1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Самок у них нет, – отвечал тот.
– Почему же они в таком случае покрыты коростою и изъедены дурной болезнью? – ввернул Панург.
– Дурной болезнью эта порода птиц часто болеет, оттого что она общается с флотом, – отвечал старец. – К вам же они слетелись, – продолжал он, – дабы удостовериться, нет ли среди вас представителей еще одной, будто бы встречающейся в ваших краях, великолепной породы цов, хищных и грозных птиц, не идущих на приманку и не признающих перчатки сокольничьего. А вот некоторые из этих носят на ногах вместо ремешков красивые и дорогие подвязки с надписью на колечке, но только слова кто об этом дурно подумает частенько бывают загажены. Другие поверх оперения носят знак победы над злым духом, третьи – баранью шкуру.
– Такая порода, может быть, и существует, мэтр Антитус, однако ж нам она неизвестна, – объявил Панург.
– Ну, довольно болтать, – заключил Эдитус, – пойдемте выпьем.
– А как насчет закуски? – спросил Панург.
– Где жажду заливают, там и брюхо набивают, – ответствовал Эдитус. – Нет ничего дороже и драгоценнее времени, – так употребим же его на добрые дела.
Прежде всего он отвел нас в кардинцовые бани, отменные бани, где вы чувствуете себя наверху блаженства; когда же мы вышли из бань, он велел алиптам[885] умастить нас дорогими благовонными мазями. Пантагрюэль, однако ж, ему сказал, что он и без того выпьет как должно. Тогда старик провел нас в большую, весьма заманчивую трапезную и сказал:
– Мне ведомо, что отшельник Гульфикус заставил вас поститься четыре дня подряд, ну, а здесь вы, напротив, четыре дня подряд будете есть и пить без передышки.
– А спать-то мы все-таки будем? – спросил Панург.
– Это уж как кому угодно, – заметил Эдитус, – кто спит, тот и пьет.
Господи Боже мой, ну и пир же он нам закатил! То-то добрая душа!
Глава VI
Чем птицы острова Звонкого питались
Пантагрюэль приуныл; по-видимому, четырехдневный срок, который определил нам Эдитус, был ему не по душе, что не прошло незамеченным для самого Эдитуса, и он сказал Пантагрюэлю:
– Государь! Вам известно, что всю неделю перед зимним солнцестоянием и всю неделю после него на море не бывает бурь. Это зависит от того, что стихии благосклонны к алькионам[886], птицам, посвященным Фетиде, которые как раз в это время высиживают и выводят на берегу птенцов. У нас здесь море мстит за долгое спокойствие, и, когда к нам приезжают путешественники, четыре дня кряду грозно бушует. Все же, думается нам, это оно для того, чтобы вы по необходимости здесь задержались и в течение четырех дней угощались на доходы от колокольного звона. Не думайте, однако ж, что это для вас потерянное время. Вам волей-неволей придется у нас побыть, если только вы не хотите иметь дело с Юноной, Нептуном, Доридой, Эолом и всеми вейовисами. Но у вас теперь одна забота: попировать на славу.
Основательно подзакусив, брат Жан обратился к Эдитусу с такими словами:
– У вас на острове все только клетки да птицы. Птицы не обрабатывают и не возделывают землю. Они знай себе прыгают, щебечут да поют. Откуда же у вас этот рог изобилия, откуда же столько благ и столько лакомых кусочков?
– Со всего света, – отвечал Эдитус, – за исключением некоторых областей в царстве Аквилона[887], из-за коих вот уже несколько лет волнуются болота Камарины.
– Ни черта, – сказал брат Жан. –
Их ждет раскаянье, дон-динь,
Их ждет раскаянье, динь-дон!*
Выпьем, друзья!
– А вы-то сами откуда? – спросил Эдитус.
– Из Турени, – отвечал Панург.
– Раз вы из благословенной Турени, стало быть, вы племя не злое, – заметил Эдитус. – Из Турени к нам ежегодно чего-чего только не доставляют, и даже как-то раз ваши соотчичи, заезжавшие к нам по пути, говорили, что герцог Туреньский подголадывает по причине чрезмерной щедрости его предшественников, которые закармливали высокопреосвященнейших наших птиц фазанами, куропатками, рябчиками, индейками, жирными лодюнскими каплунами и всякого рода крупной и мелкой дичью. Выпьем, друзья мои! Взгляните на этот насест с птицами: какие они откормленные, раздобревшие, – это все благодаря пожертвованиям, и потому-то они так сладко поют. Лучшего пения вам не услышать, как ежели они увидят два золотых жезла…
– Это, уж верно, в праздник жезлов, – вставил брат Жан.
–…или ежели я зазвоню в большие колокола, что вокруг ихних клеток. Выпьем, друзья! Сегодня хорошо пьется, как, впрочем, и в любой другой день. Выпьем! Пью за вас от всей души, будьте здоровы! Не бойтесь, что вина и закуски не хватит. Даже когда небеса сделаются медью, а земля – железом, все равно к тому времени наши запасы еще не подберутся, – с ними мы продержимся лет на семь – на восемь дольше, чем длился голод в Египте. А посему давайте в мире и согласии выпьем!
– Дьявольщина! – воскликнул Панург. – Славно же вам на этом свете живется!
– А на том еще лучше будет, – подхватил Эдитус. – Нас там ждут Елисейские поля, можете быть уверены. Выпьем, друзья! Пью за вас всех.
– Уж верно, по внушению божественного и совершенного духа первые ваши ситицины изобрели средство, благодаря которому у вас есть то, к чему все люди, естественно, стремятся и что мало кому, а вернее сказать, никому не бывает даровано, – заметил я: – рай не только на этом, но и на том свете.
О полубоги! О счастливцы!
Судьбы такой же я хочу!*
Глава VII
О том, как Панург рассказывает мэтру Эдитусу притчу о жеребце и осле
После того как мы славно угостились, Эдитус отвел нас в хорошо обставленную, увешанную коврами, вызолоченную комнату. Туда же он велел подать миробаланов, вареного зеленого имбирю, как можно больше вина, настоянного на корице, и еще другого вина с восхитительным букетом, и посоветовал нам принять эти противоядия как летейскую воду, дабы позабыть и махнуть рукой на тяготы, сопряженные с морским путешествием; кроме того, он распорядился доставить изрядное количество съестных припасов на наши суда, уже вошедшие в гавань. Однако ночью нам не давал спать беспрерывный колокольный звон.
В полночь Эдитус поднял нас на предмет возлияния; он выпил первый и сказал:
– Вы, люди из другого мира, утверждаете, что невежество – мать всех пороков, и утверждение ваше справедливо, но со всем тем вы не изгоняете невежества из собственного своего разумения, вы живете в нем, с ним и благодаря ему. Оттого-то вас повседневно осаждает столько зол! Вечно вы жалуетесь, вечно вы сетуете и никогда не бываете довольны. Сейчас я в том совершенно удостоверился: невежество приковало вас к постелям, как некогда бога войны приковал Вулкан[888], – вы не догадываетесь, что долг ваш состоит в том, чтобы скупиться на сон, но никак не на блага достославного сего острова. Вам бы за это время следовало покушать не меньше трех раз, и уж вы поверьте моему опыту: чтобы поедать припасы острова Звонкого, надобно вставать спозаранку; если их потреблять, они увеличиваются; если же их беречь, они идут на убыль. Косите свой луг вовремя, и трава у вас вырастет еще гуще и еще питательнее, а не станете косить – через несколько лет он у вас зарастет мхом. Выпьем же, друзья, выпьем все вдруг! Даже самые тощие из наших птиц поют теперь для нас, – соблаговолите же выпить за них. Сделайте одолжение, выпейте, – от этого вы только лучше прокашляетесь! Выпьем раз, и другой, и третий, и так до девяти: non zelus, sed charits![889]
На рассвете он опять разбудил нас, чтобы угостить ломтиками хлеба, смоченными в супе. После этого мы только и делали, что ели, и так продолжалось весь день; мы уже не разбирали, что это: обед или ужин, закуска или завтрак. Единственно для того, чтобы хоть немного размяться, мы все же прошлись по острову и послушали пение прелестных этих пташек.
Вечером Панург сказал Эдитусу:
– Сударь! Дозвольте рассказать вам забавный случай, происшедший в Шательро назад тому двадцать три луны. Конюх одного дворянина апрельским утром выезжал на выгоне его боевых коней. И вот повстречалась ему там веселая пастушка: она
Одна в тени кустов густых
Овечек стерегла своих*,
а также осла и коз. Слово за слово, он уговорил ее сесть на круп его коня, посетить его конюшню и отведать деревенского его угощения. Пока они переговаривались, конь обратился к ослу и сказал ему на ухо (должно заметить, что весь тот год животные всюду разговаривали друг с дружкой):
– Бедный, горемычный ослик! Я испытываю к тебе жалость и сострадание, день-деньской ты трудишься без устали, – это видно по тому, как потерся твой подхвостник. И так тому и быть надлежит, – ведь ты создан Богом для того, чтобы служить человеку. Ты славный ослик. Но я замечаю, что тебя плохо чистят, скребут, снаряжают и кормят, – мне это, откровенно говоря, представляется жестоким и несправедливым. Ты весь взъерошен, загнан, заморен, питаешься ты одним тростником, терновником да репейником. Так вот, ослик, потруси-ка ты следом за мной и погляди, как обходятся с нами, коих природа произвела на свет для войны, и как нас кормят. Ты, верно уж, позавидуешь моим порциям.
– Ладно, господин конь, с великим удовольствием, – отвечал осел.
– Я тебе, осел, не господин конь, а господин жеребец, – поправил его жеребец.
– Извините, господин жеребец, – молвил осел, – ведь мы – мужланы, деревенщина, народ темный, говорить правильно не умеем. Да, так вот, коль скоро вы мне оказали такое благодеяние и такую честь, я к вашим услугам, но только я буду следовать за вами на расстоянии: я боюсь побоев, у меня и так вся спина исхлестана.
Как скоро пастушка вспрыгнула на коня, осел, предвкушая обильное угощение, двинулся за ним. Когда они уже совсем приближались к месту своего назначения, конюх заметил осла и велел мальчишкам, состоявшим при конюшне, встретить его вилами и обломать ему бока палками. Услышав такие речи, осел поручил себя богу Нептуну и рассудил за благо как можно скорее унести ноги; удаляясь же, он размышлял и строил такого рода умозаключения: «Конь рассудил здраво, не пристало мне тянуться за вельможами; природа произвела меня на свет единственно для того, чтобы я услужал людям бедным. Эзоп в одной из своих басен мне это ясно доказал. Я слишком высоко занесся; выход один – припуститься во весь мах, пока цел». И тут мой осел зарысил, затрещал, заскакал, припрыгивая, привзбрыкивая, припукивая.
Пастушка, видя, что осел удирает, сказала конюху, что это ее осел, и попросила не обижать его, а иначе, дескать, она сей же час повернет обратно. Тогда конюх рассудил так, что лучше, мол, целую неделю не давать овса лошадям, но уж ослу засыпать вдосталь. Однако приманить осла оказалось не так-то просто. Мальчишки его подзывали, подзывали: «Тпру, тпру, ослик, тпру!» А осел: «Не пойду, я стесняюсь!» Чем ласковее его называли, тем сильнее упорствовал он в брыкне своей и трескотне. Так бы оно и продолжалось, да вмешалась пастушка и посоветовала помахать ослу решетом, что и было исполнено. Осел в тот же миг повернул назад и сказал: «Коли овсецем – грешнии, притецем, но только не вилами. И не хотел бы я также остаться при своих». Итак, осел сдался и премило запел, а ведь вы же знаете, сколь приятны для слуха пение и музыка сих аркадских животных.
Как скоро он приблизился, его поставили в стойло рядом с боевым конем, и тут давай его отчищать, оттирать, отскребать, свежей подстилки ему по брюхо навалили, сена – вволю, овса – вдоволь; когда же мальчишки начали просеивать для него овес, ослик запрял ушами в знак того, что он хорош и с непросеянным овсом и что это-де слишком много чести.
По окончании обильной трапезы конь обратился к ослу с вопросом:
– Ну, бедный ослик, как дела? Хорошо ли тут за тобой ухаживают? А ты еще упрямился. Что, брат?
– Клянусь той самой фигой, которую ел один из моих предков, уморив со смеху Филемона, я здесь, у вас, господин жеребец, блаженствую, – отвечал осел. – Но только ведь это еще не все? Уж верно, вы, господа кони, тут осликаете?
– О каком таком осликанье ты толкуешь, осел? – спросил конь. – Ты что, рехнулся? По-твоему, я осел?
– Ах, ах! – всполошился осел. – Я осел неотесанный, придворного языка лошадей не разумею. Я спрашиваю: жеребцуете ли вы тут, господа жеребцы?
– Тише ты, осел! – сказал конь. – Услышат ребята – они тебя так попотчуют вилами, что ты забудешь, как это осликают. Мы здесь народ пуганый: мы отваживаемся только чуть-чуть выставить кончик, когда захочется помочиться. А во всем остальном у нас житье райское.
– Клянусь своей подпругой, я от такой жизни отказываюсь, – объявил осел, – не нужно мне твоей подстилки, твоего сена, твоего овса. Да здравствует репейник, растущий в поле, потому что там жеребцуй себе сколько хочешь! Меньше есть, да зато в любую минуту жеребнуть – вот мой девиз, и это наше сено и наш корм. Ах, господин жеребец, друг мой! Посмотрел бы ты на нас на ярмарке, когда весь наш провинциальный капитул в сборе, – то-то мы осликаем всласть, пока наши хозяйки торгуют гусятами да цыплятами!
На том они и расстались. Вот и все.
Тут Панург примолк и больше уже не проронил ни слова. Пантагрюэль стал его уговаривать окончить рассказ. Эдитус, однако же, возразил.
– Догадливому слушателю много слов не требуется, – молвил он. – Я отлично понял, что вы хотели сказать и на что вы намекаете этою притчею об осле и коне, бесстыдник вы этакий. Только здесь, было бы вам известно, поживы для вас не найдется, и больше про то ни гугу.
– Нет, найдется, – возразил Панург, – недавно я видел тут одну аббатицу с белыми перышками, – покататься на ней куда приятнее, чем просто подержать ее за руку. Другие мне показались стреляными птицами, ну, а та сейчас видно, что птица важная. Я хочу сказать, премиленькая, прехорошенькая, с такой нельзя разочка два не согрешить. Но только, видит Бог, ничего дурного у меня и в мыслях не было, а коли было, так пусть оно лучше приключится со мной.
Глава VIII
О том, как мы, преодолев препятствия, увидели наконец папца
Третий день, так же как и два предыдущие, проходил у нас в увеселениях и беспрерывных пирушках. В этот именно день Пантагрюэль изъявил настойчивое желание увидеть папца; Эдитус, однако ж, сказал, что папец не весьма охотно дает на себя посмотреть.
– А разве у него Плутонов шлем[890] на голове, Гигесово кольцо на когтях[891] или же хамелеон на груди[892], что он может быть невидим? – спросил Пантагрюэль.
– Нет, – отвечал Эдитус, – но он по природе своей не весьма доступен для лицезрения. Все же я постараюсь устроить так, чтобы вы на него посмотрели, буде это окажется возможным.
С последним словом он удалился, а мы продолжали набивать брюхо. Четверть часа спустя он возвратился и сказал, что папец видим; и вот повел он нас крадучись и молчком прямо к клетке, в которой, окруженный двумя маленькими кардинцами и шестью толстыми и жирными епископцами, распустивши крылья, сидел папец. Наружность его, движения и осанка привлекли к себе пристальное внимание Панурга. Наконец Панург громко воскликнул:
– А, нелегкая его возьми! С этим своим хохлом он ни дать ни взять урод, то бишь удод!
– Ради Бога, тише! – сказал Эдитус. – У него есть уши, как это совершенно справедливо заметил Михаил Матисконский.
– А все-таки он урод, – молвил Панург.
– Если только он услышит, что вы кощунствуете, – вы погибли, добрые люди. Видите, у него в клетке водоем? Оттуда на вас посыплются громы, молнии, зарницы, черти, вихри, и вы в мгновение ока уйдете на сто футов под землю.
– Лучше бы нам бражничать да пировать, – молвил брат Жан.
Панург все с таким же неослабным вниманием продолжал рассматривать папца и его присных, но вдруг, обнаружив под клеткой казарку, возопил:
– Свидетель Бог, мы попались на манки и угодили в силки, – видят, что дурачки, ну и втерли нам очки! В этой стране сплошное плутовство, жульничество и мошенничество, – не приведи Господь. Глядите, вон казарка! Это нас Бог наказал.
– Ради Бога, тише! – сказал Эдитус. – Вовсе это не казарка – это самец, досточтимый отец казначей.
– А ну-ка, – сказал Пантагрюэль, – заставьте папца что-нибудь спеть, мы хотим послушать его напевы.
– Он поет лишь в положенные дни и ест лишь в положенные часы, – возразил Эдитус.
– А у меня не так, – молвил Панург, – у меня все часы – положенные. Так пойдем же кутнем напропалую!
– Вот сейчас вы рассудили здраво, – заметил Эдитус. – Рассуждая таким образом, вы никогда не станете еретиком. Я с вами согласен, идемте!
Идя обратной дорогой, мы заметили старого зеленоголового епископца[893]: распустивши крылья, он сидел под сенью древа с епископцом викарным и тремя веселыми птичками – онокроталиями[894], то бишь протонотариями, и похрапывал. Возле него весело распевала премиленькая аббатица, и так нам это пение понравилось, что мы с удовольствием превратили бы все наши органы в уши, лишь бы ни единого звука из ее пения не упустить и, ничем посторонним не отвлекаясь, слушать ее да слушать.
– Прелестная аббатица из сил выбивается, а этот толстый мужлан епископец храпит себе вовсю, – сказал Панург. – Ну да он у меня запоет, черт его дери!
С этими словами он позвонил в колокольчик, привешенный над клеткой; однако ж чем сильнее он звонил, тем громче храпел епископец и даже и не думал петь.
– А, старый дурак! – вскричал Панург. – Хорошо же, я тебя другим способом заставлю петь.
Тут он схватил здоровенный камень и нацелился прямо ему в митру. Эдитус, однако ж, воскликнул:
– Добрый человек! Бей, круши, убивай и умерщвляй всех королей и государей на свете, хочешь – ударом из-за угла, хочешь – ядом, ну, словом, как тебе вздумается, изгони ангелов с небес, – все эти грехи папец тебе отпустит. Но не трогай ты священных этих птиц, если только тебе дороги жизнь, благосостояние и благополучие как твои собственные, так и друзей и родичей твоих, живых и мертвых, а равно и далеких твоих потомков, коим также тогда придется худо. Приглядись к этому водоему.
– Стало быть, лучше кутить напропалую и пировать, – заключил Панург.
– Он дело говорит, господин Антитус, – заметил брат Жан. – При виде чертовых этих птиц мы не можем удержаться от кощунственных слов; опустошая же бутылки ваши и кувшины, мы не можем не славить Бога. Ну так идем, кутнем напропалую! Здорово сказано!
На третий день, как вы сами понимаете – после попойки, Эдитус с нами распрощался. Мы ему подарили хорошенький першский ножичек, и подарку этому он обрадовался больше, нежели Артаксеркс ковшу холодной воды, который ему подал скифский крестьянин. Он вежливо поблагодарил нас, послал на наши суда всякого рода свежих припасов, пожелал нам счастливого пути, благополучного возвращения, успеха во всех наших начинаниях и взял с нас слово и заставил поклясться Юпетром, что на возвратном пути мы к нему заедем. На прощание же он нам сказал:
– Вот вы увидите, друзья мои, что на свете куда больше блудников, чем людей, – помяните мое слово.
Глава IX
О том, как мы высадились на Острове железных изделий
Нагрузив как должно наши желудки и приняв в рассуждение, что ветер – попутный, мы подняли бизань-мачту – и меньше чем через два дня причалили к Острову железных изделий, пустынному и необитаемому. И там мы увидели деревья, увешанные бесчисленным множеством заступов, мотыг, садовых кирок, кос, серпов, скребков, шпателей, топоров, косарей, пил, рубанков, садовых ножниц, ножниц обыкновенных, клещей, лопат, буравов, коловоротов.
На других росли кинжальчики, кинжалы, шпажонки, ножички, шильца, шпаги, пики, мечи, ятаганы, рапиры, арбалетные стрелы, ножи.
Кто хотел обзавестись чем-нибудь подобным, тому довольно было тряхнуть дерево, и нужные предметы падали, как сливы; этого мало, под деревьями росла трава, получившая название ножны, и падавшие предметы сами в них вкладывались. Надобно было только поостеречься, как бы они не свалились вам на голову, на ноги или же на другие части тела, ибо падали они отвесно, чтобы прямо попасть в ножны, и могли зашибить. Под какими-то другими деревьями я обнаружил особые виды растений, формой своей напоминавшие древки пик, копий, копьецов, алебард, рогатин, дротиков, вил, дораставшие до самых ветвей и там находившие для себя наконечники и клинки, кому какой подходил. Деревья, как старшие, заранее все это им приготовляли, зная, что те подрастут и явятся к ним, – так заранее готовите вы своим детям платье, зная, что им скоро предстоит выйти из пелен. Более того, дабы отныне вы уже не оспаривали мнение Платона, Анаксагора и Демокрита (а уж они ли не философы?), я вам скажу, что деревья эти похожи на животных, и не только в том смысле, что и у них есть кожный покров, жир, мясо, вены, артерии, сухожилия, нервы, хрящи, железы, кости, костный мозг, соки, матка, мозг и сочленения, – а что они у них есть, это убедительно доказал Теофраст, – похожи они еще тем, что и у них есть голова, но только внизу, то есть ствол, волосы, но только под землей, то есть корни, и ноги, но только вверху, то есть сучья; это как если бы человек вздумал изобразить развилистый дуб.
И, подобно тому как вы, подагрики, по боли в ногах и лопатках предугадываете дождь, ветер, похолодание, всякую вообще перемену погоды, так же точно любое из этих деревьев корнями, стеблями, камедью, сердцевиной своей ощущает, какое именно древко растет под ним, и соответственно подготовляет наконечник и клинок. Правда, все на свете, кроме Бога, иной раз ошибаются. Исключения не составляет и сама Натура, коль скоро она производит на свет чудищ и уродов. Равным образом я подметил ошибки и у этих деревьев: так, например, одна высоченная полупика, росшая под этими железоплодными деревами, дотянувшись до ветвей, вместо наконечника обрела метлу, – ну что ж, пригодится для чистки дымоходов. Одно из копий вместо кинжалообразного наконечника обрело щипцы, – ничего, и это сойдет: будет чем снимать гусениц в саду. Древко алебарды обрело лезвие косы и стало похоже на гермафродита – не беда: косец и этому будет рад. Что Бог ни делает, все к лучшему. Когда же мы возвратились на корабли, я увидел, что за каким-то кустом какие-то люди чем-то и как-то занимались и как-то особенно усердно оттачивали какие-то орудия, которые где-то там у них торчали.
Глава X
О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров плутней
Спустя три дня пристали мы к Острову плутней, точному слепку с Фонтенбло, ибо земля здесь такая тощая, что кости ее (то есть скалы) прорывают кожу; почва – песчаная, бесплодная, нездоровая и неприятная. Лоцман обратил наше внимание на два небольших утеса, представлявших собою два правильных шестигранника, белизною же своею создававших впечатление, что они то ли из алебастра, то ли опушены снегом; лоцман, однако ж, уверил нас, что они состоят из игральных костей. По его словам, внутри этих утесов находилось семиэтажное жилище двадцати бесов азартной игры, которых у нас так боятся и которые носят следующие названия: самые большие из двойчаток, из парных костей, называются Шестериками, самые маленькие – Двухочковиками, средние же – Пятериками, Четвериками, Тройчатками, Двоешками. А были еще и такие названия: Шесть-и-пять, Шесть-и-четыре, Шесть-и-три, Шесть-и-два, Шесть-и-один, Пять-и-четыре, Пять-и-три и так далее. Тут только мне пришло в голову, что большинство игроков вызывают злых духов, ибо, бросая две кости на стол, они как бы в молитвенном экстазе восклицают: «Шестерик, дружочек мой, ко мне!» – это обращение к старшему черту; «Двухочковик, малыш, ко мне!» – это к младшему, «Четыре-и-два, детки мои, ко мне!» – и так они выкликают всех чертей по именам и прозвищам. И не только выкликают, но еще и стараются показать, что они с ними запанибрата. Справедливость требует отметить, что черти иногда мешкают явиться на зов, но у них есть на то свои причины. Как раз в это время они могут оказаться где-нибудь еще, в зависимости от того, кто прежде их вызвал. Это вовсе не значит, однако ж, что они лишены чутья и слуха. И слух и чутье у них превосходные, можете мне поверить.
Еще лоцман нам сказал, что вокруг и у самой подошвы шестигранных этих утесов произошло больше кораблекрушений и погибло больше человеческих жизней и ценного имущества, нежели вблизи всех Сиртов, Харибд, Сирен, Сцилл, Строфад[895], вместе взятых, и во всех пучинах морских. Я охотно этому поверил, особливо когда вспомнил, что в былые времена у мудрецов египетских Нептун условно обозначался иероглифическим знаком первого куба, Аполлон – одним очком, Диана – двумя, Минерва – семью и т. п.
Еще он нам сообщил, что здесь находится склянка священного Грааля, вещь божественная и мало кому известная. Панург до того умильно просил местных синдиков показать ее, что они в конце концов дали согласие, но торжественных церемоний при этом было тут втрое больше, чем когда во Флоренции показывали Юстиниановы Пандекты или же в Риме – полотенце Вероники[896]. Я отроду не видывал столько покровов, светильников, факелов, плошек и святынь. Под самый конец нам показали нечто напоминающее мордочку жареного кролика. Самое достопримечательное, что мы там узрели, это Веселое Лицо, мужа Скверной Игры, а также скорлупку от некогда высиженных и снесенных Ледою[897] двух яиц, откуда вылупились Кастор и Поллукс, братья Прекрасной Елены. Кусочек этой скорлупки мы выменяли у синдиков на хлеб. Перед отъездом мы купили у островитян кипу шляп и шапок, но только я не думаю, чтобы мы много выручили от их продажи. Впрочем, те, кто у нас их купит, прогадают еще больше.
Глава XI
О том, как мы прошли Застенок, где живет Цапцарап, эрцгерцог Пушистых Котов[898]
В Прокурации мы уже побывали, а потому оставили ее в стороне, а также прошли мимо пустынного Острова осуждения; чуть было мы не прошли и мимо Застенка, так как Пантагрюэль не хотел там высаживаться, и хорошо сделал бы, если б не высадился, ибо нас там по приказу Цапцарапа, эрцгерцога Пушистых Котов, схватили и взяли под стражу единственно потому, что кто-то из наших поколотил в Прокурации некоего ябедника.
Пушистые Коты – животные преотвратительные и преужасные: они питаются маленькими детьми, а едят на мраморе. Сами посудите, пьянчуги, какие приплюснутые должны у них быть носы! Шерсть у них растет не наружу, а внутрь; в качестве символа и девиза все они носят раскрытую сумку, но только каждый по-своему: одни обматывают ее вокруг шеи вместо шарфа, у других она висит на заду, у третьих – на брюхе, у четвертых – на боку, и у всех свои тайные на то причины. Когти у них длинные, крепкие и острые, и если к ним в лапы что попадется, то уж не вырвется. Иные носят на голове колпаки с четырьмя бороздками или же с гульфиками, иные – колпаки с отворотами, иные – ступковидные шапки, иные – нечто вроде саванов.
Когда мы очутились в их берлоге, какой-то побирушка, которому мы дали полтестона, сказал нам:
– Помоги вам Господи, добрые люди, благополучно отсюда выбраться! Приглядитесь получше к лицам этих мощных столпов, на коих зиждется правосудие Цапцарапово. Помяните мое слово – слово честного оборванца: ежели вам удастся прожить еще шесть олимпиад и два собачьих века, то вы увидите, что Пушистые Коты без кровопролития завладеют всей Европой и сделаются обладателями всех ценностей ее и богатств, – разве уж какое-нибудь их поколение внезапно лишится имущества и состояния, неправедно ими нажитого. Среди них царствует секстэссенция[899], с помощью которой они все хватают, все пожирают и все загаживают. Они вешают, жгут, четвертуют, обезглавливают, умерщвляют, бросают в тюрьмы, разоряют и губят все без разбора, и доброе и дурное. Порок у них именуется добродетелью, злоба переименована в доброту, измена зовется верностью, кража – щедростью. Девизом им служит грабеж, одобряемый всеми, за исключением еретиков, и во всех случаях жизни их не покидает сознание собственного величия и непогрешимости.
Дабы удостовериться в том, что я свидетельствую не ложно, обратите внимание на их ясли: они устроены ниже кормушек. Об этом вы когда-нибудь вспомните. И если на мир обрушатся чума, голод, война, ураган, землетрясение, пожары и другие бедствия, то не объясняйте их неблагоприятным совпадением планет, злоупотреблениями римской курии, тиранией царей и князей земных, лукавством святош, еретиков, лжепророков, плутнями ростовщиков и фальшивомонетчиков, невежеством и бесстыдством лекарей, костоправов и аптекарей, распутством неверных жен – отравительниц и детоубийц, – нет, вы всё приписывайте той чудовищной, неизъяснимой, неимоверной и безмерной злобе, которая беспрерывно накаливается и изготовляется в горнах Пушистых Котов. Люди так же мало о ней знают, как о еврейской каббале, – вот почему Пушистых Котов ненавидят, борются с ними и карают их не так, как бы следовало. Но если их когда-нибудь выведут на чистую воду и изобличат перед всем светом, то не найдется такого красноречивого оратора, который бы силою своего искусства их защитил; не найдется такого сурового, драконовского закона, который бы, грозя всем ослушникам карой, их охранил; не найдется такого правителя, который бы своею властью воспрепятствовал тем, кто, распалившись, вздумал бы загнать их всех в нору и сжечь живьем. Родные их дети, Пушистые Котята, и ближайшие их родственники не раз, бывало, в ужасе и с отвращением от них отшатывались. Вот почему, подобно Гамилькару, который заставил сына своего Ганнибала присягнуть и торжественно обещать всю свою жизнь преследовать римлян, покойный отец мой взял с меня слово, что я не уйду отсюда до тех пор, пока на Пушистых Котов не упадет с неба молния и не испепелит их как вторых титанов, как святотатцев и богоборцев, раз уж у людей до того очерствели сердца, что если в мире народилось, нарождается или же вот-вот народится зло, то сами они о нем не вспоминают, не чувствуют его и не предвидят, а кто и чувствует, те все равно не смеют, не хотят или же не могут искоренить его.
– Вот оно что! – сказал Панург. – Э, нет, я туда нe ходок, вот как Бог свят! Пойдемте назад! Бога ради, пойдемте назад!
Я побирушкой удивлен сильней,
Чем молнией в один из зимних дней*.
Когда же мы повернули назад, то оказалось, что дверь заперта, и тут нам сказали, что войти-то сюда легко, как в Аверн, а выйти трудно, и что без пропуска и разрешения нас не выпустят на том основании, что с ярмарки уходят не так скоро, как с базара, и что ноги у нас в пыли.
Совсем, однако ж, худо нам пришлось, когда мы попали в Застенок, ибо за пропуском и разрешением мы принуждены были обратиться к самому безобразному из всех кем-либо описанных чудищ. Звали его Цапцарап. Ни с кем не обнаруживал он такого разительного сходства, как с химерой, сфинксом, Цербером или же с Озирисом, как его изображали египтяне, а именно – с тремя сросшимися головами: головою рыкающего льва, лающего пса и воющего волка, причем все эти головы обвивал дракон, кусающий собственный хвост, а вокруг каждой из них сиял нимб. Руки у него были все в крови, когти, как у гарпии, клюв, как у ворона, зубы, как у четырехгодовалого кабана, глаза, как у исчадья ада, и все тело его покрывала ступковидная шапка с помпонами в виде пестиков, так что видны были только когти. Сиденьем для него самого и для его приспешников, Диких Котов, служили длинные, совсем новенькие ясли, над которыми, как нам рассказывал нищий, висели вверх дном весьма вместительные и красивые кормушки.
За сиденьем эрцгерцога красовалось изображение старухи в очках[900], державшей в правой руке чехол от серпа, а в левой – весы. Чаши весов представляли собою две бархатные сумки, из коих одна, доверху набитая мелочью, опустилась, другая же, без всякого груза, высоко поднялась. Сколько я понимаю, то было олицетворение Цапцарапова правосудия, совершенно, молвить кстати, не соответствовавшее представлениям древних фиванцев, которые после смерти дикастов своих и судей ставили им статуи, глядя по заслугам, из золота, из серебра или же из мрамора, но непременно безрукие.
Как скоро мы явились пред очи Цапцарапа, какие-то люди, облаченные в сумки, в мешки и в большущие обрывки документов, велели нам сесть на скамью подсудимых.
– Друзья мои небокоптители! Я с таким же успехом могу и постоять, – сказал Панург, – а то для человека в новых штанах и коротком камзоле скамья ваша будет чересчур низка.[901]
– Сядьте! Сколько раз вам повторять! – крикнули ему. – Коли не сумеете ответ держать, земля тот же час разверзнется и всех вас поглотит живьем.
Глава XII
О том, как Цапцарап загадал нам загадку
Как скоро мы сели, Цапцарап, окруженный Пушистыми Котами, злобно нам крикнул:
– А ну давай-ка, давай-ка!
– А ну давай-ка выпьем! – процедил сквозь зубы Панург.
– Какая-то блондинка, без мужчины[902]
Зачав ребенка, родила без муки
Похожего на эфиопа сына,
Хоть, издавая яростные звуки,
Прогрыз он ей, как юные гадюки,
Весь правый бок пред тем, как в мир явился.
Затем он дерзко странствовать пустился –
Где по земле ползком, а где летя, –
Чему немало друг наук дивился,
Его к людскому роду сопричтя*.
– А ну давай-ка разгадай-ка мне эту загадку, – продолжал Цапцарап, – а ну сей же час давай-ка отвечай-ка, что это значит.
– Ну вот ей-богу, будь у меня дома сфинкс, вот как у Верреса[903], который, ну вот ей-богу, является одним из ваших предшественников, – сказал я, – ну вот ей-богу, я разгадал бы загадку, ну вот ей-богу! Но только я при сем не присутствовал, ну вот ей-богу, я к этому делу не причастен!
– А ну давай-ка, давай-ка, – снова заговорил Цапцарап, – клянусь, не говоря худого слова, Стиксом, а ну давай-ка я тебе докажу, давай-ка, давай-ка докажу, что лучше было бы тебе попасться в когти к Люциферу, нежели к нам, – а ну давай-ка, давай-ка! Посмотри на наши когти, а ну давай-ка, давай-ка! Ты ссылаешься, дубина, на свою непричастность, как будто это может избавить тебя от пыток. А ну давай-ка, давай-ка, послушай, что я тебе скажу, давай-ка: законы наши – что паутина, в нее попадаются мушки да бабочки, – а ну давайте-ка, давайте-ка! – меж тем как слепни прорывают ее насквозь. Мы тоже за крупными мошенниками и за тиранами не гонимся, – они плохо перевариваются, от них, кроме вреда, ничего бы нам не было. Вы же, ни в чем не повинные, давайте-ка, давайте-ка, мои милые, – сам старший черт сейчас отпоет вас.
Брату Жану Виновкусителю наскучили речи Цапцарапа.
– Эй, господин черт в юбке! – сказал он. – Как он может объяснить тебе то, о чем он не имеет понятия? Ты хочешь, чтобы тебе врали?
– А ну давай-ка, давай-ка прикуси язык! – сказал Цапцарап. – За все время моего царствования не было еще такого случая, чтобы кто-нибудь заговорил, не дожидаясь вопроса. Кто спустил с цепи сумасшедшего этого болвана?
– Ты врешь, – сказал брат Жан, не разжимая губ.
– А ну давай-ка, давай-ка! Настанет твой черед отвечать – вот тут-то ты и узнаешь, почем фунт лиха, подлец!
– Ты врешь, – беззвучно произнес брат Жан.
– А ну давай-ка, давай-ка! Ты думаешь, здесь тебе академический лес[904], где бродят без всякого дела любители и искатели истины? Нет, брат, давай-ка, давай-ка, – у нас совсем иные порядки: здесь у нас смело говорят о том, чего не знают. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас сознаются в том, чего и не думали делать. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас с видом знатоков рассуждают о том, чему никогда не учились. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас, когда бесят, велят запастись терпением, бьют, а плакать не дают. А ну давай-ка, давай-ка! Я вижу, ты никем не уполномочен, а ну давай-ка, давай-ка, трясучка тебе в бок, а ну давай-ка, давай-ка, женись-ка на лихоманке!
– Бес, архибес, пантобес! – вскричал брат Жан. – Ты что же это, вздумал женить монаха? Эге-ге! Ну так ты еретик!
Глава XIII
О том, как Панург разгадывает загадку Цапцарапа
Цапцарап, делая вид, что не слышит, обратился к Панургу:
– А ну давай-ка, давай-ка, давай-ка! Что ж ты молчишь, шут гороховый?
Панург же на это ему ответил:
– А, да ну его к черту! Видно уж, пришла наша погибель, ну ее к черту, коли невинность здесь не ограждена, а черт, ну его к черту, отпевает покойников! Ну его к черту, я согласен заплатить за всех, только отпустите нас. Я больше не могу, ну его к черту!
– Отпустить? А ну давай-ка, давай-ка! – воскликнул Цапцарап. – За триста лет никто еще отсюда не уходил, не оставив шерсти, а чаще всего и шкуры. А ну давай-ка, давай-ка! Подумай сам, давай-ка, давай-ка: выходит, стало быть, мы с тобой поступили несправедливо? Ты и так человек несчастный, но ты будешь еще несчастнее, ежели не разгадаешь загадки. А ну давай-ка, давай-ка, – что она означает?
– Вот что, – отвечал Панург: – черный долгоносик родился, ну его к черту, от белого боба, ну его к черту, благодаря дыре, которую он в нем прогрыз, ну ее к черту, и он то летает, то ползает по земле, ну его к черту. Пифагор же, старейший любитель мудрости, то есть по-гречески – философии, ну ее к черту, утверждал, что долгоносик через метемпсихоз, ну его к черту, получил на придачу еще и человеческую душу. Если б вы были люди, ну вас к черту, то, по мнению Пифагора, после вашей лихой смерти души ваши вошли бы в тела долгоносиков, ну их к черту, ибо на этом свете вы все только грызете да жрете, а на том свете,
Осатанев от адской муки,
Вы грызть бы стали, как гадюки,
Бока своих же матерей*.
– Клянусь телом Господним, – молвил брат Жан, – я бы от всей души желал, чтобы дыра у меня в заду стала бобом и чтобы вокруг нее все было изгрызано вот этими вот долгоносиками.
При этих словах Панург швырнул на середину зала кошелек, туго набитый экю с изображением солнца. Услышав звон монет, Пушистые Коты, все как один, заиграли на своих собственных когтях, точно на скрипках без грифов, и заорали во все горло:
– Славная подмазка! Вот это дельце так дельце: смачное, лакомое, смазанное, как должно! Сейчас видно порядочных людей.
– А ну берите-ка, берите-ка, вот вам кошелек с золотыми экю! – молвил Панург.
– Суд понял вас правильно, – сказал Цапцарап. – А ну давайте-ка его сюда, давайте-ка, давайте-ка! А ну ступайте-ка, ребятки, проходите, – не такие уж мы черти, хотя и черные, – а ну-ка, ну-ка, ну-ка!
Из Застенка в гавань нас проводили какие-то судейские крючки. Дорогою они предуведомили нас, что, прежде чем сесть на корабли и пускаться в путь, нам надлежит щедро одарить госпожу Цапцарапку, а также и всех остальных Пушистых Кошек, в противном же случае нас-де снова отведут в Застенок.
– Шут с ними, – сказал брат Жан. – Посмотрим, какою суммою мы располагаем, и постараемся ублаготворить всех.
– Не забудьте пожаловать на винишко нам, горемыкам, – напомнили судейские крючки.
– Горемыки никогда не забывают о вине, – молвил брат Жан, – они помнят о нем во всякое время и во всякую пору.
Глава XIV
О том, как Пушистые Коты живут взятками
Не докончив еще своей речи, брат Жан увидел, что в гавань прибыли шестьдесят восемь галер и фрегатов; тут он бросился узнавать новости, между прочим – какими товарами эти суда нагружены, и обнаружил, что нагружены они мясом: зайцами, каплунами, голубями, свиньями, козулями, цыплятами, утками, утятами, гусятами и всякой прочей дичью. Еще ему попалось на глаза несколько штук бархата, атласа и камки. Тогда он обратился с вопросом к путешественникам, куда и кому везут они это добро. Они же отвечали, что все это для Пушистых Котов и Пушистых Кошек.
– А как бы вы назвали подобного рода всякую всячину? – спросил брат Жан.
– Взятками, – отвечали путешественники.
– Взявший взятку от взятки погибнет, и так оно всегда и бывает, – рассудил брат Жан. – Отцы нынешних Пушистых Котов сожрали тех добрых дворян, которые, как приличествовало их званию, посвящали свой досуг соколиной и псовой охоте, дабы этими упражнениями подготовить и закалить себя на случай войны, ибо охота есть не что иное, как прообраз сражения, и Ксенофонт недаром говорил, что из охоты, как из троянского коня, вышли все доблестные полководцы. Я человек неученый, но мне так говорили, и я этому верю. Души этих самых дворян, как уверяет Цапцарап, после их смерти переселились в кабанов, оленей, козуль, цапель, куропаток и других животных, коих они всю свою жизнь любили и искали. А Пушистые Коты не довольствуются тем, что разрушили и пожрали их замки, земли, владения, поместья, доходы и барыши, – они еще посягают на душу и кровь покойных дворян после их смерти! Этот наш оборванец – малый не дурак: он не зря обращал наше внимание на то, что кормушки у них над яслями!
– Да, но ведь был же обнародован указ великого нашего короля, воспрещающий под страхом смертной казни через повешение охоту на оленей, ланей, кабанов и козуль, – напомнил путешественникам Панург.
– Так-то оно так, – отвечал один путешественник за всех, – однако ж великий король всемилостив и долготерпелив. Между тем Пушистые Коты такие бешеные и так они жаждут христианской крови, что лучше уж мы ослушаемся великого короля, но только не преминем задобрить взятками Пушистых Котов, тем более что завтра Цапцарап выдает одну из своих Пушистых Кошек за разжиревшего и препушистого Котищу. В былые времена их называли сеноедами, но, увы, сена они уже больше не едят. Теперь мы их зовем зайцеедами, куропаткоедами, бекасоедами, фазаноедами, цыплятоедами, козулеедами, кроликоедами, свиноедами, – иной пищи они не потребляют.
– А, чтоб их! – воскликнул брат Жан. – На будущий год их станут звать котяхоедами, дристнеедами, г….едами. Верно я говорю?
– Правда, правда! – единодушно подтвердили путешественники.
– Давайте сделаем два дела, – предложил брат Жан. – Во-первых, заберем себе все эти припасы. Сказать по совести, соленья мне опротивели, у меня от них селезенка болит, ну да ничего не поделаешь. Путешественникам мы, конечно, щедро за все заплатим. Во-вторых, давайте вернемся в Застенок и обчистим всех этих чертовых Пушистых Котов.
– Нет уж, я туда ни под каким видом не пойду, – объявил Панург, – ведь я от природы слегка трусоват.
Глава XV
О том, как брат Жан Зубодробитель собирается обчистить Пушистых Котов
– Клянусь своею рясой, что это у нас за путешествие? – воскликнул брат Жан. – Это путешествие дристунов – мы только и делаем, что портим воздух, пукаем, какаем, считаем ворон и ни черта не делаем. Клянусь главою Господней, это не по мне: если я не совершу какого-нибудь геройского поступка, я не могу заснуть. Стало быть, вы меня взяли с собой единственно для того, чтобы я служил мессы и исповедовал? Клянусь светлым праздником, кто сейчас со мной не пойдет, того подлеца и мерзавца я заместо чистилища и в виде епитимьи швырну в пучину морскую, да еще вниз головой. Отчего шум Геркулесовой славы не утихнет вовек? Не оттого ли, что, странствуя по свету, Геркулес избавлял народы от власти тиранов, от заблуждений, от бед и тягот? Он убивал разбойников, чудищ, ядовитых змей и вредных животных. Почему бы и нам не последовать его примеру и не поступать так же, как он, во всех тех краях, через которые лежит наш путь? Он поразил стимфалид, лернейскую гидру, Кака, Антея, кентавров. Я-то сам человек неученый, но так говорят люди ученые. В подражание ему идем бить и грабить Пушистых Котов: ведь они хуже чертей – так избавим же эту страну от гнета тиранов! Я не верю в Магомета, однако будь я так же силен и могуч, то я бы у вас ни совета, ни помощи не попросил. А ну давайте-ка, давайте-ка! Пошли? Мы их перебьем без труда, уверяю вас, а они все терпеливо снесут, я в том не сомневаюсь нимало: ведь они терпеливо снесли от нас больше оскорблений, чем десять свиней в состоянии выпить помоев. Идем!
– Оскорбления и поношения мало их трогают, – заметил я, – им важно, чтобы в сумке у них были монеты, хотя бы даже за….ные. Может статься, мы и сокрушим их, как Геркулес, однако ж нам недостает повеления Эврисфеева. У меня сейчас одно желание: пусть бы Юпитер часика два провел у них так же, как некогда провел он время у Семелы, матери славного Бахуса.[905]
– Господь по неизреченному своему милосердию избавил нас от их когтей, – молвил Панург. – Что касается меня, то я туда не возвращусь: я все еще не могу прийти в себя и успокоиться после всех треволнений, которые мне пришлось там испытать. А взбешен я был там по трем причинам: во-первых, потому что я был взбешен, во-вторых, потому что я был взбешен, а в-третьих, потому что я был взбешен. Слушай ухом, а не брюхом, брат Жан, блудодей ты мой неповоротливый: всякий и каждый раз, как ты захочешь пойти ко всем чертям, предстать пред судом Миноса, Эака, Радаманта и Дита, я готов быть неразлучным твоим товарищем, я готов пройти с тобой Ахерон, Стикс, Коцит, осушить полный кубок летейской воды, уплатить за нас обоих Харону, когда он перевезет нас в своей ладье, но если ты непременно хочешь вернуться в Застенок не один, а с кем-нибудь, то ищи себе другого спутника, а меня уволь, я туда не пойду, и слово мое крепко, аки стена медная. Если только меня туда не повлекут силой и по принуждению, то сам я, пока жив, не направлю туда пути своего ближе, чем Кальпа отстоит от Абилы[906]. Разве Одиссей возвращался за мечом в пещеру Циклопа? Ручаюсь головой, что нет. В Застенке я ничего не забыл – и я туда не вернусь.
– О верный друг с душою неустрашимою и руками паралитика! – воскликнул брат Жан. – Попробую еще раз с вами переговорить, хотя не знаю, удастся ли мне переговорить такого хитроумного спорщика. Чего ради и кто это вас дернул швырнуть им кошелек с деньгами? Разве у нас их девать некуда? Не лучше ли было швырнуть им несколько стертых тестонов?
– Швырнул я кошелек потому, – отвечал Панург, – что Цапцарап то и дело открывал бархатную свою сумку и приговаривал « А ну давай-ка, давай-ка, давай-ка!» Отсюда я заключил, что нас освободят и выпустят на волю, только если мы, ну их всех к Богу, а ну дадим-ка им, а ну дадим-ка им, а ну дадим-ка им, ну их ко всем чертям, и дадим не чего-нибудь, а золота, ибо бархатная сия сума – не ковчежец для тестонов и мелкой монеты, а вместилище для экю с солнцем, – понял, брат Жан, блудодейчик мой маленький? Побей-ка с мое да побейся-ка с мое, так и сам запоешь по-другому. Словом, согласно строжайшему их приказу нам надлежит следовать дальше.
Судейские крючки все еще ожидали от нас в гавани некоей суммы; увидев же, что мы собираемся отчаливать, они объявили брату Жану, что мы не последуем дальше, пока не вручим положенной судейским чинам благодарности.
– Клянусь днем святого Дыркитру, – вскричал брат Жан, – вы все еще здесь, чертовы крючкотворы? Я и так зол, а вы еще мне докучать? Клянусь телом Господним, будет вам от меня на вино, можете мне поверить!
Тут он выхватил из ножон свой меч и, сойдя с корабля, вознамерился самым безжалостным образом их умертвить, но они тотчас перешли в галоп и только мы их и видели.
Однако ж на том злоключения наши не кончились, ибо некоторые из наших матросов, коих Пантагрюэль отпустил до нашего возвращения от Цапцарапа, собрались в ближайшем к гавани кабачке слегка подзакусить и пропустить стаканчик-другой для бодрости. Не знаю, уплатили они что полагается или нет, но только старая кабатчица, увидев брата Жана, обратилась к нему при трех свидетелях, коими оказались судебный разоритель, то бишь исполнитель, друг-приятель одного из Пушистых Котов, и два помощника, с пространной жалобой. Брат Жан долго внимал их речам и намекам, наконец не вытерпел и спросил:
– Итак, друзья мои крючкотворы, вы хотите сказать, что наши матросы – люди бесчестные? Ну, а я иного мнения, и я вам сейчас приведу самый веский довод, ибо мой меч при мне.
С этими словами он взмахнул мечом. Туземцы припустились рысью; старуха, однако ж, с места не сдвинулась и вновь попыталась втолковать брату Жану, что она его матросов за людей бесчестных отнюдь не почитает, – она, мол, жалуется только на то, что они ничего не уплатили ей за постель, на которой отдыхали после обеда, и просит за постель всего-навсего пять турских су.
– А ведь и правда недорого, – рассудил брат Жан. – Экий неблагодарный народ! Ну где еще найдут они за такие деньги постель? Я вам с удовольствием заплачу, только прежде надо бы посмотреть, что за постель.
Старуха привела его к себе, показала постель и, расхвалив все ее достоинства, объявила, что, назначив пять су, она, мол, лишнего не запрашивает. Брат Жан сперва уплатил ей пять су, затем рассек надвое перину и подушку, а перо пустил по ветру в окно. Старуха с криком: «Караул! На помощь!» – выбежала на улицу и занялась подбиранием перьев. Брат Жан, не обращая ни малейшего внимания на ее вопли, незримо, ибо воздух потемнел от перьев, отнес одеяло, матрац и две простыни на корабль и все это отдал морякам. Засим он сообщил Пантагрюэлю, что постели здесь много дешевле, нежели в Шинонском округе, даром что Шинон славится потильскими гусями, ибо за постель старуха спросила с него всего лишь пять дюжинников, а в Шиноне такая стоит не меньше двенадцати франков.
Как скоро брат Жан и все прочие взошли на корабль, Пантагрюэль велел отчаливать, но вскоре поднялся такой сильный сирокко, что мы сбились с пути и, чуть было вновь не попав к Пушистым Котам, оказались на крайне опасном месте, где море особенно глубоко и страшно и откуда юнге, с высоты фок-мачты, все еще было видно поганое жилье Цапцарапа, о чем он и объявил во всеуслышание; Панург же, ошалев от страха, крикнул:
– Хозяин, друг мой! Невзирая на вихри и волны, нельзя ли повернуть оглобли? О друг мой! К чему нам возвращаться в постылую эту страну, где я оставил свой кошелек?
В конце концов ветер пригнал их к другому острову, однако они, не решившись сразу подойти к пристани, остановились в доброй миле от гавани, как раз напротив отвесных скал.
Глава XVI
О том, как Пантагрюэль прибыл на Остров апедевтов[907], длиннопалых и крючкоруких, а равно и об ужасах и чудовищах, которые явились там его взору
Как скоро якоря были брошены и корабль остановился, на воду спустили шлюпку. Помолившись Богу и возблагодарив Его за то, что Он спас их и избавил от великой и грозной напасти, добрый Пантагрюэль со всеми своими спутниками сел в шлюпку, дабы высадиться на сушу, высадка же особых трудностей не представляла: на море было тихо, ветер улегся, и не в долгом времени они подплыли к скалам.
Когда же они ступили на сушу, Эпистемон, любовавшийся местоположением острова и причудливыми очертаниями скал, заметил нескольких островитян. Первый человек, к которому он обратился, носил короткую, королевского цвета, мантию, саржевый камзол с наполовину атласными, наполовину замшевыми рукавами и шапку с кокардой; словом, вид у него был вполне приличный, звали же его, как мы узнали впоследствии, Загребай. Эпистемон задал ему вопрос: есть ли названия у этих долин и причудливых скал? Загребай же ему ответил, что скалистая эта местность представляет собою колонию Прокурации, что называется она Реестр, а что если двинуться по направлению к скалам и перейти небольшой брод, то мы попадем на Остров апедевтов.
– С нами сила Экстравагант! – воскликнул брат Жан. – Чем же вы, добрые люди, здесь живете? Что пьете и из чего пьете? Я не вижу у вас никакой посуды, кроме свитков пергамента, чернильниц да перьев.
– Мы только этим и живем, – отвечал Загребай, – все, у кого есть дела на нашем острове, непременно должны пройти через мои руки.
– Это почему же? – спросил Панург. – Разве вы цирюльник, чтобы у вас все стриглись?
– Да, – отвечал Загребай, – я стригу кошельки.
– Клянусь Богом, – сказал Панург, – от меня вы гроша медного не получите, а я вас, милостивый государь, вот о чем попрошу: сведите нас к апедевтам, а то ведь мы сами-то из страны ученых, хотя меня, по правде сказать, они так ничему и не выучили.
Разговаривая таким образом, они быстро перешли брод и прибыли на Остров апедевтов. Пантагрюэля чрезвычайно удивило устройство здешних жилищ и обиталищ: люди здесь живут в огромном давильном прессе, к которому надлежит подняться примерно на пятьдесят ступенек вверх, но, прежде чем проникнуть в главный пресс (надобно заметить, что там есть и малые, и большие, и потайные, и средние, и всякие другие прессы), вы должны пройти длинный перистиль, где взору вашему явлены чуть ли не все орудия пытки и казни: виселицы, щипцы, костыли, дыбы, наводящие невольный страх.
Заметив, что Пантагрюэль на все это загляделся, Загребай сказал:
– Пойдемте дальше, сударь, это все безделицы.
– Хороши безделицы! – воскликнул брат Жан. – Клянусь душой теплого моего гульфика, у нас с Панургом зуб на зуб не попадает от страха. Я бы предпочел выпить, чем смотреть на эти ужасы.
– Идемте, – сказал Загребай.
Затем он подвел нас к небольшому, приютившемуся сзади прессу, который на языке этого острова назывался Пифиас. Можете не спрашивать, как тут ублажали себя мэтр Жан и Панург, ибо к их услугам оказались мальвазия, миланские сосиски, индюки, каплуны, дрофы и другие вкусные вещи, должным образом приготовленные и приправленные. Служивший помощником буфетчика мальчик, заметив, что брат Жан бросает умильные взоры на бутылочку, стоявшую подле буфета, в стороне от шеренги бутылок, сказал Пантагрюэлю:
– Сударь! Я вижу, что один из ваших приближенных строит глазки вон той бутылочке. Умоляю вас не трогать ее – она для господ начальников.
– Как? – спросил Панург. – Разве у вас есть господа? А я думал, вы все тут на равной ноге занимаетесь выжимкой винного сока.
По маленькой потайной лесенке Загребай вскорости привел нас в некую комнату и оттуда показал заседавших в большом прессе господ начальников, предуведомив, однако же, что доступ к ним без особого разрешения воспрещен, но что нам будет их отлично видно в окошечко, а они-де нас не увидят.
Приблизившись к окошку, мы обнаружили, что в большом прессе человек двадцать – двадцать пять заплечных, то бишь широкоплечих молодцов заседают за зеленым столом, заседают и все переглядываются, а руки у них длиной с журавлиную ногу, ногти же фута в два, не меньше, так как стричь ногти им воспрещено, вот они у них и изогнулись, что ятаганы или же абордажные крючья; и тут им поднесли огромную виноградную кисть с экстраординарного саженца, который часто приводит людей на эшафот[908]. Едва лишь кисть попала к ним в руки, они бросили ее под пресс, и вскоре на ней не осталось ни единой ягодки, из которой не был бы выдавлен золотой сок, так что, когда ее извлекли, она была до того суха и выжата, что соку или влаги в ней уже не было ни капли. По словам Загребая, такие пышные гроздья попадаются редко, однако ж пресс у них никогда не пустует.
– А много ли у вас, любезный друг, саженцев? – спросил Панург.
– Много, – отвечал Загребай. – Видите вон ту кисточку, что кладут сейчас под пресс? Это с десятинного саженца[909]. Ее уже на днях клали под пресс, да только сок ее припахивал поповской кубышкой, и господам начальникам приварка тут было маловато.
– Зачем же они ее снова кладут под пресс?
– А чтобы удостовериться, не осталось ли в ней случайно какого-нибудь недовзысканного соку, нельзя ли поднажиться хоть на мезге.
– Господи Твоя воля! – вскричал брат Жан. – И вы еще называете этих людей неучами? Какого черта! Да они вам из стены сок выжмут!
– Они так и делают, – подтвердил Загребай, – они частенько кладут под пресс замки, парки, леса и из всего извлекают питьевое золото.
– Может статься, вы хотите сказать – листовое, – поправил его Эпистемон.
– Нет, питьевое, – возразил Загребай, – здесь его пьют бутылками, в уму непостижимом количестве. Саженцев тут столько, что всех названий и не упомнишь. Пройдите сюда и взгляните вот на этот виноградник: здесь их более тысячи, и все они только и ждут, когда их гроздья наконец положат под пресс. Вот вам саженец общий, вот частный, вот фортификационный, вот заемный, вот дарственный, вот саженец побочных доходов, вот саженец усадебный, вот саженец мелких расходов, вот саженец почтовый, вот саженец пожертвований, вот саженец дворцовый.
– А что это за крупный саженец, вокруг которого столько маленьких?
– Это саженец сбережений – лучше его во всей нашей стране не сыщешь, – отвечал Загребай. – После того как его выжмут, от господ начальников, от всех поголовно, еще полгода разит этим запахом.
Как скоро господа начальники ушли, Пантагрюэль попросил Загребая провести нас в большой пресс, каковую просьбу тот весьма охотно исполнил. Когда мы туда вошли, Эпистемон, знавший все языки, начал объяснять Пантагрюэлю названия разных частей пресса, сам же пресс был большой, красивый, и сделан он был, по словам Загребая, из крестного древа, и над каждой его частью было написано на местном языке название. Винт пресса назывался приход; лохань – расход; гайка – государство; ствол – недоимки; барабан – неоплаченные векселя; поршни – погашенные ссуды; парные трубы – взысканные суммы; чаны – сальдо; рукоятки – податные списки; тиски – квитанции; плетушки – утвержденные оценки; корзинки – приказы об уплате; деревянные ведра – доверенности; воронка – окончательный расчет.
– Клянусь королевой Колбас, – сказал Панург, – египетским иероглифам далеко до этого жаргона. Черт побери, да ведь это полный ералаш, сапоги всмятку! А почему, собственно говоря, любезный мой дружочек, этих людей зовут здесь неучами?
– Потому, что они не ученые и ни в коем случае и не должны быть таковыми, – отвечал Загребай, – согласно распоряжению начальников, все здесь должно руководствоваться невежеством и не иметь под собой никаких оснований, кроме: так сказали господа начальники; так угодно господам начальникам; так распорядились господа начальники.
– Уж верно, они и на присаженных немало наживаются, – заметил Пантагрюэль.
– А вы думаете нет? – сказал Загребай. – У нас тут каждый месяц присягу снимают. Это не то что в ваших краях: раз в год снимут – и довольно.
Нам предстояло еще осмотреть множество маленьких прессов; когда же мы вышли из большого, то заметили столик, вокруг которого сидело человек пять неучей, грязных и сердитых, как ослы, коим прикрепили под хвостами хлопушки, и неучи эти пропускали через свой маленький пресс виноградную мезгу, оставшуюся после многократной выжимки; на местном языке они назывались инспекторами.
– Таких гнусных негодяев я отродясь не видал, – признался брат Жан.
После большого пресса мы осмотрели бесчисленное множество маленьких, битком набитых виноградарями, которые чистили ягоды особыми приспособлениями, так называемыми счетными статьями, и наконец вошли в комнату с низким потолком, где находился огромный двуглавый дог с брюхом, как у волка, и с когтями, как у ламбальского черта; его поили штрафным молоком, и по распоряжению господ начальников с ним здесь очень носились, потому что любой из них получал с него прибыли побольше, чем с иной богатой усадьбы, назывался же он на языке неучей Штраф в двойном размере. Отец его находился тут же; мастью и обличьем он от сына не отличался, но у него было не две, а целых четыре головы, две мужские и две женские, и назывался он Штраф в четырехкратном размере; то был самый кровожадный и самый опасный из здешних зверей, если не считать сидевшего в клетке дедушки, который носил название Просроченный вексель.
У брата Жана всегда оставались свободными двадцать локтей кишок, на случай если ему подвернется солянка из адвокатов, и он начал злиться и приставать к Пантагрюэлю, чтобы тот подумал об обеде и пригласил к себе Загребая; выйдя же черным ходом из пресса, мы наткнулись на закованного в цепи старика, не то неуча, не то ученого, черт его знает, словом на какого-то гермафродита, которого за очками совсем не было видно, словно черепаху за панцирем, и никакой другой пищи старик этот не признавал, кроме той, что на местном наречии именуется Проверкой. Увидев его, Пантагрюэль спросил Загребая, откуда родом сей протонотарий и как его зовут. Загребай нам пояснил, что он искони пребывает здесь – к великому прискорбию господ начальников, которые заковали его в цепи и морят голодом, прозывается же он Ревизор.
– Клянусь священными яичками папы, это плясун под чужую дудку, – сказал брат Жан. – Не понимаю, чего господа неучи так боятся этого лицемера. Приглядись к нему получше, друг мой Панург: по-моему, он похож на Цапцарапа, ей-богу, и какие бы они ни были неучи, а уж это-то они понимают не хуже всякого другого. На их месте я бы его плеткой из угриной кожи прогнал туда, откуда он явился.
– Клянусь восточными моими очками, брат Жан, друг мой, ты прав, – молвил Панург, – по роже мерзкого этого лжеревизора сейчас видно, что он еще неученее и злее всех здешних бедных неучей, – те по крайности выжимают себе что под руку подвернется, без проволочки: раз-два, и виноградник обчищен, без всяких там судебных разбирательств и издевательств, – воображаю, как злы на них за это Пушистые Коты!
Глава XVII
О том, как мы прошли остров Раздутый, а равно и о том, как Панург едва не был убит
В ту же минуту мы на раздутых парусах двинулись к острову Раздутому и дорогой поведали наши приключения Пантагрюэлю. Пантагрюэля же рассказ наш в жестокое привел уныние, и, дабы развлечься, он даже сочинил на сей предмет несколько элегий. Прибыв к месту назначения, мы немного отдохнули и сделали запас пресной воды и дров; островитяне же с виду показались нам отнюдь не врагами бутылки и изрядными чревоугодниками. У всех были вздутые животы, и все лопались от жира; и еще мы здесь заметили то, чего нигде больше не наблюдалось, а именно: они распарывали себе кожу, чтобы выпустить жир, точь-в-точь как щеголи у нас в Турени разрезают верх штанов, чтобы выпустить тафту, и делали они это, по их словам, не из тщеславия или же кичливости, а просто потому, что иначе, мол, кожа не выдержит. Благодаря этому они внезапно становились выше ростом, – так садовники подрезают молоденькие деревца, чтобы они скорее росли.
Неподалеку от гавани стоял кабачок, по наружному виду весьма привлекательный и красивый, а возле него собралась толпа раздутого народа всякого пола, возраста и состояния, и это навело нас на мысль, что здесь готовится великое торжество и пиршество. Оказалось, однако ж, что все эти люди созваны на обжирание хозяина, – вот почему сюда с великою поспешностью стекались близкие и дальние родственники и свойственники. Мы не поняли этого выражения и решили, что под обжиранием здесь подразумевают какое-нибудь празднество, так же как мы говорим обручение, обвенчание, обзаконивание, обкручение, но нам сообщили, что хозяин трактира, при жизни великий шутник, великий обжора, великий охотник до лионских пирожков, великий лясоточитель, не вылезавший, подобно руайакскому трактирщику, из-за стола, десять лет подряд беспрестанно лопался от жира, ожирел окончательно и теперь по местному обычаю оканчивает свои дни обжираясь, оттого что ни брюшина, ни кожа, столько лет вспарываемая, не могут уже более прикрывать и придерживать его кишки, и в конце концов они у него вываливаются наружу, как вываливается у бочки днище.
– Добрые люди! – заговорил Панург. – А что ж вы не догадались стянуть ему хорошенько брюхо толстыми ремнями или деревянными, а в случае надобности и железными обручами? Ему тогда не так-то легко было бы вывалить наружу внутренности, и так бы скоро он не обжирнулся.
Не успел Панург это вымолвить, как раздался сильный, оглушительный взрыв, точно могучий дуб раскололся пополам, и тут нам пояснили, что обжирание наступило и что взрыв этот был предсмертным пуком трактирщика.
По сему обстоятельству мне припомнился досточтимый шательерский аббат, тот самый, который никогда не резвился со своими горничными nisi in pontificalibus[910]; друзья и родные всё приставали к нему, чтобы он бросил на старости лет свое аббатство, но аббат так прямо и объявил: перед тем как лечь, он, мол, ни за что не разоблачится, и последним-де звуком, который издаст его высокопреподобие, будет не простой, но аббатский пук.
Глава XVIII
О том, как наш корабль сел на мель и как мы были спасены путешественниками, ехавшими из Квинты
Выбрав якоря и канаты, мы подставили паруса легкому зефиру. Когда же мы прошли около двадцати двух миль, внезапно закрутился яростный вихрь, однако ж некоторое время мы с помощью булиней и парусов фок-мачты еще кое-как его обходили и выжидали – единственно, впрочем, для того, чтобы не перечить лоцману, который уверял нас, что по причине слабости встречных ветров, по причине той забавной борьбы, которую они ведут между собою, а равно и потому, что небо ясно и море спокойно, нам хоть и не должно ждать чего-нибудь особенно хорошего, но зато не следует бояться чего-нибудь особенно дурного; в подтверждение этого он почел уместным привести изречение философа, советовавшего держаться и терпеть[911], то есть выжидать. Вихрь, однако ж, так долго не утихал, что лоцман, уступая настойчивой нашей просьбе, попытался пробиться сквозь него и двигаться все в том же направлении. И точно: подняв паруса на бизани и направив руль прямо по стрелке компаса, он воспользовался внезапно налетевшим яростным шквалом и пробился сквозь круговерть. Но мы попали из огня да в полымя: все равно как если бы мы, избежав Харибды, наткнулись на Сциллу, ибо, пройдя две мили, мы сели на мель, такую же, как в проливе св. Матфея.
Сильный ветер свистал в снастях, все мы в великое впали уныние, и только брат Жан нимало не тужил, напротив: подбадривал и утешал то того, то другого, – он предсказывал, что скоро небо выручит нас, и уверял, что видел над реей Кастора.
– Эх, кабы дал нам Бог очутиться сейчас на суше, – молвил Панург, – и чтобы у каждого из вас, страстных мореплавателей, оказалось по двести тысяч экю! Я бы ради такого случая подоил козла и натолок вам воды в ступе. Послушайте, я даже согласен на всю жизнь остаться холостяком, только устройте так, чтобы я мог сойти на берег, и дайте мне лошадку, а без слуги-то я уж как-нибудь обойдусь. Уход за мной лучше всего бывает тогда, когда у меня нет слуги. Плавт верно заметил, что число наших крестов, то есть огорчений, докук и неурядиц, соответствует числу наших слуг, даже если слуги лишены языка – самого опасного и зловредного их органа, из-за которого для них были придуманы пытки, муки и геенны, а не из-за чего-либо другого, хотя в наше время за пределами нашего отечества доктора прав алогично, то есть неразумно, толкуют это место в самом расширительном смысле.
Тут вплотную к нам приблизился груженный барабанами корабль, среди пассажиров коего я узнал людей почтенных, между прочим Анри Котираля[912], старинного моего приятеля; на поясе у него висел, как у женщин – четки, большущий ослиный причиндал, в левой руке он держал засаленный, замызганный, старый, грязный колпак какого-нибудь шелудивого, а в правой – здоровенную кочерыжку. Узнав меня, он вскрикнул от радости и сказал:
– А ну, что это у меня? Поглядите (тут он показал на ослиный причиндал), вот настоящая альгамана[913], докторская шапочка – это наш единственный эликсир, а вот это (он показал на кочерыжку) – это Lunaria major[914]. К вашему возвращению мы добудем философский камень.
– Откуда вы? – спросил я. – Куда путь держите? Что везете? Знаете теперь, что такое море?
– Из Квинты[915]. В Турень. Алхимию. Как свои пять пальцев.
– А кто это с вами на палубе? – спросил я.
– Певцы, музыканты, поэты, астрологи, рифмоплеты, геоманты, алхимики, часовых дел мастера, – отвечал он, – все они из Квинты и везут с собой оттуда прекрасные, подробные рекомендательные письма.
Не успел он договорить, как Панург в запальчивости и раздражении вскричал:
– Вы же все умеете делать, не исключая хорошей погоды и маленьких детей, так почему же вы не возьмете наш корабль за нос и без промедления не спустите его на воду?
– Я об этом как раз и думал, – отвечал Анри Котираль. – Сей же час, сию же минуту вы будете сняты с мели.
И точно: по его распоряжению выбили дно у семи миллионов пятисот тридцати двух тысяч восьмисот десяти больших барабанов, прорванной стороной повернули барабаны к шканцам и туго-натуго перевязали канатами, нос нашего корабля притянули к их корме и прикрепили к якорным битенгам. Затем одним рывком корабль наш был снят с мели, и все это было проделано с легкостью необычайною и ничего, кроме удовольствия, нам не доставило, ибо стук барабанов, сливаясь с мягким шуршаньем гравия и подбадривающим пением матросов, показался нам не менее приятным для слуха, чем музыка вращающихся в небе светил, которую Платон будто бы слышал ночами во сне.
Не желая оставаться у них в долгу, мы поделились с ними колбасами, насыпали им в барабаны сосисок и скатили к ним на палубу шестьдесят две бочки вина, но тут на их корабль совершили внезапное нападение два громадных физетера и вылили на него столько воды, сколько не наберется в реке Вьенне от Шинона до Сомюра, и эта вода залила им все барабаны, замочила им все реи и просочилась через воротники в штаны. Панург, глядя на это, пришел в восторг неописуемый и так натрудил себе селезенку, что боли у него потом продолжались свыше двух часов.
– Я было хотел угостить их вином, а тут вовремя подоспела вода, – сказал он. – Пресной водой они гнушаются, они ею только руки моют. А вот эта прелестная соленая водичка послужит им бурою, селитрою, аммиачною солью в кухне Гебера.[916]
Нам не представилось возможности еще с ними побеседовать, ибо первый порыв ветра тотчас же отнял у нас свободу управления рулем, и тогда лоцман упросил нас всецело положиться на него, с тем чтобы самим кутить без всякой помехи, если же мы, дескать, хотим благополучно добраться до королевства Квинты, то нам надлежит обходить вихрь и плыть по течению.
Глава XIX
О том, как мы прибыли в королевство Квинтэссенции, именуемое Энтелехией
На протяжении полусуток мы благоразумно обходили вихрь и только на третий день, заметив, что воздух сделался прозрачнее, благополучно вошли в гавань Матеотехнию, неподалеку от дворца Квинтэссенции. В гавани нам бросилось в глаза, что арсенал охраняет великое множество лучников и ратников. Сперва мы было струхнули, да и было отчего, – они отобрали у нас оружие и дерзко с нами заговорили:
– Откуда, молодцы, путь держите?
– Из Турени, братцы, – отвечал Панург. – Следственно, мы из Франции, и нас снедает желание поклониться госпоже Квинтэссенции и посетить достославное королевство Энтелехию.
– Как вы сказали? – переспросили они. – Вы говорите Энтелехия или же Энделехия?[917]
– Братцы, голубчики! – сказал Панург. – Мы люди простые, дурашливые, уж вы не осудите грубый язык наш, зато сердца у нас чистые и бесхитростные.
– Мы неспроста задали вопрос, знаете ли вы, какая между этими двумя словами разница, – продолжали они. – Из Турени у нас перебывало много народу – все как на подбор славные увальни, и слово это они выговаривали правильно, а вот из других краев к нам приезжали гордецы, надутые, как шотландцы, и не успеют, бывало, приехать, сейчас же давай с нами препираться, ну да разве им что внушишь? Шиш! У вас у всех там столько свободного времени, что вы не знаете, куда его девать, и тратите вы его на то, чтобы говорить, спорить и писать всякий вздор о нашей госпоже королеве. Цицерон не нашел ничего лучшего, как отвлечься ради этого от своего Государства, и Диоген Лаэртский туда же, и Феодор Газа, и Аргиропуло, и Виссарион, и Полициано, и Бюде, и Ласкарис, и все эти чертовы пустоголовые мудрецы, коих число было бы не так велико, когда бы к ним уже в наше время не присоединились Скалигер, Биго, Шамбрие, Франсуа Флери[918] и еще какие-то саврасы без узды. Эх, жабу им в горло и в зев! Ну уж мы их…
– Эге-ге, да он льстит чертям! – пробормотал Панург.
– Вы же сюда прибыли не для того, чтобы защищать их дурачества, у вас и намерений таких нет, а потому мы с вами не будем больше о них говорить. Аристотель, основоположник и образец всякой философии, является крестным отцом нашей госпожи королевы, и он весьма удачно и метко назвал ее Энтелехией. Энтелехия – вот ее настоящее имя. С….ь мы хотели на тех, кто назовет ее иначе. Кто назовет ее иначе, тот попадет пальцем в небо. А вас – милости просим!
Они заключили нас в свои объятия, и это привело нас в восторг. Панург шепнул мне на ухо:
– Ну как, брат, страшновато тебе было во время этой осады?
– Слегка, – отвечал я.
– А мне было страшнее, – признался он, – чем некогда воинам Ефраимовым, когда их убивали и топили галаадитяне за то, что они вместо «шибболет» выговаривали «сибболет». А ведь во всей Босе не найдется такого человека, который целым возом сена сумел бы заткнуть мне задний проход.
Засим военачальник молча и с великими церемониями повел нас во дворец королевы. Пантагрюэль хотел с ним о чем-то поговорить, но военачальник, так и не дотянувшись до его уха, потребовал лестницу или же высокие ходули.
– Баста! – сказал он наконец. – Была бы на то воля нашей королевы, мы бы с вами сравнялись в росте. И так оно и будет, стоит ей только пожелать.
В первых галереях мы встретили тьму-тьмущую больных, коих расставили по разным местам соответственно многоразличию заболеваний: прокаженные толпились совсем отдельно, отравленные – в одном месте, чумные – в другом, с дурной болезнью – в первом ряду и т. п.
Глава XX
О том, как Квинтэссенция лечила болезни музыкой
Во второй галерее военачальник показал нам молодую даму (хотя ей было по малой мере тысяча восемьсот лет), красивую, изящную, пышно одетую, окруженную придворными дамами и кавалерами.
– Сейчас не время с ней говорить, – заметил военачальник, – вы только следите внимательно за всеми ее действиями. У вас там, в ваших королевствах, иные короли фантастическим способом лечат некоторые болезни, как-то: золотуху, падучую, а равно и перемежающуюся лихорадку, – лечат возложением рук, и ничем больше. Наша королева лечит от всех болезней, не прикасаясь к недугующим, а лишь наигрывая им ту или иную, в зависимости от заболевания, песенку.
Тут он показал нам органы, коих звуки творили чудеса. Они поражали необыкновенным своим устройством: трубы, в виде палочек, были из кассии[919], музыкальный ящик – из бакаутового дерева, пластинки – из ревеня, педали – из турбита, клавиатура – из скаммонии.
Пока мы рассматривали необычайный, доселе не виданный орган, абстракторы, сподизаторы, масситеры, прегусты, табахимы, хахамимы, нееманимы, рабребаны, ниреины, розены, недибимы, неаримы, саганимы, перашимы, хасинимы, саримы, шотримы, аботы, амилимы, ахашдарпнины, мебины, гиборимы[920] и другие прислужники королевы ввели прокаженных; она сыграла им какую-то песенку – они тотчас же и вполне излечились. Затем были введены отравленные – она сыграла им другую песенку, и болезнь как рукой сняло. То же самое было со слепыми, глухими, немыми и паралитиками. Все это, естественно, привело нас в трепет: мы пали ниц как бы в экстазе и восторге от всепоглощающего созерцания и любования тою целебною силою, которая у нас на глазах исходила от госпожи королевы, и не в состоянии были вымолвить ни слова. Так мы всё и лежали на полу, пока наконец она не дотронулась до Пантагрюэля красивым букетом белых роз, который держала в руке, не привела нас в чувство и не заставила подняться. Затем она обратилась к нам с шелковыми словами, с такими, с какими, по мнению Парисатиды, надлежало обращаться к сыну Парисатиды – Киру, или, уж во всяком случае, со словами из алой тафты:
– Благородство, излучаемое циркумференцией[921] ваших особ, дает мне полное представление о добродетели, сокрытой у вас в душе; ощущая же медоточивую сладость ваших смиренных изъявлений преданности, я легко убеждаюсь в том, что сердца ваши свободны от зловредного и напыщенного суемудрия и вольнодумства, что они впитали в себя редкостные иноземные учения, между тем нравы непросвещенной черни ныне таковы, что к учениям этим можно как угодно тяготеть, да не так-то легко к ним пробиться. Вот почему я, в свое время возвысившаяся над личными пристрастиями, ныне не могу удержаться от пошлых слов: вы мои дорогие, предорогие, распредорогие гости.
– Я человек неученый, – сказал мне на ухо Панург, – отвечайте вы, если хотите.
Я, однако ж, ничего не ответил, не ответил и Пантагрюэль; все мы по-прежнему хранили молчание.
Тогда снова заговорила королева:
– Это ваше безмолвие указывает на то, что вышли вы не только из школы пифагорейской, от коей издревле берет начало постепенно размножившийся род моих пращуров, но что, кроме того, и в Египте, сей колыбели возвышенной философии, назад тому множество лун вы грызли себе ногти и чесали голову пальцем. В пифагорейской школе безмолвие являло собою символ знания, египтяне также возвеличили и обожествили молчание, а первосвященники Гиерополя приносили жертвы великому богу, не произнося ни слова, бесшумно и безмолвно. В намерения мои ни в малой мере не входит выказать по отношению к вам отсутствие признательности, – напротив того, я намерена в наглядной форме эксцентрировать вам мои мысли, хотя бы даже сущность их от меня абстрагировалась.
Окончив эту речь, она обратилась к прислужникам своим с кратким повелением:
– Табахимы, к Панацее!
Как скоро она произнесла эти слова, табахимы обратились к нам с просьбой извинить королеву за то, что она не будет с нами обедать, ибо за обедом она ничего, мол, не ест, кроме некоторых категорий, сехаботов, аменимов, димионов, абстракций, хирхуринов, халоминов, вторичных интенций, харадотов[922], антитез, метемпсихоз и трансцендентных пролепсисов.
Затем нас отвели в небольшую комнату, обитую тревогами. Одному Богу известно, как славно нас там угостили. Говорят, Юпитер на дубленой шкуре козы, выкормившей его на Крите, той самой шкуре, которая служила ему щитом в битве с титанами (за что он и был прозван Эгиохом), записывает все, что творится на свете. Клянусь честью, друзья мои пьяницы, не то что на одной, а и на восемнадцати козьих шкурах не перечислить тех дивных яств, кушаний и блюд, какие нам подавались, даже если бы мы стали писать такими же маленькими буквами, какими была написана та Гомерова Илиада, которую читал Цицерон, уверявший, что ее можно было прикрыть одной ореховой скорлупкой. О себе скажу, что, будь у меня сто языков, сто ртов, железная глотка и будь я сладкоречив, как Платон, мне и четырех книг было бы мало, чтобы описать вам хотя бы одну треть от половины того, чем нас потчевали. Пантагрюэль же мне сказал, что, по его разумению, слова «К Панацее!», с которыми госпожа королева обратилась к табахинам, имеют у них смысл символический и означают пир на весь мир, – так Лукулл, желая как-нибудь особенно угостить друзей своих, хотя бы даже явившихся неожиданно, как это случалось иной раз с Цицероном и Гортензией, говорил: «У Аполлона!»
Глава XXI
О том, как королева проводила время после обеда[923]
По окончании трапезы один из хахамимов провел нас в залу госпожи королевы, и там мы увидели, как она, по своему обыкновению окруженная принцами и придворными дамами, после принятия пищи просеивает, провеивает, пропускает и проводит свое время сквозь большое красивое решето из белого и голубого шелка. Затем они, возрождая древность, плясали все вместе
кордакс, калабризм,
эммелию, молосскую,
сициннию, кернофор,
ямбическую, монгас,
персидскую, терманстрию,
фригийскую, флоралию,
никатизм, пирриху[924],
фракийскую, а равно и многие другие пляски.
Потом, с дозволения королевы, мы осмотрели дворец и увидели там столько нового, чудесного и необычайного, что я еще и сейчас при одном воспоминании об этом прихожу в восторг. Всего более потрясло нас, впрочем, искусство ее придворных: абстракторов, перазонов, недибимов, сподизаторов и других, – они сказали нам напрямик, без утайки, что госпожа королева делает только невозможное и исцеляет только неизлечимых больных, меж тем как они, ее помощники, заняты лечением других болезней.
Я видел, как некий юный перашим справлялся с венерическими заболеваниями, да еще с весьма трудными случаями, вроде руанских: он лишь троекратно касался зубообразного позвонка венериков обломком деревянного башмака.
Я видел, как другой великолепно лечил гидропиков, тимпанистов, асцитиков и гипозаргиков[925]: девять раз подряд, без всякого перерыва, он ударял их по животу обоюдоострой тенедосской секирой.
Третий мигом вылечивал все виды лихорадки: он привязывал больным к поясу с левой стороны хвост лисицы, по-гречески именуемый аlорех.
Четвертый лечил зубную боль только тем, что трижды промывал корень больного зуба бузинным уксусом, а затем советовал больному полчаса посушить зуб на солнце.
Пятый лечил все виды подагры, острую, хроническую, наследственную и благоприобретенную: он только заставлял больного закрыть рот и открыть глаза.
Я видел, как шестой в несколько часов вылечил девять почтенных дворян от болезни св. Франциска[926]: он освободил их от всех долгов и каждому из них повесил на шею веревку, к коей привязана была мошна, вмещавшая десять тысяч экю с солнцем.
Седьмой с помощью некоего чудодейственного приспособления выбрасывал в окна дома и таким образом проветривал их.
Восьмой излечивал все виды истощения: малокровие, сухотку, худобу, не прибегая ни к ваннам, ни к молочной диете, ни к припаркам, ни к пластырям, ни к каким-либо другим средствам, а лишь постригая больных сроком на три месяца в монахи. И он уверял нас, что если уж они во иноческом чине не разжиреют, значит, и врачебное искусство и сама природа в сем случае бессильны.
Наконец, еще один лекарь был окружен множеством женщин, образовавших два ряда: один ряд составляли девицы белолицы, истинные чаровницы, любезницы, прелестницы, готовые, как мне показалось, ко всем услугам, а другой – старухи, беззубые, с гноящимися глазами, морщинистые, почерневшие, труповидные. Пантагрюэлю пояснили, что лекарь сей переплавляет и омолаживает старух, которые благодаря его искусству превращаются в таких вот девушек, а между тем девушки эти тоже были старухами, но он их как раз сегодня переплавил и полностью восстановил их былую красоту, формы, изящество, рост и телосложение, какими они отличались, когда им было лет по пятнадцать-шестнадцать, – восстановил все, за исключением пяток, пятки же у них становятся не в пример короче, нежели в пору их ранней юности. Вот отчего, омолодившись, они при встречах с мужчинами показывают необычайную покорность и, даром времени не теряя, падают на спину.
Старухи с необычайным благоговением дожидались каждая своей очереди, всё приставали к врачу и твердили, что для естества нет, дескать, горшей муки, когда красота уж не та, а все ж – невтерпеж. В практике этот врач недостатка не имел и зарабатывал недурно. Пантагрюэль спросил, не омолаживает ли он путем переплава и стариков; ему ответили, что нет; впрочем, мужчина может омолодиться путем сожительства с переплавленною женщиною, ибо он от нее заразится пятой разновидностью венерической болезни, так называемым облуплением, или, по-гречески, офиазисом[927], при котором люди меняют и волосы и кожу, как меняют ее ежегодно змеи, и тогда, будто к аравийскому фениксу, к нему возвратится молодость. Вот он, истинный источник юности. Благодаря ему дряхлый старик становится молодым, жизнерадостным, бодрым, как это, если верить Еврипиду, случилось с Иолаем[928], или, по милости Венеры, с прекрасным Фаоном, которого так любила Сафо, с Тифоном – стараниями Авроры, с Эсоном, который обязан был этим Медее, а также с Ясоном, который, по свидетельству Ферекида и Симонида, был ею переиначен и омоложен, а равно, согласно Эсхилу, и с кормилицами славного Бахуса, и не только с ними самими, но и с их мужьями.
Глава XXII
О том, как прислужники Квинты занимались разными делами, а равно и о том, как госпожа королева утвердила нас в должности абстракторов
Затем я увидел, что многие из упомянутых прислужников оттирают эфиопам дном корзинки только живот, и ничего более, от чего те малое время спустя белеют.
Другие на трех парах лисиц, впряженных в одно ярмо, пахали песчаный берег моря и попусту не теряли ни единого зернышка.
Третьи мыли черепицу и сводили с нее краску.
Четвертые долго толкли в мраморной ступке наждак, который у вас называется пемзой, и таким путем извлекали из него воду и изменяли его состав.
Пятые стригли ослов и получали отменную шерсть.
Шестые собирали с терновника виноград, а с репейника смоквы.
Седьмые доили козла и с великой пользой для хозяйства сливали молоко в решето.
Восьмые мыли ослам голову и после мытья щелок не выбрасывали.
Девятые ловили сетями ветер, а вместе с ветром и преогромных раков.
Я видел, как некий юный сподизатор ловко добывал из дохлого осла газы и потом продавал их по пять су за локоть.
Другой гноил сехаботов. Лакомое, должно полагать, блюдо!
Панурга, однако ж, препаскудным образом вырвало при виде некоего ахашдарпнина, гноившего целую лохань человеческой мочи в лошадином навозе, смешанном с изрядным количеством христианского дерьма. Экий невежа! А прислужник нам пояснил, что дистиллированною этою жидкостью он поит королей и великих князей и продлевает им веку на добрую туазу, а то и на целых две.
Иные колом бацали колбасы.
Иные обдирали угрей с хвоста, причем угри поднимали крик только после того, как уже были ободраны, – не в пример угрям меленским.
Иные из ничего творили нечто великое, а великое обращали в ничто.
Иные резали огонь ножом, а воду черпали решетом. Иные мастерили луну из чугуна, а из молока – облака.
Мы видели, как двенадцать прислужников пировали под сенью дерев и пили из красивых и емких сосудов вино четырех сортов, вино холодное, чудесное, на все вкусы, и нам пояснили, что это они, как здесь принято, поднимают погоду и что именно так поднимали в былое время погоду Геркулес совместно с Атлантом.
Иные по одежке протягивали ножки, и это занятие показалось мне ласкающим взор и вместе полезным.
Иные клали зубы на полку и в это время не слишком усердно ходили на двор.
Иные в обширном цветнике старательно измеряли скачки блох, да еще уверяли, что это занятие более чем необходимое для управления королевствами, для ведения войн, для поддержания порядка в государствах, и ссылались в том на Сократа, первого низведшего философию с небес на землю, из праздной забавы превратившего ее в полезное и прибыльное дело и, как удостоверяет квинт-эссенциал Аристофан, половину времени, которое он посвящал науке, употреблявшего на измерение блошиных скачков.
Я видел, как два гиборима, стоя на башне, исполняли обязанности караульных, – нам сказали, что это они охраняют луну от волков.
В углу сада я встретил четырех человек, о чем-то ожесточенно споривших и готовых вцепиться друг дружке в волосы; осведомившись о причине распри, я узнал, что вот уже четыре дня, как они обсуждают три важные сверхфизические проблемы, от решения коих они ожидали золотых гор. Первая проблема касалась тени невыхолощенного осла; вторая – дыма от фонаря; третья – козьей шерсти: шерсть это или не шерсть. Кроме того, как нам стало известно, они не усматривают ничего невероятного в том, что два противоречивых суждения могут быть истинны по модусу, форме, фигуре, а также во времени. Между тем парижские софисты скорее перейдут в другую веру, чем признают это положение.
Мы все еще внимательно следили за необычайными действиями этих людей, когда, уже при свете ясного Геспера, перед нами предстала госпожа королева со своею доблестной свитой. При ее появлении мы вновь ощутили трепет, и в очах наших померкнул свет. Оцепенение наше не укрылось от взоров королевы, и она тотчас же обратилась к нам:
– Мысль человеческую заставляет блуждать в безднах изумления не верховенство последствий, в тесной связи коих с причинами естественными люди убеждаются воочию благодаря хитроумию искусных мастеров, – нет, их ошеломляет новизна опыта, воздействующая на их чувства, о степени же легкости самого действия люди судить не могут, коль скоро прилежное изучение не сочетается у них с ясностью представлений. Итак, совладайте с coбoй и отриньте всякий страх, как видно, внушенный вам деяниями кого-либо из прислужников моих. Смотрите, слушайте и созерцайте по своему произволению все, что ни есть в моем доме, и мало-помалу вы освободитесь от ига невежества. Таково мое желание, а дабы вы удостоверились в его искренности, равно как и в уважении к той живой любознательности, какую я читаю у вас в сердцах, ныне я утверждаю вас в должности и звании моих абстракторов. Гебер, мой первый табахим, перед вашим отъездом занесет вас в списки.
Мы молча и почтительно изъявили ей свою признательность и согласились отправлять славную эту должность.
Глава XXIII
О том, как королеве был подан ужин и как она ела
Окончив речь, госпожа королева обратилась к своим придворным и сказала:
– Пищевод, этот всеобщий посол, питающий все наши органы, как низшие, так равно и высшие, докучает нам восполнением того, что было ими утрачено в силу постоянного действия естественной теплоты и первоосновной влаги, утраченное же возмещает он притоком потребной каждому из них пищи. Сподизаторы, хасинимы, нееманимы и перашимы! Вам остается лишь проворно накрыть столы и уставить их всеми дозволенными видами питательных веществ. Что же касается вас, доблестные прегусты, а равно и вас, любезные моему сердцу масситеры, то хитроумие ваше, с усердием и рвением сочетающееся, мне хорошо известно: я еще не успею отдать приказание, а вы уже исполняете свой долг, – вы бодрствуете вечно. Я вам только напоминаю о ваших обязанностях.
Сказавши это, королева с несколькими придворными дамами на некоторое время удалилась – нам было сказано, что она ушла принимать ванну, каковой обычай был распространен у древних не меньше, чем у нас теперь мытье рук. Столы были проворно расставлены и накрыты дорогими скатертями. Порядок трапезы был такой, что госпожа королева не вкушала ничего, кроме небесной амброзии, и ничего не пила, кроме божественного нектара. Зато вельмож, придворных дам, а заодно и нас угостили блюдами изысканными, лакомыми и дорогими, какие самому Апицию[929] не снились.
К концу трапезы, на случай если голод еще давал бы о себе знать, подали блюдо со всякой всячиной, блюдо такого объема и таких размеров, что его с трудом можно было бы прикрыть тем золотым подносом, который Пифий Вифинский подарил царю Дарию. В эту всякую всячину входило множество различных супов, салатов, фрикасе, рагу, жареная козлятина, говядина жареная, говядина вареная, мясо, жаренное на рашпере, большие куски солонины, копченая ветчина, божественные соленья, пироги, сладкие пирожки, груды фрикаделек по-мавритански, сыры, кремы, желе и разных сортов фрукты. Все это показалось мне отменно вкусным, и все же я ни к чему не притронулся, так как был сыт по горло. Только должен еще добавить, что среди прочего я заметил паштеты, запеченные в тесте, вещь довольно-таки редкостную, и эти запеченные в тесте паштеты находились в горшке. А на дне горшка лежали приготовленные в большом количестве для желающих поиграть кости, карты обыкновенные, карты для игры в тарок, люэтты[930], шахматы и тавлеи вместе с чашечками, доверху наполненными экю с изображением солнца.
Наконец любителей весело прокатиться ожидало под блюдом многое множество мулов в дорогих попонах, с бархатными чепраками, а также иноходцев под мужскими и дамскими седлами, Бог его знает, сколько обитых бархатом носилок и несколько феррарских экипажей.
Все это меня, однако ж, не удивило, но я еще никогда не видел, чтобы кто-нибудь так ел, как госпожа королева. Она ничего не жевала, и не потому, чтобы у нее не было хороших, крепких зубов, и не потому, чтобы кушанья, которые ей подавались, не нужно было разжевывать, – просто-напросто таков был ее нрав и обычай. Кушанья сначала пробовали прегусты, потом за них принимались масситеры и преграциозно их разжевывали, глотка же у них была на подкладке из алого атласа с золотыми прожилками и прошивками, а зубы из прекрасной белой слоновой кости, и вот, отлично разжевав такими зубами любое кушанье, они вводили его королеве прямо в желудок через воронку из чистого золота. Еще мы узнали, что испражнялся за нее тоже кто-нибудь другой.
Глава XXIV
О том, как в присутствии королевы был устроен веселый бал-турнир[931]
По окончании ужина в присутствии госпожи королевы был устроен бал-турнир, достойный не только внимания, но и увековечения. Перед его открытием пол в зале застелили огромным бархатным ковром в виде шахматной доски, то есть разделенным на белые и желтые квадраты шириною и длиною в три локтя каждый. Потом в залу вошли тридцать два юных участника и участницы бала, из коих шестнадцать были одеты в золотую парчу, а именно: восемь юных нимф, убранных так, как древние представляли себе свиту Дианы, король, королева, два башенных стража, два рыцаря и два лучника. В таком же порядке вошли и другие шестнадцать, одетые в парчу серебряную. Расположились они на ковре следующим образом. Короли стали в последних рядах, на четвертых квадратах: золотой король на белом квадрате, серебряный на желтом; королевы заняли места рядом с королями: золотая на желтом квадрате, серебряная на белом; рядом с королями и королевами в качестве их телохранителей стали лучники; подле лучников – рыцари; подле рыцарей – два стража. Следующий ряд на той и на другой стороне заняли восемь нимф. Между двумя рядами нимф оставалось четыре ряда пустых квадратов.
У каждой партии были свои музыканты в одежде особых цветов: одних вырядили в оранжевый дамасский шелк, других – в белый; их было по восьми на каждой стороне, и играли они на самых разнообразных и презабавных инструментах, достигших отличной сыгранности, необычайно приятных для слуха, менявших по ходу бала тон, темп и такт, чему нельзя было не подивиться, особливо приняв в соображение многоразличие движений: ходы, прыжки, скачки, повороты, увертки, ловушки, отступления и внезапные нападения.
Но, по-моему, еще сильнее действовали на воображение сами участники бала: они так быстро улавливали звучание, соответствовавшее их наступлениям и отступлениям, что едва лишь музыканты переходили на другой тон, как они уже занимали надлежащие места – нужды нет, что предшествовавшая фигура танца была совсем иного рода. Правила были здесь таковы: нимфы, занимающие передние ряды и начинающие бой, наступают на неприятеля прямо вперед, с квадрата на квадрат, за исключением первого хода, когда им дозволяется пройти два квадрата; в отличие от остальных фигур нимфы никогда не отступают. Если какой-нибудь из них посчастливится дойти до того ряда, с которого начинал игру король-неприятель, то свой король венчает ее венцом королевы, и с этой минуты она уже двигается как королева, пользуясь всеми ее преимуществами, берут же нимфы своих неприятелей только по диагонали, вкось, и только вперед. Нимфам и никому другому не дозволяется, однако ж, в погоне за неприятелем оставлять своего короля без прикрытия и под ударом. Короли ходят и берут неприятелей вокруг себя во всех направлениях, но переходят лишь на один квадрат – с белого на соседний желтый и наоборот, – за исключением первого хода; в том случае, если их ряд свободен от всех других фигур, кроме стражей, короли имеют право поставить стража на свое место, а сами становятся рядом под защиту стража. Королевы ходят и берут гораздо свободнее, чем все остальные фигуры, то есть всюду, на все лады и по-всякому: и по прямой линии, как угодно далеко, лишь бы только эта линия не была занята своими, и таким же образом по диагонали своего цвета. Лучники ходят и вперед и назад, и далеко и близко. Цвета своей диагонали они никогда не меняют. Рыцари ходят и берут глаголем: они проходят через один квадрат по прямой линии, даже если он занят своими или же неприятелями, а затем на втором квадрате поворачивают направо или же налево, меняя цвет, и этот их прыжок чрезвычайно опасен для враждебной партии и требует с ее стороны особой бдительности, ибо рыцари никогда не берут врага в лоб. Стражи ходят и берут только по прямой – вправо и влево, вперед и назад, как и короли, но в отличие от королей они могут заходить как угодно далеко, если только линия свободна.
Конечная цель обеих сторон состояла в том, чтобы осадить и запереть короля враждебной партии, лишив его возможности куда бы то ни было ускользнуть. Когда короля запирали, он уже не мог спастись бегством и не получал помощи от своих – тогда бой прекращался, и осажденный король проигрывал. Но чтобы уберечь его от такой напасти, все его соратники и соратницы готовы были жертвовать собой ради него, и под звуки музыки золотые и серебряные на любых полях брали друг друга в плен. Когда кто-нибудь брал в плен неприятеля, то отвешивал ему поклон, слегка похлопывал его по правой руке, удалял с поля и становился на его место. Если же под ударом находился король, то враждебная партия не имела права брать его в плен; было строжайше повелено, чтобы всякий, кто поставит его под удар или же сам на него нападет, низко ему поклонился и предупредил об опасности словами «Храни вас Господь!» – дабы слуги короля могли защитить его и прикрыть или же он сам мог переменить место, если, на его беду, ему ничем больше помочь нельзя. Как бы то ни было, враждебная партия не брала короля в плен, но, опустившись перед ним на левое колено, говорила ему: «Добрый день!» И на этом турнир оканчивался.
Глава XXV
О том, как тридцать два участника бала сражаются
Как скоро обе стороны заняли свои места, музыканты заиграли воинственный и довольно грозный марш, как бы призывавший к атаке. Тут обе партии встрепенулись и в ожидании той минуты, когда они столкнутся с противником за пределами своего ратного стана, изготовились к бою. Музыканты серебряных внезапно смолкли, продолжали звучать лишь инструменты золотых, из чего мы заключили, что начнут атаку золотые, и так оно и случилось на самом деле, ибо вскоре музыканты заиграли другую мелодию, и тут мы увидели, что нимфа, стоявшая перед королевой, повернулась налево кругом к королю, как бы испрашивая у него дозволения вступить в бой, а затем поклонилась всей своей партии. Далее она с весьма скромным видом переступила два квадрата и сделала реверанс враждебной партии, которую она собиралась атаковать. Тут золотые музыканты стихли, и заиграли серебряные. Не излишним почитаю заметить, что поклонилась нимфа своему королю и всей своей партии в знак того, чтобы и они не бездействовали; те, в свою очередь, повернувшись налево кругом, поклонились ей, за исключением королевы, которая повернулась к своему королю направо, и порядок этот соблюдался всеми участниками: во все продолжение бала и та и другая сторона кланялись именно так.
Под музыку серебряных музыкантов выступила серебряная нимфа, – та, что стояла перед своей королевой, – она грациозно поклонилась своему королю и всей своей партии, а те, подобно золотым, в свою очередь, поклонились ей, но только они поворачивались направо, а королева к своему королю – налево; серебряная нимфа переступила также два квадрата и, сделав реверанс своей противнице, очутилась как раз напротив нее, совсем вплотную, – казалось, обе они вот-вот вступят в бой, однако ж нимфы имеют право бить только вкось. Подруги последовали их примеру; как золотые, так равно и серебряные стали наступать клиньями и сделали вид, что завязывают бой, то есть золотая нимфа, вышедшая на поле первою, ударила по руке нимфу серебряную, стоявшую слева наискось от нее, тем самым вывела ее из строя и заняла ее место; немного погодя, однако ж, при новой мелодии ее самое ударил серебряный лучник. Тогда лучника стала теснить еще одна золотая нимфа; тут вышел на поле серебряный рыцарь, а золотая королева стала впереди своего короля.
Вслед за тем серебряный король, опасаясь нападения со стороны золотой королевы, переменил позицию и занял место своего правого стража, которое, как видно, представлялось ему отлично укрепленным и хорошо защищенным.
Два рыцаря, стоявшие с левой стороны, как золотой, так равно и серебряный, пошли и взяли в плен несколько нимф из вражеского стана, так как те не имели возможности отступить; особенно отличился при этом рыцарь золотой, – в пленении нимф он видел главную свою задачу. Серебряный рыцарь замыслил более важное дело: скрывая истинные свои намерения, он в ряде случаев не брал золотых нимф, а двигался дальше и в конце концов, очутившись прямо перед своими врагами, поклонился золотому королю и сказал: «Храни вас Господь!» Это было как бы предупреждением, что золотым надлежит помочь своему королю, и тут все они содрогнулись, – поспешить на помощь своему королю им ничего не стоило, но, спасая короля, они безвозвратно теряли правого своего стража. Тогда золотой король отступил налево, а серебряный рыцарь взял в плен золотого стража, что явилось великим уроном для золотых. Золотые порешили, однако ж, отомстить и окружили рыцаря, так что он не мог ни бежать, ни вырваться из их рук; он прилагал все усилия, чтобы уйти; его сподвижники пускались на всякие хитрости, чтобы его защитить, и все же в конце концов золотая королева его взяла.
Лишившись одной из главных своих опор, золотые собираются с силами и пытаются во что бы то ни стало отомстить неприятелю; они не выказывают при этом должной осмотрительности, однако ж немалый наносят урон вражескому войску. Серебряные для отвода глаз и в ожидании реванша дарят золотой королеве одну из своих нимф, тем самым создавая для нее ловушку, так что после взятия нимфы лучник чуть было не взял в плен королеву. Золотой рыцарь замышляет захват серебряного короля и королевы и говорит им: «Добрый день!» Их спасает серебряный лучник; лучника берет золотая нимфа, а ее, в свою очередь, берет нимфа серебряная. Бой все жарче и жарче. Устремляются на помощь стражи. Все смешалось в грозной схватке. Энио[932] пока еще колеблется. Серебряные уже не раз добирались до королевской позиции, но всякий раз их отбрасывали. Вместе с другими совершает великие подвиги и золотая королева: одним ходом она берет серебряного лучника и обходным маневром – стража. Тогда серебряная королева с не меньшей отвагой устремляется вперед и захватывает в плен последнего золотого стража и нескольких нимф.
Долго бьются обе королевы, то стараясь захватить друг друга врасплох, то спасти самих себя и уберечь королей. В конце концов золотая королева берет серебряную, но тут ее самое неожиданно берет в плен серебряный лучник. После этого у золотого короля остаются всего лишь три нимфы, лучник и страж, а у серебряного – три нимфы и правый рыцарь, в связи с чем обе партии ведут теперь сражение осторожнее и не столь стремительно.
Оба короля, как видно, огорчены потерей возлюбленных королев своих, и все их умение и все их старания направлены теперь к тому, чтобы получить новых из числа своих нимф, возвести их в королевское достоинство, вступить с ними в новый брак и полюбить их всем сердцем; они дают им твердое обещание взять их в жены, если только те сумеют дойти до последнего ряда, откуда начинал игру король враждебной партии. Золотые нимфы первыми двигаются вперед, одна из них становится королевой, на нее возлагают корону и облачают в новый наряд.
Серебряные нимфы также выступают вперед, еще один ряд – и одна из них станет королевой, но за ней все время следил страж, и вот она остановилась.
Новая королева по восшествии на престол желает выказать силу, храбрость и воинственность. Она совершает на поле сражения геройские подвиги. Между тем серебряный рыцарь берет золотого стража, охранявшего границу; благодаря этому и у серебряных есть теперь своя королева, и она, вступив на престол, также хочет показать свою доблесть. Бой возгорается с новой силой. Обе стороны пускаются на всевозможные хитрости, предпринимают одну атаку за другой, создают одну угрозу за другой; наконец серебряная королева прокрадывается к позиции золотого короля и говорит: «Храни вас Господь!» Помочь ему может только новая королева. Она, не задумываясь, бросается его спасать. Тогда серебряный рыцарь, до сих пор действовавший во всех направлениях, спешит к своей королеве, и они вдвоем ставят золотого короля в такое ужасное положение, что для своего спасения он принужден пожертвовать своею королевой. Все же ему удается взять серебряного рыцаря. А золотой лучник и две оставшиеся нимфы изо всех сил стараются защитить своего короля. Однако ж в конце концов их всех берут и выводят из строя, и золотой король остается один. Тут вся партия серебряных низко кланяется ему и говорит: «Добрый день!» – ибо победа остается за серебряным королем. При этих словах обе партии музыкантов играют нечто вроде победного марша. И кончился первый бал до того весело, такими изящными телодвижениями, исполненными такого благородства и столь очаровательной приятности, что все мы возликовали духом и пришли в восторг, и не без основания казалось нам, будто мы восхищены до крайних пределов блаженства олимпийского неба и вкушаем от наивысших наслаждений.
По окончании первого турнира обе партии вернулись на исходные позиции и снова повели сражение, как и в первый раз, но только музыка играла теперь на полтакта быстрее, да и весь ход сражения был теперь совершенно иной. Так, например, я увидел, что золотая королева, как бы возмущенная поражением своего войска и воодушевляемая звуками музыки, одною из первых вместе с лучником и рыцарем вступила на поле боя и чуть было не захватила серебряного короля прямо на его стоянке, хотя его и защищали офицеры. Видя, однако ж, что замысел ее раскрыт, она врезалась в расположение вражеского войска и сбила столько серебряных нимф и офицеров, что жалость брала на все это смотреть. Можно было подумать, что это новоявленная амазонка Пенфесилея свирепствует в стане греков; избиение это длилось, однако ж, недолго, ибо серебряные, втайне ужасаясь гибели своих людей, но тщательно свою скорбь скрывая, устроили золотой королеве засаду, и странствующий рыцарь при содействии лучника, угрожавшего ей из дальнего угла, взял ее в плен и вывел из строя. Операция была совершена быстро. Вперед золотая королева будет осторожнее, будет держаться поближе к своему королю, так далеко заходить не станет, в случае же надобности выступит в поход с более надежной свитой. Победа, как и в прошлый раз, досталась серебряным.
Так же точно обе партии построились для третьего, и последнего, бала, но только мне показалось, что лица у всех стали еще веселее, а взгляды смелее. Музыка теперь играла – более чем на квинту быстрее – какие-то воинственные мелодии во фригийском ладу, изобретенном некогда Марсием. Все завертелись и вступили в презабавный бой, и бой этот отличался теперь такой стремительностью, что за один такт участники успевали сделать по четыре хода с вышеописанными приличествующими случаю кругообразными поклонами, ходы же представляли собой прыжки, скачки и балансирование, как при ходьбе по канату, причем все эти движения мгновенно сменялись одно другим. Видя же, как, сделав поклон, они кружились на одной ноге, мы невольно сравнивали их с волчками, которые детвора подгоняет кнутиками и которые так быстро вертятся, что их движение можно принять за состояние покоя, – они представляются застывшими, неподвижными, как бы уснувшими, и если остановить взгляд на какой-нибудь цветовой точке, то она покажется нам не точкой, но непрерывной линией, как верно заметил, трактуя о высоких материях, Николай Кузанский.
Рукоплескания, беспрестанно раздававшиеся и с той и с другой стороны, сливались с возгласами одобрения. Суровый Катон, агеластичный наш праотец Красс, человеконенавистник Тимон Афинский, Гераклит, презиравший смех, это неотъемлемое свойство человеческой природы, и те утратили бы свою степенность при звуках этой подмывающей музыки и при виде юношей, королев и нимф, стремительно и бесконечно разнообразно двигавшихся и передвигавшихся, подпрыгивавших, носившихся, скакавших и кружившихся так ловко, что никто никому не мешал. Чем меньше оставалось бойцов на поле сражения, тем любопытнее было следить за хитростями и подвохами, с помощью коих они друг друга подлавливали, как им подсказывала музыка. Я вам больше скажу: если сверхъестественное это зрелище приводило в смятение наши чувства, поражало наши умы и потрясало все наше существо, то еще сильнее волновали и ужасали наши сердца звуки музыки, и теперь мне уже не казалось невероятным, что Исмений, сидя за одним столом с Александром Великим и разделяя с ним мирную трапезу, подвигнул его под влиянием подобных же модуляций вскочить из-за стола и взяться за оружие. В третьем турнире победил золотой король.
Во время танцев королева незаметно исчезла, и больше мы ее не видели. Прислужники Гебера провели нас к нему и во исполнение приказа королевы занесли нас в списки. Засим, достигнув гавани Матеотехнии, мы, дабы не упустить попутного ветра, поспешили сесть на корабль, а иначе мы бы его прождали до конца третьей фазы луны.
Глава XXVI
О том, как мы высадились на острове Годосе[933], где дороги ходят
Два дня спустя взору нашему представился остров Годос, и там мы увидели вещь достопримечательную. Если верна мысль Аристотеля, утверждавшего, что отличительной особенностью существа одушевленного является способность самопроизвольно двигаться, то дороги на этом острове – существа одушевленные. В самом деле, дороги там ходят, как живые, и есть среди них дороги блуждающие, вроде планет, дороги проходящие, дороги скрещивающиеся, дороги пересекающиеся. Я заметил, что путешественники часто задают местным жителям вопрос: «Куда идет эта дорога? А вон та?» А им отвечают: «К такому-то приходу, к такому-то городу, к такой-то реке». И путники, избрав нужную им дорогу, без особых трудов и усилий прибывают к месту своего назначения, – все равно что у нас сесть в лодку в Лионе и доехать по Роне до Авиньона или же Арля. Всем известно, однако ж, что нет на свете ничего совершенного и нигде нет полного блаженства, а потому и здесь, как мы узнали, существует порода людей, подкарауливающих дороги и трамбующих мостовые, и бедные дороги боятся их и избегают, как разбойников. Люди эти подкарауливают идущие дороги и ловят их, как волков, арканом или же, как бекасов, сетями. На моих глазах одного из таких людей задержало правосудие за то, что он ошибочно, вопреки здравому смыслу, избрал путь школьника, то есть самый длинный, а другой, наоборот, похвалялся, что избрал путь самый короткий, то есть путь войны, и что благодаря столь удачному выбору он первый достигнул своей цели.
Карпалим по этому поводу заметил Эпистемону, что однажды он видел, как тот мочился у забора, и его, мол, теперь не удивляет, что Эпистемон всегда первый является на утренний прием к доброму Пантагрюэлю, ибо у него, мол, кратчайший и нимало не изъезженный.
Я узнал на этом острове Буржскую большую дорогу, заметил, что ходит она черепашьим шагом, и обратил внимание, как она бросилась бежать, завидев возчиков, – она боялась, что возчики станут топтать ее копытами лошадей и переедут телегами, подобно тому как Туллия переехала колесницей отца своего[934], Сервия Туллия, шестого царя римского.
Еще я там признал старую дорогу из Перонны в Сен-Кантен, и она показалась мне с виду вполне благопристойной.
Узнал я там добрую старую Ферратскую дорогу, идущую среди скал и взбирающуюся на гору в виде большущего медведя. Издали взглянув на этот путь, я невольно подумал, что так именно изображают святого Иеронима[935], если только льва заменить медведем: путь этот такой же точно дряхлый, и такая же у него длинная белая всклокоченная борода – то были ледники; на нем висели крупные, топорной работы, сосновые четки, и он словно бы полз на коленях, но не стоял и отнюдь не лежал, и бил себя в грудь большими острыми камнями. Он вызывал у нас смешанное чувство страха и жалости. Нас отозвал в сторону местный бакалавр и, показав гладкую белую и кое-где застеленную соломой дорогу, сказал:
– Теперь вы уже не станете опровергать мнение Фалеса Милетского, полагавшего, что вода есть начало всего, а также изречение Гомера, утверждавшего, что все берет начало в океане. Вот эта самая дорога вышла из воды и в воду же возвратится: два месяца назад здесь плавали в лодке, а сейчас по ней ездят на телегах.
– Нашли чем удивить! – молвил Пантагрюэль. – В наших краях ежегодно бывает по пятисот подобных превращений, а иногда и еще больше.
Затем, приглядевшись к побежке движущихся этих дорог, он высказал предположение, что Филолай и Аристарх создали свои философские системы не где-либо еще, а именно на этом острове[936], Селевк же именно здесь пришел к заключению, что на самом деле вращается вокруг своих полюсов земля, а не небо, хотя мы и склонны принимать за истину обратное: ведь, когда мы плывем по Луаре, нам кажется, что деревья на берегу движутся, – между тем они неподвижны, а это нас движет бег лодки.
Возвращаясь на корабли, мы увидели, что неподалеку от берега собираются колесовать трех караульщиков дорог, которые сами попались в ловушку, и что на медленном огне поджаривают одного преизрядного мерзавца, который, трамбуя мостовую, сломал ей ребро; нам пояснили, что это дорога нильских запруд и плотин.
Глава XXVII
О том, как мы прошли Остров деревянных башмаков, а равно и об ордене братьев распевов
Затем мы пристали к Острову деревянных башмаков, которые к разряду изящной обуви никак не относятся; со всем тем король этого острова, Бений Третий, принял нас и обошелся с нами весьма радушно и после выпивки повел осматривать новый монастырь, основанный, учрежденный и построенный им для братьев распевов, – так назвал он этих монахов и тут же пояснил, что на материке проживают смиренные служители и поклонники благосердной Мадонны[937], item[938] славные и досточтимые братья минореты, бемольщики папских булл, братья минимальные, копченоселедочники, а также братья осьмушечники, а уж короче имени, чем распевы, для монаха и придумать невозможно. Согласно установлениям и обнародованной грамоте Квинты, которая находится с местными жителями в полной гармонии, они были одеты, как кровельщики, с тою, однако же, разницей, что, например, у анжуйских кровельщиков простеганы колени, а у этих животы были с набивкой, – надобно заметить, что набивальщики животов здесь в большой чести. Гульфики они носили в виде туфли, причем у каждого монаха было по два гульфика: один спереди, другой сзади, и гульфичная эта двойственность будто бы долженствовала олицетворять собою некие заветные и страшные тайны. На ногах у них были башмаки, круглые, как водоемы, – в подражание обитателям Песчаного моря[939]; ко всему прочему бороду они брили, подошвы на их обуви были подбиты гвоздями, а дабы всем было ясно, что к Фортуне они равнодушны, они брили и выщипывали у себя, точно свиную щетину, волосы на затылке, от макушки и до самых лопаток. Спереди же, начиная от височных костей, волосы росли у них безвозбранно. Так они противофортунили, делая вид, что нимало не пекутся о благах земных. А дабы показать полное свое пренебрежение к враждебной Фортуне, они еще носили, только не в руке, как она, а за поясом, наподобие четок, острую бритву, которую они два раза в день и три раза в ночь навостряли и натачивали.
К ногам каждого из них был прикреплен круглый шар, ибо, как известно, таковой шар имеется у Фортуны под ногами. Капюшон подвязывался у них спереди, а не сзади; таким образом, лиц их не было видно, и они могли сколько угодно смеяться и над самой Фортуной и над теми, кому пофортунило, – точь-в-точь как наши притворные, то бишь придворные, дамы, когда на них так называемая «прячьхарю», или, по-вашему, полумаска, древние же именовали ее «любовью», потому что любовь покрывает множество грехов. Что касается затылка, то он у них был всегда открыт, как у нас лицо, а потому они могли ходить как им вздумается: и животом вперед и задом вперед. Если они шли задом вперед, то можно было подумать, что это их естественная походка: башмаки на них были круглые, на надлежащем месте красовался гульфик, а лицо сзади было гладко и чисто выбрито, и вы видели на нем и два глаза и рот, словно на кокосовом орехе. Когда же они шли животом вперед, всякий подумал бы, что они играют в жмурки. Любо-дорого было на них смотреть!
Образ жизни их был таков: едва лишь ясная утренняя звезда показывалась над землей, они из чувства братской любви надевали друг другу сапоги со шпорами. Так, в сапогах со шпорами, они и спали или, во всяком случае, храпели, нос же у них в это время был оседлан очками.
Мы подивились этому обычаю, но их объяснения удовлетворили нас. Они сослались на то, что Страшный суд застанет людей вкушающими сон и покой. Так вот, желая как можно яснее показать, что им в отличие от баловней Фортуны не страшно перед этим судом предстать, они-де и спят в сапогах со шпорами, готовые вскочить на коня при первом же звуке трубы.
Когда било полдень (обратите внимание, что все их колокола как на часах, так равно и на церквах и в трапезных были устроены по завету Понтано, то есть подбиты наилучшим пухом, а вместо языков у них были привешены лисьи хвосты), – когда било полдень, говорю я, они пробуждались и разувались; кто хотел, тот мочился, кто хотел, тот испражнялся, кто хотел, тот сморкался. По принуждению же, во исполнение строгого устава, все должны были много и долго зевать, – они завтракали зевками. Сие зрелище показалось мне забавным. Оставив сапоги со шпорами в конюшне, они шли в монастырскую галерею, с крайним тщанием мыли руки и полоскали рот, затем усаживались на длинной скамейке и чистили зубы до тех пор, пока настоятель не подавал им знака свистом в кулак, – тут каждый разевал пасть как можно шире, и зевали они – когда полчаса, когда больше, а когда меньше, в зависимости от того, какой длины завтрак, по мнению настоятеля, полагался в тот или иной праздник, а после завтрака устраивали торжественное шествие с двумя хоругвями, на одной из которых была великолепно изображена Добродетель, а на другой Фортуна. Один из распевов нес впереди хоругвь с Фортуной; за ним шел другой, держа хоругвь с Добродетелью и кропило, обмокнутое в Меркуриеву воду[940], которой описание мы находим в Овидиевых Фастах (кн. V), и этим своим кропилом он как бы беспрестанно подгонял распева, шедшего впереди и несшего Фортуну.
– Такой порядок противоречит взглядам Цицерона и академиков, – заметил Панург, – ведь они утверждали, что впереди должна идти Добродетель, а Фортуна сзади.
Нам, однако ж, пояснили, что цель распевов – отстегать Фортуну, следственно, они поступают правильно.
Во время шествия они вполголоса и весьма стройно распевали какие-то антифоны, – я этой патленщины не понял; слушая их со вниманием, я, однако ж, заметил, что поют они только ушами. О, какие это чудные напевы, и как гармонично сливались они со звоном колоколов! Тут уж дисгармонии быть не могло. Пантагрюэль сделал по поводу этого шествия удивительно тонкое замечание.
– Вам ясна, вам понятна хитрость распевов? – обратился он к нам. – Во время шествия они вышли в одну церковную дверь, а вошли в другую. Они поостереглись войти туда, откуда вышли. Клянусь честью, это люди хитрые, и не просто хитрые, а хитрющие, хитрецы, хитрюги, и не только хитрящие, но исхитряющиеся и перехитряющие.
– Эта хитрость заимствована из оккультной философии, – заметил брат Жан, – а я в ней ни черта не понимаю.
– Тем-то она и опасна, что в ней ничего понять нельзя, – подхватил Пантагрюэль. – Хитрость понятная, хитрость предвиденная, хитрость разгаданная теряет всякий смысл и перестает быть хитростью, – мы называем ее дурью. Честью клянусь, эти хитрецы искушены во многих других видах хитрости.
По окончании шествия, как после прогулки и полезного упражнения, распевы отправились в трапезную, опустились под столами на колени и легли грудью и животом на фонари. В это время явился упитанный башмачище и предложил им не весьма питательную закуску: начали они с сыра, а кончили горчицей и латуком, – таков был, по свидетельству Марциала, обычай у древних. Затем все получили по блюдечку горчицы – это они должны были оставить себе на после обеда.
Их стол был таков: по воскресеньям они ели колбасу кровяную, колбасу ливерную, сосиски, телятину шпигованную, печенку свиную и перепелов (не считая неизменного сыра, для возбуждения аппетита, и горчицы на десерт). По понедельникам – отменный горох с салом, снабженный обширным комментарием и чтением между строк. По вторникам – изрядное количество благословенного хлеба, лепешек, пирогов, галет и печенья. По средам – деревенские кушанья, а именно: головы бараньи, головы телячьи и головы барсуков, коими здешние края были обильны. По четвергам – супы семи сортов, а в промежутках – неизменная горчица. По пятницам – ничего, кроме рябины, и даже, судя по цвету, не весьма зрелой. По субботам они глодали кости. Должно заметить, что это никак не сказывалось ни на их расположении духа, ни на их здоровье, ибо желудок у них и по субботам действовал превосходно. Пили они антифортунное вино – так назывался у них какой-то местный напиток. Когда они хотели пить или есть, они опускали капюшоны на грудь, и капюшон заменял им салфетку.
После обеда они усердно молились Богу, и непременно нараспев. Прочее время дня они в ожидании Страшного суда употребляли на добрые дела: по воскресеньям тузили друг друга; по понедельникам щелкали друг друга по носу; по вторникам друг друга царапали; по средам морочили друг другу голову; по четвергам ковыряли друг у друга в носу; по пятницам щекотали друг друга; по субботам бичевали друг друга.
Так они жили в монастыре. Если же по распоряжению настоятеля им случалось куда-нибудь отлучиться, то им строго-настрого воспрещалось, под страхом ужаснейшей кары, находясь на море или реке, вкушать или хотя бы даже отведывать рыбу, а на суше – мясо, дабы каждый мог воочию удостовериться, что ни чревоугодие, ни любострастие не имеют над ними власти и что они непоколебимы, как Марпесская скала[941]. Они и в миру каждое свое действие сопровождали соответствующими и приличествующими случаю антифонами и, как уже было сказано, пели всегда ушами. Когда же солнце опускалось в океан, они, как и в монастыре, натягивали друг другу сапоги со шпорами и, надев очки, ложились спать. В полночь к ним входил башмак, – тогда они вскакивали и принимались точить и острить бритвы, а по окончании торжественного шествия забирались под столы и вышеописанным способом питались.
Брат Жан Зубодробитель, поглядев на этих забавных братьев распевов и уразумев самую суть их устава, вышел из себя и громко воскликнул:
– Ах вы, бритые крысы, ну как на вас не окрыситься? Вот бы сюда Приапа[942]: он бы тут, как во время ночных волхвований Канидии, изо всех сил трахал, – вы себе петь, а он – как бы это вас всех переп….ть. Я теперь совершенно уверен, что мы находимся на земле антихтонов и антиподов. В Германии сносят монастыри и расстригают монахов, а здесь монастыри строят, потому как здесь все наоборот и все шиворот-навыворот.
Глава XXVIII
О том, как Панург, расспрашивая брата распева, получал от него лаконические ответы
Во все время нашего пребывания на этом острове Панург только и делал, что внимательно изучал физиономии бесподобных этих распевов; наконец, дернув за рукав одного из них, тощего, как копченый черт, он спросил:
– Frater[943] распев, распев, распевчик, где твоя милка?
Распев же ему на это ответил:
– Внизу.
Панург. А много ли у вас их тут?
Распев. Мало.
Панург. А все-таки сколько?
Распев. Двадцать.
Панург. А сколько бы вы хотели?
Распев. Сто.
Панург. Где вы их прячете?
Распев. Там.
Панург. Должно полагать, они разного возраста, а вот какого они роста?
Распев. Высокого.
Панург. Каков у них цвет лица?
Распев. Лилейный.
Панург. Волосы?
Распев. Белокурые.
Панург. А глазки?
Распев. Черные.
Панург. Груди?
Распев. Округлые.
Панург. Личики?
Распев. Славненькие.
Панург. Бровки?
Распев. Пушистые.
Панург. Прелести?
Распев. Пышные.
Панург. Взгляд?
Распев. Открытый.
Панург. А ноги?
Распев. Гладкие.
Панург. Пятки?
Распев. Короткие.
Панург. А нижняя часть?
Распев. Превосходная.
Панург. Ну, а руки?
Распев. Длинные.
Панург. Что они носят на руках?
Распев. Перчатки.
Панург. А какие у них кольца на пальцах?
Распев. Золотые.
Панург. Во что вы предпочитаете их одевать?
Распев. В сукно.
Панург. А в какое сукно вы их одеваете?
Распев. В новое.
Панург. Какого оно цвета?
Распев. Светло-зеленого.
Панург. А какие у них шляпки?
Распев. Голубые.
Панург. А обувь?
Распев. Коричневая.
Панург. А суконце-то на них какое?
Распев. Добротное.
Панург. А башмачки на них из чего?
Распев. Из кожи.
Панург. А какого сорта?
Распев. Прескверного.
Панург. Какая же у них походка?
Распев. Быстрая.
Панург. Перейдем к кухне, – я разумею кухню ваших милашек. Давайте не спеша обследуем все до мельчайших подробностей. Что у них на кухне?
Распев. Огонь.
Панург. Что его поддерживает?
|
The script ran 0.016 seconds.