Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

Пополудни толпы горожан и крестьян с бабами и детьми окружили с воплями и рыданиями монастырские стены и держали их как в осаде. Солнце клонилось к закату, когда к ним вышел ксендз Кордецкий; вмешавшись в толпу, он спрашивал: – Чего вы хотите, люди? – В монастырь хотим, богородицу оборонять! – кричали мужики, потрясая цепами, вилами и всяким деревенским дрекольем. – В последний раз на пресвятую деву глянуть хотим! – вопили бабы. Ксендз Кордецкий поднялся на высокий уступ скалы и сказал: – Врата адовы не одолеют небесных сил. Успокойтесь и ободритесь. Не ступит нога еретика в сии священные стены, не будет лютеранская или кальвинистская ересь справлять свой шабаш в сей обители веры и благочестия. Не знаю я, придет ли сюда дерзкий враг, но знаю, что коль придет, то отступит со стыдом и позором, ибо сокрушит его сила большая, будет сломлена злоба его, уничтожено могущество, и счастье изменит ему. Не предавайтесь унынию! Не последний раз видите вы нашу заступницу и узрите ее в еще большей славе, и новые явит она чудеса. Ободритесь, отрите слезы и укрепитесь в вере, ибо говорю вам, – и не я, но дух божий вещает вам через меня, – не войдет швед в сии стены, благодать снизойдет на нас, и тьма так же не погасит света, как ночь, что близится нынче, не помешает завтра встать солнцу, светилу небесному! На закате это было. Тьма уже окутала окрестности, лишь костел пламенел в последних лучах солнца. Видя это, опустились люди вокруг стен на колени, и бодрость влилась в сердца. Тем временем на башнях зазвонили, начинался «Angelus»[187]. Ксендз Кордецкий запел, и вся толпа подхватила молитву; шляхта и солдаты, стоявшие на стенах, присоединили свои голоса; большие и малые колокола вторили им, и казалось, вся гора поет и гудит, как огромный орган, чьи звуки несутся на все четыре стороны света. Пели допоздна; когда расходились, ксендз Кордецкий благословил всех на дорогу и сказал: – Кто служил на войне, умеет обращаться с оружием и духом смел, завтра утром пусть приходит в монастырь. – Я служил! Я был в пехоте! Я приду! – кричали многочисленные голоса. И толпа помалу растеклась. Ночь прошла спокойно. Все проснулись с радостным возгласом: «Шведа нет!» Однако мастера весь день свозили заказанное им оружие. Торговцам, которые держали лавки в рядах у восточной стены монастыря, было велено внести товары в монастырь, а в самом монастыре по-прежнему кипела работа на стенах. Защитники заделывали «лазы», узкие ходы в стенах, которые воротами не были, но могли служить для вылазок. Ружиц-Замойский приказал заложить их бревнами, кирпичом, навозом так, чтобы в случае надобности их легко было разобрать изнутри. Целый день тянулись повозки с припасом; съехались в монастырь и шляхетские семейства, испуганные слухом о приближении врага. Около полудня вернулись люди, посланные накануне в разведку; никто из них не видел шведов, а если и слыхал, так только о тех, что стояли ближе всего, в Кшепицах. Однако работы в монастыре не прекратились. По приказу ксендза Кордецкого в монастырь явились горожане и крестьяне, служившие раньше в пехоте и знакомые с военной службой. Их отдали под начало Зигмунту Мосинскому, охранявшему северо-восточную башню. Замойский весь день расставлял людей, учил, что кто должен делать, либо держал с отцами в трапезной совет. С радостью в сердце смотрел Кмициц на военные приготовления, на муштру, на пушки, горы мушкетов, копий и багров. Это была его родная стихия. Среди этих грозных орудий, в суматохе, трудах и горячке хорошо было ему, легко и весело. Тем легче и веселей, что он покаялся в грехах, содеянных за всю жизнь, как делают умирающие, и сверх всякого ожидания получил отпущение, так как капеллан принял во внимание благие его намерения, искреннее желание исправиться и то обстоятельство, что он вступил уже на стезю добродетели. Так избавился пан Анджей от бремени, под тяжестью которого он уже просто падал. Епитимью наложили на него суровую, и каждый день под плетью Сороки спину его обагряла кровь; велено было ему смирять дух свой, а это было еще тяжелей, ибо не было в его сердце смирения, но спесь и гордыня; велено было ему, наконец, искупить свою вину добрыми делами; но это для него было легче всего. Ничего больше он сам не желал, ни к чему больше не стремился. Всей своей молодой душой рвался он на подвиг, ибо под добрыми делами разумел он войну и избиение шведов с утра до ночи, без отдыха и срока, без пощады. И как же прекрасна, как величественна была дорога, которая открывалась перед ним! Избивать шведов не только для защиты отчизны, не только для защиты государя, которому он присягнул на верность, но и для защиты владычицы ангельских сил, это было счастье, которого он не заслуживал. Где было то время, когда он стоял как бы на распутье, вопрошая самого себя, куда же направить стопы, где было то время, когда он не знал, что предпринять, когда душу его непрестанно терзали сомнения и сам он начал терять надежду? Ведь эти люди, эти монахи в белых одеждах, и эта горсть крестьян и шляхты готовились к обороне, к битве не на жизнь, а на смерть. Это был единственный такой уголок в Речи Посполитой, и, по счастью, именно сюда он попал, будто привела его путеводная звезда. Ибо он свято верил в победу, даже если бы все шведские силы окружили эти стены. Молитвою, веселием и благодарностью было переполнено его сердце. В таком умиротворенном состоянии духа, с просветленным лицом ходил он по стенам, приглядывался, присматривался и видел, что все идет хорошо. Искушенным оком он сразу узнал, что укрепляют монастырь люди опытные, которые сумеют показать себя и тогда, когда дело дойдет до битвы. Его удивляло спокойствие ксендза Кордецкого, перед которым он преклонялся, удивляло достоинство, с каким держался серадзский мечник; даже на Чарнецкого не бросал он косых взглядов, хоть и гневался на него. Но сам этот рыцарь сурово смотрел на него и, столкнувшись с ним на стене на следующий день после возвращения монастырской разведки, сказал: – Что-то не видать шведов; коль не придут они, твое доброе имя собаки съедят. – Коль оттого, что придут они, пострадает святая обитель, так пусть уж лучше мое доброе имя собаки съедят! – ответил Кмициц. – Ты бы предпочел не нюхать ихнего пороху. Знаем мы таких рыцарей, что сапоги у них заячьей шкуркой подшиты! Кмициц глаза опустил, как девица. – Ты бы уж лучше не ссорился! – сказал он. – Чем я перед тобой провинился? Забыл я про свою обиду, забудь и ты про свою. – Обозвал ты меня шляхтишкой, – резко сказал пан Петр. – А сам ты кто? Чем Бабиничи лучше Чарнецких? Тоже мне сенаторы! – Мой дорогой, – весело возразил ему Кмициц, – кабы не велено мне было на исповеди смирять дух свой, кабы не батожки, что за старые шалости каждый божий день спину мне полосуют, я бы тебя сейчас и не так еще обозвал, да боюсь, как бы не впасть в прежний грех. А кто лучше, Бабиничи или Чарнецкие, видно будет, когда шведы придут. – А какой же чин надеешься ты получить? Уж не думаешь ли, что тебя комендантом назначат? Кмициц посуровел. – То вы меня в корысти подозревали, а теперь ты мне про чины толкуешь. Знай же, не за почестями я сюда приехал, в другом месте получил бы чин и повыше. Останусь я простым солдатом, хоть бы и под твоим начальством. – Почему это «хоть бы»? – Да ты ведь сердит на меня, стало быть, рад будешь допечь. – Гм! Вот это дело, ничего не скажешь! Очень похвально с твоей стороны, что ты хочешь остаться хоть бы и простым солдатом, потому я ведь вижу, нет тебе удержу и смирение для тебя дело нелегкое. Небось рад бы в драку ввязаться? – Я уж сказал, это видно будет, когда шведы придут. – Ну, а что, коль не придут они? – Знаешь что? Пойдем тогда искать их? – сказал Кмициц. – Люблю друга! – воскликнул Чарнецкий. – Можно добрую ватагу собрать! Тут недалеко Силезия, мигом бы набрали солдат. Начальники, вот как и дядя мой, те дали слово, ну, а простых солдат шведы и спрашивать не стали. Стоит только кликнуть клич, и слетится их пропасть! – И другим бы подали хороший пример! – с жаром сказал Кмициц. – У меня тоже есть горсть людей! Ты бы видел их за работой! – Ну-ну! – сказал пан Петр. – Дай-ка я тебя поцелую! – И я! – сказал Кмициц. И, не долго думая, они бросились друг другу в объятия. В эту минуту мимо проходил ксендз Кордецкии; увидев обнимающихся рыцарей, он благословил их, а они тотчас открыли ему все, о чем уговорились. Ксендз только улыбнулся спокойно и направился дальше, бормоча про себя: – Немощный на пути к исцелению. К вечеру кончились все приготовления, крепость была совершенно готова к обороне. Всего было здесь в избытке: и припасу, и пороху, и пушек, в одном только недостаток: стены были недостаточно крепки и гарнизон малочислен. Ченстохова, верней, Ясная Гора, хоть и была твердыней, созданной и самой природой, и руками человека, однако в Речи Посполитой почиталась одной из маленьких и слабых крепостей. Что до гарнизона, то стоило только кликнуть клич, и народу набежало бы сколько угодно; но монахи умышленно держали небольшой гарнизон, чтобы хватило надольше запасов. Были, однако, такие солдаты, особенно среди немцев-пушкарей, которые полагали, что Ченстохова не сможет выдержать осаду. Глупцы! Они думали, что ее защищают одни стены, и не знали, что такое сердца, вдохновленные верой. Опасаясь, как бы они не стали сеять сомнения, ксендз Кордецкий удалил их из монастыря, кроме одного, который считался мастером своего дела. В тот же день к Кмицицу пришел старый Кемлич со своими сыновьями и стал просить отпустить их. Гнев обуял пана Анджея. – Собаки! – сказал он. – Вы по доброй воле отказываетесь от такого счастья, не хотите защищать богородицу! Ладно, быть по-вашему! За лошадей вы получили, вот вам остальное! Он вынул из ларца кису и швырнул наземь. – Вот ваша плата! Вы хотите искать добычи по ту сторону стен! Не защитниками девы Марии хотите быть, а разбойниками! Прочь с моих глаз! Вы недостойны того, чтобы оставаться здесь, вы недостойны христианского братства, недостойны погибнуть смертью, какая ждет здесь нас! Прочь! Прочь! – Недостойны! – развел руками старик и склонил голову. – Недостойны мы взирать на ясногорское благолепие. Царица небесная! Пресвятая богородица! Всех скорбящих радость! Недостойны мы, недостойны! Он склонился низко, так низко, что согнулся кольцом, и в ту же минуту хищной тощей рукой схватил лежавшую на полу кису. – Но и за стенами монастыря, – продолжал он, – не перестанем мы служить тебе, вельможный пан! В случае чего дадим знать! Пойдем, куда потребуется! Сделаем все, что потребуется! За стенами у тебя, пан полковник, будут наготове слуги!.. – Прочь! – повторил пан Анджей. Они вышли земно кланяясь своему полковнику, такой взял их страх и так они были счастливы, что все обошлось благополучно. К вечеру их уже не было в крепости. Ночь спустилась темная и дождливая. Было восьмое ноября. Надвигалась ранняя зима, и вместе со струями дождя на землю падали хлопья мокрого снега. Тишину нарушали только протяжные голоса караульных, кричавших от башни к башне: «Послушива-а-ай!» – да в темноте мелькала там и тут белая ряса ксендза Кордецкого. Кмициц не спал, он был на крепостной стене с Петром Чарнецким и вел с ним разговор о минувших войнах. Рассказывал о том, как шла война с Хованским, и само собой разумеется, ни словом не обмолвился о том, какое сам принимал в ней участие, а пан Петр все толковал о стычках со шведами под Пшедбожем, Жарновцами и в окрестностях Кракова, ну и хвалился при этом немножко. – Старались, как могли, – говорил он. – Я вот зарублю, бывало, шведа и тотчас на перевязи узелок завяжу. У меня уже шесть узелков, даст бог, будет и больше! Потому-то и сабля торчит чуть не под мышкой. Скоро и перевязь станет ни к чему; но узелков я не стану развязывать, велю в каждый вправить по бирюзовому камушку и после войны повешу в костеле. А у тебя есть ли хоть один швед на счету? – Нет! – ответил со стыдом Кмициц. – Неподалеку от Сохачева разбил я ватагу; но это была вольница. – Зато московитов, верно, целая куча наберется? – Ну, тех бы немало нашлось! – Со шведами труднее, редко какой из них не колдун! Это они у финнов колдовать научились, и каждому всегда два-три беса служат, а некоторым целых семь. В бою бесы зорко их стерегут. Но коль шведы придут сюда, тут бесы им не помогут, тут по всему окоему, откуда только наши башни видать, бесовская сила не властна. Ты об этом слыхал? Кмициц не ответил, покачал головой и стал чутко прислушиваться. – Идут! – сказал он вдруг. – Что? Господи, что это ты говоришь? – Конницу слышу! – Это ветер шумит и дождь. – Раны Христовы! Не ветер это, кони! Ухо у меня очень чуткое. Много конницы идет… и уже близко, ветер глушил конский топот. Бей сполох! Бей сполох!! Этот крик разбудил перезябших караульных, дремавших поблизости; но не успел он смолкнуть, как внизу в темноте загремели пронзительно трубы и стали играть протяжно, жалобно, страшно. Все повскакали, ничего не понимая спросонок и в ужасе спрашивая друг друга: – Уж не на Страшный ли суд зовут трубы в эту глухую ночь? Монахи, солдаты, шляхта высыпали на площадь. Звонари бросились на звонницы, и вскоре ударили, как на пожар, все колокола; большие, средние, маленькие, смешав свой стон с громом труб, которые играли не переставая. В смоляные бочки, нарочно для этого приготовленные и привязанные на цепях, были брошены зажженные факелы, затем их подняли вверх. Пламя озарило подножие горы, и ясногорцы увидели конных трубачей, которые стояли с трубами у губ, а позади них длинные и глубокие ряды рейтар с развевающимися знаменами. Трубачи играли еще некоторое время, словно в медных звуках хотели передать всю шведскую мощь и вконец устрашить монахов; наконец они смолкли; один из них отделился от рядов и, помахивая белым полотнищем, приблизился к вратам. – Именем его королевского величества, – крикнул трубач, – всемилостивейшего короля шведов, готов и вандалов, Великого князя Финляндии, Эстонии, Карелии, Бремена, Вердена, Щецина, Померании, Кашубии и Вандалии, князя Ругии, господина Ингрии, Висмарка и Баварии, графа Палатината Рейнского, Юлиха, Клеве, Берга… отворите! – Пустите его! – раздался голос ксендза Кордецкого. Трубачу отворили, но только дверцу в воротах. Он минуту колебался, однако слез с коня, вошел в монастырь, и заметив кучу монахов в белых рясах, спросил: – Кто из вас настоятель? – Я! – ответил ксендз Кордецкий. Трубач подал письмо, запечатанное печатями. – Господин граф, – сказал он, – будет ждать ответа у костела святой Барбары. Ксендз Кордецкий тотчас созвал в советный покой иноков и шляхту. – Пойдем с нами! – сказал Кмицицу мимоходом Чарнецкий. – Я только из любопытства пойду, – ответил пан Анджей. – Нечего мне там делать. Не языком хочу я отныне служить пресвятой богородице! Когда все сели в советном покое, ксендз Кордецкий взломал печати и стал читать письмо: – «Не тайна для вас, достойные отцы, сколь благосклонно и сколь сердечно относился я всегда к сей святыне и к вашей братии, сколь усердно я вам покровительствовал и какими осыпал вас благодеяниями. А посему желаю я, дабы утвердились вы в мысли, что и в нынешние времена пребуду я неизменно благосклонным к вам и добрые буду питать чувства. Не как враг, но как друг прибываю я ныне, отдайте же без страха под мое покровительство вашу обитель, как того требуют время и обстоятельства. Так обретете вы покой, коего жаждете, и безопасность. Торжественно обещаю вам, что святыня останется неприкосновенной, имущество ваше не будет разорено, сам понесу я все траты, мало того – ваше приумножу достояние. Рассудите же здраво, сколь много корысти будет вам, коль исполните вы мою просьбу и вверите моему попечению вашу обитель. Памятуйте и о том, что горшее бедствие может постигнуть вас, коль придет грозный генерал Миллер, коего приказы будут тем суровей, что еретик он и враг истинной веры. Вы принуждены будете тогда покориться необходимости и сдаться на его волю; тщетно, с болью душевною и телесною будете вы сожалеть о том, что пренебрегли благим моим советом». Вспомнив о недавних благодеяниях Вжещовича, очень растрогались иноки. Были среди них такие, что верили в его благосклонность, думали, что, вняв его совету, избавятся от бед и скорбей. Но никто не брал слова, все ждали, что скажет ксендз Кордецкий; он же молчал минуту времени, только губами шевелил, творя тихую молитву. – Ужели, – начал он, – истинный друг пришел бы ночной порою и громовым трубным гласом стал устрашать спящих слуг господних? Ужели пришел бы он во главе тысяч вооруженных воинов, что стоят ныне у стен обители? Ведь не приехал же он ни впятером; ни вдесятером, когда бы ждала его как благодетеля радостная встреча? Что означают сии свирепые полчища, как не угрозу на тот случай, когда бы мы не пожелали отдать им обитель? Любезнейшие братья мои, вспомните и то, что нигде враг не держал ни своего слова, ни клятвы, не соблюдал своих охранных грамот. И у нас королевская грамота, которую шведы по доброй воле прислали нам, давши твердое обещание, что никто не будет занимать обители, а ведь вот же стоят они уже у наших стен, собственную ложь вещая грозными медными звуками. Любезнейшие братья мои, горе вознесите сердца, дабы осенил вас дух святой, и говорите, что велит кому совесть и забота о благе святой обители. Наступило молчание. Но вот раздался голос Кмицица: – Слыхал я в Крушине, как спрашивал Лисола: «Казну-то монашескую небось потрясете?» – на что Вжещович, тот самый, что стоит ныне у стен, ответствовал: «Пресвятой богородице не нужны талеры в сундуке приора». А сегодня тот же Вжещович пишет вам, преподобные отцы, что сам понесет все траты, мало того – ваше приумножит достояние. Подумайте же, чисты ль его помыслы? Ксендз Мелецкий, один из старейших иноков, к тому же в прошлом солдат, ответил на эти слова: – В бедности мы живем, а злато во славу пресвятой богородицы сияет пред ее алтарями. Но когда мы снимем его с алтарей, дабы купить безопасность святой обители, кто поручится нам, что сдержат они слово, что святотатственной рукою не сорвут дары богомольцев и священные ризы, не заберут костельную утварь? Можно ли верить лжецам? – Без провинциала, коему мы повинуемся, мы ничего решить не можем! – сказал отец Доброш. А ксендз Томицкий прибавил: – Не наше это дело война, послушаем же, что скажут нам рыцари, кои под крыло пресвятой богородицы укрылись в нашей обители. Тут все взоры обратились на Замойского, самого старшего годами, чином и званием, он же встал и вот что сказал им: – Судьба ваша решается, преподобные отцы. Взгляните же, сколь могуч враг, подумайте, какой отпор можете вы дать ему с вашими силами и средствами, и поступайте сообразно с вашей волей. Какой же совет можем дать вам мы, ваши гости? Но коль спрашиваете вы нас, что делать, ответствую вам: покуда не вынудит к тому необходимость, не помышляйте о сдаче. Ибо позор это и бесчестье постыдной покорностью покупать у вероломного врага ненадежный мир. По собственной воле укрылись мы в обители с женами и детьми, прибегнув под покров пресвятой богородицы, и положили жить с вами, храня неколебимую верность, а коль будет на то воля божья, то и умереть вместе. Поистине лучше смерть, нежели позорный плен или зрелище поруганной святыни! О, наверно, пресвятая богородица, вдохнувшая в нашу грудь жажду защищать ее от безбожных еретиков, изрыгающих хулу на господа бога, придет на помощь смиренным стараниям рабов своих и поддержит справедливое дело защиты! Умолк мечник серадзский, все же обдумывали его слова, воодушевляясь их значеньем; а Кмициц, который долго никогда не раздумывал, вскочил с места и прижал к губам руку старейшего рыцаря. Ободрились все, увидев добрый знак в этом юношеском порыве, и все сердца возгорелись желанием защитить обитель. Тут явлен был еще один добрый знак: за окном внезапно раздался дребезжащий голос костельной нищенки, старой Констанции, певшей духовный стих:   Напрасно, гусит, нам готовишь могилу, Напрасно скликаешь бесовскую силу, Напрасно и ядра ты мечешь и палишь – Нас не раздавишь! И пусть басурманы слетятся роями, И змеи крылами пусть машут над нами, Ни меч, ни огонь, ни войска не помогут – Нас не поборют!   – Вот предвозвестие, – сказал ксендз Кордецкий, – ниспосланное нам богом устами старой нищенки. Будем же защищаться, братья, ибо никогда еще осажденные не имели такой помощи, какую мы будем иметь! – С радостью отдадим мы свою жизнь! – воскликнул Петр Чарнецкий. – Не верить лукавым! Не верить еретикам и католикам, что перешли на службу сатане! – кричали другие голоса, не давая слово вымолвить тем, кто хотел возражать. Положили также послать двоих ксендзов к Вжещовичу, дабы объявить ему, что врата останутся закрытыми и осажденные будут обороняться, на что дает им право королевская охранная грамота. Все же послы должны были просить Вжещовича оставить свое намерение или, по крайности, отложить на время, пока иноки не испросят соизволения провинциала, отца Теофиля Броневского, который в это время находился в Силезии. Послы, отец Бенедикт Ярачевский и отец Марцелий Томицкий, вышли из врат обители; прочие с бьющимся сердцем ожидали их в трапезной, ибо страх обнял души иноков, непривычных к войне, при мысли о том, что пробил тот час и пришла та минута, когда выбирать надлежит им между долгом и гневом и местью врага. Но не прошло и получаса, как отцы снова предстали перед советом. Головы их поникли на грудь, на бледных лицах читалась скорбь. Молча подали они ксендзу Кордецкому новое письмо Вжещовича; тот принял письмо и прочитал вслух. Это были восемь пунктов капитуляции, на которых Вжещович призывал иноков сдать монастырь. Кончив читать, приор устремил долгий взгляд на собравшихся и наконец воскликнул торжественным голосом: – Во имя отца, и сына, и святого духа! Во имя пресвятой богородицы! На стены, дорогие братья! – На стены! На стены! – раздался в трапезной общий клик. Через минуту яркое пламя осветило подножие монастыря. Вжещович отдал приказ поджечь дома и строения при костеле святой Барбары. Пожар, охватив старые дома, разгорался с каждой минутой. Вскоре столбы красного дыма с яркими языками пламени взвились к небу. Наконец, сплошное зарево обняло тучи. При свете огня видны были отряды конных солдат, носившихся туда и сюда. Начались обычные солдатские бесчинства. Рейтары выгоняли из коровников скотину, которая металась в испуге, оглашая жалобным ревом окрестности; овцы, сбившись в кучу, шли, как слепые, в огонь. Запах гари разнесся кругом и достиг монастырских стен. Многие защитники монастыря впервые видели лик войны, и сердца их застыли от ужаса при виде людей, которых гнали и рубили мечами солдаты, при виде женщин, которых они за косы волочили по площади. А в кровавом зареве пожара все было видно как на ладони. Крики, даже отдельные слова явственно долетали до слуха осажденных. Еще молчали монастырские пушки, и рейтары поэтому, соскочив с лошадей, подходили к самому подножию горы, потрясая мечами и мушкетами. Рослый парень в желтом рейтарском колете то и дело подбегал к самой скале и, сложив ладони у губ, бранился и грозил осажденным, которые терпеливо слушали его, стоя у пушек и зажженных фитилей. Кмициц стоял с Чарнецким как раз напротив костела святой Барбары и отлично все видел. Лицо его побагровело, глаза горели, как две пылающих свечи; в руке он держал отменный лук, полученный в наследство от отца, который взял его у некоего славного аги в бою под Хотимом. Слушал пан Анджей угрозы и брань, слушал, но когда рейтар снова подбежал к самой скале и стал неистово что-то кричать, он обратился к Чарнецкому: – Ради Христа! Он хулу изрыгает на деву Марию! Я понимаю по-немецки… Хулу страшную! Нет мочи терпеть! И пан Анджей стал натягивать свой лук; но Чарнецкий ударил по нему рукой. – Господь покарает шведа за богохульство, – сказал он, – а ксендз Кордецкий не велел нам стрелять, разве только они начнут первыми. Не успел он кончить, как рейтар поднес к лицу мушкет, грянул выстрел, и пуля, не долетев до стен, пропала где-то в расселинах скалы. – Теперь можно? – крикнул Кмициц. – Можно! – ответил Чарнецкий. Кмициц, как истый воитель, вмиг успокоился. Рейтар, заслонив ладонью глаза, следил еще полет своей пули, а он натянул лук, провел пальцем по тетиве так, что она запела, как ласточка, затем высунулся из-за стены и закричал вороном: – Карк! Карк! В то же мгновение жалобно просвистела страшная стрела, рейтар выронил мушкет, поднял обе руки, запрокинул голову и повалился навзничь. Минуту он кидался, как рыба, выброшенная на берег, и бил ногами землю, но вскоре вытянулся и затих. – Вот и первый! – сказал Кмициц. – Завяжи узелок на перевязи! – сказал пан Петр. – Колокольной веревки не хватит на всех, коль позволит бог! – крикнул пан Анджей. Тут над трупом склонился другой рейтар, он хотел посмотреть, что случилось с товарищем, а может, и кошелек забрать у него; но просвистела новая стрела, и он упал на грудь товарища. В ту же минуту заревели полевые пушчонки, которые привез с собою Вжещович. Не мог он сокрушить ими крепость, как не мог и помыслить о том, чтобы с одной только конницей взять ее штурмом; однако для устрашения монахов приказал палить. Так началась осада Ясной Горы. Ксендз Кордецкий подошел к Чарнецкому; с ним был ксендз Доброш, который в мирное время начальствовал над монастырской артиллерией и в праздники палил из пушек, по какой причине слыл среди монахов отменным пушкарем. Приор перекрестил пушку и указал на нее ксендзу Доброшу; тот засучил рукава и стал наводить на то место между двумя домами, где носилось человек двадцать рейтар и между ними офицер с рапирой в руке. Долго целился ксендз Доброш, ибо речь шла об его пушкарской славе. Наконец он взял фитиль и ткнул в запал. Гром потряс воздух, и дым окутал все. Однако через минуту его развеял ветер. В пространстве между домами не было уже ни одного всадника. Несколько человек лежало с лошадьми на земле. Остальные рассеялись. Монахи стали петь на стенах. Грохот рушащихся домов у костела святой Барбары вторил их песне. Стало темнеть, бесчисленные снопы искр, выброшенных вверх при падении балок, взметнулись в воздух. Снова загремели трубы в рядах Вжещовича; но отголоски их стали удаляться. Пожар догорал. Тьма окутала подножие Ясной Горы. Там и тут раздавалось ржание лошадей, но все дальше и все слабей. Вжещович отступал к Кшепицам. Ксендз Кордецкий опустился на стене на колени. – Дева Мария! Матерь бога единого! – произнес он сильным голосом. – Сотвори чудо, дабы тот, кто придет после этого, с таким же позором удалился и напрасным гневом в душе. Когда он так молился, тучи внезапно разорвались над его головой, и луна осветила башни, стены, коленопреклоненного приора и пепелище, оставшееся от домов, сожженных у костела святой Барбары.  ГЛАВА XIV   На следующий день тишина воцарилась у подножия Ясной Горы, и монахи, воспользовавшись этим, еще усерднее занялись приготовлениями к обороне. Люди кончали чинить стены и куртины, готовили новые орудия для отражения штурмов. Из Здебова, Кроводжи, Льготы и Грабовки явилось еще человек двадцать мужиков, служивших когда-то в крестьянской пехоте. Их приняли в гарнизон крепости и влили в ряды защитников. Ксендз Кордецкий разрывался на части. Он совершал богослужения, заседал на советах, не пропускал дневных и ночных хоралов, а в перерывах обходил стены, беседовал с шляхтой, крестьянами. И при этом лицо и вся фигура его дышали тем покоем, какой бывает разве только у каменных изваяний. Глядя на его лицо, побледневшее от усталости, можно было подумать, что он погружен в сладкий легкий сон; но тихое смирение и чуть ли не веселость, светившиеся в очах, губы, шевелившиеся в молитве, свидетельствовали о том, что он и чувствует, и мыслит, и жертву приносит за всех. Эта душа, всеми помыслами устремленная к богу, источала спокойную и глубокую веру; полными устами пили все из этого источника, и тот, чью душу снедала боль, исцелялся. Там, где белела его ряса, прояснялись лица, улыбались глаза, и уста повторяли: «Добрый отец наш, утешитель, заступник, упование наше». Ему целовали руки и край одежды, а он улыбался светлой улыбкой и шел дальше, а над ним витали вера и тишина. Но не забывал он и о земных средствах спасения: отцы, заходившие в его келью, заставали его если не коленопреклоненным, то склонившимся над письмами, которые он слал во все концы. Он писал и Виттенбергу, главному коменданту Кракова, умоляя пощадить святыню, и Яну Казимиру, прилагавшему в Ополе последние усилия, чтобы спасти неблагодарный народ, и киевскому каштеляну, которого шведы держали в Севеже как на цепи, связав его словом, и Вжещовичу, и полковнику Садовскому, чеху и лютеранину, который служил у Миллера и, будучи человеком благородной души, старался отговорить грозного генерала от нападения на монастырь. Два мнения столкнулись на совете у Миллера. Вжещович, разгневанный сопротивлением, оказанным ему восьмого ноября, прилагал все усилия, чтобы склонить генерала к походу, сулил в добычу несметные сокровища, твердил, что во всем мире есть лишь несколько храмов, которые могли бы сравниться богатством с Ченстоховским vel Ясногорским костелом. Садовский не соглашался с ним. – Генерал, – говорил он Миллеру, – вам, покорителю стольких славнейших твердынь, что немецкие города справедливо зовут вас Полиорцетесом[188], известно, каких жертв может стоить, сколько потребовать времени осада даже самой слабой крепости, если осажденные готовы бороться не на жизнь, а на смерть. – Да будут ли монахи бороться? – спрашивал Миллер. – Думаю, что будут. Чем богаче они, тем упорней будут защищаться, веря не только в силу оружия, но и в святость места, которое, по католическому суеверию, почитается во всей этой стране как inviolatum[189]. Вспомним германскую войну. Как часто монахи подавали тогда пример отваги и стойкости в обороне там, где надежду теряли даже солдаты. Так будет и на сей раз, тем более что крепость вовсе не так уж слаба, как хочет представить граф Вейгард. Она расположена на скалистой горе, в которой трудно рыть подкопы; стены ее, если они даже не были в исправности, теперь уж наверно починены, что до запасов оружия, пороху и провианта, то в таком богатом монастыре они неисчерпаемы. Фанатизм воодушевляет сердца, и… – И вы думаете, полковник, что они вынудят меня отступить? – Нет, не думаю, но полагаю, что нам придется очень долго простоять у стен крепости, придется послать за тяжелыми пушками, которых у нас здесь нет, а ведь вам, ваша милость, надобно выступать в Пруссию. Нужно подсчитать, сколько времени можно нам уделить осаде Ченстоховы, ибо король может раньше отозвать нас ради более важных прусских дел, и монахи тогда непременно рассеют слух, что они вынудили вас отступить. Подумайте, ваша милость, какой урон будет нанесен вашей славе Полиорцетеса, не говоря уж о том, что мятежники поднимут голову во всей стране! Да одно только намерение, – тут Садовский понизил голос, – осадить монастырь, если только оно разгласится, и то произведет самое дурное впечатление. Вы не знаете, ваша милость, и ни один иноземец, ни один непапист не может знать, что такое Ченстохова для этого народа. Мы очень нуждаемся и в шляхте, которая так легко нам сдалась, и в магнатах, и в постоянном войске, которое вместе с гетманами перешло на нашу сторону. Без них нам бы не достичь того, чего мы достигли. Наполовину, – какое наполовину! – чуть не вовсе их руками захватили мы эту землю; но пусть только раздастся хоть один выстрел под Ченстоховой, – как знать, быть может, ни один поляк не останется с нами. Столь велика сила суеверия, что может разгореться новая ужасная война! Миллер в душе сознавал, что Садовский прав, к тому же монахов вообще, а ченстоховских в особенности, он считал чернокнижниками, а чернокнижия шведский генерал боялся больше, чем пушек; однако, желая уязвить полковника, а быть может, просто продолжить обсуждение, он сказал: – Вы, полковник, говорите так, точно вы и есть ченстоховский приор или… первый из тех, кто получил от него выкуп. Садовский был смелым и горячим солдатом и знал себе цену, поэтому он легко оскорблялся. – Больше я не скажу ни слова! – проговорил он надменно. Эта надменность, в свою очередь, возмутила Миллера. – А я вас об этом и не прошу! – отрезал он. – С меня довольно и графа Вейгарда, он эту страну лучше знает. – Что ж, посмотрим! – сказал Садовский и вышел вон. Вейгард и впрямь занял его место. Он принес письмо от краковского каштеляна Варшицкого, просившего не трогать монастырь; но вывод из письма этот черствый душой человек сделал прямо противоположный. – Знают, что не защититься им, вот и просят, – сказал он Миллеру. На следующий день в Велюне было принято решение о походе на Ченстохову. Решения этого даже не держали в тайне, поэтому профос велюньского монастыря, отец Яцек Рудницкий, вовремя успел отправиться в Чеистохову с вестью о походе. Бедный монах и в мыслях не имел, что ясногорцы смогут защищаться. Он хотел только предупредить их, чтобы они не растерялись и выговорили хорошие условия сдачи. Весть удручила братию. Некоторые монахи совсем пали духом. Но ксендз Кордецкий ободрил их, жаром собственного сердца согрел их хладеющие души, дни чудес им обещал, даже само зрелище смерти изобразил приятным и такое вдохнул в них мужество, что они невольно стали готовиться к осаде, как привыкли готовиться к большим церковным праздникам, то есть радостно и торжественно. В то же время светские начальники гарнизона, мечник серадзский и Петр Чарнецкий, тоже занялись последними приготовлениями. Были сожжены все торговые ряды, что лепились снаружи к крепостным стенам и могли облегчить неприятелю штурм, не пощадили даже домов, стоявших у подножия горы, так что весь день крепость пылала в огненном кольце. Когда от палаток, бревен и досок осталось одно пепелище, перед монастырскими пушками открылось пустое и чистое пространство. Черные жерла их свободно глядели вдаль, словно выжидали нетерпеливо врага, желая поскорее приветствовать его своим громовым раскатом. Тем временем быстро надвигались холода. Дул резкий северный ветер, грязь замерзла, вода в лужах подергивалась по утрам тонкой ледяной корочкой. Ксендз Кордецкий, потирая посиневшие руки, говорил: – Бог морозы пошлет нам в помощь! Трудно будет насыпать батареи, рыть подкопы, к тому же вы, сменяясь, будете уходить в тепло, а им аквилоны скоро отобьют охоту к осаде! Именно по этой причине Бурхард Миллер хотел поскорее закончить осаду. Он вел с собой девять тысяч войска, преимущественно пехоты, и девятнадцать орудий. Были у него также две хоругви польской конницы; однако на них он не мог рассчитывать, во-первых, потому, что конницу он не мог употребить в дело при взятии крепости, стоящей на горе, во-вторых, потому, что поляки шли неохотно и заранее предупредили, что никакого участия в осаде не примут. Шли они больше для того, чтобы в случае падения крепости охранить ее от алчных победителей. Так, по крайней мере, толковали солдатам полковники. Шли они, наконец, потому, что приказывал швед, а войско польское было все в его стане и вынуждено было ему подчиняться. Из Велюня в Ченстохову путь недолгий. Восемнадцатого ноября должна была начаться осада. Шведский генерал полагал, что на осаду понадобится каких-нибудь два дня и крепость он займет путем переговоров. Тем временем ксендз Кордецкий готовил человеческие души. Службы начинались, как в светлый праздник, и если бы не тревога, которая читалась на побледневших лицах, можно было бы подумать, что близится ликующее и торжественное Alleluja[190]. Сам приор совершал литургию, звонили во все колокола. После литургии служба не кончалась: на крепостные стены выходил крестный ход. Ксендза Кордецкого, который нес ковчежец со святыми дарами, вели под руки серадзский мечник и Петр Чарнецкий. Впереди выступали служки в стихарях, с кадильницами на цепочках, ладаном и миррой. Перед балдахином, который несли над головою приора, и позади его шествовала рядами монашеская братия с устремленными горе очами, люди разного возраста, начиная от дряхлых старцев и кончая юношами, едва вступившими на послушание. Желтые огоньки свечей колебались на ветру, а они шли с песнопениями, всецело предавшись богу, словно позабыв обо всем на свете. За ними виднелись подбритые чуприной головы шляхтичей, лица женщин, заплаканные, но, невзирая на слезы, спокойные, вдохновленные надеждой и верой. Шли и мужики в семягах, длинноволосые; подобно первым христианам; маленькие дети, девочки и мальчики, смешавшись с толпой, присоединяли свои тоненькие голоса к общему хору. И бог внимал этой песне, этим открытым сердцам, уносившимся от уз земных под единственную защиту крыл господних. Ветер стих, успокоился воздух, небо поголубело, и осеннее солнце разлило на землю мягкий светло-золотистый, еще теплый свет. Обойдя стены, процессия не возвратилась в костел и не разошлась, шествовала дальше. На лицо приора падали отблески от ковчежца, и оно, как бы золотясь, казалось лучезарным. Ксендз сомкнул вежды, губы его улыбались неземною улыбкою счастья, радости, упоения; душа его витала в небе, в сиянии, в вечном веселии, в безмятежном покое. Но словно послушный велению свыше, он не забывал о земной сей обители, о людях, и о твердыне, и о том часе, который должен был скоро наступить, и останавливался порою, открывал глаза, возносил ковчежец и благословлял толпу. Он благословлял народ, войско, хоругви, которые процвели, как цвет, и переливались, как радуга, потом благословлял стены и гору, глядевшую на окрестные долины, потом благословлял пушки, маленькие и большие, ядра, свинцовые и железные, пороховые ящики, настилы для пушек, горы страшных орудий для отражения приступа, потом благословлял деревни, лежавшие в отдалении, благословлял полуночь и полудень, восход и заход, словно хотел на всю эту округу, на всю эту землю простереть могущество божие. Пробило два часа пополудни, а процессия все еще была на стенах. Но вот на подернутом синей дымкой окоеме, где небо, казалось, сливалось с землей, замаячило, задвигалось что-то в тумане, выступили какие-то сперва смутные очертания, которые понемногу становились все явственней. В конце процессии внезапно раздался крик: – Шведы! Шведы идут! Затем воцарилась тишина, словно сердца остановились и замерли языки, только звонили по-прежнему колокола. Но вот в тишине прозвучал голос ксендза Кордецкого, громкий, но спокойный: – Возрадуйтесь, братья, ибо приблизилась година побед и чудес. – И через минуту: – Под твой покров прибегаем, богородица, царица небесная! Тем временем тучи шведов растянулись, словно змея непомерной длины, которая подползла еще ближе. Видны уже были ее страшные кольца. Она то извивалась, то снова вытягивалась, то сверкала на свету стальной чешуей, то снова темнела и ползла, ползла, выплывая из отдаления. Вскоре глаза, глядевшие со стен, могли уже все различить. Впереди шла конница, за нею пехота; каждый полк вытянулся в длинный прямоугольник, над которым поднимался лес копий, образуя другой прямоугольник, поменьше; дальше, позади пехоты, влеклись пушки с жерлами, обращенными назад и опущенными к земле. Ленивые тела их, черные и желтые, зловеще сверкали на солнце; за ними тряслись на неровной дороге пороховые ящики и бесконечная вереница повозок с шатрами и военным снаряжением. Грозным и прекрасным было это зрелище боевого войска в походе; словно в устрашение ясногорцам текла перед ними за ратью рать. Но вот конница оторвалась от пехоты и артиллерии и помчалась рысью, покачиваясь, как волна, колеблемая ветром. Вскоре она разделилась на отряды, большие и маленькие. Одни из них поскакали к крепости, другие в погоне за добычей рассыпались в мгновение ока по окрестным деревушкам; иные, наконец, стали объезжать крепость, осматривать стены, изучать местность, занимать ближние строения. Отдельные всадники все время носились между крупными отрядами конницы и пехотой, давая знать офицерам, где можно расположить солдат. Конский топот и ржание, призывные крики, гул нескольких тысяч голосов и глухой стук орудий явственно долетали до слуха осажденных, которые все еще спокойно, как на представлении, стояли на стенах, глядя удивленными глазами на это шумное и беспорядочное движение вражеских войск. Наконец подошли и пехотные полки и стали рыскать вокруг крепости в поисках места получше, где можно было бы закрепиться. Тем временем конница ударила на Ченстоховку, прилегающий к монастырю фольварк, где никакого войска не было, одни только мужики позапирались в своих хатенках. Полк финнов, который дошел туда первым, яростно обрушился на безоружных мужиков. Их вытаскивали за волосы из хатенок, сопротивлявшихся просто приканчивали; всех остальных выгнали из фольварка; конница ударила на них и разогнала на все четыре стороны. Еще раньше у монастырских врат затрубил парламентер с призывом Миллера сдаться; но защитники, видевшие резню и зверства солдат в Ченстоховке, ответили орудийным огнем. Теперь, когда местные жители были изгнаны из всех близлежащих домов и строений и в них расположился враг, надо было в первую голову разрушить строения, чтобы шведы из-за прикрытия не могли наносить урон монастырю. Стены монастыря окутались дымом, будто борта корабля, окруженного в бурю разбойниками. Рев орудий потряс воздух, задрожали монастырские стены, зазвенели стекла в костеле и в домах. Огненные ядра, описывая зловещие дуги, белыми облачками летели на убежища шведов, ломали стропила, кровли, стены и тотчас столбы дыма поднимались там, куда они падали. Пламя обнимало постройки. Едва расположившись в них, шведы стремглав бросились вон и заметались, не зная, где укрыться. Смятение началось в их рядах. Солдаты откатывали еще не установленные пушки, чтобы спасти их от ядер. Миллер поразился: он никак не ждал такого приема и не думал, что на Ясной Горе могут быть такие пушкари. Тем временем приближалась ночь, надо было навести порядок в войске, и Миллер выслал трубача с просьбой о перемирии. Отцы охотно дали на это согласие. Однако ночью был сожжен еще один огромный амбар с большим запасом провианта, где стоял вестландский полк. Пламя так быстро обняло амбар, ядра так метко падали одно за другим, что вестландцы не успели унести ни мушкетов, ни пуль, которые тоже взорвались в огне, разметав далеко вокруг пылающие головни. Ночью шведы не спали, они укрепляли стан, насыпали батареи для орудий, наполняли землею плетеные, из ивняка, корзины. Как ни закален был солдат за многие годы войн и битв, как ни храбр и стоек по природе, однако невесело ждал он наступления нового дня. Первый день принес поражение. Монастырские орудия нанесли шведам такой большой урон, что военачальники совсем потерялись, – они решили, что войска окружили крепость без должной предосторожности и слишком близко подошли к крепостным стенам. Но и утро, даже если бы оно принесло шведам победу, не сулило им славы, ибо что могло значить взятие небольшой крепости и монастыря для покорителей стольких славных и стократ лучше укрепленных городов? Только жажда богатой добычи поддерживала шведов, однако трепет, с каким польские союзные хоругви подходили к преславной Ясной Горе, как-то передался и им, с той лишь разницей, что поляки трепетали при мысли о святотатстве, а шведы боялись какой-то непостижимой, недоступной их разуму силы, которую они называли общим именем чар. Верил в чары сам Бурхард Миллер, как же было не верить солдатам? Они тотчас заметили, что, когда Миллер подъезжал к костелу святой Барбары, конь под ним прянул внезапно, раздул храп, прижал уши и, тревожно фыркая, не хотел идти вперед. Старый генерал ничем не выдал своего страха; однако на следующий день он перевел на эту позицию князя Гессенского, а сам отошел с крупными орудиями к северной стороне монастыря, к деревне Ченстоховке. Там всю ночь рыли шанцы, чтобы утром ударить с валов по монастырю. Едва забрезжил свет, начался артиллерийский бой; однако на этот раз первыми заревели шведские пушки. Враг не надеялся пробить сразу бреши в стенах и пойти на приступ, он хотел только устрашить осажденных, засыпать ядрами костел и монастырь, разжечь пожары, вывести из строя орудия, перебить людей, внести смятение в ряды защитников. На монастырские стены снова вышел крестный ход, ибо ничто не воодушевляло так защитников, как зрелище святых даров и спокойно шествующих с ними монахов. Громом на гром, молнией на молнию отвечали монастырские орудия, насколько хватало огневой мощи, сил и дыхания в груди. Казалось, земля содрогается в самом своем основании. Что за минуты, что за зрелище для людей, – а таких было много в твердыне, – которые никогда в жизни не видели кровавого лика войны! Непрестанный рев, молнии и дым, вой ядер, разрезающих воздух, страшный хохот гранат, визг снарядов при ударе о мостовую, глухой гул при ударе о стены, звон разбитых стекол, взрывы фитильных бомб, свист их, треск и грохот настила, хаос, разрушение, ад… И все это время ни минуты отдыха, ни минуты передышки, чтобы вдохнуть воздух в полузадушенную дымом грудь, все новые стаи ядер, и в этом смятении пронзительные голоса со всех концов крепости, костела и монастыря: – Пожар! Воды! Воды! – На крыши с баграми! Ряден побольше, ряден! На стенах крики разгоряченных сраженьем солдат: – Выше орудие! Выше! Между домами! Огонь! Около полудня смертный бой разгорелся с новою силой. Казалось, когда уляжется дым, шведы на месте монастыря увидят лишь груды ядерных и гранатных осколков. Известковая пыль от оббитых ядрами стен уносилась вверх и, мешаясь с дымом, заслоняла свет. Ксендзы вышли с мощами, чтобы молитвою рассеять эту завесу, мешавшую защитникам. Прерывистым стал рев пушек и частым, как дыханье задохнувшегося крылатого змея. Внезапно на башне, вновь отстроенной после прошлогоднего пожара, раздались голоса труб, величественные звуки песнопенья. Они плыли с вершины, и слышно их было окрест, слышно повсюду, даже на шведских батареях. К звукам труб присоединились вскоре человеческие голоса, и среди рева, свиста и крика, грохота и грома мушкетов полились слова:   Пресвятая, преблагая, Богородица Мария!   Но тут взорвалось сразу десятка два гранат, и на мгновение слух поражен был треском крыш и стропил, криком: «Воды!» Но вот снова полилась песня:   Бога-сына, господина, Попроси и пошли Хлебный год, щедрый год.   Стоя на стене у пушки напротив деревни Ченстоховки, где была позиция Миллера и откуда шведы вели ураганный огонь, Кмициц отстранил менее искусного пушкаря и начал стрелять сам. На дворе стоял ноябрь, и день выдался холодный; но пан Анджей стрелял так усердно, что вскоре сбросил нагольную лисью шубу, сбросил жупан и остался в одних шароварах и рубахе. У людей, незнакомых с войною, сердца наполнялись отвагой при виде этого прирожденного солдата, которому все, что творилось кругом, – рев пушек, град пуль, разрушение и смерть, – казалось такой же привычной стихией, как саламандре огонь. Он брови супил, глаза его горели огнем, на щеках рдел румянец, и дикой радостью пылало лицо. Каждую минуту наклонялся он над орудием, весь поглощенный наводкой, весь охваченный пылом сражения, целился самозабвенно, наведя наконец пушку, кричал: «Огонь!» – и когда Сорока прикладывал фитиль, бежал на вал поглядеть и кричал оттуда: – Наповал! Наповал! Орлиным взором пронзал он тучу дыма и пыли; завидев где-нибудь сбившиеся в кучу шляпы или шлемы, тотчас крушил и рассеивал их метким огнем, как громом. Порою, когда разрушение было больше обычного, он разражался смехом. Ядра пролетали мимо и над головой, а он глазом не повел. Внезапно после выстрела взбежал на насыпь, впился глазами в даль и крикнул: – Мы пушку разбили! Только три теперь ревут! До полудня он и духу не перевел. Пот заливал ему лоб, от рубахи шел пар, все лицо было в саже, глаза сверкали. Сам Петр Чарнецкий дивился его меткости и в перерывах повторял: – Война тебе не внове! Сразу видно! Где это ты так научился? В третьем часу на шведской батарее умолкла вторая пушка, разбитая метким выстрелом Кмицица. Оставшиеся две, шведы через некоторое время скатили с насыпи. Видно, решили, что эту батарею удержать нельзя. Кмициц вздохнул с облегчением. – Отдохни! – сказал ему Чарнецкий. – Ладно! Есть хочу, – ответил рыцарь. – Сорока, дай чего-нибудь! Старый вахмистр справился мигом. Он принес водки в жестяной кружке и вяленой рыбы. Кмициц стал с жадностью есть, то и дело поднимая глаза и глядя, как на ворон, на пролетавшие мимо гранаты. А летело их много, и притом не со стороны деревни Ченстоховки, а вовсе с противоположной, это они перелетали через костел и монастырь. – Плохи у них пушкари, слишком высока наводка, – сказал пан Анджей, не переставая есть. – Посмотрите, опять перелет, все ядра на нас летят! Слушал его молодой послушник, семнадцатилетний паренек, который только поступил в монастырь. Он перед этим все подносил ядра и не уходил, хотя войну видел впервые и от страха у него поджилки тряслись. Видя спокойствие Кмицица, он трепетал от восторга и теперь, услышав эти слова, невольно прижался к нему, точно желая найти защиту под крылом столь могучего рыцаря. – Неужто они могут попасть в нас с той стороны? – спросил он. – Отчего же нет? – ответил пан Анджей. – Что, милый, испугался? – Милостивый пан, – дрожа, ответил послушник, – я слыхал, что на войне страшно, но никак не думал, что может быть так страшно! – Ну, не всякого пуля берет, а то бы и людей не осталось на свете, матери не успели бы народить. – Больше всего я боюсь этих огненных ядер, этих гранат. Почему они рвутся с таким треском? Матерь божия, спаси и помилуй! И почему так страшно калечат людей? – А я вот растолкую тебе, голубь ты мой, ты сразу и поймешь. Ядро это железное, в середине полое, начинено порохом. В одном месте у него просверлено очко, а в очке трубка сидит, бумажная, а то и деревянная. – Иисусе Назарейский! Трубка сидит? – Да! А в трубке клок пакли, пропитанный серой, он-то при выстреле и загорается. Граната трубкой должна на землю упасть, чтобы в середину ядра ее вбить, тогда огонь дойдет до пороха и разорвет снаряд. Много гранат падает и не на трубку, но это ничего, – коль огонь дойдет до пороха, граната все равно взорвется… Вдруг Кмициц протянул руку и быстро произнес: – Смотри, смотри! Вон туда! Вот тебе и пример! – Иисусе Христе! Дева Мария! – крикнул послушник, увидев летящую прямо на них гранату. Между тем граната шлепнулась на раскат и, шипя и поднимая пыль, заскакала по мостовой, а за нею потянулась струйка голубого дыма; перевернувшись раз, другой, граната подкатилась к самой стене, упала на кучу мокрого песка, насыпанную до самого палисада, и, совсем потеряв силу, осталась лежать неподвижно. К счастью, она упала трубкой вверх; но клок, видно, не погас, так как тотчас взвился дым. – На землю! Падай ничком! – закричали испуганные голоса. – На землю! На землю! Но Кмициц в ту же минуту соскользнул по куче песка вниз, молниеносным движением ухватил трубку, дернул ее, вырвал из очка и, подняв руку с пылающим клоком, закричал: – Вставайте! Все равно что собаке зубы вырвал! Сейчас она и мухи не убьет! С этими словами он ткнул ногой корпус гранаты. Все замерли, увидев этот геройский подвиг; некоторое время никто слова не мог вымолвить, наконец Чарнецкий крикнул: – Безумец! Ведь если бы она взорвалась, ни синь пороха от тебя не осталось бы! Но пан Анджей разразился таким неподдельным смехом, что зубы блеснули у него, как у волка. – Небось порох остался бы! А разве он нам не нужен? Начинили бы ядра, и я бы еще после смерти набил шведов! – Чтоб тебя громом убило! И где в тебе страх? Молодой послушник сложил руки и с немым восторгом смотрел на Кмицица. Но подвиг рыцаря видел и ксендз Кордецкий, который как раз направлялся к ним. Он приблизился, обеими руками обнял голову пана Анджея, затем благословил его. – Такие не сдадут Ясной Горы! – сказал он. – Но я запрещаю тебе подвергать опасности свою жизнь, она нужна нам. Пальба уже стихает, и враг уходит с поля битвы; возьми же эту гранату, высыпь из нее порох и отнеси ее богоматери. Милей будет ей этот дар, чем все жемчуга и самоцветы, что ты подарил ей! – Отец! – воскликнул растроганный Кмициц. – Ну что тут такого! Да я для пресвятой девы… Нет, слов у меня не хватает! Да я муку, смерть готов принять! Я не знаю, что готов совершить, только бы послужить ей! И слезы блеснули на глазах пана Анджея, а ксендз Кордецкий сказал: – Иди же к ней с этими слезами, покуда они не обсохли! Ниспошлет она тебе свое благословение, успокоит тебя, утешит, честью и славой увенчает! С этими словами он взял пана Анджея под руку и повел в костел; Чарнецкий некоторое время смотрел им вслед, а затем сказал: – Много видал я на своем веку храбрецов, которые ни во что не ставили pericula; но этот литвин сущий ч… Тут пан Петр ударил себя по губам, чтобы черным словом не обмолвиться в святыне.  ГЛАВА XV   Артиллерийская перестрелка не мешала монахам вести переговоры. Святые отцы положили всякий раз прибегать к ним, чтобы обмануть неприятеля и, протянув время, дождаться какой-нибудь помощи или хотя бы наступления суровой зимы. Миллер же по-прежнему был уверен, что они просто хотят выторговать более выгодные условия. Вечером, после той пальбы, он снова послал к монахам полковника Куклиновского с предложением сдаться. Приор показал Куклиновскому охранную грамоту и сразу заставил его замолчать. Но у Миллера был более поздний приказ короля о занятии Болеславья, Велюня, Кшепиц и Ченстоховы. – Отнесите им этот приказ, – сказал он полковнику, – думаю, теперь они не найдут больше уловок. Однако он ошибся. Ксендз Кордецкий заявил, что коль уж в приказе упомянут город Ченстохова, что ж, пусть генерал к вящей своей славе его занимает, он может быть уверен, что никаких препятствий монастырь ему в том чинить не станет; но Ченстохова это не Ясная Гора, а она в приказе не упомянута. Услышав этот ответ, Миллер понял, что имеет дело с дипломатами, более искушенными, чем он: это ему не хватило разумных доводов, остались одни пушки. Однако ночь еще длилось перемирие. Шведы усердно возводили более сильные укрепления, ясногорцы проверяли, нет ли где повреждений после вчерашней пальбы, и, к своему удивлению, не обнаружили их. Кое-где обрушились крыши и стропила, кое-где валялись куски сбитой штукатурки – вот и весь урон. Убитых не было, никто не был даже изувечен. Обходя стены, ксендз Кордецкий с улыбкою говорил солдатам: – Вот видите, не так страшен враг и его бомбарды, как о них говорили. После богомолья часто бывает больше повреждений. Хранит нас господь бог, и десница его нас бережет, надо только выстоять, и мы узрим еще большие чудеса! Пришло воскресенье, праздник введения. Служба шла без помех, так как Миллер ждал окончательного ответа, который монахи обещали прислать после полудня. Тем временем, памятуя слова Писания о том, что израильтяне для устрашения филистимлян обносили ковчег вокруг стана, монахи снова пошли крестным ходом со святыми дарами. Письмо они отослали во втором часу, но и на этот раз сдаться не согласились, а подтвердили лишь ответ, который был дан Куклиновскому: костел и монастырь называются, мол, Ясной Горой, а город Ченстохова к монастырю не принадлежит. «Потому слезно просим вашу милость, – писал ксендз Кордецкий, – благоволите в мире оставить нашу братию и наш костел, сей престол господень и обитель пресвятой богородицы, дабы и впредь возносилась в нем хвала богу и могли мы молить всемогущего о ниспослании здравия и благоденствия всепресветлейшему королю. А покуда мы, недостойные, принося вам нашу просьбу, поручаем себя милосердию вашему и на доброту вашу и впредь уповаем…» При чтении этого письма присутствовали: Вжещович, Садовский, Горн, правитель кшепицкий, де Фоссис, славный инженер, наконец, князь Гессенский, человек молодой и весьма надменный, который, хоть и был в подчинении у Миллера, однако любил показать ему свое превосходство. Он язвительно улыбнулся и повторил с ударением последние слова: – «На доброту вашу уповаем»… Так монахи приговаривают, когда ходят со сбором на церковь, генерал. Я, господа, задам вам один только вопрос: что монахи лучше делают – просят или стреляют? – И верно! – заметил Горн. – За первые дни мы потеряли столько людей, что и в доброй сече столько не потеряешь! – Что до меня, – продолжал князь Гессенский, – то деньги мне не нужны, слава тоже, а ноги в этих хатенках я отморожу. Какая жалость, что не пошли мы в Пруссию: богатый край, веселый, и города один другого лучше. Миллер, который действовал всегда скоропалительно, но был страшным тугодумом, только в эту минуту понял смысл письма. – Монахи смеются над нами, господа! – сказал он, побагровев. – Намерения у них такого не было, но получается, что так! – ответил Горн. – Тогда к орудиям! Мало им было вчерашнего! Приказы вмиг разлетелись по всем шведским линиям. Шанцы окутались синим дымом, монастырь тотчас ответил сильной пальбой. Однако на этот раз шведские орудия были наведены лучше и нанесли больший ущерб. Сыпались бомбы, чиненные порохом, за которыми тянулась грива пламени. Бросали шведы и пылающие факелы, и клочья пакли, пропитанной смолою. Как порой станицы журавлей, устав от долгого лёта, усеивают высокие холмы, так рои этих огненных посланцев усеивали купол костела и деревянные крыши строений. Все, кто не принимал участия в бою, кто не был при орудиях, был на крыше. Одни черпали из колодцев воду, другие поднимали на веревках ведра, третьи тушили пожар мокрыми ряднами. Кое-где бомбы, пробив крышу, падали на чердаки, и дома мгновенно наполнялись запахом гари. Но и на чердаках стояли защитники с бочками воды. Самые тяжелые бомбы пробивали даже потолки. Несмотря на нечеловеческие усилия, несмотря на бдительность, казалось, что пламя рано или поздно охватит весь монастырь. Кучи факелов и пакли, сбитых кольями с крыш, пылали у стен. Окна трескались от огня, а женщины и дети, запертые в домах, задыхались от дыма и жара. Не успевали люди погасить одни бомбы, не успевала стечь с кровель вода, как летели новые тучи пылающих ядер, горящих тряпок, искры бушующего огня. Весь монастырь обняло пламя, словно небо разверзлось над ним и тысячи молний обрушились на него; однако он горел, но не сгорал, пылал, но не обращался в пепел; мало того, в этом море огня он запел, как некогда отроки в пещи огненной. Это с башни, как и накануне, под звуки труб полилась песнь. Для людей, которые стояли на стенах у орудий и каждую минуту могли думать, что за спиной у них все уже пылает и рушится, эта песнь была как целительный бальзам: непрестанно и неустанно возвещала она, что монастырь стоит, что костел стоит, что огонь не победил их усилий. Отныне вошло в обычай звуками песнопений умерять скорбь осажденных и женские уши ласкать ими, дабы не слышали они страшных криков разъяренных солдат. Но и на шведский стан эта песнь и эта музыка произвели немалое впечатление. Солдаты на шанцах внимали им сперва с удивлением, потом с суеверным страхом. – Как? – говорили они между собою. – Мы бросили на этот курятник столько огня и железа, что не одна могучая твердыня поднялась бы уже с пеплом и дымом на воздух, а они себе весело поют и играют? Что за знак? – Чары! – отвечали одни. – Ядра не берут тамошних стен. Гранаты катятся с крыш, точно мы караваи хлеба швыряем. Чары! Чары! – повторяли солдаты. – Ничего хорошего нас здесь не ждет. Начальники готовы были даже приписать этим звукам какой-то таинственный смысл. Лишь некоторые все истолковали иначе, и Садовский с умыслом сказал так, чтобы его услышал Миллер: – Видно, неплохо им там, коли так веселятся. Ужели зря извели мы столько пороху… – Которого у нас не так уж много осталось, – подхватил князь Гессенский. – Зато вождь у нас Полиорцетес, – прибавил Садовский таким тоном, что трудно было понять, смеется он над Миллером или хочет польстить ему. Но тот решил, видно, что это насмешка, и закусил ус. – А вот поглядим, будут ли они еще петь через час! – сказал он, обращаясь к своему штабу. И приказал удвоить огонь. Однако пушкари, выполняя приказ, переусердствовали. Второпях они слишком высоко наводили орудия, и ядра снова стали перелетать. Некоторые, пронесясь над костелом и монастырем, долетали до противоположных шведских шанцев, крушили там настилы, раскидывали корзины с землей, убивали людей. Прошел час, другой. С костельной башни по-прежнему лилась торжественная музыка. Миллер стоял с подзорной трубой в Ченстохове. Долго смотрел. Присутствующие заметили, что у генерала все больше дрожит рука, в которой он держит трубу, наконец он повернулся и крикнул: – Выстрелы не приносят костелу никакого вреда! Дикий, неукротимый гнев обуял старого воителя. Он швырнул на землю трубу, так что она разлетелась вдребезги. – Я сбешусь от этой музыки! – рявкнул он. В эту минуту к нему подскакал инженер де Фоссис. – Генерал! – крикнул он. – Подкоп рыть нельзя. Под слоем земли камень. Нам нужны горные работники. Миллер выругался, но не успел он кончить проклятье, как подскакал офицер с ченстоховского шанца и, отдав честь, сказал: – Разбита самая большая пушка! Прикажете привезти из Льготы другую? Огонь и в самом деле несколько ослаб, а музыка звучала все торжественней. Не ответив офицеру ни слова, Миллер уехал к себе на квартиру. Однако он не отдал приказа остановить бой. Принял решение измотать осажденных. Ведь в крепости не было и двух сотен гарнизона, а он располагал свежими силами на смену. Наступила ночь, орудия ревели, не умолкая; однако и монастырские живо им отвечали, пожалуй, живее, чем днем, так как шведы своими залпами указывали им готовую цель. Бывало и так, что шведские солдаты не успевали рассесться у костра с подвешенным котелком, как из темноты, словно ангел смерти, прилетал вдруг монастырский снаряд. Снопы искр взвивались над разметанным костром, солдаты разбегались с дикими воплями и либо искали укрытия у товарищей, либо блуждали во мраке, озябшие, голодные, перепуганные. Около полуночи огонь с монастырских стен настолько усилился, что на расстоянии пушечного выстрела нечего было и думать разжечь костер. Казалось, осажденные языком орудий говорят врагам: «Хотите нас измотать? Попробуйте! Мы сами вас вызываем!» Пробило час ночи, два. Пошел мелкий дождь, кроя землю холодной, пронизывающей мглой, которая то уносилась столбами ввысь, то перекидывалась арками, рдея от огня. Сквозь эти удивительные арки и столбы проступали по временам грозные очертания монастыря и, меняясь на глазах, то казались выше, чем обыкновенно, то словно тонули в бездне. От шанцев и до самых стен воздвигались из мрака и мглы зловещие своды, под которыми, неся смерть, пролетали пушечные ядра. Порой все небо над монастырем яснело, словно озаренное молнией. Тогда высокие стены и башни явственно выступали из тьмы, а там снова гасли. Угрюмо, с суеверным страхом смотрели солдаты на эту картину. То и дело кто-нибудь из них толкал локтем соседа и шептал: – Видал? Монастырь то появится, то опять пропадет. Нечистая это сила! – Я кое-что получше видал! – говорил другой. – Мы целились из той самой пушки, которую у нас разнесло, и тут вся крепость заходила вдруг ходуном, затряслась, точно кто на канате стал ее то вверх поднимать, то вниз опускать. Попробуй возьми ее на прицел, попади! Солдат швырнул орудийный банник и через минуту прибавил: – Не выстоять нам тут! Не понюхать нам ихних денежек! Брр! Холодно! У вас там лагунка со смолой, разожгите, хоть руки погреем! Один из солдат стал разжигать смолу пропитанными серой нитками. Разжег сперва ветошку, затем начал медленно погружать ее в смолу. – Погасить огонь! – послышался голос офицера. Но в то же мгновение раздался свист снаряда, затем короткий, внезапно оборвавшийся вскрик, и огонь погас. Ночь принесла шведам тяжелые потери. Много народу погибло у костров; солдаты разбежались, некоторые полки в смятении так и не собрались до самого утра. Осажденные, словно желая доказать, что они не нуждаются в сне, вели все более частый огонь. Заря осветила на стенах измученные лица, бледные от бессонной ночи, но оживленные. Ксендз Кордецкий ночь напролет лежал ниц в костеле, а как только рассвело, появился на стенах, и слабый его голос раздавался у пушек, на куртинах, у врат: – Бог дал день, чада мои! Да будет благословенно небесное светило! Нет повреждений ни в костеле, ни в домах. Огонь потушен, и никто не утратил жизни. Пан Мосинский, огненный снаряд упал под колыбель твоего младенца и погас, не причинив ему никакого вреда. Возблагодари же пресвятую богородицу и послужи ей! – Да будет благословенно имя ее! – ответил Мосинский. – Служу как могу. Приор направил стопы свои дальше. Уже совсем рассвело, когда он подошел к Чарнецкому и Кмицицу. Кмицица он не увидел, тот перелез на другую сторону стены, чтобы осмотреть настил, немного поврежденный шведским ядром. Ксендз тотчас спросил: – А где Бабинич? Уж не спит ли? – Это чтоб я да спал в такую ночь! – ответил пан Анджей, громоздясь на стену. – Что, у меня совести нет! Лучше недреманным стражем быть у пресвятой богородицы! – Лучше, лучше, верный раб! – ответил ксендз Кордецкий. Но в эту минуту пан Анджей увидел блеснувший вдали шведский огонек и тотчас крикнул: – Огонь там! Огонь! Наводи! Выше! По собакам! При виде такого усердия улыбнулся ксендз Кордецкий, как архангел, и вернулся в монастырь, чтобы прислать утомленным солдатам вкусной пивной похлебки, приправленной сыром. Спустя полчаса появились женщины, ксендзы и костельные нищие, неся дымящиеся горшки и жбаны. Мигом подхватили их солдаты, и вскоре на всех стенах слышно было только, как смачно они хлебают да знай похваливают суп. – Не обижают нас на службе у пресвятой богородицы! – говорили одни. – Шведам похуже! – говорили другие. – Нелегко им было нынче ночью сварить себе горячего, а на следующую – еще хуже будет! – Поделом получили, собаки! Пожалуй, днем дадут отдохнуть и себе и нам. Верно, и пушчонки их поохрипли, вишь, надсаживаются! Но солдаты ошиблись, день не принес им отдыха. Когда утром офицеры явились к Миллеру с донесением о том, что ночная пальба ничего не дала, что, напротив, сами шведы понесли значительный урон в людях, генерал рассвирепел и приказал продолжать огонь. – Устанут же они в конце концов! – сказал он князю Гессенскому. – Пороху мы потратили пропасть, – заметил офицер. – Но ведь и они его тратят? – У них, наверно, неистощимый запас селитры и серы, а уж угля мы им сами подбавим, – довольно один домишко поджечь. Ночью я подъезжал к стенам и даже в грохоте пальбы явственно расслышал шум мельницы, – молоть они могли только порох. – Приказываю до захода солнца стрелять так же, как вчера. Ночью отдохнем. Посмотрим, не пришлют ли они послов. – Ваша милость, известно ли вам, что они послали к Виттенбергу? – Известно. Пошлю и я за тяжелыми кулевринами. Коль нельзя будет устрашить монахов или поджечь монастырь, придется пробивать брешь. – Вы надеетесь, что фельдмаршал одобрит осаду? – Фельдмаршал знал о моем намерении и ничего не сказал, – резко ответил Миллер. – Коль меня по-прежнему будут преследовать неудачи, он меня не похвалит, осудит и всю вину не замедлит свалить на меня. Король примет его сторону, я это знаю. Немало уж натерпелся я от сварливого нрава нашего фельдмаршала, точно моя это вина, что его, как говорят итальянцы, mal francese[191] снедает. – В том, что он на вас свалит всю вину, я не сомневаюсь, особенно, когда обнаружится, что Садовский был прав. – Что значит «прав»? Садовский так заступается за этих монахов, точно он у них на жалованье! Что он говорит? – Он говорит, что эти залпы прогремят на всю страну, от Балтики до Карпат. – Пусть тогда милостивый король прикажет спустить шкуру с Вжещовича, а я пошлю ее в дар монахам, – ведь это он настоял на осаде. Миллер схватился тут за голову. – Но кончать надо любой ценой! Что-то мне сдается, что-то говорит мне, что пришлют они ночью кого-нибудь для переговоров. А покуда огня! Огня! Так прошел еще один день, похожий на вчерашний, полный грохота, дыма и пламени. Много еще таких дней должно было пролететь над Ясной Горой. Но осажденные тушили пожары и стреляли с не меньшим мужеством. Половина солдат уходила на отдых, другая половина была на стенах у орудий. Люди начали привыкать к неумолчному реву, особенно когда убедились, что большого урона враг им не наносит. Менее искушенных укрепляла вера; к тому же среди защитников крепости были старые солдаты, знакомые с войной, для кого служба была ремеслом. Они ободряли крестьян. Сорока снискал себе большое уважение, ибо, проведя большую часть жизни на войне, он так привык к грохоту, как старый шинкарь привыкает к пьяным крикам. Вечером, когда пальба затихала, он рассказывал товарищам об осаде Збаража. Сам он там не был, но знал все доподлинно из рассказов солдат, которые пережили осаду. – Столько, – рассказывал он, – набежало туда казаков, татарвы да турок, что одних куховаров было больше, нежели тут у нас шведов. И все-таки наши не дались им. Да и то надо сказать, что бесы тут не имеют силы, а там они только по пятницам, субботам да воскресеньям не помогали разбойникам, а во все прочее время пугали наших по целым ночам. Посылали на валы смерть, и она являлась солдатам, чтоб пропала у них охота сражаться. Я об этом от такого солдата знаю, который сам ее видал. – Смерть видал? – спрашивали крестьяне, сбившись толпой около вахмистра. – Собственными глазами! Шел это он от колодца, который они рыли, потому воды им не хватало, а прудовая была вонючая. Идет это он, идет, глянь – навстречу кто-то в черном покрывале. – В черном, не в белом? – В черном, на войне она в черном ходит. Смеркалось! Подошел солдат. «Кто там?» – спрашивает. Она – молчок. Потянул он за покрывало, смотрит: скелет: «Ты чего тут?» – «Я, – говорит она, – смерть и приду за тобой через неделю». Подумал солдат, плохо дело. «Почему же это, говорит, только через неделю? Раньше нельзя?» А она ему: «Раньше я тебе ничего сделать не могу, нельзя, такой приказ». Солдат себе думает: «Никуда не денешься! Но коль она мне сейчас ничего не может сделать, дай я хоть вымещу ей за себя». Закрутил он ее в покрывало и давай костями об камни молотить! Она в крик, просит: «Через две недели приду!» – «Шалишь!» – «Через три, четыре, через десять недель приду, после осады, через год, через два, через пятнадцать лет!» – «Шалишь!» – «Через пятьдесят лет приду!» Смекнул солдат, что ему уже пятьдесят. «Пожалуй, думает довольно будет!» Отпустил он ее. А сам жив, здоров и по сию пору. В бой как в пляс идет, все ему нипочем! – Испугайся он, тут бы ему и конец? – Нет ничего хуже, чем смерти бояться! – с важностью ответил Сорока. – Солдат этот и другим добро сделал, так ее излупил, так ее умучил, что три дня худо ей было, и потому никто в стане не был убит, хоть и делали вылазку. – А мы не выйдем как-нибудь к шведам? – Не наша это забота, – ответил Сорока. Услышав эти последние слова, Кмициц, который стоял неподалеку, хлопнул себя по лбу. Поглядел на шведские шанцы. Ночь уж была. На шанцах уже добрый час стояла мертвая тишина. Усталые солдаты спали, видно, у пушек. Далеко, на расстоянии двух пушечных выстрелов, мерцали кое-где огоньки; но около шанцев царил непроглядный мрак. – Им ведь невдомек, и в голову такое не придет, и в мыслях такого не будет! – шепнул про себя Кмициц. И направился прямо к Чарнецкому, который, сидя у лафета, перебирал четки и стучал озябшими ногами. – Холодно, – сказал он, увидев Кмицица, – и голова тяжелая от этого грохота, – ведь уже два дня и ночь палят без перерыва. В ушах звенит. – Как же не звенеть, когда такой стон стоит! Но сегодня мы отдохнем. Уснули шведы крепко. Как медведя в берлоге, можно их обложить. Не знаю, проснутся ли даже от ружейной стрельбы. – О! – поднял голову Чарнецкий. – О чем это ты думаешь? – О Збараже думаю, о том, что вылазками осаженные не раз наносили разбойникам жестокий урон. – А у тебя, как у волка ночью, все кровь на уме? – Ну прошу тебя, давай сделаем вылазку! Людей порубим, пушки загвоздим. Они там не чают беды. Чарнецкий вскочил. – То-то завтра взбеленятся! Они, может, думают, что совсем нас напугали и мы только о сдаче и помышляем. Вот и будет им наш ответ. Клянусь богом, замечательная мысль, и дело настоящее, достойное рыцарей! И как мне это в голову не пришло! Надо только ксендзу Кордецкому сказать. Он тут всем правит! Они пошли к приору. Тот в советном покое держал совет с серадзским мечником. Услышав шаги, поднял голову и, отодвигая свечу, спросил: – Кто там? Не с вестями ли? – Это я, Чарнецкий, – ответил пан Петр. – Со мной Бабинич. Не спится нам что-то обоим, страх как хочется шведов пощупать. Отец, горячая голова этот Бабинич, все ему неймется. Не сидится на месте, не сидится, уж очень хочется выйти за валы, к шведам в гости, поспрошать, все так же они будут завтра стрелять или, может, дадут нам и себе передышку? – Как? – с нескрываемым удивлением спросил ксендз Кордецкий. – Бабинич хочет выйти из крепости? – Не один, не один! – поспешил ответить пан Петр. – Со мной да с полусотней солдат. Шведы, сдается, спят в шанцах как убитые: огня не видать, стражи не видать. Уж очень они уверены в нашей слабости. – Пушки загвоздим! – с жаром прибавил Кмициц. – Нуте-ка дайте мне сюда этого Бабинича! – воскликнул мечник. – Я его обнять хочу! Жало у тебя свербит, шершень ты этакий, рад бы и ночью жалить. Большое вы дело задумали, много оно может дать. Одного нам господь литвина послал, зато уж лют, зато зубаст. Я ваше намерение одобряю, и никто вас тут не заругает, я сам готов с вами идти! Ксендз Кордецкий поначалу просто в ужас пришел, так он боялся кровопролития, особенно когда не подвергалась опасности его собственная жизнь, но, пораздумав, решил, что дело это достойное защитников девы Марии. – Дайте мне помолиться! – сказал он. И, преклонив колена перед образом богоматери и воздев руки, молился с минуту времени, наконец поднялся с просветленным лицом. – Помолитесь теперь вы, а там и ступайте! Через четверть часа все четверо вышли на улицу и направились на стены. Шанцы спали в отдалении. Ночь была очень темная. – Сколько же человек хочешь ты взять? – спросил у Кмицица ксендз Кордецкий. – Я? – удивился пан Анджей. – Я тут не начальник и местности не знаю так, как пан Чарнецкий. Я с саблей пойду, а людей пусть пан Чарнецкий ведет и меня вместе со всеми. Я бы только хотел, чтобы мой Сорока пошел, он лихой рубака! Понравился этот ответ и Чарнецкому и приору, который усмотрел в нем явный знак смирения. Все тотчас усердно принялись за дело. Отобрали людей, приказали им соблюдать полную тишину и стали вынимать из лаза в стене бревна, камни и кирпичи. На это ушло около часу. Наконец проход был готов, и люди стали нырять в узкую щель. При них были сабли, пистолеты, кое у кого ружья, а у мужиков косы, насаженные на ребро, – оружие для них самое привычное. Очутившись по ту сторону стены, посчитали, все ли на месте. Чарнецкий встал в голове отряда, Кмициц в хвосте, и все тихо двинулись вдоль вала, затаив дыхание, как волки, крадущиеся к овчарне. Но порою звякали, стукнувшись, косы, камень скрипел под ногой, и по этим звукам можно было узнать, что отряд подвигается вперед. Спустившись с горы, Чарнецкий остановился. У подножия ее, совсем недалеко от шанцев, он оставил часть людей под начальством венгерца Янича, старого, видавшего виды солдата, и велел им залечь, а сам взял немного правей и повел свой отряд дальше уже побыстрее, так как под ногами был мягкий грунт и шагов не было слышно. Он принял решение обойти шанец, ударить на спящих шведов с тыла и гнать их к монастырю на людей Янича. Эту мысль подал ему Кмициц; идя теперь рядом с Чарнецким с саблей в руке, пан Анджей шептал: – Шанец, наверно, выдвинут так, что между ним и главным станом пустое место. Стража, коль они ее поставили, не позади шанца стоит, а впереди, стало быть, мы их свободно обойдем и ударим с той стороны, откуда они меньше всего ждут нападения. – Ладно, – ответил Чарнецкий, – ни один швед не должен уйти живым. – Коли кто окликнет нас, когда мы будем входить, – продолжал пан Анджей, – позволь мне ответить. Я по-немецки, как по-польски, болтаю, вот они и подумают, что это кто-нибудь из стана пришел, от генерала. – Только бы стражи не было позади. – А коль и будет, мы окликнем шведов и сразу на них бросимся. Они ахнуть не успеют, а мы уже будем сидеть у них на плечах. – Пора сворачивать, уж виден конец вала, – сказал Чарнецкий. Он повернулся и тихо сказал: – Направо, направо! Солдаты в молчании стали сворачивать направо. Тут луна чуть посеребрила край тучи, стало светлей. Солдаты увидели пустое пространство позади вала. Стражи, как и предполагал Кмициц, на всем этом пространстве не было никакой, да и зачем было шведам расставлять караулы между собственными шанцами и главной силой, стоявшей чуть подальше. Самому проницательному военачальнику не могло бы прийти в голову, что с той стороны может грозить какая-нибудь опасность. – А теперь тсс! – сказал Чарнецкий. – Уже видны шатры. – И в двух горит свет. Там еще не спят. Верно, офицеры. – Сзади подступ должен быть поудобней. – Ясное дело, – ответил Кмициц. – Оттуда накатывают орудия и проходят войска. О, вот уже и вал. Смотрите теперь, чтоб не звякнуть оружием. Они дошли до горки, аккуратно насыпанной позади шанца. Там стоял ряд артиллерийских ящиков. Но подле ящиков не было никого, и миновав их, они без труда стали взбираться на шанец; подъем, как они и думали, был пологий и хорошо укатанный. Так они дошли до самых шатров и остановились, держа наготове оружие. В двух шатрах и в самом деле мерцал огонек, и Кмициц, перемолвясь двумя словами с Чарнецким, сказал: – Я сперва пойду к тем, которые не спят. Ждите теперь моего выстрела, а тогда – на них! С этими словами он двинулся к шатрам. Успех вылазки был обеспечен, поэтому пан Анджей и не старался идти особенно тихо. Он миновал несколько шатров, погруженных во мрак; никто не проснулся, никто не спросил: «Кто идет?» Ясногорские солдаты слышали скрип его смелых шагов и биение собственных сердец. Он дошел до освещенного шатра, поднял полог и, войдя, остановился с пистолетом в руке и саблей, спущенной на цепочке. Остановился он потому, что его ослепил огонь: на полевом столе стоял подсвечник, в котором ярко пылали шесть свечей. За столом, склонившись над планами, сидели три офицера. Один из них, тот, что сидел посредине, так пристально разглядывал их, что длинные его волосы упали на белые листы. Заметив, что кто-то вошел, он поднял голову и спокойно спросил: – Кто там? – Солдат, – ответил Кмициц. Тут повернули головы и два других офицера. – Что за солдат? Откуда? – спросил первый. Это был инженер де Фоссис, главный руководитель осадных работ. – Из монастыря, – ответил Кмициц. В голосе его прозвучала страшная угроза. Де Фоссис внезапно поднялся и прикрыл ладонью глаза. Кмициц стоял выпрямившись, недвижимый, как призрак, только лицо его, грозное, ястребиное, говорило о внезапно нависшей опасности. Но у де Фоссиса молнией промелькнула мысль, что это, быть может, беглец из монастыря, и он еще раз спросил, но уже с беспокойством: – Чего тебе надо? – Вот чего! – крикнул Кмициц. И выстрелил из пистолета прямо ему в грудь. Тут же на шанце раздались страшные крики и пальба. Де Фоссис рухнул, как сосна, сраженная громом, другой офицер бросился на Кмицица со шпагой, но тот полоснул его саблей между глаз так, что клинок заскрежетал от удара о кость; третий офицер решил спастись бегством и нырнул под парус шатра, но Кмициц подскочил к нему, ногой наступил на спину и пригвоздил острием к земле. Тихая ночь обратилась между тем в кромешный ад. Дикие крики: «Бей! Коли! Руби!» – смешались со стонами и пронзительными воплями шведов, звавших на помощь. Обезумев от ужаса, люди выбегали из шатров, не зная, куда броситься, в какую сторону бежать. Одни солдаты, не сообразив сразу, откуда совершено нападение, мчались прямо на ясногорцев и гибли от сабель, кос и секир, не успев даже крикнуть: «Пардон!» Другие в темноте кололи шпагами своих же товарищей; иные, безоружные, полуодетые, без шляп, поднимали руки вверх и замирали на месте, или, наконец, падали наземь посреди опрокинутых шатров. Горсточка солдат пыталась обороняться; но ослепшая толпа увлекла их за собой, смяла и растоптала. Стоны умирающих, раздирающие душу мольбы о пощаде усиливали замешательство. Когда наконец стало ясно, что нападение совершено не со стороны монастыря, а с тылу, со стороны шведских войск, дикая ярость овладела шведами. Они, видно, решили, что на них внезапно напали польские союзные хоругви. Толпы пехоты, спрыгивая с вала, устремились к монастырю, точно пытаясь найти укрытие в его стенах. Но тут раздались новые крики – это шведы наткнулись на солдат венгерца Янича, которые приканчивали их у самых стен крепости. Между тем ясногорцы, рубя, коля и топча шведов в стане, дошли до пушек. Часть солдат мгновенно бросилась к ним с гвоздями, остальные продолжали сеять смерть в рядах противника. Мужики, которые в открытом поле не смогли бы устоять против обученных шведских солдат, кучками бросались на целые толпы шведов. Отважный полковник Горн, правитель кшепицкий, попытался собрать своих разбежавшихся солдат; бросившись за угол шанца, он стал звать их в темноте и размахивать шпагой. Шведы узнали своего полковника и кинулись было к нему; но на плечах противника и вместе с ним набежали поляки, которых в темноте трудно было отличить от своих. Внезапно раздался страшный свист косы, и голос Горна внезапно смолк. Кучка солдат бросилась врассыпную, как от гранаты. Кмициц, Чарнецкий и с ними человек двадцать солдат ринулись на шведов и изрубили всех до последнего человека. Шанец был взят. В главном шведском стане уже трубили тревогу. Но тут заговорили ясногорские пушки, и со стен полетели огненные снаряды, чтобы осветить дорогу возвращающемуся отряду. Люди шли, задыхаясь от усталости, все в крови, как волки, которые, прирезав в овчарне овец, уходят, заслышав голоса стрелков. Чарнецкий шагал впереди. Кмициц замыкал поход. Через полчаса они нашли людей Янича; но венгерец не ответил на зов, – он один поплатился жизнью за вылазку: собственные солдаты застрелили его из ружья, когда он гнался за шведским офицером. При отблесках пламени, под рев пушек входили в монастырь солдаты. У прохода их встречал ксендз Кордецкий; он считал людей по мере того, как головы их показывались в щели. Недосчитался он одного только Янича. За ним тотчас ушли два человека, через полчаса они принесли мертвого венгерца, – ксендз Кордецкий хотел с почестями предать земле его прах. Раз прерванная ночная тишина уже не наступила до утра. На стенах ревели пушки, а в шведском стане царило крайнее замешательство. Не зная толком, какой урон они понесли, не представляя себе, откуда мог напасть противник, шведы бежали из шанцев, расположенных ближе к монастырю. Целые полки в ужасном смятении блуждали до самого утра, часто принимая своих за чужих и стреляя друг в друга. Даже в главном стане солдаты и офицеры покинули шатры и всю эту ужасную ночь провели под открытым небом, ожидая, когда же она кончится. Тревожные слухи носились по стану. Кто толковал, что это к осаждению пришло подкрепление, кто твердил, что все ближайшие шанцы захвачены врагом. Миллер, Садовский, князь Гессенский, Вжещович и все высшие чины принимали героические меры, чтобы навести порядок в охваченных смятением полках. На выстрелы с монастырских стен они ответили зажигательными бомбами, чтобы рассеять мрак и успокоить своих разбежавшихся солдат. Одна из бомб попала на крышу придела, где стояла чудотворная икона; но, коснувшись только карниза, она с шипеньем и треском вернулась во вражеский стан, рассыпавшись в воздухе дождем искр. Кончилась наконец эта шумная ночь. Монастырь и шведский стан утихли. Утро посеребрило шпили костела, крыши начали алеть – светало. Тогда Миллер во главе своего штаба подъехал к шанцу, в который ночью ворвались ясногорцы. Из монастыря могли заметить старого генерала и открыть огонь; но он не посмотрел на это. Собственными глазами хотел он увидеть все разрушения, узнать, сколько убито людей. Штаб следовал за ним, все удрученные, с сумрачными, скорбными лицами. Доехав до шанца, офицеры спешились и стали подниматься на вал. Следы боя виднелись повсюду, валялись опрокинутые шатры, некоторые стояли еще открытые, пустые и безмолвные. Груды тел лежали везде, особенно между шатрами; полуголые, ободранные трупы, с вывалившимися из орбит глазами, с ужасом, застывшим в мертвых зеницах, представляли страшное зрелище. Видно, все эти люди были захвачены в глубоком сне, некоторые были необуты, мало кто сжимал в мертвой руке рапиру, почти все были без шлемов и шляп. Одни лежали в шатрах ближе к выходу, они, видно, едва успели проснуться; другие у самых парусов, настигнутые смертью в минуту, когда хотели спастись бегством. Столько тел валялось повсюду, а в некоторых местах такие горы их, точно солдаты были убиты в минуту стихийного бедствия, и только глубокие раны, нанесенные в голову и в грудь, да черные лица от выстрелов в упор, когда порох не успевает сгореть, непреложно свидетельствовали, что все это дело рук человеческих. Миллер поднялся выше, к орудиям: они стояли безгласные, забитые гвоздями, не более грозные, чем бревна; на одном из них, перевесясь через лафет, лежало тело пушкаря, рассеченное чуть не надвое страшным ударом косы. Кровь залила лафет и образовала под ним большую лужу. Хмурясь, в молчании обозревал Миллер эту картину. Никто из офицеров не решался нарушить молчание. Да и как было утешать старого генерала, который по собственной оплошности был разбит, как новичок? Это было не только поражение, это был позор, ибо сам генерал называл крепость курятником и сулился стереть монахов в порошок, ибо у него было девять тысяч войска, а в монастыре – гарнизон в двести человек, ибо, наконец, он был прирожденным солдатом, а ему противостояли монахи. Тяжело начался для Миллера этот день. Тем временем пришли пехотинцы и стали уносить тела. Четверо из них, держа на рядне труп, остановились без приказа перед генералом. Миллер взглянул и закрыл глаза. – Де Фоссис! – глухо сказал он. Не успели отойти эти солдаты, как подошли другие; на этот раз к ним направился Садовский и крикнул издали штабу: – Горна несут! Горн был еще жив, и впереди его ждали долгие дни страшных мучений. Мужик, который сразил его косою, достал его лишь острием, но удар был такой страшной силы, что вся грудь была разворочена. Однако раненый даже не потерял сознания. Заметив Миллера и штаб, он улыбнулся, силясь что-то сказать; но только розоватая сукровица показалась у него на губах, он сильно замигал глазами и лишился чувств. – Отнести его в мой шатер! – приказал Миллер. – Пусть его сейчас же осмотрит мой лекарь! – Затем офицеры услышали, как генерал бормочет про себя: – Горн! Горн! Я его нынче во сне видел… сразу же с вечера… Ужас, непостижимо! Уставя глаза в землю, он погрузился в глубокую задумчивость; вызвал его из задумчивости испуганный голос Садовского: – Генерал! Генерал! Посмотрите, пожалуйста! Вон туда! Туда! На монастырь. Миллер поглядел и замер. Уже встал погожий день; только земля была подернута дымкой, а небо было чистое и румяное от утренней зари. Белый туман застлал самую вершину Ясной Горы; по законам природы он должен был закрыть и костел, но, по странной ее игре, костел вместе с колокольней, словно оторвавшись от своего основания и повиснув в синеве под небесами, высоко-высоко возносился не только над горою, но и над туманною дымкой. Подняли крик и солдаты, тоже заметившие это явление. – От тумана это нам мерещится! – воскликнул Миллер. – Туман стоит под костелом, – возразил Садовский. – Что за диво, костел в десять раз выше, чем был вчера, он парит в воздухе, – проговорил князь Гессенский. – Выше летит! Выше! Выше! – кричали солдаты. – Пропадает из глаз! И в самом деле, туман, нависший над горою, стал огромным столбом подниматься к небу, а костел, словно утвержденный на вершине этого столба, уносился, казалось, все выше и выше, курился в кипени облаков, расплывался, таял, пока наконец совсем не пропал из глаз. Удивление и суеверный страх читались в глазах Миллера. – Признаюсь, господа, – сказал он офицерам, – ничего подобного я в жизни не видывал. Явление, совершенно противное природе! Уж не чары ли это папистов?.. – Я сам слыхал, – промолвил Садовский, – как солдаты кричали: «Как же стрелять по такой крепости?» Я и сам не знаю как! – Позвольте, господа, а как же теперь? – воскликнул князь Гессенский. – Есть там, в тумане, костел или нет его? Изумленные офицеры еще долго стояли в безмолвии. – Даже если это естественное явление природы, – прервал наконец молчание князь Гессенский, – оно не сулит нам добра. Вы только подумайте; с той поры, как мы сюда прибыли, мы не сделали ни шагу вперед! – Когда бы только это! – воскликнул Садовский. – А то ведь мы, надо прямо сказать, терпим поражение за поражением, и нынешняя ночь горше всех. У солдат пропадает охота сражаться, они теряют мужество, трусят. Вы не можете представить, что за разговоры ведут они в полках. Да и другие странные дела творятся у нас в стане: с некоторых пор наши солдаты не то что в одиночку, но даже вдвоем не могут выйти из стана, а тот, кто на это отважится, бесследно пропадает. Точно волки бродят подле Ченстоховы. Недавно я сам послал в Велюнь хорунжего с тремя солдатами привезти теплую одежду, и с тех пор о них ни слуху ни духу. – Наступит зима, еще хуже будет; и теперь уже ночи бывают несносные, – прибавил князь Гессенский. – Мгла редеет! – сказал вдруг Миллер. И в самом деле ветер поднялся, и туман стал рассеиваться. Что-то будто обозначилось в клубившейся мгле; это солнце взошло наконец и воздух стал прозрачен. Крепостные стены выступили из мглы, потом показался костел, монастырь. Все стояло на прежнем месте. Твердыня была тиха и спокойна, словно в ней и не жили люди. – Генерал, – обратился к Миллеру князь Гессенский, – попытайтесь снова начать переговоры. Надо кончать! – А если переговоры ничего не дадут, вы что, господа, посоветуете мне снять осаду? – угрюмо спросил Миллер. Офицеры умолкли. Через минуту заговорил Садовский. – Вы, генерал, лучше нас знаете, что делать. – Знаю, – надменно ответил Миллер, – и одно только скажу вам: я проклинаю тот день и час, когда пришел сюда, и тех советчиков, – он при этом пронзил взглядом Вжещовича, – которые настаивали на осаде. Но после того, что произошло, я не отступлю, так и знайте, покуда не обращу эту крепость в груду развалин или сам не сложу голову!

The script ran 0.101 seconds.