Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Галковский - Бесконечный тупик [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. « & книга на самом деле называется «Примечания к «Бесконечному тупику»» и состоит из 949 «примечаний» к небольшому первоначальному тексту. Каждое из 949 «примечаний» книги представляет собой достаточно законченное размышление по тому или иному поводу. Размер «примечаний» колеблется от афоризма до небольшой статьи. Вместе с тем «Бесконечный тупик» является всё же не сборником, а цельным произведением с определённым сюжетом и смысловой последовательностью. Это философский роман, посвящённый истории русской культуры XIX-XX вв., а также судьбе «русской личности» - слабой и несчастной, но всё же СУЩЕСТВУЮЩЕЙ. Структура «Бесконечного тупика» достаточно сложна. Большинство «примечаний» являются комментариями к другим «примечаниям», то есть представляют собой «примечания к примечаниям», «примечания к примечаниям примечаний» и т.д. Для удобства читателей публикуется соответствующий указатель, помещённый в конце книги &»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 

Конец романа перерубает пуповину мира, и вещи разлетаются и гибнут. Конец «Приглашения на казнь» – гибель мира. Мир родился назад: «Промчалась в чёрной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а ещё оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Всё расползалось. Всё падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащённого гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошёл среди пыли, и павших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Набоков поставил последнюю точку, встал, потянулся и пошёл на кухню обедать (жена давно ждала). Романный мир в его мозгу погас. Люди превратились в куклы и погибли. Но главный герой – Цинциннат – нет. Странность, непрозрачность Цинцинната для других персонажей в том, что он близок автору, Богу, и может уйти из мира романа. А куклы – пьеры и родриги ивановичи – нет. Они бессмысленны и могут существовать лишь на нитях, как марионетки. Иная жизнь, запредельная жизнь для Цинцинната возможна, для них – нет. Это и есть его преступление – возможность ухода со сцены: «Казалось, что вот-вот, в своем продвижении по ограниченному пространству кое-как выдуманной камеры, Цинциннат так ступит, что естественно и без усилия проскользнёт за кулису воздуха, в какую-то воздушную световую щель, – и уйдет туда с той же непринуждённой гладкостью, с какой передвигается по всем предметам и вдруг уходит как бы за воздух, в другую глубину, бегущий отблеск поворачиваемого зеркала. При этом всё в нем дышало тонкой, сонной, – но в сущности необыкновенно сильной, горячей и своебытной жизнью: голубые, как самое голубое, пульсировали жилки, чистая, хрустальная слюна увлажняла губы, трепетала кожа на щеках, на лбу, окаймленном растворённым светом … и так все это дразнило, что наблюдателю хотелось тут же разъять, искромсать, изничтожить нагло ускользающую плоть и всё то, что подразумевалось ею, что невнятно выражала она собой…» Поскольку Цинциннат – единственный – связан с автором и авторским миром, постольку он через обоюдную связь с созидающим является и создателем окружающих его декораций (которые для него, так как он и персонаж, являются и чем-то большим, большим и страшным): «Невольно уступая соблазну логического развития, невольно (осторожно, Цинциннат!) сковывая в цепь то, что было совершенно безопасно в виде отдельных, неизвестно куда относившихся звеньев, он придавал смысл бессмысленному и жизнь неживому … вызывая (фигуры всех своих обычных посетителей – О.), пускай не веря в них, но всё-таки вызывая, – Цинциннат давал им право на жизнь, содержал их, питал их собой». Но если Цинциннат зависит от создаваемых им декораций, то и автор тоже зависит от неких декораций (хотя и декораций другого порядка), ибо смертен. Цинциннат читает в камере смертников какой-то роман: «Это произведение было бесспорно лучшее, что создало его время, – однако же он одолевал страницы с тоской, беспрерывно потопляя повесть волной собственной мысли: на что мне это далекое, ложное, мёртвое, – мне, готовящемуся умереть? Или же начинал представлять себе, как автор, человек ещё молодой, живущий, говорят, на острове в Северном, что ли, море, сам будет умирать, – и это было как-то смешно, – что вот когда-нибудь непременно умрёт автор, – а смешно было потому, что единственным тут настоящим, реально несомненным была всего лишь смерть, – неизбежность физической смерти автора». Из-за высокой степени созданности Цинцинната его автор по отношению к нему в каком-то смысле, чуточку, тоже персонаж. 484 Примечание к №442 Ленин это орущая пустота нашего языка. Единственно характерная и усиленно подчёркиваемая черта ленинского облика – форма черепа. Действительно, его строение весьма показательно. Черепная коробка, средняя по размеру, отличается своей деформированностью, скошенностью вперёд. Лобные доли мозга сильно развиты, а теменная и затылочная область рудиментарна, дегенеративна. Известно, что лобная часть является логическим аппаратом мозга, своеобразным усилителем интеллектуальной деятельности и фильтром душевных потенций. Форма ленинской головы, таким образом, прекрасно символизирует структуру его внутренней жизни. Мощнейший усилитель пустоты. «Московское радио», подключённое к уникальным японским колонкам. 485 Примечание к с.29 «Бесконечного тупика» Мне и представить немыслимо его мир (мир детства Набокова) Исключение подтверждает правило, и в одном пункте наш детский опыт до смешного схож. Набоков писал в «Других берегах»: «Сидя на корточках перед неудобно низкой полкой в галерее усадьбы, в полумраке, как бы умышленно мешающем мне в моих тайных исследованиях, я разыскивал значение всяких тёмных, тёмно соблазнительных и раздражительных терминов в 82-томной Брокгаузовской энциклопедии. В видах экономии заглавное слово замещалось на протяжении соответствующей статьи его начальной буквой, так что к плохому освещению, пыли и мелкоте шрифта примешивалось маскарадное мелькание прописной буквы, означающее малоизвестное слово, которое пряталось в сером петите от молодого (12-летнего) читателя». Сходство удивительнейшее, вплоть до впечатления от исчезающего в тексте главного слова. Но здесь же таится и фатальное различие. То, что для Набокова было малозначительным эпизодом, для меня стало судьбой. Начав в младые годы своё подпольное образование с блестящей статьи «Проституцiя» (50 полутом), я быстро поднялся, благодаря косвенной отсылке, до статьи «Непотребство» (40 полутом), а потом стал спокойно и удовлетворенно – зная логическую схему – блуждать по отдельным ветвям, будь то классификационно несовершенное «Извращение полового чувства» (24 полутом) или антично ясный «Конкубинатъ» (31 полутом). Вообще, схема терминов в русском Брокгаузе бездарная, с явными нестыковками, так что мне приходилось самостоятельно достраивать её в замкнутую конструкцию. Что вызывало чувство удовлетворения, «познания». Проблема же собственно познания даже не воспринималась. Уже тогда я безнадёжно прельстился схемой, формой. Сладострастные образы черпались в юридической терминологии. С другой стороны, самые абстрактные области свободного мышления в таинственной глубине своей приобретали эротическую окраску. Всё пропиталось эротикой, так что даже в период «юношеской гиперсексуальности» я редко видел сексуальные сны (как прямо сексуальные, так и с грубой фрейдистской символикой бесконечных лестниц, тёмных коридоров и окровавленных ножниц). Раствор символизации был крепок и тонок и не поддавался обратному разложению на первичные элементы. Розанов мне близок и разлившейся по всем его книгам густой эротичностью. Все остальные отечественные философы удивительно неэротичны и даже несексуальны. Бердяев или Соловьёв много говорили о «проблеме пола», но настолько вымученно и абстрактно, насколько это вообще возможно для русских, этого самого чопорного и идиотического народа в мире – в своей «официальной», «деловой», «профессорской» жизни. Розанов же вывернул свою бытовую жизнь в официально-философскую область. Получилось так интимно, так искренне, так глубоко. Розанов назвал Гоголя некрофилом, определил по произведениям как некрофила. Гоголь его вообще бесил, и, наверное, потому, что Гоголь это Антирозанов. Он так же пронизывающе эротичен, только его эротика мёртвая, вурдалачья, дьявольская. А эротизм Розанова тёпл и человечен. Когда В.В.Гиппиус женился, то Мережковские встретили это событие «завыванием»: «Как мог он, читая Ницше, вдруг жениться подобно всем смертным». А Розанов на партсобрании литературной ячейки наклонился к нему и прошептал: «С законным браком, батенька!» И так это было легко, так хорошо. Да. Но при разности в знаках само напряжение гоголевского и розановского эроса одинаково. Жизнь Акакия Акакиевича Башмачкина, как и его автора, пугающе асексуальна, но по своей сути Башмачкин, как и Гоголь, эротоман. Башмачкин это великий мечтатель, человек, способный к великой изнуряющей мечте. Для её осуществления он готов швырнуть на чашу весов всё, включая и саму жизнь. Но это делает и жизнь и мечту убийственной бессмыслицей. (Что выявляет бессмысленность жизни как таковой.) Поставьте вместо «Шинели», например, «Бога», и страшный смысл повести станет яснее. Но станет яснее и прекрасный смысл той же повести – гимна верующему человеку. Впрочем, остановимся сейчас на собственно эротике «Шинели». Как только Башмачкин решил шить шинель и начал копить деньги, жизнь его преобразилась: «Он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, – и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как-то живее, даже твёрже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность – словом, все колеблющиеся и неопределённые черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник?» И вот с новой шинелью Башмачкин идет в гости (кутёж! Дон Жуан! Ловелас!): «Он уже несколько лет не выходил по вечерам на улицу. Остановился с любопытством перед освещённым окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши, таким образом, всю ногу, очень недурную; а за спиной её, из дверей другой комнаты, выставил голову какой-то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой под губой. Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся, и потом пошёл своею дорогою. Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе незнакомую, но о которой, однако же, все-таки у каждого сохраняется какое-то чутьё, или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: „Ну, уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того…“» И всё это действительно «того», какое-то междометие, схема, а вовсе не реальная любовь. (493) Идея любви как чисто волевого влечения, поднимаясь в реальность, кристаллизуется в чисто асексуальных схемах, просыпающихся кормовой солью на холодный цементный пол. Одинокой жизни. 486 Примечание к №474 На русской улице нельзя жить. А «демократия» – жизнь на улице. Розанов и сказал: "По обстоятельствам климата и истории у нас есть один «гражданский мотив»: – Служи. Не до цветочков. Голод. Холод. Куда же тут республики устраивать? Родится картофель да морковка. Нет, я за самодержавие. Из тёплого дворца управлять «окраинами» можно. А на морозе и со своей избой не управишься. И республики затевают только люди «в своём тепле» (декабристы, Герцен, Огарёв)". В общем, легкомысленно, «трамвайный разговор». Прочтёшь, улыбнёшься «меткому словцу» и пойдёшь дальше. Но с каждой жизненной неудачей, с каждой житейской трудностью розановская мысль будет всплывать и всплывать в обозлённом мозгу. Да и просто, пойдёшь холодным вечером от гостей, да и вспомнишь невзначай. Демократия это, в общем, роскошь. «От избытка». Когда хорошо живется (бедная демократия – нонсенс). А какова единственная форма роскоши в России? – Монархия. Выходит, что единственной почвой демократии в России является самодержавие. То есть это и максимально возможный уровень демократии в России. 487 Примечание к №403 Вы вчитайтесь в эти «воспоминания». Это же нехороший, безнадёжно испорченный народ, народ, для которого самого понятия «правды», «факта» просто не существует. Факт по-русски вещь крайне субъективная и одновременно циничная. Ведь врут на людях. А есть ещё и кабинеты, есть бархатные телефонные звонки «для умных». И там уже всё нагло, прямо, открытым текстом. Как и у поляков, у русских сильна женская выспренность, аффектация. Но русские, в отличие от поляков, народ государственный. Выспренность со звонками, после звонков. Факты не наличествуют в реальности, а создаются. Причём создаются не сами собой, а по чьей-то невидимой воле. Соловьёв вдруг поехал в Египет. Почему? Кто создал этот факт? Для биографии западного человека это факт, эпизод. Для русского это «материал». Соловьёв, поехав в Египет, «дал на себя материал». В возрасте 22 лет Владимир Сергеевич поехал в Лондон, где встретился с масонами Ковалевским и Янжулом. Перед «старшими товарищами» надо было показать себя в деле, и истерический талант Соловьёва разворачивается во всей красе. Тут и «видения», и аскетическое голодание с поеданием по вечерам рыбного желе, заботливо приготовленного взволнованной хозяйкой дома, тут и спиритические сеансы, тут и демонстративное чтение Каббалы в Британском музее рядом с ошарашенным Янжулом (последний вспоминал: «Сосредоточенный, печальный взгляд, какая-то внутренняя борьба отражалась у него на лице…», и т. д.). Жена Янжула писала своим родителям: «Странный человек этот Соловьёв. Он очень слабый, болезненный, с умом необыкновенным, рано развившимся … Во мне он возбуждает симпатию и сожаление; предполагают, что он должен сойти с ума…» В общем, определённое впечатление он произвёл. Хотя хотелось большего. Мочульский пишет: "Перед отъездом из Лондона Янжула и Ковалевского Соловьёв угощает их ужином с шампанским в «бодеге» на Оксфорд-стрит. Разговор зашёл о Белинском, и Соловьёв объявил, что он уже сделал больше, чем Белинский. Тогда Янжул посоветовал «подождать, когда другие признают вас равным». Владимир Сергеевич разразился рыданиями, слезы потекли у него обильно из глаз. Соловьев вёл себя странно… То начинал с цинизмом говорить о женщинах и рассказывать неприличные анекдоты, то впадал в мрачность, то разражался неистовым смехом и повторял: «чем хуже, тем лучше!» Янжулу он сообщил, что действует по внушению какой-то нормандки ХVI или ХVII века; Ковалевского полушутя, полусерьёзно уверял, что по ночам его смущает злой дух Питер, пророча ему скорую гибель". Потом Соловьёв едет в Египет, где проводит время вместе с другом по спиритическим сеансам князем Цертелевым. Духи в Британской библиотеке сообщили ему, что там находится тайное каббалистическое общество, и обещали ввести в него. В Каире он встретился с неким де-Вогюе, и тот потом писал, что видел «Христа славянского народа», который «хотел разыскать в Суэцкой пустыне какое-то племя, в котором, как он слышал, хранились некие тайны религиозномистического учения Каббалы и масонские предания, будто бы перешедшие к этому племени по прямой линии от Соломона». Всё это, конечно, смешно. Но следует учитывать, что у истерика есть чутьё. Да, он ломается, и цель его ломания всего лишь успех у поклонников. Но суть ломания берётся из чего-то серьёзного. За всем комедиантством Соловьёва был расплывающийся смысл. (499) Огрублённо суть произошедшего можно описать следующим образом. Соловьёв несомненно вошёл в состав русского масонства, причём, конечно, в низшие, выспренно-романтические степени посвящения. Для его холодного и циничного ума масонство сразу представилось очень удобной структурой для головокружительного успеха. С другой стороны, на его инфантильную натуру не могла не произвести впечатление масонская обрядность, символика. Одев балахон, можно было по старой памяти «попугать дачниц», ну и, немножко, самого себя. Это утилитарное и одновременно инфантильно-романтическое отношение к институту франкмасонства проглядывает, например, в следующем письме к С.А.Толстой от 1877 года: «В библиотеке не нашёл ничего особенного. У мистиков много подтверждений моих собственных идей, но никакого нового света, к тому же почти все они имеют характер чрезвычайно субъективный и, так сказать, слюнявый. Нашёл трёх специалистов по Софии … Все три имели личный опыт, почти такой же, как мой, и это самое интересное, но собственно в теософии все трое довольно слабы, следуют Бёме, но ниже его. Я думаю, София возилась с ними больше за их невинность, чем за что-нибудь другое. В результате настоящими людьми всё-таки оказываются только Парацельс, Бёме и Сведенборг, так что для меня остаётся поле очень широкое». Перед Соловьёвым, как ему казалось, открывался простор для удивления философски отсталых масонов. С провинциальной нахрапистостью он хотел стать чуть ли не Великим Магистром, войти в высшие степени посвящения (то есть туда, куда таких, как он, и на порог не пускали). И наш Ваня пустился во все тяжкие, воображая, что научные изыски о раннем Марксе откроют ему дорогу на верхи советской бюрократии. Естественно, что со своим суконным рылом он мог лишь получить неприятности по партийной линии. В лучшем случае он был бы просто смешон. Конечно, ТАМ понимали всё ничтожество этого субъекта (515), его болезненное самолюбие и детское тщеславие. Однако по некоторым параметрам он подходил на уготованную ему роль интеллектуального провокатора (533) и одного из лидеров либеральной оппозиции (да и вообще интеллигентской попкультуры). Поэтому Соловьёву была с самого начала создана грандиозная реклама, совершенно не соответствующая его подлинному значению… Все-таки неверно, что его не пустили даже на порог. Нет, не только на порог, но и в прихожую он попал. И оттуда, из прихожей, услышал обрывки некоторых разговоров. А из этих обрывков при помощи своего истерического воображения составил некоторую пародийную модель действительности. Например, о возможном перевороте в начале 90-х годов и искусственном создании голода масонами для предварительной дестабилизации политической обстановки. Соловьёв стал публично говорить о необходимости поставить во главе кампании якобы помощи голодающим начальника киевского военного округа генерала М.И.Драгомирова, который должен был возглавить военный путч и стать верховным диктатором. Болтал он и о необходимости подготовки для политической деятельности личности, аналогичной Гапону. Современник сообщает: «Сообразите – говорил Соловьёв – если во главе революции будут стоять генерал и архиерей, то за первым пойдут солдаты, а за вторым народ и тогда революция неминуемо восторжествует». Воображаю, как звенели тогда телефоны в обеих столицах: «Ради Бога! уберите, уберите этого кретина!» Я думаю, что Соловьев просто не отдавал отчета своим словам, не понимал, в какой игре он задействован. С другой стороны, и люди, прочно записавшие его в разряд вечно пьяненьких репетиловых и либеральных публицистов «из наших», недооценили этого человека. Вообще, масоны и евреи, может быть, слишком легкомысленно подошли и к самой России, недооценили её лёгкости, легкомысленной оборачиваемости, сбываемости. Личное кривляние Соловьева миллионократно усиливалось истерическим характером самой русской истории. (538) 488 Примечание к №402 этого в высшей степени никчёмного человека «нашли» (о Ленине) «Никчёмности» с 17-и лет в голову ключ вставили и навертели пружину ненависти до упора. Ленин уже вступил в жизнь «с марсианской жаждою хамить». Пружина в конце концов лопнула, и он, как топор в «Братьях Карамазовых», обернулся вокруг земли. Отвел душу. Это воля к власти в голом виде. Тут даже не триумф римских императоров. Там веками вытачиваемая форма, наполняющая и примитивные эмоции смыслом благородства. А тут скромно, тихо, в кепочке. Чисто формальное и чисто интимное отношение к миру. Позвонил по телефону, а на другом конце провода застрелились. Пришёл на конспиративную квартиру в сереньком пальто, сидит, пьет чай на кухне: «Вот ты завтра без меня пойди на площадь под нагайки. До свидания, ТОВАРИЩ». И «товарищ» идёт и прыгает под плёткой. Вот русская идея власти. Скромная, тихая, интимная. Голая. И Ленину больше ничего не нужно было. Ни денег, ни женщин, ни интеллектуального авторитета, ни придворных церемоний. А только власть. И никчёмность. И поругание. Идея, что он – в сущности такой хороший, добрый, неприспособленный к реальной жизни – общается с этими подонками. (516) Какое-то непрекращающееся унижение, издевательство. Жалкий, смешной. Проливал чай на брюки, постоянно грохался с велосипеда, умудрился на заре автомобилестроения попасть под машину. (С детства физическая аномалия – слепота на один глаз (ленинский прищур).) Его соратница, Мария Моисеевна Эссен, вспоминала о прогулке с Лениным по горам Швейцарии: «Ландшафт беспредельный, неописуема игра красок. Перед нами, как на ладони, все пояса, все климаты. Нестерпимо ярко сияет снег: несколько ниже – растения севера, а дальше – сочные альпийские луга и буйная растительность юга. Я настраиваюсь на высокий стиль и уже готова начать декламировать Шекспира, Байрона. Смотрю на Владимира Ильича: он сидит, крепко задумавшись, и вдруг выпаливает: „А здорово гадят меньшевики"“. Ленин – это русский деловой человек. Чичиков. (534) Чичиковская безликость Ленина хорошо угадывается по дошедшим до нас фотографиям. Лучше всего это видно на фото, сделанном на похоронах Елизарова. Картинно утрированная скорбная поза. Руки в позе Гитлера, лёгкая сгорбленность, брови домиком, опущенные уголки губ. Он ничего не видит. «Убит горем». Слишком уж не видит (единственный из десятков стоящих вокруг). Это ДИНАМИЧЕСКАЯ безликость. Комедиантство, юродство. И идея зла, олицетворённая в Ленине (544), тоже имеет активный, динамический характер. Нигилизм, мировой пожар. Сталин уже статичен, это устоявшееся зло. Статика возобладала над динамикой где-то к 1937 году. Что ясно видно на примере архитектуры. До 1937 она не антигуманна, а негуманна вообще. Это нечеловечность лунного ландшафта. После 1937 года это именно антигуманизм, то есть нечто, рассчитанное именно на ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ восприятие, на подавление ЧЕЛОВЕКА. Как и всякая абсолютная идея, идея мирового зла хрупка. Её носителю нужно помогать. Таких людей, абсолютных идеалистов, убивает ненужность. То, что с ними спорят, доказывают, – это для них опора, хлеб. А вот если одёрнуть (545): «Ш-што? Кто это? Да вы понимаете, с кем вы разговариваете? Молча-ать!!!» И всё. Это смерть. Нужно, чтобы такого человека нашли, убрали все возможные препятствия для его безграничного расширения. Убрали внешние границы. И тогда, на свободе, какой-нибудь Фома Опискин может разрастаться до вселенной, до божества. 489 Примечание к №479 Ни один русский писатель не отличался таким сюжетным разнообразием. Соответственно ни у кого не было и столь сложной структуры самого сюжета. Собственно, структура романов Набокова слишком сложна для художественного произведения. Так, например, структура «Дара» сложна чрезвычайно и распадается на несколько соподчинённых миров. Мир I – мир, в котором существует Чердынцев. Мир II – мир его фантазий, соприкасающийся с вечным платоновским миром. Мир II состоит из нескольких, всё усложняющихся, вариантов. Сначала книга стихов о детстве, потом записки о географической экспедиции отца, воспоминания о первой любви и, наконец, Роман о Чернышевском. Мир III – это реакция на создание мира II, отзывы о творчестве Чердынцева, усложняющиеся параллельно усложнению его творчества. Ещё более усложняет картину то обстоятельство, что Набокова прежде всего интересует процесс создания мира, то есть стыки между I, II и III мирами. Так, история II мира заканчивается тем, что его создатель, Чердынцев, переосмысляет всё своё бытие в I мире как мир II, кем-то невидимо сотворённый (495). А мир III начинается и кончается авторской рефлексией, то есть размышлениями I мира о мире II (вооб-ражаемые диалоги с Кончеевым). Наконец, каждому миру соответствует свой антимир, пародийный двойник (мир Чернышевского явно является таким антимиром). Конечно, из-за своей сложности и динамичности структура «Дара» незаметна при плавном чтении. Её можно не замечать. То есть не разбираться в Набокове, не читать его произведение с карандашом в руках (а пожалуй, и с циркулем и линейкой). Но можно читать и с карандашом. Не менее увлекательно. Как Канта. Толстого – смешно. Бунина, Пушкина, наконец, – смешно. Гоголя – чуть-чуть. Но как отдельные предложения, а текст в целом однороден, там нет такой матрёшечности и матрёшечной перепутанности. У Достоевского – частично, в некоторых местах, а не как мир всего произведения (например Иван, Смердяков и чёрт). А у Набокова это уже чисто философская структура. Теневая философия. Символ его скрытой философичности. 490 Примечание к с.29 «Бесконечного тупика» у меня некоторые странности Например, болезненное влечение к рассматриванию географических карт, особенно политических. Я могу смотреть их часами. Наиболее интересна для меня пространственная динамика политических границ. Одно из наиболее ярких впечатлений детства: ужас от патологически разросшейся Европейской Турции в дореволюционном энциклопедическом словаре Южакова и постепенное осмысление изменяемости границ, постижение их взаимно зацепляющейся зависимости. Потом жёлтая Византия и коричневая Османская империя привели к пониманию значения цвета и его несовпадения с географической местностью. Турция это не кусок передней Азии, а коричневый цвет. Мрачное догадывание, что поздняя Византия это жалкая жёлтая заплатка, а вовсе не Анатолия, Болгария, Греция и Трапезунд. Это дало мне больше, чем вся «история», изучаемая потом в школе. Тут есть что-то неясное, притягательное. Есть карты неинтересные (например Южной Америки), а карта Германской империи на 1871 год меня завораживает, как удав кролика. Я могу думать о её трансформациях неделями. Страшное возбуждение и под конец даже опустошение. Серая громада Пруссии и завитушки тюрингских государств, концентрическая рассыпанность Брауншвейга и массивная, неуравновешенная двоичность Баварии и Пфальца. Компактная разумность Южной Германии и растворённость в Пруссии Липпов-Детмольдов и Шварцбургов– Зондерхаузенов. А трогательная прислонённость Мекленбурга-Стрелица! А крохотные лоскутки дочерних колоний Бремена и Гамбурга на побережье только что окрашенного в прусский цвет Ганновера! А плотный треугольник Саксонского королевства! Да что там, об этом можно говорить и говорить. Не могу остановиться – хочется крикнуть напоследок об изменениях 1866 года, о желанной непрерывности Пруссии. А карта роста курфюршества Бранденбургского! Боже мой, да ни один абстракционист не выдумает столь динамичной и логичной композиции! 491 Примечание к №477 кривой ум Ленина давал гениальные предлоги Ленин не был тираном. Формально, по схеме событий, – типичный тиран. Правда, тиран достаточно слабый («он слишком был смешон для ремесла такого»), но тиран. Однако по сути ничего тиранического в Ленине не было. Тиран убивает ближайших друзей, так как опасается захвата ими власти. Такие люди, как Ленин, делают то же самое, но из благих побуждений. Скажем, приходя к силлогизму: «Смерть бессмысленна. Человек смертен. Следовательно, и жизнь человека не имеет смысла. Отсутствие смысла – мучительно. Зачем же людям жить? Всех я спасти не смогу, а близких друзей – можно. Убью, пожалуй, Ваню!» И убивает. По простоте душевной. В Октябре нет ничего особенного. Ещё Платон писал, что «неумеренную свободу сменяет неумеренное рабство». Но удивительная особенность в переходе. Именно как он происходил и кто его осуществлял. Как после почти 1000 лет христианской цивилизации получилось королевство вандалов. Само собой, без нашествия (нашествие одна из косвенных причин). Ведь не мог вдруг прийти тиран и с античной непосредственностью начать смертоубийство. Нет, должен был прийти какой-то странный, необыкновенный сумасшедший, который стал бы создавать жесточайшую тиранию, будучи ОДНОВРЕМЕННО АБСОЛЮТ-НО уверенным в том, что он создает величайшую демократию. Должен был прийти человек чрезвычайно хитрый, коварный и одновременно совершеннейший ребенок, дитя, Если бы Ленин был тираном, он бы не продержался у власти и одного месяца. 492 Примечание к №476 Чёртик Соловьёва ещё и в том, что он «чёрт нерусский». Но Соловьёв как-то привязался к России и потом даже пророс в неё. Вот стержень его философии – учение о Софии. В «Чтениях о богочеловечестве» Соловьёв пишет: «В канонической книге „Притчей Соломоновых“ мы встречаем развитие идеи Софии под соответствующим еврейским названием Хохма». Собственно, софиологию Соловьёва следовало бы назвать хохмологией, так как к Софии в православном значении этого слова его учение имеет мало отношения. Конечно, для человека, соединяющего христианские таинства с «либэртэ, эгалитэ, фратэрнитэ», нет ничего невозможного, и сам Соловьёв постоянно «доказывает» обратное. Но его доказательство является по сути примитивным передёргиванием, наиболее наглядно продемонстрированным в известной лекции об Огюсте Конте. В ней Соловьёв прямо заявил, что каббалистические фантазии позднего Конта о Великом Женственном Существе есть не что иное, как раскрытие внутреннего смысла русской иконописи, так что «если бы Конту случилось приехать в старый заброшенный городок, который некогда был и Новым и Великим, то он мог бы своими глазами увидеть подлинное изображение своего Верховного Существа». Таким образом, София Премудрость Божия есть, согласно соловьёвской хохмологии, контовское «истинное, чистое и полное человечество, высшая и всеобъемлющая форма и живая душа природы и вселенной, вечно поединенная и во временном процессе соединяющая с Божеством и соединяющая с ним всё, что есть». Далее Соловьёв вообще заявляет; что «безбожника и нехристя Конта» следует объявить православным святым, а из святцев при этом кое-кого и вычеркнуть. Увенчивается это неслыханное кощунство следующей издевательской репликой: «Если я всё-таки полагаю, что Конт действительно заслужил себе место в святцах христианского человечества, то я разумею это в самом определённом смысле, в котором, право, нет ничего соблазнительного или оскорбительного для кого бы то ни было. „Святой“ не значит совершенный во всех отношениях, и даже не значит непременно совершенный в каком-нибудь одном отношении». Конечно, ведь существует лишь один и притом универсальный критерий святости – свободное волеизъявление русского чиновника. Надо сказать, что преклонение Соловьева перед Контом, совершенно бессмысленное в свете его философской карьеры, объясняется по крайней мере тремя причинами. Во-первых, тут его привлекла позитивно-иудаистическая стилизация, столь свойственная контовскому мышлению. В своей речи Соловьев восторгается, например, следующими силлогизмами отца социологии: «Целое первее своих частей и предполагается ими. Эта великая истина, очевидная в геометрии, сохраняет всю свою силу и в социологии. Соответствие здесь полное. Социологическая точка – единичное лицо, линия – семейство, площадь – народ, трёхмерная фигура, или геометрическое тело, – раса, но вполне действительное, физическое тело – только человечество. Нельзя отрицать действительности составных частей, но лишь в связи их с целым, – отдельно взятые, они лишь абстракции». Конечно, Соловьев, воспитанный, как он сам утверждал, на философии Спинозы, просто обмирал перед подобными талмудическими откровениями (508). Паукообразная наукообразность контианства его просто завораживала. Во-вторых, русского хохмолога необычайно привлекла контовская идея воскресения из мёртвых (о чём он тоже сказал в своей речи). Тут, конечно, перекличка с фёдоровским бредом, который, в свою очередь, является трогательным в своей наивности раскрытием отечественной теневой культуры. Я имею здесь в виду русский эзотеризм, нависший с середины XVIII века мрачной тенью над официальной, «белой» культурой (как «на(д)польной», так и подпольной). Значение Фёдорова, до сих пор непонятое, как раз и заключается в соединении двух русских культур – тайной и явной. Зеньковский писал о фёдоровской демонологии: «Все эти расплывчатые мысли постоянно подавали повод к недоразумениям – и прежде всего (и это, вероятно, отчасти, так и есть) невольно рождается мысль, что у Фёдорова мы имеем (бессознательную?) рецепцию тех оккультных идей, которые жили среди русских масонов еще в ХVIII веке. Момент „магизма“, каких-то „чар“ постоянно чувствуется у Фёдорова при всей его чисто просвещенской вере в рост естествознания. Флоровский решается (по-моему без основания) утверждать, что у Фёдорова есть „несомненный привкус какой-то некромантии“ … и он „всегда предпочитает сделанное – рождённому, искусственное – естественному"“ Почему же «без основания»? Основание уже в некрофилии Гоголя. А выход в реальность это, например, мумификация Ленина. Акт мумификации это символическое выражение соединения поверхности с теневой культурой. Ведь именно согласно учению Фёдорова его мумифицировали. Фёдоров же впервые ясно сформулировал идею космических полетов, развитую маньяком Циолковским, который завещал Сталину все рукописи своих чудовищных проектов. А возьмите генетика Н.К.Кольцова с его идеей выведения сверхэлиты из советских коммунистов. (518) Тут же и товарищ Богданов где-то рядом притулился. Соловьёву Фёдоров был очень близок, о чём он сам говорил не раз. Ссора же с ним это элементарное следствие «борьбы за кассу». И тут мы подходим к «в-третьих». В-третьих, Соловьев был совершенно лишён дара творческой фантазии, выдумывания. Что и ставит его за рамки нашей культуры. Именно это. Ну как же: русский – и без фантазии, без «художества»? Где же это видано? А Соловьёв ничего выдумать не мог. Украсть откуда– нибудь и обыграть, скомпоновать по-новому – да, в этом непревзойдён. Но выдумать… Вот и Софию эту несчастную взял у немецких мистиков-каббалистов и совершенно механически ввернул в отечественную культуру. И Конта так же механически, формально «обыграл». Не понимая ни сути его учения, ни сути русской религиозной культуры. Получилась какая-то сетка, график. И русский мог бы заимствовать у Конта. Но он взял бы суть, интуитивное понимание, и развернул бы его во что-то совсем уж неправдоподобное. Так что получились бы у него какие-то «грезы о Конте». А этот взял букву. И он не понимал ничего. В сущности, Соловьёв очень туп. Но как раз, может быть, такого и надо было. От этой схемы только и смогла бы получиться русская философия. (543) Соловьёв как бы подсушивал, усмирял родник русской фантазии, направлял его по одному узкому желобку. Дисциплинировал мышление. То есть, например, Е.Трубецкой считал себя правоверным соловьёвцем. Но как это по-русски, для русского мыслителя скучно. Это в Германии неокантиантство и т. д. Русский – сам «нео». А Трубецкой, с сильным и самостоятельным умом, вверился Соловьёву. Почему? Да потому, что он был одержим идеей спасения соловьёвства. Филохохмия Соловьёва это такая кривая, нездоровая и саморассыпающаяся система, что она русскую душу, склонную к проворачиванию совершенно нелепых идей, так и притягивала магнитом. С Соловьёвым можно было работать. Вот от той же контовской речи Трубецкой содрогнулся. Евгений Николаевич назвал её «остатком спинозизма в ДУРНОМ смысле этого слова», низводящим личность человека к математической точке и совершенно уничтожающим свободу самоопределения. Он с возмущением писал, что «Хочет или не хочет этого человек, он НЕ МОЖЕТ обладать реальностью вне „Великого Существа“, то есть „Софии“; в своей отдельности от неё он есть только призрак, абстракция». София, заметим, тут просто синоним Иеговы. Это явно иудаистическое понимание отношения между человеком и божеством. Естественно, что Трубецкой вообще отвергает соловьёвскую Хохму: «Основная ошибка Соловьёва получает яркое религиозное освещение. Не в св. Софии находим мы высшее выражение души мира, а в БОГОМАТЕРИ. Как неотделимая от Бога сила и качество, божественная Мудрость не может быть душою развивающегося, становящегося и до совершения своего отдельной от Бога, вселенной». И далее: «Что же вернее и ближе выражает мировую душу, это ли БЛИЗКОЕ ВСЕМ СУЩЕСТВО в нас скорбящее и радующееся, из земли растущее, над землёю возвышающееся и в своем подъёме возносящее в мир горний всю землю, или же самый этот горний мир, неизменная цель стремления, – бесстрастная Мудрость, запредельная нашим скорбям и слабостям, недвижимая под „гераклитовым током“! Ответ на это не может быть сомнителен. Христианская религиозная надежда видит прославленную, восторжествовавшую над злом мировую душу не как „Софию“, а как рождающуюся во времени Богоматерь». И что же? Чем заключает Трубецкой свою филиппику? Да вот чем: «В дальнейшем будущем это живоносное семя, брошенное великим философом, возрастёт в большое дерево и даст свой плод. Его продолжатели и преемники должны делать все от них зависящее, чтобы оно не заглохло. И во имя Соловьёва надо в самой мысли Соловьёва устранять всё то, что задерживает этот рост». Им всем нужен был такой. Братьям Трубецким и Франку, Бердяеву и Булгакову, Флоренскому и Эрну, Зеньковскому и Лосеву. Всем. У Достоевского в «Дневнике писателя» есть главка «Ложь ложью спасается». Там излагается один эпизод из романа Сервантеса, а именно сцена, где Дон-Кихот недоумевает, как это в рыцарском романе написали, что герой уничтожил за один день сто тысяч человек. Дон-Кихот, как пишет Федор Михайлович, в конце концов приходит к следующему заключению: «Так как все эти великаны, все эти злые волшебники, были нечистая сила, то и армии их носили такой же волшебный и нечистый характер … Люди эти были лишь навождение, создание волшебства и, по всей вероятности, тела их не походили на наши, а были более похожи на тела, как, например, у слизняков, червей, пауков. Таким образом, крепкий и острый меч рыцаря, в могучей его руке, упадая на эти тела, проходил по ним мгновенно, почти без всякого сопротивления, как по воздуху. А если так, то действительно он мог одним взмахом пройти по трём или четырем телам, и даже по десяти, если те стояли в тесной куче. Понятно после того, что дело чрезвычайно ускорялось, и рыцарь действительно мог истреблять, в несколько часов, целые армии этих злых арапов и других чудищ…» И дальше Достоевский пишет: «Я хотел указать на ту любопытнейшую черту, которую, вместе с сотней других таких же глубоких наблюдений, подметил и указал Сервантес в сердце человеческом. Самый фантастический из людей, до помешательства уверовавший в самую фантастическую мечту, какую лишь можно вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю его веру. И любопытно, что могло поколебать: не нелепость его основного помешательства … а самое, напротив, постороннее и второстепенное, совершенно частное обстоятельство. Фантастический человек вдруг ЗАТОСКОВАЛ О РЕАЛИЗМЕ! … Как же спасти ИСТИНУ? И вот он придумывает для спасения истины другую мечту, но уже вдвое, втрое фантастичнее первой, грубее и нелепее … РЕАЛИЗМ, стало быть удовлетворён, ПРАВДА СПАСЕНА, и верить в первую, в главную мечту, можно уже без сомнений – и все, опять-таки единственно благодаря второй уже гораздо нелепейшей мечте, придуманной лишь для спасения РЕА-ЛИЗМА первой». Тут Достоевский необычайно точно подметил особенность русского РЕАЛИЗМА. Так вот. Может быть, Соловьев был настолько грубо, настолько нелепо фантастичен, что любое, самое произвольное его истолкование становилось уже тоньше и глубже основной, первой идеи. Ложь нанизывалась на ложь, и так всё дальше и дальше. Глядишь, в конце концов и до чего-то серьезного договорились. Соловьёв начал. А как можно было иначе начать? Именно такой странный, промежуточный человек и должен был начать собственно русскую философию. В этом и правдивость лжи соловьёвства. Из «ничего» возникла ложь. Ложь стала истончаться. Соловьёва все бросились спасать. Именно его. Он вызывал жалость, был удобен для спасения. Дал правила игры. Его спасали по его правилам. Стали «мыслить». И почти удалось. Через ветви он уже связан с русской культурой. С русской литературой. В сущности, соловьёвство это игра. Люди игрались. За ними стояли, но большинство игралось честно. И этот элемент игры – чисто русский. Ничего в конечном счете не получилось, все отравливались Соловьёвым. Но при этом все дали на себя материал, то есть по-русски осуществились. Тут именно РЕАЛИЗМ. Взять идею и, чтобы её спасти, врать. А во вранье русский свободен. Он же не как-нибудь врёт, а спонтанно, творчески. То есть выговаривается. Соловьёв рвотное, и через него вырвалось-выговорилось многое и многие. А верить, например, не в Соловьёва, а в Христа. Да как же его «поправить», «развить»? Тут либо верь, либо не верь, и никакой философии (в русском смысле этого слова). В Соловьёве же удалось как-то соединять истерическое обожание и одновременно возможность развития, усовершенствования. Он оказался способен прорастать через учеников и почитателей. Но рост был затруднён из-за некоторой свободы выбора. В этом, может быть, и таилась конечная неудача. В 1953 году один испанский литературовед наконец догадался, что цитата Достоевского из «Дон-Кихота» вовсе никакая не цитата, и места этого в романе Сервантеса нет вообще. 493 Примечание к №485 И всё это действительно «того», какое-то междометие, схема, а вовсе не реальная любовь. «Шинель» я прочёл лет в 9-10. И вполне понял и осмыслил там только одну бессмысленную фразу Акакия Акакиевича: «Вы это, того… этого… не того это»: «Нужно знать, что Акакий Акакиевич изъяснялся большею частью предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения. Если же дело было очень затруднительно, то он даже имел обыкновение совсем не оканчивать фразы, так что весьма часто, начавши речь словами: „Это, право, совершенно того…“, а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что все уже выговорил». Цепким детским чутьём я вполне понял основную идею гоголевского бреда, неожиданно легко совпавшего с моим реальным существованием. Это совпадение разрешило и определило мой мир. Бессмысленные слова были пролиты в реальность. (505) И это съёживающееся «того» с втягиванием рук в рукава школьного пиджачка «на вырост» – я захлебывался им. «Того этого» в значительной степени сформировало мою лексику. «Слово найдено». А следовательно, и сама жизнь. 494 Примечание к №474 Тут странное сочетание крайнего индивидуализма, анархизма и крайних форм зависимости. Характерная реакция русского: «Ради Бога, не связывайся». (501) Это не покорность, а сломленность. Точнее, надломленность. Хитрая, скрытная. «Русский человек задним умом крепок». «За битого двух небитых дают». Типичная ситуация во второй половине ХIХ века: «сын ушёл в нигилизм». Родители плачут… Но была – и не менее часто – и другая ситуация, тоже типично русская. Сын говорит: – Что это за сморчки, которые указывают русскому народу, как жить, во что верить? А ну-ка, на ясно солнышко! Ты листки писал? Ну? Вот как надо! А родители: – Сыночек, миленький, ради Бога, не связывайся с НИМИ. Они царя убили, сколько сенаторов– губернаторов порезали. И здесь, у нас в городе, то одного, то другого. Не связывайся, мы люди простые. Пожалей нашу старость. А у себя в гимназии или в университете ну-ка скажи что-нибудь «против советской власти». Ну-ка крикни на студенческом собрании или просто в аудитории: «А мне не нравится Чернышевский. Плевал я на это ничтожество». – "Смотри, проплюёшься. Можем и «проучить»". Сначала бойкотик-с. А что такое русский бойкот? Это травля дикая, подлая, «на смерть». Не утерпел кто-то и в гардеробе щипнул, с вывертом, да так, что кожа лопнула. Или «случайно» по дороге в университет в лужу толкнули. Или шинель ножиком перочинным изрезали. Или в прыжке пинком поддых. А все делают вид, что не замечают. И звериная злоба в глазах («что ни делаю, все мало!»). И девушка любимая, курсисточка, скажет: «Эх ты, а я-то думала, что ты личность». И пощечину. Будешь кочевряжиться дальше – вторая фаза: «Это стукач». Центровые на сходке между собой посмеются: «Надо новичка обломать». И через месяц-другой уже последний гимназистик в городе знает: «Иванов – стукач. Ссучился». Он уже в чёрном списке, но ещё может «прижукнуться». (514) А если и это не помогает, следующая фаза: «Собаке – собачья смерть». Зверски изобьют, а потом и ножичком. Достаточно в каждом университете в пять лет одного студента резать (на самом деле было чаще), и все остальные будут по струнке ходить. В случае чего записочку: «Вспомни об Иванове». Вот какая была обстановка. Круговая порука, страх. (522) А государство? И-и, ему бы своих защитить. Тут жандармский офицер без руки, этот, глядишь, согнулся весь – за недавно зашитый живот держится. А вот прокурор с выбитым глазом. «Наглядная агитация»! Это кто выжил. Думаете, гипербола? Напрасно, речь идёт о конкретных людях. Изгоев-Ланде писал в «Вехах» об отношении студентов к студентам же: «Наша студенческая толпа стадна и нетерпима; её суждения упрощены и более опираются на страсть, чем на разум. Популярные ораторы студенческих сходок всегда поражают убожеством мыслей и скудостью, без-образностью своей речи. Они исходят из определенного канона, говорят афоризмами и догматическими положениями. Для образной речи необходимо общение с массой разнообразного люда, умение наблюдать жизнь, понимать чужую мысль, чужое чувство. Наши студенты-радикалы ничем этим не отличаются. Они живут в своем тесном замкнутом кружке, вечно поглощенные его мелкими интересами, мелкими интригами. Высокомерие, наблюдающееся уже у развитых гимназистов старших классов, у студентов достигает огромных размеров. Все товарищи, не разделяющие воззрений их кружка, клеймятся ими не только как тупицы, но и как бесчестные люди. Когда на их стороне большинство, они обращаются с меньшинством, как с рабами, исключают представителей его изо всех студенческих предприятий, даже из тех, которые преследуют исключительно цели материальной взаимопомощи». Далее Ланде цитирует статью студента Левченко об учащейся молодежи. Левченко писал: «Ужасно не думать так, как думает студенческая толпа! Вас сделают изгнанником, обвинят в измене, будут считать врагом … Роль административных высылок играет в студенческой среде так называемый бойкот. Того, кто является выразителем самостоятельной мысли, окружает и теснит глухая злоба. Непроверенных слухов, клеветнических обвинений достаточно бывает тогда для того, чтобы заклеймить человека, повинного в неугождении толпе». Статья Левченко, появившаяся после 1905 года, это, так сказать, издержки свободы печати. Просочился, конечно, мизер. Сам Левченко был частью этой среды и понимал, что ему в конце концов грозит. Понимал и Ланде и начал, захлебываясь от верноподданнических чувств, оправдываться: «До 17 октября 1905 года русское общество и русский народ могли и должны были всё прощать своему студенчеству за ту огромную положительную роль, которую оно играло в жизни страны … Студенчество будило общественную мысль, оно тревожило правительство, постоянно напоминало самодержавной бюрократии, что она не смогла и не сможет задушить всю страну. В этом была огромная заслуга, за которую многое простится». Впрочем, тут у Александра Соломоновича не только страх, а и вполне понятный политический умысел. Дан приказ создать идеологию легальной оппозиции в случае возможного «наступления реакции». Всё это лицемерно. 10% правды сказали. И главное, не сказали про третий уровень, что людей РЕЗАЛИ. Не только избивали и доводили до сумасшествия и самоубийства, а резали. (530) Многонько, многонько студентов после 17-го показало себя в деле. Казалось бы, ум за разум зайти должен. А ничего, у них была дореволюционная закалочка. И еще момент. Русский не дурак. Вот Ланде распинался, что у русской молодежи стремление к самопожертвованию, смерти героической. Подводил под эти построения даже философский базис (очень примитивный и поверхностный). Конечно, нигилизм русской души это особь статья, но здесь, на низменном уровне студенческой курилки, всё гораздо проще было. Никто там собой не жертвовал. А все или помалкивали («себе дороже»), или придуривались. Тот же Левченко писал: «Лгут в полемическом раздражении, лгут, чтобы побить рекорд левизны, лгут, чтобы не утратить популярности. Вчерашний революционер, произносивший с кафедры на сходке агитационную речь, гремевший и проклинавший, сегодня идёт на экзамен и, чтобы „проскочить“ без знаний, прибегает к жалким, обманным приемам; отвечая на экзамене, бледнеет и чуть не дрожит; „проскочив“ – он снова самонадеян и горд». Да как не понять: потому и «проскочил», что «гремел и проклинал». Надо знать русского человека, прирожденного циника и гениального придурка, чтобы раскусить весь этот механизм. Плохой студент, но секретарь комсомольской организации курса. Что он там лепит на комсомольском собрании – кажется дурак дураком. А он не дурак. У него есть цель. И вовсе не самоубийство и не покорение целины или освоение космического пространства. Ему зачёт сдать надо. (651) И наивняк Левченко сам ничего не понял, когда писал о случаях травли преподавателей со стороны студентов. Травили тех, кого НАДО. А кого НЕ НАДО, не травили. И как посмотришь, из кого состоит ЦК кадетской партии, этот мозг революции, – сплошные приват-доценты, профессора, деканы и ректоры университетов. Это ещё на первом курсе русачок взбрыкнуть может (да ещё раньше, в гимназии, объяснят, что к чему). Русские народ понятливый или, вот слово, – смышлёный. Мой отец в молодости хотел на фронт добровольцем пойти. Пришёл домой из института и объявил: «Мам, я добровольцем». Мать как услышала, сразу на колени и руки целовать: «Сыночек, миленький, на кого ж ты нас бросаешь». А он: «Не, мам. Я добровольцем. За Родину, за Сталина». Мать его две недели уговаривала, в ногах валялась. Отец эту историю мне несколько раз рассказывал и чуть не плакал при этом, считал, что ему тогда жизнь спасли. В армию его забрали гораздо позже. Попал он к Рокоссовскому (то есть сразу увидел штрафников и понял, КАК воюют); его очень скоро ранило, но легко. Осколок вырвал кусок мяса из, так сказать, бедра. Отца отвезли в госпиталь, и вот он там открыл глаза ночью после операции и, рыдая, вспомнил о мамочке. Русское студенчество, по крайней мере его РУССКУЮ часть, по-моему сильно оклеветали. Все было гораздо проще и человечней. 495 Примечание к №489 история II мира заканчивается тем, что его создатель, Чердынцев, переосмысляет всё своё бытие в I мире как мир II, кем-то невидимо сотворённый Чердынцев-Набоков оговаривается, оговаривается, но оговорки всё никак не могут охватить всё его бытие, не могут придать этому бытию закруглённость. Лишь под конец, в тотальной гармонизации любви и творчества, он делает последнюю заглушку, которая одновременно является и отдушиной, выходом в бесконечность. Чердынцев, встречаясь со своей невестой, рассказывает ей историю их взаимоотношений как некий сюжет – сложную цепь совпадений и повторов, совершенно нереальных в реальном мире и являющихся явно осуществлением чьей-то воли. Но здесь повествование не кончается, так как Чердынцев обещает написать об этом книгу, неизмеримо более сложную, чем просто любовный сюжет, но все же основанную именно на этом. То есть речь идёт о «Даре» – слова уходят лунной дорожкой в бесконечность. Замыкаются в кольцо с бесконечным радиусом. Герой до конца изгибается, вывёртывается в оговорках, как ошпаренный червяк. Но нет, не червяк – всё оправдывается под конец. Судьба дует по-матерински на его раны и всё заживает. Это самое оптимистическое, светлое произведение Набокова. Как и Лужин («Защита Лужина»), герой «Дара» догадывается о предумышленности своей судьбы, но гений Чердынцева настолько широк и совершенен, что он оказывается в состоянии осмыслить предыдущую свою жизнь и стать её автором, творцом. По крайней мере, со-творцом. Автор максимально воплощается в своём герое и перестает быть для него чисто внешней силой. Автор превращается в героя, а герой – в автора. 496 Примечание к №108 Пугачёв попал в страшный сверхкарнавал-сон. Может быть, русская история так ужасна потому, что слишком серьёзна. Разве можно сравнить русскую масленицу с западным карнавалом? Масленица слишком пьяна, слишком легковесна и проста. Ну выпили, поплясали, блинов поели. А на Западе целая культура «карнавализма». Русские не умеют играть, сразу заигрываются. Принц Виртенбергский в своих записках о восстании декабристов роскошную деталь сохранил для потомков. Было смешно и смешанно – междуцарствие. Как пересменок в пионерлагере. Народ на улицах пьяненький. И тут в принца мужик какой-то стал снежками кидать. Виртембергский: "Наскочив на виновного и опрокинув его конём, я закричал: – Ты что делаешь? – Сами не знаем. Шутим-с мы, барин, – отвечал опрокинутый, ещё не поднявшись с земли". 497 Примечание к №108 И глазком русским (одним, трезвым) все за грань сцены посматривали. Первое ощущение у Ленина после захвата власти – внезапное сюрреальное сбывание душного, пряно-пьяного эротического бреда. Мир счастливо вывернулся наизнанку и оказался сладким, свободным, подчиняющимся фантастически слабым и мягким законам. Выпавшая чашка не разбивалась, а, мягко спружинив об пол, снова ласковым мячиком попадала в руки. Автомобиль, столкнувшись с велосипедистом, воздушным шариком отскакивал в пустоту и лопался под велосипедными шинами. Трамвайные колёса пластмассовыми пустышками щекотали шею, совершенно невредимую после пародийной аварии. В стены забивали деревянные гвозди, вечный двигатель двигался вечно и делал из просто песка песок сахарный. Прошлое исчезло, и Ленин попал в рай. Сама мысль о какой-то там передаче власти какому-то непонятному «учредительному собранию» казалась не только оскорбительной, но и кощунственной. Мир умер. Смерть оказалась жизнью, а жизнь смертью. Ленин назвал статью об открытии Учредительного собрания так: «Люди с того света»: «„Я потерял напрасно день, мои друзья“. Так гласит одно старое латинское изречение. Невольно вспоминаешь его, когда думаешь о потере дня 5-го января. После живой, настоящей, советской работы, среди рабочих и крестьян, которые заняты ДЕЛОМ, рубкой леса и корчеванием пней помещичьей и капиталистической эксплуатации, – вдруг пришлось перенестись в „чужой мир“, к каким-то пришельцам с того света из лагеря буржуазии… Точно история нечаянно или по ошибке повернула часы свои назад, и перед нами вместо января 1918 года на день оказался май или июнь 1917 года! Это ужасно! Из среды живых людей попасть в общество трупов, дышать трупным запахом, слушать тех же самых мумий „социального“, луиблановского фразёрства… это нечто нестерпимое». И тут же, другой половиной черепа, сознание своей обречённости, смерти. Очень чётко прослеживается установка на поражение и передачу власти во всех формах: от победы всемирной революции и превращения России в дистрикт мировой коммуны с настоящим вселенским центром в Берлине, и до прямого проигрыша и бегства в Швецию или за Урал, за океан. Постоянно рефрен: ещё полгода, ещё два месяца, еще день простоять и ночь продержаться – и всё. Всё кончится. Сон не может продолжаться вечно. Кто-то придёт и отнимет. Фанатизм, тупая вера в волшебную палочку. «Шла карта». Но и мощное чувство игры. Что это всё для чего-то другого и ненадолго. 498 Примечание к №478 «бим, бам!» (В.Ленин) Как это по-русски! Если уж падение, то до конца. Разве другая нация могла дойти до такого интеллектуального одичания, даже до ПОТЕРИ ПРИЛИЧИЯ? Мао или Ким Ир Сен очень приличны. Сдержанны, молчаливы. Такого в их сочинениях не найдёшь. А русские опубликовали, «изучают». Ленин еще за 10 лет до октября сказал: «Именно потому и радуемся мы, что нам удалось всей своей деятельностью отгородить себя прочной стеной от круга порядочных людей российского образованного общества». Хрущёв с ботинком на трибуне ООН это Ленин. Ленин так себя бы и вёл в аналогичной ситуации. (Вообще, по темпераменту и типу поведения, явно шутовскому, Хрущёв больше всех других руководителей СССР напоминает Ильича.) Ни одна нация мира, даже самая отсталая, самая дикая, не дошла до такого кретинизма. Чтобы китаец так себя вёл даже в 60-х годах – никогда. Арабский тиран-параноик – никогда. Африканский царёк – никогда. Русские вылезли. На исходе одиннадцатого века своего культурного развития. Невероятная история. «Бим-бам» – невероятно! 499 Примечание к №487 За всем комедиантством Соловьёва был расплывающийся смысл. Качание пьяницы, бредущего морозной ночью по пустой улице. Светят фонари, скрипят на ветру, а он идёт вдаль, вдаль, в никуда. Но тут качается вдруг в сторону, дверь открывается – и дома. Туда шёл. Всё равно рок пересиливает, и Соловьёв оказывается всё тем же русским себе на уме, мужичком «под дурачка». «Под дурачка» заранее – ситуационно бессмысленно. «С упреждением», «на всякий случай». 500 Примечание к №422 Я всегда завидовал людям, которые способны вызывать жалость, а потом хладнокровно утилизовывать её. Какая удивительная сила вознесла наверх Горбачёва? Что дало ему в номенклатурной грызне дополнительный шанс, в чём его фора? Я смотрел, смотрел в телевизор, хотел понять, что это за человек, и вдруг меня как обухом по голове – жалость! Этот человек в высшей степени наделён даром вызывать к себе жалость. При прочих равных условиях – выдержке, коварстве, умении орать и стучать кулачищем по столу или расстелиться по стене незаметной камбалой, – при всех этих качествах, таких же, как и у других партпрофессионалов (а пожалуй, и чуточку поменьше – немножко нервен; такого если щипать под столом за ногу, он на 15-ой минуте взорвётся), при этом еще гигантская способность прибеднения. Способность природная, как дар Божий. Никогда не забуду сцены встречи Горбачёва с персоналом советского посольства в Женеве. Все выстроились во дворике с китайскими улыбками на холёных европейских лицах, и как вести себя совсем не знают – новый человек. А Горбачёв идёт им навстречу по мокрому асфальту (осень, листья на дорожках), в плаще, нелепой шляпе. И как-то у него плечи чуть-чуть опущены и тоска в глазах. И вдруг все захлопали. Пауза. Он стоит один, руки сложил, а вокруг все улыбки в ужасе тянут. И вот он как-то нелепо рукой махнул, совершенно немотивированно (даже не запомнил как, помню только ощущение нелепости; вообще сцена не совсем такой была, мне просто так запомнилось, запомнилось главное – общий тон). Махнул рукой и говорит: «Ну что, скоро домой». В толпе чуть не попадали: в три шеи и так сразу – крутенёк! А он просто хотел сказать: вот, мол, по Родине соскучились, ничего, не переживайте. «Родина ждет». И стоит так, грустно улыбается. Душегуб. Всё нелепо, неправильно, а нет чувства злобы. Хочется помочь, поправить. Ну и ясно, как было. Очередной конкурент думал: ну, что, топну сапогом по грибу этому, только шляпка под каблуком скрипнет. Пусть живёт. А гриб-то, глядишь, за один день под дождичком – через три ступеньки. И проморгавшему нюне – пенделя. Чувство жалости это карьера-съ. 501 Примечание к №494 Характерная реакция русского: «Ради Бога, не связывайся». Соловьёв писал в 1891 году: «Неужели возможно хоть на мгновение вообразить, что после всей этой славы и чудес, после стольких подвигов духа и пережитых страданий, после всей этой удивительной сорокавековой жизни Израиля ему следует бояться каких-то антисемитов! Если бы эта злобная и нечистая агитация возбуждала во мне какой– нибудь страх, то, конечно, не за евреев, а за Россию. Но признаюсь, и такого страха я не чувствую … сам русский народ – себе не враг; он достаточно умён, чтобы не прать против рожна и не спорить с Божьими судьбами. И не даром Провидение водворило в нашем отечестве самую большую и самую крепкую часть еврейства». 502 Примечание к с.30 «Бесконечного тупика» «Боль моя всегда относится к чему-то одинокому и чему-то далёкому; точнее что я одинок, и оттого что не со мной какая-то даль, и что эта даль как-то болит, – или я болю, что она только даль…» (В.Розанов) Я всё время боялся, что меня «забудут». (510) Мать меня, семилетнего, в «Детском мире» забыла. Я ходил по этажам и ревел: «Забыли!» Мне казалось, что всё, мир непоправимо рухнул и старое счастье никогда не вернётся. Меня кто-то повёл в радиоузел, спросил фамилию. Было ясно: сейчас объявят по радио (это уже «официально») и я пропал. Меня повезут на какой-то машине и всё – пропала жизнь. Но тут вбежала мама. Характерно, что не я потерялся, а она меня забыла. В пионерлагере последняя неделя смены превращалась в пытку. Лагеря я не любил, и само по себе возвращение домой было праздником. Но я боялся, что меня «забудут», «не возьмут». Думал: кто им скажет, что смена именно сейчас кончится, а письмо не дойдёт. И родители, как нарочно, приходили всегда последними, когда всех уже разбирали и я стоял у автобуса или вагона один с вожатыми. С этим связано ярчайшее впечатление детства, врезавшееся в память с каллиграфической четкостью. Я стою на длинной московской улице у сквера; летит тополиный пух. Вереница пустых автобусов, и в самом конце один я. И вот по пустой улице навстречу мама бежит. Я к ней: здравствуй! А она: отойди, мальчик, не мешай, – и дальше быстро-быстро пошла. Каблуками цок-цок. А вожатая: «Одиноков, не мешай прохожим, встань у ограды». В голове мысли, чувства полетели со скоростью необыкновенной, испуганной. «Не узнала… Нет, не может этого быть. Это я обознался.» И чувство горечи, смущения, стыда. А тут вдоль колонны машин мать обратно идет и уже издалека рукой машет. Ей сказали, что я в другом конце, и она, торопясь, мимо меня пробежала. Умом я никогда не обижался, но чувство недоумённого ужаса и просто КРАХА осталось навсегда, так что эпизод разросся до масштаба довольно жуткого символа. Я слишком быстро схожусь с людьми. Тут отзывчивость, возведённая в квадрат фантазией, способностью чисто умозрительного, интроспективного контакта. И вот всегда так: срываешься к человеку и вдруг отчетливо сознаёшь, что объективно-то ему совсем чужой (540). Я уже расположил его в цепочке своих сновидений, связал с определёнными частями своего внутреннего мира, но он-то не подозревает об этом. И трагедия одиночества наваливается на меня, и я даже сказать ничего не могу. Мне до слез грустно. То же повторяется и в религии (связи). Связь с Богом для меня односторонняя. Бог обо мне не знает, а я о нём знаю. Я его люблю и плачу перед ним в одиночестве. И не могу говорить с ним, молиться. О Боге рядом, Боге помогающем и подумать не могу. Если Бог мне помог, значит это не Бог. Вообще я очень настороженно отношусь к расположенности к себе. 503 Примечание к №478 «Но ясно, что они и там работают топорами, превращая массу дерева в негодные щепки». (В.Ленин) Однако в другой ситуации Ильич свое мнение по поводу технологии «рубки» пересмотрел радикально: «Пусть моськи буржуазного общества … визжат и лают по поводу каждой лишней щепки при рубке большого, старого леса. На то они и моськи, чтобы лаять на пролетарского слона». 504 Примечание к №390 Но оказалось, что это сухой, пресный снег. А Бланк (50-летний) хохотал, хохотал. Последняя реприза старого клоуна. У Ленина, полупарализованного, теряющего остатки разума, были припадки капризности и бешеной злобы. Речь пропала, но мышцы лица сохранили подвижность. Их вело, лицо кривилось. Он мычанием отгонял врачей, кидал в них здоровой рукой тарелки и подушки. Отказывался принимать лекарства. Только хинин от великой злобы всегда ел охотно. И когда врачи, удивляясь, говорили ему, как это он принимает такую горечь даже не морщась, Ильич радостно хохотал. 505 Примечание к №493 Бессмысленные слова были пролиты в реальность. Набоков писал: "Творчески читая гоголевскую повесть, мы обнаруживаем, что там и сям в невиннейшем описательном пассаже то или иное слово, иногда простое наречие или предлог, скажем, какое-нибудь «даже» или «очень», вставлено таким образом, что безобидная фраза взрывается мятущейся радугой фейерверка (521), какой возможен только в причудливом сновидении; или период, начавшийся в неторопливой разговорной манере, ни с того ни с сего сходит с рельсов и своенравно ускользает вглубь иррационального, где и есть его настоящее место; или опять-таки столь же внезапно распахиваются невидимые створки и могучая волна кипящей поэзии, нахлынув, затопляет всё, чтобы тут же пройти сниженной речью, или превратиться в собственную пародию, или прерваться фразой, возвращающей нас к скороговорке скомороха, – той скороговорке, которая так характерна для гоголевского стиля. Это производит на читателя впечатление чего-то смехотворного и вместе с тем нездешнего, постоянно подстерегающего нас за углом". Конечно, гоголевская фраза перевёртываема, спиралевидна. «Очень хороший ТАКЖЕ человек Иван Никифорович». Но не есть ли гоголевское злорадство лишь проявление естественного архетипа языка? Обнажение сути языка? Язык такой, и ничего не поделаешь. Гоголь сам совсем не виноват. Поэтому-то столь бесплодными и разрушительными были для его творчества попытки морализирования. Гоголь порождал реальность, подражая потусторонней реальности языка. Платой за чистоту форм порождения послужило ужасное содержание. Не является ли в свою очередь русский язык великим литературным языком за счёт своей низменности? Или, точнее, пронизанности, сетчатости, через которую просвечивают архетипы – бездушные, бездонные, стоящие вне критериев человечности. Это содержательное бездушие формально максимально осуществленного языка Набоков видел: «Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни … Я не говорю о нравственной позиции или нравственном поучении. В таком мире не может быть нравственного поучения, потому что там нет ни учеников, ни учителей: мир этот ЕСТЬ, и он выталкивает всё, что может это разрушить, так что никакое улучшение, никакая борьба, никакая нравственная цель или работа здесь так же невозможна, как совершенно невозможно изменить траекторию звезды». Или: «Литература на этом заоблачном уровне искусства, конечно, не озабочена жалостью к угнетённому или обличением угнетателя. Она говорит той тайной глубине нашей души, где тени других миров проходят, словно тени безымянных и бесшумных кораблей». И тут же ошибка. Набоков сказал, что «это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного». Нет, мир совершенно един. История – едина. Язык – един. Различие в интерпретации, взглядах. Но на пределе – единство. И ближе всего к этому единству подошёл Гоголь (из-за крайнего формализма – содержание ему не мешало). 506 Примечание к №411 Тебе пайку дали, а ты не ешь всю Существует один человек, о котором в «Бесконечном тупике» даже не упоминается (вот здесь только, в №506), но без произведений которого ход мысли будет тёмен. Я имею в виду Александра Солженицына. В сущности, советская культура дала только одного великого писателя – автора «Архипелага». У него звериная мудрость и страшная грубость мышления – тотальное, не оставляющее просвета морализирование. Несомненно, это архетипическая фигура, и поэтому Солженицын смешон. В нём сбылась мечта и миф русского писателя, и «Архипелаг», его щедринская подозрительность ко всему и вся, есть фиксированная форма нового русского сознания. Это, так сказать, опытный Щедрин, Щедрин не на авось трогающий вещи и смеющийся над ними, а знающий, что вещи злы и «специальны». Но в основе-то – нелепость. Нелепо. Нелепо. Сейчас почувствуете. Достоевский и Солженицын – нелепо. Солженицын груб. Когда человеку плюют в лицо, суют голову в унитаз, морят клопами – не наказывают, не карают, а мучают, изводят… то что же тут сказать? Нарушена мера страдания. Боль – сжатые челюсти, бисер пота, напряжение мышц – это высокая пластика. Но вот болевой порог сорван и человек визжит, корчится, смеётся, прыгает. Солженицын писал, как одному заключенному били дубинкой по седалищному нерву. С первого удара он обломал ногти о ковер рюминского кабинета, а со второго потерял сознание. Его привели в камеру – зад у него распух, и штаны не застёгивались. Несколько дней у него был понос. Он сидел на параше и хохотал. Потом его били сапогом в живот, пробили брюшину, и наружу вывалились кишки. Он ползал и вправлял их внутрь. Его увезли в тюремную больницу и он ВЫЖИЛ. Зачем? Как об этом писать? Какая МЫСЛЬ? «Бить по седалищному нерву и пробивать живот сапогом нехорошо»? Богато! У Достоевского гармония. Темы все солженицыновские в «Записках из мёртвого дома». Но «Записки» это ад Микельанджело, а «Архипелаг» даже не Пикассо, а китч. «Архипелаг» злораден (не над жертвами, конечно, а злорадством повествования), «Записки» совсем не злорадны, спокойны. Если бы Достоевский всё выдумал, то всё равно это было бы хорошее произведение. Если бы Солженицын выдумал «Архипелаг», это было бы бездарно. Бездарно в целом – не по художественному исполнению, а по замыслу. Но Солженицын, тем не менее, вполне органично входит в сонм Великих Русских Писателей. Он сказал, что если бы зрители чеховских «Сестёр» в начале века узнали бы о своем будущем, то весь зал пошёл бы в сумасшедший дом. Но это неверно. Чехов органичное звено в развитии русской культуры, русской мысли и русской истории. И как бы он ни был чужероден последующей России, именно она в скрытом виде в нём содержалась, и именно она связана в своем развитии с Чеховым миллионами нитей (реплика Солженицына тоже ведь порождена Чеховым даже и буквально: «Палата №6»). Соответственно солженицыновской нелепицей всё и должно было закончиться. Солженицын счастливчик русской литературы, баловень судьбы. (658) В нём русская литература и русский язык нашли свою форму, предмет и цель. У Гоголя фантастическое противоречие между целью и средством. Цель – спасение России и мира. Средство – литературный дар, да к тому же сюрреалистического свойства. В Солженицыне же грезы сошлись и осуществились. «Все при всём». Да, спасение России, да, при помощи литературы, и литературы глумливой. И действительно, получилось. И получилось наяву и СЕРЬЁЗНО. Когда я читал его книги, то не просто читал – переживал. Многие обороты воспринимались на физиологическом уровне и просто стали частью моего языка: (705) «был хорошо устроен в зоне», «ничего, берем» или «ты тоже умирать будешь». И тон, тон. 507 Примечание к №422 У меня психология короля в изгнании. Розанов писал, что ему никто не интересен, кроме русских. А мне никто не интересен, кроме меня. (572) Меня как русского. Осознание себя как русского, принадлежащего к русским, соединяет меня еще с миром. Где-то там внизу земля, Россия. Это дико: постижение Бога, Времени, Мироздания, Ничто, и вдруг Нечаев какой-нибудь выскакивает из Млечного пути и кусает за палец. А ведь это я, это именно ко мне относится. Тут последняя связь с обыденным миром. Стыд за него. То есть ещё чувство, ещё связь с землёй, почвой. "– На какой почве свихнулся принц Гамлет? – На нашей, на датской". 508 Примечание к №492 Соловьёв, воспитанный, как он сам утверждал, на философии Спинозы, просто обмирал перед подобными талмудическими откровениями Здесь через абстрактную решётку слышен вой хасидистского шамана, бьющегося в пророческом мерячении. Ведь чем абстрактнее, чем логичнее и «логоснее» речь, тем больше она для еврея математизируется, каббализируется, превращается в формулы, имеющие страшный восточный смысл. И чем выше накал мысли, тем выше накал страсти. Поэтому Спиноза это поэт, пророк, еврейский юноша, в эротическом экстазе выкрикивающий геометрические леммы, которые для него, конечно, не формулы, а заклинания. То, что у Декарта было «строительством», «защитой», у Спинозы превратилось во вдохновенный сексуальный гимн. Смысла же пародируемого картезианства Спиноза не понимал, как и положено при мерячении, то есть психопатическом неудержимом повторении определённых слов и действий окружающих лиц, внешне совершенно необъяснимом и бессмысленном. 509 Примечание к №476 Статьи Соловьёва о русских поэтах и писателях это какое-то саморазоблачение. Соловьев перед смертью сказал стоявшей рядом жене С.Трубецкого: «Мешайте мне засыпать, заставляйте меня молиться за еврейский народ, мне надо за него молиться». А потом запел еврейские гимны. Это всё равно как если бы автор «Евгения Онегина» стал вспоминать на смертном одре эфиопские напевы. Но Пушкин попросил морошки. Пушкин нравился Соловьёву. О «Пророке» Владимир Сергеевич писал восторженно: «И самый грамматический склад еврейской речи … удивительно выдержан в нашем стихотворении. Отсутствие придаточных предложений, относительных местоимений и логических союзов при нераздельном господстве союза „и“ … настолько приближает здесь Пушкинский язык к библейскому, что для какого-нибудь талантливого гебраиста, я думаю, ничего бы не стоило дать точный древнееврейский перевод этого стихотворения». Судя по переписке с некоторыми деятелями русского еврейства, философ знал, что говорил: «Не сердитесь на меня, дорогой Файвель Бенцилович, что так долго не отвечал Вам. Я переживаю теперь очень тяжелое время: яхад алай йит'лахашу кол-сон'ай, алай ях'шебу раа ли (527) д'барб'лияал яцук бо ваашэр шаякаб ло-йосиф лакум: гам иш-ш'-ломи ашэрбатахти бо окэл лах'ми'игдил алай акэб. Впрочем, все это не мешает мне работать. Первый том «Истории теократии» скоро должен выйти. Еврейское чтение продолжаю … Теперь, слава Богу, я могу хотя отчасти исполнить долг религиозной учтивости, присоединяя к своим ежедневным молитвам и еврейские фразы, например: Пнэ элай в'ханневи ки яхид в'ани, царот л'бабы ирхиту, мимцукотай оц'иэни». Файвель Бенцилович Гец потом вспоминал о своем умершем друге: «Можно безошибочно утверждать, что со смерти Лессинга не было христианского учёного и литературного деятеля, который пользовался бы таким почётным обаянием, такой широкой популярностью и такой искренней любовью среди еврейства, как Вл.С.Соловьёв, и можно предсказать, что и в будущем среди благороднейших христианских защитников еврейства … будет благоговейно, с любовью и признательностью упоминаться благодарным еврейским народом славное имя Вл.С.Соловьева». В №5 журнала «Советская юстиция» за 1935 год под заголовком «Не верится» помещён некролог члену президиума Верховного Суда РСФСР: «Умер Загорье… Нет Бориса Михайловича Загорье… Эти слова звучат чуждо, невозможно осознать их смысл. (547) Не веришь. Не понимаешь их нелепого значения. Живой, милый, тишайший Борис Михайлович, ведь вот он перед глазами. Ясная голова, честнейшая натура, человек настоящей большой внутренней честности … Его искренность и … какая-то особенная прекрасная совестливость, какое-то органическое чувство ответственности за дело, которое ему доверила партия, все это как-то всегда было при нём, чувствовалось в каждом его поступке, в каждом его суждении… Вероятно это и сделало его одним из популярнейших, одним из проникновеннейших судей пролетарского государства. Мягкий, внимательный, чуткий товарищ. Но какой суровостью, жёсткой непреклонностью судьи загорался он каждый раз, когда перед ним возникало лицо врага…» О еврейском народе Владимир Сергеевич всегда говорил с теплотой в голосе (574), с мягкостью, внимательностью, чуткостью. Иногда и журил. Любя, для диалектики. Набор эпитетов: «великий», «трагический», «милый», «трогательный», «благородный» и т. д. Но каким металлом гремели его реплики о проклятых соотечественниках: «духовный сифилис», «рыночный патриотизм», «зарвавшиеся (и завравшиеся) славянофилы», «жулики», «псевдопатриотическая клика», «хрюкающее и завывающее воплощение национальной идеи», «звериные хари», «зоологический национализм», «аномалия» и т. д. И всё это не о ком-нибудь, а о русской национальной элите, таких людях, как Самарин, Хомяков или Данилевский. Мочульский пишет: «У Соловьёва – темперамент бойца, страстная убеждённость, нравственный пафос, праведный гнев. Борьба его вдохновляет: он наносит жестокие удары и как будто любуется их силой и меткостью. Его холодная беспощадность и непогрешимая ловкость производят иногда тягостное впечатление. Он действует во имя христианской любви, но в нём есть какое-то нездоровое упоение разрушением. К тому же славянофилы, которых он уничтожает, – его родные братья». А ничего он не разрушал. В этом-то и удивительная привлекательность духовной жизни. В реальности «неправ правый». А в мире идей «неправ левый». Соловьёв нападал на слабых, беззащитных людей. Но идеи этих людей были вовсе не слабыми. Тут идеологический материализм Соловьева сыграл с ним злую шутку. Он думал, что разрушает идеи, тогда как на самом деле он был вообще вне сферы русской духовной жизни. Конечно, жалко, что его тогда некому было одернуть. Но ведь его и вообще жалко. Тут ведь как получается. Пушкин попросил морошки, и это запомнится навсегда. Именно потому, что так естественно. А Соловьёв перед смертью ломался, что-то хотел напоследок, репризу какую-нибудь… А ничего не запомнится. Или ещё хуже: запомнится как двусмысленный анекдот, о которых в книгах не пишут, а так… говорят: «А знаете, Соловьёв-то…» Соловьёв говорил, что смерть Пушкина анекдотична и безобразна. Вот уж действительно – все русские биографии удивительно договорены. 510 Примечание к №502 Я всё время боялся, что меня «забудут». И надеялся, что меня найдут. До 17 лет о любви я думал так: какая-нибудь удивительная девушка найдёт меня и скажет: – Милый Одиноков, я тебя люблю. – Почему же ты меня любишь? – стану я счастливо оправдываться. – А потому, что ты хороший, прогрессивный. – Почему же я хороший, я вовсе, может быть, не хороший. – Нет, хороший, хороший. Я тебя люблю, а разве я бы стала тебя любить, если бы ты был нехороший… Потом у тебя отец умирает. А ты переживаешь. – А чего это я переживаю? Чего это ты пристала-то? – А потому, что… И т. д. Я уже на всякий случай – чтобы уточнить – оправдывался бы, но всё бы уже было ясно и нашло своё оправдание… И вдруг я понял, что никто не придёт и ничего не скажет. (526) И что я вообще нехороший, так как вот эта внешность это и есть РЕАЛЬНОСТЬ. Так стала возникать идея иллюминатства, просвещения. «Выдумывания того, кого бы я хотел». Никто обо мне не заботится, никто меня не спасает, и я спасаю других. Я в 11 лет «спасаю» отца. Но в уме знаю, что должно же быть наоборот. И жду, что меня кто-нибудь спасёт. Да тот же отец, вдруг в один прекрасный день волшебно изменившийся, просветлевший. Я веду его, пьяного, к дивану, укладываю, расстёгиваю пиджак, снимаю ботинки, несу таз, в который он начинает блевать. И вот он на следующий день снова приходит домой с опухшим безумным лицом. У меня всё внутри замирает от заботливого страха. И вдруг – что это? Лицо отца становится насмешливым, осмысленно-умным: «Ты почему математику не сделал? Вот давай сейчас быстро поужинаем и будем вместе задачи решать. А потом марш в постель». А получалось всё наоборот. Я в 17 лет понял, что никому не нужен и начал сам спасать себя, а затем и других людей, Россию, весь мир. И если все рухнет в развалинах, К черту! Нам наплевать. Мы всё равно пойдём вперёд. Потому что сегодня наша – Германия, А завтра – весь мир! Завтра – весь мир! 511 Примечание к с.30 «Бесконечного тупика» Детство Набокова ничем не отличается от провинциального детства Розанова или от современного русского «пионерского» детства. Основная функция пионеров, их главное «дело» – собирание мусора и вторсырья: металлолома, макулатуры. Как же нужно упасть в нравственном отношении, чтобы уготовить детям роль мусорщиков и старьёвщиков. ИСПОЛЬ-ЗОВАНИЕ, и использование на грязной и унижающей человеческое достоинство работе, работе, которой занимаются обычно отбросы общества. Не правда ли, удачный риторический приём? Но, как подумаешь, – я плачу – ведь это было одно из самых радостных, ярких событий моего детства и отрочества. Осенняя прохлада, запах прелых листьев и живого домашнего дыма. А кипы старых журналов, сваленных в углу класса и их ворошение, рассматривание и откладывание интересного. Это праздник, пещера Алладина. Как радовался я, неся домой портфель, набитый номерами «Техники-молодежи» или «Вокруг света», как их любовно складывал, как рассматривал и читал. Пожалуй, да, самое яркое впечатление. Вот еще позднее, когда я пошёл в 9 класс, отец взял на прокат бинокль – разве это только сравнимо. Я ложился на пол, открывал окно и смотрел на октябрьское небо. В ночи блестел огромный Юпитер с четырьмя звездочками-спутниками, мерцали Плеяды, ребрилась морщинистая и огромная Луна. Было так тихо, небо излучало приятный холод. Я лежал в куртке и шапке. Если бы мне предложили взамен этих осенних дней вечерние прогулки с любимой девушкой, её поцелуи и объятья – не согласился бы ни за что… И журналы бы не отдал. 512 Примечание к №478 Совсем без молний и грома, колесниц и тог. А так, «в кепочке». У Достоевского в «Бесах», когда Шигалев на сходке широкими мазками набрасывает эскиз будущего ада, Верховенский его «срезает»: "– Арина Прохоровна, нет у вас ножниц? – спросил вдруг Пётр Степанович. – Зачем вам ножницы? – выпучила та на него глаза. – Забыл ногти обстричь, три дня собираюсь, – промолвил он, безмятежно рассматривая свои длинные и нечистые ногти… Пётр Степанович даже не посмотрел на неё, взял ножницы и начал возиться с ними. Арина Прохоровна поняла, что это реальный приём, и устыдилась своей обидчивости. Собрание переглядывалось молча. Хромой учитель злобно и завистливо наблюдал Верховенского". Проще надо, проще. «Надо быть скромнее, товарищи». И «хромой учитель» мучительно завидовал: «Что делает, что делает, а?» Сам не мог срезать-то. Ненавидел смысл происходящего, а отказаться от смысла не мог. Не смог до «реального приема» додуматься. Так и остался в собственных же глазах сопливым романтиком, то есть дурачком. (524) Достоевский этой «стрижки ногтей» ещё у петрашевцев на всю жизнь насмотрелся. Ему хватило опыта общения с «идеалистами» 40-х с избытком. Вот так, по шею. 513 Примечание к №477 Союз Советских Гомосексуалистических Республик Если принять социально-сословную мифологию. Пускай «капитализм» – общество, где господствует «класс» капиталистов. Тогда социализм это собственно «пролетаризм», господство рабочих. Но возможно ли это вообще, как и господство крестьянства после феодализма? В самом сравнивании предпринимателей и наёмных работников натяжка. Почему не «сравнить» (уровнять) больных и врачей, учителей и учеников? Даже в количественном отношении (1:10 000) абсурдно. Возможно, СССР – господство военных? Милитерократия, тимократия, хунта. Но военные в советское время занимали всегда подчинённое положение. Может, бюрократия, «государственное государство», существующее для самого себя? Такой социальный онанизм уже ближе. Но в культуре, в «общественном мнении» и 1987-го и даже 1937-го, не говоря о 1887, 1837, к «аппарату» всегда отношение безусловно негативное. Может, следует найти такое сословие, такую социальную группу, к которой и в 1837 и в 1987 испытывали безусловно благоговейное отношение, которой подражали, в которую старались попасть лучшие. В русской истории такое сословие – одно-единственное – есть. Это писатели. Вот кто пришёл, вот кого ждали. Не «грамматократия», власть образованных вообще, на которую негодовал Леонтьев, не «интеллигентократия», «студентократия» – власть недоучек, а именно «писателекратия» – власть писателей, и шире – неудавшихся писателей (журналистов, графоманов). Победил «писателизм». «Графократия». Политическая, экономическая, духовная. За полтора столетия ни одна ПУШИНКА не упала на это сословие. (520) Даже в эпоху самого что ни на есть «разгара» у самого ярого антисоветчика был хоть какой-то, но шанс: «Да, но он ПИСАТЕЛЬ». Бунин, злейший враг советской власти. – Но он Бунин. Автор «Бесов» – но писатель же! «Нельзя не признать». Художники, музыканты – уже мелочь, незначительная группка. Учёные – вообще легко заменимая шваль, «спецы». Но писатели – глыбы: Пушкин, Гоголь, Толстой. Поставьте – Ленин. Звучит. Толстой и Ленин – звучит. Ленин и Мусоргский, Ленин и Крамской, Ленин и Ключевский, Ленин и Менделеев – мелко, не дотягиваются. Но в окружении Политбюро писателей Ленин органичен, культ его – естествен. 514 Примечание к №494 Он уже в чёрном списке, но ещё может «прижукнуться». Хорошее слово: «прижукнуться». Бунин писал в дневнике: что же это после революции сразу все «прижукнулись», никто отпора дать не может. Иван Алексеевич, да русские на 50 лет раньше «прижукнулись». Вот действительно видно – писатель. Как у него слово-то такое выговорилось верное. Бежит жук-щелкун. Его соломинкой трог, он и на спинку сразу: «Я что, я ничего». И лапки втянул. «Прижукнулся». Оставить в покое – дальше побежит. А если продолжить трогать, то он щёлк головой – и за границей. А там, глядишь, и дневнички свои издаст. Очень это хорошее слово – «прижукнуться». Я Иван Бунин, я потомственный дворянин, я… – «Дворян-то много. А ты себя в деле покажи.» И пошёл Ваня в люди. К Толстому. Но не к самому – к самому не пробиться, окружён жужжащими жидами, как матка трутнями, – а в окружение. Пошёл к великому Волкинштейну. Ваню определили, поставили к делу: «Был там (в толстовской колонии под Полтавой) громадный еврей, похожий на матёрого русского мужика, ставший впоследствии известным под именем Тенеромо, человек, державшийся всегда с необыкновенной важностью и снисходительностью к простым смертным, нестерпимый ритор, софист, занимавшийся бондарным ремеслом. К нему-то под начало и попал я. Он-то и был мой главный наставник как в „учении“, так и в жизни трудами рук своих: я был у него подмастерьем, учился набивать обручи. Для чего мне нужны были эти обручи? Для того опять-таки, что они как-то соединяли меня с Толстым, давали мне тайную надежду когда-нибудь увидать его, войти в близость с ним». Нужны-то были эти обручи для другого. Посмотреть, каков человек, пройдет ли искус. Стоит ли его пускать в русскую литературу? И решили – стоит. Этот не зарвётся. Розанов сказал: «Евреи „делают успех“ в литературе. И через это стали её „шефами“. Писать они не умеют: но при этом таланте „быть шефом“ им и не надо уметь писать. За них напишут всё русские – чего они хотят и что им нужно». (535) Из дневника Бунина: "Фельдман говорил речь каким-то крестьянским «депутатам»: – Товарищи, скоро во всём свете будет власть советов! И вдруг голос из толпы депутатов: – Сего не буде! Фельдман яростно: – Это почему? – Жидив не хвате!" Бунин приписал:» Ничего, не беспокойтесь: хватит Щепкиных (одесский комиссар народного просвещения из русских)". И Буниных. Что же в эмиграции 33 года молчал? Писал рассказики и повестушки. Да по накалу дневника видно, он о революции мог бы такую книгу написать… (541) А не надо. Он и дневник лишь перед смертью опубликовал. И в дневнике этом на каждой странице хочется писать: «мало, мало, не так всё было, ещё хуже, ещё подлее». А он Нобелевскую премию за то, что написал то-то и то-то. За то, что НЕ НАПИСАЛ, вот за что ему премию дали. 515 Примечание к №487 Конечно, там понимали всё ничтожество этого субъекта О таких, как Соловьёв, хорошо сказал некий Великий наместный мастер ложи Блистающей звезды. В речи от З1 мая 1784 года он подчёркивал, что следует отличать истинных каменщиков от «решеумов»: «Решеум, – язвил Великий мастер, – есть единый неложный ценовщик всех достоинств и недостатков. Сей то знанием своим и суемудрием своим надутый решеум приходит к вратам храма нашего и требует впущения быть в оный. Чего ищет он между нами? Премудрости ли? Ни мало нет, – ибо давно уже уверен, что имеет оную в высочайшей степени; он пришёл искать новой пищи для необузданной страсти своей учить всех с ним встречающихся; он надеется, что как скоро откроет уста свои и удостоит нас беседою своею, то все мы, усладившись его разговорами, обратимся к нему и он во всех делах наших учинится нашим прорицателем». 516 Примечание к №488 Идея, что он – в сущности такой хороший, добрый, неприспособленный к реальной жизни – общается с этими подонками. Об обстановке в среде социал-демократической эмиграции можно судить по некоторым (ещё приглаженным) воспоминаниям Крупской. Например: «Группа Алексинского ворвалась раз на заседание большевистской группы, собравшейся в кафе на авеню д'Орлеан. Алексинский с нахальным видом уселся за стол и стал требовать слова и, когда ему было отказано, свистнул. Пришедшие с ним вперёдовцы бросились на наших. Члены нашей группы Абрам Сковно и Исаак Кривой ринулись было в бой, но Николай Сапожков, страшный силач, схватил Абрама под одну мышку, Исаака – под другую, а опытный по части драк хозяин кафе потушил огонь. Драка не состоялась. Но долго после этого, чуть не всю ночь, бродил Ильич по улицам Парижа, а вернувшись домой, не мог заснуть до утра». В это время Ленин писал Арманд: "Ох, эти «делишки», подобия дел, суррогаты дел, помеха делу, как я ненавижу суетню, хлопотню, делишки и как я с ними неразрывно и навсегда связан!! … Вообще я люблю свою профессию, а теперь я часто её почти ненавижу". 517 Примечание к №409 Чердынцев, написав свою книгу, испытывал удивительное чувство освобождения и сбывания своей мечты. Кто я по сравнению с Набоковым, с Годуновым-Чердынцевым? – "Гадунов-Чадинцев". У него стройное, благородное детство – у меня хаотично разъятое, униженное, жалкое. У него светлая трагедия, гибель отца и потеря Родины, – у меня отец, умерший от рака мочевого пузыря, и низменное, ничтожное прозябание в десятистепенном государстве, в бессмысленной, раздувшейся с полпланеты замухрышечной Албании. У него юношеская любовь – у меня постыдная пустота. У него умная, любящая жена – у меня опять-таки ноль. Он гениальный писатель, я же ничтожество, «непризнанный гений». И все же сходство по миллионнолетней прямой. Я в «Даре» люблю свою несбывшуюся жизнь, прекрасную, удивительную сказку-быль. Но извне всё дешифруется как огромная карикатура на «Дар». (608) Один из слоев пародийного пространства «Бесконечного тупика» ориентирован именно на это произведение Набокова. 518 Примечание к №492 А возьмите генетика Н.К.Кольцова с его идеей выведения сверхэлиты из советских коммунистов. Кольцов говорил в 20-х годах о необходимости поощрения размножения членов партии и ВЛКСМ как «наиболее биологически ценных элементов страны»: «Если бы подсчитать среднее число детей, приходящихся на каждого члена ВКП(б), то, вероятно, цифра эта далеко не достигла бы той, которую Грубер (глава мюнхенской школы евгенистов – О.) выводит для групп населения, сохраняющих свою численность среди массы населения. Что сказали бы мы о коннозаводчике или скотоводе, который из года в год кастрирует своих наиболее ценных производителей, не допуская их до размножения?» Бывший приват-доцент Московского университета, конечно, зря кипятился. Тем, кому надо, размножение обеспечивали. Имели хлеб, мясо, сгущённое молоко, шоколад. Ещё в июне 1920 года был организован Евобщестком, то есть Еврейский общественный комитет помощи жертвам войны и погромов. Все нуждающиеся еврейские дети в числе 121 тысячи человек были взяты на учёт, во время голода 21 года еврейские колонии на Украине получали помощь и от международных еврейских организаций. В Поволжье же… Так что процент элиты очень быстро увеличивался. Николай Константинович зря беспокоился. 519 Примечание к №476 «ломаный аршин ницшеанского психопатизма» (Вл.Соловьёв) Напомню, что это выражение принадлежит человеку, сказавшему уже в одном из первых своих сочинений: «Что касается до анормальности, то в философии следовало бы быть очень осторожным с этим словом и никогда не забывать его чисто относительного значения». 520 Примечание к №513 За полтора столетия ни одна пушинка не упала на это сословие. Нужно быть осторожным и коварным. Чрезвычайно осторожным и чрезвычайно коварным. При создании нового мифа надо сохранить от мифа старого всё, что возможно. Сок жизни должен пробиться в нежно привитые побеги. Ломать старый миф с корнем – безумие. Истина требует великодушия лжи. Профанная правда – крикливая, грубая – воспримется как худший вид неправды. Необходимо поступиться, и поступиться многим. На Пушкина не должна упасть ни одна пушинка. Читатель должен остаться в русском писательском мире, лишь постепенно, путём целой цепи умозаключений и сопоставлений, догадавшись о том, что живёт в ином космосе и смотрит сквозь него в себя совсем по-другому. Ещё Аристотель писал, что при изменении содержания правления следует как можно меньше изменять его форму, столь родную и привычную для большинства. Сменой флага и гимна всё должно кончаться, а не начинаться. Поэтому: «Да здравствует великий Пушкин!» «Слава русским писателям!» 521 Примечание к №505 «какое-нибудь „даже“ или „очень“ … вставлено таким образом, что безобидная фраза взрывается мятущейся радугой фейерверка» (В.Набоков) Розанов весь построен на «даже». Вот его отношение к евреям, например. Ненависть и тут вдруг «даже» – и всё оборачивается величием. А во время апофеоза величия снова вылезает какое-нибудь очередное «даже»-лужа. Перед глазами «даже», а читаешь «лужа». Есть такие темы деликатные. На них люди раскрываются больше, чем им бы хотелось. На таких-то темах человек и виден. Например, тема любви, эротики и секса. Розанов писал: «Всё ОЧЕРЧЕНО и ОКОНЧЕНО в человеке, кроме половых органов, которые кажутся около остального каким-то многоточием или неясностью…» Действительно, везде человеческое тело это плавные линии, гармония, и только в гениталиях природа как-то сбилась, заволновалась. И получилось какое-то «многоточие». «Многоточие». Как хорошо сказано! Многосмысленно. Многоточие как статика, как рисунок; многоточие и как динамика – эти органы проклятые, они всё время изменяются: увеличиваются, уменьшаются, изменяют окраску. Потом «многоточие» из-за скромности, стыдности, срама. Такие темы обозначают многоточием. И наконец, «многоточие» это неясность, загадка. Соединение самого низменного и самого возвышенного. Деликатная тема. Розановская. Как он владел ей! А ведь так легко сбиться. Несчастные русские на этом совсем свихнулись. И если в ХIХ веке «половой вопрос» в России был лишь более топорным вариантом общеевропейского «предфрейдистского» психоза, то во второй половине ХХ века это переросло в прямое глумление: «Период полового созревания, начинаясь в подростковом возрасте, длится в среднем до 20-22 лет … До полного завершения периода половой зрелости, до окончательного наступления возмужалости воздержание абсолютно необходимо. Но и в последующие годы оно не оказывает плохого влияния на организм. Большинство специалистов сходится на том, что молодым людям до 25-28 лет половое воздержание ни в малейшей степени не вредит. Для здорового молодого человека, занятого любимым трудом, имеющего разносторонние интересы, воздержание не составляет проблемы. Ему не нужно прилагать для этого никаких особых усилий. Он не борется с собой и не подавляет искушений – у него их нет, или, во всяком случае, они настолько мимолётны, что совершенно не отражаются на его состоянии. После 28-30 лет воздержание, может быть, и не физиологично, но это не значит ещё, что оно вредно … Не надо огорчаться, если после длительного воздержания потенция несколько снижается … Нет такой ситуации, в которой половая жизнь сама по себе диктовалась бы интересами здоровья. … Примерно с 40 лет начинается снижение половой потенции. Не следует беспокоиться по этому поводу – это объективный физиологический процесс…» (И т. д. из серии издевательских статей о половом воспитании в журнале «Здоровье» середины 60-х годов.) О сексе в ХIХ веке Достоевский мог сказать, но боялся. А Набоков в ХХ сказал. Зато Набоков боялся говорить о евреях, о которых Достоевский всё же написал немного в «Дневнике писателя». Евреи это тоже какая-то смешная и страшная тема. Какой-то народ-многоточие, народ-невидимка. Из всех русских об этой тоже предельной, тоже философской теме широко и ясно сказал только Василий Васильевич. Я поражаюсь, как он чувствовал её архетипичность, бессмысленную неохватную полярность. В «Опавших листьях»: «Вопрос „об еврее“ бесконечен… Какие „да!“ и „нет!“» Но не оценили. Спасибо, что хоть розановскую эротику не замолчали. Каллаш (псевдоним «Курдюмов») писала в своей брошюре о Розанове: «Перед розановской постановкой „проблемы пола“ всё, что на эту тему широкими и мутными ручьями разлилось по нашей беллетристике последнего периода перед революцией: у Андреева, Арцыбашева и у остальных, – сенсационная дешёвка и пошлость копеечных „дерзаний“, терпкая, одуряющая, которую глотали и пили, как мужики „самогонку“». С «проблемой иудаизма», я думаю, посильнее будет. Пили сионистский одеколон и лак для ногтей. 522 Примечание к №494 Вот какая была обстановка. Круговая порука, страх. Как только Достоевский поступил в инженерное училище и соприкоснулся с официальным механизмом русского государства, то сразу же столкнулся с откровенным взяточничеством и протекционизмом. Занимался Федя усердно, учился отлично, но, не имея руки и отказываясь давать взятки, ходил в середняках и троечниках. Из письма отцу: «Я гордился своим экзаменом, я экзаменовался ОТЛИЧНО, и что же? Меня оставили на другой год в классе. Боже мой! Чем я прогневал Тебя? Отчего не посылаешь Ты мне благодати своей?.. О скольких слёз мне это стоило. Со мной сделалось дурно, когда я услышал об этом. В 100 раз хуже меня экзаменовавшиеся прошли (ПО ПРОТЕКЦИИ). Что делать, видно, сам не прошибёшь дороги». А как же, а ты как думал? Это, батенька, Россия. Брату написал Федя более откровенно о своих тогдашних чувствах: «До сих пор я не знал, что значит оскорблённое самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною… но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз…» Вот и хорошо, вот и хорошо, петушочек. Через несколько месяцев в училище заварушечка-с, 5 человек – в солдаты. А Достоевский, совершенно безвинный, взят на подозрение. Спасла замкнутость, необщительность (всё один, с книгой). А то свернули бы шею ещё в 17 лет. Вот она, русская действительность. С одной стороны «сильненькие», а с другой – «коноводы». И это с детства. Жить хочешь, научишься и взятки давать (Достоевский в училище потом давал), и со шпаной революционной якшаться. А без этого – подыхай с голоду на улице. Трудно найти более страшное общественное устройство. Ужас в том, что русский человек всегда понимал его ужасность, всегда подчинялся через силу и с внутренним протестом. 523 Примечание к №472 Ясная, но совершенно необъяснимая рационально повторяемость тем живой природы Мощь предсказаний Николая Данилевского в том, что он (а за ним его ученик Леонтьев) мыслил по аналогии. Его, учёного-ихтиолога, затронула (если и не захватила, как энтомолога Набокова) идея глубокой аналогичности всего сущего. Удивительное эстетическое совершенство раковин моллюсков или крылышек бабочек есть проявление некоторой космической ритмизации реальности. Человеческое искусство лишь помогает раскрытию эстетической идеи, присущей самой природе. Другой вид ритма – оборачиваемость, издевательство – тоже выявляется до конца человеком, в человеческом обществе. «Реализм» русской литературы, даже пускай из-за своего реализма, является издевательством. Кажется, что романы Гоголя или Достоевского постепенно оживают, просачиваются в реальность, хотя это прежде всего просто эстетически совершенный узор повторов, проявление божественного искусства мимикрии. Ведь сами романы созданы по аналогии с реальной жизнью (то есть внутренней жизнью автора). «Успех» «Шинели» или «Записок из подполья», их предсказательность есть следствие превалирования фантазии над рассудочной дидактикой. Отсюда, кстати, видны преимущества мышления по аналогии, которое оказывается более реалистичным и продуктивным, чем стилизованная под объективность дедукция из неполной индукции (для человека всегда смехотворно неполной, унизительно неполной). И чем сложнее изучаемый объект, тем естественнее опираться на ритм аналогий, а не на логический анализ. Логический анализ ещё возможен в начале игры и в эндшпиле. Но в середине партии главное это уловить частоту сетки аналогий, попасть в её структуру. Это высшая форма человеческого мышления. Божественная. Вовсе не логика приближает к Богу, а эстетика мышления. Машина, псевдотворение разума, как раз в миттельшпиле и гибнет. У неё нет альтернативы логике, кроме метода проб и ошибок. Нет творчества. Человек не может стать Творцом, так как не может создать творящее творение. Человек конечен, и, став Творцом, он окажется в положении твари к своему же творению. На него что-то оценивающе посмотрит из глубины того, что он создал. И якобы Бог окажется здесь абсолютным ничтожеством. Вершина оборачиваемости. 524 Примечание к №512 Так и остался в собственных же глазах сопливым романтиком, то есть дурачком. «Записки из подполья»: «У нас, русских, вообще говоря, никогда не было глупых надзвёздных немецких и особенно французских романтиков, на которых ничего не действует, хоть земля под ними трещи, хоть погибай вся Франция на баррикадах, – они всё те же, даже для приличия не изменятся и всё будут петь свои надзвёздные песни, так сказать, по гроб своей жизни, потому что они дураки. У нас же, в русской земле, нет дураков, что известно: тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель … свойства нашего романтика – ЭТО ВСЁ ПОНИМАТЬ, ВСЁ ВИДЕТЬ И ВИДЕТЬ ЧАСТО НЕСРАВНЕННО ЯСНЕЕ, ЧЕМ ВИДЯТ САМЫЕ ПОЛОЖИТЕЛЬНЕЙШИЕ НАШИ УМЫ; ни с кем и ни с чем не примиряться, но в то же время ничем и не брезгать; всё обойти, всему уступить, со всеми поступить политично; постоянно не терять из виду полезную, практическую цель (какие-нибудь там казённые квартирки, пансиончики, звёздочки) – усматривать эту цель через все энтузиазмы и томики лирических стишков и в то же время „и прекрасное и высокое“ по гроб своей жизни в себе сохранить нерушимо… широкий человек наш романтик и первейший плут из всех наших плутов, уверяю вас в том… даже по опыту». 525 Примечание к №478 Но ведь Наполеон спас Францию. Мережковский негодовал на Толстого, изобразившего Наполеона полнейшим духовным и интеллектуальным ничтожеством. У Толстого, по его мнению, получился даже не злой демон, «а только сказочный слабоумец – обратный, злой Иванушка-дурачок, маленький, гаденький мерзавец, лакей-Наполеон, которого заставляет плясать и дёргаться, как бездушную марионетку на ниточке „невидимая рука“.» Однако Толстой здесь не менее прав, чем Мережковский. В толстовской злобе к великому человеку сказалось природное русское неуважение личности. Не «маски» срывал Толстой – он срывал лица, превращал личность в кукольного болвана, что доставляло ему неизъяснимое наслаждение. А также – ощущение собственной мудрости (всё видит, всё знает). Отсюда и показной неинтерес русской литературы к жизни высших сословий, представление князей и графов как бритых и напудренных крестьян, крестьян ряженых и притворяющихся, лживых и глупых. Следовательно – бесполезных. В обществе, осознающем себя столь извращённо в конце концов и должен был появиться «обратный Наполеон». Толстой тут просто «зеркало русской революции». 526 Примечание к №510 И вдруг я понял, что никто не придёт и ничего не скажет. И даже более того. Ну, например, скажет. Что же я смогу ответить? Ведь любовь с какими-то страшными вещами связана. Детский и взрослый мир перевёрнуты. Детский – это изучение неправильных энциклопедий, когда исподтишка интересуются разными такими вещами. А взрослый – официальный, чопорный – там ходят в чёрных костюмах и галстуках. Сидят за столом и разговаривают по телефонам или пишут, а вечером приходят домой, смотрят телевизор, а потом, прямо в костюме и галстуке, ложатся спать. А утром снова на работу. А в руке портфель. В портфеле же справки, документы: свидетельство о рождении, паспорт, комсомольский билет, конверт с фотографиями 34 и 46,5 с уголком и без, трудовая книжка, военный билет, форма №286, профсоюзный билет, справка из жилуправления, свидетельство о смерти отца, свидетельство о восьмилетнем образовании, аттестат зрелости, комсомольская путёвка на завод, характеристики, рекомендации, заявления о приёме на работу, объяснительные записки, записная книжка с телефонами, анкеты и так далее, и так далее, и так далее. И документы-то всё нехорошие. В них есть тайный опасный смысл. Ну а любовь как же? Это тоже надо как-то оформлять, регистрировать где-то. О браке я всегда думал почему-то, что меня обманут. Я подпишу страшную бумагу, и у меня всё отнимут – вещи, одежду, прописку. А потом скажут: «Что же, иди, мы же тебя не бьём». Вообще любовь это дикость, извращение. Вот я иду по улице с товарищем, разговариваю о серьёзном, и вдруг навстречу невесть откуда взявшаяся дворняжка. Мы на неё набрасываемся, раз-раз кирпичом (рядом лежал) по голове – и в портфель. А домой приходим и, молча глядя друг на друга, на кухне съедаем. В пальто даже. А из шкуры шьём себе шапки. И нам хорошо. Страшное это дело – «любовь». Друзей у меня тоже не было, но это ощущалось как нечто частное, временное, так как в дружбе нет страшных вещей. Она логична и последовательна. Я очень культурный человек. А наша культура бесчеловечна. Умом я понимаю всю её глупость, но всё равно живу в ней. Тут своеобразная поэтика. Смотрю фильм. А там целуются. И только начинают целоваться, показывают лампочку, окно, а за окном дурак на гармошке играет и всё такое. Человек бескультурный, антисоциальный в таком мире здоров, на него не действует. А на способного к восприятию действует – взгляд его соскальзывает на лампочки и гармошки. Тоже воспитание. Собственно, я необычайно воспитанный. Я всегда всё понимал с полуслова и всерьёз. Всегда слушался, да не формально, а по сути. Очень наивно. Шизофреническое, бессмысленное ханжество стало моей сутью. Я это всё всерьёз воспринял. Я максимально советский человек, и именно советский человек определённой эпохи. Мне сказали: надень пиджачок и иди (539). И я пошёл, пошёл. По горам, по болотам и пустыням. В пиджаке, с портфелем в руке и «Комсомольской правдой» в кармане. Про любовь же мне ничего не сказали. (560) Отец сказал: «Учи уроки». А на уроке сказали только: «Будешь анкету заполнять, так там вторая графа „пол“. Напишешь „муж.“ Отец покупал бормотуху и, помню, радовался: «экономия». И через четыре года на пятый умер. (561) Умер как раз от болезни, которую вызывал этот суррогат. Отец был неглуп, но у него была русская мыслишка: «Раз продают, значит безопасно. Не будут же они…» – Будут. (573) В том-то и дело, папочка, что будут. И меня, и я попал – сексуальным денатуратом опоили. Это не есть люди. 527 Примечание к №509 «яхад алай йит'лахашу кол-сон'ай, алай ях'шебу раа ли…» (Вл.Соловьёв) Ылкырмн'ы чткрум орол, кынымны ы-р-р-р ктоп. Кэпэбэ курултай жонсорынг тыырд кылбансон. Карл марк'с алай й-йех-х чимбыртарлы утырдом казах. Урус секим башка кыркыркырлырдырлоп шебу. Кол– сон'ай ком-сом'-ол яхад хазар-каганат. 528 Примечание к №467 Мысль его дважды обернулась, совершила полный круг и всё. Сама по себе, вне своей динамики, она, как и все другие розановские мнения, значения не имеет. Круг. Стиль. Всё-таки нельзя не признать. Кое в чём «Капитал» очень русская книга. Книга, этой своей русскостью русских и в правду заворожившая. Сергей Булгаков писал о Марксе: «Его гегельянство не идёт дальше словесной имитации своеобразному гегелевскому стилю, которая многим там импонирует, и нескольких совершенно случайных цитат из него… Прежде всего „под Гегеля“ написана – на страх начинающим читателям – глава о форме ценности в 1 томе „Капитала“. Но и сам Маркс признался впоследствии, что здесь он „кокетничал“ подражанием Гегелю, а мы ещё прибавим, что и совершенно напрасно он это делал. При скудной вообще идейной содержательности этой главы, в сущности лишней для изложения экономической системы „Капитала“, эта преднамеренная напыщенность скорее заставляет усомниться в литературном вкусе автора, нежели поверить на этом основании, что автор духовно близок к Гегелю или является серьёзным его знатоком». Тут у Булгакова явное противоречие. «Преднамеренная напыщенность» показывает, что Маркс, наоборот, обладал определённым литературным вкусом, что ему и позволило стилизовать своё «творение» под совершенно неведомого Гегеля. Далее Булгаков писал: «Говорится … будто Маркса сближает с Гегелем пресловутый „диалектичес-кий метод“. Сам Маркс по этому поводу писал, что „мой диалектический метод в своём основании не только отличается от гегелевского, но составляет и прямую его противоположность“. Мы же держимся того мнения, что одно не имеет к другому просто никакого отношения, подобно тому, как градус на шкале термометра не „составляет полную противоположность“ градусу на географической карте, а просто не имеет с ним ничего общего, кроме имени. „Диалектический метод“ у Гегеля на самом деле есть диалектическое развитие понятия, то есть прежде всего вовсе не является методом в обычном смысле слова, или способом исследования или доказательства истин, но есть образ внутреннего самораскрытия понятия, самое бытие этого понятия, существующего в движении и движущегося в противоречиях. У Маркса же вовсе нет никакого особого диалектического метода, который он сам его у себя предполагает, притом иного, чем у Гегеля. Если же предположить, что он понимает его в смысле одного из логических методов, т. е. способа исследования, нахождения научных истин, то такого метода в распоряжении индуктивных, опытных наук вообще не существует. То, что Маркс ошибочно назвал у себя методом, на самом деле была лишь манера ИЗЛОЖЕНИЯ его выводов в форме диалектических противоречий, манера письма „под Гегеля“ … Особый „диа-лектический метод“ у Маркса есть во всяком случае чистое недоразумение…» Но это недоразумение философское или логическое, но не филологическое, не стилистическое. У Шерлока Холмса был «дедуктивный метод». А почему, собственно, дедуктивный? Почему, например, не «индуктивный»? Но для поэтики детектива это совсем не важно. Писатель пишет по своему «детективному методу». Русских очаровал, показался близким и понятным не философ-Маркс, а образ философа, столь элементарно и поэтому соблазнительно им создаваемый. Именно несоответствие между подлинной сущностью (нахватавшийся вершков дилетант) и образом Маркса (провидец, обладающий удивительным научным методом – магической тайной) и привлекло, конечно, неосознанно. То есть диалектика как кожаная обивка кресел в кабинете у дорогого адвоката или врача. Стиль. Стиль серьёзности, стиль УМА. Диалектика «по Марксу» наиболее соответствовала русской мечте «естественного и надёжного умничания». Даже – таящейся в последнем рязанском мужичке «хитрости». Какое же иное назначение у постоянно повторяющейся темы «диалектической спирали» в IV главе набоковского «Дара»? «Из давно пробежавшего параграфа подберём концы строк … или нет, – вернёмся, пожалуй, ещё дальше назад, к „теме слёз“, начавшей своё обращение на первых страницах нашего таинственно вращающегося рассказа». Или: «Описав большой круг, вобрав многое, касавшееся отношения Чернышевского к разным отраслям познания, но все же ни на минуту не портя плавной кривой, мы теперь с новыми силами вернулись к его эстетике. Пора теперь подвести ей итог». Или: «Мотивы жизни Чернышевского теперь мне послушны, – темы я приручил, они привыкли к моему перу; с улыбкой даю им удалиться: развиваясь, они лишь описывают круг, как бумеранг, или сокол, чтобы затем снова вернуться к моей руке; и даже если иная уносится далеко, за горизонт моей страницы, я спокоен: она прилетит назад, как вот эта прилетела». Но ведь это стилизация. Выдавание за преимущество как раз своих слабых сторон. Набоков и не мог писать прямо, без «таинственного вращения» текста. Приручение тем есть лишь мудрое смирение перед их неизбежным вращением в русском мозгу. Владимир Владимирович иронизировал над Чернышевским, который «стал оперировать соблазнительной гегелевской триадой, давая такие примеры, как: газообразность мира – тезис, а мягкость мозга – синтез». Но тут же, на этой же странице Набоков, «чтобы не было так скучно», перевёл цитату из сочинения Маркса СТИХАМИ и, сострив таким образом, лишь показал суть и своего собственного отношения к там называемой «диалектике». Вообще, «диалектика» это форма стилизации свойственного для художника соединения несоединимого как имеющего интеллектуальное оправдание. 529 Примечание к №476 В Соловьёве явно кто-то наклёвывался. У Е.Трубецкого на 294 странице II тома его фундаментального «Миросозерцания Вл.С.Соловьёва» есть ма-ахонькое, в три строчки, примечание: «Нетрудно заметить, что эта книга антихриста (в „Трёх разговорах“ – О.) – поразительно схожая пародия на философские построения самого Соловьёва. Это план философии Соловьёва, но без Христа». Крайне странно, что столь важная мысль вынесена Трубецким в примечание и, в сущности, потом заброшена, не продумана. А ведь подобная аналогия должна иметь для подлинного понимания Соловьёва характер ключевой. Как это?! Соловьёв под конец своей жизни чуть ли не впрямую обвиняет все свои предыдущие «построения» в вещи с точки зрения самого Трубецкого чудовищной. Настолько чудовищной, что тут уж ни о каком дальнейшем развитии подобной системы и речи быть не может. Такие «системы» надо посыпать хлорной известью. А тут примечание в три строчки. Да эти три строчки оба тома перевешивают, переворачивают. И зачем Соловьёву понадобилась такая пародия? Да и есть ли это только пародия? Остановимся на её содержании. В «Трёх разговорах» Антихрист после встречи с дьяволом пишет книгу, которая «покажет в нём небывалую силу гения»: «(Это) будет что-то всеобъемлющее и примиряющее все противоречия. Здесь соединятся благородная почтительность к древним преданиям и символам с широким и смелым радикализмом общественно-политических требований и указаний, неограниченная свобода мысли с глубочайшим пониманием мистического, безусловный индивидуализм с горячею преданностью общему благу, самый возвышенный идеализм руководящих начал с полною определённостью и жнзненностью практических решений. И всё это будет соединено и связано с таким гениальным художеством, что всякому одностороннему мыслителю или деятелю легко будет видеть и принять целое лишь под своим частным наличным углом зрения, ничем не жертвуя для самой истины, не возвышаясь для неё действительно над своим „я“, нисколько не отказываясь на деле от своей одностороннести, ни в чём не исправляя ошибочности своих взглядов и стремлений, ничем не восполняя их недостатков … Никто не будет возражать на эту книгу, она покажется каждому откровением всецелой правды … всякий скажет: „Вот оно, то самое, что нам нужно; вот идеал, который не есть утопия, вот замысел, который не есть химера“. И чудный писатель не только увлечёт всех, но он будет всякому приятен, так что исполнится слово Христово: „Я пришёл во имя Отца, и не принимаете меня, придёт другой во имя своё, – того примете“. Ведь для того, чтобы быть принятым, надо быть приятным. Правда, некоторые благочестивые люди, горячо восхваляя эту книгу, станут задавать только вопрос, почему в ней ни разу не упомянуто о Христе, но другие христиане возразят: „И слава Богу! – довольно уже в прошлые века всё священное было затаскано всякими непризнанными ревнителями, и теперь глубокорелигиозный писатель должен быть очень осторожен. И раз содержание книги проникнуто интуитивно-христианским духом деятельной любви и всеобъемлющего благоволения, то что же вам ещё“. И с этим все согласятся.» Ассоциации тут у читателей, знакомых с основными идеями «философии всеединства», возникают совершенно однозначные. Соловьёв этого не мог не понимать. Но в какой степени искренне его «покаяние»? Конечно, в очень незначительной. (Насколько вообще Соловьёв может быть искренним?) Тут всё то же истерическое подглядывание одним глазком сквозь дрожащее веко: кто бросится за водой, кто ласково склонится, обнажая грудь под глубоким вырезом. И всегда переигрывает из-за раздвоения амплуа – уж очень сильно веко-то дрожит. И другое. В «Трёх разговорах» Соловьёв решил «под занавес» сыграть самого себя (592), переиграть самого себя. Вышло похоже, да не в ту сторону. Если Антихрист это пародия на Христа, как пишет Соловьёв, «"хищением», а не духовным подвигом добывающий себе достоинство Сына Божия», то, таким образом, пародирование Антихристом соловьёвской теософии ставит самого Соловьёва на место Христа. То есть, исходя из его же учения, на место Антихриста. Либо Антихрист в «Трёх разговорах» пародия на учение Соловьёва в смысле разоблачения соловьёвства, либо это пародия на Христа, и тогда опять же соловьёвство является пародией. Постановка себя в центр повествования как персонажа, как образа образа Соловьёва привела к его подозрительному оживлению и объяснению. «Три разговора» – единственное философское произведение Соловьёва, написанное в литературной и наполовину диалогической форме. И эта субъективация привела нашего философа к окончательному саморазоблачению. Нельзя без понимающей улыбки читать, как будущий Антихрист «был ещё юн, но благодаря своей высокой гениальности к 33 годам широко прославился как великий мыслитель, писатель и общественный деятель (в др. месте „великий спиритуалист, аскет и филантроп“ – О.)». А с другой стороны, по мере чтения улыбка начинает постепенно исчезать. Возникают чувства другие: «Во всём, что писал и говорил „грядущий человек“, были признаки совершенно исключительного, напряжённого самолюбия и сомнения при отсутствии истинной простоты, прямоты и сердечности». «В добро, Бога, Мессию он ВЕРИЛ, но ЛЮБИЛ он только ОДНОГО СЕБЯ. Он верил в Бога, но в глубине души невольно и безотчётно предпочитал Ему себя». Здесь уместно процитировать следующее место из одной рукописи Соловьёва: «Учение Бёме и Сведенборга суть полное и высшее теософическое выражение старого христианства. Положительная философия Шеллинга есть первый зародыш, слабый и несовершенный, нового христианства или вселенской религии Вечного Завета. Каббала и неоплатонизм. Бёме и Сведенборг. Шеллинг и я. Неоплатонизм – Каббала – Закон (Ветхий Завет) Бёме – Сведенборг – Евангелие (Новый Завет) Шеллинг – я – Свобода (Вечный Завет)». Христианство тут кончается на «я», на Соловьёве. (Антихрист из «Трёх разговоров» говорит: «Христос пришёл раньше меня, я явлюсь вторым; но ведь то, что в порядке времени является после, то по существу первее. Я прихожу последним в конце истории именно потому, что я совершенный, окончательный спаситель. Тот Христос – мой предтеча. Его призвание было – предварить и подготовить моё явление.») Набоков начинает гениальную «чернышевскую» главу «Дара» с описания внешности маленького Коли, бывшего очень красивым, скромным, ангелоподобным мальчиком. После этого Набоков пишет: «Тут автор (альтер эго настоящего автора – О.) заметил, что в некоторых, уже сочинённых строках продолжается, помимо него, брожение, рост, набухание горошинки, – или, определённее: в той или иной точке намечается дальнейший путь данной темы … (Тема „ангельской ясности“) в дальнейшем развивается так: Христос умер за человечество, ибо любил человечество, которое я тоже люблю, за которое умру тоже. „Будь вторым Спасителем“, советует ему лучший друг, – и как он вспыхивает, робкий! слабый! … Но „Святой Дух“ надобно заменить „здравым Смыслом“. Ведь бедность порождает порок; ведь Христу следовало сперва каждого обуть и увенчать цветами, а уж потом проповедовать нравственность. Христос второй прежде всего покончит с нуждой вещественной (тут поможет изобретённая нами машина). (Чернышевский пытался изобрести вечный двигатель – О.) И странно сказать, но… что-то сбылось, – да, что– то как будто сбылось. Биографы размечают евангельскими вехами его тернистый путь (известно, что чем левее комментатор, тем питает большую слабость к выражениям вроде „Голгофа революции“). Страсти Чернышевского начались, когда он достиг Христова возраста. Вот, в роли Иуды, – Всеволод Костомаров; вот, в роли Петра – знаменитый поэт, уклонившийся от свидания с узником. Толстый Герцен, в Лондоне сидючи, именует позорный столб „товарищем Креста“. И в некрасовском стихотворении – опять о Распятии, о том, что Чернышевский послан был „рабам (царям) земли напомнить о Христе“. Наконец, когда он совсем умер, и тело его обмывали, одному из его близких эта худоба, эта крутизна рёбер, тёмная бледность кожи и длинные пальцы ног, смутно напомнили „Снятие с Креста“, Рембрандта, что ли. Но и на этом тема не кончается: есть ещё посмертное надругание, без коего никакая святая жизнь не совершенна. Так, серебряный венок с надписью на ленте „Апостолу правды от высших учебных заведений города Харькова“ был спустя пять лет выкраден из железной часовни, причём беспечный святотатец, разбив тёмно-красное стекло, нацарапал осколком на раме имя своё и дату». А ведь и в Соловьёве «что-то как будто сбылось». Что такое его книги? – Бред. А что-то получилось, замысел получился. Да, не совсем, не так, как у Чернышевского даже, но всё же… И тут не только «стихия», как в первом случае, тут элемент субъективного выбора силён. Соловьев принял православие, католичество, вступил в масонскую ложу. Ездил по Европе, стал там широко известен (первый из русских философов). Собственно говоря, основал русскую философию, придал ей определённое направление и окраску. Имидж. Что-то удалось. И он действовал по плану. Была, пускай и размытая, сверхзадача. Он чувствовал слабинку, и чувствовал правильно. В виварии есть репрезентативная крыса. Самая чуткая, самая вёрткая. На ней проверяют герметичность клеток. Следят не за тысячей других, а только за ней одной. Раз эта, предположим, №46, пропала, значит где-то дыра. Каждое утро не всех пересчитывают, а только смотрят, на месте ли №46. Соловьёв ПРОГОВАРИВАЛСЯ. Хотя и сам толком не знал, о чём. Е. Трубецкой вспоминал о своём друге: «Он неоднократно высказывал мысль, впоследствии выраженную в „Трёх разговорах“, что организация антихристова царства будет делом БРАТСТВА ФРАНКМАСОНОВ … В ответ на возражение друзей, что современные франкмасоны не годятся в предтечи антихристу вследствие своего крайнего и поверхностного рационализма, Соловьёв приводил известный текст Апокалипсиса о звере, выходящем из моря. – „…одна из голов его как бы смертельно ранена, но сия смертельная рана исцелела…“ По его толкованию, „рана“ означает изъян в умственном кругозоре современных отрицателей Христа, их органическую неспособность понять что-либо таинственное, мистическое. В наши дни „тайна беззакония“ не может совершиться, как раз благодаря этому НЕПОНИМА-НИЮ ТАЙНЫ: дело антихриста парализовано именно тем, что миросозерцание его последователей – одна сплошная РАНА, ДЫРА В ГОЛОВЕ. Но в конце веков эта рана исцелится; облечённый мистической силою антихрист будет магически действовать на человечество, и тогда только поклонится ему вся ЗЕМЛЯ, пленённая и околдованная его сверхъестественными чарами». Собственно в этом и заключалась задача философии Соловьёва, соединяющего рационалистические бредни Огюста Конта с православной иконописью. Как писал Владимир Сергеевич в предисловии к «Критике отвлечённых начал», «Этим образуется система истинного знания, или свободной теософии, основанной на мистическом знании вещей божественных, которые она посредством рационального мышления связывает с эмпирическим познанием вещей природных, представляя таким образом всесторонний синтез теологии, рациональной философии и положительной науки». Но не получилось. Соловьёв убежал из клетки через дыру собственной головы. Отсюда и значение «Трёх разговоров». Всё-таки это и стыдливое раскаяние. Не случайно незадолго до смерти Соловьёв сказал, что «с нарастанием жизненного опыта, безо всякой перемены в существе своих убеждений, я всё более и более сомневался в исполнимости и полезности тех внешних замыслов, которым были отданы мои так называемые „лучшие годы"“. По сути это раскаяние. Почти раскаяние. Не покаяние – ибо всё это не открыто и ничто в Соловьёве до самой его смерти не изменилось и измениться не могло, так как само раскаяние, пародийное и косое, и должно было завершить программу. Скорее не покаяние, а духовное банкротство, опустошение. «Был, да весь вышел». Но Россия странная страна. Соловьёв именно из-за своей мёртвости, мёртвоголовости, оказался очень живым, слишком живым. (593) Из него энергия так и шла. До сего дня лучи соловьёвства дожигают что-то «под занавес». Количественным символом банкротства Соловьёва, пустоты является постоянная неоконченность его вещей. (733) Может быть, только «Три разговора» и окончены. И то в предисловии сказано, что это «наглядная и общедоступная» популяризация некой новой метафизической системы, которая, конечно, так и не была создана. 530 Примечание к №494 Не только избивали и доводили до сумасшествия и самоубийства, а резали. Сейчас уже трудно представить себе обстановку, царившую в стране. Вот из письма экзарха православной церкви в Грузии Павла: «Негодяй мальчишка … уволенный из семинарии по прошению … убил … отца ректора, протоиерея Павла Ивановича Чудиецкого … самым зверским образом … негодяй вонзил кинжал сначала в пах, а потом в живот, и, перевернув кинжал, изрезал кишки, и когда смертельно раненный ректор закричал и побежал, он бросился за ним, поранил кинжалом руку жены ректора, старавшейся удержать злодея и взявшейся за кинжал, настиг вновь свою жертву и нанёс новую жестокую рану, в шею … Преступник 19-ти лет и очевидно подкуплен здешними коноводами социализма и грузинофильства, хорошо понявшими, что замечательно умный и энергичный ректор, начинавший с корнем вырывать зло из семинарии, – опаснейший их враг, и порешившим избавиться от него». Дело здесь идёт не об одиночке-маньяке. Не-ет, тут определённая СРЕДА, определённая АТМОСФЕРА: «Из учеников едва ли и половина возмущена преступлением, на многих лицах написано злорадство или совершенное безучастие. Грузинская интеллигенция всячески старается обелить негодяя-убийцу, придумывая самые нелепые оправдания злодеянию. Обвиняют покойного в грубости, в жестокости, к которой он по своему характеру был неспособен: русские наставники готовы были обвинять его в излишней мягкости, чуть не в потворстве ученикам». (Протоиерей Павел ещё некоторое время сохранял сознание и перед смертью простил своего убийцу. На похоронах же присутствующие были поражены выражением его лица: «мирным, покойным, озаренным самою доброю улыбкою».) «Русские наставники деморализованы; грузины-наставники смотрят зверями… Ученики с наглостью, с видом победителя-триумфатора, смотрят на русских наставников и страстно желают немедленных испытаний (экзаменов – О.), надеясь, что наставники не осмелятся оценивать слабые ответы их дурными баллами». То есть это быт, естественное, не выходящее из ряда вон событие, вполне увязываемое в головах учеников с экзаменами и шпаргалками. Да, грузинский семинарист это марка! Тут, конечно, можно сказать: ну да, факт жутчайший и характерный. Особенно если учесть, что произошло это в 1886 году, то есть когда, согласно официальной версии, царила тишь да гладь да божья благодать. «Спад», «застой революционного движения», «глухая реакция», «эпоха безвременья». Времечко однако было довольно боевое, интересное. Следует также учесть, что убийцу прикрыли и спасли от неминуемой виселицы. Но, даже учитывая все это, есть и зацепка: «Вот еще автор взял – Грузию. Это Азия, народ дикий. Да и во многом на национальной почве это. Нетипично». Ладно. Вот другой пример: в 1878 году в Киеве студенты пустили камнем в ректора Матвеева, отчего тот вскоре скончался. Экзарх Грузии писал цитируемое выше письмо обер-прокурору Святейшего синода Победоносцеву. В письме говорилось, что и самому автору угрожали убийством. В связи с этим там содержалась частная просьба: «На случай насильственной смерти моей, прошу вас … узнать наиболее беспомощных моих родных и оказать им помощь… На Вас, а не на другого кого-либо в этом случае моя надежда». Однако Победоносцеву в пору было устраивать СВОИХ родственников. Вот отрывок из письма уже самого Константина Петровича, которое он написал царю: «Сегодня, часу в третьем, доложили мне, что пришёл какой-то молодой человек на костылях, называет себя учеником псковской духовной семинарии и желает меня видеть … Я вышел к посетителю на лестницу, отворил дверь и стал спрашивать, какая ему нужда до меня. А он, закричав диким голосом „вот он“, бросил с шумом свои костыли и бросился на меня с кулаками; в одном кулаке был у него раскрытый нож (небольшого размера, какие делаются со штопором)». Ну, это уже, конечно, по-русски, послабей. На костылях, перочинным ножиком. Да и Константин Петрович не лыком шит, отскочил и дверь закрыл. Интересно, что подонку было 19 лет. (Посылали несовершеннолетних, так как можно было через блатарей-адвокатов спасти от смертной казни.) Впрочем, в Победоносцева и стреляли (Лаговский из самарского кружка). Письмо адресовалось Александру III. Сыну убитого царя и отцу казнённого. А ему куда писать было? Господу Богу? Сказал однажды Победоносцеву: «Что ожидает нас впереди? Так ОТЧАЯННО тяжело бывает по временам, что если бы я не верил в Бога и в его неограниченную милость, конечно, не оставалось бы ничего другого, как пустить себе пулю в лоб. Но я не малодушен, а главное, верю в Бога и верю, что настанут наконец счастливые дни и для нашей дорогой России». (Раз уж речь зашла, ещё из письма Победоносцеву: «Пусть меня ругают и после моей смерти будут ещё ругать, но, может быть, и наступит тот день, наконец, когда и добром помянут».) И опять тут закавыка, опять можно сказать: «Это всё художество, „филология“. Это можно фактики-то отдельные выстроить. Не так было. Была группа мечтателей-бомбометателей, горстка, и они море зажечь хотели. И их перевешали. А чтобы иллюзия массовидности была, прицеплена Грузия. Но в середине-то всё же тихо было, в провинции-то русской. Люди и не знали, как и что. По газетам разве». Это важный момент переворачивания, и поэтому я всё же приведу ещё ряд примеров, хотя это стилистически не совсем верно, так как «Бесконечный тупик» вовсе не является историческим исследованием. Но тут очень важно, и я ещё приведу. Вот обстановка в провинциальной русской гимназии. Из письма директора гимназии Д.Щеглова обер-прокурору, 1887 г.: «В Новочеркасске, в течение 25 лет, директором был самый благоразумный человек, едва ли не в целой России, г. Робуш, еврей по происхождению, как говорят. Это было от начала пятидесятых до конца семидесятых годов, во всё время самого горячего прогресса. При нём открыто в классах преподавалось безбожие, он этого, как будто, не знал. В общей ученической квартире жили какие-то посторонние агитаторы, приносившие туда заграничные революционные издания, как „Вперёд“, „Набат“ и т. п. И этого он не видел, и даже преследовал учителя г. Полякова, который вскрыл это дело. О самом г. Робуше рассказывают чудовищные вещи: бывши учителем – секретно, за деньги лечил учеников от сифилиса (что совершенно верно, подтверждено следствием), женился на протеже наказного атамана, известного развратника Хомутова, открыто брал взятки и пр. И всё в гимназии было благополучно. И сам г. Робуш благоденствовал, хотя граф Д.А.Толстой, бывши на ревизии в Новочеркасске, разузнал кое-что, убедился в его плутнях, публично высказывал это; но скоро после этого сам должен был выйти в отставку в начале 1880 года. – Г. Робуш также в это время оставил службу в гимназии и получил место директора училища в том же городе. Преемник его получил инструкцию исправить гимназию, которая в этом очень нуждалась. Ученики пьянствовали, буянили, наводили страх на соседей, на городских дам и предавались либерализму … Но в квартиру его полетели камни, два раза в его окно стреляли, и через полтора года он был переведён в другой город. Следующий преемник г. Робуша продолжил исправление гимназии; в него опять полетели камни; не раз стёкла были у него выбиты; сам он был подвергнут побоям через нанятых казаков, и через полтора года был переведён в другой город». (Обратите внимание на методы устрашения. Убивали десятки, сотни. Тысячи, десятки тысяч просто калечили, избивали, запугивали. Это общий уголовный фон, вполне сообразный, а вовсе не контрастирующий убийствам. Да и грань между терактом и элементарным хулиганством размыта, развёрнута десятком соподчинённых ступеней.) «Третьим преемником г. Робуша был я … для меня камни и выстрелы найдены были недостаточными: мою квартиру взорвали; от взрыва треснула каменная стена, разбились стёкла … Жена моя после этого имела два последовательные выкидыша и около 10 месяцев лежала в постели. Приехал жандармский офицер и открыл, что взрыв произведён учениками под влиянием социально-революционной партии … В то же время близ Новочеркасска в каменноугольных копях пропало больше 100 патронов динамита и несколько пудов пороха. А жена моя, в это время, лежала в постели после выкидыша. Моё положение с пятью малолетними детьми было весьма тяжёлое. Я получал угрожающие письма, что моя квартира будет ещё взорвана уже не порохом, а динамитом». Щеглов кинулся по инстанциям: помогите, что делается-то! Ему сделали пятый угол, объявили клеветником, уволили. А через год в Новочеркасске нашли склад террористов с динамитными патронами. А ещё через год поймали воспитанника Новочеркасской гимназии, покушавшегося на Александра III (соратник Александра Ульянова). Хулиганские действия Щеглова были вынуждены нейтрализовывать серьёзные люди: «Упрёк в подозрительности сделан мне князем Волконским, после того, как сам он после взрыва приезжал делать ревизию в Новочеркасске … Его ревизия имела тот результат, что кроме меня ещё один директор Новочеркасской гимназии, мой предшественник, переведённый перед тем в другую гимназию, также должен был подать в отставку, а наш общий предшественник – г. Робуш, который в течение 25 лет развращал гимназию, – награжден орденом Анны 1-ой степени; награда чрезвычайно редкая для лиц, занимающих директорские места. Комментарии тут излишни».

The script ran 0.012 seconds.