1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Вы этим интересуетесь? – и Протасов перестал жевать грибок. Он на мгновенье задумался: «Стоит ли вступать в рискованный спор с этим легкодумным человеком?» И все‑таки сказал:
– Революция есть та же эволюция, мгновенно вспыхнувшая, чтоб переключить сроки в сотни лет на какой‑нибудь год, два. Так по крайней мере мыслят либеральные историки.
– Ха‑ха… Мерси за разъяснение. Но метод, метод?! Кровь, насилие? Ведь так?
– О нет, о нет… – лениво и глубокомысленно протянул раскисший мистер Кук, но, заметив, что Нина смотрит на него, вдруг подтянулся весь и сжал губы в прямую линию.
Протасов, поддел еще грибок и, разжигая нетерпение Парчевского, не торопясь ответил:
– Революция есть хирургическая операция. Да, кровь. Да, пожалуй, насилие. Но насилие и кровь на пользу организму в целом.
– Это, простите, вторгаться в судьбы мира, – возвысил свой голос отец Александр.
– Но мир находится под божественным водительством.
– Да‑да, да‑да! – губы мистера Кука воинственно оттопырились, и глаза – две пули.
– И на каком основании скорей торопить событий? К чему – сейчас, когда человечество подойдет к этому без крови, без катастроф через сто лет?
– Вот именно! – прозвенел Парчевский, и его лицо раскололось пополам – губы мило улыбались, глаза стали обозленными. – Мы суем свои человеческие масштабы в колесо истории. Что такое сто, двести, триста лет? Миг, не больше. Эээ, эээ… А мы куда‑то торопимся, торопимся, торопимся. Абсурд!
Он привстал, сел и стукнул мундштуком по серебряному портсигару.
– Историю делают люди, – спокойно сказал Протасов. – А у людей, естественно, и человеческие масштабы. Человеку положено прожить ну, скажем, шестьдесят лет. Поэтому вполне понятно, что чуткий человек жаждет, чтоб правда на земле наступила сейчас, а не через двести лет. Значит?..
– Значит, вы за революцию? – насторожился Парчевский.
– Позвольте на это вам не ответить. Я могу с революционными идеями соглашаться и не соглашаться. Но мне понятна психология людей, ожидающих политическую катастрофу.
– Я вас понял, – с каким‑то неприятным, скрытым смыслом произнес Владислав Парчевский.
В тот же день он отправил дяде‑губернатору письмо. Описывая открытие школы, общие порядки на предприятиях Прохора Петровича, он дал меткую характеристику Протасова, священника, Кука, а также служащих из ссыльно‑политических и выразил удивление, что до сих пор здесь нет правильного политического надзора во главе с жандармским офицером.
Нина Яковлевна совместно с отцом Александром, Кэтти и учителем Трубиным в послеобеденное время занялись выработкой программы школьного преподавания. Совещание педагогов длилось до глубокого вечера…
А вечером вся троица, вместе с Яковым Назарычем, поехала на лихачах в баню – выгонять винные пары. Они дали друг другу крепкий обет до случая бросить пьянство. Недельку положат на дела, а там.., видно будет.
Все трое зверски хлестались вениками, а после бани так же зверски напились в каком‑то извозчичьем трактире. Старик опять перестал узнавать людей.
Утром Прохор отвез его к психиатру. Тот подробно расспросил шамкающего
Иннокентия Филатыча о симптомах болезни, сделал экскурс в биографию его предков, забирая вглубь до седьмого поколения, покачал головой, помычал, сказал:
– Защурьтесь. – Потом нажал оба глаза большими пальцами. – Поверните глазные яблоки влево. Что видите?
– То ли хвостики виляют, то ли змейки плавают.
– Какого цвета?
– Беленькие будто…
– А желтых нет?
– Бог миловал!
– Ну, это еще полбеды. Не пейте водки. Вот микстура. Когда ляжете в кровать, можете выпить две рюмки коньяку. Так? Так. Через неделю покажитесь.
В гостинице их ждал обер‑кондуктор Храпов. За оскорбление действием он запросил с обидчика три тысячи, иначе – в суд. Иннокентий же Филатыч предложил ему сто рублей. Храпов грозно повел усами и ушел.
Он стал делать надоедливые визиты ежедневно, то рано утром, то поздно вечером.
Его нос облеплен пластырем и забинтован. На второй же день, продолжая запугивать свою жертву, он все‑таки сбавил плату до двух тысяч восьмисот, Иннокентий же Филатыч посулил ему сто двадцать. На третий день, раскусив, что сибиряки народ богатый, обер‑кондуктор крепко был уверен, что свое возьмет, лишь надо умеючи подойти к купцу. И вот, сложив руки на груди, он униженно молил:
– Ваше степенство, господин коммерсант! Примите во внимание мой нос и мою комплекцию. Ведь по усам да по осанке я не меньше, как генерал. Ведь я верой и правдой его величеству тридцать третий год служу. И вдруг такое оскорбление – фальшивыми зубами прямо в нос! За что безвинно страдаю? Пожалейте, ваша милость! У меня жена, дети, теща сухорукая. Будьте милосердны! Я недорого прошу с вас, поверьте совести, недорого. Да другой нахал содрал бы с вас пять тысяч. Клянусь вам честью! А я сегодня хочу спросить с вас две тысячи шестьсот рубликов. Недорого‑с, поверьте. Это вас не разорит…
– Сто сорок пять. И больше никаких.
– Что вы, что вы… У моего двоюродного брата страшная грыжа, неизлечимая, деньгами помогать приходится. Будьте милосердны! Ну, так и быть две с половиной тыщи.
– Полтораста целковых и больше ни гроша. Эка штука – нос?! Да дорого ли он стоит? Да за две‑то с половиной тыщи я тебе свою башку дам напрочь отгрызть. На, на, грызи.
– В таком разе, до свиданья, ваша честь. До приятного свиданьица у мирового.
Вскоре старик был вызван в суд. Прохор выписал на две с половиной тысячи чек.
– Вот. Ткни тому сукину сыну в пасть, раз тебе своих денег жаль.
– Прошенька, голубчик!.. Спаситель мой, – шамкал обрадованный старец, обнимая благодетеля.
Вечером Прохор Петрович получил от старика письмо. «Дорогой Прошенька. Рука не поднялась отдать стервецу твой подарок. Я ему сулил триста, четыреста, пятьсот, семьсот шестьдесят рублей. Он же, по наущению сидевшего с ним рядком облаката, в злопыхательстве своем пойти на мировую отказался. Тогда начался суд. Я во всем покаялся, сказал: „извините, спьяну“. Меня присудили к двум неделям высидки. Выходя из зал суда, я показал обер‑кондуктору Храпову, дураку, меж двух пальцев кукиш. Он взглянул на кукиш, схватился за седую, дурацкую голову свою и, видя, что свалял дурака, лишившись всякой с меня платы, выругал меня поматерно и сразу сделался без чувств, потому что упал со стула в обморок. Я нанял за один рубль семьдесят пять копеек крытую карету и поехал в тюрьму. Да будет воля божия».
– Это на него похоже. Ха‑ха! – захохотал Яков Назарыч. – Справимся и без него. Тебе завтра когда к министру?
– В двенадцать ровно.
ЧАСТЬ 5
1
В Петербурге Прохор Петрович сумел многое сделать. Побывал на огромном машиностроительном заводе, где по одобренным Протасовым чертежам заказал для своей электростанции турбину в пять тысяч киловатт, побывал в горном департаменте, чтоб посоветоваться о выписке из Америки драги для золотых приисков. Наконец разыскал поручика Приперентьева, которому перешел по наследству от брата золотоносный, остолбленный в тайге, участок.
Поручик Приперентьев жил в двух комнатах на Моховой, у немки; ход чрез кухню. Неопрятный с сонным лицом денщик, поковыривая в носу, не сразу понял, что от него хочет посетитель. Прохор дал ему два рубля, – денщик мгновенно поумнел и побежал доложиться барину. Поручик принимал Прохора в прокуренной, с кислым запахом комнате. У него одутловатое лицо, черные усы, животик и, не по чину, лысина. Поручик тоже не сразу понял цель визита Прохора и, наконец, кое‑что уяснив, сказал:
– Ни‑ко‑гда‑с… Я выхожу в отставку. Впрочем.., черт!.. Ну, что ж… У меня как будто водянка, как будто бы расширение сердца… Словом, понимаете? Да. Выхожу в отставку и еду сам в тайгу, на прииск…
Прохору было очевидно, что поручик ошарашен его появлением, что поручик давным‑давно забыл о прииске и теперь нарочно мямлит, придумывая чепуху.
– Для эксплуатации участка нужен большой капитал. Вы его имеете? – ударил его Прохор вопросом в лоб.
Поручик Приперентьев схватился за голову, попятился и сел.
– Прошу, присядем. Насчет капиталов – как вам оказать?.. И да и нет… Впрочем..,
скорей всего – да. Я женюсь… Невеста с приличным состоянием… Сидоревко! Кофе…
Поручик наморщил брови, надул губы и с независимым видом стал набивать трубку.
– Впрочем… Знаете что? Кушайте кофе. Сигару хотите? Впрочем.., у меня их нет… Этот осел денщик! Тьфу!.. Знаете что? Приходите‑ка сегодня ко мне вечерком поиграть в банчок. В фортуну верите, в звезду? Ага! Можете выиграть участок в карты. Я его ценю в сто тысяч.
– Я бы мог предложить вам тыщу…
– Что? Как?! – поручик выпучил продувные, с наглинкой глаза и прослезился.
– Тыщу, – хладнокровно сказал Прохор, отодвигая чашку с кофе. – В сущности вы потеряли на него все права… Эксплуатации не было около двадцати лет, срок давности миновал. Но мне не хочется начинать в департаменте хлопоты об аренде… Я желал бы сойтись с вами…
Из рук в руки…
– Впрочем… Это какой участок? Вы про какой участок изволите говорить?
– Как – про какой? Да в тайге, золотоносный…
– Ах, тот! – басом закричал поручик и завертел головой. – Семьдесят пять тысяч…
Ха‑ха… Да мне в прошлом году давали за него двести тысяч… Я был при деньгах, сделкой пренебрег…
– Кто давал?
– Золотопромышленник Пупков Петр Семенович.
– Такого нет.
– В этом роде что‑то такое, понимаете: Пупков, Носков, Хвостов… Знаете, такой с бородкой. Итак, семьдесят пять тысяч…
– Тыщу…
– Я шуток не люблю. Впрочем, я кой с кем посоветуюсь. Позвоните завтра 39‑64. Адье… Мне в полк… Эй, Сидоренко!..
Прохор, конечно, не звонил и больше с поручиком не видался. А Яков Назарыч, угостив Сидоренко в трактире водкой, пивом и яишенкой с ветчинкой, выведал от него необходимое. Барин – мот, картежник, пьяница, иногда при больших деньгах, но чаще пробивается займом деньжат по мелочам: то у хозяйки Эмилии Карловны, то у несчастного денщика, Сидоренка. Недавно барин сидел на гауптвахте, недавно барина били картежники подсвечником по голове, а на другой день барин избил ни в чем не повинного денщика. Надо бы пожаловаться по начальству, да уж бог с ним.
Рассказывая так, подвыпивший Сидоренко горько плакал.
И ровно в двенадцать Прохор Петрович был на приеме у товарища министра. В новом фраке, с цилиндром в руке, слегка подпудренный, с усами и бородкой, приведенными в «культурный вид», он стоял в приемной, любуясь собою в широком, над мраморным камином, зеркале.
– Их превосходительство вас просят.
Прохор, с высоко поднятой головой, вошел в обширный, застланный малиновым ковром кабинет. Сидевший за черным дубовым столом румяный старичок, в партикулярном сюртуке, с орденом Владимира на шее, указал ему на кресло. Прохор поклонился, сел. Старичок метнул на него бывалым взглядом, потеребил крашеную свою бородку, снял очки.
– Я вас принял тотчас же потому, что знаю, кто вы. Излагайте.
Прохор изложил дело устно и подал докладную записку.
– Ага, – сказал старичок и мягко улыбнулся. – Хорошо‑с, хорошо‑с… Зайдите дня через три… Впрочем, чрез неделю. Вы не торопитесь? Итак, чрез неделю, в четыре часа ровно… – и он сделал в календаре отметку.
Прохор встал. Старик протянул сухую, в рыжих волосинках, руку. Прохор сказал:
– Могу ли я, ваше превосходительство, надеяться, что моя просьба будет уважена?
– Гм… Сразу ответить затрудняюсь. Дело довольно туманное. Знаете, эти военные. Этот ваш, как его… Запиральский…
– Приперентьев, ваше превосходительство.
– Да, да… Приперентьев… Ну‑с… – Румяный старичок широко улыбнулся, обнажая ровные, блестящие, как жемчуг, вставные зубы. – Я передам вашу записку на заключение старшего юрисконсульта, он по этой части дока. Надо надеяться, молодой человек. Надо надеяться.
Ровно через неделю, в четыре часа Прохор вновь был у товарища министра. Старик на этот раз – в вицмундире, со звездой, поэтому при встрече вел себя с подобающим величием.
– Ну‑с? Ах, да. Садитесь, – сухо и напыщенно проговорил он. – Вы, кажется… Вы, кажется… По поводу…
– По поводу отобрания от поручика Приперентьева золотоносного участка и передачи его мне, ваше превосходительство.
– Да, да… Великолепно помню. Столько дел, столько хлопот. Бесконечные заседания, комитеты, совещания… С ума сойти… – Он произнес это скороговоркой, страдальчески сморщившись и потряхивая головой. – По вашему делу, милостивый государь, наводятся некоторые справки. У нас в столице подобные дела вершатся слишком, слишком медленно… Море бумаг, море докладов… Гибнем, гибнем! Придите через неделю. Но, предваряю вас: розовых иллюзий себе не стройте – поручик Приперентьев подал встречное ходатайство… А что у вас большое дело там дома?
– По нашим сибирским местам, солидное…
– Оборотный капитал?
– Миллионов десять – двенадцать, ваше превосходительство.
Сановник вдруг поднял плечи, вытянул шею и быстро повернулся лицом к Прохору, сидевшему слева от него.
– О! – поощрительно воскликнул он, и все величие его растаяло. – Похвально.
Очень, оч‑чень похвально, милостивый государь. Итак… – Он порывисто поднялся и заискивающе пожал руку Прохора.
Представительный, весь в позументах, в галунах швейцар, подавая пальто, спросил Прохора:
– Ну как, ваша честь, дела, осмелюсь поинтересоваться?
– Не важны, – буркнул Прохор и вспомнил давнишний совет Иннокентия Филатыча: «Швейцарец научит либо лакей, к нему лезь». Широкобородый седой швейцар, похожий в своей шитой ливрее на короля треф, взвешивал опытным взглядом, в каких капиталах барин состоит. Прохор сунул ему четвертной билет и пошел не торопясь к выходу. Швейцар, опередив его, отворил дверь и, низко кланяясь, забормотал:
– Премного, премного благодарен вами, ваша честь. И.., дозвольте вам сказать…
В прихожей‑то неудобственно, народ. Мой вам совет, в случае неустойки али какого‑либо промедления, действуйте через женскую, извините, часть… То есть… Ну, да вы сами отлично понимаете: любовный блезир, благородные амуры. Да‑с… Например, так. Например, их превосходительство аккредитованы у мадам Замойской.
– Графиня?! – изумился Прохор, и сердце его заныло. Пред глазами быстро промелькнули: Нижний Новгород, ярмарка, зеленый откос кремля, воровская шайка. – Замойская? Графиня?
– Без малого что да. Баронесса‑с… И соблаговолите записать их адресок.
Меж тем кончился срок высидки Иннокентия Филатыча. Прохор без него скучал. Яков Назарыч целиком ушел в дела, к нему насчет «прости господи» – не подступись. А тот веселый старикан с выдумкой – авось какое‑нибудь легкое безобразие вкупе с ним и сотворили бы. Да, жаль… И угораздило же черта беззубого порядочным людям носы кусать…
Утром постучали в номер. Вошел верзила в форме тюремного ведомства. Морда бычья, с перекосом. Не то улыбнулся, не то сморщился, чтобы чихнуть, и подал розовый, заляпанный масляными пятнами пакетик:
– Письмо‑с! От именитого сибирского золотопромышленника Иннокентия Филатыча Груздева с сыновьями.
– У него – дочь вдова. Да и нет такого золотопромышленника. Чего он там?
– Извольте прочесть.
«Милый Прошенька. Прости бога для. Денежки твои – две с половиной тысячи, которые, пропили всей тюрьмой. А то скука. Ноги мои опухли, и лик опух, а посторонних людей все‑таки узнаю, не сбиваюсь. В эту пятницу привези, пожалуста, какую‑нибудь одежину по росту и сапоги, Еще какой‑нито картузишко. А свое все пропито, которое украли, сижу в рестанском халате, вша ест».
– Что же, в пятницу он выходит? – спросил Прохор, передавая письмо Якову Назарычу.
– Так точно‑с… – сказал верзила, стоя во фронт и придерживая рукой шашку.
– Веселый старик?
– Очень даже‑с… Уж на что помощник начальника тюрьмы, а и тот кажинный божий день два раза пьяный в доску‑с. И надзиратели пьяные, и вся камера пьяная. Прохор дал ему три рубля и отпустил. Яков Назарыч хохотал.
В день выхода старца на свободу в вечерней «Биржевке» был напечатан кляузный фельетон: «Веселая тюрьма». Талантливо описывая пьяную вакханалию в одной из петербургских тюрем, автор фельетона требовал немедленного расследования этого неслыханного дела и примерного наказания виновных, во главе с начальником тюрьмы и героем «всемирного пьянства» сибиряком И. Ф. Груздевым, заключенным в узилище за укушение носа обер‑кондуктору Храпову.
Освобожденный Иннокентий Филатыч скупил около сотни номеров этой газеты и разослал ее всем знакомым с наклеенной под заметкой надписью: «На добрую память из Петербурга».
Иннокентий Филатыч чувствовал себя вознесенным на небо. Он ходил по Питеру с видом всесветно известного героя, всем улыбался, заглядывал в глаза, будто хотел сказать: «Читали? Иннокентий Груздев – это я».
2
– А не желаете ль, мадам, прогуляться?
– Отчего ж… С вами всегда рада. Вы вечно заняты, к вам не подступись.
Нина в белом, замазанном свежей землей халате копалась у себя в саду.
– Что? Селекционные опыты, гибриды, американские фокусы? – присел возле нее на скамейку Андрей Андреевич Протасов.
– Да. Вот поглядите, какой удивительный кактус…
Совершенно без колючек. Чудо это или нет? Где вы видели без колючек кактусы?.. Ну, ну?
– А какая разница: в колючках эта дрянь или без колючек? Трава – не человек.
– Во‑первых, это не трава. А во‑вторых…
– А во‑вторых, я очень жалею, что у вас, в вашем характере нет ни одной колючки. А не мешало бы…
– Зачем?
– Ну, хотя бы для того, чтоб больно, в кровь колоть. Ну, например… Кого же? Ну, вашего супруга например… Простите меня… За его беспринципность… За его, я бы сказал.., ну, да вы сами знаете, за что…
Нина выпрямилась, бросила железную лопатку, и ее стоптанные рабочие башмаки стали носками круто врозь.
– Да как, как?! – горячо, с горестью воскликнула она. – Ах, если бы он был кактус, жасмин, яблоня!.. Тогда можно было бы привить, облагородить… Но, к сожалению, он человек. Да еще какой: камень, сталь!
– Вы спрашиваете меня – как?
Хм, – Протасов улыбнулся и стал в смущении ковырять землю тросточкой. – Важно, чтоб в вашем сознании созрела мысль бить силу силой, убеждения контрубеждениями. А как именно – то есть вопрос тактики?.. Хм… Простите, я в это не имею права вмешиваться… Уж вы как‑нибудь сами, своим умом и сердцем.
Их глаза встретились и быстро разошлись. Нина, вздохнув, сказала:
– Пойдемте, я покажу вам мои успехи. Они двинулись дорожкой. Инженер Протасов вяло и расхлябанно, Нина – четкой, быстрой ступью. Миновали две гипсовые статуи Аполлона и Венеры с отбитыми носами, обогнули стоявшую на пригорке китайскую, увитую диким виноградом беседку, очутились в обширном фруктовом саду, обнесенном высоким забором с вышкой для караульного. Длинные, ровные, усаженные ягодами гряды и ряды молодых плодоносных деревьев.
– Где это видано, чтоб в нашем холодном краю могли расти яблоки, вишни, сливы?.. Вот они! Сорвите, покушайте. А вот малина по грецкому ореху, а вот дозревающая ежевика. Особый ее сорт, я очень, очень благодарна мистеру Куку.
– В сущности не ему, а Лютеру Бербанку. Так, кажется?
– Да, главным образом, конечно, и ему – этому знахарю, этому «стихийному дарвинисту», как его называют в Америке. Но, если б не мистер Кук, я о существовании Бербанка и не подозревала бы.
Действительно, мистер Кук, безнадежно влюбленный в Нину, заметив в ней склонность к садоводству, еще года три тому выписал из Америки и подарил ей к именинам великолепное, в двенадцати томах, издание «Лютер Бер‑банк, его методы и открытия», с полуторатысячью цветных художественно исполненных таблиц, освещающих этапы жизни этого гениального ботаника‑самоучки из Калифорнии.
Инженер Протасов о подарке знал и это сочинение с интересом рассматривал, но он не мог подозревать, что вскоре после поднесения подарка мистер Кук, при помощи угроз убить себя, вымолил у Нины вечернее свидание. Тайная, неприятная для Нины встреча состоялась в кедровой роще, недалеко от башни «Гляди в оба». В чистом небе плыл молодой серп месяца, прохладный воздух пах смолой. Мистер Кук поцеловал Нине руку, упал пред нею на колени и заплакал. Нину била лихорадка. Мистер Кук от страшного волнения потерял все русские слова и, припадая высоким лбом к ее запыленным туфелькам, что‑то бессвязно бормотал на непонятном Нине языке. Нина подняла несчастного, держала его похолодевшие руки в своих горячих руках, сказала ему:
– Милый Альберт Генрихович, дорогой мой! Я ценю ваши чувства ко мне. Я вас буду уважать, буду вас любить, как славного человека. Не больше.
– О да! О да! На чужой кровать рта не разевать!.. – в исступлении заорал мистер Кук, резко рванулся, выхватил из кармана револьвер и решительно направил его в свой висок. Нина с визгом – на него. Он бросился бежать и на бегу два раза выстрелил из револьвера в воздух, вверх. Вдруг вблизи раздался заполошный женский крик.
– Помогите, помогите! Караул! – и чрез просветы рощи замелькали пышные оборки платья вездесущей Наденьки, мчавшейся к башне «Гляди в оба».
Об этом странном происшествии инженер Протасов, конечно, ничего не знал. Забыла бы о нем и Нина, если б не шантажистка Наденька. Время от времени она льстивой кошечкой является в дом Громовых, получает от хозяйки то серьги, то колечко, то на платье бархату и всякий раз, прощаясь, говорит:
– Уж больше я вас не потревожу.
А мистер Кук, если б обладал даром провидца, может быть, и не стал бы стрелять из револьвера попустому вверх, он, может быть, и сумел бы тогда привесть свою угрозу в исполнение. Он не мог предполагать, что предмет его неудачных вожделений – Нина – давно таит в своем сердце любовь к счастливому Протасову.
Однако это чувство, полузаконное, но прочное, загнано Ниной на душевные задворки, затянуто густым туманом внутренних противоречий разума и сердца, пригнетено тяжелым камнем горестных раздумий над тем, что скажет «свет». Словом, чувство это было странным, страшным и таинственным даже для самой Нины. Неудивительно поэтому, что не только дурковатый на жизненные тонкости мистер Кук, но и сам вдумчивый, внимательный Протасов не мог помыслить о том, что таится в сердце всегда такой строгой к самой себе, пуритански настроенной хозяйки. А между тем и сам Андрей Андреевич Протасов был слегка отравлен тем же самым дивным ядом, что и мистер Кук. Но принципы… Прежде всего принцип, целеустремленность, – те самые идеи, в сфере которых он существовал, и, скованный иными, чем у Нины, настроениями, он ставил эти захватившие его идеи превыше всяческой любви.
Так существовал скрытый до поры тайный лабиринт пересечений от сердца к сердцу, от ума к уму. А над всем стояла сама жизнь с ее неотвратимыми законами, их же не прейдет ни один живой.
– Да, да… Очень прекрасные яблоки!.. А сливы еще вкусней, – смачно чавкая, говорил Протасов. – Ну что ж… Новая положительная ваша грань… Вообще вы…
– Что?
Инженер Протасов вытер о платок руки, вытер бритый строгий рот и бесстрастно взглянул чрез пенсне в большие, насторожившиеся глаза Нины.
– Вы могли бы быть чистопробным золотом, но в вас еще слишком много лигатуры.
Глаза Нины на мгновенье осветились радостью и снова загрустили.
– Лигатура? То есть то, что нужно сжечь? Например?
– Сжечь то, что вам мешает быть настоящим человеком. Сжечь детскую веру в неисповедимую судьбу, во все сверхъестественное, трансцендентное…
– Выгнать отца Александра, церковь обратить в клуб и.., и навсегда ограбить свою душу… Так? Благодарю вас!
– Ваш интеллект, я не скажу – душа, нимало не будет ограблен. Напротив, он обогатится…
– Чем?
– Свободой мировоззрения. Вы станете на высшую ступень человека. Вы не будете подчинять свое «я» выдуманным людьми фетишам, заумным фатаморганам, вы вознесете себя над всем этим. Ведь истина всегда конкретна. Устремления вашего разума сбросят путы, цель вашей жизни приблизится к вам, станет реальной, исполнимой, вы вольной волей забудете себя и вольной волей отдадите свои силы людям, коллективу людей, обществу.
– Друг мой! – с пылом, но сдерживая нарастающее раздражение, воскликнула Нина. – Неужели вы думаете, что я, христианка, не работаю для общества? Моя вера зовет меня, толкает меня, приказывает мне быть среди униженных и оскорбленных. И по мере сил я – с ними. А относительно фетишизма – у меня свой фетиш, у вас – свой.
– У меня – народ.
– У меня тоже.
– У вас муж, семья, сытая жизнь. Чрез голову богатства вам трудно наблюдать нищету, обиду эксплуатируемых.
– Вы желаете, чтоб я отказалась от семьи, от мужа, от богатства? Вы очень многого требуете от меня, Протасов.
– Если не ошибаюсь – ваш Христос как раз требует от вас того, от чего вы не можете отказаться. Значит, или слаб его голос, или слабы вы.
Они давно покинули сад, шли вдоль поселка, к его окраине. Смущенная Нина глядела в землю. Инженер Протасов смысл своих речей внутренне считал большой бестактностью и укорял себя за то, что затеял в сущности праздный, неприятный разговор.
Проходили мимо семейного барака. Четыре венца бревен над землею и – на сажень в землю. У дверей толпа играющих ребятишек с тугими животами.
– Я здесь никогда не бывала, – сказала Нина, – Я боюсь этих людей: все золотоискатели – пьяницы и скандалисты.
– Любовь к цветам и вообще к природе выводит человека за пределы его мира. Вот мы с вами сейчас в другом мире, не похожем на наш мир. Может быть, заглянем? – осторожно улыбнулся инженер Протасов.
И они, спустившись по кривым ступенькам, вошли в полуподземное обиталище. Из светлого дня – в барак, как в склеп: темно. Нину шибанул тлетворный, весь в многолетнем смраде воздух. Она зажала раздушенным платком нос и осмотрелась. На сажень земля, могила. Из крохотных окошек чуть брезжит дряблый свет. Вдоль земляных стен – нары. На нарах люди: кто по‑праздничному делу спит, кто чинит ветошь, кто, оголив себя, ловит вшей. Мужики, бабы, ребятишки. Шум, гармошка, плевки, перебранка, песня. Люльки, зыбки, две русские печи, ушаты с помоями, собаки, кошки, непомерная грязь и теснота.
– Друзья! – сказала Нина громко. – Почему вы не откроете окон? Бог знает, какая вонь у вас. Ведь это страшно вредно…
– Ах, вредно?! – прокричали с трех мест голоса. – Ты кто такая?
– Барыня это, барыня, – предостерегающе зашуршало по бараку, и шум стал смолкать.
– Ах, барыня? Нина Яковлевна? Добро! Садись, на чем стоишь. Васкородие, присаживайся и ты. Срамота у нас. Многолюдство… Вши. Не подцепите вшей. Они злобные, кусучне… Вон старик помирает в том углу. А эвот баба сейчас родить будет, мается. Да двенадцать человек хворые, простыли, все в воде да в воде, а Громов обутки не дает. Жадина!.. Уж ты, барыня, прости. Ты не в него, ты с понятием. Приклоняешься к нам, грешным…
Говорило одновременно человек десять. У Нины горели уши. Не знала, как и что ответить, – Вот видишь: дохнем! – вырос пред Ниной пьяный, с повязкой по голове, бородач с красными больными веками. – Дохнем, пропадаем! Ты можешь вверх головой нашу жизнь поставить, чтоб по‑людски? Не можешь? Ну, так и убирайся к черту.
– Яшка! Дурак! Что ты?! – набежали на него.
И Протасов сказал, сверкнув сузившимися глазами:
– Слушай, приятель… Будь человеком…
– Здорово, барин!.. Не приметил тебя. Темно. Мы тебя, барин, уважаем, ты сам в подчинении. А этих… – заорал он, размахивая тряпкой, – Громовых… Ух, ты!..
– Стой! Яшка, дурак!.. Не пикни! – снова налетели на него. – Ты Нину Яковлевну не моги обижать…
– Все они – гадючье гнездо… – И Яшка стал ругаться черной бранью. Его схватили,
поволокли в угол. – Я правду говорю, – вырывался он. – Десятники нас обманывают, контора обсчитывает, хозяин штрафует да по зубам потчует. Где правда? Где бог? Бей их, иродов! Бей пристава!
Нину прохватила дрожь. Ей хотелось кричать и плакать. Протасов кусал губы. Земляные стены, земляной, в хлюпкой грязи, пол. Возле стола, раздувая перепончатое горло, пыхтела жаба. Девчонка гонялась за торопливо ползущим черно‑желтым ужом, била его веником. Уж свертывался в клубок, шипел, стращал девчонку безвредным жалом.
– Палашка! Пошто животную мучишь?.. Я те! – грозилась седая, с провалившимся ртом старуха.
В углу, возле изголовья умирающего, баба зажигала восковые свечи. В другом углу роженица завыла диким воем.
По заплесневелым бревнам ползли ручейки.
Бородач Яшка разбушевался: опрокидывал скамьи, швырял чужие сундуки с добром. На него налегли, будто медведи, такие же пьяные, такие же озверелые, как и он сам:
– Яшка, что ты… А ну, ребята, вяжи его!.. Волоки в чулан…
К общей ругани присоединила свой громкий плач орава детворы. Стонавшая роженица разразилась таким жутким непереносимым ревом, что Нина, заткнув уши и вся содрогнувшись, выскочила вон и с жадностью, как освободившись от петли, стала вдыхать свежий воздух.
– Теперь пойдемте в другой барак, к холостякам.
– Благодарю вас… Довольно.
«Прохор! Я совсем не получаю от тебя писем. Конторе ты послал пятьдесят две телеграммы, мне – ни звука. Чем это объяснить? Молчат и папа с Груздевым. Пьянствуете, что ли? Вчера я с Андреем Андреевичем побывала в бараке № 21. Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям‑рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых. Уж ты не взыщи. Делу не убыток от этого, а польза. В крайнем случае половину расходов принимаю на себя. Я больше не могу. Я не хочу участвовать в таком преступном отношении к человеческим жизням. Не сердись, пойми меня и, поняв, прости.
Нина».
Через одиннадцать дней, как отзвук на письмо, получились две телеграммы. На имя инженера Протасова:
«Лесорубам продолжать заготовку бревен для сплава. Никаких бараков не строить. Посторонних вмешательств в ваши распоряжения не допускать.
Громов».
На имя Нины Яковлевны:
«Живы‑здоровы. Занимайся дочерью и яблоками. Мeрехлюндию оставь при себе. Тон письма новый. Догадываюсь, кем подсказан. По приезде поговорим. До свидания.
Прохор».
А вскоре за этими телеграммами были получены от Иннокентия Филатыча по двенадцати адресам местной знати двенадцать номеров «Биржевки».
Все много смеялись. Анна же Иннокентьевна целую неделю ходила с заплаканными глазами.
3
Прохор Петрович Громов давно известен коммерческим кругам Петербурга. Опытные капиталисты, предсказывая Прохору блестящую судьбу, открывали ему неограниченный кредит. Наиболее тароватые просились в пай. Ведь в Сибири непочатый угол богатств, ему одному не совладать. Но Прохор Петрович предпочитал делать жизнь особняком, он ни в ком не нуждался. Пусть фирма «Прохор Громов» будет греметь на всю Россию. А пройдут сроки, может быть и кичливая заграница поклонится его делам.
Да оно к тому и шло. Щетина, конский волос, мед, драгоценные меха направлялись Прохором непосредственно в Данциг, Гамбург, Ливерпуль. Впрочем, и на долю России оставалось много. С московской фирмой он заключил выгодную сделку на пушнину, на восемьсот тысяч серебром. В Питере взял многомиллионный подряд снабжать одну из железных дорог края лесом, шпалами, штыковой медью, чугуном. Новый золотой прииск тоже сулил ему несметные богатства.
Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
Он передал швейцару карточку с золотым обрезом:
«Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант» . Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
– Гость! Отнеси баронессе, – начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
– Какая она из себя? – спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
– Да обыкновенная, ваша милость, – сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
– Блондинка, черная?
– Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
– Полная?
– Да, приятная пышность есть.
– Баронесса просит вас пожаловать, – распахнула двери горничная.
Голову вверх, Прохор направился в гостиную. На его мизинце – крупнейший бриллиант.
– Будьте столь добры присесть.
Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке – три голые девы и парящие амуры.
Раздвинулась портьера и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
– Боже, какой вы огромный!.. И какой… – она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла:
– Присядем.
Прохор хлюпнулся в крякнувшее под ним кресло.
– Простите, осмелился – так сказать…
– Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста, – она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.
Прохору было видно, как в соседней комнате лохматая беленькая собачонка повертелась возле стоявшего на полу вазона с цветком и бесстыдно подняла ногу. Прохору стало смешно. Кусая губы, он сказал:
– Какая прекрасная в Петербурге осень.
– Да. Вообще Петербург – чудо. Ну, а как Сибирь? Вы женаты? Большое у вас дело? Надолго ль вы в Питер? А оперу посещаете? Ну, как Шаляпин?
Прохор заикался на каждый вопрос ответом, но баронесса в тот же миг его перебивала.
Подали на подносе чай с лимоном, с розовыми сушками. Почему‑то три чашки.
– Доложите Семену Семеновичу, что чай готов. Горничная в накрахмаленном фартуке, выстукивая каблучками, скрылась. Баронесса оправила черные локоны, схваченные над ушами обручем в виде блестящей змейки, и, откинувшись в кресле, облизнула тонкие малиновые губы:
– Позвольте! Так это, верно, про вас говорил Семен Семеныч?
– Простите… Кто такой Семен Семеныч? Баронесса, заглядывая ему в глаза, пригнула голову к левому плечу, погрозила гостю мизинчиком и захохотала в нос:
– Ая‑яй!.. Ая‑яй!.. Так вы не знаете генерала, у которого…
– Простите! – обескураженно воскликнул Прохор. – Так‑так‑так.
В это время через соседнюю комнату катился петушком сановник.
– Гоп‑ля‑гоп! Гоп‑ля‑топ! – пощелкивал он пальцами вскинутой руки, а собачонка, встряхивая шерстью и кряхтя, подскакивала в воздухе.
– Семен Семенович, вы не ожидали гостя?
– Ба! Да… – с распростертыми руками направился он к Прохору, но шагах в трех вдруг остановился. – Что угодно? Ах, это вы? Рекомендую, Нелли… Прекрасный молодой человек. Только о делах ни слова… – затряс он на Прохора кистями рук.
– Ни‑нн‑ни!.. В кабинете‑с, в министерстве‑с… А я здесь… Знаете? Это моя кузина. Жена моя на водах, в Карлсбаде… На минутку‑с, на минутку‑с.., завернул. Что, чай? Прекрасно. А я, кузиночка, уже в путь. Заседания, заседания… Сто тысяч заседаний… Даже в праздники, – и сановник схватился за голову. – С ума сойти.
Он чай выпил на ходу.
– Марта, портфель, перчатки! – Поцеловал баронессе руку, кивнул Прохору. – Итак, через недельку… Но, предупреждаю… Впрочем, нет, нет… О делах ни звука. Адье! – и от дверей, натягивая левую перчатку, крикнул:
– Кузина! Ради бога… Предложи господину золотопромышленнику подписной лист. Ну сто, ну двести, сколько может… В пользу сирот отставных штаб– и обер‑офицеров.
– Ваше превосходительство! – полез Прохор в карман. – Я рад буду подписать не сто, не двести… И в пользу кого угодно. Вот на пятнадцать тысяч чек, – и он положил синенькую бумажку на кремовый бархат круглого стола.
– О! О! О! – и старик, подскользнув, как конькобежец, по паркету к гостю, с небывалым жаром тряс его руку, восклицая:
– Это.., это.., это.., большая жертва с вашей стороны. Еще раз мерси, горячее, горячее спасибо от лица всех облагодетельствованных вами офицерских сирот. Загляните завтра в час.., туда… Понятно? Я послезавтра уезжаю по епархии, с осмотрами. У нас там кой‑какие… Итак… – он весь вспыхнул, загребисто сунул чек в портфель и, вильнув взглядом по вдруг помрачневшему челу баронессы, с разбегу выехал на подошвах в дверь. Прохор сидел недолго. Немножко поболтали, но разговор не клеился: мысли баронессы были сбиты, спутаны, глаза печальны, как у обворованной среди бела дня жертвы. Время уходить. Прохор был уверен, что дело завтра, будет решено в его пользу. Он встал.
Баронесса, овладев собой, любовалась мощной фигурой Прохора. Черные, подведенные глаза ее горели искрами. Подавая теплую, в кольцах, руку, она сказала:
– Я жду вас послезавтра в семь…
– Утра?
– Ха‑ха!.. Смешной!..
– Простите… Вечера, конечно… Рад!
– Прокатимся на острова. А там видно будет, куда еще. Познакомлю с подругой. Эффектная такая, знаете, кустодиевская… Но… – и она вновь загрозилась пальцем. – Но я ревнива…
– Что вы, что вы!.. – смешался Прохор, а хозяйка раскатилась мягким серебряным смехом чуть‑чуть в нос. – Но вы все‑таки не оказали мне – женаты вы или нет?
– Женат, черт возьми, женат! – вырвалось у Прохора. Забыв поцеловать протянутую руку, он сжал ее так крепко, что хозяйка сморщилась вся и оказала:
– Ой!
– Прииск за мной. Завтра – официально.
– Сколько стоило?
– Пятнадцать.
– Пустяки.
Иннокентий Филатыч вставил новые, хорошо пригнанные зубы и, как грудной младенец, учился говорить с азов. Все кик‑то не вытанцовывалось – сю‑сю, сю‑сю, – а когда старик напивался, бормотанье его становилось смешным и непонятным. Но он не унывал. С азартом помогал Прохору в работе, лично бегал на телеграф, производил нужные заготовки, купил и отправил большой скоростью в Сибирь десять вагонов мануфактуры, галантереи, обуви и других товаров. Кой‑что подсунуто в общий счет и для своей лавчонки и на изрядную, конечно, сумму, но ведь Прохор Громов не станет же придираться к мелочи, на то он и Прохор Громов. А вечерами сидел где‑нибудь в трактире, слушал цыган, певичек или смотрел кино. По субботам и в праздничные дни он посещал храмы. У Спаса на Сенной у него вытащили большущий кошелек, но в нем было всего рубля на три серебра и старые челюсти с лошадиными зубами: Иннокентий Филатыч жалел их выбросить, полагая, что в коммерческом деле и они когда‑нибудь да пригодятся.
Красивая, цыганского типа, баронесса в ландо рядом с Авдотьей Фоминишной Праховой, а напротив – Прохор. Экипаж, катившийся чрез Каменноостровский к Стрелке, сильно накренился в ту сторону, где сидела мадам Прахова, да и немудрено: в этой молодой, но мастодонтистой даме никак не менее восьми пудов.
Бюст выпирал горой: вот‑вот лопнут шнурки, распадутся кружева. Прохора разбирало мальчишеское любопытство. А бедра, плечи, свежее, румяное, чуть надменное, чуть властное лицо! А эти рыжие, густые, пронизанные солнцем волосы, а большие серые, влекущие к себе глаза! А полные улыбчивые губы и веселый блеск ровных, как один, зубов. Тьфу, черт! Пропало твое сердце, Прохор…
– Гэп‑гэп! – покрикивал лихач, и все мелькало, проносилось, отставало.
В пятом часу вечера инженер Протасов получил записку.
«Миленький А. А. Приходите обедать. Мне почему‑то очень, очень грустно.
Н. Г.».
Скоро полночь. Пристава нет. А он сидит, сидит. Наденька в смущении. Но эти ее фигли‑мигли давно знакомы Владиславу Викентьевичу Парчевскому. Он целует ее оголенную руку, повыше локтя, и слащаво, с дрожью говорит:
– Раз мужа нет, то… В чем же дело? Наденька оправила подушки, отвернула одеяло. Инженер Парчевский снял с левой ноги сапог.
Часы пробили полночь.
– Ну‑с?
– Что?
– Не пора ли домой, миленький сибирячок?
– У меня дом далеко, – ответил Прохор и погладил своей лапой маленькую, с розовыми ногтями кисть руки. – Разрешите два слова по телефону…
Маша, подслеповатая и пожилая – за одну прислугу – убирала со стола чай, пустые бутылки и закуску. Все трое были порядочно подвыпивши.
– Алло! Филатыч, ты? А я в одном доме задержался, у купца Серебрякова. Не жди. Ночую здесь. Ну, до приятного…
Он повесил трубку. Авдотья Фоминишна хохотала с каким‑то задорным нахальцем, интригующе.
– Одна‑а‑ко… Одна‑а‑ко… – тянула она густым контральто. – Это мне нравится… Ха‑ха!.. Так‑таки без приглашенья? Одна‑а‑ко… И не стыдно вам?.. – Она допила бокал шампанского. Влажные губы ее ждали поцелуя. Глаза искрились по‑грешному.
Прохор стоял, прислонившись спиной к печке, молчал, дышал, как зверь. Его распаляла страшная внутренняя сила.
Хозяйка подняла брови, пожала наливными плечами и, как бы прося пощады, страдальчески улыбнулась.
– Маша! – капризно крикнула она. – Машь! Приготовьте постель. И – меня нет дома. Я ночую у купца Серебрякова.
Тут все трое, вместе с рассолодевшей Машей, разразились громким смехом.
…Ночью инженер Протасов занес в неписаный дневник своего сердца:
(Удивительная эта женщина, – думал он. – В ней всякого Жита по лопате. Святость борется с грехом. Сюда же вплетаются социалистические мысли. Но купеческая православная закваска и влияние отца Александра, этого древа без цветов, доминируют. Сказано: «Клин клином вышибай». Но как, как, если я почти люблю ее, а она влюблена в своего Христа? Разговор (в тысячный раз, на ту же тему):
– Удовлетворены ли вы семейным счастьем? – Нет. Но принуждаю себя верить, что – да.
– Ради чего хотите обмануть свое сердце?
– Ради клятвы пред алтарем.
– Ну, а ежели встретится человек, который войдет в ваше сердце и вытеснит из него все, все целиком, все , прежние чувства ваши и привязанности?
– Я пройду мимо такого человека. Я буду страдать до конца, до смерти, до пакибытия…
Она старалась говорить спокойным голосом, не встречаться со мной глазами, но ведь я‑то чувствовал, как она вся внутренне дрожала, противоборствуя самой себе. Я тоже пробую бороться с собой. Во имя чего – не знаю. В конце концов мы будем вести сладостную войну друг с другом. За кем победа? Теория вероятности подсказывает ответ. Всяческие комбинации возможны. Любовь дремлет в моем сердце, как в дереве потенциальная сила огня. Черт знает! Чувствую, что в душе моей крепнут чужие и чуждые мне путы. Ушел, поцеловал ей руку. Она поцеловала меня в лоб. От нее исходила какая‑то заразительная и согревающая кровь чистота. Божественная женщина!
В семь часов утра две головы под одеялом повернулись лицом к лицу, повели разговор и разговорчик. Было совсем светло. Поднялось над тайгою солнце.
– Вероятно, дядя назначит сюда жандармского ротмистра. Как ты к этому относишься?
Наденька молчала. Стражник не ночевал сегодня. Надо подыматься, ставить самовар, а неохота…
– Я предан престолу. Мой отец – герой турецкой кампании. Цель моей жизни – разоблачать всяческую сволочь, вроде Протасова. А как думаешь, Нина Яковлевна его любит?
– Пока ничего не могу сказать тебе, Владенька. Потом разнюхаю. Да, по всей вероятности, наклевывается что‑то…
– Я желал бы, чтобы Кэтти стала моей любовницей. Возможно это?
Наденька, как на булавках, быстро повернулась лицом к стене.
– Пани Надежда! Я ж пошутил. Наденька, вздохнув, оказала:
– Она влюблена в Протасова, а Протасов у меня в руках. Кой‑что знаю про него, про сицилиста. Захочу – тыщу рублей возьму с него, не меньше. Владенька, а когда ж ты мне яду дашь из лабылатории своей? – и она повернулась к нему лицом.
Парчевский не ответил. Помолчав, спросил:
– Я тебе, кажется, пятьсот должен? Можешь одолжить еще сто рублей?
– А ты меня любишь?
– Нет.
– Дурак!
Парчевский наморщил белый лоб и помигал обиженно.
– Я рабочих по морде бью, а Протасов с ними антимонии разводит. Я предан престолу… Ха‑ха! Стачка, забастовка… Сволочи!.. Стрелять надо. А для чего тебе яд?
– Не любишь – и отчаливай. Другого счастливым сделаю. А ты сиди в этой трущобе, сиди, получай свои сто пятьдесят…
– Ты не знаешь, отчего я сижу здесь?
– Нет.
– Дура!
– Сам дурак!
– Дура в квадрате!
– Полячишка тонконогий!
– Дура в кубе! Я, к великому несчастью, картежник. Проиграл на службе в России казенных тысяч семь. Ну у меня связи, – не судили. Однако со службы выгнали, опубликовали в приказе по министерству. Нигде не берут. Благодаря дяде попал сюда. Наденька щупала свою бородавочку, соображала.
– Я очень, очень богатая, – сказала она. – Мне довольно. Убегу. И захоровожу себе дружка. В Крым уедем, а нет – на Кавказ. Вот куда.
– Да тебя пристав со дна моря вытащит.
– Либо меня вытащит, либо сам утонет. Пили чай с вареньем, со свежими оладьями. Парчевский не торопился. Шел дождь, рабочим урок задан, Громова нет дома, – не беда и опоздать, не «важно. Он взял сто рублей, надел запасный архалук стражника, поднял башлык и вышел в дождь, в простор. Поди‑ка узнай его.
Рабочие пошабашили в семь вечера. В это время в Питере был в исходе лишь второй час дня. Сей дальний бок земли освещался солнцем много позже.
Прохор открыл глаза и осмотрелся. Великолепная спальня карельской березы с бронзой. В широком зеркале отражается кровать, на которой он лежит, и балдахин над нею. Поясной, масляными красками портрет какого‑то купца. Под его круглой бородой золотая медаль, а в петлице – орден.
Прохор зевнул, потянулся, бесцеремонно крикнул:
– Дуня! Маша!
В спальню вошла в светло‑розовом, без рукавов, пенюаре Авдотья Фоминишна с горячим кофе на подносе.
– Бонжур, – сказала она хрипловатым контральто.
– Да‑да, – промямлил гость, любуясь рослой женщиной, обладательницей здоровой красоты.
– Как почивали? – она скользнула взглядом к зеркалу и придала лицу невинную девичью улыбку.
– Сладко спал. Видел такие сны, такие сны. Черт бы их драл, какие анафемские, грешные были сны!
С обольстительным жестом розово‑белых рук она подала ему закурить.
– Мне снилось, что Авдотья Фоминишна Прахова едет со мной. Я ей строю дом в живописнейшей местности, на берегу Угрюм‑реки.
– Угрюм‑реки? Какие роскошные слова!..
– Обстановка княжеская, пара рысаков, прислуга и двадцать пять тысяч в год…
– А костюмы?
– Костюмы отдельно. По субботам – ванна из шампанского.
– А что ж говорила вам во сне ваша жена?
– Она сказала, что это ее не касается. У нее дочь, райские сады, школа, у меня жизнь, дела. Согласна, Дуня? Сколько тебе платит вот этот? – и Прохор ткнул в бороду портрета.
– Милостивый государь, вы очень грубы! – Грудь женщины вздымалась, как волна, сердце злилось, но серые прекрасные глаза, похожие на милые глаза Анфисы, гладили Прохора по сердцу.
Авдотья Фоминишна, закинув ногу на ногу, сидела на козетке, курила, пускала дым колечками. Под взбитой челкой, за белым лбом шел бешеный торг; шла купля и продажа, прикидывалось «за» и «против», сводились барыши. Лакированный каблук набитой такими же мыслями туфельки нервно постукивал в ковер.
– Я жду ответа. – И Прохор бросил окурок в недопитый кофе.
– Пожалуйста за ответом через три дня, – скрипнула туфелька, и красные пуговки на пенюаре улыбнулись.
Хозяйка нюхнула из граненого флакончика нашатырного спирту. Хозяйка с волнением переоценивала ценности. И все в ее мире, там, под этою рыжею челкой, за белым лбом, сорвалось со своих основ, сцепилось, перепуталось: полуседая борода портрета с черными лохмами сибиряка, молодая сила с немощью, величавая Нева с Угрюм‑рекой, блеск и шум столицы с мерцающими буднями провинции, реальные величины в настоящем с неведомыми иксами грядущего. Но Авдотья Фоминишна давно забыла математику; предложенного гостем уравнения ей сразу не решить.
– Нет, нет… Только не сейчас… Нет‑нет, – звякали золотые обручи в ушах. Авдотья Фоминишна отрицательно потряхивала головой, и, чтоб не упустить бобра, она голубиным голосом проворковала:
– Вы мне очень, очень нравитесь. Мне тоже ночью снился сладкий сон.
4
Тем временем Илья Сохатых собирался праздновать день своего рождения. Он разослал по знакомым двенадцать пригласительных карточек.
«Свидетельствуя Вам и всему Вашему семейству отменное почтение, Илья Петрович Сохатых с супругой Февроньей Сидоровной приглашает Вас почтить их своим присутствием по случаю высокоторжественного дня рождения многоуважаемого Ильи Петровича Сохатых».
У него имелись также и поздравительные карточки с «Рождеством Христовым», с «Новым годом», со «Светлым Христовым воскресением». Подобные же карточки существовали и в обиходе Громовых; Прохор сотнями рассылал их по деловым знакомым всей России. Но у Прохора карточки самые обыкновенные, дешевка. У Ильи же Петровича – с золотым обрезом, с золотой короной наверху. Уж кто‑кто, а Илья‑то Сохатых правила высшего тона знает, у него всегда «парлеву Франсе» на языке.
На сей раз каверзный случай сыграл над ним трагическую шутку: завтра день рожденья, а у него все лицо горой раздуло, и глаза, как у свиньи, закрылись. Всему виной дурак дедка Нил, колдун и «чертознай». Ноги ноют, опухают, застарелый ревматизм, доктора нет, фельдшер помер – к кому за помощью идти?
– А вот, сударик, – сказал ему дедка Нил, – шагай благословись на пасеку, растревожь веничком пчелу, а сам разуйся и портки – долой. И навалятся на голо место пчелы, нажгалят хуже некуда. И – хворь, как рукой.
И вот Сохатых в этакое‑то время… Эх! Ведь он у хозяина на большом счету, ведь он доверенный в мануфактурной лавке, а там товару на сто тысяч; три приказчика, два мальчика. Послал Илья досматривать за торговлей свою супругу, сам весь в компрессах, а на стуле – дьякон Ферапонт.
– Я, знаете, отец дьякон, – повествует Илья, – обрадовался такому идиотскому рецепту, снял штаны с кальсонами да ну по ульям веником хвостать. Они и взвились…
Я, исходя из теории, к ним задом норовлю да ноги подставляю, они на больные ноги два нуля внимания да как начали мне в морду стегать…
– Хо‑хо‑хо – в морду? – погромыхивал дьякон Ферапонт.
– Я, понимаете, от их щелчков прямо округовел, не знаю, куда по традиции бежать. Загнул на башку рубаху да во весь дух по лестнице домой. А там – двух девок да солдатку черт принес, девки как взвоют от голого изображения, а тут в хохот. А я уж и очами не могу взирать, оба глаза затекли… И как я не ослеп…
Дьякон раскатисто хохотал, пожирая пятый огурец, и все выпытывал у потерпевшего, не ослепли ль девки.
– Завтра день рожденья… Но это сверх возможности. А я вот что, я сделаю в дне рожденья опечатку на три дня.
Действительно, он чрез подручного разослал новые пригласительные билеты с припиской:
«Вследствие позднейших данных церковной метрики, мой день рожденья имеет бытность не в понедельник, а в четверг на той же неделе, т.е. на три дня позже».
Что ж, три дня не срок, и Прохор Петрович явился за ответом. Вместо ответа был полуответ, тире иль новый знак вопроса: тот самый «сам», зримый облик которого запечатлел на полотне искуснейший художник, задержался на Урале дня на четыре, на пять. Она объявила это Прохору, припав пуховой грудью к его стальной груди, и притворно виноватые, но все же милые глаза ее просили снисхождения. Она сказала:
– Я постараюсь, чтоб время, проведенное в моем доме, показалось вам приятным.
Он ласково провел ладонью по ее густым рыжим волосам, закрыл и опять открыл ее глаза, всмотрелся в них, поцеловал:
– Анфиса? Нет, не Анфиса… Та совсем, совсем другая…
– Что с вами?
– Так. Прошло… – Он отмахнул назад свои черные вихры, и глубокий с хрипом вздох упал в наступившее молчание.
Был вечер. Высокая лампа под шелковым сиреневого цвета абажуром горела у стола. Воздух гостиной отдавал застоявшимся сигарным дымом. Прохор вяло спросил:
– У вас были мужчины?
– Да, вчера. Кой‑кто из знакомых. Дулись в картишки. Я сейчас прикажу затопить камин…
На звонок пришла опрятно одетая горничная.
– Принесите фрукты и ликер. Затопите камин. Прохор сидел с закрытыми глазами у стола. Мрачное настроение исподволь охватывало его, давно забытое навязчиво вспоминалось с резкой ясностью. Прохору становилось мучительно и страшно.
– Вам нездоровится?
– Нет… Так… Пьянствую все… Надо бросить.
– Подите, прилягте до гостей… Будет князь Черный, граф Резвятников, еще кой‑кто. Коммерции советник Буланов…
– Дайте немного коньяку.
Мадам позвонила, и резко позвонили у парадной. Вошли двое.
– Знакомьтесь… Мсье Громов, сибиряк. Лейтенант в отставке Чупрынников, статский советник Дорофеев.
Протянув руку черноусому, с брюшком, Чупрыннякову, Прохор оказал:
– Я вас как будто где‑то встречал…
– Не припомню, нет, – ответил тот басом и сел.
– Вы не поручик Приперентьев?
– Нимало… Ха‑ха… Про такого не слыхал.
– Очень похожи, – сказал хмуро Прохор. – Дело в том, что его золотоносный участок по закону достался мне…
– Ах, вот как? Поздравляю… Ха‑ха, – ответил лейтенант в отставке. – Ха‑ха!.. Прекрасно. По закону, изволили сказать? Так‑с?
Прохор внимательно наблюдал его, с внутренним содроганием вслушивался в его голос: «Что ж это, галлюцинация? Перестаю узнавать людей? Чего доброго, какому‑нибудь обер‑кондуктору нос откушу? Брошу, брошу пить, брошу». – И, противореча самому себе, он выпил стопку коньяку и потянулся к вазе за цукатами.
Лейтенант в отставке Чупрынников сидел в тени и тоже наблюдал Прохора Петровича.
Статский советник Дорофеев – коротконогий, квадратный, апоплектического сложения – открыл рояль, взял несколько аккордов, затем подтянул вверх рукава темно‑зеленой визитки и заиграл одну из грустных мелодий Грига.
Пришли еще двое: высокий пожилой актер драмы и вертлявая, в коротеньком, голого фасона, платьице, мадемуазель Лулу. Эта пара сразу внесла смех и общее оживление. Певица затараторила так быстро, как будто у нее четыре проворных языка:
– Послушайте, послушайте, какой скандал. Любовник прима‑балерины Зизи, князь Ш., влепил затрещину ее ухажору, милому мальчику кадетику Коко. И прелестные получены бананы, да, да, у Елисеева. У бельгийского посла вчера ощенилась сука – дог. Роды были трудные, акушеру пришлось накладывать щипцы, ха‑ха, смешно.., собака и.., щипцы. Тенор Панов на арии «милые женщины» дал петуха, галерка свистала. Сенатору Б, в Английском клубе подменили шинель в бобрах на какой‑то драный архалук.
– Ах, сибиряк? Очень, очень лестно… Вы такой же холодный, как и ваша страна?
– Да, такой же.
– Аяй, как это нехорошо, – и Лулу, как зачарованная, влипла горящим взором в бриллиант на мизинце Прохора.
– Что же, перекинемся? – с нетерпением проговорил лейтенант в отставке и прищурился в глаза хозяйки.
– Как, дорогие друзья? – спросила хозяйка. – Может быть, сначала чай?
– И то я другое… Господин Громов, вы, разумеется, играете?
– Конечно же, конечно! – ответил за него хор голосов, голодных, жадных и завистливых.
– Да, играю… – проговорил Прохор, глаза его загорелись злостью. – Мне хотелось бы сразиться с господином, с господином… – и он ткнул пальцем в черные лейтенантские усы. – Простите, с вами…
– Принимаю, принимаю, – ответили усы, радостно подкашлянув.
– Авось мне удастся оттягать у вас золотоносный участок… Вы ж сами предлагали мне эту комбинацию… Впрочем, участок и без того мой.
Левый лейтенантский ус опустился вниз, правый полез кверху, наглые глаза открывались шире, шире:
– Что вы хотите этим, милостивый государь, сказать? Господа, среди вас нет врача?
Вместо врача вошел, поводя плечами, высокий старик с надвое раскинутой седой бородой; его тугой живот весь в золотых цепях, висюльках.
– Добрый вечер, добрый вечер, – круглым, старчески‑блеклым голосом приветствовал он на ходу гостей. Хозяйка встала ему навстречу:
– Степан Степаныч Буланов, коммерции советник. А это мой новый друг – сибиряк… Господа, прошу в столовую.
Стол богато сервирован и уставлен закусками и винами. На отдельном, с зеркальной крышкой, столике фасонистый самовар пускал пары.
– Самоварчик, дорогой мой, – блаженно закатил глаза Степан Степанович, купец. – Шумит, фырчит… Хозяюшка, а липовый медок есть к чайку? Спасибо… Да, господа, люблю все русское, все самобытное… Ведь я по убеждению славянофил… Аксаков, Самарин, Хомяков… Да, да, кой‑что и мы читали в дни юности… Ну‑с, где прикажете садиться? – купец подобрал полы сюртука и сел возле хозяйки в кресло.
Звонок телефона. Хозяйка вышла и тотчас же вернулась.
– Прохор Петрович, вас просят к телефону. Телефон в спальне. Она плотно притворила за собою дверь, положила оголенные руки на плечи Прохора:
– Милый, дорогой, радость моя… Никто тебе не звонил… Прошу тебя, не играй по крупной.
– Я вовсе не буду играть.
– Не будешь? Почему? – и в ее прекрасных глазах промелькнула тревога. – Впрочем, да, ты прав. Тебе в карты не везет. Тебе в любви везет… – она надолго, как спрут, впилась в его губы и, оправляя на ходу волосы, вышла.
Чай разливала горничная. Лулу хохотала, тараторила сразу с тремя гостями, чокалась, хлопала рюмку за рюмкой рябиновку, коньяк, мадеру. Купец намазал свежий огурчик медом и хрустел.
Подошли еще два франта. Гостей собралась целая застолица. И среди них, в розовом шелковом платье с искусственными незабудками у левого плеча, очаровательная Наденька. Самого пристава не было, он по делам в отъезде.
Ну, что ж, причина уважительная, хотя очень жаль… И новорожденный Илья Петрович предлагает тост:
– За отечественного героя, знаменитого Федора Степановича господина отдельного пристава Амбреева и вообще за русский либерализм… Урра!
Отец Александр отсутствовал, поэтому дьякон Ферапонт, не щадя ушей собравшихся, рявкнул «ура» так, что все восторженно захохотали.
Ужин только начался. Пред каждым гостем – меню, отпечатанное в канцелярии на ремингтоне и с нарисованной пером Ильи Петровича короной.
Первым блюдом – три сорта пирогов: с капустой, с осетром и с яйцами. Вторым блюдом – пельмени а ля Громов. Третьим блюдом – дикие утки по‑бельгийски.
Четвертым – какое‑то крошево из оленины, сохатины, рябчиков, под названием «мясной пломбир а ля Илья Сохатых». Потом шли кисели из облепихи, ежевики, клюквы.
– Господа! Прошу великодушно извинить, – кричал подвыпивший новорожденный. – Мороженое, как полагается в порядочных домах, теоретически не вышло, за отсутствием снега. Пожалуйте на ужин в рождество христово.
Дьякон подарил новорожденному собственной поковки для собаки цепь, Наденька – бисером вышитый кисет «на память». Нина Яковлевна прислала кожаный портфель с серебряной монограммой, увенчанной короной (хозяйка знала вкусы подчиненного), в портфеле поздравительная записка: «Очень извиняюсь, что лично не могу, хворает Верочка», а в записке 100 рублей. Анна Иннокентьевна – три пары теплых собственноручно связанных носков, а супруга – теплый набрюшник из заячьего меха.
Илья Петрович все подарки разложил на видном месте, в переднем углу под образами.
Но самый главный дар был от насмешника студента Образцова. Талантливый юноша, зная, что Илья Петрович завзятый любитель всяких «монстров», торжественно
преподнес хозяину стариннейшую кожаную деньгу с надписью древнеславянской вязью: «Овраам адна капек». Александр Иванович Образцов собственноручно изготовил эту редкость из ременного ушка ветхой гармошки, обкорнав его ножницами и с краев залохматив молотком. Но это ничуть не помешало ему с трогательным притворством вручить дар Илье Петровичу Сохатых.
– Монета стоит больших денег. Ей около семи тысяч лет. Времен библейского патриарха Авраама. Но она обошлась мне дешево, я выкрал ее в нумизматическом отделе Эрмитажа.
Илья Петрович открыл рот, прослезился, трижды поцеловал старый кожаный оборвыш, затем взволнованного Сашу Образцова и сказал:
– Господа! Вот дар, достойный именинника…
Вскоре после торжества каверзная проделка студента Образцова широко узналась. Огорченный Илья Сохатых получил среди знакомых кличку «Овраам».
На алюминиевой сковородке, заменяющей серебряный поднос, пачка поздравительных телеграмм и писем из больших сел, двух уездных городов и от Прохора Громова с Иннокентием Филатычем из Петербурга.
В конце трапезы, когда ударит в низкий потолок первая пробка дешевенькой «шипучки», Илья Петрович, оседлав вздернутый нос пенсне, торжественно огласит эти приветствия в честь собственной своей славы.
Но к сведению любезного читателя и по величайшему секрету от Ильи Петровича, автор в совершенно доверительном порядке должен заявить, что все эти приветствия были заблаговременно изготовлены самим Ильей Петровичем Сохатых на разного достоинства бумаге и на телеграфных бланках, когда‑то прихваченных у знакомого телеграфиста. Немало потрудился новорожденный над изысканностью и остротою стиля поздравлений и над перепиской их с черновиков левою рукою, дабы не узнан был его собственный кудрявый почерк.
Впрочем, – среди этого тщеславного хлама было одно натуральное письмо, облитое солеными слезами. Писала вдова Фекла из села Медведева, где проводил свою первую молодость Илья Петрович. И просила в том письме вдова Фекла хоть сколько‑нибудь денег на воспитание приблудного от Ильи Сохатых, сына Никанора. И стращала в том горючем письме Фекла – в случае отказа – судом.
На торжественной трапезе это письмо оглашено, конечно, не было. Но мы слишком забежали вперед, до конца ужина еще далече – лишь подан румяный пирог с яйцами, – мы еще как следует не ознакомились с гостями, не слышали их разговоров‑разговорчиков.
Присутствовали два приказчика; Пьянов и Полупьяное (между прочим, оба – великие трезвенники и оба – с рыжими бородками), еще громовокая горничная Настя в вышедшем из моды, но великолепном платье «барыни». Она и вела себя соответственно, как барыня: на все фыркала, всех вслух критиковала, поджимала губки, разрезала пирог, картинно оттопыривая мизинчики, а когда сосед Насти, дьякон Ферапонт, нечаянно щекотнул ее в бочок, она ойкнула, лягнулась под столом, сказала:
– Пардон, пожалуста… Не распространяйте свои кутейницкие руки…
Два великолепных жандарма – Пряткин и Оглядкин – сидели рядом возле узкого конца стола. Они, подобно Диоскурам – копия один с другого, как двойники; рыжие усы их по‑одинаковому закручены колечками, синие мундиры с аксельбантами – с иголочки. Илья Петрович гордится их присутствием, но в то же время и побаивается их, стараясь высказывать самые патриотические речи:
– Господа унтер‑офицеры! Корректно или абстрактно будет провозгласить тост за драгоценное здоровье их императорских величеств?
– Вполне возможно. Урра!.. Ура‑ура!..
Между жандармами и горничной Настей – лакей мистера Кука, придурковатый длинноногий Иван. Он во фраке и белых нитяных перчатках; они мешают ему кушать, но он решил блистать во всем параде. Кокетничает с горничной, видимо, влюблен в нее, услуживает ей, вздыхает и закатывает глаза под низкий со вдавленными висками лоб.
– Это что за ужин? Это разве ужин? – брюзжит он в тон соседке. – Вот мы с мистером Куком устроим бал, чертям будет тошно…
– Пожалуста, не задавайтесь, – улыбается шустрая, черненькая Настя. – Что такое ваш мистер Кук?.. Мистер, мистер, а сам голый вокруг дома бегает.
– Извиняюсь, это в видах здоровья.
– Вот мы устроим у Громовых бал, это да. Ай, не жмите ногу, ну вас!..
– А почему же ее не жать, раз она под столом? Я, может быть, сплю и вижу вас во сне совсем даже голенькой.
– Глупости какие!.. Воображение. Меня, даже сам Прохор Петрович только два раза без ничего видел…
Горбатый, перебитый в драке нос Ивана сразу отсырел.
– Как, в каких смыслах без ничего?.. – страшно задышал он и вытер нос перчаткой.
– А это уж не ваше дело. Хи‑хи‑хи!.. Разумеется, нечаянно…
– Исплутатор! – И ревнивый подвыпивший Иван хватил кулаком в тарелку.
Еще среди гостей обращали на себя внимание своей цветущей свежестью Стешенька и Груня, любовницы Громова на вторых ролях. Одна постарше, другая помоложе; эта попышней, а ты посухощавей; эта с челкой и в кудерышках, а та с гладкой прической, как монашка. Обе сидят рядом, обе в жизни дружны, обе попросту, без всяких воздыханий делят ласки повелителя, обе имеют по маленькому домику под железной крышей, обе гадают в карты, для кого Прохор Петрович ставит еще точь‑в‑точь таких же два домочка, обе по‑одинаковому злостно ненавидимы Наденькой, любовницей пристава. Когда появились эти девушки, она сразу надула губы и хотела уйти домой. Новорожденному больших трудов стоило уговорить ее, новорожденный страстно был влюблен и в Стешеньку и в Груню. За эту неразделенную, но часто высказываемую вслух любовь свою он всякий раз получал от собственной властной супруги трепку; тогда кудри его летели, как шерсть дерущихся котов.
Были еще гости: механик лесопилки, почтовый чиновник с супругой и тремя детьми, из коих один грудной, десятник Игнатьев и другие.
Студент Александр Иванович Образцов сидел рядом с семипудовой Февроньей Сидоровной, хозяйкой, увешанной золотыми брошками, серьгами, кольцами, часами и браслетами. Она, назло мужу, всячески ухаживала за студентом, а студент за нею:
– Кушайте икорки, подденьте на вилочку рыжичков… Собственной отварки. Выпейте наливочки… Ах, заходите к нам почаще…
– Благодарю вас… Да, геология вещь сложная. Как я уже вам сказал, петрография – есть наука о камнях.
С юным пылом знатока он рассказывает ей про осадочные и магматические породы, про силурийскую и девонскую системы, о природе золота, а сам все плотней придвигается к сдобной, как слоеный пирог, хозяйке. Та, ничего не понимая в геологии, с женским упоением ловит сладкие звуки его голоса, глядит ему в рот и нарочно громко, чтоб слышал муж, хвалит своего молодого соседа. Но муж глух, не любопытен, муж перестреливается взорами со Стешенькой и Груней.
– Представьте себе – золото… Это ж чудо! Оно самый распространенный по земному шару металл, но в малых дозах. А вы знаете, что самый большой самородок, весом в шесть пудов, был найден в Австралии? А вы знаете, на вас нанизано столько этого драгоценного металла, что можно бы на вашей груди открыть прииск…
– Ха‑ха‑ха!.. Какие вы, право… Очень красивые… – и на ухо:
– Хотите, подарю колечко?
Публика уже изрядно напилась, когда подали в трех мисках горячие пельмени.
– Господа поздравители! – встал, постучал вилкой о тарелку Илья Петрович, и запухшие глазки его широко открылись. – Во всех менях, которые лежат перед вами, как в аристократии, пельмени названы мною а ля Громов в честь моего глубокочтимого патрона Прохора Петровича.
– Исплутатор! – крикнул лакей Иван. – Голых наяву видит!.. Девушков!..
– Засохни!.. Вредно, – предупредительно пригрозили ему жандармы.
– Мы с Прохором Петровичем обоюдно ознакомлены, когда они были еще прекрасный вьюнош без бородки, в бытность их папаши, Петра Данилыча, который благодаря бога в сумасшедшем доме…
– Сплутаторы!.. – еще громче заорал лакей.
– Молчи, дурак! – топнул пьяный Илья Петрович. – Сначала привыкни произносить. Такого русского понятия нет, а есть ек‑сплу.., стой, стой!., ек‑спла…
– Таторы, – подсказал студент и, воспылав юной страстью, погладил под столом мясистую коленку задрожавшей всеми телесами, осчастливленной хозяйки.
– Господа поздравители! Прохор Громов это ого‑го! Это мериканец из русских подданных…
– Сплутатор! – вскочил Иван и бросил свою тарелку на пол. – Ужо мы с мистером Куком… Надо бунт бунтить! Бей! Ломай! – И он ударил об пол тарелку жандарма Пряткина.
Поднялся шум. Ивану жандармы старались зажать рот. Иван мотал головой, вопил:
– Бастуй, ребята!..
И сразу хохот: дьякон Ферапонт, схватив Ивана за шиворот, молча пронес его в вытянутой руке до выхода, выбросил на улицу, вернулся, швырнул обрывки фрака к печке и так же молча сел.
Тут брякнул в окно камень, и площадная ругань густо ввалилась в разбитое стекло. Чрез мгновение градом посыпались стекла от удара колом в раму. Женщины, как блохи, с визгом повскакали с мест.
Через все лицо Прохора Петровича, от искривившихся губ к мутным, неживым глазам, прокатилась судорога.
– Ваша карта бита…
Где‑то там, в меркнувшем сознании, свирепел хохот мадемуазель Лулу и дребезжал бряк пьяного рояля. Волны табачного дыма густо застилали воздух…
Прохор достал последние двадцать новых сторублевок, бросил на стол, сказал:
– Ва‑банк!
И танцующие пары, как куклы, проплывали, вихрясь, мимо картежного столика – кавалеры, дамы, валеты, короли, тузы, дамы, дамы… Так много женщин!.. Откуда они взялись? Легкокрылая Лулу в паре с франтом. Она вся в вихре страсти, лицо ее вдоль раскололось пополам: половина в буйном хохоте, половина исказилась в страшном безмолвном вопле. От потолка по диагонали прямо к Прохору двигались скорбные глаза Авдотьи Фоминишны; они улыбались всем и никому, они взмахнули ресницами, исчезли.
Против Прохора похрустывал новою колодой карт отставной лейтенант в ермолке и сдержанно, однако ехидно ухмылялся:
– Ну‑с? Вы изволили сказать: ва‑банк. Прохор прекрасно теперь знал, что это не Чупрынников пред ним, а ловко загримированный поручик Приперентьев.
|
The script ran 0.023 seconds.