1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Что же у них было? что ей мой наговорил?
Татьяна Марковна с усмешкой махнула рукой.
– Уж и не знаю, кто из них лучше – он или она? Как голуби!
Татьяна Марковна пересказала сцену, переданную
Марфенькой с стенографической верностью. И обе засмеялись сквозь слезы.
– Давно я думаю, что они пара, Марья Егоровна, – говорила Бережкова, – боялась только, что молоды уж очень оба. А как погляжу на них, да подумаю, так вижу, что они никогда старше и не будут.
– С летами придет и ум, будут заботы – и созреют, – договорила Марьи Егоровна. – Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать мудрости,ведь не жили совсем!
Викентьев пришел, но не в комнату, а в сад, и выжидал; не выглянет ли из окна его мать. Сам он выглядывал из-за кустов. Но в доме – тишина.
Мать его и бабушка уж ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне – так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны – отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
– Испортить хотите их, – говорила она, – чтоб они нагляделись там «всякого нового распутства», нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу Марфеньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!
И рассуждая так, они дошли чуть не до третьего ребенка, когда вдруг Марья Егоровна увидела, что из-за куста то высунется, то спрячется чья-то голова. Она узнала сына и указала Татьяне Марковне.
Обе позвали его, и он решился войти, но прежде долго возился в передней, будто чистился, оправлялся.
– Милости просим, Николай Андреич! – ядовито поздоровалась с ним Татьяна Марковна, а мать смотрела на него иронически.
Он быстро взглядывал то на ту, то на другую и ерошил голову.
– Здравствуйте, Татьяна Марковна, – сунулся он поцеловать у ней руку, – я вам привез концерты в билет… – начал он скороговоркой.
– Что ты мелешь, опомнись… – остановила его мать.
– Ох, билеты в концерт, благотворительный. Я взял и вам, маменька, и Вере Васильевне, и Марфе Васильевне, и Борису Павлычу… Отличный концерт: первая певица из Москвы…
– Зачем нам в концерт? – сказала бабушка, глядя на него искоса, – у нас соловьи в роще хорошо поют. Вот ужо пойдем их слушать даром.
Марья Егоровна закусила от смеха губу. Викентьев сконфузился, потом засмеялся, потом вскочил.
– Я в канцелярию теперь пойду, – сказал он, но Татьяна Марковна удержала его.
– Сядьте, Николай Андреич, да послушайте, что я вам скажу – серьезно заговорила она.
Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее! Он поджимал под себя ноги и клал церемонно шляпу на колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до колен.
– Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна с тобою говорить хочет, – сказала мать.
– Что ваша совесть говорит вам? – начала пилить Бережкова, – как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не будете болтать…
Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.
– Что! – сказала она, – поделом тебе!
– Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать, нет ли чего? – вдруг попросил он, – я голоден…
– Видите, какой хитрый! – сказала Бережкова, обращаясь к его матери. – Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось, хоть и проситесь в женихи!
Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.
– Не треплите шляпу; она не виновата, а лучше скажите, чего это вы вздумали, что за вас отдадут Марфеньку?
Вдруг у него краска сбежала с лица – он с горестным изумлением взглянул на Татьяну Марковну, потом на мать.
– Послушайте, не шутите со мной, – сказал он в тревоге, если это шутка, так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна или нет?
– А вы как думаете?
– Думаю, что шутите: вы добрая, не то что.
Он поглядел на мать.
– Каков волчонок, Татьяна Марковна!
– Нет, не шутя скажу, что не хорошо сделал, батюшка, что заговорил с Марфенькой, а не со мной. Она дитя, как бывают дети, и без моего согласия ничего бы не сказала. Ну, а если б я не согласилась?
– Так вы согласились! – вдруг вспрыгнув, сказал он.
– Погоди, погоди – сядь, сядь! – обе закричали на него.
– С другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, – продолжала Татьяна Марковна. – Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал…
– Ей-богу, нечаянно… Татьяна Марковна.,.
– Да не божитесь, даже слушать тошно.
– Все проклятый соловей наделал…
– Вот теперь «проклятый», а вчера так не знал цены ему!
– Я и не думал, и в голову не приходило – ей-богу… Однако позвольте доложить, в свое оправдание, вот что, торопился высказать
Викентьев, ерошил голову и смело смотрел в глаза им обеим.
– Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный, благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглягуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших… Разве это счастье?
– А по-твоему, лучше ночью в саду нашептывать девушке… – перебила мать.
– Лучше, maman, вспомни себя…
– Каков, ах ты! – обе закричали на него, – откуда это у него берется? Соловей, что ли, сказал тебе?
– Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы – мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его – и я благодарю бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
У него даже навернулись слезы.
– Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфеньку в сад… – добавил он.
Татьяна Марковна в умилении обняла его.
– Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфенька только и могла слушать соловья…
Викентьев бросился на колени.
– Бабушка, бабушка! – говорил он.
– Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два, три – созрей.
– Поумней! – подсказала мать, – перестань повесничать.
– Если б вы обе не согласились, – сказал он, – я бы…
– Что?
– Уехал бы сегодня же отсюда и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!
– Еще грозит! – сказала Татьяна Марковна, – я вольничать вам не дам, сударь!
– Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего… не съем без вашего спроса…
– Полно, так ли?
– Так, так – ей богу…
– Еще отстаньте от божбы, а то…
Он бросился целовать руки Бережковой.
– А кушать все хочется? – спросила Татьяна Марковпа.
– Нет, уж мне теперь не до еды!
– Что ж, уж не отдать ли за него Марфеньку, Марья Егоровна?
– Не стоит, Татьяна Марковна, да и рано. Пусть бы года два…
Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
– Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! – говорила мать, оттолкнув его прочь.
– Со мной не смеет, я его уйму – подойди-ка сюда…
Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
– Ух! – сказал он, садясь, – мучительницы вы обе: зачем так терзали – сил нет!
– Вперед будь умнее!
– Где же Марфа Васильевна?.. я побегу…
Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! – сказала бабушка.
– Опять терпение!
– Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы «созрели» – ну, так и остепенись!
Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфенькой.
– Ни за что не пойду! И сохрани господи! – отвечала она и Марине, и Василисе.
Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не одетую, старающуюся закрыть лицо руками.
Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.
Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:
– Я давно ждала этого, – сказала она.
– Теперь, если б бог дал пристроить тебя… – начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
– Бабушка! – сказала она с торопливым трепетом, – ради бога, если любите меня, как я вас люблю… то обратите все попечения на Марфеньку. Обо мне не заботьтесь…
– Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе…
– Знаю, и это мучает меня… Бабушка! – почти с отчаянием молила Вера, – вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне…
– Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
– Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
– Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? – говорила тоже почти с отчаянием бабушка, – разве не станет разумения моего, или сердца у меия нет, что твое счастье или несчастье… чужое мне?..
– Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
– Ты успокой меня: скажи только, что с тобою?..
– Ничего, бабушках нет, только не старайтесь пристроивать меня…
– Ты горда, Вера! – с горечью сказала старушка.
– Да, бабушка, – может быть: что же мне делать?
– Не бог вложил в тебя эту гордость!
Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.
– Открой мне душу, я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть…
– Когда оно настанет – и я не справлюсь одна… тогда и приду к вам – и ни к кому больше, да к богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами… Не ходите, не смотрите за мной…
– Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. – прошептала бабушка. – Хорошо, – прибавила она вслух, – успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфенька, и тревожить тебя не стану.
Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфеньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфеньке после новости, которую узнала утром.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
– Ты должна быть счастлива! – сказала она с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.
– И будет! – подсказал Викентьев.
– Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! – отвечала Марфенька, краснея. – Посмотри, какая ты красавица, какая умная – мы с тобой – как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?
Вера молча пожала ей руку.
– Николай Андреевич, знаете ли, кто она? – спросила Вера, указывая на Марфеньку.
– Ангел! – отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.
– Ангел! – с улыбкой передразнила она его.
– Вот она кто! – сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, – троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но боже сохрани – огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. – заключила она, ласково погрозив ему.
ХIХ
Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем. Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии – всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта. Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником – в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен. Марфенька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.
Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфенька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки – и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь. Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны – и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.
Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.
– Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфенькино – ни одной нитки жемчугу, ни одного лишнего лота, ни та ни другая не получит. Смотрите обе!
Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфенькиными и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.
Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков, до поры до времени:
– Понадобятся и самому! – говорила она, – вздумаешь жениться.
Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.
– Совсем необыкновенный ты, Борюшка, – сказала она – какой-то хороший урод! Бог тебя ведает, кто ты есть! В доме, в девичьей, в кабинете бабушки, даже в гостиной и еще двух комнатах, расставлялись столы с шитьем белья. Готовили парадную постель, кружевные подушки, одеяло. По утрам ходили портнихи, швеи.
Викентьев выпросился в Москву заказывать гардероб, экипажи – и тут только проговорилось чувство Марфеньки: она залилась обильными слезами, от которых у ней распухли нос и глаза.
Глядя на нее, заплакал и Викентьев, не от горя, а потому, объяснял он, что не может не заплакать, когда плачут другие, и не смеяться тоже не может, когда смеются около него. Марфенька поглядела на него сквозь слезы и вдруг перестала плакать.
– Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла, на самом конце!..
Он поспешно утер слезу.
– У меня, видите, такой желобок есть, прямо к носу… – сказал он и сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не дала.
Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!
На двор приводили лошадей, за которыми Викентьев ездил куда-то на завод. Словом, дом кипел веселою деятельностью, которой не замечали только Райский и Вера.
Райский ничего, впрочем, не замечал, кроме ее. Он старался развлекаться, ездил верхом по полям, делал даже визиты.
У губернатора встречал несколько советников, какого-нибудь крупного помещика, посланного из Петербурга адъютанта; разговоры шли о том, что делается в петербургском мире, или о деревенском хозяйстве, об откупах. Но все это мало развлекало его.
Он, между прочим, нехотя, но исполнил просьбу Марка и сказал губернатору, что книги привез он и дал кое-кому из знакомых, а те уж передали в гимназию.
Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб «не возбуждать там вопроса»!
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему Райскому, уже тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком и шпионом».
Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренно торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой «долг». Он хмурился и спешил вон.
Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.
– Поговори хоть ты, – жаловалась она, – отложи свои книги, займись мною!
Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский остановился у его окна.
– Зайди, Борис Павлович, ты совсем меня забыл, – сказал он, – вон и жена жалуется…
– А она на что жалуется? – спросил Райский, входя в комнату.
– Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, – ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои идеалы – до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.
Райский, отворотясь от него, смотрел в окно.
– Или еще лучше, приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер, поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и бредит…
Райский стал глядеть в другое окно.
– Сам я не умею, – продолжал Леонтий, – известно, муж – она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь – все ее заботы, жизнь – все мое…
Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!» – подумал он.
Полно – так ли, Леонтий? – сказал он.
– А как же?
– «Вся любовь», говоришь ты?
– Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! – добродушно смеясь, заключил Козлов. – Эти женщины, право, одни и те же во все времена, – продолжал он. – Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев – всегда хвост целый… Мне – бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна – и я иногда, признаюсь, – шепотом прибавил он, – изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли.
– Напрасно! – сказал Райский.
– Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома – Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, – а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый – ей и не скучно!
– Прощай, Леонтий, – сказал Райский. – Напрасно ты пускаешь этого Шарля!
– А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?
– А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!..
– К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. – с юмором заметил Козлов. – Приходи же – я ей скажу…
– Нет, не говори, да не пускай и Шарля! – сказал Райский, уходя проворно вон.
К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему – своими пресными нежностями, то бабушке – непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно – размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.
Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.
– Желтая далия мне будет к лицу – я брюнетка! – советовала она.
– Хорошо, после, после! – отделывался он.
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди – все это надоедало Райскому и Вере – и оба искали, он – ее, а она – уединения, и были только счастливы, он – с нею, а она – одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
XX
«Вот страсти хотел, – размышлял Райский, – напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!»
Между тем Вера не шла у него с ума.
– Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… – шептал он.
Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.
Он подошел к окну.
– Вера, можно прийти к тебе? – спросил он.
– Можно, только не надолго.
– Вот уж и не надолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно – и прогнала бы, – сказал он, войдя и садясь напротив. – Отчего же не надолго?
– Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван Иванович, и Николай Иванович…
– Это священник?
– Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.
– Вот и я бы пришел.
Она молчала.
– Или не надо?
– Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.
– Ну, не приду! – сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.
– Что это, не письма ли?
– Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет.
Она написала несколько слов и запечатала.
– Послушайте, брат, – закричите кого-нибудь в окно.
Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.
– А другую записку? – спросил Райский.
– Еще успею.
– А! Значит, секрет!
– Может быть!
– Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?
– Если будут, так будут всегда.
– Если б ты знала меня короче – ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть.
– Зачем?
– Так нужно – я люблю тебя.
– А мне не нужно…
– Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен.
– Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас.
– И даже позволила любить себя…
– Я пробовала запретить – что же вышло?
– И ты решилась махнуть рукой?
– Да, оставить вам на волю, думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло… Вы же сами учили, что «противоречия только раздражают страсть…»
– Какая, однако, ты хитрая! – сказал он, глядя на нее лукаво – А зачем остановила меня, когда я хотел уехать?
– Не уехали бы: история с чемоданом мне все рассказала.
– Так ты думаешь, страсть прошла?
– Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист, влюбляетесь во всякую красоту…
– Пожалуй, в красоту более или менее, но ты – красота красот, всяческая красота! Ты – бездна, в которую меня влечет невольно, голова кружится, сердце замирает – хочется счастья – пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние…
– Это вы уже все говорили – и это нехорошо.
– Отчего нехорошо?
– Нехорошо!
– Да почему?
– Потому что… преувеличенно… следовательно – ложь.
– А если правда, если я искренен?
– Еще хуже.
– Почему?
– Потому что безнравственно.
– Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!
– Да, на этот раз я на ее стороне.
– Безнравственно!
– Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок…
– Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип chef d'oeuvre[140] между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, все более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы… Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты… многие… и даже сами женщины…
– Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?
– Нет, не знаю.
– Ах, вы все еще надеетесь! – сказала она с удивлением.
– Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-побудь…
– Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть – тогда что?
– Как что? Обоюдное счастье!
– Вы уверены, что могли бы дать его мне?
– Я – о боже, боже! – с пылающими глазами начал он, – да я всю жизнь отдал бы – мы поехали бы в Италию – ты была бы моей женой…
Она поглядела на него несколько времени.
– Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? – спросила она.
– Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда…
– Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече?
– Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренне…
Она глядела на него, а он на нее.
– Кто тебя развил так, Вера? – спросил он.
– Довольно, – перебила она. – Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом – как себе хочу! Сознайтесь, что так?
– Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей?
– Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас – вот и все.
– Что ж ты узнала и от кого?
– От вас самих.
– От меня? Когда?
– Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней… луч… или ключ… или… уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически.
– Беловодова! Это – статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион.
– А Наташа?
– Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?
– Забыли!
– Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
– А о Марфеньке что говорили? Чуть не влюбились!
– Это все так, легкие впечатления, на один, на два дня… Все равно, как бы я любовался картиной… Разве это преступление – почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?..
– А самое сильное впечатление на полгода? Так?
– Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть – на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи…
– Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой…
– Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты все уклоняешься от ответа!
– Да вы сами. Я все из ваших разговоров почерпаю.
– Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся – поэзия, грация, тончайшее произведение природы! – Ты и идея красоты, и воплощение идеи – и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
Она сделала движение.
– Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, – кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?.. – Может быть – и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать…
– И вот счастье где: и «возможно» и «близко», а не дается! – говорил он.
– Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой…
– С кем, скажи! Где они, эти женщины!..
– А те, кто отдает внаймы сердце на месяц, на полгода, на год, – а не со мной! – прибавила она.
– И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?
Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку.
– Не позвать ли Марину? – спросил он.
– Нет, не надо.
Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла.
Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.
Он прошел берегом с полверсты и, наконец, набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами.
– Куда везти? – спросили они.
– Все равно, причаливайте, где хотите.
– Вон там можно выйти, – указывал один.
– Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили..
– Какой барин?
– Кто их знает! С горы какие-то!
Райский вышел из лодки и стал смотреть.
«Не Вера ли?» – думал он. Если она – он сейчас узнает ее тайну… У него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть. Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел… Ульяну Андреевну.
Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль.
Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услышал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк.
Райский окликнул его.
– А, здравствуйте, – сказал Волохов, – от кого вы тут прячетесь?
– Я не прячусь… иначе бы не остановил вас.
– Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу-сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите…
– Вы почем знаете, что она здесь?
– Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, – с насмешкой досказал он. – Подите, подите туда.
– Я не хочу, я не туда шел.
– Не стыдитесь меня, я все вижу. Вы хотели робко посмотреть на нее издали – да? Вам скучно, постыло в доме, когда ее нет там.
– Какой вздор! я просто гулял…
– Давайте триста рублей!
Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им, вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна, с распущенными, мокрыми волосами.
Оба хотели спрятаться, но Марк закричал им:
– Charme de vous voir tous les deux![141] честь имею рекомендоваться!
M-r Шарль вышел из-за кустов.
– M-r Райский! M-r Шарль! – представлял насмешливо их Марк друг другу.
– Ульяна Андреевна! пожалуйте сюда, не прячьтесь! ведь видели: все свои лица, не бойтесь!
– Никто не боится! – сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского.
– И оба мокрые! – прибавил Волохов.
– Самый неприятный мужчина в целом свете! – с крепкой досадой шепнула Ульяна Андреевна Райскому про Марка.
– Ну, прощайте, я пойду, – сказал Марк. – А что Козлов делает? Отчего не взяли его с собой проветрить? Ведь и при нем можно… купаться – он не увидит. Вон бы тут под деревцом из Гомера декламировал! – заключил он и, поглядевши дерзко на Ульяну Андреевну и на m-r Шарля, ушел.
– Il faut que je donne une bonne lecon a ce mauvais drole![142] – хвастливо сказал m-r Шарль, когда Марк скрылся из вида.
Потом все воротились домой.
– Ну, вот, я тебе очень благодарен, – говорил Козлов Райскому, – что ты прогулялся с женой…
– На этот раз благодари вот m-r Шарля! – сказал Райский.
– Merci, merci, m-r Charles!
– Bien, tres bien, cher collegue![143] – отвечал Шарль, трепля его по плечу.
Райский пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфенькой, не подразнил бабушку и ушел к себе. И на другой день он сошел такой же мрачный и недовольный.
Погода была еще мрачнее. Шел мелкий, непрерывный дождь. Небо покрыто было не тучами, а каким-то паром. На окрестности лежал туман.
Вера была тоже не весела. Она закутана была в большой платок и на вопрос бабушки, что с ней, отвечала, что у ней был ночью озноб.
Посыпались расспросы, упреки, что не разбудила, предложения – напиться липового цвета и поставитъ горчичники. Вера решительно отказалась, сказав, что чувствует себя теперь совсем здоровою.
Все трое сидели молча, зевали или перекидывались изредка вопросом и ответом.
– Вы были тоже на острове? – спросила Вера Райского.
– Да, – ты почем знаешь?
– Я слыхала, как Егор жаловался кому-то на дворе, что платье все в глине да в тине у вас – насилу отчистил: «Должно быть, на острове был», – говорил он.
– Ты все слышишь! – заметил он. – Я был не один; Марк был, еще жена Козлова…
– Вот нашел с кем гулять! У ней есть провожатый, – сказала бабушка, – m-r Шарль.
– И он был.
Опять замолчали и уже собирались разойтись, как вдруг явилась Марфенька.
– Ах, бабушка, как я испугалась! страшный сон видела! сказала она, еще не поздоровавшись. – Как бы не забыть!
– Какой такой, расскажи. Что это ты бледная сегодня?
– Рассказывай скорей! – говорил Райский. – Давайте сны рассказывать, кто какой видел. И я вспомнил свой сон: странный такой! Начинай, Марфенька! Сегодня скука, слякоть – хоть сказки давайте сказывать!
– Сейчас, сейчас, погодите, через пять минут приедет Николай Андреич, я при нем расскажу.
– Уж и через пять минут! – сказала бабушка, – почем ты знаешь? Дожидайся! он еще спит!
– Нет, приедет – я ему велела! – кокетливо возразила Марфенька. – Нынче крестят девочку в деревне, у Фомы: я обещала прийти, а он меня проводит…
– Так ты для деревенских крестин новое барежевое платье надела, да еще в этакий дождь! Кто тебя пустит? скинь, сударыня!
– Скину, бабушка, я надела только примерить.
– Ведь уж примеривали!
– Оставьте ее, бабушка, она жениху хочет показаться в новом платье.
Марфенька покраснела.
– Вот вы какие! я совсем не для того! – с досадой сказала она, что угадали, – пойду, сейчас скину…
Райский удержал ее за руку; она вырвалась, и только отворила дверь, как навстречу ей явился Викентьев и распростер руки, чтоб не пустить ее.
– Идите скорей – зачем опоздали? – говорила она, краснея от радости и отбиваясь, когда он хотел непременно поцеловать у ней руку.
– Что это у вас за гадкая привычка целовать в ладонь? – заметила она, отнимая у него руки, – всю руку изломаете!
– Ладонь такая тепленькая у вас, душистая, позвольте…
– Подите прочь! Вы еще с бабушкой не поздоровались!
Он поцеловал у бабушки руку, потом комически раскланялся с Райским и с Верой.
– Рассказывайте, что видели во сне, – сказал ему Райский,скорее, скорее!
– Нет, я прежде расскажу! – перебила Марфенька.
– Нет, позвольте, я видел отличный сон, – торопился сказать Викентьев, – будто я…
– Нет, дайте мне рассказать, – говорила Марфенька.
– Позвольте, Марфа Васильевна, а то забуду, – силился он переговорить ее, – ей-богу, я было и забыл совсем: будто я иду.
Она зажала ему рот рукой.
– По порядку, по порядку! – командовал Райский, – слово за Марфенькой. Марфа Васильевна, извольте!
– Я будто, бабушка… Послушай, Верочка, какой сон! Слушайте, говорят вам, Николай Андреич, что вы не посидите!.. На дворе будто ночь лунная, светлая, так пахнет цветами, птицы поют…
– Ночью? – сказал Викентьев.
– Соловьи все ночью поют! – заметила бабушка, взглянув на них обоих.
Марфенька покраснела.
– Вот теперь сбили с толку – я и не стану рассказывать!
– Нет, нет, говори, говорите!
– Ну, вот птицы…
– Птицы не поют ночью…
– Опять вы, Николай Андреич! не стану – вам говорят! А вот он ночью, бабушка, – живо заговорила она, указывая на Викентьева, – храпит
– Ты почем знаешь?
– Марина сказывала – она от Семена слышала…
– Это от золотухи: надо пить аверину траву, – заметила Татьяна Марковна.
– Я боюсь, кто храпит. Если б знала прежде, так бы…
Она вдруг замолчала.
– Что ж ты остановилась? – спросил Райский, – можно свадьбу расстроить. В самом деле, если он тебе будет мешать спать по ночам…
Марфенька покраснела, как вишня, и бросилась вон.
– Полно тебе, Борюшка! видишь, она договорилась до чего, да и сама не рада!
Викентьев догнал Марфенъку и привел назад.
– Я буду на ночь нос ватой затыкать, Марфа Васильевна, – сказал он.
Марфеньку усадили и заставили рассказывать сон.
– Вот будто я тихонько вошла в графский дом, – начала она, – прямо в галерею, где там статуи стоят. Вошла я и притаилась, и смотрю, как месяц освещал их все, а я стою в темном углу: меня не видать, а я их всех вижу. Только я стою, не дышу, все смотрю на них. Все переглядела – и Геркулеса с палицей, и Диану, и потом Венеру, и еще эту с совой, Минерву… И старика, которого змеи сжимают… как бишь его зовут… Только вдруг!.. (Марфенька сделала испуганное лицо и оглядывалась по сторонам) – и теперь даже страшно – так живо представилось.
– Ну, что вдруг? – спросила бабушка.
– Страшно, бабушка. Вдруг будто статуи начали шевелиться. Сначала одна тихо, тихо повернула голову и посмотрела на другую, а та тоже тихо разогнула и не спеша притянула к ней руку: это Диана с Минервой. Потом медленно приподнялась Венера – и не шагая… какой ужас!.. подвинулась, как мертвец, плавно к Марсу, в каске… Потом змеи, как живые, поползли около старика! он перегнул голову назад, у него лицо стали дергать судороги, как у живого, я думала, сейчас закричит! И другие все плавно стали двигаться друг к другу, некоторые подошли к окну и смотрели на месяц… Глаза у всех каменные, зрачков нет… Ух!
Она вздрогнула.
– Да это поэтический сон – я его запишу! – сказал Райский.
– Побежали дети в разные стороны, – продолжала Марфеньна, – и все тихо, не перебирая ногами… Статуи как будто советовались друг с другом, наклоняли головы, шептались… Нимбы взялись за руки и кружились, глядя на месяц… Я вся тряслась от страха. Сова встрепенулась крыльями и носом почесала себе грудь… Марс обнял Венеру, она положила ему голову на плечо, они стояли, все другие ходили или сидели группами. Только Геркулес не двигался. Вдруг и он поднял голову, потом начал тихо выпрямляться, плавно подниматься с своего места. Большой такой, до потолка! Он обвел всех глазами, потом взглянул в свой угол… и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял руку; все в один раз взглянули туда же, на меня – на минуту остолбенели, потом все кучей бросились прямо ко мне…
– Ну, что же вы, Марфа Васильевна? – спросил Викентьев.
– Как я закричу!
– Ну?
– Ну, и проснулась – и с полчаса все тряслась, хотела кликнуть Федосью, да боялась пошевелиться – так до утра и не спала. Уж пробило семь, как я заснула.
– Прелесть – сон, Марфенька! – сказал Райский. – Какой грациозный, поэтический! Ты ничего не прибавила?
– Ах, братец, да где же мне все это выдумать! Я так все вижу и теперь, что нарисовала бы, если б умела…
– Надо морковного соку выпить, – заметила бабушка, – это кровь очищает.
– Ну, теперь позвольте мне… – начал Викентьев торопливо, – я будто иду по горе, к собору, а навстречу мне будто Нил Андреич, на четвереньках, голый…
– Полно тебе, что это, сударь, при невесте!.. – остановила его Татьяна Марковна.
– Ей-богу, правда…
– Это нехорошо, не к добру
– Говорите, говорите! – одобрял Райский.
– А верхом на нем будто Полина Карповна, тоже…
– Перестанешь ли молоть? – сказала Татьяна Марковна, едва удерживаясь от смеху.
– Сейчас кончу. Сзади будто Марк Иванович погоняет Тычкова поленом, а впереди Опенкин, со свечой, и музыка…
Все захохотали.
– Все сочинил, бабушка, сейчас сочинил, не верьте ему! – сказала Марфенька.
– Ей-богу, нет! и все будто, завидя меня, бросились, как ваши статуи, ко мне, я от них: кричал, кричал, даже Семен пришел будить меня – ей-богу правда, спросите Семена!..
– Ну, тебе, батюшка, ужо на ночь дам ревеню или постного масла с серой. У тебя глисты должны быть. И ужинать не надо.
– Я напомню ужо бабушке: вот вам! – сказала Марфенька Викентьеву.
– Ну, Вера, скажи свой сон – твоя очередъ! – обратился Райский к Вере.
– Что такое я видела? – старалась она припомнить, – да, молнию, гром гремел – и кажется, всякий удар падал в одно место…
– Какая страсть! – сказала Марфенька, – я бы закричала.
– Я была где-то на берегу, – продолжала Вера, – у моря, передо мной какой-то мост, в море. Я побежала по мосту – добежала до половины; смотрю, другой половины нет, ее унесла буря…
– Все? – спросил Райский.
– Все.
– И этот сон хорош, и тут поэзия!
– Я не вижу обыкновенно снов или забываю их, – сказала она, – а сегодня у меня был озноб: вот вам и поэзия!
– Да ведь все дело в ознобе и жаре; худо, когда ни того, ни другого нет.
– А вы, братец? теперь вам говорить! – напомнила ему Марфенька.
– Вообразите, я всю ночь летал.
– Как летали?
– Так: будто крылья явились.
– Это бывает к росту, – сказала бабушка, – кажется, тебе уж не кстати бы…
– Я сначала попробовал полететь по комнате, – продолжал он, – отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение! Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь – и когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста, в меня целится из ружья Марк…
– Этот всем снится; вот сокровище далось: как пугало, – сказала Татьяна Марковна.
– Я его вчера видел с ружьем – на острове, он и приснился. Я ему стал кричать изо всей мочи, во сне, – продолжал Райский, – а он будто не слышит, все целится… наконец…
– Ну, братец, – ах, это интересно…
– Ну, я и проснулся!
– Только? ах, как жаль! – сказала Марфенька.
– А тебе хотелось, чтоб он меня застрелил?
– Чего доброго, от него станется и наяву, – ворчала бабушка. – А что он, отдал тебе восемьдесят рублей?
– Нет, бабушка, я не спрашивал.
– Все вы мало богу молитесь, ложась спать, – сказала она, – вот что! А как погляжу, так всем надо горькой соли дать, чтоб чепуха не лезла в голову.
– А вы, бабушка, видели какой-нибудь сон? расскажите. Теперь ваша очередь! – обратился к ней Райский.
– Стану я пустяки болтать!
– Расскажите, бабушка! – пристала и Марфенька.
– Бабушка, позвольте, я расскажу за вас, что вы видели? – вызвался Викентьев.
– А ты почем знаешь бабушкины сны?
– Я угадаю.
– Ну, угадывай.
– Вам снилось, – начал он, – что мужики отвезли хлеб на базар,продали и пропили деньги. Это во-первых…
Все засмеялись.
– Какой отгадчик! – сказала бабушка.
– Во-вторых, что Яков, Егор, Прохор и Мотька, пьяные, забрались на сеновал, закурили трубки и наделали пожар…
– Типун тебе, право – болтун этакий! Поди, я уши надеру!
– В-третьих, что все девки и бабы, в один вечер, съели все варенье, яблоки, растаскали сахар, кофе…
Опять смех.
– Что Савелий до смерти убил Марину…
– Полно, тебе говорят!.. – унимала сердито Татьяна Марковна.
– И, наконец, – торопливо досказывао он, так что на зубах вскочил пузырь, – что земская плиция в деревне велела делать мостовую и тротуары, а в доме поставили роту солдат…
– Вот, я же тебя, я же тебя – на, на, на! – говорила бабушка, встав с места и поймав Викентьева за убо. – А еще жених – болтает вздор какой!
– А ловко, мастерски подобрал! – поощрял Райский.
Марфенька смеялась до слез, и даже Вера улыбалась. Бабушка села опять.
– Это вам только лезет в голову такая бестолочь! – сказала она.
– Видите же и вы какие-нибудь сны, бабушка? – заметил Райский.
– Вижу, да не такие безобразные и страшные, как вы все.
– Ну, что, например, видели сегодня?
Бабушка стала припоминать.
– Видела что-то, постойте… Да: поле видела, на нем будто лежит… снег.
– А еще? – спросил Райский.
– А на снегу щепка…
– И все?
– Чего ж еще? И слава богу, кричать и метаться не нужно!
ХХII
Весь день все просидели, как мокрые куры, рано разошлись и легли спать. В десять часов вечера все умолкло в доме. Между тем дождь перестал, Райский надел пальто, пошел пройтись около дома. Ворота были заперты, на улице стояла непроходимая грязь, и Райский пошел в сад.
Было тихо, кусты и деревья едва шевелились, с них капал дождь. Райский обошел раза три сад и прошел через огород, чтоб посмотреть, что делается в поле и на Волге.
Темнота. На горизонте скопились удалявшиеся облака, и только высоко над головой слабо мерцали кое-где звезды. Он вслушивался в эту тишину и всматривался в темноту, ничего не слыша и не видя.
Направо туман; левее черным пятном лежала деревня, дальше безразличной массой стлались поля. Он дохнул в себя раза два сырого воздуха и чихнул.
Вдруг он услышал, что в старом доме отворяется окно. Он взглянул вверх, но окно, которое отворилось, выходило не к саду, а в поле, и он поспешил в беседку из акаций, перепрыгнул через забор и попал в лужу, но остался на месте, не шевелясь.
– Это вы? – спросил шепотом кто-то из окна нижнего этажа, – конечно, Вера, потому что в старом доме никого, кроме ее, не было.
У Райского затряслись колени, однако он невнятным шепотом отвечал: «Я».
– Сегодня я не могла выйти – дождик шел целый день; завтра приходите туда же в десять часов… Уйдите скорее, кто-то идет!
Окно тихо затворилось. Райский все стоял.
«Куда „туда же“! – спрашивал он мучительно себя, проклиная чьи-то шаги, помешавшие услышать продолжение разговора. – Боже! так это правда: тайна есть (а он все не верил) – письмо на синей бумаге – не сон! Свидания! Вот она, таинственная „Ночь“! А мне проповедовала о нравственности!»
Он пошел навстречу maman.
– Кто тут! – громко закричал голос, и с этим вопросом идущий навстречу начал колотить что есть мочи в доску.
– Ну тебя к черту! – с досадой сказал Райский, отталкивая Савелья, который торопливо подошел к нему. – Давно ли ты стал дом стеречь?
– Барыня приказали, – отвечал Савелий, – мошенники в здешних местах есть… беглые… тоже из бурлаков ходят шалить…
– Врешь все! – с досадой продолжал Райский, – ты подглядываешь за Мариной: это… скверно, – хотел он сказать, но не договорил и пошел.
– Позвольте о Марине слово молвить! – остановил его Савелий.
– Ну?
– Нельзя ли ее в полицию отправить?
– Ты с ума сошел, – сказал Райский, уходя. Савелий за ним.
– Сделайте божескую милость, – говорил он, хоть в Сибирь сошлите ее!
Райский погружен был в свой новый «вопрос» о разговоре Веры из окна и продолжал идти.
– Или хоша в рабочий дом – на всю жисть… – говорил Савелий, не отставая от него.
– За что? – спросил вдруг Райский, остановившись.
– Да опять того… почтальон ходит все… Плетьми бы приказали ее высечь…
– Тебя! – сказал Райский, – чтоб ты не дрался…
– Воля ваша!
– Да не подсматривал! это… скверно… – сквозь зубы проговорил он, взглянув на окно Веры.
Он ушел, а Савелий неистово застучал в доску.
Райский почти не спал целую ночь и на другой день явился в кабинет бабушки с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались к чаю. Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в глаза. Она – ничего, ясна и покойна…
– Как ты кокетливо одета сегодня! – сказал он.
– Вы находите простенькую палевую блузу кокетливой?
– А пунцовая лента, а прическа, с длинной, небрежно брошенной прядью волос на плечо, а пояс с этим изящным бантом, ботинки, прошитые пунцовым шелком! У тебя бездна вкуса, Вера, я восхищаюсь!
– Очень рада, что нравлюсь вам; только вы как-то странно восхищаетесь. Скажите, отчего?
– Хорошо, скажу, пойдем гулять.
– Когда?
– В десять часов.
Она быстро и подозрительно взглянула на него. Он заметил этот взгляд.
«Напрасно я сказал так определительно – в десягь часов, – подумал он, – надо бы было сказать часов в десять… Она догадалась…
– Хорошо, пойдемте! – согласилась она, подумавши, – теперь еще рано, нет десяти часов.
Она села в угол и молчала, избегая его взглядов и не отвечая на вопросы. В исходе десятого она взяла рабочую корзинку, зонтик и сделала ему знак идти за собой.
Они шли молча по аллее от дома, свернули в другую, прошли сад, наконец остановились у обрыва. Тут была лавка. Они сели.
– Вера! – начал он, едва превозмогая смущение, – я нечаянно, кажется, узнал часть твоего секрета…
– Да, кажется! – холодно сказала она, – вчера вы подслушали мои слова…
|
The script ran 0.009 seconds.