Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвинг Стоун - Муки и радости [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_classic, Биография, История, Роман

Аннотация. «Муки и радости» — роман американского писателя Ирвинга Стоуна о величайшем итальянском скульпторе, живописце, архитекторе и поэте эпохи Возрождения Микеланджело Буонарроти. Достоверность повествования требует поездки на родину живописца. Продав свой дом в Калифорнии, Ирвинг Стоун переезжает в Италию и живет там свыше четырех лет, пока не была завершена книга. Чтобы вернее донести до читателя тайны работы с камнем, писатель берет в руки молот и резец и овладевает мастерством каменотеса. С помощью друзей-ученых писатель проникает в архивы и находит там немало записей, касающихся Микеланджело и его семейства. Почти половина романа «Муки и радости» основана на вновь открытых материалах…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

И в пеструю его палитру превращают. В живот воткнулись бедра, зад свисает Между ногами, глаз шагов не видит. Натянута вся спереди, а сзади Собралась в складки кожа. От сгибанья Я в лук кривой сирийский обратился. Мутится, судит криво Рассудок мои. Еще бы! Можно ль верно Попасть по цели из ружья кривого? …Так защити же Поруганную честь и труд мой сирый; Не место здесь мне. Кисть — не мой удел. Он получил весть, что брат его Лионардо умер в монастыре в Пизе. Было неясно, почему он оказался в Пизе, там ли его и похоронили, от какой болезни он умер. Но когда Микеланджело пошел в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо заказывать мессу за упокой души Лионардо, он понял, что ему не надо узнавать, от чего умер брат: он умер от избытка рвения. Как можно поручиться, что и ему самому не суждено умереть от того же недуга? Мики наткнулся на колонию каменотесов в Трастевере и теперь проводил с ними все вечера и праздники. Росселли ездил то на юг, в Неаполь, то на север, в Витербо и Перуджию, и, как признанный мастер своего дела, штукатурил стены под роспись. Микеланджело безвыездно жил в Риме. И никто больше не заглядывал к нему, никто не приглашал к себе. Разговоры его с Мики касались главным образом растирания красок и заготовки материалов, нужных для работы на лесах. Он вел такой же затворнический образ жизни, как монахи в Санто Спирито. Он уже не ходил в папский дворец беседовать с Юлием, хотя папа, после второго посещения капеллы, прислал ему тысячу дукатов на расходы. Ни одна живая душа больше не появлялась в Систине. Когда Микеланджело шел из своего дома в капеллу и из капеллы домой, он спотыкался, будто слепец, и с трудом переходил площадь: голова его была опущена, он никого не замечал. Прохожие тоже больше не обращали внимания на его запачканные красками и известью платье, лицо, бороду, волосы. Кое-кто считал его сумасшедшим. «Помешанный, — такое слово было бы вернее, — бормотал Микеланджело. — Когда я провел весь день на Олимпе среди богов и богинь, как мне снова примениться к этой жалкой земле?» Он и не пытался этого сделать. Ему было довольно того, что он достиг своей главной цели: жизнь людей на его плафоне была реальной, истинной жизнью. На тех же, кто был на земле, он смотрел как на призраков. Его ближайшими, сердечными друзьями были Адам и Ева, написанные на четвертой большой фреске плафона. Он изобразил Адама и Еву в Райском саду не болезненно-слабыми и боязливыми, а могуче сложенными, живыми и прекрасными созданиями; в них чувствовалась такая же изначальная естественность, какая была в камне, у которого они остановились, подойдя к обвитому змием дереву, и они поддались искушению скорей от спокойного сознания своей силы, чем от младенческой глупости. Это была пара, способная дать начало человеческому роду! И когда они, изгнанные, бежали из рая в некие пустынные земли и меч архангела, показанного в правой части фрески, был занесен прямо над их головами, они были испуганы, но не покорены, не сломлены духом и не унижены до степени пресмыкающихся. Это были прародители человека, созданные самим Господом Богом, и он, Микеланджело Буонарроти, вызвал их к жизни во всем их благородстве и телесной красоте. 16 В июне 1510 года, двенадцать с лишним месяцев спустя после того, как Микеланджело показал Юлию «Потоп», первая половина свода была расписана. На малой центральной фреске Бог, окутанный широким розовым хитоном, только что вызвал Еву из ребра спящего Адама; по углам фрески, обрамляя ее, были изображены четыре обнаженных юноши, которым предстоит родиться от Адама и Евы, — у них прекрасные лица и сильные тела, словно бы изваянные из мрамора теплых тонов; по обе стороны от юношей, книзу, под стягивающим весь свод карнизом, помещались на своих тронах похожая на Вулкан Кумская Сивилла и Пророк Иезекииль. Половина плафона была теперь захвачена разливом великолепных красок — горчично-желтых, бледно-зеленых, цвета морской воды, лилово-розовых, лазурно-голубых, и среди них сияли, будто под лучами солнца, телесные тона могучих обнаженных фигур. Микеланджело никому не говорил, что плафон наполовину закончен, но папа узнал об этом без промедления. Он прислал грума сказать Микеланджело, что после обеда будет в Систине. Микеланджело помог Юлию взобраться на последние перекладины лестницы, сделал с ним круг по помосту, показав «Давида и Голиафа», «Юдифь и Олоферна», сюжеты из истории предков Христа, написанные в распалубках над окнами. Юлий потребовал тотчас же разобрать леса с тем, чтобы все увидели, какое великолепие созидается на плафоне. — Святой отец, разбирать леса еще не время. — Почему? — Потому что еще многое остается дописывать: младенцев, играющих позади тронов Пророков и Сивилл, обнаженные фигуры на вершинах распалубок, по обеим сторонам… — Но я слышал, что первая половина плафона закончена. — Главные картины действительно закончены, но надо дописать еще так много деталей… — Когда же это будет сделано? — упрямо допрашивал папа. Микеланджело взяла злость. Он решительно отрезал: — Когда будет готово! Юлий вспыхнул и, передразнивая Микеланджело, резким хрипловатым голосом повторил его фразу: — Когда будет готово! Когда будет готово! Затем он в ярости поднял свой посох, на который опирался, и ударил им Микеланджело по плечу. Наступила тишина, противники стояли, впившись друг в друга глазами. Микеланджело весь похолодел и, потрясенный, не чувствовал боли в плече. Он поклонился и сдержанно, словно его чувства были уже сокрушены этим ударом, сказал по правилам ритуала: — Все будет сделано, как того желает ваше святейшество. Леса разберут завтра же, и капелла будет готова к осмотру. И он отступил назад, давая дорогу Юлию, чтобы тот спустился по лестнице вниз. — Тебе, Буонарроти, не дано отставить своего первосвященника! — вскричал Юлий. — А вот ты отставлен! Микеланджело сбежал вниз вслед за папой, еле касаясь перекладин лестницы, и вышел из капеллы. Значит, конец всему! Горчайший, позорный конец — быть побитым палкой подобно холопу. Он, Микеланджело, клявшийся возвысить положение художников в мире и добиться того, чтобы их считали не просто мастеровыми, а самыми уважаемыми людьми, он, которого превозносило Общество Горшка за его дерзкий отказ подчиниться папскому велению, был обесчещен и унижен так, как еще не унижали ни одного из именитых художников! Волны нервного потрясения все время охватывали его, пока он, слепо спотыкаясь, брел по каким-то неведомым ему улицам и едва угадывал дорогу к дому. Он, Микеланджело, заново создал целый мир. Он хотел быть Богом! Что же, папа Юлий Второй указал ему его место. Юлий — наместник Бога на земле, ведь об этом толковал даже брат Лионардо, а он, Микеланджело Буонарроти, был лишь тружеником в полях. Не странное ли дело — один удар палки может развеять столь много иллюзий. «Не место здесь мне. Кисть — не мой удел!» Триумф Браманте был полным. Что должен делать теперь он, Микеланджело? Юлий никогда не простит ему того, что он разгневал его, папу, и заставил пустить в ход палку, а он, Микеланджело, никогда не простит Юлия за то, что тот нанес ему такое бесчестие. Он никогда уже не возьмет в руки наполненную краской кисть, никогда не коснется ею плафона. Вторую половину свода может расписывать Рафаэль. Вот он уже доплелся до дома. Там ждал его Мики. Встретив Микеланджело, он не произнес ни слова, только пучил глаза, как филин. — Собирай свои пожитки, Мики, — сказал ему Микеланджело. — И убирайся отсюда не теряя времени. Нам лучше уехать из Рима порознь. Если папа прикажет арестовать меня, я не хочу, чтобы вместе со мной попался и ты. — Он не имел права ударить вас. Он вам не отец. — Он мне святой отец. Он может предать меня смерти, если захочет. Но ему надо сначала еще захватить меня! Микеланджело стал набивать одну парусиновую сумку своими рисунками, а другую платьем и остальными вещами. Потом он принялся писать записку Росселли, чтобы попрощаться с ним и просить его отвезти всю мебель и домашнюю утварь перекупщику в Трастевере. Через несколько минут, когда он кончил писать, в дверь постучали. Мики метнул взгляд на запасную дверь. Но бежать было уже поздно. Значит, подумал Микеланджело, его поймали, он не успел скрыться. Что его ждет теперь — какая новая кара, какое унижение? Он мрачно усмехнулся: когда ты провел четырнадцать месяцев под самым сводом, лежа лицом вверх, у темницы Святого Ангела наверняка окажутся свои удобства! В дверь постучали вторично, очень резко. Он отворил ее, ожидая увидеть стражу. Вместо нее перед ним стоял камерарий Аккурсио. — Могу я войти, мессер Буонарроти? — Вы пришли арестовать меня? — Мой милый друг, — мягко сказал Аккурсио, — вам не надо принимать слишком близко к сердцу такие пустяки. Неужели вы допускаете мысль, что первосвященник позволит себе ударить человека, которого бы он не любил? Микеланджело притворил дверь и стоял теперь, упершись ладонями в стол и глядя широко открытыми глазами прямо в лицо камерария. — Вы хотите сказать, что папский удар — это знак благоволения его святейшества? — Папа любит вас, любит как одаренного, хотя и непокорного сына. — Аккурсио вынул из-за пояса кошелек и положил его на рабочий стол Микеланджело. — Первосвященник просил меня передать вам эти пятьсот дукатов. — …золотое снадобье, чтобы залечить мою рану? — …и таким образом извиниться перед вами. — Святой отец хочет сказать, что он желает извиниться передо мной? — Да. Он решил это сделать, едва переступил порог дворца. Ведь все произошло против его воли. Папа говорит, что это случилось только потому, что и над вами и над ним властвует эта ужасная террибилита. — Кому-нибудь известно, что папа послал вас ко мне с извинением? — Разве это так важно? — Поскольку весь Рим будет знать, что первосвященник ударил меня, я могу жить здесь только в том случае, если всем станет известно, что он извинился. Аккурсио мягко пожал плечами: — Разве мыслимо, чтобы в нашем городе что-то осталось тайной? Освятить и открыть для публики первую половину плафона Юлий решил накануне Успения. Десятник Моттино со своими рабочими разбирал и вытаскивал из капеллы леса, за ним присматривал Росселли. Все эти суматошные дни Микеланджело просидел дома: он готовил картоны Пророков Даниила и Иеремии, Ливийской и Персидской Сивилл. Он ни разу не показался ни близ Систины, ни близ папского дворца. Юлий не вступал с ним ни в какие переговоры и не передавал ни слова. Перемирие их было весьма натянутым. Микеланджело уже совсем не следил за временем. Он знал, зима сейчас или лето, порой ему было известно, какой наступил месяц, но часто этим дело и кончалось. Когда он писал письма во Флоренцию, он не мог поставить под ними дату и объяснял это так: «Не знаю, какой сегодня день, но, кажется, вчера была пятница». Или: «Я не знаю, какое сегодня число, но вчера, я знаю, был день Святого Луки». Папа не дал ему приказа прийти на богослужение в Систину. Он узнал о состоявшейся в капелле церемонии почти случайно, когда однажды в полдень Мики услышал стук в дверь и ввел к нему в комнату Рафаэля. Микеланджело сидел, склонившись над своим рабочим столом, и рисовал Амана и Медного Змия для распалубок. Взглянув на Рафаэля, он заметил, что тот сильно постарел, под глазами у него были темные круги, все лицо несколько одрябло. Рафаэль был в розовато-лиловом атласе, украшенном драгоценными каменьями. Заказчики, хлынувшие в его мастерскую толпами, предлагали ему самую разнообразную работу — от отделки кинжала до возведения огромных дворцов. Все, на что у Рафаэля не хватало времени, делали за него его помощники. Рафаэлю было теперь всего двадцать семь лет, но выглядел он на добрый десяток старше. Если Микеланджело изнурял и старил его тяжкий труд, то красота Рафаэля несла ущерб от всякого рода излишеств: от яств и вина, от женщин, от развлечений с друзьями, от неумеренных похвал. — Мессер Буонарроти, ваша капелла буквально сразила меня, — сказал Рафаэль, и в голосе и глазах его чувствовалось истинное восхищение. — Я пришел извиниться. При встрече с вами я вел себя дурно. Мне не следовало говорить с вами так, как я говорил тогда на площади. Я должен был отнестись к вам с бо'льшим уважением. Микеланджело вспомнил, как он ходил к Леонардо да Винчи извиняться за свои дурные манеры. — Художники должны прощать друг другу все грехи. Никто больше не пришел поздравить его, никто ни разу не остановил его на улице и не начал разговора, никто не предлагал ему новых заказов. Он жил теперь в таком одиночестве, словно был уже мертвецом. Роспись плафона Систины ничуть не взволновала римскую публику, все будто свелось к частному поединку между Микеланджело, Господом Богом и Юлием Вторым. Но тут папа Юлий вдруг оказался завязнувшим в войне. Спустя двое суток после открытия капеллы Юлий во главе своей армии покинул Рим — он хотел вытеснить французов из Северной Италии и тем укрепить и обезопасить папское государство. Микеланджело видел его отъезд: папа сидел на горячем боевом скакуне; в сопровождавшей его процессии были отряды испанцев, присланные испанским королем, получившим за это из рук папы власть над Неаполем; затем двигались наемники-итальянцы, которыми командовал племянник Юлия герцог Урбинский; войско римлян возглавлял другой его родственник, Маркантонио Колонна. Первой задачей папы было осадить Феррару, союзника Франции. Юлий позаботился о помощи — должно было подойти пятнадцатитысячное швейцарское войско, поддержанное значительными силами венецианцев. Но, продвигаясь на север, войскам папы надо было принудить к повиновению независимые города-государства Модену и Мирандолу, родовое гнездо великого Пико… Микеланджело грызла тревога: ведь французы были единственными покровителями республики Флоренции. Если папа сумеет изгнать французские войска из Италии, положение Флоренции станет очень уязвимым. Тогда недалек будет день, когда гонфалоньер Содерини и вся Синьория тоже почувствуют на своей спине удар палки Юлия. Микеланджело оказался теперь на мели, или, вернее, сам посадил себя на мель. Камерарий Аккурсио передал ему папские дукаты и папское извинение, но он не передал просьбы первосвященника снова возвести в Систине леса и возобновить работу над алтарной половиной свода. Юлий ждал, когда Микеланджело явится в Ватикан с поклоном. А он, Микеланджело, ждал, чтобы Юлий сам пригласил его. Папа уехал из Рима, может быть, на много месяцев. Что же остается теперь делать ему, Микеланджело? Отец писал, что во Флоренции тяжело болеет брат, Буонаррото. Микеланджело очень хотелось съездить домой и побыть подле брата, но как осмелиться покинуть Рим? И вместо поездки в родной город он послал туда денег, поубавив содержимое кошелька, полученного от папы вместе с извинением через камерария. Он раздумывал, где бы раздобыть заказ на скульптуру или на живопись и таким образом занять себя и до возвращения папы заработать какую-то сумму денег. Но он не привык искать заказов. Он даже не знал, как приступить к этим поискам. Услышав, что папский канцелярист, флорентинец Лоренцо Пуччи уезжает из Рима, направляясь к папе в Болонью, Микеланджело разыскал его и спросил, не может ли он поговорить с Юлием от его, Микеланджело, имени: Микеланджело желал получить у папы пятьсот дукатов, которые тот должен был ему за уже расписанную половину плафона; помимо того, пусть папа скажет, надо ли начинать работу над второй половиной свода и будут ли отпущены средства на возведение лесов. Лоренцо Пуччи ответил Микеланджело, что постарается уладить дело как можно лучше. Более того, он обещал подумать, нельзя ли найти для Микеланджело какой-нибудь дополнительный заказ и тем дать ему возможность пережить такое трудное время. В эти именно дни Микеланджело принялся писать сонет, обращенный к папе: …Я ж — твой слуга: мои труды даны Тебе, как солнцу луч, — хоть и порочит Твой гнев все то, что пыл мой сделать прочит, И все мои старанья не нужны. 17 Микеланджело получил возможность продолжить роспись плафона лишь после наступления нового, 1511, года. В течение всех эти недель и месяцев, тяжких своей неопределенностью, он сильно нуждался, много страдал и пережил не одно крушение надежд. Не в силах больше выдержать бездействия, он кинулся в Болонью, к папе, но увидел, что семейство Бентивольо там снова пришло к власти, а Юлий был так занят своими хлопотами, что даже не мог принять Микеланджело и уделить ему несколько минут. Микеланджело поехал оттуда прямо во Флоренцию — он хотел повидаться с домашними и взять денег из прежних своих сбережений, отданных на хранение эконому больницы Санта Мария Нуова. На эти деньги Микеланджело рассчитывал возвести в капелле леса и приняться за роспись, не дожидаясь ни разрешения папы, ни его субсидий. Брат Буонаррото уже выздоровел, но был слишком еще слаб, чтобы начать работать, а отец получил от Флоренции государственный пост — первый в семействе Буонарроти пост при жизни Микеланджело, — Лодовико сделали подестой в городке Сан Кашано. Когда Лодовико отправлялся туда, он забрал у эконома больницы часть Микеланджеловых денег, не поставив его в известность об этом и не спросив его согласия, хотя законных прав на деньги сына у него уже не было. Оправдываясь перед Микеланджело, отец писал в своем письме так: «Я взял эти деньги в надежде, что смогу их вернуть раньше твоего приезда во Флоренцию. Теперь я вижу, что сглупил, и я ужасно сожалею об этом. Я поступил так потому, что послушался советов посторонних людей». Микеланджело возвратился в Рим с пустыми руками. И по всему было видно, что папа Юлий скоро возвратится в Рим тоже с пустыми руками. Военные дела Юлия складывались весьма неудачно: несмотря на то, что он захватил Модену, его гарнизон в Болонье оказался очень слабым, продовольствия там не хватало, прямо у ворот города стояли войска Бентивольо, а в нескольких верстах от Болоньи укрепились французы. Феррара дала войскам папы отпор, нанеся им серьезное поражение; французы подкупили швейцарские отряды, и те согласились возвратиться к себе на родину; папа был уже готов направить племянника Пико делла Мирандола к французам для переговоров о своей сдаче, но тут появились венецианские и испанские войска и успели спасти его от такого позора. Папский канцелярист вернулся в Рим и привез Микеланджело денег, а также разрешение возводить леса под второй половиной плафона, ближе к трону папы; средства на постройку лесов тоже были отпущены. Теперь Микеланджело мог вступить в схватку с Богом — писать Господа, творящего Адама, писать сотворения Солнца и Луны, отделение вод от суши, света от тьмы; он мог теперь бороться за то, чтобы зиждитель предстал на его плафоне с той убеждающей силой, которая заставила бы всех воскликнуть: «Да! Это Господь Бог. Только он и никто другой!» Эти четыре фрески с образом Господа Бога стали сердцевиной свода. От них зависело на плафоне все остальное. Если бы он не смог создать Бога с такой убедительностью, с какой Бог создал человека, этот плафон лишился бы своей души, оправдывавшей весь замысел Микеланджело и всю его работу. Он всегда любил Бога. В самые мрачные свои часы он говорил: «Бог создал нас не для того, чтобы покинуть». Вера в Бога всегда укрепляла его; а теперь ему надо явить и показать миру, что же такое Бог, как он выглядит и какие внушает чувства, в чем заключена его волшебная сила и благодать. Его Бог не должен быть каким-то особенным, созданным только по его представлениям, он должен быть Богом-отцом всем людям, таким, каким они могут принять его, почитать его и ему поклоняться. Это была весьма непростая задача, но он не сомневался, что может создать образ такого Бога. Ему надо только запечатлеть на рисунках облик, который он носил в себе с самого детства. Бога как самую прекрасную, могучую, разумную и любящую силу во вселенной. Поскольку Бог сотворил человека по образу и подобию своему, у Бога и лицо и тело человека. Первое человеческое существо, которое создал Бог, Адам, конечно же, был во всем подобен Богу. Явив взору Адама, сына божьего, который был возлюбленным творением своего создателя, показав великолепие его тела, благородство мысли, нежность души, красоту его лица, и рук, и ног, видя в нем прообраз всего самого прекрасного, что только есть на небе и на земле, — явив взору такого Адама, разве этим косвенно не скажешь и о самом Боге-отце? Богу, летящему в белом одеянии, с величавой бородой, остается только протянуть к Адаму свою десницу и через какое-то мгновение чуть коснуться его, чтобы от этого одухотворяющего прикосновения получили свое начало и человек, и весь мир. Пока Микеланджело, паря высоко в небесах, писал малую фреску «Бог, отделяющий Воду от Суши». Юлий все глубже погружался в пучину земных горестей, уготованных сокрушенным воителям, и уже по-иному теперь смотрел на своего живописца в Систине. Он потерпел неудачу, осаждая Феррару, и ничего не добился, стараясь расстроить союз между Священной Римской империей и Францией; к тому же у него так разыгралась подагра, что его привезли в Равенну на телеге, запряженной волами. Папские войска и войска Венеции были жестоко побиты феррарцами, которые бушевали вовсю, финансовые средства папы так истощились, что он вынужден был продать восемь новых кардинальских постов, собрав восемьдесят тысяч дукатов — по десять тысяч с каждого кардинала. Французы и феррарцы вновь захватили Болонью и восстановили власть семейства Бентивольо. Юлий потерял там свою армию, артиллерию, обоз, утратил последние свои ресурсы. Когда он разгромленный, ехал обратно в Рим, он узнал о бунте церковников: на портале кафедрального собора в Римини висело воззвание духовенства, обращенное к Генеральному совету в Пизе, — священнослужители требовали провести следствие и осудить всю политику папы Юлия Второго. Крушение Юлия было крушением и Микеланджело, ибо его жизнь теперь тесно переплелась с жизнью первосвященника. В тот день, когда Бентивольо пришли к власти, болонцы стеклись на площадь Маджоре и сбросили Микеланджелову бронзовую статую Юлия наземь, прямо на булыжники. Торжествующий герцог Феррары позже расплавил статую, пустив металл на пушку и назвав ее «Юлий». Микеланджело отдал этой статуе пятнадцать месяцев усердного труда, вложил в нее столько творческой энергии, столько настрадался — и вот теперь на площади Маджоре торчала лишь самая заурядная пушка, которая стала объектом бранных насмешек со стороны болонцев и которую, конечно, применят против папы Юлия, если только тот осмелится опять выступить на север с новым войском. Винченцо ликовал. Микеланджело казалось, что здесь, в Риме, события неизбежно пойдут тем же гибельным ходом. В теплые и светлые дни мая и июня он не спускался с лесов, беспрерывно работая по семнадцать часов в сутки; еду и горшок на случай нужды, чтобы не отрываться от дела и не слезать вниз, он держал тоже наверху и писал, писал как одержимый, — ему хотелось быстрее закончить четыре великолепные фигуры обнаженных мужчин, расположенные по углам фрески, потом юного Пророка Даниила с огромнейшей книгой на коленях, на противоположной стороне Персидскую Сивиллу, старуху в белых и розовых одеждах, и затем единственный по своей силе на всем плафоне, необыкновенно впечатляющий лик Бога-отца, в напряженно-драматическом действии созидающего золотой шар солнца… Молясь о счастливом окончании труда и поминутно отчаиваясь в этом, Микеланджело стремился завершить свою Книгу Бытия, пока его покровитель еще держался у власти. Ведь если разъяренные духовные и военные противники свергнут папу, то они, желая уничтожить всякие следы правления Юлия Второго, пошлют в Систину команду рабочих, и те замажут белилами весь Микеланджелов плафон. Это была отчаянная борьба с самой судьбою. Возвратясь после истребительной междоусобной войны в Рим, папа оказался самым ненавистным человеком в Италии; казна его была так опустошена, что ему пришлось снести к банкиру Киджи папскую тиару; спрятав ее под своими одеяниями, он явился в дом банкира как бы на обед, а на самом деле хотел занять у него под залог своей драгоценности сорок тысяч дукатов. Враги Юлия поднялись во всех городах-государствах, которые он пытался завоевать или подчинить: в Венеции, Болонье, в Модеме, в Перуджии, в Мирандоле. Даже римские дворяне, из тех, кто занимал командные посты в его армии, образовали сейчас лигу против Юлия. Ощущая нерасторжимую свою связь с папой и видя, в каком он положении, Микеланджело понял, что ему надо идти к Юлию — никакое иное соображение не заставило бы его покинуть свой помост хотя бы на день. — Святой отец, я пришел к вам засвидетельствовать свое почтение. Лицо Юлия было измождено тяжелыми испытаниями и болезнью. Недавнюю стычку с Микеланджело папа не забыл, но он интуитивно чувствовал, что тот явился к нему не из побуждений мести. Юлий заговорил в самом дружеском, теплом тоне; оба они хорошо сознавали, что их судьбы соединились теперь очень крепко. — Как твой плафон, успешно ли идет работа? — Ваше святейшество, я думаю, что плафон доставит вам удовольствие. — Что ж, если это так, ты будешь первым за долгое время, кто преподнесет мне такой подарок. — В искусстве это не проще, чем в военном деле, святой отец, — твердо заметил Микеланджело. — Я пойду с тобой в Систину. Сейчас же пойду. Он едва влез на помост. На последних ступеньках лестницы Микеланджело пришлось его поддерживать. Папа закинул голову, оглядывая роспись, и вдруг увидел над собой Бога, уже готового наделить Адама даром жизни. На его потрескавшихся губах появилась улыбка. — Ты действительно веришь, что Господь Бог столь милостив? — Да, святой отец. — Я горячо надеюсь, что это так, потому что я скоро предстану перед ним. Если Господь Бог таков, каким ты написал его, тогда грехи мои будут отпущены. — Папа повернулся к Микеланджело, лицо его лучилось в улыбке. — Я очень доволен тобой, сын мой. Согревшись от жаркого солнца и папской похвалы, Микеланджело обрел спокойное, ясное состояние духа. Ему хотелось подольше сохранить это ощущение счастья, ничем не омрачая его, — с таким именно настроением он пересекал площадь, где уже поднимались пилоны и стены нового храма Святого Петра. Подойдя к ним ближе, он удивился: Браманте строил не из сплошного камня и бетона, как это было издавна принято при возведении соборов, а заполнял полости между бетонных стен рваным бутом и щебнем, оставшимся от старой базилики. Внешне все выглядело солидно и прочно, но разве это не опасный путь, если громоздишь столь тяжелую конструкцию? Через минуту Микеланджело столкнулся с еще более разительным фактом. Обходя работы вокруг и наблюдая за рабочими, готовившими бетон, он обнаружил, что они не соблюдают доброго строительного правила — брать одну часть цемента на три или четыре части песка, а смешивают десять — двенадцать частей песка с одной частью цемента. Строители будто не понимали, что подобный раствор нельзя применять при возведении даже обычных зданий, а когда дело касалось такой громады, как собор Святого Петра, то рыхлая забутовка, заполняющая пустоты стен, и плохой цемент грозили прямой катастрофой. Микеланджело сразу же направился во дворец Браманте; ливрейный лакей провел его в пышную приемную с бесценными персидскими коврами, прекрасными шпалерами и дорогой мебелью. Микеланджело не звали сюда, но то, что он хотел сообщить хозяину, не терпело никаких отлагательств. Браманте сидел в своей библиотеке и работал, одет он был в шелковый халат с золотыми застежками у ворота и на поясе. — Браманте, мне хочется думать, что ты просто не знаешь, как обстоят дела на строительстве, — начал Микеланджело без обиняков, даже не поздоровавшись. — А ведь когда стены собора Святого Петра рухнут, тогда никто не спросит, произошло ли это по твоей глупости или по небрежности. Но твои стены непременно рухнут. Неожиданное вторжение Микеланджело вызвало у Браманте явную досаду. — Твое дело — раскрашивать плафоны, а не учить меня, величайшего зодчего Европы, как класть стены! — Да, но ведь именно я научил тебя, как ставить леса в капелле. А ныне, я полагаю, тебя кто-то надувает с этими стенами. — Неужто? Каким же это образом? — Там кладут в раствор гораздо меньше цемента, чем полагается. — Ах, так ты еще и строитель! Микеланджело пропустил это замечание мимо ушей. — Проследи, Браманте, как твой десятник готовит раствор. Кто-то там нагревает на этом руки… Браманте побагровел от гнева, втянул голову в бычьи свои плечи и стиснул челюсти. — Ты кому-нибудь, кроме меня, говорил об этом?.. — Никому. Я спешил к тебе, хотел предупредить. Браманте поднялся с кресла, крепко сжал кулаки и стал крутить ими перед своим носом. — Буонарроти, если ты побежишь к папе и устроишь там скандал, клянусь, я задушу тебя вот этими руками. Ты просто-напросто невежда и смутьян… Флорентинец! Он произнес это слово так, будто оно было смертельным оскорблением. Микеланджело хранил спокойствие. — Я посмотрю еще два дня, как будут делать у тебя раствор. Если по-прежнему будешь сыпать туда столько песку, я донесу об этом папе. Я буду рассказывать об этом всем, кто только станет слушать. — Никто тебя не будет слушать. Ты не пользуешься никаким уважением в Риме. А теперь вон из моего дома! Дни шли, а бетон замешивался точно так, как и раньше, Браманте никаких мер не предпринимал. Микеланджело смыл с себя пот и краску, хорошенько попарившись в банях на площади Скоссакавалли, надел коричневую рубашку и рейтузы и пошел в папский дворец. Юлий слушал его в течение нескольких минут, потом нетерпеливо прервал, хотя и без особой неприязни в голосе. — Сын мой, тебе не надо отвлекаться от своих дел и вмешиваться в чужие. Браманте уже говорил мне, как ты на него нападаешь. Причины вашей вражды мне неизвестны, но она недостойна вас. — Святой отец, я искренне беспокоюсь о том, надежно ли строится храм. Новый собор Святого Петра возник по мысли Сангалло, когда он предложил построить отдельную капеллу для гробницы вашего святейшества. Я тоже отвечаю за это дело. — Буонарроти, ты что — архитектор? — Да, архитектор в том смысле, в каком бывает архитектором любой хороший скульптор. — Но настолько ли велики твои знания и опыт в архитектуре, чтобы равняться с Браманте? — Нет, святой отец, не настолько. — Вмешивается он в твою работу по росписи плафона в Систине? — Нет, не вмешивается. — Так почему бы тебе не расписывать спокойно свой плафон, дав Браманте возможность строить храм, как он хочет? — Если бы ваше святейшество назначили комиссию, чтобы разобраться в этом… Я говорю лишь из чувства преданности вам… — Я знаю это, сын мой, — ответил Юлий. — Но собор Святого Петра будет строиться еще много лет. И если ты каждый раз будешь шуметь здесь в гневе, когда тебе что-то придется не по нраву… Микеланджело вдруг опустился на колени, поцеловал у папы перстень и вышел. В конце концов папа прав. Почему бы ему, Микеланджело, не думать об одном лишь своем деле? И все же он не мог оставаться равнодушным к новому собору. Из-за того, что начали строить этот собор, лишился своего поста Сангалло, а Браманте приобрел такое сильное влияние на папу, что уговорил его прекратить работы над мраморами для гробницы, в результате чего Микеланджело не стали пускать в папский дворец и ему пришлось жить, бездействуя, во Флоренции, потом пятнадцать месяцев попусту работать в Болонье, а теперь, уже более года, трудиться, как рабу, над сводом. Микеланджело был глубоко огорчен и в то же время озадачен. Ведь Браманте, — размышлял он, — был слишком хорошим архитектором, чтобы подвергать опасности самое крупное и значительное свое создание. Должна же тут быть какая-то разгадка! Лео Бальони знал все на свете, и скоро Микеланджело постучался в его дверь. — Дело объясняется очень просто, — с небрежным видом ответил Лео. — Браманте живет не по средствам, сотни тысяч дукатов летят у него направо и налево. Он всегда нуждается в деньгах… Он готов на что угодно, чтобы их раздобыть. А пока вот выплачивает свои долги, подгрызая стены собора Святого Петра. Микеланджело вскрикнул, задыхаясь: — Ты сказал об этом папе? — Нет, разумеется. — Но как ты можешь молчать, зная о таком мошенничестве? — Вот ты разъяснил папе все обстоятельства. И чего ты добился, кроме совета заниматься своими делами? 18 В августе, когда Микеланджело начал писать «Сотворение Евы», Юлий поехал на охоту в Остию и возвратился оттуда больным: у него был тяжелый приступ малярии. Говорили, что он безнадежен. Жилые его покои были сразу же разграблены, вплоть до постельного белья; римские дворяне подняли шум, грозясь «изгнать варвара из Рима»; иерархи со всей Италии спешно съезжались в Рим и были готовы избрать нового папу. Город гудел от слухов. Придет ли наконец черед кардинала Риарио и станет ли Лео Бальони доверенным лицом папы? Тем временем французы и испанцы наседали на границы Италии, рассчитывая воспользоваться смутой и завоевать страну. От волнения Микеланджело не находил себе места. Если папа Юлий умрет, кто будет платить за работу над второй половиной свода Систины? Ведь у Микеланджело было на этот счет лишь устное соглашение с Юлием, а какого-либо письменного договора, который могли бы признать наследники папы, не существовало. Единственным во всей Италии оплотом покоя казалась теперь Флоренция: гений гонфалоньера Содерини оберегал этот город от распрей и раздоров; сторонясь союзов и войн, Флоренция соблюдала твердый нейтралитет, предоставляя убежище и папским и французским воинам. Она отказалась приютить у себя Генеральный совет Пизы, враждующей с папой, но не хотела и посылать против пизанцев свое войско. Микеланджело понимал, что ему следовало быть сейчас во Флоренции и жить там до конца своих дней, а не мучиться в этой столице хаоса. Юлий одурачил Рим: он выздоровел. Дворяне-бунтовщики бежали. Папа наложил свою тяжелую руку на весь Ватикан и на всю церковь, и в казну начали поступать деньги. Он вновь выплатил Микеланджело пять сотен дукатов. Микеланджело послал скромную сумму домой, но бóльшую часть полученных денег оставил при себе в Риме. — Я очень польщен! — возрадовался Бальдуччи, когда Микеланджело поместил свои деньги в его банк. От хорошей жизни Бальдуччи приобрел солидность и важную осанку, у него уже было четверо детей. — Раньше ты считал, что любой жульнический банк во Флоренции вернее и надежнее честного банкирского дома в Риме. Что же случилось? — Бальдуччи, я уберег бы себя от многих тяжких хлопот, если бы ты вел мои денежные дела с самого начала. Но когда речь идет о деньгах, художники способны на любую глупость. — Теперь, когда ты независим и богат, — со своим неизменным юмором поддразнивал Бальдуччи друга, — теперь ты, конечно, придешь ко мне отобедать в воскресенье. Обычно мы приглашаем к себе всех наших крупных вкладчиков. — Спасибо, Бальдуччи, я подожду до той поры, когда я стану у тебя не просто вкладчиком, а пайщиком. Скоро Микеланджело сделал второй весомый вклад в банк Бальдуччи и снова отказался от приглашения к обеду. И тогда, в воскресенье, под вечер, банкир явился к Микеланджело сам, держа в руках торт, испеченный его собственным поваром. Бальдуччи не заглядывал к Микеланджело уже два года и был потрясен скудостью обстановки в его доме. — Господи боже, скажи мне, Микеланджело, как ты можешь так жить? — А что мне делать, Бальдуччи? Я держал подмастерьев. Они клялись, что хотят учиться и будут содержать дом в чистоте, но все оказались лентяями и ротозеями. — Найди слугу, который умеет готовить пищу и убирать комнаты; это сделает твою жизнь хоть чуточку приятней. — К чему мне слуга? Я не бываю дома целыми днями, даже обедать не прихожу. — Ты, видно, не понимаешь, зачем держат слуг. Со слугой у тебя в доме всегда будет чисто, ты будешь прилично питаться. Придешь домой, а тебе уже готов ушат горячей воды, и ты можешь мыться, простыни у тебя свежие, выстиранные и уже аккуратно расстелены, бутылка вина, как это требуется, остужена… — Довольно, довольно, Бальдуччи, ты рассуждаешь так, будто я какой-то богач. — Может, ты и не такой богач, но все же ты скряга! Ты зарабатываешь вполне достаточно, чтобы жить как человек, а не… не… Ты губишь свое здоровье. Что толку, если когда-нибудь во Флоренции ты станешь и богатым, а прежде надорвешься в Риме? — Я не надорвусь. Я из камня. — Разве тебе так уж легко на твоих подмостках? А ты омрачаешь себе жизнь еще и этой бедностью… Микеланджело нахмурился. — Ты прав, Бальдуччи, я знаю. Должно быть, во мне и в самом деле есть что-то от отца. Но для хорошей жизни у меня теперь просто не хватает терпения. Пока я не кончил работу над плафоном, о каких-то удобствах или удовольствиях мне даже противно думать. Жить хорошо можно лишь тогда, когда ты счастлив. — И когда же ты будешь счастлив? — Когда я снова возьмусь за мраморы. Наступила осень, а он все работал, упорно, ежедневно, работал, не отрываясь ни в воскресенья, ни в праздники. Нашелся и подросток-ученик — сирота Андреа, он помогал Микеланджело на лесах, приходя туда после обеда, и присматривал за его домом. Микеланджело поручил ему писать несколько декоративных бараньих голов, двери, плоские стены и полы — когда-то, в церкви Санта Мария Новелла, эту работу выполнял обычно Буджардини. Мики расписывал кое-какие детали тронов и карнизов. Напросился в ученики еще один юноша, Сильвио Фалькони, — у него был дар рисовальщика, и Микеланджело доверил ему исполнять декоративные элементы в угловых распалубках. Все остальное на плафоне написал Микеланджело сам — каждую фигуру и одеяние, каждое движение и жест, в котором сквозило свое чувство, своя мысль, каждого младенца за спинами Пророков и Сивилл — изысканно прекрасных Сивилл и великолепных в своей мощи иудейских Пророков, — каждый удар кисти был сделан им самим, и только самим: этот гигантский труд был исполнен за три ужасающих по напряжению года, хотя его хватило бы на целую жизнь. А вокруг было вновь неспокойно: окрепнув и набравшись сил, папа Юлий ополчился на гонфалоньера Содерини и отлучил от церкви Флорентинскую республику — ведь она не поддержала папу во время военных действий, не дала своих войск и отказала в деньгах, когда папа был в тяжелом положении, она предоставляла убежище противникам папы и не пошла на то, чтобы сокрушить Генеральный совет Пизы. Юлий назначил легатом в Болонью кардинала Джованни де Медичи, желая держать под прицелом Тоскану и поскорей подчинить ее власти Ватикана. Микеланджело получил приглашение посетить дворец Медичи на Виа Рипетта. В гостиной его ждали кардинал Джованни, кузен Джулио и Джулиано. — Ты слышал, Микеланджело, что святой отец назначил меня папским легатом в Болонью и дал полномочия набирать войска? — Подобно тому, как это делал Пьеро? На минуту в гостиной воцарилась напряженная тишина. — Смею надеяться, что пример Пьеро тут не подходит, — ответил наконец кардинал Джованни. — Все дела будут улаживаться мирным путем. Мы же, Медичи, хотим одного — снова быть флорентинцами, снова располагать там своим дворцом, и банками, и землями… — А Содерини выгнать вон! — нетерпеливо вставил Джулио. — Это входит в ваш план, ваше преосвященство? — Да. Папа Юлий в гневе на Флоренцию и полон решимости покорить ее. Если Содерини исчезнет, то несколько крикунов в Синьории…  — А кто будет править Флоренцией вместо Содерини? — спросил Микеланджело, стараясь сдержать свое волнение. — Джулиано. Микеланджело взглянул на Джулиано, сидевшего в другом конце гостиной: щеки у того заливала краска. Выбор кардинала Джованни был гениален. Этот тридцатидвухлетний человек с редкой бородкой и усами, страдавший, как говорили, болезнью легких, казался Микеланджело крепким и полным энергии. По уму, душевному складу и темпераменту он чем-то напоминал Великолепного. Целые годы занимался он науками, стараясь, в подражание отцу, набраться знаний. Он был гораздо красивее Лоренцо, хотя нос у него производил впечатление слишком длинного и плоского, а над большими глазами нависали тяжелые веки. Ему были присущи многие из лучших свойств Лоренцо: мягкая душа, в какой-то мере мудрость и миролюбие. Он питал уважение к искусству и науке, горячо любил Флоренцию, ее людей, ее традиции. Если Флоренции суждено получить правителя, который стоял бы над выборным гонфалоньером и был бы независим от него, то младший, наиболее одаренный сын Лоренцо годился для такой роли вполне. Все, кто сидел в этой комнате, знали, что Микеланджело расположен к Джулиано, даже любит его. Но они не знали, что в эту самую минуту перед взором Микеланджело во всем своем телесном облике стоял еще один человек — в пышном парадном одеянии, с худым и узким некрасивым лицом, с подвижным кончиком носа, мягким взглядом глаз и седой, с желтыми прядями, головой. Это был Пьеро Содерини, пожизненно избранный гонфалоньер республики Флоренции. Глядя на свои потрескавшиеся и испачканные краской ногти, Микеланджело спросил: — Почему вы надумали говорить обо всем этом со мной? — Потому что мы хотим, чтобы ты был на нашей стороне, — ответил кардинал Джованни. — Ты принадлежишь к партии Медичи. И если ты понадобишься нам… Будто нить сквозь ушко иголки, проскальзывал он по узким проходам переулков, ища путь к площади Навина, затем, после многих поворотов, оказался на площади Венеции, вышел на древний Римский форум — тут, порознь друг от друга, высились белые колонны — и вот уже он ступил в залитый лучами полной луны Колизей, целую тысячу лет служивший городу своеобразной каменоломней, где был готовый, обтесанный камень для постройки домов. Он взобрался на самый высокий ярус, сел на парапет галереи и окинул взглядом огромный театр, от подземных камер, куда загоняли когда-то христиан, гладиаторов, рабов, животных, до каменных лож наверху, где во времена империи сидели тысячи римлян, вопя и визжа в жажде побоищ и крови. …побоищ и крови, крови и побоищ. Эти слова не выходили у него из головы. Ведь если подумать, ничего иного, кроме побоищ и крови, Италия и не знала. Все, что он видел за свою жизнь, укладывалось в эти слова: кровь и побоища. Вот сейчас Юлий хлопочет, собирая новую армию, чтобы выступить на север. Если Флоренция окажет сопротивление, папа направит войско Джованни на штурм флорентинских стен. Если Флоренция сдастся без борьбы, гонфалоньер Содерини окажется в изгнании, так же как и все члены Синьории, не желающие мириться с потерей флорентинской независимости. А теперь вот и его, Микеланджело, пригласили принять участие в этой зловещей игре. Он любил их обоих — и гонфалоньера Содерини, и Джулиано де Медичи. Он остро чувствовал свою преданность Великолепному, Контессине и даже кардиналу Джованни. Но у него была вера в республику, которая первой признала его труд, его искусство. К кому же теперь повернуться спиной, проявив и коварство и неблагодарность? Граначчи когда-то наставлял его: — Если тебя будут спрашивать, на чьей ты стороне, говори: на стороне скульптуры. Будь храбрецом в искусстве и трусом в мирских делах. Но способен ли он на это? 19 В серые зимние месяцы 1512 года, когда Микеланджело расписывал люнеты над окнами капеллы, он так сильно повредил свое зрение, что уже не мог прочесть ни строчки, не запрокидывая голову назад и не отставляя далеко от глаз письмо или книгу. Хотя Юлий безвыездно жил в Риме, военные действия на севере начались. Армиями папы командовал неаполитанский испанец Кардона. Кардинал Джованни двинулся к Болонье, но болонцы с помощью французов дважды отбили атаки войск Юлия. В Болонью кардинал Джованни так никогда и не вступил. Папские войска под ударами французов откатились к Равенне, где в пасхальную неделю разыгралась решающая битва. Как передавали, в этой битве погибло от десяти до двенадцати тысяч солдат Юлия. Кардинал Джованни и кузен Джулио были взяты в плен. Романья оказалась в руках французов. Рим дрожал, охваченный паникой. Папа укрылся в крепости Святого Ангела. Микеланджело продолжал расписывать свой плафон. Однако счастье скоро изменило французам: их победоносный главнокомандующий был убит. Во французских войсках начались раздоры и вооруженные стычки. Против французов открыли военные действия швейцарцы: они захватили Ломбардию. Только хитростью кардинал Джованни спас Джулио, а сам бежал в Рим. Папа был уже снова в Ватикане. В течение лета он отвоевал Болонью. Французы были изгнаны из всей Тосканы. Испанский военачальник Кардона, союзник Медичи, разграбил Прато, расположенный в немногих верстах от Флоренции. Гонфалоньера Содерини вынудили покинуть пост, и он бежал вместе с семьей из города. Джулиано въехал во Флоренцию на правах частного гражданина. Вслед за ним двигался кардинал Джованни де Медичи с армией Кардоны: скоро Джованни уже занимал свой старый дворец в приходе Сант'Антонио, близ Фаэнцских ворот. Синьория была распущена. Членов Совета Сорока Пяти назначил сам кардинал Джованни, был принят новый порядок правления. Республике пришел конец. Все это время папа твердил, чтобы Микеланджело завершал свой плафон быстрее, как можно быстрее. Однажды он, взобравшись по лестнице, появился на лесах без всякого предупреждения. — Когда ты закончишь работу? — Когда буду доволен ею. — Когда же ты будешь доволен? Ты тянешь уже целые четыре года. — Мне нужно быть довольным как художнику, святой отец. — Я желаю, чтобы ты кончил плафон в течение ближайших дней. — Работа будет кончена, святой отец, тогда, когда она кончится. — Ты хочешь, чтобы тебя сбросили с этого помоста? Микеланджело поглядел на мраморный пол внизу. — В день Всех Святых я буду служить здесь торжественную мессу, — сказал папа. — К тому времени исполнится уже два года, как я освятил первую половину плафона. Микеланджело рассчитывал еще пройтись по сухому золотом и ультрамарином, тронув некоторые драпировки и небесное поле, как это делали его земляки флорентинцы, создатели фресок на стенах капеллы. Но времени на это уже не оставалось. И Микеланджело велел Мики и Моттино разбирать леса. На следующий день в Систину опять пришел Юлий. — Ты не думаешь, что кое-какие украшения надо бы высветлить золотом? — спросил он. Было бесполезно говорить, что Микеланджело и сам собирался сделать это. Но ему уже не хотелось восстанавливать леса и снова лезть под потолок. — Святой отец, в те времена люди не заботились о золоте. — Плафон будет выглядеть бедно! Микеланджело расставил пошире ноги, сжал зубы и упрямо выставил окаменевший подбородок. Юлий судорожно стиснул рукой посох. Два человека стояли перед алтарем, под синими расписанными небесами, и в упор смотрели друг на друга. — Люди, которых я писал, были бедны, — сказал Микеланджело, нарушая молчание. — Это были святые люди. В день Всех Святых римская знать оделась в самые лучшие свои одежды: папа освящал Сикстинскую капеллу. Микеланджело проснулся рано, вымылся горячей водой, сбрил бороду, надел голубые рейтузы и голубую шерстяную рубашку. Но в Систину он не пошел. Он спустился на террасу своего дома, откинул просмоленную парусину и застыл в раздумье перед мраморами, рубить и резать которые он так жаждал целых семь лет. Он вернулся в комнату, к рабочему столу, взял перо и написал: И высочайший гений не прибавит Единой мысли к тем, что мрамор сам Таит в избытке, — и лишь это нам Рука, послушная рассудку, явит. В это утро, на пороге своей тяжело завоеванной свободы, не обращая внимания на дорогие рейтузы и чудесную шерстяную рубашку, он взял молоток и резец. Усталость, горечь воспоминаний, боль и обиды словно бы отступили, ушли прочь. Ворвавшийся в окно первый луч яркого солнца поймал и высветлил струйки мраморной пыли, взвившейся круто вверх. Часть восьмая «Медичи» 1 Юлий Второй прожил после завершения росписи свода Систины всего лишь несколько месяцев. Папой стал Джованни де Медичи, первый флорентинец, которому было суждено занять святейший престол. Сидя на коне, Микеланджело оглядывал плотные ряды всадников, среди которых он находился: это были флорентинские дворяне, решившие устроить самую пышную процессию из всех, какие только помнил Рим. Впереди него, охватывая почти всю площадь Святого Петра, стояли две сотни конных копьеносцев, за ними под развевающимися стягами были видны капитаны всех тринадцати римских округов и пятеро знаменщиков церкви: на знаменах у них красовались папские гербы. Двенадцать молочно-белых лошадей из папских конюшен были окружены тысячным отрядом молодых дворян, одетых в красные шелковые кафтаны с горностаевой выпушкой. Позади Микеланджело стояла сотня римских баронов — каждый со своим вооруженным эскортом — и швейцарские гвардейцы в пестрых бело-желто-зеленых мундирах. Новый папа, Лев Десятый, восседал на белом арабском жеребце — от яркого апрельского солнца его защищал шелковый балдахин. Рядом с папой, одетый как знаменосец острова Родоса, выступал кузен Джулио. Одиноко держался в этой процессии бледный и печальный герцог Урбинский, племянник Юлия. Глядя на папу Льва Десятого, грузное тело которого исходило потом под тяжестью тройной тиары и унизанной драгоценными каменьями ризы, Микеланджело раздумывал, сколь неисповедимы пути Божи. Когда скончался Юлий, кардинал Джованни де Медичи был во Флоренции, так страдая от своей язвы, что его доставили на выборы папы в Рим на носилках. Запершись в душной Сикстинской капелле, коллегия кардиналов просидела почти целую неделю: за папский трон боролась, во-первых, группа покровителя Лео Бальони кардинала Риарио, во-вторых, сторонники кардинала Фиеско и, в-третьих, кардинала Сера. Единственным кандидатом, у которого не оказалось врагов, был Джованни де Медичи. На седьмой день коллегия единодушно остановила свой выбор на обходительном, скромном и благодушном кардинале, исполнив тем самым план Великолепного, который в Бадии Фьезолане посвятил шестнадцатилетнего Джованни в духовный сан. Протрубили трубачи, давая знак начинать объезд города — от собора Святого Петра, где в павильоне напротив разрушенной базилики происходило венчание Льва Десятого, до церкви Святого Иоанна в Латеранском дворце, первоначальной резиденции пап. Мост Святого Ангела был устлан коврами самых светлых тонов. Там, где открывалась Виа Папале, Папская дорога, флорентинская колония воздвигла грандиозную триумфальную арку, украшенную эмблемами Медичи. Толпы людей стояли вдоль улиц, усыпанных ветками мирта и самшита. Микеланджело сдерживал коня — по одну сторону от него гарцевал его родственник, Паоло Ручеллаи, по другую ехало семейство Строцци, купившее в свое время его «Геракла», — и неотступно следил за папой Львом: тот, сияя от радости, поднимал благословляющую руку в унизанной жемчугами перчатке; придворные чины ехали позади него, горстями швыряя в толпу золотые монеты. В окнах домов виднелись вывешенные по поводу торжества парчовые и атласные полотнища. Виа Папале была уставлена бюстами императоров, статуями апостолов и святых, изображениями богородицы — и рядом с этими скульптурами, плечо к плечу, белели языческие изваяния древних греков. На склоне дня папа Лев сошел, воспользовавшись лесенкой, со своего арабского жеребца, задержался на минуту у античной бронзовой статуи Марка Аврелия, стоявшей напротив Латеранского дворца. Затем, вместе со всей коллегией кардиналов, кузеном Джулио и многими флорентинскими и римскими дворянами, проследовал во дворец и занял Селлу Стеркорарию — древнее седалище власти, на котором сидели первые папы. На изысканном и пышном пире в зале дворца Константина, специально для этого случая отремонтированном, Микеланджело почти не ел. Вечером он снова был уже в седле, чтобы следовать в свите папы к Ватикану. Когда процессия достигла Кампо деи Фиори, стало совсем темно. Улицы были освещены только факелами и свечами. Микеланджело остановил свою лошадь у дома Лео Бальони, передав поводья груму. На папские торжества Лео Бальони не был даже приглашен, — он сидел дома в одиночестве, небритый, мрачный. Еще несколько дней назад он не сомневался, что на этот раз папой изберут кардинала Риарио. — Выходит, ты проник в Ватикан гораздо раньше! — ворчал приунывший Бальони. — Я был бы счастлив не появляться там больше ни разу. Я уступаю свое место тебе. — У нас идет игра, в которой выигравший уступить ничего не может. Я оказался вне игры. А ты в ней участвуешь. На тебя посыплются великие заказы. — Мне предстоит долгие годы трудиться над гробницей Юлия. Было уже поздно, когда он вернулся в свое новое жилище — дом его, будто погруженный в море столетий, дремал в низине между Капитолийским и Квиринальским холмами, неподалеку от колонны Траяна, где посреди людной площади стояла Мачелло деи Корви — Бойня Воронов. Перед своей кончиной папа Юлий уплатил Микеланджело две тысячи дукатов — это был полный расчет за работу в Систине, дающий возможность начать ваяние мраморов для гробницы. После того как гонфалоньер Содерини и все члены Синьории были изгнаны из Флоренции, заказ на статую «Геракла» утратил всякую силу. Когда Микеланджело узнал, что по умеренной цене продается небольшая усадьба с домом из желтого обожженного кирпича, крытой верандой вдоль одной из его стен, несколькими подсобными строениями на задах, конюшней, башней, запущенным садом с тенистыми лавровыми деревьями, он приобрел эту усадьбу и перевез туда свои мраморы. Как раз перед домом раскинулся ныне пустынный рынок Траяна, где когда-то находилось множество торговых лавочек, привлекавших покупателей со всего мира. А теперь на площади стояла мертвая тишина, лавки давно исчезли и осталось лишь несколько деревянных домишек, лепившихся под сенью церкви Санта Мария ди Лорето, лишенной своего купола. Днем по площади шли прохожие: они двигались либо ко дворцу Колонны и к Квиринальской площади, либо в противоположную сторону — ко дворцу Анибальди и к церкви Сан Пьетро ин Винколи. А по ночам вокруг дома царили такой покой и запустение, словно бы Микеланджело поселился не в Риме, а в глухой Кампанье. Когда-то дом снимали два разных жильца, и в нем были сделаны две парадные двери — обе они выходили на Мачелло деи Корви. Жилье Микеланджело состояло из просторной спальни с окнами на улицу, столовой, служившей одновременно и гостиной, которая примыкала к спальне: за столовой, ближе к саду, была низкая сводчатая кухня, сложенная из того же желтого кирпича. Во второй половине дома, убрав все перегородки, Микеланджело устроил себе обширную мастерскую, похожую на ту, какая была у него во Флоренции. Он приобрел новую железную кровать, шерстяные одеяла, новый, набитый шерстью матрац, а Буонаррото, исполняя поручение брата, на специально переведенные для этого деньги купил и прислал ему чудесных флорентинских простынь, скатертей и полотенец, которые Микеланджело хранил теперь вместе с запасом своих рубашек, носовых платков и блуз в шкафу, стоявшем подле его кровати. Он завел себе также гнедую лошадь и ездил на ней по булыжным мостовым римских улиц; ел он на опрятно убранном столе, в хорошую погоду прогуливался в плаще из черного флорентинского сукна на атласной подкладке. Его слуга-подмастерье, Сильвио Фалькони, оказался усердным работником. В глубине сада, в легких деревянных домиках и в каменной башне, жили помощники Микеланджело, работавшие вместе с ним над гробницей. Тут были Микеле и Бассо, два молодых каменотеса из Сеттиньяно; способный рисовальщик, выросший сиротой-подкидышем и испросивший разрешения у Микеланджело называть себя Андреа ди Микеланджело; Федериго Фрицци и Джованни да Реджо, изготовлявшие модели для бронзового фриза; Антонио из Понтассиеве, приехавший в Рим со всей своей артелью, чтобы обтесывать и украшать строительные блоки и колонны. Микеланджело не тревожился о будущем. Разве папа Лев Десятый не сказал своим придворным: «Мы с Буонарроти оба воспитаны под одной крышей в доме моего отца»? Впервые после того, как восемь лет назад, в апреле 1505 года, Микеланджело бежал от Юлия, он принялся теперь за ваяние. И он работал ныне не над одним мрамором, а над тремя огромными глыбами сразу. Снова установился естественный ритм дыхания, согласный с ударами зажатого в руке молотка, когда резец вгрызается в камень и упорно точит его. Это осязаемое единство с мрамором вновь наполняло сердце Микеланджело бурной радостью. Он вспоминал самые первые уроки, воспринятые им еще у Тополино. — Камень сам работает на тебя. Он уступает тебе, сдается перед твоим мастерством и твоею любовью. Микеланджело отдавался трем блокам мрамора с безоглядной страстью и одновременно ощущал в себе некое спокойствие и уверенность. Три белые колонны обступали его в мастерской подобно заснеженным горным пикам. Ему остро хотелось вдохнуть в себя тот же воздух, каким дышали эти мраморы. Он работал по четырнадцать часов в сутки, пока не чувствовал, что у него отнимаются ноги. И все же стоило ему оторваться от проступавшего из камня образа, отойти к двери и поглядеть несколько минут на небесный свод, как он снова был свеж и силен. Он, словно пахарь, прокладывал теперь свою урочную борозду. Он высекал «Моисея» — и подобно тому, как мраморная пыль клубами проникала в его ноздри, во все его существо, до самых глубин, входило чувство горделивого спокойствия: теперь он ощущал себя настоящим человеком, ибо его плоть и сила сливались с трехмерным камнем. Мальчиком на ступенях Собора он был не в состоянии доказать, что искусство скульптуры выше искусства живописи; здесь, в своей мастерской, проворно и ловко шагая от «Моисея» к «Умирающему Рабу», а потом к «Рабу Восставшему», он мог бы продемонстрировать эту истину с кристально ясной неопровержимостью. Моисей, прижимающий к себе запястьем руки каменные скрижали, достигнет в вышину около трех с половиной аршинов и будет внушать впечатление массивности вопреки сидячему положению. Однако истинную, скрытую сущность фигуры Микеланджело выявит не объемом, а внутренней ее весомостью, ее структурой. Резко двинув левую ногу назад, Моисей сидел в позе, хранящей динамическое равновесие; монументальная тяжесть колена и икры правой ноги, как бы поглощавшей пространство и устремленной немного в строну, смягчалась круговым движением левой ноги. Круто взлетая, резец Микеланджело с непогрешимой точностью входил в полуторааршинную толщину блока, под остро выпяченный локоть согнутой левой руки Моисея и обвитое венами предплечье. Он как бы вычерчивал плавно летящие линии, устремленные к запястью и указательному пальцу, который приковывал взор к каменным скрижалям, прижатым правой рукой. Наступила полночь, и Микеланджело неохотно снимал свой бумажный картуз с прикрепленной к нему свечой из козьего сала. Из города не доносился ни один звук, был слышен только отдаленный лай собак, рывшихся в отбросах за кухнями дворца Колонны. В заднее окно из сада смотрела луна, заливая блок волшебным светом. Микеланджело придвигал скамейку и усаживался перед грубо обработанным мрамором, размышляя о Моисее — о человеке, о пророке, вожде своего народа, который предстоял Богу и которому Бог вручил Закон. Скульптор, не наделенный философским складом ума, создает пустые формы. Как может он, Микеланджело, решить, где ему надо врезаться в мраморный блок, если он не осознал, какого именно Моисея он замыслил? Внутренняя значимость его Моисея, так же как и его скульптурная техника, определит достоинства работы. Микеланджело уже знал, как он поместит Моисея в пространстве, но какую минуту жизни пророка он покажет, какое время? Хочет ли он представить Моисея разгневанного, только что спустившегося с Синайской горы и увидевшего, что его народ поклоняется Золотому Тельцу? Или он покажет печального, удрученного Моисея, сетующего на то, что он пришел с Законом слишком поздно? Пока он сидел, вглядываясь в зыбкие, струящиеся формы залитого луной мрамора, ему стало понятно, что он не должен замыкать Моисея, как в темницу, в строго определенные рамки времени. Ведь он искал обобщенный образ, искал того Моисея, которому ведомы пути человека и Бога, он хотел изваять слугу Господа на земле, голос Господней совести. Моисея, который был призван на вершину Синая и спрятал свое лицо, ибо страшился взглянуть на открытый лик Бога, и получил от него высеченные скрижали Десяти Заповедей. Неистовая ярость души, которая пылала, вырываясь из глубоких, точно пещеры, впадин его глаз, не могла быть объяснена лишь отчаянием или желанием наказать ослушников. Нет, Моисея вела вперед только страстная решимость не допустить гибели его народа — народ был должен получить вырубленные на каменных таблицах Заповеди и покориться им и тем продолжить свое существование. Но Микеланджело не успел додумать своих дум до конца: бесцеремонно распахнув дверь, к нему вошел Бальдуччи. Очевидно он снова собирался говорить о пересмотре договора на гробницу. Папа Лев, как добрый посредник, уже пытался склонить герцога Урбинского и прочих наследников Ровере к тому, чтобы договор в отношении Микеланджело был более справедливым, давая ему льготные сроки и больший заработок. Микеланджело с удивлением оглядел своего друга, загородившего дверной проем, ибо в те дни, когда они познакомились на улицах Рима в 1496 году, Бальдуччи был таким же худым, как и Микеланджело, а теперь он выглядел вдвое шире и тучнее его — только ноги у Бальдуччи оставались по-прежнему сухими и тощими. — Уж не на барышах ли ты так разжирел? — спросил его Микеланджело с ехидством. — Или сами барыши к тебе текут оттого, что ты жирный? — Мне приходится есть не только за себя, но и за тебя, — прогудел Бальдуччи, поглаживая ладонями свой огромный живот. — А ты все такой же недомерок, каким был, когда гонял мяч и играл против Дони на площади Санта Кроче. Ну что, принимают они твои новые условия? — Повысили плату до шестнадцати тысяч пятисот дукатов. Добавляют мне, если понадобится, еще семь лет на завершение работы. — Позволь-ка мне взглянуть на новые чертежи гробницы. Микеланджело с неохотой вынул ворох бумаг из запачканной пергаментной папки. — А ты говорил, что уменьшаешь размеры! — разочарованно заметил Бальдуччи. — Так оно и есть. Посмотри, фронтальная сторона в длину стала вдвое меньше. И мне уже не надо строить подступов к гробнице. Бальдуччи пересчитал листы с рисунками. — Сколько же будет статуй? — Общим числом? Сорок одна. — Какой они будут величины? — И натуральной, и вдвое больше. — А сколько статуй ты собираешься высечь самолично? — Вероятно, двадцать пять. Все главные фигуры, кроме ангелов и младенцев. Даже в мерцающем свете единственной свечи Микеланджело увидел, как побагровело лицо Бальдуччи. — Ты сошел с ума! — воскликнул он. — Ты уменьшил только остов гробницы, который тебе и так был совсем не по силам. Ты проявил истинную глупость, когда не послушал Якопо Галли восемь лет назад, но ты был молод. А какое у тебя оправдание теперь, если ты соглашаешься на явно невыполнимый договор? — Наследники Юлия не хотят мириться на меньшем. Помимо того, я получаю почти те же деньги и те же сроки, какие желал для меня Галли. — Микеланджело, — мягко возразил Бальдуччи. — Я не могу равняться с Якопо Галли, я не знаток искусства, но он так ценил мои таланты, что сделал управляющим банком. Ты идешь на глупейшую сделку. Двадцать пять огромных фигур — хочешь не хочешь — отнимут у тебя двадцать пять лет. Если ты и проживешь эти годы, согласен ли ты быть прикованным к мавзолею Юлия до самой своей смерти? Ты будешь еще более несчастным рабом, чем эти «Пленники», которых ты высекаешь. — У меня собралась сейчас хорошая боттега. Как только будет подписан новый договор, я вызову еще каменотесов из Сеттиньяно. Я вижу столько статуй, уже изваянных в воображении, что не высечь их из камня было бы для меня горькой утратой. Подожди — и ты увидишь, как осколки мрамора веером полетят у меня вверх и вниз, будто весенняя стая белых голубей. 2 Сикстинский плафон произвел впечатление, равное тому, которое вызвал в свое время «Давид» во Флоренции. Художники разных течений, съехавшиеся в Рим со всей Европы, чтобы помочь Льву отпраздновать восхождение на папский трон, дали Микеланджело титул, услышанный им когда-то после «Купальщиков», — «Первый мастер мира». Только близкие друзья и сторонники Рафаэля по-прежнему бранили Микеланджелов свод, считая его не художественным, а скорее анатомическим, плотским, перегруженным. Но эти люди действовали теперь не так свободно: Браманте уже не был повелителем художников Рима. В пилонах собора Святого Петра, построенных Браманте, появились такие большие трещины, что все работы были приостановлены, и пришлось долго разбираться, выясняя, можно ли еще спасти фундаменты. Папа Лев проявил великодушие и официально не развенчал Браманте как архитектора, но работы в Бельведере были тоже приостановлены. Паралич отнял у Браманте руки, и он был вынужден доверить вычерчивание своих архитектурных проектов Антонио да Сангалло, племяннику Джулиано да Сангалло, друга и учителя Микеланджело. Над дворцом Браманте витал теперь тот едва уловимый дух беды и несчастья, который воцарился в доме Сангалло в дни, когда Браманте одержал победу в конкурсе на лучший проект собора Святого Петра. Однажды в сумерки Микеланджело услышал стук в дверь и буркнул: «Войдите», хотя его раздражало любое вторжение. Он взглянул в чудесные карие глаза молодого человека в оранжевом шелковом плаще; красивое его лицо и белокурые волосы чем-то напомнили ему Граначчи. — Маэстро Буонарроти, я — Себастьяно Лучиани из Венеции. Я пришел к вам исповедаться… — Я не священник. — …Я хотел признаться вам, каким я был дураком и простофилей. До той минуты, пока я не постучал в эту дверь и не сказал вам этих слов, я еще не сделал ни одного разумного дела в Риме. Я захватил с собой лютню, я буду аккомпанировать себе и рассказывать вам свою ужасную историю. Забавляясь удивительно легкой, веселой манерой венецианца, Микеланджело согласился его послушать. Себастьяно взобрался на самый высокий в комнате стул и провел пальцами по струнам лютни. — Пой, и пройдет все на свете, — тихо сказал он. Микеланджело опустился в одно из мягких кресел и, вытянув усталые ноги, заложил руки за голову. Себастьяно запел. Особым речитативом, сильно скандируя, он стал повествовать, как его вызвал в Рим банкир Киджи, поручив расписать свою виллу, как он оказался в числе молодых художников, боготворящих Рафаэля, как говорил вместе с ними, что кисть Рафаэля «действует в полном согласии с техникой живописи», что она «приятна по колориту, гениально изобретательна, прелестна во всех своих проявлениях, прекрасна, как ангел». Буонарроти? «Возможно, он и умеет рисовать, но что у него за колорит? Донельзя однообразный! А его фигуры? Раздутая анатомия. В них ни очарования, ни грации…» — Я слыхал эти наветы и раньше, — прервал венецианца Микеланджело. — Они мне надоели. — Еще бы! Но Рим больше не услышит от меня этих панихид. Отныне я пою хвалу мастеру Буонарроти. — Что же так перевернуло вашу нежную душу? — Хищность Рафаэля! Рафаэль расклевал меня до самых костей. Поглотил все, что я усвоил у Беллини и у Джорджоне. Так меня обобрал, что сейчас он художник-венецианец в большей мере, чем я! И самым покорным образом еще благодарит меня за учение! — Рафаэль берет только из добрых источников. На это он большой мастак. Зачем же вы его покидаете? — Теперь, когда он стал волшебным колористом — венецианец да и только! — он будет получать еще больше заказов, чем прежде. В то время как я… не получаю ничего. Рафаэль проглотил меня целиком, но глаза у меня еще остались, и для них было истинным пиршеством смотреть все эти дни на ваш Сикстинский плафон. Уперевшись пятками в верхний обруч стула, Себастьяно склонил голову над лютней. Вдруг он разразился зычной песней гондольера, заполнившей всю комнату. Микеланджело вглядывался в венецианца и все думал, зачем же на самом деле он к нему пришел. Себастьяно стал часто заходить к Микеланджело, пел ему, болтал, рассказывал разные истории. Любитель удовольствий, заядлый охотник до хорошеньких девушек, он постоянно нуждался в деньгах. Зарабатывал он на портретах, мечтая о крупном заказе, который сделает его богатым. Рисунок у него хромал, выдумки и изобретательности в его работах не чувствовалось никакой. Но он был красноречив, щедр на шутки и совершенно легкомыслен — не хотел даже позаботиться о своем незаконном сыне, который совсем недавно родился. Не прерывая работы, Микеланджело одним ухом слушал его забавную трескотню. — Мой дорогой крестный, — говорил Себастьяно, — как вы только не сбиваетесь, высекая три блока одновременно? Как вы помните, что надо делать с каждым из них, все время переходя от одной фигуры к другой? Микеланджело усмехнулся. — Я хотел бы, чтобы подле меня громадным кругом стояло не три, а все двадцать пять блоков. Тогда я ходил бы от одного блока к другому еще быстрее и закончил бы их все в пять коротких лет. Ты представляешь себе, как тщательно можно выдолбить в уме эти блоки, если постоянно думать о них восемь лет. Мысль острее, чем любой резец. — Я мог бы сделаться великим живописцем, — сказал Себастьяно, вдруг приуныв. — У меня прекрасная техника. Дайте мне любое живописное произведение, и я скопирую его столь точно, что вы никогда не отличите копию от оригинала. Но как вам удается выдвинуть на первый план идею? Это был вопль отчаяния и боли, — Микеланджело никогда не видел, чтобы Себастьяно о чем-то спрашивал с такой страстной заинтересованностью. И он раздумывал, как ему ответить, пока точил своим резцом Моисеевы скрижали. — Может быть, рождение идей — это естественная функция ума, как процесс дыхания у легких? Может быть, идею внушает нам Господь? Если бы я знал, как возникает идея, я открыл бы одну из самых глубоких наших тайн. Он передвинул резец выше, к запястью и кисти Моисея, лежащей на верхней кромке скрижалей, к пальцам, погруженным в волнистую, ниспадающую до пояса бороду. — Себастьяно, я хочу сделать для тебя кое-какие рисунки. Ты владеешь колоритом и светотенью не хуже Рафаэля, фигуры у тебя лиричны. Раз он заимствовал у тебя венецианскую палитру, почему тебе не заимствовать у меня композицию? Даю слово, мы с тобой сумеем заменить Рафаэля. Ночами, проработав целый день у мраморов, Микеланджело с наслаждением отдавался рисованию и обдумывал новые возможности старинных религиозных сюжетов. Он представил Себастьяно папе Льву, показал ему великолепно разработанные рисунки Себастьяно из жизни Христа. Лев, страстный любитель музыкальных развлечений, стал постоянно приглашать Себастьяно в Ватикан. Как-то вечером, уже запоздно, Себастьяно с криком ворвался к Микеланджело. — Вы слышали, маэстро? У Рафаэля появился новый соперник. Венецианец, лучший из лучших, равный Беллини и Джорджоне. Пишет с такой же грацией и очарованием, как Рафаэль! Но гораздо сильней и изобретательней его в рисунке. — Поздравляю! — отозвался Микеланджело, криво улыбнувшись. Вскоре Себастьяно получил заказ на фреску в церкви Сан Пьетро ин Монторио; он прилагал все усилия, стараясь воплотить наброски Микеланджело в сияющие краски картона. Все в Риме считали, что как член Микеланджеловой боттеги Себастьяно осваивает рисунок и, естественно, подражает руке своего учителя. Одна только Контессина, недавно приехавшая в Рим со своей семьей, догадывалась, что дело тут не так уж просто. Недаром целых два года она сидела вечерами рядом с Микеланджело, глядя, как он рисует: она знала его почерк. Однажды Микеланджело попал на ее изысканный обед, устроенный для нового папы, ибо Контессина явно претендовала на то, чтобы играть роль признанной хозяйки у Льва. Она увела Микеланджело в маленький кабинет, трогательно точную копию кабинета Лоренцо Великолепного, с теми же деревянными панелями, камином, шкатулками, в которых хранились камеи и амулеты: увидев их, Микеланджело так загрустил о минувшем, что чуть не заплакал. Контессина в упор посмотрела на Микеланджело, ее темные глаза горели. — Зачем ты позволяешь Себастьяно хвастать твоими работами и выдавать их за его собственные? — Я не вижу в этом никакого вреда. — Рафаэль уже потерял один важный заказ, — его передали Себастьяно. — Это только благо для Рафаэля: он так утомлен и перегружен работой. — Почему ты унижаешься до такого обмана? Микеланджело тоже пристально посмотрел ей в глаза. Как много еще осталась в ней от прежней Контессины, маленькой графини их отроческих лет. И в то же время как сильно она изменилась, когда ее брата сделали папой. Теперь она стала большой графиней и не хотела терпеть никакого вмешательства в дела со стороны двух своих старших сестер, Лукреции Сальвиати и Маддалены Чибо, которые вместе с мужьями и детьми также приехали в Рим. Контессина бдительно следила за всеми назначениями, которые предрешал папа, добивалась всяческих милостей для членов семьи Ридольфи; она действовала в тесном единении с кузеном Джулио, вершившим делами и политикой Ватикана. В своих обширных садах Контессина выстроила театральную сцену, где устраивали спектакли и концерты для церковной и светской знати. Знакомые римляне, желавшие папского фавора или должностей, все чаще и чаще обращались к Контессине. Эта жадная тяга к власти, вкус к государственным делам и управлению вполне понятны, думал Микеланджело, ведь столько лет она прожила в изгнании и бедности; и все же такая перемена в Контессине была ему чем-то неприятна. — Когда я закончил работу в Систине, — объяснял ей Микеланджело, — кое-кто стал говорить: «У Рафаэля есть грация, а у Микеланджело одна только грубая сила». И поскольку я не снисходил до споров с кликой Рафаэля и никак не защищал себя, я решил, что этот одаренный молодой венецианец сделает дело вместо меня. Я словно бы стою в стороне от всей этой истории, а Рим уже твердит: «Рафаэль очарователен, но Микеланджело — глубок». Ну, разве не забавно, что такую перемену во мнении вызвал шутник Себастьяно, импровизируя песенки в честь моего плафона и наигрывая на лютне? Возмущенная ироническим тоном Микеланджело, Контессина сжала кулаки. — Нет, это ничуть не забавно. Теперь я графиня Римская. Я могу защитить тебя… воспользовавшись властью… с достоинством. Я могу поставить твоих хулителей на колени. Так было бы верней… Он шагнул к ней, взял ее стиснутые кулаки в свои крепкие и большие руки каменотеса. — Нет, Контессина, так действовать не надо. Поверь мне. Я счастлив теперь, мне хорошо работается. И тут по лицу Контессины, стирая следы гнева, скользнула, словно зарница, лучистая ясная улыбка, которую Микеланджело хорошо помнил по прежним временам, когда Контессина, еще ребенком, так же вот улыбалась, кончая ссору или размолвку. — Ну, чудесно, — сказала она. — Но если ты не будешь ходить на мои званые вечера, я ославлю вас с Себастьяно, как двух лгунов и обманщиков. — Разве можно ожидать чего-то доброго от Медичи? — рассмеялся Микеланджело. Он мягко положил свои ладони на плечи Контессины, прикрытые высокими буфами шелкового платья, и потянул ее к себе, желая вдохнуть запах мимозы. Она задрожала. Глаза ее вдруг стали огромными. Время исчезло; кабинет на Виа Рапетта словно бы стал уже кабинетом во дворце Медичи, во Флоренции. И она сейчас уже не была великой графиней, и он не был великим художником, и половина их жизни не осталась позади; какую-то быстролетную минуту они стояли словно бы на пороге своей ушедшей юности. 3 С раннего утра в дом Микеланджело явились швейцарские гвардейцы в зелено-бело-желтых мундирах — это означало приказ Льва обедать в тот день в Ватикане. Отрываться от работы и куда-то идти было истинным наказанием, но Микеланджело уже усвоил, что пренебрегать приглашением папы не следует. Приняв от Сильвио свежее белье и повесив его на руку, Микеланджело направился на Виа де Пастини, в бани, выпарил там из всех своих пор въевшуюся пыль и в одиннадцать часов был уже в папском дворце. Теперь он начал понимать, почему римляне жаловались, будто «весь Рим превратился в флорентинскую колонию», — в Ватикане было полно торжествующих тосканцев. Шагая в толпе гостей, — а их было приглашено на обед более ста и они заполнили два тронных зала, — Микеланджело узнал Пьефо Бембо, государственного секретаря Ватикана и поэта-гуманиста; поэта Ариосто, который писал «Неистового Роланда»; неолатиниста Санназаро; историка Гвиччардини; автора «Христиады» Виду; Джованни Ручеллаи, сочинившего «Розмунду», одну из первых трагедий, написанных белыми стихами; писателя и врача Фракасторо; дипломата, библиофила, классициста и импровизатора латинских стихов Томмазо Ингирами; Рафаэля, который ныне расписывал и папском дворце станцу «Элиодора» и занимал в эту минуту почетное место чуть ниже папы Льва; резчика по дереву Джованни Бариле из Сиены, украшавшего двери и ставни дворца родовыми эмблемами Медичи. Микеланджело увидел и Себастьяно: ему было приятно, что его подопечный тоже оказался среди приглашенных во дворец. Выкупив у республики Флоренции большую часть огромной библиотеки отца, Лев рассылал по всей Европе экспертов, разыскивающих ценные манускрипты. Чтобы издать жемчужины греческой литературы, он пригласил в Рим Ласкариса, добытчика греческих рукописей, поставлявшего их еще Великолепному. Папа вводил новый порядок в Римской академии, ставя задачей изучение классиков, чем пренебрегал Юлий, и подавал надежду на расцвет Римского университета. До Микеланджело уже доходило, что о новом дворе папы Льва говорили как о «самом блестящем и просвещенном со времен Римской империи». В течение долгого и невероятно обильного обеда папа Лев ел очень мало, так как страдал несварением желудка и сильными ветрами, но время от времени помахивал, словно бы дирижируя, своими белыми и пухлыми, унизанными драгоценными кольцами руками и слушал прекрасного певца Габриэля Марина, виолончелиста Мароне из Брешии и слепца сказителя баллад Раффаэлле Липпуса. В промежутках между музыкальными номерами папу Льва забавляли шуты. Его главный шут, бывший цирюльник Великолепного, сыпал непристойными остротами и заглатывал сразу три дюжины яиц и два десятка жирных каплунов. Близорукий Лев смотрел на шута через увеличительное стекло и, потешаясь над его свирепой прожорливостью, давился от смеха. Обед, занявший четыре часа, казался Микеланджело бесконечным. Сам он поел лишь очень немного соленой форели, жареного каплуна и сладкого риса, сваренного в миндальном молоке. Сидя на своем месте, он терзался, жалея о потерянном времени, и все гадал, когда же наконец можно будет покинуть дворец. Для папы Льва обед был лишь неким прологом к послеобеденным и вечерним развлечениям. Сегодня надо было слушать одного из лучших поэтов Италии, явившегося читать свои новые стихи, завтра смотреть новый балет или театр масок либо устраивать буффонаду, хохоча над Камилло Кверно, прозванным Архипоэтом, который декламировал свою ужасную эпическую поэму, в то время как Лев короновал его капустными листьями. Подобные развлечения длились обычно до тех пор, пока у Льва не начинали от усталости слипаться веки. Идя домой по темным и пустынным улицам, Микеланджело припомнил строчку из письма Льва к Джулио, которое папа написал сразу после своей коронации. «Если уже Господь Бог счел нужным дать нам папский трон, то позволь нам насладиться этим как следует». Италия жила теперь в мире и покое, какого она не знала при многих папах. Правда, деньги расходовались в Ватикане неслыханные; в тот день Микеланджело не раз видел, как, придя в восхищение от певца или музыканта, Лев швырял им кошельки, набитые сотнями флоринов, по поводу чего один трезвый гость за столом заметил: — Скорей камень залетит на небо, чем папа пожалеет тысячу дукатов. Денег Льву требовалось все больше и больше: на увеселения, на приобретение предметов искусства шли такие огромные средства, каких Юлий не тратил и на войну. Однажды Лев обратился к кардиналу Пуччи, ведавшему финансами Ватикана, потребовав, чтобы тот не допускал ничего, бесчестившего церковь, — ни симонии, ни продажи кардинальских постов или приходов. Пуччи пожал плечами: — Святой отец, вы поставили передо мной задачу — добывать средства для нашего дела, принявшего всемирный размах. И моя первая обязанность — обеспечить нашу постоянную платежеспособность. Когда Микеланджело добрался до Мачелло деи Корви, колокола уже пробили полночь. Он снова надел свое рабочее платье, плотное и тяжелое от густо пропитавшей его каменной пыли и пота, которым он обливался в знойные летние дни; и пот и пыль давно стали у него как бы верхним, дополнительным слоем кожи. Облегченно вздохнув, он взял молоток и резец, подкинул их вверх, чтобы ощутить в руках привычную тяжесть. Он был полон решимости противостоять всем соблазнам: больше он не потеряет понапрасну ни одного рабочего дня. С чувством сожаления он подумал о бледном, замученном Рафаэле, которого вызывали в папский дворец в любой час суток по самым ничтожным поводам — высказать мнение об украшенной миниатюрами рукописи или о проекте росписи стен в новой ванной комнате Льва. И при этом Рафаэль всегда сохранял вежливость, живой интерес ко всему, о чем его спрашивали, хотя, конечно, он жертвовал своим рабочим временем или вынужден был недосыпать. Все это не имеет касательства к нему, Микеланджело. Он не принадлежит к разряду любезных и очаровательных людей. Пусть он будет проклят навеки, если станет одним из них! Он мог уединиться, запереться от Рима, но Италия была теперь миром Медичи, а он, Микеланджело, был слишком связан с этой семьей, чтобы бежать от общения с нею. Полосу неудач переживал Джулиано, единственный из сыновей Великолепного, которого любил Микеланджело. Родные Микеланджело, а также Граначчи писали из Флоренции, как достойно правил там Джулиано: как он, сдержанный в манерах, мягкий, отзывчивый, появлялся без всякой охраны на улицах, как сделал доступным дворец Медичи для ученых и художников, возродил Платоновскую академию, передал государственное управление и правосудие в руки выборных консулов. Но все эти действия Джулиано не вызывали восхищения ни у кузена Джулио, ни у папы Льва. Лев отозвал своего брата из Флоренции, — и теперь, в сентябре, Микеланджело надевал праздничное платье, чтобы идти на церемонию, где Джулиано должны были провозгласить капитаном папских войск. Торжество состоялось на древнем Капитолии, неподалеку от дома Микеланджело, стоявшего в лощине. Микеланджело сидел вместе с семейством Медичи: там были Контессина и Ридольфи с тремя сыновьями, — Никколо теперь исполнилось уже двенадцать лет, и в шестнадцать ему предстояло стать кардиналом; присутствовали и старшие сестры Контессины — Маддалена Чибо с мужем и пятью чадами, включая Инноченцо, которому тоже предстояло стать кардиналом; Лукреция Сальвиати со своей многочисленной семьей и ее сын Джованни — опять-таки будущий кардинал. Лев распорядился построить сцену как раз на месте тех руин, которые Микеланджело рисовал вместе с Сангалло, когда архитектор рассказывал ему о славе древнего Рима. Неровная, вся в рытвинах, площадь была покрыта теперь деревянным настилом, над ним возвышалось несколько сотен сидений. Приветствуя Джулиано, выступали ораторы от Римского сената, затем читались эпические поэмы на латинском языке, устраивались представления масок и сатирические буффонады во флорентинском духе. Микеланджело видел, как к креслу Джулиано поднесли некую женщину, олицетворяющую Рим, всю в золоте, которая благодарила Джулиано за то, что он соблаговолил стать главным военачальником города. Когда закончилась непристойная комедия Плавта, папа Лев даровал Риму милости, в частности снижение налога на соль, что было встречено горячими рукоплесканиями тысяч горожан, толпившихся на голых склонах холма. Потом началось шестичасовое пиршество со множеством кушаний, не виданных в Риме со дней Калигулы и Нерона. Оргия была еще в разгаре, когда Микеланджело спустился с Капитолия и пошел через толпы народа, которым раздавали остатки папских угощений. Войдя в свой дом, он запер двери на засов. Ни Микеланджело, ни Джулиано, ни весь Рим не были одурачены этим спектаклем, придуманным лишь для того, чтобы замаскировать прискорбный факт: гуманного Джулиано, так любившего Флорентинскую республику, заменили сыном Пьеро и честолюбивой Альфонсины — Лоренцо. Этот юноша — ему исполнился теперь двадцать один год — был послан в Тоскану, снабженный письмом, которое составил Джулио: в письме говорилось, что Лоренцо должен зорко наблюдать во Флоренции за выборами, назначать по собственному усмотрению Совет и стягивать власть в свои руки. Влияние Джулио как фигуры, стоявшей за спиной папы, все возрастало. Комиссия, назначенная Львом, объявила Джулио законным сыном своего отца, ссылаясь на то, что брат Великолепного был готов жениться на матери Джулио и что только его смерть от руки убийцы помешала состояться этому браку. Теперь, когда происхождение Джулио было узаконено, его назначили кардиналом; у него уже были официальные полномочия, чтобы править церковью и папским государством. Лев и Джулио старались распространить власть Медичи на всю Италию, и это так или иначе должно было коснуться дел Микеланджело. Лев и Джулио хотели изгнать герцога Урбинского, урожденного Ровере, племянника и наследника папы Юлия, лишить его герцогства. Теперь папа Лев уже передал пост гонфалоньера святой церкви Джулиано, хотя раньше его держал герцог. Герцог Урбинский, человек бешеного нрава, был одним из наследников Юлия, перед которыми Микеланджело отвечал за гробницу покойного папы. Война между Медичи и Ровере, принявшая открытый характер, могла принести Микеланджело лишь новые волнения и беды. В течение всей зимы, хотя зима выдалась и не из суровых, Микеланджело ни разу не побывал на приемах у Контессины, но улучил время привести ее к себе в мастерскую — взглянуть на те три статуи, над которыми он работал. Микеланджело уклонялся и от званых вечеров у папы Льва, передав ему столько извинений, что насмешил и тронул ими папу, и тот, как великую милость, даровал ему разрешение не являться во дворец. Успешно работая неделю за неделей, Микеланджело разговаривал лишь со своими помощниками, жившими в саду, да изредка ужинал в обществе молодых флорентинцев: дружил он с ними от тоски по родине. Только однажды нарушил он свой затвор: в мастерскую к нему явился Джулиано и стал уговаривать его пойти на прием в честь Леонардо да Винчи — художник приехал в Рим по приглашению Джулиано и жил теперь в Бельведере. — Ты, Микеланджело, Леонардо и Рафаэль являетесь величайшими мастерами Италии нашего времени, — мягким своим тоном говорил Джулиано. — Мне бы хотелось, чтобы вы все трое стали друзьями, может быть, даже вместе работали… — Я приду на прием, Джулиано, в этом не сомневайтесь, — ответил Микеланджело. — Что же касается того, чтобы вместе работать… Мы все трое созданы каждый по-своему, сходства у нас не больше, чем у птицы, рыбы и черепахи. — Странно, — вполголоса отозвался Джулиано. — А я-то думал, что все художники должны быть как братья. Пожалуйста, приходи пораньше. Я покажу тебе кое-какие алхимические опыты, которые проводит для меня Леонардо. Когда на следующий день Микеланджело пришел в Бельведер, Джулиано стал показывать ему множество комнат, перестроенных специально для работы Леонардо: окна там были высокие, чтобы больше лилось света сверху, кухню особо приспособили для разогрева алхимических горшков и сосудов. Выложенная камнем терраса смотрела на долину, папский дворец и Сикстинскую капеллу; среди мебели работы ватиканских столяров выделялись столы-треноги, на которых было удобно приготовлять и размешивать краски. По настоянию Джулиано папа Лев дал Леонардо заказ на живопись, но, оглядывая все эти комнаты-мастерские, включая комнату слесаря-немца, который должен был помогать Леонардо при работе над его изобретениями, Микеланджело убедился, что бельведерский гость еще и не брал кисти в руки. — Взгляни на эти вогнутые зеркала, — показывал Джулиано. — Обрати внимание на металлическую винторезную машину: все это совершенные новинки. В Понтийских болотах, откуда я его вызвал, Леонардо искал местонахождение нескольких потухших вулканов и разрабатывал планы осушения заболоченных земель, порождающих лихорадку. Он не допускает, чтобы кто-нибудь заглядывал в его записные книжки, но, как я думаю, он погружен теперь в математические студии для определения площади изогнутых поверхностей и скоро закончит эти труды. Он работает в области оптики, сформулированные им законы ботаники поразительны. Леонардо уверен, что он научится определять возраст деревьев по количеству колец на срезанном стволе. Ты только представь себе! — Не представляю! Лучше бы он писал свои прекрасные фрески. Повернув назад, Джулиано повел его в гостиную. — Леонардо — универсальная личность. Разве был такой ум в науке со времен Аристотеля? Думаю, не было. На искусство он смотрит лишь как на одну из сторон созидательной работы человека. — Это выше моего понимания, — упрямо стоял на своем Микеланджело. — Когда человек наделен таким редким даром, зачем ему тратить время, пересчитывая кольца на деревьях? В сопровождении своего постоянного компаньона, до сих пор еще изысканного и моложавого Салаи, появился Леонардо, одетый в великолепную красную блузу с кружевными рукавами. Микеланджело заметил, что Леонардо утомлен и сильно постарел, его величественная длинная борода и спадающие на плечи волосы побелели. Два художника, столь далекие по духу, чтобы понять друг друга, выразили свое удовольствие по поводу встречи. Леонардо, голос которого по-прежнему был высок и тонок, стал говорить о том, как тщательно он изучал Сикстинский плафон. — Разобравшись в вашей работе, я внес поправки в свои трактаты о живописи. Вы доказали, что изучение анатомии чрезвычайно важно и полезно для художника. — Тут его тон стал более холодным. — Но я также вижу в анатомии и серьезную опасность. — В чем же эта опасность? — не без обиды спросил Микеланджело. — В преувеличении. Изучив ваш плафон, живописец должен проявить чрезвычайную осторожность, иначе он станет в своих работах механическим и деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий. Ему не следует увлекаться и обнаженными фигурами, чувства которых как бы выставлены напоказ. — У моих фигур, по-вашему, все чувства напоказ? — В голосе Микеланджело уже клокотала ярость. — Напротив, ваши фигуры почти совершенны. Но что будет с художником, который попытается пойти дальше вас? Если вы, применив свои знания анатомии, расписали Систину так чудесно, значит, другой художник, чтобы вас превзойти, будет делать упор на анатомию еще усердней. — Я не могу отвечать за позднейшие преувеличения. — Это бесспорно, но все же вы довели анатомическую живопись до ее крайних пределов. Что-либо усовершенствовать после вас уже никому не удастся. Появятся лишь одни извращения. И зритель скажет: «Это вина Микеланджело; не будь его, мы могли бы развивать анатомическую живопись и изощряться в ней сотни лет». Именно вы ее начали, и вы же ее кончили — все на одном плафоне. Тут стали сходиться и другие гости Джулиано. Скоро комнаты наполнились оживленным гулом голосов. Микеланджело одиноко стоял у бокового окна, выходящего на Сикстинскую капеллу, не зная, был ли он подавлен беседой с Леонардо или обижен. Удивляя гостей новыми своими затеями, Леонардо показывал надутых воздухом животных, плавающих в воздухе над головами, и живую ящерицу, к которой он приделал крылья, наполненные ртутью; он также вставил этой ящерице искусственные глаза и украсил ее рожками и бородою. — Механический лев, которого я смастерил в Милане, мог пройти несколько шагов, — объяснял Леонардо гостям; поздравлявшим его с хитроумными изобретениями. — А когда вы нажимали на пуговицу, находившуюся у льва в груди, грудь распахивалась, показывая внутри букет лилий. — Questo e il colmo! Это уже сверх меры, дальше ехать некуда, — проворчал сквозь зубы Микеланджело и ринулся домой, дрожа от нетерпения ощутить в своих руках весомый и твердый мрамор. 4 Весной Браманте умер. Папа Лев устроил ему торжественные похороны, на которых художники говорили о красоте его Темпиетто, дворика в Бельведере, дворца Кастеллези. Затем папа велел вызвать в Рим Джулиано да Сангалло, некогда столь любимого Великолепным. Когда Сангалло приехал, ему сразу же возвратили старый его дворец на Виа Алессандрина. Узнав, что его старый друг в Риме, Микеланджело тотчас кинулся к нему. — Вот мы и снова встретились! — радовался Сангалло, глаза у него так и сияли. — Я провел эти годы без дела, в опале, а ты — под сводом Систины. — Он смолк на минуту и нахмурил брови. — Тут я получил странное послание от папы Льва. Он спрашивает, как я посмотрю на то, чтобы моим помощником по храму Святого Петра был Рафаэль. Разве Рафаэль — архитектор? Микеланджело почувствовал, как что-то его укололо. Рафаэль! — Он распоряжается ремонтными работами в храме. Постоянно толчется на лесах. — Но ведь наследовать мне должен только ты! Что ни говори, мне уже почти семьдесят. — Спасибо, caro. Пусть тебе помогает Рафаэль. Это сохранит мне свободу для работы над мрамором. Чтобы продолжить строительство храма, папа Лев прибегнул к крупным займам у флорентинских банкиров Гадди, Строцци и Риказоли. Под присмотром Сангалло работы возобновились. Микеланджело допускал в свою мастерскую лишь немногих посетителей: бывшего гонфалоньера Содерини с женой монной Арджентиной, живших по разрешению папы в Риме, да трех старых заказчиков, на которых он работал после того, как исполнил мраморное изваяние Богоматери для Таддео Таддеи. Но однажды к нему обратились с деловым предложением римляне древней крови — Метелло Вари деи Поркари и Бернардо Ченчио, каноник храма Святого Петра. — Вы доставили бы нам огромную радость, изваяв воскресшего Христа. Для церкви Санта Мария сопра Минерва. — Рад это слышать, — отвечал Микеланджело. — Но должен сказать, что договор с наследниками папы Юлия не позволяет мне браться за новые работы. — Пусть это будет одна-единственная вещь, которую вы сделаете ради отдыха, чтобы отвлечься, — уговаривал его сопровождавший знатных римлян Марио Скаппуччи. — Воскресший Христос? — Микеланджело заинтересовала тема. — Изобразить Христа после распятия? Как вы видите это изваяние? — В натуральную величину. Иисус с крестом в руках. Позу и все остальное разработаете вы сами. — Могу я немного подумать? Микеланджело давно считал, что распятия в большинстве случаев дают глубоко неверное представление об Иисусе, показывая его сокрушенным, раздавленным тяжестью креста. Никогда, ни на одну минуту не верил он в подобного Иисуса: его Христос был могучим мужчиной, который нес крест, идя на Голгофу, так, словно это была ветвь оливы. Микеланджело начал рисовать. Крест, сжатый руками Христа, получался у него тонкой, хрупкой вещицей. Поскольку заказчики отвергли традицию, прося изобразить Иисуса с крестом после воскресения, почему бы и ему, Микеланджело, не отойти от привычной трактовки сюжета? Вместо Иисуса, сокрушенного крестом, его Иисус будет Иисусом торжествующим. Перечеркнув черновые наброски, он пристально вглядывался в свой новый рисунок. Где он видел такого Христа? Когда? И тут он припомнил: это была фигура каменотеса, которого он рисовал для Гирландайо в первый год своего ученичества. Хотя у себя в Риме Микеланджело добился мира и покоя, семейные вести из Флоренции с избытком наполняли чашу его треволнений. Буонаррото измучил его, клянча денег на покупку собственной шерстяной лавки, и Микеланджело взял из полученной по новому договору с Ровере суммы тысячу дукатов и попросил Бальдуччи перевести ее во Флоренцию. Буонаррото и Джовансимоне открыли свою лавку, но скоро запутались в делах. Им снова требовались средства: не может ли Микеланджело послать братьям еще тысячу дукатов? Ведь скоро он будет извлекать из этих денег прибыль… И помимо того, Буонаррото нашел себе девушку, на которой он не прочь жениться. Ее отец обещал дать солидное приданое. Как думает Микеланджело, надо Буонаррото жениться или не надо? Микеланджело послал ему двести дукатов, однако Буонаррото впоследствии отрицал, что получил эти деньги. Что случилось с ними и что случилось с другими деньгами, которые Лодовико взял со счета Микеланджело и обещал вскоре вернуть? Что происходит с его вкладом в больнице Санта Мария Нуова? Почему эконом при больнице все медлит и не высылает денег, хотя Микеланджело не раз просил его об этом? И есть ли смысл владеть пятью земельными участками, если твои компаньоны тайком тебя обманывают? Из письма Буонаррото Микеланджело узнал, что скончалась мамаша Тополино. Это был для него жестокий удар. Он оставил работу и пошел в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо помолиться за упокой души умершей. Он послал Буонаррото денег, прося его съездить в Сеттиньяно и заказать мессу в тамошней церкви. Теперь он наглухо затворил ворота своей души, как прежде затворил ворота сада. Работа над мрамором стала для него не только удовольствием, но и утешением. Как редко бывает, чтобы хороший кусок мрамора обернулся плохим! Истратив последние дукаты, которые он авансом получил у семейства Ровере, Микеланджело нанял новых резчиков, литейщиков по бронзе, столяров: они толпились на его дворе с утра до вечера, мастеря архитектурный каркас гробницы и ее фасадную стену. Сам он упорно трудился над рисунками для тех фигур, которые еще предстояло высечь. Сеттиньянских каменотесов Микеланджело превратил в настоящих мраморщиков — они обрабатывали гигантские блоки для статуй так, чтобы он мог сразу высекать из них Победителей. Шел месяц за месяцем. Подмастерья, бывая в городе, приносили Микеланджело разные слухи и новости. Как рассказывали, Леонардо да Винчи попал в затруднительное положение, потратив так много времени на эксперименты с новыми, рассчитанными на долгий век масляными красками и лаками, что не успел ничего написать по заказу Льва. Папа насмешливо говорил во дворце: — Леонардо никогда ничего не сделает, ибо, еще не приступив к работе, он уже размышляет, каким образом ее закончить. Придворные разнесли эту фразу по городу. Узнав, что он стал предметом насмешек, Леонардо отказался от работы на Льва. Папа слышал от доносчиков, что Леонардо в больнице Санто Спирито вскрывает трупы, и пригрозил изгнать его из Рима. Леонардо покинул Бельведер и, уехав опять на болота, продолжал там свои опыты, пока не заболел малярией. Оправившись от болезни, он обнаружил, что его помощник, слесарь, уничтожил все изобретенные ранее механические приспособления. В эти дни покровитель Леонардо Джулиано, встав во главе папских войск, отправился изгонять французов из Ломбардии, и Леонардо не мог больше оставаться в Риме. Куда же он поедет? Во Францию, быть может. Его приглашали туда несколько лет назад… Сангалло тоже оказался в беде: у него разыгралась мучительная болезнь желчного пузыря, работать он больше не мог. Он был прикован к постели почти целый месяц, белки глаз у него стали желтые, как горчица, старик угасал. Его повезли во Флоренцию на носилках. Но родной земли Сангалло уже не увидел. Рафаэль стал архитектором собора Святого Петра и всего Рима. Микеланджело получил срочную записку от Контессины. Он бегом кинулся к ее дворцу; сын Контессины Никколо встретил его и провел наверх, в спальню матери. Хотя погода была теплой, Контессина лежала, укрытая двумя одеялами, лицо у нее побледнело и осунулось, глаза запали. — Контессина, ты больна? Контессина жестом подозвала его к изголовью, тихонько похлопала ладонью по стулу, предлагая сесть. Он сжал ее руку, бледную и тонкую. Она опустила веки. Когда она открыла их снова, и горячих карих глазах ее блестели слезы. — Микеланджело, я вспоминаю время, когда мы в первый раз увидели друг друга. В Садах. Я спросила тебя: «Зачем ты колотишь так яростно? Разве ты не устаешь?» — А я тебе ответил: «Когда рубишь камень, то силы не убывает, а только прибавляется». — Все тогда думали, что я скоро умру, как моя мать и сестра… Ты прибавил мне сил, caro. — Ты сказала: «Когда я стою рядом с тобой, я чувствую себя крепкой». — А ты ответил: «Когда я рядом с тобой, я смущаюсь». — Она улыбнулась. — Джованни говорил, что ты напугал его. Меня ты никогда не пугал. Я видела, какой ты нежный, тут, внутри. Они посмотрели друг на друга. Контессина прошептала: — Мы никогда не говорили о своих чувствах. Он с лаской провел пальцами по ее щеке. — Я любил тебя, Контессина. — Я любила тебя, Микеланджело. Я всегда жила с ощущением, что на свете есть ты. Глаза ее на секунду словно вспыхнули. — Мои сыновья будут тебе друзьями… Тут она вдруг закашляла, — это был настоящий приступ, большая ее кровать сотрясалась. Когда она отвернула от него лицо и прижала платок к губам, он с ужасом заметил на нем красное пятно. И в это мгновение ему вспомнился Якопо Галли. Да, он видит Контессину в последний раз. Он постоял, глотая соль подавленных слез. Поворачивать к нему свое лицо она больше не хотела. Он прошептал: «Addio, mia cara» — и, сутулясь, тихо вышел из комнаты. Смерть Контессины потрясла его несказанно. Он весь ушел в работу над головой Моисея, стараясь довести ее до абсолютной завершенности: резец его двигался теперь вверх от бороды, к напряженно выпяченной, полной нижней губе, ко рту, столь выразительному, что звук мог бы вырваться из него в любую минуту; к резко выдвинутому вперед носу, к энергичному, дышавшему взрывчатой страстностью надбровью, к бугристым мускулам около скул и, наконец, к глазам, посаженным так глубоко, что по контрасту с освещенными выступами на костях лица, которые он еще обточит и отшлифует, они будут казаться особенно темными. Затем он перешел к работе над изваяниями двух Пленников — один из них боролся со смертью, другой сдавался ей: в трепетную плоть этих Пленников Микеланджело вдохнул собственную боль и горечь утраты. С юных лет он знал, что никогда не быть ему вместе с Контессиной, но в нем жило постоянное ощущение ее присутствия на земле, в его мире, и это крепило его дух, давало радость. Откладывая в сторону молоток и резец, он готовил модели для бронзового фриза. Он закупил двадцать тысяч фунтов меди, вызвал еще несколько каменотесов из Сеттиньяно, всячески торопил мастеров из Понтассиеве, обрабатывавших и украшавших основные камни гробницы, написал груду писем во Флоренцию, чтобы отыскать там знатока по мрамору, который съездил бы в Каррару и выбрал там для него новую дюжину блоков. Он прикинул и рассчитал почти все, чтобы на следующий год уже установить главную, определяющую весь замысел фронтальную стену, поднять на свои места «Моисея» и «Пленников», поместить в ниши «Победителей», а над первым ярусом надгробья укрепить бронзовый фриз. Он будет работать как одержимый, но если ты обручился с мрамором, то что же странного в этой одержимости? Папа Лев в свое время был твердо намерен править, не прибегая к войнам, но это отнюдь не означало, что он мог избавиться от беспрерывных попыток соседей завоевать богатую страну; не мог он избежать и междоусобных распрей, составляющих непреложную черту истории городов-государств. Джулиано не сумел одолеть французов в Ломбардии. Едва начав действия, он заболел, его увезли в монастырь Бадию, во Фьезоле, где, по слухам, он был при смерти, сокрушенный тем же недугом, от которого скончалась Контессина… Герцог Урбинский не только не помог папе, но выступил в союзе с французскими войсками. Папа Лев поспешил сам выехать на север и заключил с французами мирный договор, чтобы развязать себе руки и потом напасть на герцога Урбинского. Вернувшись в Рим, он тотчас же вызвал к себе в Ватикан Микеланджело. Когда папа проездом был во Флоренции, он проявил к семейству Микеланджело немалое благоволение, пожаловав Буонарроти один из низших придворных титулов — conte palatino, который открывал дорогу к дворянству, и разрешив им пользоваться эмблемой Медичи — шестью шарами. Лев вместе с Джулио сидел у стола в своей библиотеке и разглядывал через увеличительное стекло геммы и резные камеи, привезенные им из Флоренции. Поездка, казалось, пошла ему на пользу, полнота его чуть спала, на щеках, обычно белых, как мел, проглядывал румянец. — Святой отец, вы были чрезвычайно великодушны по отношению к моей семье. — Тут не о чем говорить, — ответил папа. — Вот уже сколько лет ты принадлежишь к нашему дому. — Я полон благодарности, ваше святейшество. — Прекрасно, — сказал Лев, откладывая в сторону увеличительное стекло, и Джулио сразу насторожился. — Ибо мы не желаем, чтобы ты, скульптор семейства Медичи, тратил свое время на статуи для Ровере. — Но ведь есть договор! Я обязан… Минуту стояла тишина. Лев и Джулио переглянулись. — Мы решили одарить тебя величайшим заказом нашего века, — заговорил папа. — Мы хотим, чтобы ты украсил фасад нашей родовой церкви Сан Лоренцо… как задумывал это еще мой отец… Грандиознейший фасад!.. Шагнув к окну, Микеланджело смотрел поверх моря неровных коричневых кровель, но ничего не видел. Он слышал, как за его спиной что-то говорил папа, но не понимал ни слова. Усилием воли он заставил себя вновь подойти к столу. — Святой отец, я сейчас работаю над гробницей папы Юлия. Вы помните, договор подписан всего три года назад. Мне надо закончить работу и выполнить все условия, иначе Ровере будут преследовать меня. — Хватит говорить о Ровере, времени на них потрачено достаточно, — резко вмешался в разговор Джулио. — Герцог Урбинский вошел в союз с французами, он борется против нас. Отчасти на нем лежит вина за потерю Милана. — Я очень сожалею. Я не знал… — А теперь ты знаешь! — Темное, с острыми чертами, лицо кардинала Джулио на минуту смягчилось. — Художник семейства Медичи должен служить Медичи. — Так оно и будет, — ответил Микеланджело, тоже немного успокоившись. — Через два года гробница будет закончена полностью. Я все предусмотрел… — Нет! — Круглое лицо Льва покраснело от гнева, что случалось редко и оттого производило еще более устрашающее впечатление. — Ни о каких двух годах, потраченных ради Ровере, не может быть и речи. Ты начнешь свою службу нам сейчас же, незамедлительно. Но тут папа чуть поостыл. — Ну, хорошо, Микеланджело, — сказал он. — Мы твои друзья. Мы защитим тебя от нападок Ровере и добьемся нового договора, по которому у тебя будет больше и времени и денег. Закончив фасад Сан Лоренцо, ты можешь вновь вернуться к гробнице Юлия. — Святой отец, я жил с думами об этой гробнице целых десять лет. Я высек в воображении все двадцать пять ее фигур, до последнего дюйма. Я уже готов со своими мастерами построить фронтальную стену, отлить бронзу, установить три больших статуи… — Голос Микеланджело звучал все громче, переходя почти в крик. — Вы не должны останавливать меня. В этот год у меня решится буквально все. У меня теперь опытные помощники. Неужто мне отпускать их домой, а мраморы будут бесцельно валяться и обрастать грязью… Ваше святейшество, во имя моей любви к вашему благородному отцу умоляю вас не причинять мне такое ужасное горе. Он опустился перед папой на колени и склонил голову. — Дайте мне время закончить работу, как я задумал. Потом я могу ехать во Флоренцию, спокойно и счастливо трудиться над фасадом Сан Лоренцо. Я создам великий фасад, но мне нужно спокойствие ума и духа. Папа не сказал ни слова в ответ, а лишь выразительно переглянулся с Джулио: что, мол, за несговорчивый человек! За долгие годы совместной жизни они научились легко читать мысли друг друга. — Микеланджело, — произнес, качая головой, папа Лев, — до сих пор ты все принимаешь к сердцу с такой… горячностью. — А может быть, твои слова означают, что ты не хочешь строить фасад Сан Лоренцо для семейства Медичи? — вмешался Джулио. — Хочу, ваше преосвященство. Но ведь это огромное предприятие… — Верно! — воскликнул папа, прервав Микеланджело. — И посему ты сейчас же должен ехать в Каррару. Будешь там сам выбирать блоки, следить за их вырубкой. Я распоряжусь, чтобы Якопо Сальвиати выслал тебе из Флоренции тысячу дукатов — расплачиваться за мраморы. Микеланджело поцеловал у папы перстень, вышел из комнаты, стал спускаться по ступеням лестницы: лицо его заливали слезы. Придворные, прелаты, посланники, купцы, зеваки, толпившиеся на ступенях в ожидании веселого дня при дворе, глядели на него с изумлением. Он не обращал на них ни малейшего внимания и не замечал их взглядов. Очнувшись в эту несчастную, одинокую ночь, он увидел, что бродит по тем же кварталам, где когда-то Бальдуччи рыскал в поисках проституток. К нему подошла молодая девушка — тоненькая, белокурые волосы выщипаны со лба, чтобы лоб казался выше, одета в полупрозрачную кофточку, нитка тяжелых бус, спускавшаяся с шеи, образовывала между грудей глубокую ложбинку. В первую секунду Микеланджело показалось, что перед ним стоит Кларисса. Но это впечатление быстро исчезло: черты лица девушки были грубы, движения угловаты. Как ни мгновенна была эта летучая мысль о Клариссе, ее было достаточно, чтобы пробудить в Микеланджело тоскливое желание любви. — Добрый вечер. Хочешь, пойдем со мной? — Не знаю. — Да ты какой-то печальный. — Пожалуй. Можешь ты излечить такую болезнь? — Что ж, это мое ремесло. — Тогда я пойду. — Ты не раскаешься. Но он раскаялся, не прошло и двух суток. Узнав, какие у него признаки недуга, Бальдуччи воскликнул: — Ты подцепил французскую болезнь! Почему ты не признался мне, что тебе хочется девушку? — Я и не знал, что мне ее хочется… — Кретин! Сейчас эта болезнь ходит по всему Риму. Давай-ка я вызову своего доктора. — Я подцепил болезнь сам. Сам и вылечусь. — Без ртутных притираний и серных ванн тебе не обойтись, хочешь не хочешь. Судя по всему, случай у тебя не тяжелый. Может быть, скоро будешь здоров. — Мне надо скорей, Бальдуччи. В Карраре меня ожидает суровая жизнь. 5 Апуанские Альпы громоздились за окном подобно темной стене. Он накинул на себя рубашку, натянул чулки, обулся в приспособленные для лазания по горам, подбитые гвоздями башмаки, вышел на дворик дома аптекаря Пелличчии, спустился по ступенькам и был уже на Соборной площади — тут за его спиной возникли в предрассветной мгле две шагающие фигуры, хозяина каменоломни и его подручного: на плечи у них были наброшены теплые, подвязанные вокруг поясницы, шали. По деревянному мостику около собора прошли служить заутреню два священника. В подковообразном полукружии каменных стен, оберегавших ее с моря, Каррара мирно спала — тыл городка защищали крутые горы. Микеланджело без охоты уехал из Рима, но эти горы, кладовая его излюбленного камня, успокаивающе действовали ему на душу. Зажав узелок с едой под мышкой, он поднимался по узкой улице к Воротам у Рва. Ему припомнилось горделивое речение местных жителей: «Каррара — это единственный город, который способен вымостить свои площади мрамором». В пепельно-сером свете он видел дома, построенные из мрамора, видел колонны и изящные наличники окон, выточенные из мрамора, — словом, все, что Флоренция так чудесно мастерила из светлого камня, каррарцы делали из своего мрамора, добываемого там, в высоких горах. Микеланджело нравились каррарцы. Он чувствовал себя с ними просто, как дома, потому что он и сам был не чужд камню. И, однако, он прекрасно видел, что каррарцы — это самая замкнутая, подозрительная, отъединенная от мира каста, какую он когда-либо только видел. Каррарцы не считали себя ни тосканцами, жившими от них к югу, ни лигурийцами, жившими к северу; лишь редкие жители покидали свои горы, уезжая в дальние края, и никто не брал себе жены из чужих мест и не выходил замуж за чужого; мальчики начинали работать с отцами в каменоломнях с шести лет и оставляли эти каменоломни только умирая. Ни один земледелец не допускался со своим деревенским товаром на рынки Каррары, кроме тех людей, которые имели давнее, наследственное право входа внутрь городских стен. Если в каменоломнях был нужен новый человек, его выбирали из известных крестьянских семей той же округи. Каррара и Масса, самые крупные здешние города, враждовали друг с другом с незапамятных времен. Даже деревни вокруг этих городов строились в традициях военного лагеря, с боевыми башнями и крепостями, — каждый сам за себя, за свою колокольню, каждый против всех остальных. Каррара жила, собирая один-единственный урожай: мрамор. Каждое утро каррарец поднимал свой взор, чтобы убедиться, целы ли на склонах гор белые разрезы, эти пятна, похожие на снег даже в ослепительно знойные дни лета, и, увидя их, благодарил господа. Жизнь каррарцев была единой и крепко спаянной: когда богател один, богатели все; когда голодал один, голодали и остальные. Работа в каменоломнях постоянно грозила такими опасностями, что, разлучаясь, каррарцы говорили друг другу не «до свидания», а «fa a modr» — «иди осторожно». Микеланджело шагал по извилистой тропе вдоль реки Каррионе. Сентябрьский воздух был бодряще свеж. Внизу виднелись крепость-башня Рокка Маласпина и шпиль собора, стоящий на страже кучки тесно сомкнутых домов, окруженных стенами, которые не расширялись уже несколько столетий. Скоро Микеланджело стали встречаться и горные деревни: Кодена, Мизелья, Бедиццано — каждое селение выталкивало в этот час своих мужчин, они, словно ручьи, стекались вместе, и человеческий поток поднимался к каменоломням все выше и выше. Это были люди, похожие на него, Микеланджело, в большей мере, чем родные братья: маленькие, жилистые, не знавшие усталости, молчаливые, с какой-то по-первобытному сильной хваткой существ, привыкших обрабатывать упрямый камень. Они торопливо шагали по тропам вверх, мимо Торано, Загона для быков, каждый из них нес на правом плече небрежно наброшенную mataló — куртку. Сон еще словно бы владел ими, сковывая их языки. Как только заря разлилась и разгорелась за вершинами гор, люди начали перебрасываться короткими, односложными, как удар молотка, словами. Микеланджело пришлось научиться этому сжатому каррарскому говору, обрубающему и обламывающему слова подобно тому, как резец обрубает и обламывает щебень и крошку от каменной глыбы: casa — дом — стало у каррарцев ca, mamma превратилось в ma, brasa — янтарь — выговаривалось bra, bucarol — холстина — звучало как buc. Благодаря множеству таких односложных слов каррарцы переговаривались необычайно быстро, даже стремительно. Они спрашивали Микеланджело насчет его вчерашних поисков в каменоломнях Гротта Коломбара и Ронко: — Нашел? — Пока нет. — Найдешь сегодня? — Собираюсь. — Иди в Раваччионе. — А что там? — Выломали новый блок. — Посмотрю. На бледно-желтом от солнца скате горы лежали зубчатые тени дальних утесов. Вниз по ущелью, как разлитое молоко, белел мраморный щебень, веками выбрасываемый из заломов. Подле каменоломен такие кучи битого мрамора вырастали, будто сугробы снега. Они достигали в толщину полутора сот сажен и захватывали землю, легко отвоевывая ее у древних зарослей дуба, бука, ели и колючих кустарников, называемых bacon. Они появлялись в горах все выше, наступали уже на летние пастбища для овец — paleri. Тропа, которой шагал Микеланджело, ныряла в перелески, шла через заросшие цветами поляны, пока не уперлась в скалу, где мрамор выступал на поверхность. Две сотни мужчин, отцов и сыновей, потоком двигались к каменоломням и отсюда ручейками вновь растекались по трем главным направлениям или жилам к облюбованным уже разработкам — Раваччионе, включающей каменоломню Полваччио, Канале ди Фантискрити, известной еще древним римлянам, и Канале ди Колонната. Расходясь, люди негромко бросали друг другу: — Fa a modr. — Se Dio 'l vora. Если Бог захочет. Микеланджело работал с группой камнеломов в Полваччио, где одиннадцать лет тому назад он нашел лучшие свои блоки для надгробия Юлия. Каменоломня Полваччио, расположенная с краю от залома Сильвестро, давала хороший, годный для статуй мрамор, хотя в окружающих ее карьерах Баттальино, Гротта Коломбара и Ронко мрамор был довольно посредственный, с косо идущими прожилками. Солнце стояло уже над горой Сагро, когда Микеланджело со своей артелью, поднявшись по тропе почти на версту, оказался в нужном заломе — камнеломы, сразу же сбросив куртки и схватив молотки, принялись за работу. Теккиайоли, верхолазы артели, накинув веревки на выступы скал, карабкались по ним вверх, на несколько десятков сажен, и сбивали там свободно лежавшие камни с тем, чтобы они потом случайно не обрушились на работавших в заломе. Хозяин каменоломни — за громадный круглый торс его прозвали Бочкой — встретил Микеланджело, как всегда, очень дружественно. Подобно всем его рабочим, Бочка был неграмотен, но, сталкиваясь с заказчиками и покупателями из Англии, Франции, Германии, Испании, он научился говорить почти полными фразами. — А, Буонарроти! Сегодня мы выломаем тебе большой блок. — Буду надеяться. Бочка схватил Микеланджело за руку и повел к тему месту, где в надрез камня, сделанный в форме буквы V, были забиты деревянные колья, пропитанные водой. Разбухнув, колья рвали крепкий мраморный утес, в нем появлялись щели — и тогда-то рабочие бросались к нему со своими ломами и кувалдами. Они загоняли колья все глубже, чтобы отделить мраморный блок от его ложа. Работу начинали с верхних слоев, постепенно углубляясь в породу и выламывая глыбы все ниже. Время от времени десятник кричал каменотесам: «Сейчас упадет!» Рабочие, подпиливавшие блоки, немедленно бросались к краю залома. Самый верхний блок отрывался от своего ложа со звуком рухнувшего дерева и, падая на площадку, сотрясал весь карьер. Как правило, он откалывался от ложа точно по намеченным щелям, которые тут называли peli. Когда Микеланджело вышел вперед и осмотрел огромный, но не совсем гладкий блок, он был разочарован. Сильные дожди, просачиваясь в течение миллионов лет сквозь те пол-аршина земли, которая покрывала мрамор, несли с собой достаточно химических веществ, чтобы испещрить жилками чистую белизну камня. Бочка, вертевшийся рядом, рассчитывал, что, добывая этот блок, он угодит Микеланджело. — Прекрасный кусок мяса, не правда ли? — Хорош. — Берешь его?

The script ran 0.038 seconds.