1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
— Посидите немножко. Режиссер занят. У него совещание.
Мама села на стул. Севка вздохнул и, заробев, прижался к маминым коленям. Мама тихо дышала ему в ухо. Он слышал холодок от ее дыхания, и от этого ему становилось спокойнее и защищенное.
Когда Севка оказывался с мамой далеко от дома, он любил ее особенно сильно и чувствовал за нее ответственность.
Белая дверь распахнулась, оттуда выскочил человек с красным лицом.
— Пойдем!
Вчерашняя тетя подошла к Севке, отобрала его у мамы и повела за белую дверь.
Там тоже оказалась комната с картинками. Посреди стоял стол к креслами по бокам, а в кресле сидел режиссер и смотрел на Севку. Глаза у режиссера были синие, набиты огнями, как у веселого удачливого пирата.
Севке вдруг захотелось иметь такого родственника, чтобы видеться с ним часто, а еще лучше и вовсе от него не отходить.
— Ну, здорово! — режиссер протянул Севке руку.
Севка протянул свою, и они поздоровались крепко и коротко, как два мужика.
Севка сразу забыл и дом свой, и двор. Ему захотелось все бросить и отправиться с режиссером в пиратское плаванье.
— Присаживайся! — пригласил режиссер. — Тебя как зовут?
— Сева.
— А по отчеству?
— Всеволод Павлович.
— Ты хорошо учишься?
— Нормально.
Режиссер разговаривал с Севкой по мелочам о том о сем, не сводил с него обрадованных глаз. Севка расселся в кресле, и ему совершенно не хотелось уходить.
— А ты можешь плюнуть сквозь зубы? — неожиданно спросил режиссер.
Севка не заставил себя уговаривать. Он подвигал щеками и шикарно цыкнул в угол комнаты.
— Отлично! — похвалил режиссер. — Будем пробовать!
Севка снисходительно выслушал комплимент. Он был в классе на втором месте по плевкам и мог с любого этажа попасть в центр движущейся мишени.
— Ты когда-нибудь видел звероящера?
Перед Севкой, поставив локти на дощатый стол, сидела девчонка с остреньким личиком, похожая на белочку или на крыску. Ведь у белок и крыс одинаковые рожи, только хвосты разные.
— Конечно, — проговорил Севка. — Он живет у нас на даче.
— Чушь какая! Звероящеры давно вымерли.
Севка не нравился девчонке. Он это видел.
— Все вымерли, а наш остался, — сказал он.
— А у нас на даче болотистая местность.
— А чем вы его кормите?
— Папоротниками.
Севка говорил так искренне и делал такие честные глаза, каких, он знал, никогда не бывает у людей, когда они говорят правду.
— А почему его не берут в зоопарк? — резонно спросил режиссер.
— А мы его не отдаем. И он сам не хочет. Он у нас дом сторожит, как собака.
Режиссер верил и не верил.
— А ты не врешь? — усомнился он.
— Зуб даю! — поклялся Севка и вдохновенно плюнул в сторону.
— Отлично! — режиссер встал. — Мотор.
Перед Севкиным носом щелкнули доской о доску, пробормотали какие-то иностранные слова: «кадр», «дубль». Опять возникла крыска и ехидно спросила:
— Ты когда-нибудь видел звероящера?
Но Севке было уже безразлично — нравится он девчонке или не нравится, жарко в павильоне или холодно, видит его мама или не видит. Он только врал и выкручивался и под конец сам уже поверил в то, что у него на даче на веревке сидит звероящер.
Пузо у него огромное, хребет как забор, а голова маленькая. Мозгов мало.
Севка сидит перед ним на корточках и скармливает папоротники. Звероящер меланхолично жует, перетирая папоротники травоядными челюстями, грустно смотрит на Севку и медленно мигает тяжелыми веками. Ему обидно, что все его знакомые вымерли еще до нашей эры, дружить ему не с кем и никто его не понимает, потому что у звероящера доисторическое самосознание.
— А ты не врешь? — с завистью спросила девчонка. Ей тоже хотелось иметь на даче звероящера.
Севка сделал энергичный жест под подбородком, который должен был означать: «Даю голову на отсечение».
В глубине павильона засмеялись, и Севке казалось, что он слышит мамин смех.
— Стоп!
К Севке подошел режиссер, приобнял, положил руку ему на плечо. В голове у Севки плыло марево от жары, от счастья и от усталости, которая пошла в дело.
Он чувствовал, что режиссер его признал, теперь он с ним одна компания, и Севкино плечо росло к его ладони.
В глубине павильона растворилась маленькая дверь в стене. Севка сразу заметил это, потому что павильон в глубине был темный и в темноте резко высветился прямоугольник двери. В прямоугольнике возник мальчик.
На нем была круглая соломенная шляпа, штаны и рубаха, похожие на половую тряпку. Штаны — коричневая тряпка, а рубаха — сизая.
Мальчик приблизился, остановился неподалеку от Севки.
— А! Николай Иваныч! — обрадовался режиссер. Он подошел к мальчику и поздоровался с ним за руку. — Ну, как дела?
Мальчик ничего не сказал. Он сглотнул и уставился на режиссера со счастливым щенячьим выражением.
— Как учишься? — спросил режиссер.
— Нормально, — сказал мальчик басом.
— Текст выучил?
Режиссер смотрел на мальчика с таким видом, будто он всю свою жизнь готовился к этой встрече, а сейчас настала главная минута его существования.
— «А я?» — подумал Севка. Но ответом на его вопрос был другой мальчик, похожий на него. Они беседовали с режиссером о том о сем, и им было очень интересно друг с другом.
Севка отошел в угол декорации к светлым струганым доскам, снял соломенную шляпу. Положил на доски. Хотел стащить штаны и рубаху, но тогда он остался бы в одних трусах, а это стыдно.
Севка прошел в темную глубину павильона, подальше от фонарей. Фонари были выключены. Они притушили свой огненный глаз и отсвечивали обычным стеклянным блеском.
Севка пошел скорее. Потом бежал. Он бежал по какимто ходам и закоулкам, чтобы израсходовать движением духоту, скопившуюся у него под горлом.
Севка забежал в военный блиндаж с патефоном в углу, сел на самодельную табуретку и зарыдал. Он пробовал подавить рыдания, глотал их обратно, но они вырывались из груди кашлем и стоном. А иногда воем. В какой-то момент Севка услышал свой вой со стороны и успел отметить — точно так же выл за стеной соседский щенок Ричи, была абсолютно та же мелодическая линия, идущая снизу вверх и ломающаяся на самой высокой ноте.
Севка не знал — сколько прошло времени. Вдруг он вспомнил, что в павильоне осталась мама. Она, должно быть, бегает с перепуганным лицом и ищет Севку.
Он поднялся с табуретки, вытер лицо рукавом чужой рубахи и постарался, как учил его папа, «взять себя в руки». Севка выпрямил спину, «посадил ее на позвоночник», выстроил каменно-презрительное выражение лица и пошел обратно, угадывая дорогу. И все время, пока шел, старался удержать на лице выражение, чтобы оно не поползло. Когда Севка вернулся в павильон, фонари еще не горели. Значит, времени прошло мало.
К Севке сразу же подошла мама и протянула школьную форму, чтобы Севка мог в нее переодеться. У мамы был обычный вид. Севка смотрел с затаенным вниманием: держит мама лицо или это ее лицо? Но мама смотрела немножко ниже Севкиных глаз, и он не понял.
Подошел режиссер, приобнял Севку, положил руку ему на плечо.
— Ты не очень торопишься? — спросил он.
— А что? — Севка напрягся, окаменел спиной и плечами.
— Николай Иваныч весь текст забыл, — поделился режиссер. — Ты бы порепетировал с ним, пока мы тут свет ставим…
Подошел Николай Иваныч. Остановился, пригорюнившись. Виновато, медленно мигал, как звероящер.
Севка посмотрел на его белые широкие брови и сухо сказал:
— Пойдем…
Они отошли к доскам. Сели на них, одинаково ссутулившись, развесив руки на острых коленях.
— Ты когда-нибудь видел звероящера? — спросил Севка.
— Ты когда-нибудь видел звероящера? — повторил Николай Иваныч.
— Это я говорю, — поправил Севка. — А ты должен спросить: «Какого звероящера?»
— Какого звероящера, — обреченно проговорил Николай Иваныч и поковырял ногтем доску.
— Ты с кем разговариваешь?
— С тобой, — удивился Николай Иваныч.
— Ну вот, на меня и гляди.
В этот момент к доскам, осторожно, брезгливо ступая, подошла кошка. Она остановилась, повернула голову и сурово, очень официально посмотрела на мальчиков.
И Севке было непонятно: то ли эту кошку привезли на кинопробу, то ли она здесь живет.
ЛЕТАЮЩИЕ КАЧЕЛИ
— Ты слушаешь или нет?
— Слушаю. А что я еще делаю.
— Думаешь про свое.
— Ничего я не думаю про свое. Со мной все ясно. Если кастрюлю поставить на самый сильный огонь, суп выкипает, вот и все.
— Суп? — переспросила Татьяна.
— И любовь тоже. Нельзя создавать слишком высокую температуру кипения страстей. У поляков даже есть выражение: «нормальная милошчь». Это значит: нормальная любовь.
— Тебе не интересно то, что я рассказываю? — заботливо спросила Татьяна.
— Интересно. Рассказывай дальше.
— А на чем я остановилась?
По пруду скользили черные лебеди. Неподалеку от берега на воде стояли их домики. В том, что лебеди жили в центре города в парке культуры и отдыха, было что-то вымороченное, унизительное и для людей, и для птиц.
Женщина за нашей спиной звала ребенка:
— Ала-а, Ала-а…
Последнюю букву «а» она тянула, как пела.
Подошла Алла, худенькая, востроносенькая.
— Ну что ты ко всем лезешь? — спрашивала женщина.
Алла открыто, непонимающе смотрела на женщину, не могла сообразить, в чем ее вина.
— Пойдем посмотрим наших, — предложила я.
Был первый день летних каникул.
К каждому аттракциону тянулась очередь в полкилометра, и вся территория парка была пересечена этими очередями. Ленка, Юлька и Наташка пристроились на «летающие качели». Они стояли уже час, но продвинулись только наполовину. Впереди предстоял еще час.
Дочери Татьяны Ленка и Юлька были близнецы. Возможно, они чем-то и отличались одна от другой, но эту разницу видела только Татьяна. Что касается меня, я различала девочек по голубой жилке на переносице. У Юльки жилка была, а у Ленки нет.
Юлька и Ленка были изящные, как комарики, и вызывали в людях чувство умиления и опеки.
Моя Наташка как две капли воды походила на меня и одновременно на тюфячок, набитый мукой. Она была неуклюжая, добротная, вызывающая чувство уверенности и родительского тщеславия. Полуденное солнце пекло в самую макушку. Подле очереди на траве сидели женщины и дети. На газетах была разложена еда. На лицах людей застыла какая-то обреченность и готовность ждать сколько угодно, хоть до скончания света.
— Как в эвакуации, — сказала Татьяна.
— Интересно, а чего они не уходят?
— А чего мы не уходим?
— Пойдемте домой! — решительно распорядилась я.
Ленка и Юлька моментально поверили в мою решительность и погрузились в состояние тихой паники. Наташка тут же надела гримасу притворного испуга, залепетала и запричитала тоном нищенки:
— Ну, пожалуйста, ну, мамочка… ну дорогая…
При этом она прижала руки к груди, как оперная певица, поющая на эстраде, и прощупывала меня, буравила своими ясными трезвыми глазками чекиста.
Ленка и Юлька страдали молча. Они были воспитаны, как солдаты в армии, и ослушаться приказа им просто не приходило в голову.
— Пусть стоят, — сдалась Татьяна.
Наташка тут же вознесла руки над головой и завопила:
— Урра-а-а! — приглашая подруг ко всеобщему ликованию. Юлька деликатно проговорила «ура» и засветилась бледным, безупречно красивым личиком.
А Ленка промолчала. Ей требовалось время, чтобы выйти из одного состояния и переместиться в другое.
Я встала в очередь, и эта же самая гипнотическая покорность судьбе опутала и меня. Мне показалось, что температура моего тела понизилась, а мозги стали крутиться медленнее и по кругу, постоянно возвращаясь в одну и ту же точку. Мой организм приспособился к ожиданию.
Аттракцион рассчитан на четыре минуты. Надо ждать два часа. По самым приблизительным подсчетам, ждать надо в тридцать раз больше, чем развлекаться. И так всю жизнь: соотношение ожидания и праздника в моей жизни один к тридцати.
Люди стираются, изнашиваются в обыденности. Они стоят в очереди, чтобы получить четыре минуты счастья. А что счастье? Отсутствие обыденного? Или когда ты ее любишь, твою обыденность?
В старости любят свою обыденность, или не замечают ее. Может, мы с Татьяной еще молоды и ждем от жизни больше, чем она может нам предложить. А может, мы живем невнимательно и неправильно распределяем свое внимание, как первоклассник на уроке.
Татьяна стояла передо мной. Я видела ее сиротливый затылок и заколку с пластмассовой ромашкой. Должно быть, одолжила у Юльки или у Ленки.
Татьяна обернулась, посмотрела на меня сухим выжженным взором.
— У него позиция хуторянина, — сказала она. Вспомнила, на чем остановилась. — Позиция: «мое» или «не мое». А если «не мое», то и пошла к чертям собачьим.
— Но ведь все так, — сказала я.
— Но как же можно уйти, когда чувство?
— Во имя будущего. В наших отношениях нет будущего.
— Будущее… — передразнила Татьяна. — Наше будущее — три квадратных метра.
— Значит, он ищет ту, которая его похоронит.
— Не все ли равно, кто похоронит. Надо искать ту, с которой счастье. Сегодня. Сейчас.
Татьяна смотрела на меня истово, как верующая, и мне тоже захотелось счастья сегодня, сейчас. Сию минуту. Я даже оглянулась — не стоит ли оно у меня за спиной.
Подошла наша очередь.
Заведующая аттракционом — тетка с толстыми ногами — отомкнула калитку и стала запускать очередную партию страждущих.
Дети как-то мгновенно похудели, а глаза стали больше, будто часть их плоти переместилась в глаза. Я тоже почувствовала давно забытое, или не познанное ранее, волнение и не сводила подобострастных влюбленных глаз со строгого лица толстой тетки.
До калитки оставалось три человека. В этот момент Ленка потянула Татьяну за руку и что-то сказала ей на ухо.
— Отойдите все в сторону, — приказала Татьяна. Она выгребла девчонок из очереди и отвела их от калитки.
— Почему? — искренне оторопела моя дочь и забегала глазами по лицам.
Ленка молчала. У нее было виноватое страдальческое выражение лица.
— Мы сейчас. — Татьяна схватила Ленку за руку, и они помчались, одинаково перебирая ногами. Татьяна бежала впереди, а Ленка следом, на расстоянии вытянутой руки.
Наташка и Юлька смотрели, как мимо них прошли те, кто стоял позади. Они протиснулись на площадку и брызнули во все стороны, как муравьи из-под ладони.
Цепи были длинные и, казалось, свисали с самого неба. К каждой паре цепей приделана скамеечка — качели, куда помещается по одному человеку.
Все расселись, каждый на свою скамеечку, и застегнули перед собой ремни, чтобы не выпасть и не улететь в небо.
Все разместились и пристегнулись. Толстая тетка захлопнула калитку и с категоричным видом нажала какуюто кнопку. Круглый диск начал медленно крутиться, вместе с диском крутился столб, и центробежная сила стала отдувать цепи.
Люди полетели по кругу. Земли не было видно, и им, наверное, казалось, что они летят вообще. Они летели вообще над очередью, над Юлькой и Наташкой, которые стояли с туповатыми личиками — отвергнутые, но мужественные, облагороженные испытанием.
Явились Татьяна с Ленкой. Ленка подошла к девочкам. Теперь их было не двое, а трое — полный комплект. Девочки смотрели налетающие качели и переживали каждая свое: Ленка — радость за других, Юлька — зависть, Наташка — легкое злорадство: тем, кто был сейчас на качелях, оставалось только полторы минуты. Им оставалось меньше, чем половина. А у нее, у Наташки, все было впереди. У нее было впереди целое счастье плюс ожидание счастья, что само по себе тоже очень ценно.
— А нам билеты? — спохватилась Татьяна.
Я сообразила, что мы не взяли себе билеты.
— Не успеем, — поняла я.
Дети обернулись. Они смотрели испуганно и настороженно, как зверьки, заслышавшие чужие шаги. Заставлять их ждать снова было немыслимо. Мы просто могли сорвать их надежду. На качели они попали бы сломленными, и радость уже не достала бы их через эту сломленность.
— Успеем, — сказала Татьяна и провалилась сквозь землю.
Дети вывернули головы и стояли так до тех пор, пока Татьяна не возникла на прежнем месте.
Тетка тем временем нажала кнопку. Столб перестал крутиться, и летающие качели вернулись на круги своя.
Девочки напряглись, как перед стартом на первенство Европы.
Потом в какую-то секунду мы все оказались в калитке, а в следующую секунду — на круглой деревянной площадке.
Наташка, Юлька и Ленка метнулись в одну сторону. Наташка первая взгромоздилась на скамеечку. Между Юлькой и Ленкой произошла страстная кратковременная борьба за место возле Наташки. Юлька удачным приемом отпихнула Ленку и села сразу за Наташкой.
Незнакомый мальчик в синей беретке отпихнул Ленку и сел следом за Юлькой.
Вокруг шустро рассаживались дети и взрослые.
— Лена! — крикнула Татьяна. — Иди сюда!
Ленка не двигалась. Она стояла с лицом, приготовленным к плачу.
— Леночка! — Татьяна хотела переключить ее внимание на действие или хотя бы на видимость действия. — Беги скорей! А то тебе места не останется…
Татьяна подбежала к дочери и потащила ее на другую половину круга.
Ленка зарыдала.
— Ну какая тебе разница, где сидеть? — спросила Татьяна, как бы снимая этим вопросом всю несправедливость.
— Д… да, а почему опять я? П… почему все время я?
Ленка иногда легко заикалась, но когда она волновалась — это проявлялось сильнее. Татьяна посмотрела на свою дочь, обиженную людьми и, как ей показалось, богом, и ее лицо сделалось проникновенно грустным. Она прижала Ленкину теплую голову к своей щеке. Ей тоже хотелось плакать. Я видела, как подтаяли у нее глаза, определились морщинки, и в молодом ее лице проглянули черты будущей старухи.
Юлька и Наташка выглядывали воровато, как мыши. Они были вполне счастливы и тем несимпатичны.
Ленкино страдание все же достало их и легло на душу легким угрызением совести, смешанными с эгоистическим удовлетворением.
— Мам! — Наташка помахала из-за цепи кургузой ручкой.
— Сиди! — резко ответила я, хотя Наташка была абсолютно ни в чем не виновата. Просто некрасиво быть благополучной, когда другие страдают.
Татьяна усадила Ленку на свободную скамеечку и пристегнула перед ней ремешок.
Тетка удостоверилась, что все в порядке на вверенном ей участке, и нажала единственную кнопку на своем пульте управления.
Круглый диск начал медленно вращаться. Предметы медленно поплыли в стороны и вниз.
— Леночка! — крикнула Татьяна. Это значило: «Леночка, посмотри, как хорошо, а будет еще лучше!»
Ленка сидела с окаменевшим профилем и не повернула головы. Это значило: «Мне плохо и никогда не будет хорошо. И я вас не прощу, как бы вы передо мной ни старались. Я всю жизнь буду мстить вам своей печалью».
Принципиально грустная Ленка проплыла и исчезла.
Я полетела в небо. Сердце толчками переместилось в пятки.
Потом я полетела к земле, и сердце медленно, туго подплыло к горлу. Я не чувствовала напряжения цепей, и мне казалось — падению не будет конца. Но вот цепи; натянулись, я поняла: не выдержат. Сейчас рухну и взорвусь — и через боль перейду в другое существование. Но в этот момент меня понесло в облака. Снова не было натяжения цепей, и казалось — вознесению не будет конца.
Из ниоткуда, как во сне, на меня наплывает моя дочь — смуглая и яркая, как земляничка. Она беззвучно хохочет. Ее дивные волосы текут по ветру.
Вот мои молодые родители: папа в военной форме, мама в крепдешиновом платье, синем в белый горох.
Мама наклоняется к папе и показывает на меня:
— Это твоя дочь. А ты не хотел…
Вот мой нерожденный сын.
Я волнуюсь, что он выпадет из качелей. Мне хочется на лету выхватить его и прижать к себе. Но он проносится мимо, и я не успеваю рассмотреть его лицо.
А вот, стоя ногами на качелях, раскинув руки как распятье, летит мой любимый. Он не хуторянин. Нет. Он бродяжка. Он никогда не бросит, но и себе не возьмет. Он разобьет на мелкие кусочки, а осколки положит в карман.
Он летит, как таран. Я едва успеваю увернуться.
— Не улетай! — кричит он мне.
— Я больше не люблю тебя, — кричу я, и мне становится легче. Так легко, что я не чувствую своего тела.
Я пою. Но пою не напряжением горла. Просто песня вместо меня. Я свободна от прошлого. Я готова к новой любви. Как зовут тебя, моя новая любовь?
…Четыре минуты окончились.
Мы отстегнули ремешки и сошли на деревянный диск. Потом прошли сквозь железную калиточку. Спустились на землю.
Очередь не увеличилась и не стала меньше. Осталась такой же, как была. И выражение лиц было прежним. Видимо, все, кто становился причастным к ожиданию, надевали это выражение, как надевают тапки при входе в музей.
— Чем кормить? — спросила себя Татьяна. Она была уже дома.
Обед у меня был. Меня мучили другие проблемы. И мой побродяжка уже шел по моей душе, выбирая осколки покрупнее, чтобы наступить на них своей интеллигентной пяткой.
Юлька, Ленка и Наташка стояли рядом. Переживали каждая свое: Юлька была бледная, почти зеленая. Ее мутило от перепадов, и она испытывала общее отвращение к жизни.
Ленка смотрела перед собой в одну точку, и отсвет пережитого восторга лежал на ее лице.
Наташка уже забыла о летающих качелях. Ей хотелось на «чертово колесо». Она сложила руки, стала неуверенно торговаться, не веря в успех.
Жизнь представлялась ей сплошной сменой праздников.
ГЛУБОКИЕ РОДСТВЕННИКИ
С Невы дул осенний ветер.
Один и Другой стояли возле Лебяжьей канавки, как в свое время Пушкин с Мицкевичем, и смотрели вдаль.
Человек — часть природы, поэтому связан с ней и зависит от нее. Один и Другой стояли и зависели от осени, от ветра, от низких облаков. Тянуло на откровенность.
— Ирка сильнее меня, — говорил Один. — Она в полтора раза больше моего зарабатывает. Это меня унижает. Понимаешь?
— Понимаю, — согласился Другой.
— Во-вторых, у нее свободное расписание, и я никогда не знаю, где она бывает и что делает. Я хожу в прачечную, выбиваю ковры, купаю в ванне ребенка. Вот уже десять лет она хочет сделать из меня бабу, а я мужик. И она мужик. А женщины в доме нет. И когда я думаю, что нам придется так мучиться еще двадцать — тридцать лет, я падаю духом и мне не хочется жить.
По Неве прошел речной трамвайчик. Озябшие, нахохлившиеся пассажиры, втянув головы в плечи, стояли на палубе и, казалось, совершали воскресную прогулку комуто назло.
— А с Верой — я бог! Когда она слышит, как я чихаю, у нее на глазах слезы от умиления. А когда она смотрит, как я ем, она смеется и говорит, что я широко кусаю. А раньше я никогда не думал о том, как чихаю, как кусаю. Я никогда не думал, что это может быть нужно еще кому-то, кроме меня. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Другой. Он тоже всегда думал, что жует и чихает исключительно для себя.
— В этой новой создавшейся ситуации я бы не хотел ставить в двойственное положение себя, и Ирку, и мою новую любовь, — продолжал Один, вдохновленный пониманием друга. — Это будет унизительно для всех троих. Я решил объявить Ирке, что я от нее ухожу. Разговор может быть тяжелый, поэтому будет лучше, если ты пойдешь со мной.
— Куда? — уточнил Другой.
— Ко мне.
— А зачем?
— Я же только что сказал: я хочу объявить своей жене, что я от нее ухожу.
— Если ты хочешь объявить своей жене, что ты от нее уходишь, то надо идти не к тебе, а ко мне.
— Почему? — не понял Один.
— Потому что сегодня утром твоя жена ушла от тебя ко мне. Теперь она моя жена.
По Лебяжьей канавке плавали чайки. Они были крупные, как утки, и не белые, а рябые. Один никогда не видел прежде таких чаек, — должно быть, они перелетели с Финского залива на Неву, а с Невы перебрались на Лебяжью канавку.
Один смотрел на чаек и приспосабливал новую информацию к своей нервной системе.
— А почему я об этом ничего не знал? — спросил он после молчания.
— Я специально вызвал тебя, чтобы сказать. Сейчас ты уже все знаешь.
— А почему ты сразу не сказал?
— Я хотел, но ты все время сам говорил. Мне некуда было слово вставить.
— Хорош друг, — брезгливо сказал Один. — А я тебе верил.
— Я перед тобой безупречен, — заявил Другой. — Я давно любил Ирку, но моя любовь ни в чем не выражалась. Она даже не подозревала, что я ее люблю.
— А что ты в ней нашел? — заинтересовался Один.
— Она очень красивая.
— Кто? Ирка?
— У нее на лице выражение наивной доверчивости, и она постоянно задает глупые вопросы.
— Да? — раздумчиво спросил Один, как бы припоминая свою жену. — Ты не ошибаешься?
— Нет. Я почти убежден.
— Странно… А почему она ушла? Что она говорит?
— То же, что и ты.
— Ну, все-таки… — выпытывал Один.
— Она говорит, что хочет быть женщиной, а вынуждена быть мужиком. У нее свободное расписание. Ты ей ничего не запрещаешь. И эта свобода уже не свобода, а одиночество. И когда она думает, что надо так жить еще двадцать — тридцать лет, то она падает духом, и ей хочется лечь и заснуть на этот период летаргическим сном.
— Какая низость!
— Что именно?
— Говорить так о собственном муже.
— Она же не всем это говорит. Только мне.
С Лебяжьей канавки был виден Инженерный замок, в котором когда-то убили Павла Первого. Сбоку раскинулся Летний сад со статуями. Громыхал пузатый трамвай, который за глаза зовут «американка».
И казалось, что и трамвай, и сад, и замок были глубоко равнодушны к индивидуальной судьбе отдельного человека и имели выражение: ну и что?
Тебе плохо. Ну и что?
— Пойдем! — сказал Один, и друзья-соперники зашагали широким шагом в сторону реки Фонтанки, которая во времени Петра звалась «Безымянный Ерик».
Ирка сидела в кресле, закутав ноги в плед, и читала книгу Андре Моруа «Литературные портреты».
Когда вошли Один и Другой, она положила в книгу закладочку, чтобы потом легче найти нужную страницу.
— Ты что расселась, как у себя дома? — недовольно спросил Один.
— А я у себя дома, — сказала Ирка. — Теперь это мой дом. Другой — мой муж. А ты — наш друг.
— Я прошу тебя объяснить свое поведение! — потребовал Один.
— Разве Другой тебе ничего не сказал?
— Другой — посторонний человек. Мне не о чем с ним говорить. А ты моя жена. Я у тебя спрашиваю.
— Если коротко, то я люблю Другого, — сказала Ирка.
— В этом все дело.
— Глупости! — сказал Один. — Ты не любишь Другого. Ты в него влюблена, а любишь ты меня.
— Я тебя ненавижу! — призналась Ирка. — Ты мне надоел до ноздрей.
— Да, ты меня ненавидишь, — согласился Один. — Но ты все равно меня любишь. Мы прожили с тобой двенадцать лет, от молодости до зрелости. У нас с тобой общий ребенок, общее имущество и общая испорченная жизнь. Мы с тобой глубокие родственники, а родственников не бросают и не меняют.
— Все равно я люблю Другого, — упрямо сказала Ирка.
— Это не серьезно! Любовь — это любовь. А жизнь — это жизнь. И не надо смешивать.
— Не слушай его, Ирка, — сказал Другой. — Любовь — это и есть жизнь, а жизнь — любовь. Тут как раз все надо смешивать.
— А двенадцать лет? — спросил Один. — А нашу общую испорченную жизнь стряхнуть, как сопли с пальцев?
— Как ты говоришь? — упрекнула Ирка.
— А как ты поступаешь? Сейчас же собирайся и пойдем домой.
— А что мы будем делать дома?
— То же, что всегда. Я смотреть по телевизору хоккей, а ты трепаться с подругами по телефону.
— Ты будешь смотреть хоккей и трясти на ноге тапок?
— Скорее всего.
— Боже, какая тоска…
— Ты замечаешь, как ты дышишь? — спросил Один.
— Нет. А что?
— Вот так и семейная жизнь. Она должна быть обычной и незаметной, как дыхание. Тогда она высвобождает в человеке творческие силы. На страстях живут одни бездельники.
— Не соглашайся, Ирка, — попросил Другой. — Мы с тобой сейчас пойдем на Неву и покатаемся на пароходике.
— Если ты будешь совращать мою жену, я тебя ударю, — предупредил Один.
— А я тебе отвечу, — предупредил Другой.
— Мальчики, если вы раздеретесь, я буду вынуждена принять сторону моего первого мужа.
— Почему? — обиделся Другой.
— Потому что он голодный.
— Ну и что, я тоже ничего не ел с утра.
— Но с ним я прожила двенадцать лет, а с тобой три с половиной часа.
— Пойдем! — потребовал Один. — Я не могу больше ждать. Через двадцать минут матч «Спартак» — ЦСКА.
— О боже! — вздохнула Ирка и с неохотой вылезла из-под пледа. — Ногу отсидела, — сказала она и, прихрамывая, пошла в прихожую.
Один и Другой двинулись следом.
Ирка надела плащ, покрыла голову платочком. Она перекрестила кончики платка, стала завязывать их на шее сзади. Кончики были скользкие и короткие. Ирка запутала свои легкие пальцы и, было похоже, сейчас завяжет их на два узелка.
— Я готова! — объявила наконец Ирка.
— А вещи? — спросил Один.
Ирка прошла в комнату и скоро вернулась оттуда с книжкой Андре Моруа «Литературные портреты».
— Все! — сказала Ирка.
— А я? — спросил Другой, и его глаза наполнились настоящими слезами.
— Пойдем с нами! — пригласил Один. — Что ты будешь сидеть в таком настроении?
— Ты увел у меня жену, и я же должен к тебе идти?
— Не упрямься, — сказала Ирка.
Дом стоял на Литейном проспекте, который во все времена назывался Литейным.
Войдя в свой подъезд, ступив на свою территорию, Один почувствовал себя увереннее.
— А ты тоже хороша, — сказал он Ирке. — С моим приятелем, за моей спиной…
— А что мне, на танцы прикажешь бегать за счастьем? — возмутилась Ирка. — Мне не семнадцать лет. У меня работа, семья, хозяйство. Когда мне бегать? Да лучше Другого и не найти. Ты и сам это прекрасно знаешь.
Между этажами на лестничной клетке сидел сиамский кот с голубыми глазами. Он с подобострастием глядел на людей, и это выражение попрошайки было несвойственно гордому полудикому зверю. Почти тигру.
— Бездомный, — сказала Ирка. — Кто-то потерял.
— У вас даже лестничные коты и те сиамские, — расстроился Другой.
— Не переживай, — попросила Ирка.
Другой заплакал.
— Если бы я не привел его к нам, ты бы не ушла.
— Надо мыслить конструктивно, — посоветовал Один. — Надо думать не о том, что было бы, если бы… А надо думать о том, что есть в данный момент и как это можно переменить.
— А как это можно переменить? — спросил Другой.
— Это не в твоих возможностях.
— А что же мне делать?
— Не думать.
— Брось его, Ирка. Посмотри, какой он противный.
— Он очень противный, — согласилась Ирка.
Возле знакомой двери лежал знакомый половичок, бывший в свои лучшие времена Иркиной курткой.
Возле половичка стоял чемодан, а на чемодане сидела девушка с большими глазами, сложив на коленях легкие нежные руки.
— Вовик… — девушка встала с чемодана. — А я ждалаждала… А тебя нет и нет… Я сама пришла.
— Познакомьтесь, это Вера, — представил Один.
Вера протянула всем свою легкую руку.
— Ирина, — сказала Ирка.
— Станислав, — представился Другой.
— Вера, видишь ли… — начал Один. — Я думал, что я свободен. Но оказывается, что я женат. Вот моя жена.
— Ирина, — еще раз напомнила Ирка.
— Я тебя обманывал, — продолжал Один. — Но не нарочно. Я и себя тоже обманывал.
— Бедный… — проговорила Вера, и ее глаза наполнились слезами сострадания. — Но ты не переживай. Я все равно буду любить тебя.
— Неопределенность разъест ваше чувство, — сказала Ирка. — Вы будете страдать.
— А что мне делать?
— Выходите замуж.
— За Другого, — подсказал Один.
— А что ты распоряжаешься? — вмешалась Ирка.
— Но ведь лучше Другого она все равно никого не найдет. Нам не придется за него краснеть.
Вера доверчиво посмотрела на Ирку.
— Он очень хороший, — честно подтвердила Ирка. — Он умеет расколдовывать все предметы и слова. Рядом с ним вы больше увидите вокруг себя, и в себе, и в других.
Вера подошла к Другому и, подняв голову, стала его рассматривать.
— Он хороший, — сказала она. — Но рядом с ним я ничего не увижу, потому что я не люблю его. А он не любит меня.
— Я не люблю вас, — согласился Другой. — А вы не любите меня. Но может быть, когда-нибудь через десять лет, мы с вами станем глубокие родственники.
Один достал ключи и стал отпирать свою дверь.
Другой взял чемодан Веры и повел ее за руку вниз по лестнице.
Вера покорно шла следом, на расстоянии своей вытянутой руки, и, выгнув шею, смотрела на Вовика.
Сиамский кот дремал на радиаторе парового отопления.
Заслышав людей, он приоткрыл один глаз, и выражение его морды как бы говорило: может быть, с точки зрения сиамских и сибирских благополучных котов, я живу ужасно. Но с точки зрения обычных лестничных кошек, я просто процветаю. Здесь ухоженная, проветренная лестница, лояльные мальчишки и сколько угодно качественных объедков.
ЦЕНТР ПАМЯТИ
Все началось в пятницу, во второй половине дня, когда Варвара Тимофеевна вернулась из булочной.
Она достала из авоськи половинку орловского хлеба, пакетик с чаем. На пакетике был написан какой-то сложный шифр, похожий на текст шпионской радиограммы: МПП РОСГЛАВДИЕТЧАЙ ГОСТ 1938-46…
Варвара Тимофеевна не стала вникать в премудрость, поставила пакетик на стол, и в ту же минуту медленно, будто нехотя, растворились обе рамы кухонного окна.
Варвара Тимофеевна точно знала, что окна были задраены и закрыты на все оконные задвижки. Сами по себе они раствориться не могли, и было похоже, будто кто-то показал фокус.
Варвара Тимофеевна несколько оскорбилась фамильярности фокусника, но не растерялась, а моментально вернула все на прежние места: затворила окна и еще закрыла их на шпингалеты.
В это время распахнулись дверцы кухонной полки, висящей на стене. Чашки стали подскакивать на блюдцах, как бы примериваясь, потом соскочили на пол, а следом за чашками бросились вниз блюдца, предпочитая скорый конец долгой разлуке.
Варвара Тимофеевна собрала с пола осколки, высыпала их в мусорное ведро. Выпрямилась и сквозь раскрытую дверь увидела: кушетка в комнате медленно поехала от стены к центру, а ящик для белья стал раскачиваться на носках, как человек в раздумье: с пятки на носок.
Варвара Тимофеевна приложила руку к стене. Стену знобило, и Варвара Тимофеевна догадалась, что в Москву началось землетрясение, как в Ташкенте.
Она где-то слышала, что при землетрясении надо: встать в дверной проем: там рушится в последнюю очередь или не рушится вообще.
Варвара Тимофеевна перебежала маленький коридорчик своей квартиры, встала под дверной косяк и простояла без паники час, а может, и два.
Потом ей надоело жить без впечатлений, и она пошла к соседям разузнать размер морального и материального ущерба.
У соседей все было обычно и привычно.
Варвара Тимофеевна вернулась домой, легла животом на подоконник, выглянула в окно. На улице — никаких примет землетрясения: земля не гудела. Собаки не лаяли. Дети справляли свое детство. Десятилетний Ромка-татарчонок поддал ногой мягкий мяч, где-то пропускающий воздух. Мяч шмякнулся в свежую рассаду, которую Варвара Тимофеевна высадила во дворе перед домом.
— У, паралич! Дьявол не нашего бога! — завопила Варвара Тимофеевна. Вот я щас выйду, вот я тебя поймаю…
— Это детская площадка, а не огород, — огрызнулся снизу Ромка. Когда Варвара Тимофеевна была высоко, он ее не боялся. — Вы бы еще свиней развели…
Варвара Тимофеевна хотела ответить Ромке, но за ее спиной раздался звук-лязг средней мощности.
Варвара Тимофеевна оглянулась. На полу лежала люстра, вернее, то, что было люстрой. В потолке зияла черная неаккуратная дыра.
Когда стихийное бедствие касается всех людей, то несчастье как бы раскладывается на всех в равной мере, и это не так обидно для каждой отдельной личности.
Но когда стихийное бедствие касается только одного человека, то это воспринимается как несправедливость, а всякая несправедливость покрывает душу шрамами.
Варвара Тимофеевна оделась и пошла в домоуправление.
Управдом Шура внимательно выслушала Варвару Тимофеевну и сказала, что ни о каком индивидуальном землетрясении не может быть и речи, потому что в Москве нет вулканов. А стены трясутся скорее всего оттого, что сверху или снизу подрались соседи, и по этому поводу надо обращаться не в домоуправление, а в милицию.
Варвара Тимофеевна сказала, что сверху нее живет мать-одиночка, лифтершина дочка Таня с грудным младенцем, и драться между собой они не хотят. А снизу живут две сестры-двойняшки, по восемьдесят лет каждой. Они, бывает, ссорятся между собой, но вряд ли могут разодраться с такой силой и страстью.
Управдом Шура ничего не ответила, видимо, осталась при своем мнении, подняла руки и поправила в волосах круглую гребенку. Она сидела с поднятыми могучими руками, как монумент, во всей своей переспелой сорокапятилетней красоте, и Варвара Тимофеевна, глядя на нее, подумала:
«Кобыла».
Но вслух ничего не сказала.
Управдом Шура тем не менее услышала то, о чем подумала Варвара Тимофеевна, но вслух ничего не ответила.
Милиционер Костя был молодой, с длинным ногтем на мизинце и мало походил на представителя власти.
Говорят, жизнью правят два инстинкта: инстинкт любви, чтобы оставить потомство, и инстинкт самосохранения, чтобы подольше пожить.
Варвара Тимофеевна и Костя существовали под властью разных инстинктов и не понимали друг друга.
— А почему у вас все на полу валяется? — спросил Костя.
Варвара Тимофеевна специально ничего не прибирала, оставляла как вещественное доказательство. А недавно принесла с помойки совсем еще крепкий стул с продранным сиденьем и присовокупила к общему фону.
— А зачем подбирать? — спросила Варвара Тимофеевна. — Все равно упадет.
— Так все время и падает?
— Так и падает.
— А как же вы живете? — удивился Костя.
— Человек не собака. Ко всему привыкает.
— Понятно… — задумчиво проговорил Костя.
Человек действительно не собака и, как разумное существо, быстрее приспосабливается к окружающей среде, какой бы противоестественной она ни была.
— А сейчас почему не падает? — спросил Костя.
— Сегодня суббота. Выходной у них.
— У кого?
— А я знаю?
Костя помолчал, потом забормотал непонятные слова:
— Мистика, фантастика, детектив…
— Чего? — не разобрала Варвара Тимофеевна.
— А вы давно эту квартиру получили?
— С месяц.
— А раньше где жили?
— В Тупиковом переулке. Нас снесли. Знаешь, небось…
Костя дипломатично промолчал. Ему нравилось казаться хорошим специалистом: знать все, что происходит в городе Москве с каждым ее жителем, имеющим постоянную или временную прописку.
— А до войны в деревне жила. В Сюхине.
— А где это Сюхино? — полюбопытствовал Костя.
— Сейчас нигде. Старики померли, молодые в город подались, — разъяснила Варвара Тимофеевна. — На месте деревни одни печины стоят. Дикие свиньи развелись, рыси, волки.
— Печины — это печи?
— Нет, это печины…
Костя задумался: представил себе забытую под небом деревню, где вместо кошек, собак и свиней бродят рыси, волки и кабаны.
А вся Варвара Тимофеевна в темном штапельном платье представилась ему частью этой покинутой деревни, ее представителем.
И Косте вдруг отчаянно захотелось помириться с Таней. Должно быть, скомандовал инстинкт любви.
— А ночью тоже трясет? — спросил Костя, игнорируя инстинкт.
— Нет. Ночью не работают. Спят.
— Ну, я пошел, — Костя поднялся с кушетки.
— Может, в понедельник зайдешь? — пригласила Варвара Тимофеевна. — У них-с восьми смена.
— У меня тоже с восьми, — сказал Костя. — У них своя работа, а у меня своя.
В понедельник к Варваре Тимофеевне приехали архитекторы района.
Управдом Шура объяснила, что они должны обследовать дом, нет ли в нем просчета, строительного дефекта.
Один архитектор — толстый лысый мужик — все время брал стакан и капал в него из пузырька, и в комнате пахло аптекой.
Варваре Тимофеевне стало совестно, что из-за нее человек тратит свое здоровье. Она забилась в кухню и сидела там с виноватым видом.
Управдом Шура носилась по квартире с легкостью, не свойственной ее объему, и было видно, что переживает яркую страницу в своей жизни.
— А почему сейчас не стучит? — спросила молодая архитекторша с черными очками на голове.
— Не знаю, — сказала Варвара Тимофеевна. — Может, надоело…
— А это у вас что? — Архитекторша ткнула пальцем на подоконник.
На подоконнике в трехлитровой банке своей обособленной жизнью жил лохматый гриб. Варвара Тимофеевна кормила его чаем, сахаром и взамен получала кисловатое терпкое питье, ни с чем не сравнимое. Одни говорили, что гриб полезен. Другие говорили, что от него помирают.
Варвара с готовностью поставила на стол уцелевшую чашку, нацедила гриба сквозь пожелтевшую марлечку и протянула архитекторше.
Та недоверчиво понюхала и подняла глаза на Варвару Тимофеевну. Варвара Тимофеевна смущенно, неестественно улыбнулась, а потом подумала: «Чего это я улыбаюсь? Что, я дешевле стою?» И нахмурилась.
В этот момент на кухню вошел архитектор с каплями и громко спросил, будто Варвара Тимофеевна была глухая или придурковатая:
— Ну что, мамаша, говоришь, домовые завелись?
Управдом Шура красиво захохотала.
Варвара Тимофеевна посмотрела на каждого по очереди и ничего не ответила.
Архитекторы посовещались и ушли.
А на другой день к вечеру, явилась Шура и вручила Варваре Тимофеевне направление в психоневрологический диспансер.
Варвара Тимофеевна оказалась четвертой в очереди. Перед ней сидела нарядная барышня и двое мужчин в казенных халатах. При диспансере находился стационар.
Барышня нервничала и все время смотрела на часы, а мужчины сидели нога на ногу, размышляли о футболе и о политике. Впереди у каждого был долгий праздный день, а от праздности устаешь так же, как от занятости.
— Вас сюда вызывали? — осторожно спросила Варвара Тимофеевна у барышни. Она подумала: может, у нее тоже знобят стены.
— Мне нужно заключение, — сухо сказала девушка и уставилась в книгу.
Варвара Тимофеевна поняла, что из девушки собеседницы не получится, а поговорить хотелось.
— А у вас что? — спросила Варвара Тимофеевна у человека в халате. Он сидел первый в очереди.
— У меня обратные реакции, — охотно поделился Первый.
— А как это?
— Когда все плачут, я смеюсь. И наоборот. Все смеются, а я плачу. Например, человек на улице поскользнулся и упал. Всем смешно, а мне грустно. Или ктонибудь из знакомых совершит подлость, жена возмущается, а я смеюсь.
Варвара Тимофеевна увидела, что девушка перестала перемещать глаза по строчкам, остановилась взглядом на одном месте. Слушала.
— А последнее время я перепутал день с ночью. Днем я сплю, а ночью читаю, гуляю…
— А почему так получилось? — насторожилась Варвара Тимофеевна.
— Понимаете, у меня квартира возле Курского вокзала, и окна выходят на Садовое кольцо. Днем там очень шумно и угарно, а ночью тихо и воздух свежий. Я уже привык. И собаку свою приучил.
— А зачем вы лечитесь? — спросила девушка.
— Это же ненормально, — ответил Первый.
— А разве человек не может сам себе устанавливать нормы?
— Нет. Не может. Человек живет в обществе и должен подчиняться его законам.
— А я почему-то все время плачу, — поделилась вдруг девушка. — У меня есть все, что нужно человеку для счастья, но я все равно плачу.
Девушка виновато улыбнулась. Личико у нее было славное, как у мальчика.
— Это хорошо, — похвалил Первый. — Человеку для нормального развития психики необходимы отрицательные эмоции.
— А вы от чего лечитесь? — спросила Варвара Тимофеевна у Второго. Обратные реакции и отрицательные эмоции не имели к ней отношения.
— Я убираю память, — ответил Второй.
Варвара Тимофеевна недоуменно промолчала.
— Я ничего не хочу помнить, — пояснил Второй.
— Почему?
— Потому что есть такие воспоминания, с которыми не хочется дальше жить.
— А разве можно убрать память? — спросила девушка.
— Конечно. Новокаиновая блокада центра памяти.
— А разве человек может жить без прошлого?
— Нет. Не может. Но у него есть близкое прошлое — это прошлое его жизни А есть далекое, это память предков. И потомков. Она обязательно присутствует в каждом человеке с рождения. Эту память можно вызвать к жизни.
— Каким образом?
— Надо пройти курс электролечения. Пятнадцать сеансов через день.
— А что значит: память потомков? — спросила девушка.
— Иначе ее называют предчувствием.
— Я всегда предчувствую моду, — обрадовалась девушка.
— А у меня квартира трясется, — сказала Варвара Тимофеевна. — В стены все время стучит и мебель падает.
Девушка засмеялась, а Первый расстроился. Варвара Тимофеевна посмотрела на Первого и увидела, что его глаза задымлены слезами. Это сочувствие постороннего человека было так неожиданно, что ее ошпарило чувство благодарности. Захотелось сказать: «Да пусть трясется, бог с ним…»
— Не знаю, помогут здесь или нет, — раздумчиво проговорила Варвара Тимофеевна.
— Это память стучит, — сказал Второй.
Из кабинета вышла медсестра и пригласила:
— Следующий…
Врач-психиатр внимательно выслушала Варвару Тимофеевну с начала до конца, не перебивала ее и не торопила: дескать, скорее, ты тут у меня не одна с ума стронулась. И в глазах ее не было того снисходительного недоверия, которое она привыкла встречать.
Врач слушала очень внимательно, понимающе кивала головой и вдруг спросила:
— А какой у нас сейчас месяц?
— Май.
Варвара Тимофеевна удивилась, что человек живет и не знает, какой на дворе месяц.
— А раньше какой был?
«Зачем это ей?» — снова удивилась Варвара Тимофеевна.
— Апрель.
— Правильно, — похвалила врачиха. — Скажите, а вас никто не преследует?
— Как это?
— Ну, ходит кто-то следом.
— Соседка ходит, Лида. Я ее вязать учу на спицах. Племянница приходит, инженер. Деньги в долг просит. А так нет. Никто не преследует. А зачем?
Врач не ответила. Взяла бумажку, что-то начала писать, склонив голову к плечу.
— А вы когда-нибудь видели домовых? — буднично спросила она, продолжая писать.
— Домовых не видела. А оборотня однажды видела. В детстве.
Врач отвлеклась от своего писания и посмотрела на Варвару Тимофеевну.
— Я девчонкой бежала мимо Игнашова хутора. Возле избы дед Игнаш стоял. Вдруг смотрю, по небу огненный шар летит. Об дерево как даст! И рассыпался. А вместо Игнаша кот.
— А при чем тут оборотень? — не сообразила врачиха.
— Так дед Игнаш в кота оборотился.
— А как вы это поняли?
— Кот здоровый, с ягненка. Усы, как у Игнаша, и смотрит так же, из-подо лба.
Варвара Тимофеевна увидела памятью: черная туча над хутором, огненный пух, тяжело летящий над старым колдуном Игнашом, кот-оборотень и сама Варька, захлебнувшаяся страхом, — летящая, босоногая.
— А может быть, пока вы смотрели на шаровую молнию, дед ушел в избу, а кот вышел. Дед сам по себе, а кот сам по себе.
— А очень может быть, — задумчиво проговорила Варвара Тимофеевна, впервые за пятьдесят лет усомнившись в видении детства: огненный дух это шаровая молния, Игнаш — это Игнаш, а кот — просто Игнашов кот.
— Очень может быть, — заключила Варвара Тимофеевна и скучно посмотрела на врачиху.
Врачиха была хоть и полная, но какая-то худая. И зачем ей было расшифровывать ту далекую тайну, через столько лет делать из непостижимого оборотня старого брезгливого кота?
В очереди было интереснее.
Спустилась ночь. На небе появилась луна. Возле нее околачивалась одинокая звезда.
Кушетка была отодвинута от стены, стояла почти посреди комнаты, и казалось, будто плыла среди теней и оттенков.
…Сережа рванул гармонь. Варвара выскочила на круг, закричала частушку:
Как один платок на шее, а другой на голову,
Как один любовник сдаден, а другой на череду…
Варвара носилась, притопывая, поводя руками, высвечивая в ночи желтым передником. Передник ей привезли из города в подарок, и она надевала его по торжественным случаям.
Вся деревня Сюхино состояла из одной улицы. Улица выходила к мелкому оврагу. Там обычно шло гулянье.
Сережа с одобрением глядел на Варвару, а его жена Соня стояла на краю оврага и смотрела.
Сережа скинул гармонь на траву, достал из кармана штанов кулек конфет «подушечек», пошел к Варваре, волнуясь, держа подношение в вытянутой руке.
— Мить! — шепнула Соня шестилетнему Митьке. — Поди к отцу, скажи: «Пап, дай конфеточку…»
Митька с удовольствием сбежал по косой на дно овражка, сунулся к отцу:
|
The script ran 0.016 seconds.