скудно, и плохо. Отец игумен изрядно скупенек. Правда, и сам постник… Прошли, и уже не слышно было их слов. На дворе монастыря у самых ворот стоял небольшой, но поместительный каменный флигель, двухэтажный, выкрашенный белою краскою, с зеленою кровлею, с зелеными железками подоконников. Первый этаж этого флигеля был занят двумя лавками. Видно было, что там торговля идет хорошо. Поминутно открывались двери обеих лавок, пропуская входящих и выходящих. Были там и триродовские дети. Триродов зашел в обе лавки. В одной из этих лавок были крестики очень разные по величине, виду и материалу, — золотые, серебряные и только позолоченные и посеребренные, — из дерева пальмовые, кипарисовые и липовые, — из уральских цветных камней, яшмы, малахита, кварца, горного хрусталя, топаза и аметиста, — с цепочками и без цепочек; иконы и иконки, писанные на дереве монастырскими иконописцами, в ризах и без риз, и резные из черного блестящего дерева, привезенные из Иерусалима; медальоны с образками; библии, евангелия, псалтири, часословы, молитвословы, жития святых, история обители сей и ее олеографические виды, с разных мест снятые; открытки с видами обители; книжки религиозного и наставительного характера; свечи восковые разных величин, желтые и посветлее, простые и обвитые фольгою; ладан в кусках и в зернах; масло лампадное галлипольское простое для возжигания в лампадах и оно же освященное от мощей, для врачевания недугов, в малых запечатанных сургучом стеклянных сосудиках; лампады разных величин, на цепочках и на медных подставочках, что привинчиваются под киоту; картинки на темы из библейской и церковной истории, лубочные и цинкографические; четки из дерева разных цветов из цветных камней, из стекла и из бус; пояски плетеные и вязаные; посохи священнические и много иных подобных предметов. За прилавком сидел упитанный монах в шелковой рясе. Суетились два послушника с иконописными лицами. Триродов приобрел здесь один предмет, который был ему нужен, но о котором он почему-то забывал. В другой лавке продавались снеди и пития монастырского происхождения, все очень вкусные: мед с монастырской пасеки, липовый светлый и сладкий, гречишный темный и горьковатый, и с других цветов собранный, особо каждого аромата, и еще мед цветочный смешанный, мед в сотах и мед чистый; коврижки и пряники медовые; хлеб монастырский черный, вкуса необычайно приятного, хлеб ситный, хлеб из просфорного теста; квас монастырский вкуса усладительного чрезвычайно; ягоды сушеные — земляника, малина; ягода в сахаре — вишня, клюква подснежная; варенье ягодное, яблочное, грушевое и ореховое; пастила ягодная и яблочная; грибы сушеные, на нитку низанные, грибы соленые и маринованные в банках; сушеные яблоки; сахар постный плитками; овощи сушеные и много другой постной, но вкусной снеди. Продавал все эти прелести веселый, румяный монах, маленький и толстый. Он щурил глазки, посмеивался и покрикивал на своих подручных, двух очень молоденьких послушников, таких же, как он, веселых. Нельзя было и здесь не сделать покупок. Триродовские воспитанники, случившиеся здесь, забрали все эти вещи, — уложить на подводу, которая их сопровождала. Над вторым этажом того же дома висела вывеска, золотом по черному фону — «Скородожские Известия». Там помещалась редакция ретроградной газеты, которая в последнее время усиленно занималась черносотенною агитациею. Эта газета была основана недавно на доброхотные даяния местных купцов-патриотов. Стоила она дешево, три рубля в год. Поэтому, хотя интеллигенция и рабочие презирали эту газетку, у нее все же нашлось много подписчиков. Выйдя из второй лавки, Триродов подумал: «Не зайти ли в эту редакцию?» И уже пошел было к крыльцу, но вдруг увидел, что с другой стороны к тому же крыльцу подходят Жербенев и Остров. Второй раз встречаться с ними не захотелось Триродову. Он пошел опять по двору. Опять смотрел и слушал. Какой-то замухрышка-городовой говорил приезжим крестьянам: — У нас — усиленная охрана. Теперь я кажинного могу убить из леволвера, и никаких свидетелев против меня не примут. Мужики и бабы молча вздыхали.  Глава восемьдесят пятая   Преодолевая свойственную ему любовь к молчаливым созерцаниям, Триродов разговорился с каким-то послушником. Оказалось, что он — певчий. Это был молодой человек с желтоватыми длинными волосами, высокий и худой. Он сказал: — Бойкие у вас дети, воспитанники-то ваши. Триродов засмеялся. — Чего ж им не быть бойкими! Послушник говорил: — Видно, не заколочены. И такие, видать, дружные. А вот у нас в архиерейском хоре здорово бьют. Триродов спросил: — Кто кого бьет? Послушник словоохотливо рассказывал: — Да регент у нас больно строгий в архиерейском хоре, Гулянкин, Геннадий Иваныч. Он малолетних певчих страх как бьет. Певчих малолеток у нас всего четырнадцать. Младшему лет девять, старшим лет по пятнадцати. Подошли и малолетки певчие. Жаловались, опасливо поглядывая по сторонам. Одеты они были в черных суконных блузах, довольно поношенных. Послушник говорил: — Кулак у Геннадия Иваныча увесистый. А то ремнем начнет лупцевать, — снимет с себя пояс ременный да пряжкой и зажаривает. А то ногою двинет. А побольше вина — розгами секут. Высокий кудрявый мальчик, показывая на своего товарища, сказал: — На днях вот ему Геннадий Иваныч пряжкою руку до крови рассек. Как саданул со всего размаху! Посыпались рассказы, такие чуждые и странные для Триродова, словно рассказы о жизни на какой-нибудь иной, страшной и мерзкой планете. — А вот вчера такой случай был: Мишка Горбухин зашалил, — он у нас самый маленький, — вот этот. Девятилетний карапуз краснел и хмурился. — Геннадий Иваныч его так хватил кулаком, что он упал на пол. Геннадий Иваныч подумал, что это он нарочно упал, так он ему ногой как даст в бок, аж мальчишка так и зашелся. Да еще такую матерщинку загнул, что уши затыкай. — Нет у нас ни одного мальчика, которого бы он не бил. — То кулаком, то дягой. Триродов спросил: — Что такое дяга? Объяснили: — А так он пряжку зовет. Рассказывали с одушевлением: — Скажет: «А ну-ка, поди-ка сюда, я тебя дягой!» — и начнет свою расправу. — А в квартире-то у нас какая грязь: сор, пыль и на полу, и на столах, на скамейках, на окнах! — В бельишке, в одежде, во всем терпим недостаток. — Белье рваное, в заплатках. — Штанишки — надеть стыдно. — Многие койки без простынь стоят. — Валяемся, как свиньи. — Вот уж жаркая погода, а мы все в черных суконных блузках и в черных фуражках. — Прошлый год в июле все болели коростой. Все это говорилось без особенной злости, как дело привычное. Триродов сказал: — Вы бы жаловались архиерею. Мальчики засмеялись как-то невесело. Кто-то из них уныло сказал: — Были глупы, жаловались сдуру. Триродов спросил: — Ну, и что же? Мальчики покраснели. Стыдливо хихикали и смотрели в сторону. Молодой послушник говорил: — Милостивая резолюция вышла — жалобщиков всех высекли да еще заставили у регента прощенья просить, на коленках стоя. А кому не нравится, те вон поди. А куда пойдешь? У родителей — бедность непокрытая, а есть и вовсе сироты. Мальчики стыдливо и робко смеялись. Вдруг они замолчали и по одному стали отходить. Словоохотливый послушник торопливо попрощался с Триродовым и пошел с видом человека, торопящегося по делу. Их всех спугнуло приближение Петра Матова. Триродов сказал Петру: — Не нравится мне здесь. Петр сделал сухое, холодное лицо, как будто слова Триродова задевали его. Спросил: — Почему не нравится? Здесь все так благоустроено. Триродов говорил спокойно: — Слишком по-земному все здесь. Хозяйственно, зажиточно. Петр хотел возразить что-то, и видно было, что на языке его шипят злые, резкие слова. Но в это время к Петру подошел келейник в новеньком синем подряснике с перламутровыми пуговками, тонкий как жердочка, очень молодой, почти мальчик. На лице его изображался избыток смирения. Усмиряя скрип ревучих сапог, он поклонился Петру низко и сказал: — Его преосвященство, преосвященнейший владыка Пелагий просят вас пожаловать к нему пообедать. И вас также, господин Триродов, — сказал он с таким же низким поклоном. Петр Матов и Триродов вместе пошли к епископу.   Епархиальный епископ Пелагий был хитрый и злой честолюбец. А казался он добродушным и любезным, привыкшим к светскому обществу человеком. Он покровительствовал местным черносотенным организациям. Очень был благосклонен к Глафире Конопацкой. По его внушению нынче осенью в квартире Конопацкой организовался издательский кружок. Этот кружок выпустил несколько брошюр и листовок. Иные были вроде той, что продавалась на пароходе. В других содержались проповеди на современные темы. Продавались эти книжонки дешево. Иногда раздавались даром. Рассылались по школам. В короткое время по всей губернии расползлась эта литература. Гостиная епископа Пелагия была полна гостей. В ожидании выхода владыки, отдыхавшего после обедни, гостей занимали сановные монахи. Вели тихие разговоры. Был здесь викарный епископ Евпраксий, с большими странностями человек. Противоречивые черты сочетались в нем. Он был одновременно жестокий деспот и вольномыслящий. Когда он был еще архимандритом и ректором семинарии, его жестокость вызвала к нему ненависть семинаристов. В печку в его квартире подложили бомбу. Она взорвалась. Печку разнесло. Но никто не был ранен. На Евпраксия это событие сильно подействовало. Говорят, что с того времени он совершенно изменился. Он был вдохновенно-красноречив. Высокого роста, с пламенными черными глазами, с гривою черных волос, с толстыми красными губами, он производил большое впечатление, — обаятельный и нелепый человек. Был наместник архимандрит Марий, известный черносотенец. Это был молодой монах, фанатик, сухой и черный. Он имел репутацию аскета. Был вице-губернатор. Около него увивался директор народных училищ Дулебов. Жена Дулебова вела любезный разговор с вице-губернаторшею, вульгарною, толстою бабою. Когда Триродов вошел в гостиную, обе четы воткнули в него восемь округленных от злости глаз, сделали две пары безобразных гримас, похожих на восемь флюсов, и отвернулись. Триродов не очень удивился, увидев среди гостей и Острова. Какие-то дамы и Жербенев благосклонно разговаривали с ним.   Во время обеда велись тихие речи, но злые. Епископ Пелагий заговорил с Триродовым о воспитании. Оказалось, что все присутствующие злы на учащуюся молодежь. Вкруг стола зашипели злобные, укоризненные речи: — Распущены! — Развращены! — Забастовки придумали! — Точно мастеровые! — Плохо учатся! — Совсем не учатся! — Не мимо сказано: неучащаяся молодежь. — С детства набалованы. В школах и в гимназиях. — Не секут в школах — напрасно. Когда речь зашла о телесных наказаниях, у гостей у многих стали радостные, оживленные лица. Епископ Пелагий спросил Триродова: — А вы как наказуете провинившихся? Триродов спросил: — Да зачем же мне их наказывать? Вице-губернатор угрюмо сказал: — Вы поощряете всякую гадость. За то мы вашу школу и закроем. Триродов, улыбаясь, сказал: — А я ее опять открою, если не здесь, то в другом месте. Вице-губернатор грубо засмеялся и сказал: — Ну, уж нет, это вам не удастся. Одно только мы и можем для вас сделать, передать вашу школу в непосредственное заведование дирекции, и уж дирекция назначит от себя весь педагогический персонал. Его жена ухмылялась. Епископ Пелагий наставительно сказал: — Детей следует сечь. Весьма похваляю телесные наказания, весьма. Триродов спросил: — Почему, ваше преосвященство? Епископ Пелагий говорил: — Жизнь для детей и подростков так еще легка и беззаботна, что они были бы не приготовлены к суровому подвигу жизни, если бы иногда не претерпевали приличествующих этому возрасту мучений. Притом же молодости свойственна опасная наклонность заноситься и мнить о себе высоко. Даже о Боге забывает легкомысленная юность. В телесном же наказании дана человеку вразумительная мера его сил. Указывается, что не все ты можешь, что хочешь. Триродов сказал: — На все это есть совсем другие способы. Да и не так опасны эти детские свойства. Чем выше взята жизненная цель, тем легче достигнуть хоть чего-нибудь. Епископ Пелагий пожевал неодобрительно сухими губами и продолжал: — Гордыня обуевает иного подростка. А высечь его — розги сломят его гордыню и укажут подростку его место. Вице-губернатор угрюмо сказал: — Конечно, надо пороть. Что же об этом спорить! Не по головке же гладить всяких негодяев. Вот у нас на днях на пароходе какой-то гимназистишка подсел к пианино да и давай «Марсельезу» отжаривать. И ничего с ним нельзя было сделать. Исключили из гимназии, только и всего. А он и рад на собаках шерсть бить. Епископ Пелагий, обращаясь к Триродову сказал: — Я знаю, вы скажете, что мы высказываем черносотенные мнения. А позволю вас спросить, что лучше, черная или красная сотня? Триродов улыбнулся и промолчал. Вице-губернатор ворчал: — Сказать-то, видно, нечего. Да вот, дайте срок, мы вам всем хвосты пришпилим. Епископ Пелагий, сделав значительную паузу и обведя всех присутствующих строгим взором черных глаз, сказал внушительно: — Что до меня, то я горжусь наименованием черносотенца. И даст Бог, черная сотня восторжествует на святой Руси нашей, на благодатном нашем черноземе. Триродов сказал: — Деятельность этих несчастных, темных, озлобленных людей может вызвать в городе погром, избиение интеллигенции. Уже хулиганы начали нападать в городе на прилично одетых людей. Епископа Пелагия не смутили эти слова. Он говорил: — А что такое погром? Гнев Божий, гроза, очищающая воздух, зараженный тлетворным духом буйственных и лживых учений. Викарный епископ Евпраксий шумно вздохнул и сказал: — Несущие свет миру бывают избиваемы и гонимы. Так было, господин Триродов, так будет. Но свет одолеет тьму. Петр Матов все это время упорно молчал. Разговор с епископом Пелагием произвел на Триродова угнетающее впечатление. И опять он пожалел о том, что узнал от Острова о намерениях его сообщников. Но затеянное дело надобно было довести до конца. Когда гости стали расходиться, Триродов попросил у епископа Пелагия позволения переговорить с ним наедине. Пелагий пригласил Триродова в кабинет. Сначала был не особенно приятный разговор о священнике Закрасине. Пелагий говорил: — Вы, Георгий Сергеевич, и батюшку себе под цвет подобрали. Триродов возражал: — Отец Закрасин — добрый и усердный пастырь. — А зачем с мужиками беседует? Разъясняет им, чего и сам не понимает, — о какой-то якобы конституции. Подбивает крестьян против помещиков, против полиции. Триродов долго убеждал епископа в том, что его сведения основаны на лживых доносах. Пелагий плохо верил, но все-таки кое в чем Триродову удалось его убедить. Наконец Пелагий решил: — Потерплю еще некоторое время. Но пусть он знает, что чаша долготерпения моего готова переполниться. Тогда Триродов рассказал Пелагию, что он видел нынче сон, который показался ему достойным внимания. Он видел, как ночью какие-то люди тайком выносят из монастыря чудотворную икону. Пелагий подумал и сказал: — Благодарю вас, Георгий Сергеевич. Икона охраняется хорошо, и бояться нам нечего. Бог не попустит совершиться злому делу. Триродов спросил: — Разве сны не от Бога? Разве в снах не дается указаний? Пелагий строго посмотрел на Триродова и сказал: — Каждому дается указание по вере. Ваш сон, если он внушен свыше, знаменует предостережение о душе вашей, из коей, как из небрегущей о святыни обители, враг рода человеческого готовится похитить святое сокровище ее. Блюдите, да не сможет враг исполнить злое намерение свое, бодрствуйте и молитесь, и с прилежанием прибегайте к святой церкви Христовой, и, с Божиею помощью, посрамлен будет хищник.  Глава восемьдесят шестая   Меж тем, по случаю праздника, в садах и на лугах под монастырем уже начиналось великое пьянство. Бывший учитель Молин подружился с келейником викария Евпраксия. Пока Евпраксий сидел у Пелагия, его простоватый келейник показывал своему новому другу квартиру Евпраксия. Случилось так, что Евпраксий забыл дома свои золотые часы. Молин сумел-таки отвести глаза келейнику. Украл часы. И поспешил проститься. Говорил: — Пора уходить. А то как бы твой барин не вернулся. Чужого увидит — тебя облает. Келейник обиженно поправил: — Владыка, а не барин. И он у нас не пес — не лает. На дворе Молин отыскал своих. Сказал: — Бодрилки выпить, братцы, пойдемте на лужок. Друзья вышли из монастыря. На лужайке пили водку. Монахов близко не было. Молин огляделся и из-под полы показал друзьям золотые часы. Послышались возгласы удивления и восторга: — Ого! — Вот так штука! Завистливый восторг друзей радовал Молина. Он хвастался перед друзьями: — У викарного слямзил! Его келейник со мной заговорился, я ему ловко глаза отвел. Яков Полтинин грубо упрекал Молина: — Экий ты, братец, дуботолк! А еще ученый называешься. Молин смешливо сказал: — Чего лаешься, балда! У монахов деньги не свои. Яков Полтинин говорил: — Да пойми, что сегодня этого не надо было делать. У нас большое дело на руках, а мы на такой ерунде можем влопаться. Молин грубо хохотал и оправдывался: — Ничего. Дурачье и бестолочь. Ничего не заметят.   Кража иконы была налажена в тот же вечер. Под конец дня, когда солнце клонилось к закату, последние гости уехали. А вина осталось еще много. Монахи разошлись по своим кельям. Потом они по три, по четыре человека собирались в той, в другой келье. Была великая попойка. Монахи перепились. В соборе с вечерни остались вор Поцелуйчиков и пятнадцатилетний мальчишка Ефим Стеблев, сбившийся с толку, но зато научившийся воровать и пить водку сын сельского учителя. Спрятались за большой образ в темном углу собора. Было тесно, неудобно и страшно. Когда послышался стук закрывающейся двери, у воров сердца захолонули. Они знали, что, кроме них, никого нет в этом громадном соборе, но все-таки смутный страх заставлял их жаться в тесном углу и разговаривать шепотом. Когда совсем стемнело, они вышли и принялись за работу. Поцелуйчиков разбил локтем стекло чудотворной иконы. Осторожно вынули тяжелую икону из киота. Работали тихо, при слабом свете восковой свечи. Было тихо и темно. Темнела высь безмолвного собора. Точно вздыхал кто-то в тишине, и вздохи эти были глубоки и темны. Молин стерег снаружи. Он лег на скамейку близ собора и притворился заснувшим. Подошел пьяный монах-сторож. Молин завел с ним беседу. Монах пьяным голосом спрашивал: — Отчего ты не в гостинице? Молин отвечал: — На вольном воздухе вольготней. Монашек благодушно бормотал: — Вольготней, это ты верно говоришь. Если бы кто-нибудь мне поднес! Молин вытащил припасенную на всякий случай сороковку. Выпили. Поговорили. Монах, казалось, не собирался уходить. Темная злоба на монаха поднялась в темной душе Молина. Он грубо сказал: — Смотри-ка, отец святой, в соборе огонек светится. Никак, воры забрались. И сам думал: «Увидит, — задушу руками. Сколько живу, чего со мной ни случалось, а человека еще не убил. Вот эту мразь укокошу». Монах бормотал: — Зенки налил, пьяница. Какой тебе там огонек! Наше место свято. Наконец пьяный монашек ушел, бормоча что-то, икая и пошатываясь. Пусто и тихо стало на темном монастырском дворе. Молин постучался в окно собора. Тем временем Поцелуйчиков и Стеблев взломали ящик выручки, где продавались свечи. Забрали груды монет. Напихали их себе в карманы, за пазуху. Стеблев снял с себя рубашку. Завязали рукава, затянули веревкой ворот. Вышел мешок хоть куда. Насыпали туда денег. Потом разбили стекло в окне, икону, завернутую в полотенце, выбросили на двор и сами вышли. Так же просто, как воровали, и убежали воры. Спустились по монастырскому саду к реке, таща с собою закутанную икону. У реки в кустах была с утра припрятана лодка, в которой сидели Остров и Полтинин. Воры скрылись в ночной темноте. Кража иконы была обнаружена только на другой день утром. Рано на рассвете сторожа-монахи отперли собор — прибрать. Подошли к иконе, — и вдруг, раньше сознательной мысли, страх ударил их свинцовыми плетьми. Бросилось в глаза отсутствие иконы, — поломанная перед нею решетка, — осколки стекол на полу, — выдвинутый ящик денежной выручки. Всюду видны были следы воров. Было раннее, тихое утро, такое радостное и чистое, что проснувшемуся рано и вышедшему в поля от жилья далеко хотелось плакать от умиления. Низко стояло солнце, и светило оно не жарко и благостно. Росою трава была обрызгана. Переливно, многоцветно росинки смеялись. Ранний холодок был весел и свеж. Все, все в природе невинно и молодо радовалось. Только монахи были в тоске и в отчаянии. С тихими, смятенными возгласами они метались по монастырю. В монастыре поднялся страшный переполох. Со вчерашнего дикого перепоя у монахов, почти у всех, болели головы, было томно и тошно. То, что они услышали, разбуженные вдруг гулом и плачем, и то, что увидели они, поспешно прибежавшие в собор, было им не то сон, не то явь, не то искушение дьявольское. Испугались, глазам не верили. Переговаривались смятенно: — Что теперь делать? — Беда! — Дожили! — Господне попущение. До начальствующих монахов новость докатилась не сразу и пришла уже насыщенная жалкими словами и страшными подробностями. Сказали сначала отцу эконому. Потом наместнику. Наконец епископу Пелагию. Пелагий сразу вспомнил вчерашнее предостережение Триродова. Он склонил голову и несколько минут сидел молча. Наконец он решил: — Полиции надо сказать. Отец эконом по телефону говорил с исправником. И слышно было, как растерялся, как испуган был исправник. Долго не хотел верить. По телефону же доложил вице-губернатору. Вице-губернатор угрюмо закричал: — Проспали! Теперь-то чего же зеваете? Оправляйтесь немедленно в монастырь. Да прокурору не забудьте доложить. Исправник помчался в монастырь. Полицейские чины, особенно старшие, были обозлены и испуганы. Ждали себе начальнических нагоняев. Из-под носу украли! В монастыре было шумное смятение. Богомольцы весь день толпились и шумели. Словно вдруг потеряли уважение к святыне. И почти не сыпали даров и покупали мало. Монахи имели суровый и смущенный вид. Говорили сдержанно: — Божье попущение. — За наши грехи. — Вернется Владычица — милостив Бог! Духовный совет собрался и совещался долго. Епископ Пелагий был гневен. Стучал посохом в пол. Собор оцепили солдатами и стражниками. В городе только и разговоров было, что о краже в монастыре. Интеллигенты обсуждали с общих точек зрения. Верующие плакали и обвиняли всех, кого только можно было хоть как-нибудь связать с этим делом. Говорили: — Не к добру! — Проклятые! — Последние времена. Неверующие издевались над верующими и над монахами. Кощунственны и нестерпимо грубы были их глупые шутки. Колеблющиеся умы, наклонные к умствованиям и рассуждениям, были страшно потрясены. Злобно пьянствовали и пьяно философствовали. В простом народе быстро и далеко разнеслась злая весть о пропаже чудотворной иконы. И впечатление от этой вести было тупое и злое. Дивились: — Да как руки у злодеев не отсохли! Объясняли: — За грехи наши Бог попустил. В отчаянии слагали легенды. — Не украли! Сама ушла, матушка. Прогневалась на монахов. — Потом объявится. Полиция усердно искала икону. Всеми чувствовалось, что дело будет иметь большие последствия.   Ночь после кражи в монастыре близилась к концу. В равнинах уже светало, а лес был еще по-ночному темен и чуток. В доме, в котором ютились Яков Полтинин и Молин и который они называли своею дачею, — в лесной лачуге, ждали воров две бабы, любовницы Якова Полтинина и Молина, черноглазая и смуглая, похожая на монахиню Раиса и жирная, курносая и чуть-чуть рябая Анисья. Связаны они были со своими сожителями не любовью, а только пьяною похотью и участием в разных темных делах. Их сожители их презирали, держали в страхе и часто били. Обе бабы их ненавидели и не хранили верности к ним. Ненавидели и одна другую и нередко, оставшись вдвоем, дрались. Но чаще старались подводить одна другую под побои своих любовников. Обе они были пьяные. Напились водкою со скуки, поджидая своих повелителей. И стали ссориться. Грызлись упрямо, тупо и зло. Порою принимались они драться. Но водка разморила их, и настоящей, хорошей драки не выходило. Обменявшись несколькими звучными пощечинами, они расходились. Свирепо посматривали одна на другую, поджидая удобной минуты опять сцепиться. Любовница Молина Анисья льнула к Острову. За это Молин уже не раз принимался ее бить. Любовница Якова Полтинина Раиса тайком сплетничала Молину на Анисью. Потому боялась ее и злилась. Боялась еще и потому, что Анисья на днях выследила свидание Раисы с одним из монахов. Анисья говорила: — Вот ужо про твоего Мардария все Якову Сергеичу скажу. Раиса вскрикивала: — Глаза выжгу! Анисья посмеивалась и отвечала: — Еще кто кому раньше! Воры тихо пробирались в темном лесу. И только тихий огонек между деревьями, утешая, маячил в глазах, — тут, близко! Несли икону, завязанную в полотенце. Когда еще подходили к дому, услышали визгливые голоса баб. Заворчали: — Галдят наши гимназистки, как бабы на базаре. — Ведь сказано им, чтоб тихо сидели. — Драть их надо, мерзавок! Сдержанный, тихий смех и грубые, жестокие шутки зашелестели среди воров. Дошли, постучались. Тихий стук в окно заставил вздрогнуть заспоривших баб, уже собравшихся было опять подраться. Раиса пугливо спросила: — Кто там? Послышались из-за окна грубые голоса и смех: — Эй, хозяйки, отворяйте ворота. — Встречайте… — Мы вам принесли… Нахально, пьяно и визгливо засмеялись бабы. Они открыли дверь, и в затхлый воздух лачуги ворвались голоса пришедших. Грохот сапог, шум голосов, — точно великое множество ввалилось. А и всего-то было пятеро. Молин раскутал полотенце, и положил икону на стол. Заблестела ее золотая риза в тусклом свете керосиновой жестяной лампы, висящей на стене, засверкали ее разноцветные камни. Бабы дрогнули, но пересилили страх. Хохотали. Тыкали грязными пальцами в золото ризы. Тупая, глупая радость играла на лицах пьяных людей. Злые шутки их были отвратительны. Зажгли свечи, чтобы виднее было. Ругаясь и толкаясь, воры принялись обдирать камни и золото. Смотрели на скорбный, темный от времени лик и смеялись. Пили водку и пиво. Яков Полтинин командовал: — Бабы, печку топить, живо. Камешки нам, а икону в огонь. Топор неси, Раиса… Грохочущий хохот покрыл его слова. Анисья возилась около большой русской печки, пьяно пошатываясь. Раиса принесла топор. Яков Полтинин поставил икону на пол и, придерживая ее левою рукою, принялся рубить ее топором. — Твердое дерево, хорошее, — похваливал Яков Полтинин. — Ну, Ефимка, подбирай. Ефим Стеблев подобрал куски иконы и понес их к печке. У него были испуганные и глупые глаза, а губы его пьяно и нагло ухмылялись. Скоро в печи пылало пламя. Чистые, небесно-ясные огни бегали по раздробленному святому лику. Икона пылала. Лупилась краска. Искорки перебегали. Молин крикнул: — Ну, ребята, делить! Остров посмотрел на него сердито и сказал: — Делить так делить. А впрочем, дело не к спеху. Сперва хлебной слезы можно выпить. Молин настаивал: — Только, чур, делить поровну. Остров грубо захохотал и крикнул: — Как не так! Не жирно ли будет! Скажешь, пожалуй, что и Ефимке столько же, как мне? Ефим начал было: — Ведь я в церкви…

The script ran 0.003 seconds.