1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Между тем они въехали в лес. Их охватил мрак, но некоторые из татар были уже на расстоянии нескольких сот шагов. Но маленький рыцарь знал, как ему поступить.
— Жендзян, — крикнул он, — сверни с княжной в сторону, на первую дорогу!
— Хорошо! — ответил Жендзян. Володыевский обратился к Заглобе:
— Взять пистолеты!
И стал сдерживать коня Заглобы.
— Что вы делаете? — крикнул шляхтич.
— Ничего! Остановите вашего коня!
Расстояние между ними и Жендзяном, который мчался с Еленой, все увеличивалось. Наконец они достигли того места, где дорога сворачивала к Збаражу, а дальше шла прямо узкая просека, наполовину скрытая ветвями. Жендзян и Елена свернули туда и через минуту исчезли в темноте чаши.
Между тем Володыевский сдержал своего коня и коня Заглобы.
— Ради бога, что вы делаете? — рычал шляхтич.
— Мы задержим погоню. Для княжны нет иного спасения.
— Мы погибнем.
— Погибнем так погибнем. Становитесь здесь, на краю дороги!.. Здесь, здесь!
Они притаились в темноте под деревьями. Между тем сильный топот татарских лошадей приближался и гудел, как буря, так что эхо отдавалось по всему лесу.
— Свершилось! — сказал Заглоба и поднес к губам баклагу с вином.
Он пил и пил, а затем встряхнулся и воскликнул:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Теперь я готов к смерти.
— Сейчас, сейчас! — сказал Володыевский. — Впереди скачут только три татарина, этого мне и надо.
Действительно, на освещенной луной дороге показались три всадника, сидевшие, по-видимому, на самых лучших скакунах, на так называемых на Украине волчарах, так как они в состоянии были догнать волка; за ними на расстоянии двухсот или трехсот шагов мчалось еще человек десять, а дальше толпа ордынцев.
Когда три первых всадника поравнялись с засадой, грянули два выстрела, после чего Володыевский, как рысь, бросился на середину дороги, и в одно мгновение, прежде чем Заглоба успел опомниться и сообразить, что случилось, третий татарин упал, точно пораженный громом.
— Скачем! — крикнул маленький рыцарь.
Заглоба не заставил своего товарища повторять это приказание два раза, и они понеслись по дороге как два волка, за которыми гонится стая собак; тем временем ордынцы подъехали к трупам и, узнав, что эти преследуемые волки грызут насмерть, на минуту остановились, поджидая других товарищей.
— Видите, — заметил Володыевский, — я знал, что они остановятся.
Но хотя беглецы и выиграли расстояние в несколько сот шагов, перерыв в погоне продолжался недолго. Татары скакали теперь сплоченной массой и поодиночке не высовывались вперед.
К несчастью, лошади наших всадников были утомлены продолжительной дорогой, и бег их ослабевал. Конь Заглобы особенно устал, опять споткнулся раз и другой. У старого шляхтича при мысли, что он падает, остатки волос стали дыбом.
— Пан Михал, дорогой пан Михал! Не оставляйте меня! — кричал он с отчаянием.
— Будьте уверены! — ответил маленький рыцарь.
— Чтоб этого коня волки…
Шляхтич не успел кончить, как мимо его уха прожужжала стрела, а за ней другие стали жужжать, свистеть и петь, точно пчелы или шмели. Одна из них пролетела так близко, что почти коснулась уха Заглобы.
Володыевский обернулся назад и два раза выстрелил в преследующих.
Вдруг лошадь Заглобы споткнулась так, что мордой коснулась земли.
— Господи, моя лошадь падает! — завопил шляхтич.
— С коней и в лес! — загремел Володыевский.
Сказав это, он осадил коня, соскочил с него, и через минуту оба они исчезли в темноте леса.
Но этот маневр не ускользнул от глаз татар и несколько десятков из них, в свою очередь спрыгнув с лошадей, пустились в погоню за убегающими.
Ветви деревьев и кустов сорвали с головы Заглобы шапку, били его по лицу, рвали жупан, но, несмотря на это, шляхтич бежал изо всех сил, точно ему было тридцать лет. Иногда он падал, но тотчас вставал и бежал еще скорее, сопя, как кузнечный мех, наконец, свалился в глубокий овраг и почувствовал, что уже не выкарабкается оттуда, так как окончательно выбился из сил.
— Где вы? — шепотом спросил Володыевский.
— Здесь, внизу… Я уже погиб, спасите меня, пан Михал! Володыевский, не колеблясь, прыгнул в ров и приложил руку к губам Заглобы.
— Тише! Быть может, они нас не заметят. В случае чего будем защищаться.
Между тем прибежали татары. Одни из них действительно прошли мимо оврага, предполагая, что беглецы продолжают бежать, другие шли медленно, ощупывая деревья и осматриваясь во все стороны.
Рыцари затаили дыхание.
"Если только кто-нибудь попадет сюда, — в отчаянии думал Заглоба, — тогда я ему покажу!"
Вдруг посыпались искры. Это татары стали высекать огонь…
При свете его видны были дикие лица с выдающимися скулами и вздутыми губами. В течение некоторого времени они ходили около оврага, напоминая каких-то зловещих лесных призраков, и все более приближались к тому месту, где находились рыцари.
Но вот со стороны дороги стали долетать какие-то смешанные крики, странный шум, пробуждавшие спящую чащу.
Татары перестали высекать огонь и остановились точно вкопанные; рука Володыевского впилась в плечо Заглобы.
Крики усиливались. Вдруг блеснули красные огоньки, и вместе с тем раздался залп мушкетов — один, другой, третий, — а затем крики: "Алла!", бряцанье сабель, ржанье лошадей, топот и смешанные крики. На дороге кипела битва.
— Наши! Наши! — крикнул Володыевский.
— Бей! Убивай! Бей, руби, режь! — рычал Заглоба.
Еще минута — и мимо оврага в величайшем замешательстве пробежало несколько десятков татар, которые теперь во весь дух удирали к своим. Володыевский не утерпел, бросился за ордынцами и в темноте рубил их направо и налево саблей.
Заглоба остался один на дне оврага.
Через минуту он попытался выкарабкаться, но не смог. У него болело все тело, и он еле держался на ногах.
— Ах, мерзавцы! — ворчал шляхтич, оглядываясь во все стороны. — Удрали! Жаль, что кто-нибудь из вас не попал сюда. У меня была бы компания в этой яме, и я показал бы ему, где раки зимуют! О, басурманы, зарежут вас там, как скотов! Шум там все усиливается. Мне бы хотелось, чтобы это был сам князь Еремия, он бы вас отделал. Вы кричите: "Алла!" Вот погодите, скоро над вашими трупами волки будут кричать: "Алла!" Но как же это Володыевский меня здесь оставил! Впрочем, нечего удивляться. Он жаждет битвы, так как молод. После этого приключения я за ним пойду в ад, это не такой друг, что в несчастье оставляет. Ну и оса же он! В один миг насмерть укусил тех троих. Если б со мной была хоть эта баклага, но ее уже, наверное, черти взяли… лошади растоптали. Пожалуй, еще какая-нибудь змея укусит меня в этой яме! Что это?
Крики и залпы мушкетов стали отдаляться в сторону поля и первого леса.
— Ага! — проговорил Заглоба. — Наши уже гонят их. Не выдержали собачьи дети! Слава Всевышнему!
Крики все более отдалялись.
— Здорово лупят! — бормотал шляхтич. — А мне, верно, долго придется сидеть в этом рву. Не хватает только, чтоб меня волки съели. Сначала Богун, потом татары и, наконец, — волки! Пошли, Боже, Богуну смерть на колу, а волкам бешенство, с татарами наши, видно, недурно расправляются. Пан Михал! Пан Михал!
В ответ Заглобе шумел только бор да издали все слабее доносились крики.
— Уж не лечь ли мне спать? Черт возьми! Эй, пан Михал!
Но пану Заглобе пришлось еще долго просидеть во рву, так как только перед рассветом на дороге послышался лошадиный топот, а затем в сумраке леса показались огни.
— Пан Михал! Я здесь! — воскликнул шляхтич.
— Так вылезайте.
— Не могу!
Володыевский с лучиной в руке стал на краю оврага и, подавая руку Заглобе, сказал:
— Ну татар уж нет! Мы их прогнали за тот лес.
— А кто же это пришел?
— Кушель и Растворовский с отрядом в две тысячи человек. С ними и мои драгуны.
— А басурман много было?
— Нет! Должно быть, тысячи две, может, немного больше.
— Слава богу! Дайте же мне чего-нибудь напиться, я чувств лишился. Спустя два часа Заглоба, основательно выпив и поев, сидел на лошади среди драгун Володыевского, а возле него ехал маленький рыцарь и так говорил ему:
— Вы уж не огорчайтесь, так как хотя мы приедем в Збараж без княжны, но было бы хуже, если бы она попала в руки неверных.
— А может быть, Жендзян повернет еще в Збараж? — спросил Заглоба.
— Этого он не сделает, дорога будет занята: тот чамбул, который мы отогнали, скоро вернется и поедет вслед за нами. Наконец, и Бурлай с минуты на минуту станет под Збаражем, прежде чем Жендзян успеет туда попасть. Затем со стороны Константинова идут Хмельницкий и хан.
— О боже! Значит, Жендзян с княжной попадет как бы в западню.
— Жендзян позаботится о том, чтобы, пока не поздно, проскользнуть между Збаражем и Константиновом и не допустить окружить себя полкам Хмельницкого или чамбулам хана. Я очень надеюсь, что он сумеет это сделать.
— Дай бог!
— Этот парень хитер как лиса. Вы мастер на выдумки, но он вас хитрее. Мы долго ломали себе голову над тем, как спасти девушку, и в конце концов у нас опустились руки, и только благодаря ему все удалось устроить. Теперь Жендзян будет изворачиваться, так как дело идет и о его шкуре. Надейтесь, ибо над ней и Бог, который спасал ее столько раз. Вспомните, ведь сами вы в Збараже велели мне надеяться, когда приезжал Захар.
Заглоба несколько успокоился после этих слов Володыевского, а потом погрузился в глубокую задумчивость.
— Пан Михал, — сказал он после долгого молчания, — не спрашивали ли вы Кушеля, что со Скшетуским?
— Он уже в Збараже и, слава богу, здоров. Скшетуский приехал с Зацвилиховским от князя Корецкого.
— Что же мы ему скажем?
— В том-то и дело!
— Ведь он все думает, что девушка убита в Киеве.
— Да.
— А вы говорили Кушелю или кому-нибудь другому, откуда мы едем.
— Не говорил, так как думал, что лучше будет сначала нам посоветоваться.
— Я думаю, что лучше умолчать обо всем происшедшем, — проговорил Заглоба. — Если, сохрани бог, девушка попала теперь в руки казаков или татар, то для Скшетуского это новое горе. Это было бы то же, что растравить у него зажившую рану.
— Я головой ручаюсь, что Жендзян ее спасет.
— Я охотно поручился бы и своей головой, но теперь несчастье гуляет по свету, как чума. Лучше уж будем молчать и предадим все на волю Божью.
— Пусть будет так. Но не откроет ли Подбипента этой тайны Скшетускому?
— Разве вы его не знаете! Он дал рыцарское слово, а это для него священная вещь.
Тут к ним присоединился Кушель, и дальше они ехали вместе, беседуя при первых лучах восходящего солнца об общественных делах, о приходе полковников в Збараж, о предстоящем приезде князя и о неизбежной уже страшной войне с казаками.
XXIV
В Збараже Володыевский и Заглоба застали все коронные войска, собравшиеся здесь в ожидании неприятеля. Тут были и коронный подчаший, который пришел из-под Константинова, пан Ланцкоронский, каменецкий каштелян, который недавно под Баром разгромил казаков, и третий полководец — пан Фирлей, из Домбровицы, каштелян бельский, пан Андрей Сераковский, коронный писарь, и хорунжий Конецпольский, и артиллерийский генерал Пшиемский, даровитый полководец, особенно искусный в деле осад и возведения укреплений. С ними было десять тысяч регулярного войска, не считая нескольких полков князя Еремии Вишневецкого, которые и прежде квартировали в Збараже.
Генерал Пшиемский на южной стороне города и замка, за речкой Гнезной и двумя прудами, устроил укрепленный лагерь по иностранному образцу, который можно было взять только с фронта, ибо сзади его защищали пруды, замок и речка. В этом лагере полковники и намеревались дать отпор Хмельницкому и задержать его до тех пор, пока не придет король с остальными войсками и ополчением всей шляхты. Но был ли выполним этот план, если принять во внимание могущество Хмельницкого?
Многие сомневались в этом и в подтверждение своих сомнений указывали на то, что в самом лагере дела шли плохо.
Прежде всего, между вождями не было согласия, так как полковники поневоле пришли в Збараж, подчиняясь лишь требованию князя Вишневецкого. Сначала они хотели защищаться под Константиновой, но, когда пронеслась весть, что князь Вишневецкий обещает прийти лишь в том случае, если местом обороны будет выбран Збараж, солдаты тотчас заявили королевским вождям, что они хотят идти в Збараж, а в другом месте сражаться не будут. Не помогли ни уговоры, ни авторитет начальников, и вскоре полковники поняли, что если они будут настаивать на своем, то войска, начиная с гусарских полков и кончая последним солдатом иностранного отряда, оставят их и перейдут под знамена Вишневецкого. Это был один из тех печальных и все чаще повторявшихся в то время примеров нарушения военной дисциплины, которое породили неспособность вождей, их несогласие между собой, страх перед могуществом Хмельницкого и небывалые до сих пор поражения, особенно под Пилавицами.
Таким образом, полковники принуждены были двинуться в Збараж, где власть, помимо королевских назначений, силой вешей перешла к Вишневецкому, ибо только его одного хотело слушаться войско, только под его командой сражаться и в случае нужды погибнуть. Между тем этого настоящего вождя еще не было в Збараже, а потому в войсках росло беспокойство, ослабевала дисциплина, замечался упадок духа, ибо пришло известие, что идет Хмельницкий и хан с такими полчищами, каких со времен Тамерлана не видывали люди. Все новые вести приходили в лагерь, точно зловещие птицы, и уменьшали храбрость солдат. Некоторые опасались, как бы не произошло такой же паники, как в Пилавицах, и как бы она не рассеяла этой горсти войска, которая преграждала Хмельницкому дорогу в сердце Речи Посполитой. Сами вожди теряли головы. Их противоречивые распоряжения или вовсе не исполнялись, или если и исполнялись, то неохотно. Действительно, только один князь Еремия мог отвратить несчастье, висевшее над лагерем, войском и всей страной.
Пан Заглоба и Володыевский, прибыв с полками Кушеля в Збараж, тотчас были окружены офицерами, которые расспрашивали их о новостях. Увидев пленных татар, любопытные ободрились: "Ущипнули татар! Пленные татары! Бог дал победу!" — говорили одни. "Татары уже здесь, и с ними Бурлай! — восклицали другие. — К оружию, Панове! На валы!" Весть о победе Кушеля летела через весь лагерь, и размеры ее в рассказах возрастали. Солдаты все большей толпой теснились вокруг пленных: "Снести им головы! — кричали они. — Что мы здесь с ними будем делать?" Градом посыпались вопросы, но Кушель не пожелал отвечать и пошел с рапортом на квартиру к бельскому каштеляну. Володыевский и Заглоба постарались отделаться от всяких расспросов, так как спешили поскорее увидеться со Скшетуским.
Они нашли его в замке, а с ним старого Зацвилиховского, двух местных ксендзов, монахов-бернардинцев, и Лонгина Подбипенту. Скшетуский, когда увидел их, немного побледнел и на минуту закрыл глаза, так как они вызвали в нем слишком много горестных воспоминаний. Но он поздоровался с ними спокойно, даже радостно, — спрашивал, где они были, и удовлетворился их первым пришедшим в голову ответом, так как, считая княжну умершей, он ничего уже не желал, ни на что не надеялся и совершенно не подозревал, что их долгое отсутствие имеет какое-нибудь отношение к Елене. Они же не проронили ни слова о цели своей поездки, хотя Лонгин Подбипента внимательно смотрел то на одного, то на другого, вздыхал и вертелся на месте, пытаясь увидать на их лицах хоть тень надежды. Но оба они были заняты Скшетуским. Володыевский поминутно его обнимал, и сердце его разрывалось при виде этого верного старого друга, который столько перенес и столько утратил, что жизнь ему была не в жизнь.
— Вот мы опять все вместе, — говорил он Скшетускому, — и нам будет хорошо. Скоро будет война, да такая, какой еще не бывало, а с нею всякие наслаждения, столь желанные душе каждого воина. Лишь бы Бог дал тебе здоровье, ты еще не раз поведешь в бой своих гусар.
— Бог уже вернул мне здоровье, — ответил Скшетуский, — и я сам ничего иного не желаю, как только служить, пока есть надобность.
Действительно, Скшетуский был уже здоров, молодость и могучая сила победили в нем болезнь. Страдания истерзали его душу, но не могли истерзать тела. Он только очень исхудал и так пожелтел, что казалось, будто его лоб, щеки и нос сделаны из воска. В лице его осталось строгое выражение и такое ледяное спокойствие, какое бывает на лицах умерших. В его черной бороде кой-где проглядывали седые волосы, но в общем он ничем не отличался от остальных, разве лишь тем, что, вопреки обычаям, избегал шума, толпы, попоек и охотнее беседовал с монахами о монастырской и загробной жизни. Но все же Скшетуский ревностно выполнял свои служебные обязанности и наравне с прочими интересовался всем, что касалось войны или предстоящей осады.
Разговор, конечно, скоро перешел на эту тему, ибо никто во всем лагере, в замке и городе ни о чем ином и не думал. Старик Зацвилиховский расспрашивал про татар и Бурлая, с которым давно был знаком.
— Это великий воин, — говорил Зацвилиховский, — жаль, что он вместе с другими восстал против отчизны. Мы вместе с ним служили под Хотином, — он был тогда юнцом, но уже подавал большие надежды.
— Да ведь он из Заднепровья, — сказал Скшетуский, — и командует заднепровцами, как же случилось, что Бурлай теперь идет с юга, со стороны Каменца?
— Видно, — ответил Зацвилиховский, — Хмельницкий нарочно назначил ему там зимовку, так как Тугай-бей остался над Днепром, а этот великий мурза с давних пор в ссоре с Бурлаем. Никто столько не насолил татарам, как Бурлай.
— А теперь он будет их союзником!..
— Да, — промолвил Зацвилиховский — таковы времена! Но здесь за ними будет наблюдать Хмельницкий, чтобы они не пожрали друг друга.
— Когда же вы ждете сюда Хмельницкого? — спросил Володыевский.
— Со дня на день, — впрочем, кто может знать наверное? Командующие должны посылать разъезд за разъездом, а они этого не делают. Я еле упросил послать Кушеля на юг, а панов Пигловских под Чолганский Камень. Мне самому хотелось идти, но здесь все совещания да совещания… Они предполагают послать еще пана коронного писаря и несколько отрядов. Пусть спешат, иначе будет поздно. Дай бог, чтобы как можно скорее приехал наш князь, потому что иначе нас ожидает такой же позор, как под Пилавцами.
— Я видел этих солдат, когда мы проезжали через двор, — сказал Заглоба, — и думаю, что им лучше торговать на базаре, чем быть нашими ратниками, так как мы любим славу и ценим ее больше здоровья.
— Что вы толкуете! — с досадой проговорил старик. — Я не отказываюсь признать вас храбрым рыцарем, хотя прежде был другого мнения, но все же должен сказать, что здесь — лучшие солдаты, какие когда-нибудь были в Речи Посполитой. Надо только вождя отыскать. Пан Каменецкий хороший наездник, но вовсе не вождь, пан Фирлей стар, а подчаший вместе с князем Домиником уже прославился столь печально под Пилавцами. Что же в том удивительного, что их не хотят слушать. Солдат охотно прольет кровь, если уверен, что его без нужды не погубят. Вот и теперь, вместо того чтобы думать об осаде, они спорят о том, где кто будет стоять.
— Хватит ли съестных припасов? — с беспокойством спросил Заглоба.
— И этого не столько, сколько нужно, а с фуражом еще хуже. Если осада протянется месяц, то мы, вероятно, будем кормить лошадей стружками и камнями.
— Есть еще время об этом позаботиться, — заметил Володыевский.
— Так ступайте и скажите им это! Повторяю, дай бог, чтобы скорее прибыл князь.
— Не вы одни по нему вздыхаете! — прервал его Подбипента.
— Знаю, знаю, — ответил старик. — Взгляните, Панове, на площадь. Все ходят около валов и с тоскою смотрят в сторону старого Збаража, иные даже на башни влезают, а если кто крикнет: "Идет!" — все не знают, что делать от радости. Лишь бы князь успел прийти раньше Хмельницкого; боюсь, как бы не возникли какие-нибудь препятствия.
— Мы по целым дням молим Бога о приходе князя, — заметил один из бернардинцев.
Молитвам и желаниям всего рыцарства вскоре суждено было исполниться, хотя следующий день принес еще больше опасений и зловещих предзнаменований. Восьмого июля, в четверг, над городом и лагерем разразилась страшная гроза. Дождь лил потоками и размыл часть земляных работ. Гнезна и оба пруда выступили из берегов. Вечером молния ударила в лагерь пешего полка белзского каштеляна Фирлея, убила нескольких человек и расколола знамя. В лагере это сочли дурным предзнаменованием — явным знаком гнева Божия, тем более что Фирлей был кальвинист. Заглоба предлагал послать к нему депутацию и требовать от него обращения на путь истинный. "Ибо не может быть Божьего благословения для войска, коего вождь пребывает в противных небу заблуждениях". Многие разделяли это мнение, и лишь авторитет особы каштеляна и его булава помешали отправлению депутации. Но это еще более ослабило бодрость войск. Гроза бушевала без перерыва. Валы, хотя и были укреплены камнями, лозняком и кольями, размокли так, что пушки ушли в землю, и под них пришлось подкладывать доски. Во рвах глубина воды достигла человеческого роста. Ночь не принесла спокойствия. Ветер гнал с востока новые огромные тучи, которые, клубясь, со страшным грохотом неслись по небу и извергали на Збараж весь свой запас дождя, громов и молний… Лишь челядь оставалась в лагере, а все офицеры, исключая каменецкого каштеляна, ушли в город. Если бы Хмельницкий пришел вместе с этой бурей, то взял бы лагерь без сопротивления.
На следующий день распогодилось, хотя дождь все еще накрапывал. Лишь около пяти часов вечера ветер разогнал тучи, очистилось небо, а в стороне старого Збаража засияла великолепная семицветная радуга, один конец которой уходил за старый Збараж, а другой, казалось, проникал в Черный лес. Радуга блестела и играла на фоне исчезающих туч.
Все ободрились. Рыцари вернулись в лагерь и вошли на скользкие валы, чтобы полюбоваться видом радуги. Сейчас же начались разговоры о том, что это хорошее предзнаменование, как вдруг Володыевский, стоя вместе с другими над самым рвом, прикрыл от солнца рукой свои рысьи глаза и крикнул:
— Войско выходит из-под радуги! Войско!
Толпа тотчас зашевелилась. Слова "Войско идет!" — стрелой пролетели с одного конца валов до другого. Все зашумели и, затаив дыхание, напряженно всматривались в даль. Вдруг под семицветной радугой чтотто замелькало все яснее, отчетливее и, наконец, показались знамена, пики и бунчуки. Теперь уже не было сомнения, что это было войско.
Тогда у всех из груди вырвался один крик, крик безмерной радости:
— Еремия! Еремия! Еремия!
Старые солдаты совершенно обезумели, одни из них спрыгнули с валов, перебрались через ров и бежали по затопленной водой равнине к подходившим полкам, другие кинулись к лошадям, кто смеялся, кто плакал, складывая руки и простирая их к небу с криком: "Идет наш отец, наш спаситель, наш вождь!" Можно было подумать, будто осада уже снята и Хмельницкий разбит. Между тем полки князя подходили все ближе, так что можно было различить отдельные полки. Впереди, как всегда, шла легкая кавалерия: полки княжеских татар, казаков и валахов, за ними иностранная пехота под командой Махницкого, дальше артиллерия под командой Вурцеля, за ней драгуны и гусары. Лучи солнца играли на доспехах воинов, на шлемах и остриях копий. Они шли, освещенные блеском, точно их озарял ореол победы. Скшетуский, стоя на валу подле Лонгина Подбипенты, издали узнал свой полк, оставленный им в Замостье, и его пожелтевшие щеки немного зарумянились, он несколько раз глубоко вздохнул, точно сбрасывая с груди какую-то неимоверную тяжесть, и несколько повеселел. Для него наступали дни нечеловеческих трудов, геройских битв, которые лучше всего исцеляют сердце и сбрасывают глубоко на дно души все мучительные воспоминания. Полки все приближались и теперь уже были в тысяче шагов от лагеря. Навстречу князю выбежали все старшие офицеры гарнизона: три полковника, с ними генерал Пшиемский, коронный хорунжий, пан староста красноставский, пан Корф и другие. Все разделяли общую радость, особенно командующий Ланцкоронский, бывший более рыцарем, чем вождем, и страшно любивший воинскую славу. Он протягивал булаву в ту сторону, откуда приближался князь Еремия, и говорил так, чтобы его слышали:
— Вот там наш главный вождь, и я первый передаю ему свою власть!
Между тем княжеские полки стали входить в лагерь. Было всего три тысячи солдат, но они так ободрили збаражцев, точно их было сто тысяч; все это были победители под Погребишами, Немировом, Махновкой и Константиновой. За легкими полками вошла артиллерия Вурцеля, состоявшая из двенадцати пушек и шести мортир, захваченных у неприятеля. Князь, который отправлял свои полки из Старого Збаража, приехал только вечером, после заката солнца. Солдаты со свечами, факелами, лучинами окружили князя такой стеной, что он еле подвигался вперед на своем скакуне. Они хватали его коня за поводья, чтобы подольше насладиться видом героя, целовали его платье, а его самого чуть не несли на руках. Волнение дошло до того, что не только польские солдаты, но и иностранные заявили, что они будут служить даром четверть года. Толпа, окружившая князя, увеличивалась, и он не мог сделать ни шагу и сидел на своем белом коне среди солдат, как пастырь среди овец, — крикам и приветствиям не было конца. Вечер был тихий, погожий. На темном небе блеснули тысячи звезд, и все окружающие сочли это благоприятным предзнаменованием. Как раз в ту минуту, когда Ланцкоронский подошел к князю с булавой, чтобы передать ее ему, одна из звезд, оторвавшись от небесного свода, увлекла за собой светозарную полосу и с гулом упала в стороне Константинова, откуда должен был прийти Хмельницкий. И погасла. "Это звезда Хмельницкого", — крикнули солдаты. — "Чудо! Чудо! Явное знамение!" — "Vivat Ieremi Victor!" [74] — воскликнули тысячи голосов, а затем подошел каменецкий каштелян и сделал знак рукой, что хочет говорить.
Тотчас все утихло, и он сказал:
— Король дал мне булаву, но я передаю ее в твои руки, ибо они достойнее моих, победитель, и я первый хочу подчиняться твоим приказаниям.
— И мы с ним! — повторили другие полковники.
Три булавы протянулись к князю, но он отдернул руку и ответил:
— Не я вам давал булавы, не мне их и брать.
— Тогда будь над тремя четвертым! — сказал Фирлей.
— Да здравствует Вишневецкий! Да здравствуют полковники! — воскликнули рыцари. — С ними жить, с ними умереть!
В эту минуту конь князя поднял голову, встряхнул своей выкрашенной в алый цвет гривой и так громко заржал, что почти все лошади в лагере ответили ему в один голос.
И это многие сочли предзнаменованием победы. Глаза солдат сверкали огнем, сердца воспламенились жаждой борьбы, всех охватил порыв. Офицеры, вторя солдатам, бряцали саблями; некоторые из них вбежали на валы и, протягивая в темноту руки, кричали в ту сторону, откуда ждали неприятеля:
— Идите, собачьи дети, идите сюда! Вы найдете нас готовыми!
В эту ночь в лагере никто не спал, и до самого утра гремели крики и всюду блестели факелы.
К утру вернулся из рекогносцировки из-под Чолганского Камня пан коронный писарь Сераковский и сообщил, что неприятель в тридцати пяти верстах от Збаража. Рекогносцировочный отряд имел схватку с большими силами ордынцев, и в ней погибли двое Маньковских, Олексич и еще несколько рыцарей. Захваченные пленные утверждали, что за этим чамбулом идут хан и Хмельницкий. День прошел в ожидании и в отдаче приказаний, касавшихся обороны. Князь без колебаний принял верховное командование над гарнизоном и отдавал приказания, где стоять каждому отряду, как защищаться и как помогать друг другу. В лагере сразу воцарилась дисциплина, и вместо прежней бестолочи, противоречивых распоряжений и неизвестности всюду был порядок и лад. До полудня все были на своих позициях. Раскинутые лагерем аванпосты каждую минуту сообщали о том, что происходит в окрестностях.
Посланная в ближайшие деревни челядь забирала припасы и корм для скота, где только можно было что-нибудь взять. Солдаты, ставшие на валах, весело разговаривали, даже пели, а ночь провели у костров, при оружии и в таком порядке, точно с минуты на минуту предстоял штурм.
На заре что-то зачернело в стороне Вишневца. Колокола в городе ударили в набат, а в лагере жалобные голоса труб протрубили тревогу. Пешие полки вышли на валы, в промежутках стала кавалерия, готовая по первому знаку броситься в атаку, а по всей длине окопов потянулись вверх тонкие струи дыма от зажженных фитилей.
В эту самую минуту показался князь на своем белом коне. Он был одет в серебряные доспехи, но без шлема. На его лице не было заметно никакого беспокойства, наоборот, оно было бодро и весело.
— У нас гости, Панове! У нас гости! — повторял князь, проезжая вдоль линии валов.
Настала тишина, слышался только шелест знамен и значков, вздымавшихся при каждом дуновении ветра. Между тем неприятель приблизился настолько, что его можно было ясно разглядеть.
Это была только первая волна, а не Хмельницкий с ханом: передовой отряд, состоявший из тридцати тысяч отборных ордынцев, вооруженных луками, самопалами и саблями. Захватив тысячу пятьсот крестьян, отправленных за провиантом, они шли густой колонной из Вишневца, а потом, растянувшись полумесяцем, приближались с противоположной стороны к Старому Збаражу.
Между тем князь, убедившись, что это не главные силы неприятеля, приказал кавалерии выступить из окопов. Раздались голоса команды, и полки стали выходить из-за валов, как пчелы из улья. Равнина наполнилась людьми и лошадьми. Издали можно было видеть, как ротмистры с буздыганами в руке скакали около своих полков и строили их в боевой порядок, лошади фыркали и ржали. Вскоре от этой массы отделились два эскадрона княжеских татар и казаков. Они ехали молча мелкой рысью, а во главе их рыжий Вершул, конь которого скакал как бешеный, то и дело подымаясь на дыбы, точно желая разорвать удила и скорее броситься в битву. На голубом небе не было ни одного облачка, день был ясный, прозрачный, и все было видно как на ладони.
В эту самую минуту со стороны Старого Збаража показался княжеский обоз, который не успел войти вместе с войсками и спешил теперь изо всех сил, боясь, как бы ордынцы не захватили его в пути.
Но обоз не ускользнул от глаз татар, и они тотчас направились к нему. Крики "алла" донеслись до слуха стоявшей на валах пехоты, эскадроны Вер-шула вихрем помчались спасать обоз.
Но полумесяц достиг обоза скорее и в одну минуту черной лентой окружил его, а несколько тысяч ордынцев с нечеловеческим воем повернули коней к Вершулу, чтобы его окружить. И тут-то можно было увидеть опытность Вершула и ловкость его солдат. Видя, что их окружают справа и слева, они разделились на три части и ударили на неприятельские фланги, потом разделились на четыре части, потом на две, и каждый раз неприятель должен был менять фронт, ибо впереди никого не было и схватка происходила только на флангах. Лишь в четвертый раз столкнулись грудь с грудью, но Вершул ударил со всем своим отрядом в самый слабый пункт, прорвал его, очутился в тылу неприятеля и как буря бросился к обозу, даже не думая о том, что татары тотчас кинутся за ним. Старые, опытные офицеры, глядя на это с валов, с восхищением говорили:
— Вот молодцы! Только княжеские ротмистры так ловко умеют маневрировать.
Между тем Вершул, врезавшись острым клином в кольцо окружавшего обоз неприятеля, пробил его, как стрела пробивает тело солдата, и в одно мгновение проник в середину. Теперь вместо двух битв закипела одна, но еще более яростная. Это было дивное зрелище. Посреди равнины маленький обоз, точно подвижная крепость, выбрасывал длинные струи дыма, извергал огонь, а кругом все кипело, как в огромном водовороте, вне которого виднелись скачущие по полю лошади без седоков, а в нем самом слышались шум, крики и треск самопалов. Как дикий кабан, окруженный стаей собак, защищается и рвет их своими клыками, так и этот обоз, охваченный тучей татар, отбивался с отчаянием и надеждой, что из лагеря придет на помощь отряд более сильный, чем отряд Вершула. Действительно, вскоре на равнине замигали красные колеты драгун Кушеля и Володыевского. Издали казалось, точно это красные цветы, которые несет ветер. Драгуны кинулись в тучу татар, точно в черный лес, и через минуту их уже не было видно, и все закипело, как в котле.
Даже солдатам, стоявшим на валу, казалось странным, почему князь сразу не послал на помощь достаточно сильный отряд, но Вишневецкий нарочно медлил, чтобы на деле доказать солдатам, какое он привел подкрепление, и этим ободрить остальные войска и приготовить их к еще большим опасностям.
Но стрельба в обозе стала реже, там, видно, не было времени заряжать мушкеты, или, быть может, стволы мушкетов слишком раскалились. Зато крики татар все усиливались, и потому князь дал знак, и три полка гусар — один его собственный, под командой Скшетуского, другой — старосты красноставского и третий — королевский, под командой Пигловского, — двинулись из лагеря в битву. Ударив неприятеля точно обухом, они сразу разорвали кольцо татар, сбили их, смяли на равнине, прижали к лесу, разбили еще раз и погнали верстах в двух от лагеря. А обоз среди радостных криков под гул орудий беспрепятственно проскользнул в лагерь.
Но татары, зная, что за ними идут Хмельницкий и хан, не исчезли совсем с глаз; вскоре они появились снова, с криком носились вокруг лагеря, заняли все дороги и ближайшие деревни, над которыми тотчас поднялись к небу столбы черного дыма. Множество наездников подъехало к окопам, а против них тотчас вышли поодиночке и группами княжеские и королевские солдаты, особенно из татарских, валахских и драгунских полков.
Вершул не мог принять участия в поединках, так как, получив шесть ран в голову при обороне обоза, теперь лежал замертво в шатре. Зато пан Володыевский, хотя и был уже красен как рак от крови, все еще не угомонился и выехал первый. Поединки эти продолжались до вечера; пехота и рыцарство смотрели на них, как на красивое зрелище. Бились в одиночку, бились кучками, хватали живьем в плен. А пан Михал только приведет пленного и опять вернется — его красный мундир мелькал по всему полю. Наконец Скшетуский указал на него пану Ланцкоронскому, как на редкость, потому что каждый раз, когда он сцеплялся с татарином, можно было подумать, что татарина гром поражал. Заглоба, хотя пан Михал и не мог его слышать, подбадривал маленького рыцаря криком, а затем, обращаясь к стоящим тут же товарищам, говорил:
— Смотрите, панове! Это я учил его так саблей работать. Хорошо! Вот ему и капут! Ей-богу, он вскоре сравняется со мной!
Между тем солнце зашло; наездники стали медленно уходить с поля, и на нем остались лишь трупы людей и лошадей. В городе снова прозвонили к вечерне.
Понемногу наступала ночь, но мрак еще не спускался на землю, так как кругом виднелись зарева пожаров. Горели Залосницы, Бажинцы, Люблянки, Стрыевка, Кретовицы, Зарудзе, Вахлевка — словом, почти все окрестности были в огне. Ночью дым стал красным, и звезды блестели на розовом фоне неба. Тучи птиц поднялись из лесов, с прудов и с ужасным криком носились в воздухе, освещенном заревом, словно живые факелы. Скот в лагере, испуганный необыкновенным зрелищем, стал жалобно мычать.
— Не может быть, — говорили между собой в окопах старые солдаты, — чтобы этот татарский отрядик поднял такие пожары, это, должно быть, идет Хмельницкий с казаками и со всей ордой.
И эти догадки оказались небезосновательными, так как еще накануне пан Сераковский привез известие, что запорожский гетман и хан следуют за отрядом, и потому все ждали их с уверенностью. Солдаты, все до одного, были на валах, народ — на крышах, башнях и колокольнях. У всех тревожно бились сердца. Женщины рыдали в костелах, простирая руки к Святым Дарам. Ожидание придавило своей ужасной тяжестью город, замок и лагерь.
Но это продолжалось недолго. Еще не настала ночь, как на горизонте показались первые ряды казаков и татар, за ними другие, третьи, десятые, сотые, тысячные… Казалось, будто все леса и рощи внезапно сорвались с корней и идут на Збараж. Напрасно глаза людей искали конца этим рядам; насколько глаз хватал, чернел муравейник людей и лошадей, теряясь в дыму и зареве пожаров. Они шли, как тучи, как саранча, что покрывает всю окрестность страшной движущейся массой. Впереди нее несся рокот голосов, как вихрь, шумящий в лесу среди верхушек старых сосен. Остановившись верстах в двух от Збаража, неприятель стал располагаться лагерем и зажигать костры.
— Смотрите, сколько костров, — шептали солдаты, — они версты на четыре растянулись.
— Господи боже! — говорил Заглоба Скшетускому. — Говорю вам, что во мне живет лев, и я не чувствую тревоги, но я предпочел бы, чтобы до завтра их всех перебило молнией. Их уж слишком много. Верно, и в долине Иосафата большей давки не было. И скажите на милость, чего этим ворам нужно? Не лучше ли каждому из этих сукиных детей сидеть дома и спокойно отрабатывать барщину? Чем мы виноваты, что Господь Бог создал нас шляхтой, а их хамами и повелел им повиноваться нам? Тьфу, черт! Меня злость берет. Я человек кроткий, но пусть меня не доводят до бешенства! Слишком много свободы у них было, слишком много хлеба, оттого они и размножились, как мыши на гумне, а теперь и бросились на котов. Подождите, подождите! Есть здесь кот, которого зовут князем Еремой, и другой — Заглоба. Как вы полагаете, не вступят ли они в переговоры? Если бы они изъявили покорность, их можно было бы отпустить живыми, правда? Одно меня беспокоит, достаточно ли в лагере съестных припасов? Ах, черт возьми! Смотрите, Панове, ведь за этими кострами еще костры и дальше костры. Пусть же черная смерть поразит этот сброд!
— Что вы толкуете о переговорах, — сказал Скшетуский, — когда они думают, что мы в их руках и что завтра они нас возьмут.
— Но они нас не возьмут? А? — спросил Заглоба.
— Это в Божьей воле. Во всяком случае, раз здесь князь, то им это дастся нелегко.
— Вот так утешили! Меня не интересует, легко ли это дастся, а важно, чтобы совсем не далось.
— Немалое удовлетворение для солдата, если он не даром отдает свою жизнь.
— Конечно, конечно! Пусть же их гром разразит вместе с вашим удовлетворением!
В эту минуту к ним подошли Подбипента и Володыевский.
— Говорят, что татар и казаков будет около полумиллиона, — сказал литвин.
— Чтоб у вас язык отнялся! — крикнул Заглоба. — Хорошая новость!
— При штурмах их легче рубить, чем в поле, — мягко ответил Подбипента.
— Уж если наш князь и Хмельницкий встретились наконец, — сказал Володыевский, — то о переговорах нечего и говорить. Завтра будет судный день, — прибавил он, потирая руки.
Маленький рыцарь был прав. В этой войне, столь долгой, еще ни разу не сходились лицом к лицу эти два страшных льва. Один громил гетманов и полковников, другой — мощных атаманов казацких; за одним и другим вослед шла победа, один и другой были страшилищем для врагов, но на чью сторону склонятся весы победы в непосредственном столкновении, должно было решиться только теперь. Вишневецкий смотрел с вала на бесчисленные полчища татар и казаков и тщетно старался охватить их взглядом; Хмельницкий поглядывал с поля на замок и лагерь и думал в душе: "Там мой страшнейший враг, если я сотру с лица земли и его, кто решится противиться мне?"
Легко было отгадать, что борьба между этими двумя людьми будет долгая и отчаянная, но в результате ее нельзя было сомневаться. Этот "князь на Лубнах и Вишневце" стоял во главе пятнадцати тысяч людей, считая и обозную прислугу, между тем как за крестьянским вождем шли полчиша, жившие на пространстве от Азовского моря и Дона вплоть до устьев Дуная. С ним шел хан во главе орд крымской, белгородской, ногайской и добруджской, шел народ, обитавший по всем притокам Днестра и Днепра, шли низовцы и бесчисленная чернь — из степей, яров, лесов, городов, местечек, деревень и хуторов, и все те, кто прежде служил в магнатских или коренных войсках; шли черкесы, валахские каралаши, силистрийские турки, шли даже ватаги сербов и болгар. Могло показаться, будто это новое переселение народов, которые бросили свои мрачные степные жилища и движутся на запад, чтобы занять новые земли и образовать новое государство.
Таково было соотношение борющихся сил… Горсть против тысяч, остров против моря. И неудивительно, что не одно сердце билось тревогой; и не только в городе, не только в этом краю, но во всей Речи Посполитой смотрели на эти одинокие окопы, окруженные морем диких воинов, как на могилу великих рыцарей и их великого вождя.
Так же, должно быть, смотрел и Хмельницкий, ибо только лишь загорелись костры в его лагерях, как перед окопами появился казак с белым знаменем, стал трубить и кричать, чтобы не стреляли.
Стража вышла и тотчас схватила казака.
— От гетмана к князю Ереме, — сказал он.
Князь еще не сходил с коня и стоял на валу с безоблачно ясным лицом. Зарево костров отражалось в его глазах и озаряло его бледное лицо розовым светом. Казак, остановившись перед князем, не мог проговорить ни слова: колени его задрожали и мурашки пошли по всему телу, хотя это был старый степной волк и прибыл он в качестве посла.
— Кто ты? — спросил князь-воевода, остановив на нем свой спокойный взор.
— Я сотник Сокол… от гетмана.
— А с чем пришел?
Старик стал низко, до самого стремени князя, кланяться.
— Прости, пане! Что мне приказали, то скажу — я ни в чем не виноват.
— Говори смело!
— Гетман велел мне сказать, что он прибыл в гости в Збараж и завтра навестит вас в замке.
— Скажи ему, что пир я даю не завтра, а сегодня! — ответил князь.
И действительно, час спустя загремели пушки, раздались радостные крики, и все окна в замке засияли от тысячи горящих свечей.
Хан, услышав салютные выстрелы, звуки труб и литавр, вышел из шатра в сопровождении брата Нурадина, султана Галги, Тугай-бея и многих мурз, а затем послал за Хмельницким.
Гетман хоть и подвыпил немного, но тотчас явился и, низко кланяясь и прикладывая руку ко лбу, бороде и груди, ждал вопроса.
Хан долго смотрел на замок, блестевший вдали как огромный фонарь, и слегка кивал головой. Наконец погладил рукой свою жидкую бороду, которая двумя длинными космами спускалась на его соболью шубу, и сказал, указывая пальцем на освещенные окна замка:
— Гетман запорожский, что это там?
— Могущественнейший царь, — ответил Хмельницкий, — это пирует князь Ерема.
Хан изумился.
— Пирует?
— Там пируют завтрашние трупы, — сказал гетман.
В эту минуту в замке раздались новые выстрелы, зазвучали трубы, и смешанные крики донеслись до ушей хана.
— Един Бог, — пробормотал он. — Лев в сердце этого гяура!
И после минутного молчания он прибавил:
— Я предпочел бы быть с ним, чем с тобой.
Хмельницкий вздрогнул. Дорогой ценой оплачивал он необходимую дружбу с татарами и к тому же не был уверен в страшном союзнике. По прихоти хана все орды могли обратиться против казаков, которые тогда окончательно погибли бы. Притом же Хмельницкий видел, что хан помогал ему, в сущности, ради добычи, ради даров, ради несчастных пленников, и что, считая себя законным монархом, в душе он стыдился становиться на сторону восставших против короля, на сторону какого-то "Хмеля", против такого льва, как Вишневецкий.
Казацкий гетман часто напивался не только из страсти к вину, но и с отчаяния…
— Великий монарх! — сказал он. — Ерема твой враг. Это он отнял у татар Заднепровье, он побитых мурз, как волков, вешал по деревьям, он хотел идти на Крым с огнем и мечом…
— А вы разве не разоряли улусов? — спросил хан.
— Я твой невольник.
Синие губы Тугай-бея задрожали, и блеснули клыки; у него среди казаков был смертельный враг, который когда-то вырезал у него целый чамбул и чуть не схватил его самого. Имя его невольно просилось теперь на его уста со всей силой мстительных воспоминаний, и он пробормотал:
— Бурлай! Бурлай!
— Тугай-бей, — тотчас сказал Хмельницкий, — по мудрому повелению хана вы с Бурлаем в прошлом году лили воду на мечи.
Новый залп в замке прервал дальнейший разговор. Хан протянул руку и описал ею круг, обнимавший Збараж, замок и окна.
— Завтра это мое? — спросил он, обращаясь к Хмельницкому.
— Завтра они умрут, — ответил гетман, устремив глаза на замок.
Потом он снова стал бить поклоны и касаться рукой лба, бороды и груди, считая разговор оконченным. Хан запахнулся в соболью шубу, так как ночь была холодная, хотя и июльская, и сказал, повернувшись к шатрам:
— Уже поздно!
Тогда все стали кланяться, точно движимые одной силой, а он медленно шествовал в шатер, тихо повторяя:
— Един Бог!
Хмельницкий тоже ушел к своим, бормоча дорогой:
— Я тебе отдам и замок, и город, и добычу, и пленных, но Ерема будет не твой, а мой, хотя бы мне пришлось заплатить за него своей головой.
Понемногу костры стали гаснуть, постепенно затихал глухой шум нескольких сотен тысяч голосов, еще кое-где слышались звуки свирелей и крики татарских конюхов, выгонявших лошадей в ночное, но вскоре и эти голоса замолкли, и сон объял бесчисленные полчища татар и казаков.
Только замок гудел и гремел — салютовал, точно в нем справляли свадьбу…
В лагере все ожидали, что завтра будет штурм. Действительно, с утра двинулись толпы черни, казаков, татар и других диких воинов, шедших с Хмельницким, и все они шли к окопам, подобно черным тучам, окутывающим вершины гор. Солдаты, уже накануне тщетно старавшиеся сосчитать число костров, онемели теперь при виде этого моря голов. Но то был еще не настоящий штурм, а скорее осмотр поля, шанцев, рвов, валов и всего польского лагеря. И как бурные волны моря, которые гонит ветер, — нахлынут, вздыбятся, вспенятся и с гулом ударятся о берег, а потом отпрянут назад, так и они ударяли то здесь, то там и снова отступали, и снова ударяли, точно испытывая силу сопротивления, точно желая убедиться, не сломят ли они дух защитников одним своим видом и численностью прежде, чем уничтожат тело.
Поднялась пушечная пальба, — и ядра часто попадали в лагерь, из которого отвечали артиллерийским и ружейным огнем. Почти в то же время на валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять дух в войске. Ксендз Муховецкий нес золотую дарохранительницу, держа ее обеими руками выше головы; он шел под балдахином с полузакрытыми глазами и аскетическим лицом, спокойный, одетый в парчовую ризу. Его поддерживали под руки два ксендза — Яскульский, гусарский капеллан, некогда славный воин и на редкость опытный в военном искусстве, и Жабковский, тоже бывший военный, бернардинец огромного роста, во всем лагере уступающий в силе только одному Лонгину. Древки балдахина поддерживали четыре шляхтича, между которыми был и Заглоба; перед балдахином шли девочки с нежными лицами и сыпали цветы. Процессия шла вдоль всей линии валов, за ней шли старшие офицеры. У солдат при виде дарохранительницы, блестевшей как солнце, при виде спокойствия ксендзов и девочек в белом ободрялись сердца, пыл и отвага наполняли душу. Ветер разносил крепящий запах мирры, горевшей в кадильницах; все покорно склоняли головы. Муховецкий порою поднимал дарохранительницу и, возводя очи к небу, пел молитву, которую подхватывали мощными голосами Яскульский и Жабковский, а за ними все войско. Густой бас пушек вторил молитвенной песне; порой пушечное ядро, гудя, пролетало над балдахином и священниками, порой, ударившись немного ниже в вал, оно осыпало их землей, так что Заглоба съеживался и прижимался к древку. Страх хватал его за волосы, особенно тогда, когда процессия останавливалась для молитв. Тогда наступало молчание и полет ядер был явственно слышен. Заглоба лишь краснел все больше, а Яскульский косился на неприятельский стан и, не будучи в силах выдержать, бормотал: "Им кур сажать на яйца, а не из пушек стрелять!" У казаков действительно были очень плохие пушкари, а он, как бывший военный, не мог смотреть равнодушно на такое неумение и на такую трату пороха. И они шли все дальше и наконец дошли до другого конца валов, на который неприятель не делал больше натиска. Попробовав то здесь, то там, главным образом со стороны западного пруда, не удастся ли произвести замешательство, татары и казаки отступили наконец к своим позициям и остановились на них, не высылая даже наездников. Между тем процессия окончательно ободрила осажденных.
Теперь было уже очевидно, что Хмельницкий ждет прихода своего обоза: он был уверен, что достаточно будет одного настоящего штурма, а потому велел только устроить несколько редутов для пушек и не предпринимал никаких земляных работ для взятия крепости. Обоз подошел на следующий день и стал в несколько десятков рядов, телега к телеге — на несколько верст, от Верняков до Дембины. С ним пришло еще войско, а именно — великолепная запорожская пехота, которая почти могла равняться с турецкими янычарами и несравненно более способная к штурмам и наступательным действиям, чем татары и чернь.
Памятный вторник 13 июля прошел в лихорадочных приготовлениях с обеих сторон. Уже не подлежало сомнению, что будет штурм, так как в лагере казаков литавры и барабаны били тревогу с утра, а у татар гудел как гром большой священный барабан, так называемый "балт"… Вечер был тихий, погожий, только с обоих прудов и Гнезны поднялся легкий туман, наконец на небе замерцала первая звезда.
В эту минуту раздался залп шестидесяти казацких пушек, несметные полчиша двинулись со страшным криком к валам, и начался штурм.
Войска стояли в окопах, и им казалось, что земля дрожит под их ногами; даже самые старые солдаты не помнили ничего подобного.
— Господи Христе! Что это такое? — спросил Заглоба, стоя возле Скшетуского и его гусар в промежутке между валами. — Это не люди идут на нас…
— Вы угадали, это не люди, неприятель гонит перед собой волов!
Старый шляхтич покраснел, как свекла, глаза у него вылезли на лоб, а с губ сорвалось одно только слово, в котором было все бешенство, весь страх и все, что он мог чувствовать в эту минуту:
— Мерзавцы!
Волы, погоняемые дикими, полунагими чабанами, которые били их горящими факелами, одичавшие от страха, бежали как бешеные вперед со страшным ревом, то сбиваясь в кучу, то разбегаясь или поворачивая назад, но под ударами и под пулями снова бросались к валам. Вурцель открыл огонь, все заволокло дымом; небо покраснело; скот в ужасе рассыпался во все стороны, точно его разогнали молнии, половина пала, — а по трупам волов неприятель шел дальше.
Впереди — под ударами пик сзади и под огнем самопалов — бежали пленные с мешками песка, которым они должны были засыпать ров. Это были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели скрыться в город перед нашествием, тут были и молодые мужчины, и старцы, и женщины. Все они бежали с криком, с плачем, простирая руки к небу и умоляя о пощаде. Волосы поднимались дыбом от этого воя, но сострадания не было тогда на земле: с одной стороны казацкие пики поражали их в спину, с другой — ядра Вурцеля попадали в несчастных, картечь рвала их на части. И вот они бежали, скользили в крови, падали, поднимались и опять бежали, так как их толкала волна казаков, волна турок, волна татар…
Крепостной ров тотчас наполнился трупами, кровью, мешками с песком — и неприятель через него с воем бросился к валам.
Полки теснились одни за другими; при вспышках пушечного огня можно было видеть старшин, гнавших буздыганами на валы все новые отряды. Отборнейшие воины кинулись на позицию, занимаемую войсками князя Еремии, так как Хмельницкий знал, что там сопротивление будет сильнее всего. Шли сечевые курени, за ними страшные переяславцы, под начальством Лободы, за ними Воронченко вел черкасский полк, Кулак — харьковский, Нечай — брацлавский, Степка — уманский, Мрозовский — корсунский; шли и кальничане, и мощный белоцерковский полк — в пятнадцать тысяч человек, — а с ним сам Хмельницкий — в огне, красный, как сатана, смело подставлявший свою широкую грудь под пули, с лицом льва, со взглядом орла — в хаосе, в суматохе, среди резни и вихря — внимательно за всем наблюдавший и всем руководивший.
За украинцами шли дикие донские казаки, за ними черкесцы, сражавшиеся ножами, тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ними Субагази — белгородских татар, Курдлук — смуглых астраханцев, вооруженных огромными луками и стрелами, из которых каждая по величине почти равнялась дротику. Все они шли густой сплошной массой.
Сколько их пало, прежде чем они дошли наконец до рва, заваленного трупами пленных, — кто расскажет, кто воспоет? Но все же дошли, перешли и стали карабкаться на валы. Казалось, будто эта звездная ночь — ночь Страшного суда. Пушки, которые не могли поражать ближайших, поражали огнем дальние ряды. Гранаты, описывая в воздухе огненные дуги, летели с адским хохотом, превращая ночь в ясный день. Немецкая и польская пехота, а возле них княжеские драгуны стреляли в казаков прямо в упор.
Первые их ряды хотели было отступать, но не могли и умирали на месте. Кровь брызгала под ногами наступающих. Валы стали скользкими, — скользили ноги, руки. А они все карабкались, окутанные дымом, черные от сажи, пренебрегая ранами и смертью. Местами уже сражались холодным оружием. Виднелись люди, словно обезумевшие от бешенства, с оскаленными зубами, с залитым кровью лицом… Живые сражались на вздрагивающей массе умирающих. Уж не было слышно команды, а лишь общий страшный крик, в котором исчезало все: и треск выстрелов, и хрипение умирающих, и стоны раненых, и шипение гранат.
И продолжалась эта страшная, беспощадная борьба целые часы. Вокруг крепостного вала образовался другой вал из трупов и преграждал дорогу штурмующим. Сечевых изрубили чуть ли не до одного человека. Переяславский полк погиб и лежал грудой около вала, от харьковского, брацлавского и уманского полков осталась только десятая часть, но другие все шли вперед, толкаемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. В рядах нападающих уже начиналось замешательство, между тем как польская пехота, немцы и драгуны не уступили еще ни одной пяди земли… Обливаясь потом и кровью, охваченные пылом битвы, почти обезумевшие от запаха крови, они рвались к неприятелю так же, как разъяренные волки рвутся к стаду овец.
В эту минуту Хмельницкий сделал вторичный натиск с остатками первых полков, и со всей еще не тронутой силой белоцерковцев, татарами, турками и черкесами.
Пушки в окопах уже не гремели, гранаты не свистели, слышалось только бряцание холодного оружия вдоль всей линии западного вала. Замолкли и выстрелы. Тьма покрыла сражающихся.
Уже нельзя было рассмотреть, что там происходит: что-то клубилось во мраке, словно судорожно вздрагивающее тело какого-то чудовища. Даже по крикам нельзя было угадать, звучит ли в них торжество или отчаяние. Порой и они умолкали, и тогда слышался только гигантский стон, раздающийся со всех сторон, из-под земли, на земле, в воздухе и все выше, выше, точно души улетали со стоном от места этого побоища.
Но это были только краткие перерывы; после них крики и вой возобновлялись с еще большей силой и становились все более хриплыми, все более нечеловеческими.
Вдруг снова загремел треск ружей. Это Махницкий с остатками пехоты шел на помощь истомленным полкам. В задних рядах казаков заиграли отбой.
Настал перерыв, казацкие полки отступили от окопов и остановились под прикрытием своих пушек. Но не прошло и получаса как Хмельницкий снова метнулся и в третий раз погнал их на штурм.
Но тогда на валу появился сам князь Ерема верхом на коне. Его легко можно было узнать, так как над ним развевались знамя и гетманский бунчук, а перед ним и за ним несли горящие кровавым светом факелы. Неприятель тотчас стал стрелять в него из пушек, но неопытные пушкари перебрасывали ядра далеко, за речку Гнезну, а он стоял спокойно и смотрел на приближающиеся тучи.
Казаки замедлили шаг, как бы очарованные этим зрелищем.
— Ерема! Ерема! — точно шум ветра, пронеслось в рядах.
И стоя на валу, в кровавом свете, этот грозный князь казался им каким-то сказочным великаном, и потому дрожь пробежала по их истомленным членам, а руки творили крестное знамение.
Он все стоял.
Махнул золотой булавой, и тотчас зловещая стая гранат зашумела в воздухе и врезалась в ряды наступающего неприятеля, ряды скорчились, как смертельно раненный дракон; крик ужаса пронесся с одного фланга до другого.
— Бегом! Бегом! — раздались голоса казацких полковников.
Черная лавина хлынула к валам, под которыми она могла найти прикрытие от гранат, но не успела пробежать еще и половины пути, как князь, все время стоявший на виду у всех, повернулся к западу и опять взмахнул золотой булавой.
По этому знаку со стороны пруда, из промежутка между его гладью и окопами, стала выступать кавалерия и в одно мгновение разлилась по всей равнине; при свете гранат можно было отлично видеть огромные полки гусар Скшетуского и Зацвилиховского, драгун Кушеля и Володыевского и княжеских татар под командой Растворовского. За ними выступали еще полки княжеских казаков и валахов под командой Быховца. Не только Хмельницкий, но и последний казак понял в эту минуту, что дерзкий вождь ляхов решил бросить всю кавалерию во фланг неприятеля.
Тотчас в рядах казаков был дан сигнал к отступлению. "Грудью к кавалерии! Грудью к кавалерии!" — раздались испуганные голоса. В то же время Хмельницкий старался изменить фронт своих войск и прикрыться кавалерией от кавалерии. Но было уже поздно. Прежде чем он успел перестроить свои войска, княжеские полки понеслись с криком "бей, убивай!" точно на крыльях, с шумом, свистом и железным лязгом. Гусары врезались копьями в ряды неприятеля и точно буря опрокидывали и разбивали все на своем пути. Никакая человеческая сила, ни один вождь не мог уже удержать на месте пехотных полков, на которые обрушился первый натиск крылатых гусар. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерковцы кидали самопалы, пищали, пики, сабли и, закрывая головы руками, с звериным ревом бежали на стоявшие в тылу отряды татар. Но татары встретили их тучей стрел, тогда они кинулись в сторону и бежали вдоль линии обоза, под огнем пехоты и артиллерии Вурцеля, устилая трупами поле.
Между тем дикий Тугай-бей, подкрепленный отрядами мурз Субагази и Урума, с яростью бросился на гусар. Он не надеялся сломить их, а хотел лишь на недолго задержать, чтобы за это время силистрийские и румелийские янычары могли построиться в четырехугольники, а белоцерковцы оправиться от паники. Он мчался на коне в первом ряду, не как вождь, а как простой солдат, рубил и подвергался опасности наравне со всеми. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям гусар, и вой этих храбрых наездников заглушил все голоса. Но ногайцы не могли выдержать натиска гусар. Под напором страшных железных всадников, с которыми они не привыкли сражаться в открытом бою, под ударами их длинных мечей они все же защищались с такой яростью, что действительно на время остановили напор гусар. Тугай-бей бросался, подобно уничтожающему пламени, а ногайцы шли за ним, как волки за волчицей.
Но вскоре отступили, устилая равнину трупами. Крики "алла!", несшиеся с поля, возвестили, что янычары построились в боевой порядок, как вдруг на бешеного Тугай-бея бросился Скшетуский и ударил его палашом в голову. Но, видно, к рыцарю после болезни еще не вернулись силы, или, быть может, кованный в Дамаске шлем выдержал удар, только палаш скользнул и, ударив плашмя, разлетелся на мелкие куски. Но глаза Тугай-бея тотчас подернулись мглой ночи. Он остановил коня и упал на руки ногайцев, которые, схватив своего вождя, со страшным криком рассеялись в стороны, как рассеивается мгла от сильных порывов вихря. Теперь вся княжеская кавалерия очутилась перед румелийскими и силистрийскими янычарами и ватагами сербских потурченцев, которые вместе с янычарами образовали мощную колонну и медленно отступали к лагерю лицом к врагам, направив на них дула мушкетов, острия длинных копий, дротиков и бердышей.
Драгунские и казацкие полки вихрем неслись на янычар, впереди мчался гусарский полк Скшетуского. Сам он летел в первом ряду, а возле него Лонгин Подбипента на своей инфляндской кобыле, со страшным мечом "сорви-капюшон" в руке.
Янычары дали залп.
Огонь красной лентой сверкнул с одного конца колонны до другого — пули просвистели мимо ушей всадников, кое-где послышался стон, кое-где упала лошадь, но гусары и драгуны неслись дальше; вот уже янычары слышат храп лошадей — колонна смыкается еще плотнее и направляет длинный ряд копий, из которых каждое угрожает смертью рыцарям.
Но вот какой-то великан-гусар первый домчался до колонны, момент — и копыта гигантского коня мелькнули в воздухе, а затем рыцарь и конь обрушились в середину янычар, ломая копья, опрокидывая, давя, уничтожая людей.
И как орел падает на стаю куропаток, а они, сбившись перед ним в кучу, становятся добычей хищника, который рвет их когтями и клювом, — так Лонгин Подбипента, ворвавшись в середину неприятельских рядов, разил окружающих своим огромным мечом. Ураган так не опустошит густого и молодого леса, как он опустошил толпу янычар. Он был прямо страшен: его фигура приняла нечеловеческие размеры; кобыла преобразилась в какого-то дракона, испускающего пламя из ноздрей, а меч точно троился в руках рыцаря. Кизляр-бек, ага огромного роста, ринулся на него и в ту же минуту упал, разрубленный пополам. Тщетно сильнейшие из янычар направляли на него свои копья — они тотчас падали, точно пораженные молнией, а он топтал их, врывался в самую гущу толпы и, как колосья падают под ударами косы, так под ударом его меча падали воины; слышались крики ужаса, стоны, стук ударов о черепа и храп адской кобылы.
— Див! Див! — слышались испуганные голоса.
В эту минуту железный строй гусар во главе со Скшетуским ворвался в пролом, открытый литовским рыцарем, стены колонны лопнули, как стены обрушивающегося дома, и массы янычар обратились в бегство, рассеиваясь в разные стороны.
Это произошло как раз вовремя, так как ногайцы под начальством Суба-гази, как волки, жаждущие крови, опять вернулись на поле сражения; с другой стороны — Хмельницкий, собрав остатки белоцерковцев, шел на помощь янычарам. Но теперь все смешалось. Казаки, татары, потурченцы, янычары бежали в страшнейшем беспорядке и панике к лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Польская конница преследовала их, рубила направо и налево. Кто не погиб при натиске, погибал теперь. Преследование было таким яростным, что полки обогнали задние ряды убегающих. У солдат руки немели от ударов. Неприятель бросал оружие, знамена, шапки и даже верхнюю одежду. Белые чалмы янычар точно снегом покрыли поле. Вся превосходная гвардия Хмельницкого, пехота, кавалерия, артиллерия, вспомогательные отряды татар и турок образовали одну беспорядочную массу, совершенно растерявшуюся и обезумевшую от ужаса. Целые сотни бежали от одного рыцаря. Гусары, разбив пехоту и татар, выполнили свою задачу, и теперь лишь драгуны и легкая кавалерия соперничали друг с другом в преследовании неприятеля. Тут особенно отличились Володыевский и Кушель. Поле покрылось сплошной лужей крови, которая под сильными ударами конских копыт плескалась, как вода, брызгая на панцири и лица рыцарей.
Убегающие толпы вздохнули посвободнее лишь тогда, когда достигли середины своего лагеря и когда трубы заиграли отбой княжеской коннице.
Рыцари возвращались в свой лагерь с радостными криками и пением, считая по дороге дымящимися саблями трупы павших неприятелей. Но кто же мог взглядом оценить размеры поражения? Кто мог сосчитать всех убитых, когда возле окопов лежали груды тел высотой в человеческий рост? Солдаты были точно в чаду от острых испарений крови и пота. К счастью, со стороны прудов поднялся довольно сильный ветер, который погнал эти удушливые испарения к неприятельским шатрам.
Так кончилась первая встреча страшного Еремы с Хмельницким.
Но штурм еще не кончился. Пока Вишневецкий отражал атаки, направленные на правый фланг лагеря, на левом фланге казацкий атаман Бурлай чуть не овладел окопами. Обойдя потихоньку город и замок во главе заднепровцев, он достиг восточного пруда и ударил на отряд Фирлея. Стоявшая на этой позиции венгерская пехота не могла выдержать натиска вследствие своей малочисленности и вследствие того, что вал возле пруда не был еще окончен, и обратилась в бегство во главе со своим начальником, хорунжим. Бурлай ворвался в середину, а за ним неудержимой лавиной хлынули заднепровцы. Победоносные крики донеслись до противоположного конца лагеря. Казаки, преследуя убегающих венгерцев, разбили маленький кавалерийский отряд, отняли несколько пушек и подходили уже к позиции бельского каштеляна, как вдруг генерал Пшиемский во главе нескольких рот немцев подоспел на помощь. Пронзив одним ударом хорунжего, он схватил знамя и бросился с ним на неприятеля, а тем временем немцы сцепились с казаками. Закипел страшный рукопашный бой, в котором за пальму первенства боролись, с одной стороны, ярость и подавляющая численность отрядов Бурлая, с другой — мужество старых львов Тридцатилетней войны. Напрасно Бурлай, подобно раненому дикому кабану, кидался в самую середину борющихся. Ни презрение к смерти, с каким сражались казаки, ни их выносливость не могли выдержать напора неукротимых немцев, которые стеной шли вперед, прижали к окопам, истребили девять десятых войска и после получасового боя отбросили его за валы. Генерал Пшиемский, весь в крови, первый водрузил свое знамя на неоконченной насыпи.
Положение Бурлая было теперь ужасное, ему приходилось отступать по той же дороге, по которой он пришел, а так как князь Еремия уже отбил атаку на правом фланге, то мог легко отрезать путь к отступлению всему отряду Бурлая. Правда, к нему подоспел на помощь Мрозовицкий с корсунскими конными казаками, но в это же время показались гусары Конецпольского, к которым присоединился возвращающийся с атаки на янычар Скшетуский, и оба они загородили дорогу до сих пор в порядке отступавшему Бурлаю.
Одной атакой Конецпольский и Скшетуский разбили отряд Бурлая в пух и прах. Дорога к лагерю для казаков была отрезана и оставалась открытой лишь дорога к смерти. И вот одни из них, не прося пощады, яростно защищались то группами, то в одиночку, другие тщетно простирали руки к солдатам, с гулом мчавшимся по полю брани. Начались схватки в одиночку, погоня за убегающими, отыскивание неприятелей, затаившихся в углублениях почвы. Из окопов, чтобы осветить побоище, стали бросать зажженные мазницы со смолой, которые летели, точно огненные метеоры с пылающей гривой. При их красном свете польские солдаты рубили остатки заднепровцев.
На помощь казакам бросился Субагази, который в этот день выказал чудеса храбрости, но знаменитый Марк Собесский отбросил его назад, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что спасения ждать неоткуда. Но Бурлай любил свою казацкую славу больше жизни и оттого не искал спасения. Иные убегали, пользуясь темнотой ночи, другие скрывались в расселинах, проскальзывали между копытами лошадей, он же еще искал врагов. Сам зарубил пана Домба, пана Русецкого и молодого львенка Аксака, того самого, что под Константиновом стяжал бессмертную славу, зарубил шляхтича Савицкого, затем сразу свалил на землю двух крылатых гусар, наконец увидев какого-то громадного шляхтича, который, рыча, скакал по полю, бросился на него.
Пан Заглоба — это был он — от страха зарычал еще громче и обратился в бегство. Остатки волос на голове поднялись у него дыбом, но все же он не потерял присутствия духа. Наоборот, разные фортели как молнии пролетели у него в голове; в то же время шляхтич орал изо всех сил: "Панове, кто в Бога верует, спасите!" и вихрем мчался к своим. Между тем Бурлай скакал вслед за ним. Заглоба закрыл глаза, а в голове его мелькала мысль: "Издохнуть мне и моим блохам!" Он слышал за собой фырканье коня, заметил, что никто не идет к нему на помощь, что ему не убежать и что ничья рука, кроме его собственной, не выведет его из пасти Бурлая.
Но в эту последнюю минуту, почти на грани жизни и смерти, его отчаяние и страх вдруг перешли в бешенство. Заглоба заревел так страшно, как не ревет ни один тур, и, осадив коня на месте, повернулся к противнику.
— Заглобу преследуешь! — гаркнул он, нападая с поднятой саблей на противника.
В эту минуту кинули с окопов горящие мазницы, и они осветили эту часть поля. Бурлай взглянул, и его охватило изумление.
Изумило его не имя, которого ему никогда не приходилось слышать: в этом всаднике он узнал человека, которого недавно угощал в Ямполе как друга Богуна.
Но именно эта несчастная минута изумления и погубила храброго вождя казаков, так как прежде чем Бурлай опомнился, Заглоба ударил его саблей в висок и свалил с коня.
Это произошло на глазах всего войска. Радостным крикам гусар ответил крик ужаса казаков, которые, видя смерть старого черноморского льва, упали духом и отказались от всякого сопротивления. Все те, кого не спас Субагази, погибли до одного, так как в эту страшную ночь в плен не брали.
Субагази, преследуемый легкой кавалерией под начальством Марка Собесского, отступил к лагерю. Штурм по всей линии окопов был отбит.
Ликующие крики потрясли весь лагерь осажденных и понеслись к небу. Солдаты — покрытые потом, кровью, пылью, почерневшие от сажи, с опухшими лицами и с все еще нахмуренными бровями, с блестящими глазами, — стояли, опираясь на оружие, тяжело дыша, готовые снова броситься в бой, если бы явилась надобность. Понемногу возвращалась и конница после кровавой жатвы возле табора; потом выехал на место побоища сам князь, а за ним полковники: Марк Собесский, генерал Пшиемский и другие. Весь этот блестящий кортеж медленно подвигался вдоль окопов.
— Да здравствует князь Еремия! — кричали воины. — Да здравствует наш отец!
А князь без шлема кланялся на все стороны.
— Благодарю вас, Панове, благодарю! — повторял Вишневецкий звучным, сильным голосом.
Потом, повернувшись к генералу Пшиемскому, он сказал:
— Этот вал слишком велик!
Пшиемский кивнул головой в знак согласия.
И вожди-победители проехали от западного до восточного пруда, осматривая место побоища и поврежденные неприятелем укрепления.
А за княжеским кортежем солдаты с ликующими криками несли на руках пана Заглобу как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать здоровенных рук поддерживали видную фигуру воина, который, весь красный, вспотевший, размахивал руками, чтобы удержать равновесие, и кричал изо всех сил:
— Да, задал я ему перцу! Я нарочно притворился, что обратился в бегство, чтобы заманить его. Больше он уже не будет вредить, собачий сын! Панове, надо было показать пример младшим! Ради бога, осторожнее, уроните! Держите хорошенько, вам есть кого держать!.. Верьте мне, немало было работы с ним. О шельмы! Теперь любой бездельник становится шляхтичу поперек дороги! Но мы их здорово отколотили! Осторожно! Пустите, черт возьми!
— Виват! Виват! — кричали шляхтичи.
— К князю с ним! — говорили иные.
— Виват! Виват!
А в это самое время запорожский гетман, вернувшись в лагерь, рычал, как раненый зверь, рвал на груди жупан, царапал лицо. Казацкие атаманы, уцелевшие от погрома, окружили его в мрачном молчании, не говоря ни слова в утешение, а он, почти сходя с ума от ярости и досады, с пеной у рта, топал ногами и обеими руками рвал волосы на голове.
— Где мои полки? — хрипло твердил гетман. — Что скажет хан! Что скажет Тугай-бей! Дайте мне Ерему!
Полковники и атаманы хранили угрюмое молчание.
— Почему же ворожеи сулили мне победу? — рычал Хмельницкий. — Срубить головы ведьмам, зачем они говорили мне, что я возьму в плен Ерему?!
Когда рычание этого льва потрясало лагерь, полковники обычно молчали, но теперь лев был побежден; счастье, казалось, изменило ему, а потому атаманы стали более дерзкими.
— Еремы не одолеешь, — мрачно пробормотал Степка.
— Погубишь нас и себя! — проговорил Мрозовицкий. Гетман бросился к ним, как тигр.
— А кто побил ляхов под Желтыми Водами? Под Корсунью? Под Пилавцами?
— Ты! — резко сказал Воронченко. — Но там не было Вишневецкого… Хмельницкий схватился за голову.
— Я обещал хану ночлег в замке! — завыл он в отчаянии.
— Что ты хану обещал, — заметил Кулак, — это твоя забота. Ты свою голову береги, как бы она не слетела с плеч, но не пихай нас на штурм, не губи рабов божьих. Лучше окружи ляхов валом, вели построить шанцы для пушек, — иначе горе тебе.
— Горе тебе! — мрачно повторили другие полковники.
— Горе вам! — ответил Хмельницкий.
Так разговаривали они еще некоторое время, угрожая друг другу. Наконец гетман бросился на овчины, покрытые коврами, лежавшие в углу шатра.
Полковники стояли над ним, понурив головы, и долгое время продолжалось молчание, наконец гетман поднял голову и хриплым голосом крикнул:
— Горилки!..
— Не будешь ты пить, — пробормотал Выговский. — Хан пришлет за тобой. Хан в это время находился в семи верстах от места сражения и ничего не знал о том, что там происходит. Ночь была тихая, теплая, и хан сидел у шатра, окруженный муллами и агами. В ожидании новостей он ел финики из стоявшей подле него серебряной вазы и, время от времени поглядывая на звездное небо, бормотал:
— Магомет Росуллах!
Но вот на взмыленном коне к хану подскакал забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, быстро подойдя, стал бить поклоны, ожидая вопроса.
— Говори, — сказал хан с полным фиников ртом.
Слова огнем жгли Субагази, но он не решался заговорить, не перечислив раньше всех титулов хана, а потому, низко кланяясь, начал так:
— Могущественнейший хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, мудрый властелин, счастливый властелин…
Тут хан прервал его, махнув рукой. Увидев на лице Субагази кровь, а в глазах страдание, горечь, отчаяние, он выплюнул недоеденные финики на руку, потом отдал их одному из мулл, который принял их с необыкновенным благоговением и тотчас стал есть. Через минуту хан сказал:
— Говори, Субагази, скоро и мудро: лагерь неверных взят?
— Бог не дал!..
— Ляхи?
— Победили.
— Хмельницкий?
— Разбит.
— Тугай-бей?
— Ранен.
— Един Бог! — промолвил хан. — Сколько верных пошло в рай?
Субагази поднял глаза вверх и окровавленной рукой указал на усеянное звездами небо.
— Сколько светит у ног Аллаха, — торжественно ответил он.
Толстое лицо хана покраснело, его охватил гнев.
— Где тот пес, — спросил он, — обещавший мне, что сегодня мы будем спать в замке? Где тот ядовитый змей, которого Бог растопчет моей ногой? Пусть он предстанет предо мной и отдаст отчет в своих мерзких обещаниях.
Несколько мурз тотчас помчались за Хмельницким, хан начал понемногу успокаиваться и наконец сказал:
— Един Бог!
Потом, обратившись к Субагази, он промолвил:
— Субагази, на твоем лице кровь.
— То кровь неверных, — ответил воитель.
— Говори, как ты ее пролил, и утешь наш слух мужеством верных. Субагази стал подробно рассказывать о сражении, восхваляя мужество
Тугай-бея, Галги и Нурадина; не умолчал также и о Хмельницком, а прославлял его наравне с другими и объяснял причину поражения исключительно волей Божией и непомерной яростью неверных. В его рассказе хана поразило то, что в начале боя в татар вовсе не стреляли и что княжеская конница ударила на них лишь тогда, когда они загородили ей дорогу.
— Аллах… Они не хотели войны со мной, — заметил хан, — но теперь уже поздно…
Так и было в действительности. Князь Еремия в начале сражения запретил стрелять в татар, стараясь вселить в солдат убеждение, что с ханом начаты переговоры и что орды только для вида стоят на стороне черни. Только потом волей-неволей пришлось биться и с татарами.
Хан кивал головой и раздумывал в эту минуту, не лучше ли обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с гордо поднятой головой, глядя прямо в глаза хану; на его лице отражались хитрость и отвага.
— Подойди, изменник! — сказал хан.
— Подходит казацкий гетман, а не изменник, верный союзник, которому ты обещал помощь не только в счастье, но и в несчастье, — ответил Хмельницкий.
— Иди, ночуй в замке! Иди, вытащи за волосы ляхов из их окопов, как ты мне обещал.
— Великий хан всех орд! — сильным голосом промолвил гетман. — Ты могуч, как султан, ты мудр и силен, но можешь ли пустить стрелу из лука до самых звезд или измерить глубину моря?
Хан с удивлением взглянул на него.
— Не можешь, — продолжал еще громче Хмельницкий, — так и я не мог измерить всей гордыни и дерзости Еремы. Мог ли я подумать, что он не убоится тебя, хана, не проявит покорности при виде тебя, не станет бить челом перед тобой, а подымет дерзновенную руку на тебя самого, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобой, великий монарх, как над последним из мурз. Если бы я осмелился так думать, то оскорбил бы тебя, которого почитаю и люблю.
— Аллах! — промолвил хан, удивляясь все более.
— Но я скажу тебе, — продолжал гетман все с большей уверенностью в голосе и фигуре, — ты велик и могуч; от востока до запада народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц перед твоею бородой, и потому если ты его не сломишь, если не согнешь его выи и с его спины не будешь садиться на коня, то обратятся в ничто твое могущество и слава, ибо люди скажут, что один польский князь посрамил крымского царя и не понес должной кары, — что этот один князь более велик и более могуч, чем ты.
Настало глухое молчание; мурзы, аги и муллы смотрели, как на солнце, на лицо хана, затаив дыхание в груди, а хан в это время сидел с закрытыми глазами и думал…
Хмельницкий оперся на булаву и ждал смело.
— Да будет так, — проговорил наконец хан. — Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, чтобы не говорили от востока до запада, будто меня посрамил один неверный пес.
— Велик Аллах! — в один голос воскликнули мурзы.
Глаза Хмельницкого радостно сверкнули: одним махом он предотвратил висевшую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.
Этот лев умел мгновенно превращаться в лукавого змия.
Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а между тем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствовать по полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, выделяя из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые очи, освещала посиневшие лица, обломки оружия, конские трупы — и лучи ее все бледнели, точно испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали в одиночку или группами какие-то зловещие фигуры: это челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов… Но вскоре какой-то суеверный страх заставил их уйти с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, устланном трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном мире, в каком лежали теперь друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Порою ветер шумел в зарослях, кое-где покрывавших поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто это человеческие души кружат над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского стана, точно поднялись с шумом бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышались какие-то плачущие голоса, какие-то глубокие вздохи, от которых волосы на голове вставали дыбом, и какие-то стоны. Те, кому еще предстояло пасть в этой борьбе и кто мог внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: "Пред твои очи, Господи, мы несем наши вины!", а души казаков стонали: "Христе! Христе! Помилуй нас!" — ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу вознестись к извечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над юдолью слез и плакать и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общих вин, забвения и мира.
Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.
XXV
На следующий день, прежде чем солнце озолотило небо и землю, польский лагерь был укреплен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшиемский решили прикрыть войско более тесными окопами. Над этим усиленно работали все войска, не исключая гусар. Только в три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась лишь стража; неприятели также работали ночью, а потом долго бездействовали после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма не будет вовсе.
Скшетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и говорили о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты говорят о только что одержанной победе.
— У меня привычка ложиться спать с курами, а вставать с петухами, как делали древние, — говорил Заглоба, — но на войне это трудно. Спишь, когда можно, встаешь, когда будят. Одно меня злит, что мы должны утруждать себя из-за этого сброда. Но делать нечего, такие уж времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если они еще раз получат такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпадет охота будить нас.
— А много наших пало? — спросил Подбипента.
— Немного, ведь всегда осаждающих гибнет больше, чем осажденных. Вы в этом менее сведущи, чем я, ибо не воевали еще столько, но нам, старым солдатам, нет нужды считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя.
— Научусь и я при вас, — мягко заметил Подбипента.
— Наверное, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.
— Что это вы говорите, — сказал Скшетуский. — Ведь это не первая война для пана Подбипенты, и дай бог, чтобы самые лучшие рыцари сражались так, как он вчера!
— Делал, что возможно, — ответил литвин, — хотя и не столько, сколько хотелось бы.
— Напротив, напротив, вы очень недурно бились, — покровительственным тоном проговорил Заглоба, — а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.
Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах.
В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский, веселый, как щегленок в ясное утро.
— Ну вот мы все в сборе! — воскликнул Заглоба. — Дайте же ему пива. Маленький рыцарь пожал руку своим товарищам и сказал:
— Если бы вы знали, Панове, сколько пуль и ядер лежит около окопов. Это превосходит всякое воображение! Нельзя пройти, чтобы не споткнуться.
— Я видел это, — промолвил Заглоба, — так как утром прошелся по лагерю. Курицы за два года во всем львовском повете не снесут столько яиц. Ах, будь это яйца, вот бы мы наслаждались яичницей. Надо вам знать, панове, что я любому изысканному блюду предпочту миску хорошей яичницы. У меня солдатская натура, как и у вас! Я охотно съем что-нибудь хорошее, лишь бы его было много, да и в бой иду охотнее, чем нынешние юнцы-неженки, что не съедят даже десятка диких груш, чтобы не схватиться за живот.
— Ну и отличились же вы вчера с Бурлаем, — заметил Володыевский. — Так зарубить Бурлая — ого! Я не ожидал этого от вас. Ведь он был славнейший рыцарь во всей Украине и даже в Турции.
— А что? — самодовольно сказал Заглоба. — Но это мне не впервые, не впервые, пан Михал. Мы все вместе — такая лихая четверка, какой не найти во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами и во главе с нашим князем я пошел бы хоть на Стамбул, так как, примите во внимание, пан Скшетуский убил Бурдабута, а вчера Тугай-бея…
— Тугай-бей не убит, — вмешался поручик, — я сам чувствовал, что сабля соскользнула, а потом нас разделили.
— Все равно, — возразил Заглоба, — не перебивайте меня, пане Скшетуский. Володыевский в Варшаве зарубил Богуна, как мы уже говорили…
— Лучше вы не вспоминали бы об этом, — заметил Подбипента.
— Что сказано, того не воротишь, — проговорил Заглоба, — хотя, конечно, лучше об этом не вспоминать, но я продолжаю: пан Подбипента из Мышьих Кишек зарубил Пульяна, а я Бурлая. Но не могу умолчать, что я их всех отдал бы за одного Бурлая и что у меня была самая тяжелая задача. Это был черт, а не казак. Будь у меня законные сыновья, я оставил бы им славное имя. Любопытно знать, что скажут на это его величество король и сеймы, как нас наградят, нас, что больше питаются серой и селитрой, нежели чем-нибудь другим.
— Был рыцарь более великий, чем мы, — сказал Подбипента, — а между тем фамилии его никто не знает и не помнит.
— Интересно знать, кто же это? Разве что в древности? — спросил задетый этим Заглоба.
— Не в древности, — ответил литвин, — а тот, который под Тшцянной свалил короля Густава Адольфа вместе с конем и взял в плен.
— А я слышал, что это было под Пуцком, — заметил Володыевский.
— Но ведь король вырвался от него и убежал, — сказал Скшетуский.
— Да! Я кое-что знаю об этом, — проговорил, прищуривая один глаз, Заглоба, — в то время я служил под начальством Конецпольского, отца хорунжего. Да, я кой-что знаю об этом! Лишь скромность не позволяет этому рыцарю назвать свое имя, и оттого никто его не знает. Но, верьте мне, что хотя Густав Адольф был великий воин, почти равный Конецпольскому, но в рукопашном бою с Бурлаем было тяжелее!
— Уж не значит ли это, что вы свалили Густава Адольфа? — спросил Во-лодыевский.
— Разве я похвастал этим, пан Михал? Пусть все это будет предано забвению — у меня и теперь есть чем похвастать, нечего мне вспоминать былые дни. Но это пиво страшно бурчит в животе, и чем больше в животе сыру, тем больше бурчит. Я больше люблю винную похлебку, хотя благодарю Бога и за то, что есть, ибо вскоре, быть может, и этого не будет. Ксендз Жабковский говорил мне, что провианту мало, а это его очень беспокоит, у него брюхо как гумно. Он здоровенный бернардинец! Я его очень полюбил! Он больше солдат, чем монах. Уж если бы он кого-нибудь хватил по голове, то хоть сейчас заказывай гроб.
— Ах, я вам еще не рассказывал, панове, — промолвил маленький рыцарь, — как отличился в эту ночь ксендз Яскульский. Он уселся в одной из башен, по правой стороне замка, и смотрел на битву. А надо вам знать, что он превосходно стреляет из ружья. Вот Яскульский и говорит Жабковскому: "Я не буду стрелять в казаков, они все же христиане, хотя и грешат против Бога, но, как увижу татар, не выдержу!" — и как стал палить, так, говорят, десятка три уложил за время битвы.
— Будь у нас все духовенство такое! — со вздохом сказал Заглоба. — Но наш Муховецкий то и дело лишь простирает руки к небу и плачет, что проливается столько христианской крови.
— Оставьте! — серьезно заметил Скшетуский. — Ксендз Муховецкий святой жизни человек, и лучшим доказательством этому может быть то, что хоть он по своему положению не старше тех двоих, но они перед его добродетелью преклоняются.
— Я не только не отрицаю его святости, — возразил Заглоба, — но даже думаю, что он самого хана сумел бы обратить на путь истинный. Ох, панове, должно быть, его ханское величество до того сердится, что вши на нем от страха кувыркаются! Если дело дойдет с ним до переговоров, то и я пойду вместе с комиссарами. Мы с ханом давно знакомы, и он меня когда-то очень любил. Быть может, вспомнит!
— Для переговоров, наверное, выберут Яницкого, потому что он говорит по-татарски так же, как по-польски, — заметил Скшетуский.
— Я тоже по-татарски говорю и прекрасно знаком с мурзами. Они хотели выдать за меня замуж своих дочерей, чтобы дождаться хорошего потомства, а так как я был молод и не давал обета соблюдать девственность, как пан Подбипента из Мышьих Кишек, то напроказил я там немало.
— Слушать гадко! — сказал Подбипента, опуская глаза.
— А вы, точно скворец, заладили все одно и одно! Видно, что вы, ботвиники, не умеете еще хорошо говорить.
Дальнейший разговор был прерван шумом, который долетал из лагеря, а потому рыцари вышли посмотреть, что там происходит. Множество солдат стояли на валу и смотрели на окрестность, которая в течение ночи значительно изменилась и все еще продолжала изменяться. Казаки тоже не ленились со времени последнего штурма, строили шанцы, втаскивали на них пушки, такие длинные и дальнобойные, каких не было в польском лагере, и копали рвы. Вся равнина покрылась насыпями, всюду виднелись работавшие люди. На первых валах виднелись красные шапки казаков.
Князь стоял на окопе в обществе Марка Собесского и генерала Пшиемского. Немного ниже бельский каштелян смотрел в подзорную трубу на работы казаков и наконец сказал:
— Неприятель начинает правильную осаду. Я думаю, что нам придется отказаться от обороны в окопах и перейти в замок.
Князь Еремия услышал эти слова и сказал, наклоняясь сверху к Каштеляну:
— Да хранит нас Бог от этого, мы тогда добровольно ухудшим наше положение! Здесь нам жить или умирать.
— Так и я думаю, хотя бы мне пришлось ежедневно убивать по одному Бурлаю, — заметил Заглоба. — От имени всего войска я протестую против мнения ясновельможного пана бельского каштеляна.
— Это не ваше дело! — сказал князь.
— Тише! — прошептал Володыевский, схватив шляхтича за рукав.
— Мы их передавим в этих укрытиях, как кротов, — говорил Заглоба. — Я имею честь покорнейше просить вашу светлость позволить мне первому идти на вылазку. Они уже хорошо знают меня, узнают еще лучше.
— На вылазку? — переспросил князь и нахмурил брови. — Подождите же… ночи с вечера теперь темные…
Тут он обратился к Марку Собесскому, к генералу Пшиемскому и к полковникам:
— Прошу вас, Панове, на совет, — сказал князь.
И он спустился с вала, а за ним последовали все начальники.
— Ради бога, что вы делаете? — говорил Володыевский Заглобе. — Что это? Разве вы не знаете службы и дисциплины, что вмешиваетесь в разговоры старших? Князь милостив, но во время войны с ним шутить нельзя!
— Это ничего, — ответил Заглоба. — Конецпольский-отец был очень строг и суров, а все же руководился моими советами, и пусть меня сегодня волки съедят, если не благодаря мне он дважды разгромил Густава Адольфа. Я умею с такими людьми разговаривать! Да хотя бы и теперь! Вы заметили, как князь задумался, когда я ему посоветовал вылазку? Если Бог даст победу, чья это будет заслуга? Ваша, что ли?
В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.
— Каковы? Роют! Роют, как свиньи! — сказал он, указывая на поле.
— Я предпочел бы, чтоб это были свиньи, — ответил Заглоба, — ибо нам тогда дешево достались бы колбасы, а их падаль не годится и для собак. Сегодня солдаты должны были рыть колодезь около позиции Фирлея: в восточном пруду вода совсем испортилась от массы трупов. К утру желчные пузыри в них лопнули, и они всплыли на поверхность. Как настанет пятница, нельзя будет есть рыбы, она теперь питается мясом.
— Правда, — проговорил Зацвилиховский. — Я старый солдат, но давно уже не видел такого множества трупов, разве вот под Хотином, когда янычары штурмовали наш лагерь.
— Вы увидите здесь еще больше трупов, могу вас в этом уверить!
— Я думаю, что сегодня вечером или еще раньше они опять пойдут на штурм.
— А я говорю, что они оставят нас в покое до завтрашнего дня! Только что Заглоба кончил, как вдруг на казацких шанцах показался белый дым, и несколько ядер с шумом пролетело над окопом.
— Вот вам! — сказал Зацвилиховский.
— Эх, они просто не знают военного искусства, — возразил Заглоба.
Старый Зацвилиховский был прав. Хмельницкий начал правильную осаду, отрезал осажденным все пути сообщения, все выходы, отнял пастбище, строил окопы, но не отказался и от штурмов. Он решил не давать покоя осажденным, изнурять их, пугать и томить до тех пор, пока у них не выпадет оружие из онемевших рук. И вот вечером он опять ударил на позицию Вишневецкого, но результат был не лучше предыдущего, особенно потому, что казаки шли на приступ уже не так охотно, как в первый раз. На следующий день канонада не прекращалась ни на одну минуту. Неприятельские шанцы были уже так близко, что началась пальба из мушкетов, прикрытия дымились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Это было не генеральное сражение, но беспрестанная перестрелка. Осажденные порой выходили из окопов, и тогда дело доходило до сабель, бердышей и копий. Но лишь осажденные истребляли одних, как прикрытия наполнялись новыми толпами. Солдаты не имели почти ни минуты отдыха, а когда наступил желанный заход солнца, начался новый генеральный штурм, и о вылазке нечего было и думать.
Ночью 16 июля на позицию князя ударили два лихих полковника, Гладкий и Небаба, и опять потерпели страшное поражение. Три тысячи храбрейших казаков пали на поле брани, остальные, преследуемые отрядом под начальством Марка Собесского, в величайшем смятении бежали в лагерь, бросив оружие и рога с порохом. Такая же неудача постигла и Федоренку, который, пользуясь густой мглой, чуть не взял город на рассвете. Его отбил Корф во главе немцев, а Марк Собесский и Конецпольский почти до одного истребили отряд Федоренки во время бегства.
Но все это было ничто в сравнении со страшным приступом 19 июля. Накануне казаки построили против позиции Вишневецкого высокий вал, с которого без устали палили в осажденных из пушек крупного калибра, а когда первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч неприятелей пошли на приступ. В это же время вдали показалось несколько десятков страшных стенобитных орудий, похожих на башни, которые медленно подвигались к окопам. По бокам их возвышались, как чудовищные крылья, мосты, которые неприятель предполагал перекинуть через рвы, а вершины башен дымились, сверкали и гудели от выстрелов маленьких пушек, пищалей и самопалов. Башни эти подвигались среди моря голов то озаряемые пушечным огнем, то исчезая в дыму и темноте. Солдаты указывали на них и шептали:
— Это гуляй-городищи! Хмельницкий будет нас молоть на этих ветряных мельницах.
— Слышите, с каким они грохотом катятся, точно гром!
— Стрелять по ним из пушек, из пушек! — кричали иные.
Княжеские артиллеристы стали стрелять ядрами и гранатами в эти страшные машины, но они были видны, лишь когда их освещал пушечный огонь, и снаряды чаше всего пролетали мимо.
Между тем казаки сомкнутой колонной подходили все ближе, подобно черным волнам, несущимся из морской дали.
— Ух! — говорил Заглоба, стоя около Скшетуского и его гусар. — Мне так жарко, как никогда не бывало. Так парит, что на мне нет нитки сухой. Черт бы драл эти машины. Господи, сделай так, чтобы под ними земля провалилась, они у меня костью в горле стоят, эти негодяи… Аминь! Некогда даже поесть и попить — собакам лучше живется, чем нам! Ух, как жарко!
Действительно, воздух был тяжел и зноен и, кроме того, пропитан запахом гниющих в поле трупов. Черные тучи заволокли небо и повисли низко над землей. Надвигалась буря. Солдаты, стоя в полном вооружении, обливались потом и с трудом дышали.
В эту минуту в темноте раздался барабанный бой.
— Вот сейчас ударят! — сказал Скшетуский. — Слышите, барабанят!
— Слышу. Чтоб черти по ним барабанили! Просто страх божий!
— Коли! Коли! — гаркнули казаки, бросаясь к окопам.
Битва закипела по всей линии вала. Неприятель ударил одновременно на Вишневецкого, на Ланцкоронского, на Фирлея и Остророга, чтобы они не могли оказывать помощь друг другу. Казаки, опьяненные водкой, шли с большей яростью, чем в предыдущие штурмы, но отпор, который встретили, был сильнее. Геройский дух вождя оживлял солдат, роты пехотинцев, состоявших из мазурских мужиков, так сцепились с казаками, что перемешались с ними. Там бились прикладами, даже кулаками. Под ударами упорных Мазуров пало несколько сотен великолепнейшей запорожской пехоты, но их тотчас захлестнула новая волна. Битва по всей линии становилась все более яростной. Стволы мушкетов так накалились, что жгли руки солдатам, у которых захватывало дыхание: у офицеров прерывался голос от команд. Марк Собесский и Скшетуский снова ударили с конницей во фланг казакам, давя их и беспощадно поражая мечами.
Проходил час за часом, но штурм не прекращался, ибо страшную убыль в войсках Хмельницкого тотчас пополняли новые силы. Татары осыпали осажденных тучами стрел, а некоторые из них, стоя в тылу черни, гнали ее на штурм сыромятными ремнями. Ярость боролась с яростью, противники сталкивались грудь с грудью и душили друг друга…
Боролись так, как борются разбушевавшиеся морские волны со скалистым островом.
Вдруг земля задрожала под ногами воинов, и все небо осветилось синим огнем, точно Бог не мог уже дольше смотреть на эти ужасы. Страшный грохот заглушил крики людей и гул орудий. Это небесная артиллерия начала свою канонаду. Раскаты грома пронеслись с востока к западу. Казалось, небо разверзлось и вместе с тучами рушится на головы сражающихся. Минутами весь мир казался сплошь объят пламенем, затем наступал страшный мрак, и потом снова красные зигзаги молний прорезали черный покров. Налетел вихрь и сорвал тысячи шапок, значков и в одну минуту разметал их по полю. Раскаты грома, блеск молний не прекращались, небо пришло в ярость, как и люди.
Страшная буря разразилась над городом, замком, окопами и неприятельским лагерем. Бой прекратился. Наконец, полились целые потоки дождя, и стало так темно, что на расстоянии шага ничего не было видно. Казацкие полки, прекратив штурм, бежали одни за другими в лагерь, шли ощупью, сталкивались друг с другом и, принимая друг друга за неприятеля, рассеивались в темноте; за ними, опрокидываясь, скакала артиллерия и возы с амуницией и боевыми припасами. Вода размыла осадные земляные сооружения, шумела в рвах и траншеях, проникала в укрытия и с шумом неслась по равнине, точно преследуя убегающих казаков.
Дождь все усиливался. Пехотинцы скрылись в шатры, и лишь кавалерия под начальством Марка Собесского и Скшетуского неподвижно стояла на своем посту, точно среди озера. Между тем буря постепенно утихала. Наконец после полуночи дождь прекратился, кое-где между туч блеснули звезды. Прошел еще час, и вода немного спала. Тогда перед полком Скшетуского вдруг показался сам князь,
— Панове, — спросил он, — а патронташи у вас не намокли?
— Сухи, ваша светлость, — ответил Скшетуский.
— Это хорошо! Долой с коней, марш через воду к тем стенобитным машинам, взорвать их порохом. Идите тихо. С вами пойдет пан Собесский.
— Слушаю, — ответил Скшетуский.
В эту минуту князь заметил мокрого Заглобу.
— Вы просились на вылазку, — сказал он, — так отправляйтесь теперь.
— Вот тебе и на! — пробормотал Заглоба — Еще этого не хватало! Полчаса спустя два отряда рыцарей, в двести пятьдесят человек каждый,
бежали по пояс в воде с саблями в руках к страшным гуляй-городищам, что стояли недалеко от окопов. Один отряд шел под начальством "льва над львами", Марка Собесского, другой под начальством Скшетуского. Челядь несла за рыцарями мазницы со смолой и порох. Все подвигались тихо, как волки, подкрадывающиеся темной ночью к овчарне. Володыевский пристал в качестве добровольца к Скшетускому, ибо очень любил подобные экспедиции, и теперь с радостью шлепал по воде, держа в руке саблю; а возле него шагал Подбипента с обнаженным мечом, заметный между всеми, так как на две головы превышал ростом даже самых рослых, тут же, сопя, шествовал и пан Заглоба и с неудовольствием бормотал, передразнивая слова князя:
— Вам хотелось на вылазку — так ступайте. Хорошо! Но ведь и псу не захотелось бы идти на свободу по такой воде. Пусть никогда в жизни мне не придется пить ничего, кроме воды, если я советовал вылазку в такое время. Я не утка, а мой живот не челн! Я всегда питал отвращение к воде, а тем более к такой, где мокнет казацкая падаль.
— Тише, — сказал Володыевский.
— Сами вы тише! Вы не больше налима и плавать умеете, так вам легко. Я скажу даже, что это неблагодарность со стороны князя не давать мне покоя после победы над Бурлаем. Заглоба уже достаточно сделал, пусть каждый сделает столько. Заглобу оставьте в покое; хороши вы будете, когда его не станет. Ради бога! Если я свалюсь в какую-нибудь дыру, вытащите меня за уши, не то я сейчас же утону.
— Тише! — проговорил Скшетуский. — Там казаки сидят в укрытиях, еще, сохрани бог, услышат.
— Где? Что вы говорите?
— Там, в тех окопах!
— Этого еще не хватало! Чтоб их гром разразил!
Он не кончил, так как маленький рыцарь закрыл ему рот рукой — укрытия были уже не далее чем в пятидесяти шагах. Хотя рыцари шли тихо, но вода плескалась у них под ногами; к счастью, опять пошел дождь, и шум его заглушал шаги.
Стражи возле прикрытий не было. Кто же мог ожидать вылазки после штурма и после такой бури, что, словно озером, разделила сражающихся.
Володыевский и Подбипента бросились вперед и первые достигли прикрытия. Маленький рыцарь стал звать:
— Эй, люди!
— А що, — послышались изнутри голоса казаков, по-видимому убежденных, что это пришел кто-нибудь из их лагеря.
— Слава богу! — ответил Володыевский. — Пустите меня!
— А нешто не знаешь, как войти.
— Знаю, — сказал Володыевский и, ощупав вход, прыгнул в середину. Подбипента и еще несколько человек последовали за ним.
В эту минуту внутри прикрытия раздался пронзительный вой — и другие рыцари стремглав кинулись к остальным прикрытиям. В темноте послышались стоны и звон оружия, кое-где пробегали какие-то темные фигуры, иные падали на землю; кое-где прогремел выстрел, но все это продолжалось не более четверти часа. Казаки, большей частью застигнутые во сне, даже не защищались и все были истреблены прежде, чем успели схватиться за оружие.
— К гуляй-городищам! К гуляй-городищам! — раздался голос Марка Со-бесского.
Рыцари кинулись к башням.
— Жечь с середины, сверху мокры! — сказал Скшетуский.
Но это нелегко было исполнить. В башнях, построенных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни отверстий. Казацкие стрелки взбирались на них по лестницам, а небольшие пушки, которые могли на них помещаться, втаскивали на канатах. Рыцари некоторое время бегали вокруг башен, тщетно рубя саблями балки.
К счастью, у челяди были топоры, и они стали рубить башни. Собесский велел подложить под них нарочно заготовленные для этой цели коробки с порохом. Кроме того, зажгли мазницы со смолой и факелы — и пламя стало лизать хотя и мокрые, но все же пропитанные смолой бревна.
Но прежде чем бревна загорелись, прежде чем вспыхнул порох, Подбипента наклонился и поднял огромный камень, вырытый из земли казаками.
Четверо сильнейших людей не сдвинули бы его с места, а литвин раскачивал его в своих могучих руках, и при свете мазниц было видно лишь, как лицо Подбипенты покраснело. Рыцари онемели от удивления.
— Вот Геркулес! — воскликнули они, подымая руки вверх.
Подбипента подошел к еще не зажженной башне и бросил камень в самую середину стены.
Присутствующие даже наклонили головы — с таким грохотом ударился камень. От удара тотчас лопнули соединения, раздался треск, башня раскрылась, как сломанные двери, и с шумом рухнула.
Ее облили смолой и в одну минуту зажгли.
Вскоре несколько десятков громадных костров осветило всю равнину. Хотя шел дождь, но огонь осилил его, и… как говорилось в хрониках, "горели те беллюарды к удивлению обоих войск, хотя день был такой сырой".
На помощь из казацкого лагеря бросились полковники Степка, Кулак и Мрозовицкий, каждый во главе нескольких тысяч казаков, и пытались погасить огонь, но тщетно. Столбы пламени и багрового дыма рвались все выше к небу, отражаясь в озерах и лужах, образовавшихся после ливня.
Между тем рыцари сомкнутыми рядами возвращались в окопы, откуда их издали приветствовали радостными криками.
Вдруг Скшетуский окинул взглядом свой отряд и крикнул громовым голосом:
— Стой!
Между возвращающимися не было пана Лонгина и маленького рыцаря. По-видимому, увлекшись, они застряли около последней башни или же нашли где-нибудь скрывшихся казаков и не заметили ухода товарищей.
— Вперед! — скомандовал Скшетуский.
Собесский, шедший на другом фланге, не понял, в чем дело, и поспешил к Скшетускому, чтобы спросить его, но в ту же минуту точно из-под земли показались оба рыцаря на половине дороги между башнями и отрядом.
Дан Лонгин со своим громадным блестящим мечом в руке шагал огромными шагами, а рядом с ним рысью бежал Володыевский. Головы рыцарей были обращены к преследующим их, как стая псов, казакам.
При зареве пожара можно было ясно видеть эту картину. Казалось, точно гигантская самка лося бежит от толпы охотников со своим маленьким детенышем, готовая каждую минуту броситься на нападающих,
— Они погибнут! Ради бога, скорее! — кричал раздирающим душу голосом Заглоба. — Казаки подстрелят их из луков или пищалей! Ради Христа, скорее!
И, не обращая внимания на то, что может завязаться новый бой, он помчался с саблей в руках вместе со Скшетуским и другими на помощь, спотыкался, падал, поднимался, сопел, кричал, дрожал.
Но казаки не стреляли — самопалы отсырели, а тетивы луков размякли, и они лишь спешили захватить убегающих. Из них человек десять чуть было не настигли беглецов, но оба рыцаря повернулись к ним лицом, как два диких кабана, и с криком подняли сабли вверх. Казаки остановились.
Пан Лонгин со своим гигантским мечом казался им каким-то чудовищем.
И как два волка, преследуемые гончими, повертываются к ним и сверкают белыми клыками, а собаки, воя издали, не осмеливаются броситься на них, так и те рыцари несколько раз поворачивались, и каждый раз бежавшие за ними казаки останавливались.
Только раз к ним подбежал какой-то смельчак с косой в руке, но пан Михал мигом кинулся на него, как рысь, и укусил насмерть. Остальные ждали товарищей, которые бежали густой толпой.
Но и рыцари все приближались, а пан Заглоба бежал с поднятой над головой саблей и кричал нечеловеческим голосом:
— Бей! Режь!
Но вот из окопов грянул выстрел, ухнула по-совиному граната, со свистом описала красную дугу и упала в толпу казаков; за ней вторая, третья, десятая. Казалось, битва начиналась снова.
Казаки до осады Збаража не знали такого рода вылазок и под трезвую руку боялись их больше всего, видя в них "чары Еремы"; толпа остановилась, потом разделилась на две — лопнули гранаты, разнося страх, смерть и уничтожение.
— Спасайтесь! Спасайтесь! — раздались испуганные голоса.
|
The script ran 0.017 seconds.