Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Гюго - Отверженные [1862]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, История, Классика, Роман

Аннотация. Знаменитый роман-эпопея Виктора Гюго о жизни людей, отвергнутых обществом. Среди «отверженных» - Жан Вальжан, осужденный на двадцать лет каторги за то, что украл хлеб для своей голодающей семьи, маленькая Козетта, превратившаяся в очаровательную девушку, жизнерадостный уличный сорванец Гаврош. Противостояние криминального мира Парижа и полиции, споры политических партий и бои на баррикадах, монастырские законы и церковная система - блистательная картина французского общества начала XIX века полностью в одном томе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 

  Глава пятая. Потайное оконце, указанное провидением   В течение пяти лет Мариус жил в бедности, в лишениях и даже в нужде, но теперь он убедился, что настоящей нищеты не знал. Впервые настоящую нищету он увидел сейчас. Это ее призрак промелькнул перед ним. И в самом деле, тот, кто видел в нищете только мужчину, ничего не видел, – надо видеть в нищете женщину; тот, кто видел в нищете только женщину, ничего не видел, – надо видеть в нищете ребенка. Дойдя до последней крайности, мужчина, не разбираясь, хватается за самые крайние средства. Горе беззащитным существам, его окружающим! У него нет ни работы, ни заработка, ни хлеба, ни топлива, ни бодрости, ни доброй воли; он сразу лишается всего. Вовне как бы гаснет дневной свет, внутри – светоч нравственный. В этой тьме мужчине попадаются двое слабых – женщина и ребенок, и он с яростью толкает их на позор. Тут возможны всякие ужасы. Перегородки, отделяющие отчаяние от порока или преступления, слишком хрупки. Здоровье, молодость, честь, святое, суровое целомудрие еще юного тела, сердце, девственность, стыдливость-эта эпидерма души, – все безжалостно попирается в поисках средств спасения, и когда таким средством оказывается бесчестье, приемлют и его. Отцы, матери, дети, братья, сестры, мужчины, женщины, девушки – все они в этом смешении полов, возрастов, родства, разврата и невинности образуют единую массу, по плотности напоминающую минерал. На корточках, спина к спине теснятся они в конуре, куда забросит их судьба, украдкой кидая друг на друга унылый взгляд. О несчастные! Как они бледны, как издрогли! Можно подумать, что они на другой планете, гораздо дальше от солнца, нежели мы. Девушка явилась для Мариуса чем-то вроде посланницы мрака. Она открыла ему новую, отвратительную сторону ночи. Мариус готов был винить себя в том, что слишком много занимался мечтами и любовью, которые мешали ему до сих пор обращать внимание на соседей. А если он и заплатил за них квартирную плату, то это был безотчетный порыв, – каждый на его месте повиновался бы такому порыву, но от него, Мариуса, требовалось большее. Ведь только стена отделяла его от этих заброшенных существ, которые ощупью пробирались в ночном мраке, находясь вне человеческого общества; он жил бок о бок с ними, и он, именно он, был, так сказать, последним звеном, связующим их с остальным миром. Он слышал их дыхание, или, вернее, хрипение, рядом с собою и не замечал этого! Ежедневно, ежеминутно слышал он через стену, как они ходят, уходят, приходят, разговаривают, но оставался ко всему этому глух. В их речах звучал стон, но до него это не доходило. Его мысли были поглощены иным: грезами, несбыточными мечтами, недосягаемой любовью, безумствами, а между тем человеческие создания, его братья во Христе, его братья, потому что они вышли из того же народа, что и он, умирали рядом с ним. Умирали напрасно! И он являлся как бы причиной их несчастья, усугублял его. Будь у них другой сосед, не такой фантазер, как он, а человек внимательный, простой и отзывчивый, их нищета не осталась бы незамеченной, грозящая им опасность была бы обнаружена, и, наверно, они уже давным-давно были бы призрены и спасены! Правда, они производили впечатление развращенных, безнравственных, грубых, даже омерзительных созданий, но редко бывает, чтобы, впав в нищету, человек не опустился; к тому же существует грань, за которой стирается различие между несчастными и нечестными людьми. И тех и других можно определить одним словом – роковым словом «отверженные». Кого же в этом винить? И разве милосердие не должно проявляться с особенной силой именно там, где особенно глубоко падение? Читая себе эту мораль, – а ему, как всякому честному человеку, случалось выступать в роли собственного наставника и бранить себя даже больше, чем он того заслуживал, – Мариус не отрывал взгляда, полного сострадания, от стенки, отделявшей его от Жондретов, словно пытаясь проникнуть взором за перегородку и согреть им несчастных. Стенка состояла из брусков и дранок, покрытых тонким слоем штукатурки, и, как мы уже сказали, через нее было слышно каждое слово, каждый звук. Надо было быть мечтателем Мариусом, чтобы раньше этого не заметить. Стенка не была оклеена обоями ни со стороны, выходившей к Жондретам, ни со стороны комнаты Мариуса, все грубое ее устройство было на виду. Не отдавая себе в этом отчета, Мариус пристально разглядывал перегородку, мечтая, можно иногда исследовать, наблюдать и изучать не хуже. чем размышляя. Вдруг он поднялся. Наверху, у самого потолка, он заметил треугольную щель между тремя дранками. Штукатурка, которою было заделано отверстие, осыпалась, и, встав на комод, можно было заглянуть сквозь дыру в комнату Жондретов. В известных случаях сострадание не только может, но и должно обнаруживать любопытство. Эта щель являлась как бы потайным оконцем. Нет ничего недозволенного в том, чтобы быть соглядатаем чужого несчастья, если хочешь помочь. «Надо взглянуть, что это за люди и что у них там творится», – подумал Мариус. Он взобрался на комод, приложил глаз к скважине и стал смотреть.   Глава шестая. Хищник в своем логове   В городах, как и в лесах, есть трущобы, где прячется все самое коварное, все самое страшное. Но то, что прячется в городах, свирепо, гнусно и ничтожно – иначе говоря, безобразно, а то, что прячется в лесах, свирепо, дико и величаво – иначе говоря, прекрасно. И тут н там берлоги, но звериные берлоги заслуживают предпочтения перед человеческими. Пещеры лучше вертепов. Именно вертеп и увидел Мариус. Мариус был беден, и комната его была убога, но бедность его была благородна, под стать ей была опрятна и его мансарда. А жилье, куда проник его взгляд, было отвратительно смрадное, запачканное, загаженное, темное, гадкое. Соломенный стул, колченогий стол, битые склянки, две неописуемо грязные постели по углам – вот и вся мебель, четыре стеклышка затянутого паутиной слухового оконца – вот и все освещение. Дневных лучей через оконце проникало как раз столько, сколько нужно для того, чтобы человеческое лицо казалось лицом призрака. Стены были словно изъязвлены – все в струпьях и рубцах, как лицо, обезображенное ужасной болезнью. Сырость сочилась из них, подобно гною. Всюду виднелись начерченные углем непристойные рисунки. В комнате, снимаемой Мариусом, был, правда, выщербленный, но все же кирпичный пол, а тут не было ни плиток, ни дощатого настила, ходили прямо по почерневшей известке На этой неровной, густо покрытой въевшейся пылью поверхности, нетронутость которой щадил только веник, причудливыми созвездиями располагались старые башмаки, домашние туфли, замызганное тряпье, впрочем, в комнате был камин, потому-то она и сдавалась за сорок франков в год. А в камине можно было увидеть все что угодно: жаровню, кастрюлю, сломанные доски, лохмотья, свисавшие с гвоздей, птичью клетку, золу и даже еле теплившееся пламя. Уныло чадили две головни. Еще страшнее чердак этот выглядел оттого, что он был огромен. Всюду выступы, углы, черные провалы, стропила, какие-то заливы, мысы, ужасные, бездонные ямы в закоулках, где, казалось, должны были таиться пауки величиной с кулак, мокрицы длиной в ступню, а может быть, даже и человекообразные чудовища. Одна кровать стояла у двери, другая у окна. Обе упирались в стенки камина и находились как раз против Mapиуca. В углу, недалеко от отверстия, в которое смотрел Мариус, на стене висела раскрашенная гравюра в черной деревянной рамке, а под гравюрой крупными буквами было написано «СОН». Гравюра изображала спящую женщину и ребенка, спящего у нее на коленях; над ними в облаках парил орел с короной в когтях; женщина, не пробуждаясь, отстраняла корону от головы ребенка, в глубине, окруженный сиянием, стоял Наполеон, опираясь на лазоревую колонну с желтой капителью, украшенную надписью:   Моренго Аустерлис Иена Ваграм Элоу   Под гравюрой на полу была прислонена к стене широкая доска, нечто вроде деревянного панно. Она доходила на перевернутую картину, на подрамник с мазней на обратной стороне, на снятое со стены зеркало, которое никак не соберутся повесить опять. За столом, на котором Мариус заметил ручку, чернила и бумагу, сидел человек лет шестидесяти, низенький, сухопарый, угрюмый, с бескровным лицом, с хитрым, жестоким, беспокойным взглядом; на вид – отъявленный негодяй. Лафатер, увидев такое лицо, определял бы его как помесь грифа с сутягой; пернатый хищник и человек-крючкотвор, дополняя друг друга, удваивали уродство этого лица, ибо черты крючкотвора придавали хищнику нечто подлое, а черты хищника придавали крючкотвору нечто страшное. У человека, сидевшего за столом, была длинная седая борода. Он был в женской рубашке, обнажавшей его волосатую грудь и руки, заросшие седой щетиной. Из-под рубашки виднелись грязные штаны и дырявые сапоги, из которых торчали пальцы. Во рту он держал трубку, он курил. Хлеба в берлоге уже не было, но табак еще был. Он что-то писал, вероятно, письмо вроде тех, которые читал Мариус. На краю стола лежала растрепанная старая книга в красноватом переплете; старинный, в двенадцатую долю листа, формат изданий библиотек для чтения указывал на то, что это роман. На обложке красовалось название, напечатанное крупными прописными буквами: «БОГ, КОРОЛЬ, ЧЕСТЬ и ДАМЫ, СОЧИНЕНИЕ ДЮКРЕ-ДЮМИНИЛЯ, 1814 г.». Старик писал, разговаривая сам с собой, и до Мариуса долетели его слова: – Подумать только, что равенства нет даже после смерти! Прогуляйтесь-ка по Пер-Лашез! Вельможи, богачи покоятся на пригорке, на замощенной и обсаженной акациями аллее. Они могут прибыть туда в катафалках. Мелюзгу, голытьбу, неудачников – чего с ними церемониться! – закапывают в низине, где грязь по колено, в яминах, в слякоти. Закапывают там, чтобы поскорее сгнили! Пока дойдешь туда к ним, сто раз увязнешь. Он остановился, ударил кулаком по столу и, скрежеща зубами, прибавил: – Так бы и перегрыз всем горло! У камина, поджав под себя голые пятки, сидела толстая женщина, которой на вид можно было дать и сорок и сто лет. Она тоже была в одной рубашке и в вязаной юбке с заплатами из потертого сукна. Юбку наполовину прикрывал передник из грубого холста. Хоть женщина и съежилась и согнулась в три погибели, все же было видно, что она очень высокого роста. Рядом с мужем она казалась великаншей. У нее были безобразные рыжевато-соломенные с проседью волосы, в которые она то и дело запускала толстые, лоснящиеся пальцы с плоскими ногтями. Рядом с ней на полу валялась открытая книга такого же формата, что и лежавшая на столе, вероятно, продолжение романа. На одной из постелей Мариус заметил полураздетую мертвенно бледную долговязую девочку, – она сидела, свесив ноги, и, казалось, ничего не слышала, не видела, не дышала. Это, конечно, была младшая сестра приходившей к нему девушки. На первый взгляд ей можно было дать лет одиннадцать-двенадцать. Но присмотревшись, вы убеждались, что ей не меньше четырнадцати. Это была та самая девочка, которая накануне вечером говорила на бульваре: «А я как припущу! Как припущу!» Она принадлежала к той хилой породе, которая долго отстает в развитии, а потом вырастает внезапно и сразу. Именно нищета – рассадник этой жалкой людской поросли. У подобных существ нет ни детства, ни отрочества. В пятнадцать лет они выглядят двенадцатилетними, в шестнадцать – двадцатилетними. Сегодня – девочка, завтра – женщина. Они как будто нарочно бегут бегом по жизни, чтобы поскорей покончить с нею. Сейчас это создание казалось еще ребенком. Ничто в комнате не указывало на занятие каким-либо трудом: не было в ней ни станка, ни прялки, ни инструмента. В углу валялся подозрительный железный лом. Здесь царила угрюмая лень – спутница отчаяния и предвестница смерти. Мариус несколько минут рассматривал эту мрачную комнату, более страшную, нежели могила, ибо чувствовалось, что тут еще содрогается человеческая душа, еще трепещет жизнь. Чердак, подвал, подземелье где копошатся бедняки, те, что находятся у подножия социальной пирамиды, – это еще не усыпальница, а преддверие к ней; но, подобно богачам, стремящимся с особым великолепием убрать вход в свои чертоги, смерть, всегда стоящая рядом с нищетой, бросает к этим вратам своим самую беспросветною нужду. Старик умолк, женщина не произносила ни слова, девушка, казалось, не дышала. Слышался только скрип пера. Старик проворчал, не переставая писать: – Сволочь! Сволочь! Кругом одна сволочь! Этот вариант Соломоновой сентенции вызвал у женщины вздох. – Успокойся, дружок! – промолвила она. – Не огорчайся, душенька! Все эти людишки не стоят того, чтобы ты писал им, муженек. В бедности люди жмутся другу к другу, точно от холода, но сердца их отдаляются. По всему было видно, что эта женщина когда-то любила мужа, проявляя всю заложенную в ней способность любви; но в повседневных взаимных попреках, под тяжестью страшных невзгод, придавивших семью, все, должно быть, угасло. Сохранился лишь пепел нежности. Однако ласкательные прозвища, как это часто случается, пережили чувство. Уста говорили «душенька, дружок, муженек» и т. д., а сердце молчало. Старик снова принялся писать.   Глава седьмая. Стратегия и тактика   С тяжелым сердцем Мариус собрался уже было спуститься со своего импровизированного наблюдательного пункта, как вдруг внимание его привлек шум; это удержало его. Дверь чердака внезапно распахнулась. На пороге появилась старшая дочь. Она была обута в грубые мужские башмаки, запачканные грязью, забрызгавшей ее до самых лодыжек, покрасневших от холода, и куталась в старый дырявый плащ, которого Мариус еще час тому назад на ней не видел, она, очевидно, оставила его тогда за дверью, чтобы внушить к себе больше сострадания, а потом, должно быть, снова накинула. Она вошла, хлопнула дверью, остановилась, чтобы перевести дух, потому что совсем запыхалась, и только после этого торжествующе и радостно крикнула: – Идет! Отец поднял глаза, мать подняла голову, а сестра не шелохнулась. – Кто идет? – спросил отец. – Тот господин. – Филантроп? – Да. – Из церкви святого Иакова? – Да. – Тот самый старик? – Да. – И он придет? – Сейчас. Следом за мной. – Ты уверена? – Уверена. – В самом деле придет? – Едет в наемной карете. – В карете! Да это настоящий Ротшильд!. Отец встал. – Почему ты так уверена? Если он едет в карете, то почему же ты очутилась здесь раньше? Дала ты ему по крайней мере адрес? Сказала, что наша дверь в самом конце коридора, направо, последняя? Только бы он не перепутал! Значит, ты его застала в церкви? Прочел он мoe письмо? Что он тебе сказал? – Та-та-та! Не надо пороть горячку, старина, – ответила дочка. – Слушай: вхожу я в церковь; благодетель на своем обычном месте; отвешиваю реверанс и подаю письмо; он читает и спрашивает: «Где вы живете, дитя мое?» «Я провожу вас, сударь», – говорю я. А он: «Нет, дайте ваш адрес, моя дочь должна кое-что купить, я найму карету и приеду одновременно с вами». Я даю ему адрес. Когда я назвала дом, он словно бы удивился и как будто поколебался, а потом сказал: «Все равно я приеду». Служба кончилась, я видела, как они с дочкой вышли из церкви, видела, как сели в фиакр, и я, конечно не забыла сказать, что наша дверь последняя, в конце коридора, направо. – Откуда же ты взяла, что он приедет? – Я сию минуточку видела фиакр, он свернул с Малой Банкирской улицы. Вот я и пустилась бегом. – А кто тебе сказал, что это тот самый фиакр? – Да ведь я же заметила номер! – Ну-ка, скажи, какой? – Четыреста сорок. – Так. Ты, девка, не дура. Девушка дерзко взглянула на отца и, показав на свои башмаки, проговорила: – Может быть, и не дура, но только я не надену больше этих дырявых башмаков, очень они мне нужны, – во-первых, в них простудиться можно, а потом грязища надоела. До чего противно слышать, как эти размокшие подошвы чавкают всю дорогу: чав, чав, чав! Уж лучше буду босиком ходить. – Верно, – ответил отец кротким голосом, в противоположность грубому тону дочки, – но ведь тебя иначе не пустят в церковь. Бедняки обязаны иметь обувь. К господу богу вход босиком воспрещен, – добавил он желчно. Затем, возвращаясь к занимавшему его предмету, спросил: – Так ты уверена, вполне уверена, что он придет, а? – За мной по пятам едет, – сказала она. Старик выпрямился. Лицо его словно озарилось сиянием. – Слышишь, жена? – крикнул он. – Наш филантроп сейчас будет тут. Гаси огонь. Мать, опешив, не двигалась с места. Отец с ловкостью фокусника схватил стоявший на камине кувшин с отбитым горлышком и плеснул воду на головни. Затем, обращаясь к старшей дочери, приказал: – Тащи-ка солому из стула! Дочь не поняла. Схватив стул, он ударом каблука выбил соломенное сиденье. Нога прошла насквозь. – На дворе холодно? – спросил он у дочки, вытаскивая ногу из пробитого сиденья. – Очень холодно. Снег валит. Он обернулся к младшей дочери, сидевшей на кровати у окна, и заорал: – Живо! Слезай с кровати, лентяйка! От тебя никогда проку нет! Выбивай стекло! Девочка, дрожа, спрыгнула с кровати. – Выбивай стекло! – повторил он. Она застыла в изумлении. – Слышишь, что тебе говорят? Выбей стекло! – снова крикнул отец. Девочка с пугливой покорностью встала на цыпочки и кулаком ударила в окно. Стекло со звоном разлетелось на мелкие осколки. – Хорошо, – сказал отец. Он был сосредоточен и решителен. Быстрый взгляд его обежал все закоулки чердака. Ни дать ни взять полководец, отдающий последние распоряжения перед битвой. Мать, еще не произнесшая ни звука, встала и спросила таким тягучим и глухим голосом, будто слова застывали у нее в горле: – Что это ты задумал, голубчик? – Ложись в постель! – последовал ответ. Тон, каким это было сказано, не допускал возражения. Жена повиновалась и грузно повалилась на кровать. В углу послышался плач. – Что там еще? – закричал отец. Младшая дочь, не выходя из темного закутка, куда она забилась, показала окровавленный кулак. Она поранила руку, разбивая стекло; тихонько всхлипывая, она подошла к кровати матери. Тут настал черед матери. Она вскочила с криком: – Полюбуйся! А все твои глупости! Она из-за тебя порезалась. – Тем лучше, это было мною предусмотрено, – сказал муж. – То есть как тем лучше? – завопила женщина. – Молчать! Я отменяю свободу слова, – объявил отец. Оторвав от надетой на нем женской рубашки холщовый лоскут, он наспех обмотал им кровоточившую руку девочки. Покончив с этим, он с удовлетворением посмотрел на свою изорванную рубашку. – Рубашка тоже в порядке. Все выглядит как нельзя лучше. Ледяной ветер свистел в окне и врывался в комнату. С улицы проникал туман и расползался по всему жилищу; казалось, чьи-то невидимые пальцы незаметно укутывают комнату в белесую вату. В разбитое окно было видно, как падает снег. Холод, который предвещало накануне солнце Сретенья, и в самом деле наступил. Старик огляделся, словно желая удостовериться. нет ли каких-либо упущений. Взяв старую лопату, он забросал золой залитые водой головни, чтобы их совсем не было видно. Затем, выпрямившись и прислонившись спиной к камину, сказал: – Ну, теперь мы можем принять нашего филантропа.   Глава восьмая. Луч света в притоне   Старшая дочь подошла к отцу, взяла его за руку и сказала: – Пощупай, как я озябла! – Подумаешь! Я озяб еще больше, – ответил отец. Мать запальчиво крикнула: – Ну конечно, у тебя всегда всего больше, чем у других, даже худого! – Заткнись! – сказал муж. Он бросил на нее такой взгляд, что она замолчала. Наступила тишина. Старшая дочь хладнокровно счищала грязь с подола плаща, младшая всхлипывала; мать обхватила руками ее голову и, покрывая поцелуями, тихонько приговаривала: – Ну, перестань, мое сокровище, это скоро заживет, не плачь, а то рассердишь отца. – Наоборот, плачь, плачь! Так и надо! – крикнул отец и обратился к старшей: – Дьявольщина, его все нет! А вдруг он не пожалует к нам? Зря, выходит, я затушил огонь, продавил стул, разорвал рубаху и разбил окно. – И дочурку поранил! – прошептала мать. – Известно ли вам, – продолжал отец, – что на нашем чертовом чердаке собачий холод? Ну, а если этот субъект возьмет и не придет? Ах, вот оно что! Он заставляет себя ждать! Он думает: «Подождут! Для того и существуют!» О, как я их ненавижу! С какой радостью, ликованием, восторгом и наслаждением я передушил бы всех богачей! Всех богачей! Этих так называемых благотворителей, сладкоречивых ханжей, которые ходят к обедне, перенимают поповские замашки, пляшут по поповской указке, рассказывают поповские сказки и воображают, что они люди высшей породы. Они приходят унизить нас! Одарить нас одеждой! По-ихнему, эти обноски, которые не стоят и четырех су, – одежда! Одарить хлебом! Не это мне нужно, сволочи! Денег, денег давайте! Но денег-то они как раз и не дают! Потому что мы, видите ли, пропьем их, потому что мы пьянчуги и лодыри! А сами-то! Сами-то что собой представляют и кем сами прежде были? Ворами! Иначе не разбогатели бы! Не плохо было бы схватить все человеческое общество, как скатерть, за четыре угла и хорошенько встряхнуть! Все бы перебилось, наверно, зато по крайней мере ни у кого ничего не осталось бы, так-то лучше! Да куда же запропастился твой господин благотворитель, поганое его рыло? Может, адрес позабыл, скот этакий? Бьюсь об заклад, что старая образина… Тут в дверь тихонько постучались. Жондрет бросился к ней, распахнул и, низко кланяясь и подобострастно улыбаясь, воскликнул: – Входите, сударь! Окажите честь войти, глубокочтимый благодетель, а также ваша прелестная барышня. На пороге появился мужчина зрелого возраста и молодая девушка. Мариус не покидал своего наблюдательного поста. То, что он пережил в эту минуту, не в силах передать человеческий язык. То была Она. Тому, кто любил, понятен весь лучезарный смысл короткого слова «Она». Действительно, то была она. Мариус с трудом различал ее сквозь светящуюся дымку, внезапно застлавшую ему глаза. Перед ним было то нежное и утерянное им создание, та звезда, что светила ему полгода. Это были ее глаза, ее лоб, ее уста, ее прелестное, скрывшееся от него личико, с исчезновением которого все погрузилось во мрак. Видение пропало и вотпоявилось вновь. Появилось во тьме, на чердаке, в гнусном вертепе, среди этого ужаса! Мариус весь дрожал. Как! Неужели это она! От сердцебиения у него темнело в глазах. Он чувствовал, что вот-вот разрыдается. Как! Он видит ее наконец, после долгих поисков! Ему казалось, что он вновь обрел свою утраченную душу. Девушка нисколько не переменилась, только, пожалуй, немного побледнела; фиолетовая бархатная шляпка обрамляла ее тонкое лицо, черная атласная шубка скрывала фигуру. Из-под длинной юбки виднелась ножка, затянутая в шелковый полусапожек. Девушку, как всегда, сопровождал г-н Белый. Она сделала несколько шагов по комнате и положила на стол довольно большой сверток. Старшая девица Жондрет спряталась за дверью и угрюмо смотрела оттуда на бархатную шляпку, атласную шубку и очаровательное, радующее взгляд личико.   Глава девятая. Жондрет чуть не плачет   В конуре было темно, и всякий входивший сюда с улицы испытывал такое чувство, словно очутился в погребе. Оба посетителя подвигались нерешительно, еле различая смутные очертания фигур, а обитатели чердака, привыкшие к сумраку, разглядывая вновь прибывших, видели их ясно. Господин Белый подошел к Жондрету и, устремив на него свой грустный и добрый взгляд, сказал: – Сударь! Здесь, в свертке, вы найдете новое носильное платье, чулки и шерстяные одеяла. – Посланец божий, благодетель наш! – воскликнул Жондрет, кланяясь до земли. Пока посетители рассматривали убогое жилье, он, нагнувшись к самому уху старшей дочери, скороговоркой прошептал: – Ну? Что я говорил? Обноски! А денежки где? Все господа на один манер! Кстати, как было подписано письмо к этому старому дуралею? – Фабанту, – отвечала дочь. – Драматический актер, великолепно. Жондрет осведомился вовремя, ибо в ту же секунду г-н Белый обернулся к нему и сказал с таким видом, с каким обычно стараются припомнить фамилию собеседника: – Я вижу, что вы в плачевном положении, господин… – Фабанту, – быстро подсказал Жондрет. – Господин Фабанту, да, так… Вспомнил. – Драматический актер, сударь, некогда пожинавший лавры. Тут Жондрет, очевидно, решил, что настал самый подходящий момент для натиска на «филантропа». – Я ученик Тальма, сударь! – воскликнул он, и в голосе его прозвучало и бахвальство ярмарочного фигляра и самоуничижение нищего с проезжей дороги. – Ученик Тальма! И мне улыбалась некогда фортуна. Увы! Пришел черед беде. Сами видите, благодетель мой: нет ни хлеба, ни огня. Нечем обогреть бедных деток. Один-единственный стул, и тот сломан! Разбитое окно, и в такую погоду! Супруга в постели! Больна! – Бедняжка! – сказал г-н Белый. – И дочурка поранилась, – добавил Жондрет. Девочка, отвлеченная приходом чужих, засмотрелась на «барышню» и перестала всхлипывать. – Плачь! Реви! – сказал ей тихо Жондрет и ущипнул за больную руку. Все это он проделал с проворством настоящего жулика. Девочка громко заплакала. Прелестная девушка, которую Мариус звал «моя Урсула», подбежала к ней со словами: – Бедная детка! – Взгляните, милая барышня, – продолжал Жондрет, – у нее рука в крови! Несчастный случай, – попала в машину, на которой она работает за шесть су в день. Возможно, придется отнять руку! – Неужели? – встревоженно спросил старик. Девочка, приняв слова отца за правду, начала всхлипывать сильнее. – Увы, это так, благодетель! – ответил папаша. Уже несколько секунд Жондрет с каким-то странным выражением всматривался в «филантропа». Он, казалось, внимательно изучал его, словно стараясь что-то вспомнить. Воспользовавшись минутой, когда посетители участливо расспрашивали девочку о пораненной руке, он подошел к лежавшей в постели жене, лицо которой изображало тупое уныние, и шепнул ей: – Вглядись-ка в него получше! Затем он обернулся к г-ну Белому, и опять полились его плаксивые жалобы: – Подумайте, сударь, вся моя одежда – женина рубашка! Да к тому же рваная! В самые холода. Не в чем выйти. Был бы у меня хоть плохонький костюм, я бы навестил мадмуазель Марс, которая меня знает и очень благоволит ко мне. Ведь она, кажется, по-прежнему живет на улице Тур-де-Дам? Видите ли, сударь, мы вместе играли в провинции, я делил с нею лавры. Селимена пришла бы мне на помощь, сударь! Эльмира подала бы милостыню Велизарию! Но ничего-то у меня нет! И в доме ни единого су! Супруга больна, и ни единого су! Дочка опасно ранена, и ни единого су! У жены моей приступы удушья. Возраст, да и нервы к тому же. Ей нужен уход и дочке тоже! Но врач! Но аптекарь! Чем же им заплатить? Нет ни лиарда! Сударь! Я готов пасть на колени перед монетой в десять су! Вот в каком упадке искусство! И да будет вам известно, прелестная барышня и великодушный покровитель мой, исполненные добродетели и милосердия, что бедная моя дочь ходит молиться в тот самый храм, чьим украшением вы являетесь, и ежедневно видит вас… Я воспитываю дочек в благочестии, сударь. Мне не хотелось, чтобы они пошли на сцену. Смотрите у меня, бесстыдницы! Только попробуйте ослушаться! Со мной шутки плохи! Я не перестаю им долбить о чести, морали, добродетели. Спросите их! Пусть идут по прямому пути. У них есть отец. Они не из тех несчастных, которые начинают жить безродными, а кончают тем, что роднятся со всем светом. Клянусь, этого не будет в семье Фабанту! Я надеюсь воспитать их в добродетели, чтобы они были честными, хорошими, верующими в бога, черт возьми! Итак, сударь, достопочтенный мой благодетель, знаете ли вы, что готовит мне завтрашний день? Завтра четвертое февраля, роковой день, последняя отсрочка, которую мне дал хозяин; если я ему не уплачу сегодня же вечером, завтра моя старшая дочь, я, моя больная супруга, мое израненное дитя, мы все вчетвером будем лишены крова, выкинуты на улицу, на бульвар, под открытое небо, под дождь, под снег. Так-то, сударь! Я должен за четыре квартала, за год. То есть шестьдесят франков. Жондрет лгал. Плата за год составляла всего сорок франков, и он не мог задолжать за четыре квартала: еще не прошло и полугода, как Мариус заплатил за два. Господин Белый вынул из кармана пять франков и положил их на стол. Жондрет буркнул на ухо старшей дочери: – Негодяй! На что мне сдались его пять франков? Ими не окупишь ни стул, ни оконное стекло. Решайся после этого на затраты! В ту же минуту г-н Белый, сняв с себя широкий коричневый редингот, который он носил поверх своего синего редингота, бросил его на спинку стула. – Господин Фабанту! – сказал он – У меня только пять франков, но я провожу дочь домой и вернусь к вам вечером; ведь вы должны уплатить вечером?.. В глазах Жондрета промелькнуло странное выражение. Он поспешил ответить: – Да, глубокоуважаемый покровитель. В восемь часов я должен быть у домохозяина. – Я буду в шесть и принесу шестьдесят франков. – Благодетель! – в восторге завопил Жондрет. И чуть слышно добавил: Всмотрись в него хорошенько, жена! Господин Белый снова взял под руку прелестную девушку и направился к двери. – До вечера, друзья мои! – сказал он. – В шесть часов? – переспросил Жондрет. – Ровно в шесть. Тут внимание старшей девицы Жондрет привлек висевший на спинке стула сюртук. – Сударь! Вы забыли ваш редингот, – сказала она. Жондрет устремил на дочку угрожающий взгляд и гневно передернул плечами. Господин Белый обернулся и ответил улыбаясь: – Я не забыл, я нарочно оставил его. – О мой покровитель! – воскликнул Жондрет. – Мой высокочтимый благодетель, я не могу сдержать слезы. Позвольте, я провожу вас до фиакра. – Если вы хотите выйти, то наденьте сюртук, – сказал г-н Белый. – На дворе очень холодно. Жондрет не заставил просить себя дважды. Он быстро надел на себя коричневый редингот. Они вышли втроем. Жондрет впереди, за ним посетители.   Глава десятая. Такса наемного кабриолета: два франка в час   Хотя вся эта сцена разыгралась на глазах у Мариуса, он, в сущности, почти ничего не видел. Взгляд его впился в девушку, сердце его, так сказать, ухватилось за нее и словно вобрало всю целиком, едва она ступила за порог конуры Жондрета. Пока она была там, он находился в том состоянии экстаза, когда человек не воспринимает явлений внешнего мира, а сосредоточивает всю душу на чем-то одном. Он созерцал не девушку, а луч, одетый в атласную шубку и бархатную шляпку. Если бы даже сам Сириус, покинув небеса, появился в комнате, Мариус не был бы так ослеплен. Пока девушка развертывала пакет, раскладывала вещи и одеяла, с участием расспрашивала больную мать и ласково говорила с поранившейся девочкой, он ловил каждое ее движение и старался услышать ее голос. Ему были знакомы ее глаза, лоб, фигура, походка, вся ее краса, но он не знал, как звучит ее голос. Однажды в Люксембургском саду ему показалось, что до него долетело несколько сказанных ею слов, но он был в этом не вполне уверен. Он отдал бы десять лет жизни, чтобы услышать, чтобы запечатлеть в душе музыку ее голоса. Но все заглушалось жалобными причитаниями и высокопарными тирадами Жондрета. И к восхищению Мариуса примешивался гнев. OH не сводил с нее глаз. Ему не верилось, что в отвратительной трущобе, среди человеческого отребья, он нашел это божественное создание. Ему казалось, что он видит колибри среди жаб. Когда она вышла, его охватило одно желание – следовать за ней, идти по пятам, не упускать из вида, пока он не узнает, где она живет, чтобы не утратить ее вновь после того, как чудом обрел ее! Он спрыгнул с комода и схватил шляпу. Он уже взялся за дверную ручку и хотел было выйти, но его остановила одна мысль. Коридор был длинный, лестница крутая, – Жондрет болтлив, г-н Белый, разумеется, еще не успел сесть в коляску; если, обернувшись в коридоре или на лестнице, он заметит его, Мариуса, то, разумеется, встревожится и найдет способ снова ускользнуть, и тогда все будет кончено. Как быть? Подождать немного? Но пока будешь ждать, коляска может отъехать… Мариус был в нерешительности. Наконец он рискнул и вышел из комнаты. В коридоре уже никого не было. Он побежал к лестнице. Никого не было и на лестнице. Он поспешно спустился и вышел на бульвар как раз в ту минуту, когда экипаж завернул за угол Малой Банкирской улицы и покатил обратно в Париж. Мариус бросился бежать в том же направлении. Достигнув угла бульвара, он снова увидел экипаж, быстро ехавший по улице Муфтар; экипаж был уже очень далеко, нечего было и пытаться догнать его. Что делать? Бежать за ним? Напрасно. К тому же из коляски, несомненно, заметили бы человека, бегущего за нею со всех ног, и отец девушки узнал бы его. И тут – чудесная, неслыханная случайность! – Мариус заметил свободный наемный кабриолет, проезжавший по бульвару. Оставалось только одно решение: сесть в кабриолет и поехать за фиакром. Это был верный, реальный и безопасный выход. Мариус знаком остановил экипаж. – Почасно! – крикнул он. Мариус был без галстука, в старом сюртуке, на котором не хватало пуговиц, манишка на сорочке была у него в одном месте разорвана. Кучер остановился и, подмигнув, протянул в сторону Мариуса левую руку, слегка потирая один о другой большой и указательный пальцы. – Что такое? – спросил Мариус. – Плата вперед, – сказал кучер. Мариус вспомнил, что у него было всего шестнадцать су. – Сколько? – спросил он. – Сорок су. – Уплачу по приезде. Вместо ответа кучер засвистел песенку о Ла Палисе и стегнул лошадь. Мариус растерянно смотрел вслед удалявшемуся кабриолету. Из-за двадцати четырех су, которых ему не хватало, он терял свою радость, свое счастье, свою любовь! Он вновь погружался во мрак! Он прозрел, а теперь снова лишился зрения. По правде говоря, он с горечью и глубоким сожалением подумал о пяти франках, отданных им поутру несчастной дочери Жондрета. Имей он эти пять франков, он был бы спасен, он бы возродился, он вышел бы из чистилища, из ада, из одиночества, тоски и душевного вдовства; он вновь связал бы черною нить своей судьбы с дивной золотой нитью, промелькнувшей перед его глазами и еще раз оборвавшейся. Он вернулся в свою каморку в полном отчаянии. Он мог бы себя утешить тем, что г-н Белый обещал вернуться вечером, и на этот раз нужно было только получше взяться за дело и постараться не упустить его, но, поглощенный созерцанием девушки, он едва ли что-нибудь слышал. В ту минуту, когда Мариус собирался подняться по лестнице, он заметил на другой стороне бульвара, у глухой стены, идущей вдоль улицы заставы Гобеленов, Жондрета, облаченного в редингот «благодетеля». Он разговаривал с одним из тех субъектов, лица которых вселяют беспокойство и которых принято называть «хозяевами застав»; это люди, внешность которых двусмысленна, речь подозрительна, словно на уме у них что-то дурное; спят они обычно днем, следовательно, дают все основания думать, что работают ночью. Собеседники, стоявшие неподвижно под хлопьями падавшего снега, представляли собой группу, которая, наверно, остановила бы внимание полицейского, но взгляд Мариуса едва скользнул по ней. Однако, как ни был он озабочен и огорчен, он невольно подумал, что «хозяин застав», с которым беседовал Жондрет, похож на человека, у которого была кличка Крючок, он же Весенний, он же Гнус; на него как-то указал ему Курфейрак; в квартале он пользовался репутацией опасного ночного гуляки. В предыдущей книге упоминалось его имя. Крючок, он же Весенний, он же Гнус, позднее фигурировал в нескольких уголовных процессах и стяжал себе славу знаменитого мошенника. В описываемое нами время он был еще просто ловким мошенником. Бандиты и грабители помнят его и сейчас. В конце последнего царствования он создал целую школу. В сумерках, в тот час, когда люди шепчутся, собравшись в кружок, о нем говорили в Львином рву тюрьмы Форс. В этой тюрьме, как раз в том месте, где под дозорной дорожкой проходит сток нечистот, через который в 1843 году тридцать два заключенных среди бела дня совершили неслыханный побег, можно было прочесть над плитой, закрывавшей отверстие сточной трубы, его имя: Крючок. Он дерзко выцарапал его на стене у самой дозорной дорожки при одной из попыток к бегству. В 1832 году полиция уже следила за ним, но он еще в серьезных делах не участвовал.   Глава одиннадцатая. Нищета предлагает услуги горю   Мариус медленно поднялся по лестнице. Он собирался уже войти в свою каморку, как вдруг заметил, что за ним по коридору идет старшая дочь Жондрета. Ему было очень неприятно видеть эту девушку, – ведь именно к ней и перешли его пять франков, – но требовать их обратно было уже поздно, кабриолет уехал, а коляски и след простыл. К тому же девушка и не вернула бы их. Так же бесполезно было бы расспрашивать ее о том, где жили их посетители; очевидно, она и сама не знала, раз письмо, подписанное Фабанту, было адресовано «господину благодетелю из церкви Сен-Жак-дю-О-Па». Мариус вошел в комнату и захлопнул за собой дверь. Однако она не закрылась плотно; он обернулся и заметил, что ее придерживает чья-то рука. – Что такое? Кто там? – спросил он и увидел дочь Жондрета. – Это вы? – почти грубо продолжал Мариус. – Опять вы? Что вам от меня нужно? Но она, казалось, о чем-то думала и не глядела на него. В ней не было прежней самоуверенности. В комнату она не вошла, а осталась стоять в темном коридоре, – Мариус видел ее через неплотно притворенную дверь. – Отвечайте же! – воскликнул Мариус. – Что вам от меня нужно! Она окинула его тусклым взглядом, в котором, казалось, засветился огонек, и сказала: – Господин Мариус! У вас такой печальный вид! Что с вами? – Со мной? – Да, с вами. – Ничего. – Что-то все-таки есть! – Нет. – А я говорю – есть. – Оставьте меня в покое. Мариус снова толкнул дверь, но девушка продолжала придерживать ее. – Слушайте, это вы зря, – сказала она. – Вы небогаты, а какой были добрый утром! Ну станьте опять таким! Вы мне дали на пропитанье. Скажите же: что с вами? Вы огорчены, это сразу видно. А мне не хочется, чтобы вы огорчались. Нельзя ли тут чем-нибудь помочь? Не могу ли я вам пригодиться? Положитесь на меня. Я не собираюсь выведывать ваши секреты, не прошу мне о них рассказывать, но все-таки я могу быть полезной. Я могу вам подсобить, ведь подсобляю же я отцу! Понадобится отнести письмо, обойти дома из двери в дверь, разыскать адрес, выследить кого-нибудь, – посылают меня. Так вот, можете спокойно мне все доверить, я передам кому надо. Иной раз поговоришь с кем надо, и все уладилось. Распоряжайтесь мной. У Мариуса промелькнула мысль. За какую только веточку не цепляется человек, когда чувствует, что сейчас упадет! Он приблизился к дочери Жондрета. – Послушай… – сказал он. Девушка прервала его, и глаза ее радостно сверкнули: – Да, да, говорите мне «ты», мне так больше нравится. – Хорошо, – продолжал он. – Ведь это ты привела сюда старика с дочкой… – Да. – Ты знаешь их адрес? – Нет. – Узнай мне его. Угрюмый взгляд девушки, ставший радостным, теперь снова стал мрачным. – Только это вам и надо? – спросила она. – Да. – Вы с ними знакомы? – Нет. – Иначе говоря, – живо перебила его девушка, – вы незнакомы с нею, но хотите познакомиться. Это «с нею» вместо «с ними» было произнесено значительно и с горечью. – Ну как? Сумеешь? – спросил Мариус. – Я добуду вам адрес красивой барышни. Тон, каким были произнесены слова: «красивой барышни», почему-то опять покоробил Мариуса. Он сказал: – В конце концов не важно! Адрес отца и дочери. Ну, адрес обоих. Она пристально посмотрела на него. – Что вы мне за это дадите? – Все, что пожелаешь. – Все, что пожелаю? – Да. – Вы получите адрес. Она опустила голову, затем порывистым движением захлопнула дверь. Мариус остался один. Он упал на стул, оперся локтями о кровать, обхватил руками голову и погрузился в водоворот все время ускользавших мыслей, испытывая состояние, близкое к обмороку. Все, что произошло с утра: появление небесного создания, его исчезновение, слова, только что услышанные им от несчастной девушки, луч надежды, блеснувший в минуту беспредельного отчаяния, – вот что проносилось в его мозгу. Вдруг его задумчивость была грубо прервана. Громкий и резкий голос Жондрета произнес крайне заинтересовавшие Мариуса загадочные слова: – Говорят тебе, я уверен! Я его узнал. О ком шла речь? Кого узнал Жондрет? Г-на Белого? Отца его «Урсулы»? Возможно ли! Разве Жондрет был с ним знаком? Неужели ему, Мариусу, неожиданно откроется то, без чего жизнь его была такой беспросветной? Неужели, наконец, он узнает, кого же он любит, узнает, кто эта девушка, кто ее отец? Неужели наступила минута, когда окутывающий этих людей густой туман рассеется, когда таинственный покров разорвется? О небо! Он влез, вернее, вскочил на комод и занял место у потайного окошечка в переборке. И снова увидел внутренность логова Жондрета.   Глава двенадцатая. На что была истрачена пятифранковая монета г-на Белого   С виду в семействе Жондрета все было по-прежнему, если не считать того, что жена и дочки успели вытащить кое-что из свертка, принесенного г-ном Белым, и нарядились в шерстяные чулки и кофточки. Новые одеяла были наброшены на обе кровати. Жондрет, по-видимому, только что пришел, так как не успел еще отдышаться. Дочки сидели на полу у камина, старшая перевязывала руку младшей. Жена, казалось, утонула в кровати, стоявшей рядом с камином; лицо ее выражало удивление. Жондрет мерил комнату большими шагами. В его взгляде было что-то необычное. Наконец жена, видимо, потрясенная и робевшая перед мужем, осмелилась произнести: – Неужели правда? Ты уверен? – Конечно, уверен! Прошло восемь лет. И все-таки я его узнал. Еще бы не узнать! Сразу узнал! Неужто тебе ничего не бросилось в глаза? – Нет. – Но ведь я же тебе говорил: «Обрати внимание!» Тот же рост, то же лицо, почти не постарел, – некоторых даже и старость не берет, не знаю, как это они ухитряются, – ну и голос тот же. Только одет получше, вот и все! Ага, старый проклятый притворщик, попался? Теперь держись! Он остановился, крикнул дочерям: – Эй, вы, убирайтесь отсюда! – И, обращаясь к жене, добавил: – Чудно, что тебе не бросилось в глаза. Дочери покорно встали. – С больной рукой!.. – пробормотала мать. – Воздух ей на пользу, – отрезал Жондрет. – Убирайтесь. Очевидно, он был из породы людей, которым не возражают. Девушки вышли. В ту минуту, когда они уже были в дверях, отец удержал старшую за руку и многозначительным тоном сказал: – Будьте здесь ровно в пять. Вы обе мне понадобитесь. Это заставило Мариуса удвоить внимание. Оставшись наедине с женой, Жондрет опять стал ходить по комнате и два-три раза молча обошел ее. Затем несколько минут заправлял и засовывал за пояс штанов подол надетой на нем женской рубашки. Вдруг он повернулся к жене, скрестил руки и воскликнул: – Хочешь, я скажу тебе еще кое-что? Эта девица… – Ну? Что такое? – подхватила жена. – Что девица? У Мариуса не могло быть сомнений: конечно, разговор шел о «ней». Он слушал с мучительным волнением. Вся его жизнь сосредоточилась в слухе. Но Жондрет наклонился к жене и о чем-то тихо заговорил. Потом выпрямился и громко закончил: – Это она! – Вот эта? – спросила жена. – Вот эта! – подтвердил муж. Трудно передать выражение, с каким жена Жондрета произнесла слова: «вот эта». Удивление, ярость, ненависть, злоба – все слилось и смешалось в зловещей интонации. Достаточно было нескольких фраз и, вероятно, имени, сказанного ей на ухо мужем, чтобы эта сонная толстуха оживилась и чтобы ее отталкивающее лицо стало страшным. – Быть не может! – закричала она. – И подумать только, что мои дочки ходят разутые, что им одеться не во что! А тут! И атласная шубка, и бархатная шляпка, и полусапожки – словом, все! Больше чем на две сотни франков надето! Дама, да и только! Да нет же, ты ошибся. Во-первых, та была уродина, а эта недурна! Совсем недурна! Не может быть, это не она! – А я тебе говорю – она. Сама увидишь. При столь категорическом утверждении тетка Жондрет подняла широкое кирпично-красное лицо и с каким-то отвратительным выражением уставилась в потолок. В этот миг она показалась Мариусу опасней самого Жондрета. Это была свинья с глазами тигрицы. – Вот как, – прошипела она. – Значит, эта расфуфыренная барышня, которая так жалостливо смотрела на моих дочек, и есть та самая нищенка! А-а, так бы все кишки ей и выпустила! Затоптала бы! Она соскочила с постели и постояла с минуту, растрепанная, с раздувающимися ноздрями, полуоткрытым ртом, со сжатыми и занесенными словно для удара кулаками. Затем рухнула на свое неопрятное ложе. Жондрет ходил взад и вперед по комнате, не обращая никакого внимания на супругу. После нескольких минут молчания он подошел к жене и опять остановился перед ней, скрестив руки. – А хочешь, я скажу тебе еще кое-что? – Ну что? – спросила она. – Да то, что я теперь богач, – ответил он отрывисто и тихо. Жена устремила на него взгляд, казалось, говоривший: «Уж не спятил ли ты?» Жондрет продолжал: – Проклятие! Довольно я хлебнул нищеты! Довольно тащил свое и чужое бремя! Мне уже не до смеха, ничего забавного я больше здесь не вижу, довольно ты тешился надо мной, милосердный боже! Обойдемся без твоих шуток, предвечный бог! Я желаю есть вдоволь, пить вдосталь! Жрать! Дрыхнуть! Бездельничать! Я желаю, чтобы пришел и мой черед, – мой, вот что! Пока не издох! Я желаю немножко пожить миллионером! Он прошелся по своей конуре и прибавил: – Не хуже иных прочих. – Что ты хочешь этим сказать? – спросила жена. Он тряхнул головой, подмигнул и, повысив голос, как бродячий лектор, приступающий к демонстрации физического опыта, начал: – Что я хочу сказать? Слушай! – Тсс… – заворчала тетка Жондрет. – Потише! Если разговор о делах, не к чему посторонним про это слушать. – Вот еще! Кому слушать-то? Соседу? Я только что видел, как он выходил из дому. Да и что он поймет, эта глупая башка? А потом, я тебе говорю, что он ушел. Тем не менее Жондрет инстинктивно понизил голос, не настолько, однако, чтобы его слова могли ускользнуть от слуха Мариуса. К тому же, на счастье, падал снег и заглушал шум проезжавших по бульвару экипажей, что позволило Мариусу ничего не пропустить из беседы супругов. Вот что услышал Мариус: – Понимаешь, он попался, богатей! Можно считать, что дело в шляпе. Все сделано. Все устроено. Я видел наших. Он придет сегодня в шесть часов. Принесет шестьдесят франков, мерзавец! Чего только я ему не наплел? Ты заметила? И насчет шестидесяти франков, и насчет хозяина, и насчет четвертого февраля! А какой в этот день может быть срок? Вот олух царя небесного! Значит, он прибудет в шесть часов! В это время сосед уходит обедать. Мамаша Бюргон отправляется в город мыть посуду. В доме никого. Сосед раньше одиннадцати не возвращается. Девчонки будут на карауле. Ты нам поможешь. Он с нами расквитается. – А вдруг не расквитается? – спросила жена. Жондрет сделал угрожающий жест. – Тогда мы расквитаемся с ним. И засмеялся. Мариус впервые слышал его смех. Это был холодный, негромкий смех, от которого дрожь пробегала по телу. Жондрет открыл стенной шкаф около камина, вытащил старую фуражку и надел ее на голову, предварительно почистив рукавом. – Ну, я ухожу, – сказал он. – Мне нужно еще кое-кого повидать из добрых людей. Увидишь, как у нас пойдет дело. Я постараюсь поскорее вернуться. Игра стоящая. Стереги дом. Засунув руки в карманы брюк, он на минуту остановился в задумчивости, потом воскликнул: – А знаешь, хорошо все-таки, что он-то меня не узнал! Узнай он меня – ни за что бы не пришел! Выскользнул бы из рук! Борода меня выручила! Романтическая моя бородка! Миленькая моя романтическая бородка! И он опять засмеялся. Он подошел к окошку. Снег все еще падал с серого неба. – Собачья погода! – сказал он и, запахнув редингот, добавил: – Эта шкура немного широковата. Ну ничего, сойдет, старый мошенник чертовски кстати мне ее оставил! А то ведь мне не в чем выйти. Дело бы опять лопнуло. От какой ерунды иной раз все зависит! Нахлобучив фуражку, он вышел. Едва ли он успел сделать и несколько шагов, как дверь приоткрылась и между ее створок появился его хищный и умный профиль. – Совсем забыл, – сказал он. – Приготовь жаровню с угольями. Он кинул в передник жены пятифранковую монету, которую ему оставил «филантроп». – Жаровню с углем? – переспросила жена. – Да. – Сколько мер угля купить? – Две с верхом. – Это обойдется в тридцать су. На остальное я куплю что-нибудь к обеду. – К черту обед! – Почему? – Не вздумай растранжирить всю монету, все сто су. – Почему? – Потому что мне тоже нужно кое-что купить. – Что же? – Да так, кое-что. – Сколько тебе на это потребуется? – Где тут у нас ближняя скобяная лавка? – На улице Муфтар. – Ах, да, на углу, знаю! – Да скажи ты мне, наконец, сколько тебе потребуется на покупки? – Пятьдесят су, а может, и все три франка. – Не много остается на обед. – Сегодня не до жратвы. Есть вещи поважнее. – Как знаешь, мое сокровище. Жондрет снова закрыл дверь, и на сей раз Мариус услышал, что его шаги, быстро удалявшиеся по коридору, мало-помалу затихли на лестнице. На Сен-Медарской колокольне пробило час.   Глава тринадцатая. Solus cum sola. In loco remoto, non cogitabuntur orare «pater noster»[110]   Несмотря на то, что Мариус был мечтателем, он, как мы говорили, обладал решительным и энергичным характером. Привычка к сосредоточенным размышлениям, развив в нем участие и сострадание к людям, быть может, ослабила способность возмущаться, но оставила нетронутой способность негодовать; доброжелательность брамина сочеталась у него с суровостью судьи; он пощадил бы жабу, но, не задумываясь, раздавил бы гадюку. А взор его только что проник в нору гадюк; его глазам предстало гнездо чудовищ. «Надо уничтожить этих негодяев», – подумал он. Вопреки его надеждам ни одна из мучивших его загадок не разъяснилась; напротив, мрак надо всем как будто сгустился; ему не удалось узнать ничего нового ни о прелестной девушке из Люксембургского сада, ни о человеке, которого он звал г-ном Белым, если не считать того, что Жондрет их, оказывается, знал. Из туманных намеков, брошенных Жондретом, он уловил лишь то, что здесь для них готовится ловушка, – непонятная, но ужасная ловушка; что над ними обоими нависла огромная опасность: над девушкой – возможно, над стариком – несомненно; что нужно их спасти, что нужно расстроить гнусные замыслы Жондрета и порвать тенета, раскинутые этими пауками. Мариус взглянул на жену Жондрета. Она вытащила из угла старую жестяную печь и рылась в железном ломе. Он осторожно, бесшумно спустился с комода. Полный страха перед тем, что готовилось, полный отвращения к Жондретам, Мариус все же испытывал радость при мысли, что ему, быть может, суждено оказать услугу той, которую он любит. Но как поступить? Предупредить тех, кому угрожает опасность? А где их найти? Ведь он не знал их адреса. Они на миг появились перед его глазами и вновь погрузились в бездонные глубины Парижа. Ждать Белого у дверей в шесть часов вечера и, как только он приедет, предупредить его о засаде? Но Жондрет и его помощники заметят, что он кого-то караулит; место пустынно, сила на их стороне, они найдут способ схватить и отделаться от него, и тогда тот, кого он хочет спасти, погибнет. Только что пробило час, а злодейское нападение должно совершиться в шесть. В распоряжении у Мариуса было пять часов. Оставалось одно. Он надел сюртук, еще вполне приличный, повязал шею шарфом, взял шляпу и вышел так бесшумно, как будто ступал босиком по мху. Вдобавок тетка Жондрет продолжала громыхать железом. Выйдя из дома, Мариус пошел по Малой Банкирской улице. Пройдя половину улицы, он увидел отгораживавшую пустырь низкую стену, через которую в иных местах можно было перешагнуть. Поглощенный своими мыслями, он шел медленно, снег заглушал его шаги. Вдруг совсем рядом он услышал голоса. Он оглянулся. Улица была пустынна, хотя дело происходило среди бела дня; нигде не было видно ни души; но он ясно слышал голоса. Ему пришло в голову заглянуть за ограду. Сидя на снегу и прислонившись к стене, там тихо разговаривали двое мужчин. Их лица были ему незнакомы. Один из них был бородатый, в блузе, другой – лохматый, в отрепьях. На бородаче красовалась греческая шапочка, непокрытую голову его собеседника запушил снег. Наклонившись над стеной, Мариус мог слышать их беседу. Длинноволосый говорил, подталкивая локтем бородача: – Уж если дружки из Петушиного часа взялись за это дело, промашки не будет. – Так ли? – усомнился бородач. – Отхватим по пятьсот монет на брaтa, а ежели обернется худо, получим годков по пять, по шесть, – ну, по десять, не больше! – возразил лохматый. – Уж это-то наверняка. Тут не отвертишься, – стуча зубами от холода, нерешительно заметил бородач в греческом колпаке. – А я тебе говорю, что промашки не будет, – настаивал лохматый. – Тележка папаши Бесфамильного стоит наготове. Затем они стали толковать о мелодраме, которую видели накануне в театре Гете. Мариус пошел дальше. Ему казалось, что непонятная речь субъектов, подозрительно расположившихся в укромном местечке за стеной, прямо на снегу, возможно, имеет некоторое отношение к гнусным замыслам Жондрета. Должно быть, это и было то самое дело. Он направился к предместью Сен-Марсо и в первой же попавшейся лавке спросил, где можно найти полицейского пристава. Ему сказали, что на улице Понтуаз, в доме э 14. Мариус пошел туда. Проходя мимо булочной, он купил на два су хлеба и съел, предвидя, что пообедать не удастся. Размышляя дорогой, он возблагодарил провидение. Ведь не дай он утром дочери Жондрета пяти франков, он поехал бы вслед за фиакром Белого и ничего бы не знал. Никакая сила не помешала бы тогда Жондрету устроить засаду, Белый погиб бы, а вместе с ним, без сомнения, и его дочь.   Глава четырнадцатая. Полицейский дает адвокату два карманных пистолета   Подойдя к дому э 14 на улице Понтуаз, Мариус поднялся на второй этаж и спросил полицейского пристава. – Господин полицейский пристав сейчас в отсутствии, – сказал один из писарей. – но его заменяет надзиратель. Может быть, вы поговорите с ним? У вас спешное дело? – Да, – ответил Мариус. Писарь ввел его в кабинет пристава. За решеткой, прислонившись к печке и приподняв заложенными назад руками полы широкого каррика о трех воротниках, стоял рослый человек. У него было квадратное лицо, тонкие, плотно сжатые губы, весьма свирепого вида густые баки с проседью и взгляд, выворачивающий вас наизнанку. Этот взгляд, можно сказать, не только пронизывал вас, но обыскивал. С виду человек этот казался почти таким же хищным, таким же опасным, как Жондрет; встретиться с догом иногда не менее страшно, чем с волком. – Что вам угодно? – обратился он к Мариусу, опуская обращение «сударь». – Вы – господин полицейский пристав? – Его нет. Я его заменяю. – Я по весьма секретному делу. – Говорите. – И весьма срочному. – Говорите скорее. Этот спокойный и грубоватый человек пугал и в то же время ободрял. Он внушал и страх и доверие. Мариус рассказал ему обо всем: о том, что человека, которого он, Мариус, знает лишь с виду, собирались нынче вечером заманить в ловушку; что, занимая комнату по соседству с притоном, он, Мариус Понмерси, адвокат, услышал через перегородку об этом заговоре; что фамилия негодяя, придумавшего устроить западню, Жондрет; что у него есть сообщники, по всей вероятности, «хозяева застав», в том числе Крючок, по прозвищу Весенний, он же Гнус; что дочерям Жондрета поручено стоять на карауле; что человека, которому грозит опасность, никоим образом предупредить нельзя, потому что даже имя его неизвестно; что, наконец, все должно произойти в шесть часов вечера, в самом глухом конце Госпитального бульвара, в доме э 50/52. Когда Мариус назвал номер дома, надзиратель поднял голову и бесстрастно спросил: – Комната в конце коридора? – Совершенно верно, – подтвердил Мариус и добавил: – Разве вы знаете этот дом? Надзиратель помолчал, затем ответил, подставляя каблук сапога к дверце топившейся печи, чтобы согреть ногу: – По-видимому, так. Он продолжал цедить сквозь зубы, обращаясь не столько к Мариусу, сколько к собственному галстуку: – Тут без Петушиного часа не обошлось. Его слова поразили Мариуса. – Петушиный час… – повторил он. – В самом деле, я слышал эти слова. Он рассказал надзирателю о диалоге между лохмачом и бородачом, на снегу, за стеной на Малой Банкирской улице. Надзиратель пробурчал: – Лохматый – должно быть, Брюжон, а бородатый – Пол-Лиарда, он же Два Миллиарда. Он снова опустил глаза и предался размышлениям. – Ну, а насчет папаши Бесфамильного, – присовокупил он, – я тоже догадываюсь… Так и есть, я подпалил каррик!.. И чего они всегда так жарко топят эти проклятые печки! Номер пятьдесят-пятьдесят два. Бывшее домовладение Горбо. Он взглянул на Мариуса: – Вы видели только бородача и лохмача? – И Крючка. – А этакого молоденького франтика? – Нет. – А огромного плечистого детину, похожего на слона из зоологического сада? – Нет. – А этакого пройдоху, с виду старого паяца? – Нет. – Ну, а четвертый – тот вообще невидимка, даже для своих помощников, пособников и подручных. Нет ничего удивительного, что вы его не заметили. – Действительно, не заметил. А что это за люди? – спросил Мариус. – Впрочем, это совсем не их час… – вместо ответа сказал надзиратель. Он помолчал, потом заговорил снова: – Пятьдесят – пятьдесят два. Знаю я этот сарай. Нам в нем спрятаться негде, артисты нас сразу заметят. И отделаются тем, что отменят водевиль. Это народ скромный. Стесняется публики. Нет, это не годится, не годится Я хочу услышать, как они поют, и заставлю их поплясать. Закончив этот монолог, он повернулся к Мариусу и спросил, глядя на него в упор: – Вы боитесь? – Кого? – Этих людей? – Не больше, чем вас, – мрачно отрезал Мариус, заметив наконец, что сыщик ни разу не назвал его сударем. Надзиратель посмотрел на Мариуса еще пристальнее и произнес с какой-то нравоучительной торжественностью: – Вы говорите, как человек смелый и честный. Мужество не страшится зрелища преступления, честность не страшится властей. – Все это хорошо, но что вы думаете предпринять? – прервал его Мариус. Надзиратель ограничился таким ответом: – У всех жильцов дома пятьдесят – пятьдесят два есть ключи от наружных дверей; ими пользуются, возвращаясь ночью к себе домой. У вас есть такой ключ? – Да, – ответил Мариус. – Он при вас? – Да. – Дайте его мне, – сказал надзиратель. Мариус вынул ключ из жилетного кармана, передал его надзирателю и прибавил: – Послушайтесь меня, приходите с охраной. Надзиратель метнул на Мариуса такой взгляд, каким Вольтер подарил бы провинциального академика, подсказавшего ему рифму, и, запустив обе руки, обе свои огромные лапищи, в бездонные карманы каррика, вытащил оттуда два стальных пистолета, из тех, что называются карманными пистолетами. Протянув их Мариусу, он заговорил быстро, короткими фразами: – Возьмите. Отправляйтесь домой. Спрячьтесь у себя в комнате. Пусть думают, что вы ушли. Они заряжены. В каждом по две пули. Наблюдайте. Вы мне говорили, в стене есть щель. Пусть соберутся. Не мешайте им сначала. Когда решите, что время пришло и пора кончать, стреляйте. Только не спешите. Остальное предоставьте мне. Стреляйте в воздух, в потолок – все равно куда. Главное – не спешите. Выждите. Пусть они приступят к делу, вы – адвокат, вы понимаете, как это важно. Мариус взял пистолеты и положил их в боковой карман сюртука. – Очень топорщится, сразу заметно. Лучше суньте их в жилетные карманы, – сказал надзиратель. Мариус спрятал пистолеты в жилетные карманы. – А теперь, – продолжал надзиратель, – нам нельзя терять ни минуты. Посмотрим, который час. Половина третьего. Сбор в семь? – К шести, – ответил Мариус. – Время у меня есть, – сказал надзиратель, – а всего остального еще нет. Не забудьте ни слова из того, что я вам сказал. Паф! Один пистолетный выстрел. – Будьте покойны, – ответил Мариус. Когда он взялся за ручку двери, собираясь выйти, надзиратель крикнул: – Кстати, если я вам понадоблюсь раньше, приходите сюда или пришлите кого-нибудь. Спросите полицейского надзирателя Жавера.   Глава пятнадцатая. Жондрет делает закупки   Немного погодя, часов около трех, Курфейрак и Боссюэ шли по улице Муфтар. Снег падал все гуще и засыпал все кругом. – Посмотришь на падающие хлопья, и кажется, что в небесах пошел мор на белых бабочек, – начал было Боссюэ, обращаясь к Курфейраку, как вдруг заметил Мариуса, – тот шел к заставе, и вид у него был какой-то странный. – Смотри-ка! Мариус! – воскликнул Боссюэ. – Вижу, – сказал Курфейрак. – Только не стоит с ним заговаривать. – Почему? – Он занят. – Чем? – Разве ты не видишь, какое у него выражение лица? – Какое? – Да такое, будто он кого-то выслеживает. – Верно, – согласился Боссюэ. – А какие у него глаза! – заметил Курфейрак. – Ты только взгляни на него. – Какого же черта он выслеживает? – Какой-нибудь помпончик-бутончик. Он влюблен. – Но я что-то не вижу на улице ни помпончика, ни бутончика, – заметил Боссюэ. – Словом, ни одной девицы. Курфейрак посмотрел в сторону Мариуса. – Мариус выслеживает мужчину! – воскликнул он. В самом деле, впереди Мариуса, шагах в двадцати, шел мужчина в фуражке; видели они только его спину, но сбоку можно было различить его седоватую бороду.

The script ran 0.007 seconds.