1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Да что же правительство?! Уже скоро и на Совет нам ехать – а Разъяснения всё нет?
Ну, наконец-то! Ну, наконец же! Измученный Церетели, не находивший себе места, вскрывает пакет и тревожно читает: не обманули? не изменили согласованного?
Ну, грубых изменений нет. Да половина Разъяснения – цитата из Декларации 27 марта, а от „санкций и гарантий” пятятся теперь.
Потвердевшим голосом Церетели читает вслух.
Спорить – уже все устали. И друг друга не переубедишь. Сразу голосовать. Трудовики, народные социалисты, эсеры, меньшевики-оборонцы – 34, за. Большевики, меньшевики-интернационалисты и внефракционные – 19, против.
Принято. Предложить Совету признать Разъяснение правительства удовлетворительным.
Скорей и ехать на Совет, в Морской корпус.
83 (На петроградских улицах к вечеру 21 апреля)
* * *
На Невском слух: Москва возмущена и грозит принять карательные меры к Питеру, отрезать продовольствие.
И такой слух: Ленин предписал вызвать немедленно в Петроград кронштадтский гарнизон.
И такое известие: Исполнительный Комитет удовлетворился объяснением Временного правительства.
Кричали „ура”.
* * *
И от Троицкого моста пришёл слух: с плакатами против Ленина к дому Кшесинской ходили, но дойти не дошли. Уже по дороге их предупреждали, что будут расстреливать, как на Невском, и многие отсеялись. А кто перешёл-таки мост – тех встретили вооружённые, изорвали их плакаты и поколотили.
* * *
У Полицейского моста из автомобиля держит речь Скобелев:
– Исполнительный Комитет не допустит эксцессов. Мы не допустим такие лозунги как „арестовать шпиона Ленина!”. Не может быть насилия над кем бы то ни было. Исполнительный Комитет не допустит, чтобы граждане отстаивали свои взгляды при помощи оружия. Только старая власть могла опираться на силу штыков. А новая власть будет действовать силой слова и убеждения.
И тут же, при нём, несколько человек не давали проехать легковому автомобилю с лозунгом „доверие Временному правительству”. А он как не заметил, не вмешался, поехал дальше.
* * *
А ещё были митинги у всех посольств – французского, итальянского, английского. Бьюкенен несколько раз обращался с балкона к манифестантам: Англия воюет не ради завоеваний, единственная цель Англии – торжество права и справедливости. Поддерживайте Временное правительство!
И тут же, при Бьюкенене, кучка матросов и рабочих – рассеяла, побила манифестантов и порвала их противоленинский плакат.
* * *
С митинга у Казанского собора повезли инвалидов в их госпиталь на Каменноостровском. По разумному совету они перед Троицкой площадью свернули флаг „Да здравствует Временное правительство”, чтобы не дразнить ленинцев. Но их всё равно узнали – от „дворца Ленина” в них стали стрелять из винтовок. Люди не пострадали, но грузовик остановился. Подбежали, стали стаскивать инвалидов. Феликса Вольчака без двух ног – избили. А Василия Москаленко без правой ноги – поволокли к Кшесинской. Там, угрожая револьверами, его допрашивали, кто им заплатил за сочувствие Временному правительству, кричали: „Расстреляем!” Отпустили с угрозой: больше не попадаться, иначе лишится и второй ноги. А ещё двух одноногих инвалидов – Василия Романова и Ленарда Дуду, схватили, повезли на Выборгскую сторону, там заперли до ночи. Потом составили протокол и обещали суд через два дня.
* * *
Ушло с Невского много манифестантов с чувством победы – а рабочие продолжали подходить из боковых улиц, и всё на Невский же, только там и можно доказать. Все такие же – с плакатами против правительства, и опять вооружённые отряды – и Невский снова встречал их: „изменники! провокаторы! за немецкие деньги!”, а они: „буржуи, провокаторы, в норах сидели, а теперь повылезли!” На углу Пушкинской студенты и гимназисты вырывали флаги, рвали плакаты Бумагопрядильни и Ниточной мануфактуры. А работницы кричали:
– Где же наша свобода? Мы имеем такое же право!
На Знаменской площади грузовики с солдатами, инвалидами, студентами перегородили подход очередной ленинской колонне – и не пропустили вооружённых.
Были и чёрные знамёна анархистов: „Отобрать без выкупа земли и заводы”.
Одну такую колонну смяли у городской думы юнкера-константиновцы.
А на Марсовом поле разгромили грузовик с плакатом доверия правительству.
* * *
Опять сгустилось, к драке. Одного прилично одетого господина в спортсменской фуражке и в пенсне за какое-то брошенное слово ударили из колонны по лицу и хотели дальше бить, но солдаты и женщины отстояли.
Сухопарый англичанин, военный, прихрамывая, с палочкой, шёл за колонной и кричал с акцентом: „Провокаторы! Изменники!”
* * *
Уже в сумерках на углу Морской и Невского были выстрелы в воздух, толпа шарахалась. Яростно кричали:
– Прекратите выстрелы! Немецкие деньги!
– Пусть стреляют! Мы умрём за свободу, если нужно!
С темнотой такая нервозность наступила: стучат клапаны неисправного автомобиля – толпа бросается врассыпную, крича о стрельбе.
* * *
От вечерних рабочих манифестаций оседал народ на Невском, ходили, толкались, агитировали солдат. И злобно:
– Всех этих господ буржуев, что зря шляются, – взять да перестрелять.
После восьми и девяти часов вечера ходили по Невскому добровольные большие группы безоружных юнкеров и солдат, успокаивали публику и от имени Совета предлагали очистить Невский, не собираться в большие толпы, не манифестировать ни за ни против, и не нервничать. Брались за руки и цепями мягко вытесняли публику с Невского в боковые улицы. Многие сворачивали флаги, убирали плакаты и расходились.
Вечер становился ясный, прохладный. Проступали звёзды, а вот всходила и луна.
84
После приезда Ленина – среди петербургских большевиков положение отчаянно-сложное. Программу Ленина принимает меньшинство и неохотно, а кто и принимает лозунги – не хотят подчиниться власти эмигрантов, „мы, питерцы”, были тут на местах, на постах. Нашей эмигрантской стороны мало. Но изумлялась Коллонтай, что при этом невыгодном соотношении и ещё не направляя уверенно ЦК – Ленин осмелился и победно провёл в эти дни городскую конференцию партии. Больше того: на послезавтра отважился назначить уже и всероссийскую конференцию (скорей утвердить ЦК и захватить аппарат!). Коллонтай там будет опять от Петрограда, Шая Голощёкин как бы от БЦК, кой-кто верный успел смотаться на места и вернуться с делегатством, как Клим Ворошилов в Луганск, да вот Сима Гопнер застряла в Екатеринославе, а Макс Савельев потерпел поражение в Киеве от Пятакова и Боши (но Ленин всё равно решил его в конференцию посадить).
Александра Михайловна восхищалась рискованной и блистательной тактикой Ленина, особенно в сравнении с исполкомской и правительственной: две недели назад совершенно одинокий, оттолкнутый, осмеянный, – он вот уже начинал вести за собой партию.
И вместе с необыкновенным моментом истории Александра Михайловна сама в себе чувствовала редкий расцвет, здоровье, мобилизацию душевных сил, политического соображения (да почти же равняясь с Лениным! достойный его партнёр и в эпатажном выступлении в Таврическом), и жажду публичных выступлений, – и полную же личную свободу в 45 лет (уже без Сани Шляпникова), сорок лет бабий век, но в сорок пять ягодка опять, некоторые товарищи с трудом соблюдают с тобой партийное хладнокровие.
Что Саня хорошо успел в марте – это вооружить рабочую гвардию. (А потом попал под трамвай, но к счастью не тяжело.) В последнюю дань ему послезавтра Коллонтай читает в университете лекцию: „Самооборона рабочего класса”.
Пока что – эта самооборона уже началась на улицах. Но – недостаточно для победы, а вызвала отпорный гнев, берегись! И сегодня Александре Михайловне от Ленина – срочнейшее задание: спасать положение!! Идти на пленум Совета и там возглавить большевиков: Каменев – слишком академичен, он не боец, оттеснить и его, и группу питерских, Фёдорова, и быть главным оратором от нас. Вчера большой Совет показал, что он – огромная сила, и сегодня вся ситуация заостряется в нём. Хотя мы там – в утлом меньшинстве, но надо сделать невероятное усилие и повести за собой Совет. Категорически отбить все обвинения в стрельбе! Конечно, Исполком – безнадёжные оппортунисты, нам их пока не взять, но для масс и нет ИК, никто не разбирается, есть Совет. Взять его – и вся сила у нас. Вы прирождённый боец, и вы обаятельны, если не вы повернёте Совет, то и никто. Тактику – вы сообразите на месте. А если не удаётся – то надо просто сорвать собрание, не дать им нас заголосовать.
Послали своих захватывать скамейки ещё с пяти часов – чтобы большевикам сидеть вместе: так – дружней, плотней, шумней, быстро передавать решения, мгновенно реагировать. Меньшинство, если оно сплочено, – разрезает большинство, проходит через него насквозь.
К назначенным шести часам и Коллонтай пришла туда, села (под жакетку надела алую блузку, сверкают отвороты). А президиума – всё нет (и Каменева с ними). Значит, Исполком весь день торгуется с буржуазным правительством, жалкие робкие куклы.
Фёдоров недоволен, что отставлен, и другие питерские поварчивают. Но уже они Лениным укрощены.
Больше половины зала – в солдатских шинелях. Плохо, серое крестьянство задавливает рабочий класс.
Нетерпеливо вертелась: когда же? Скорей бы! На больших часах зала уже семь – а головки всё нет, всё торгуются.
А на набережной, под окнами Морского корпуса, волнуется толпа, сошлось сюда несколько заводских колонн. (Это – мы поработали.) Всё те же грозные лозунги. Членам ИК придётся через это гудение пробираться, да какие-то и объяснения снаружи дать. Всё – подействует на нервы, всё – надо использовать.
А две тысячи депутатов – хозяев России! – не кричали, не вызывали, не топали ногами, – покорно переполняли зал, ждали своё возглавление. Масса…
Не сказать этого нигде вслух, но к классовой теории, но к диктатуре пролетариата надо сделать поправочку на яркие личности. Без группы ярких личностей никакая диктатура пролетариата ничего не потянет. И тревожный момент, что сейчас в головке большевиков ярких личностей – два с половиной и обчёлся. Остальные здесь в Петрограде – все серяги, нет лица.
Ну, разумеется, вот приедет Троцкий, это – пламя, это характер! Но если он к нам примкнёт. Ну, разумеется, Парвус, – но он уже германский. Ну, пожалуй Бухарин, да Радек, когда доедут. Ну вот Раковский уже в Одессе. Ну, может быть, толк выйдет из Ногина. А больше ведь никого, всё исполнители, жуть! Маловато для России?…
Но вот – и головка ИК. Сюда пробирается Каменев, сейчас расскажет. А в президиум заходят неразлучные длинный Церетели и маленький Чхеидзе, прямо Пат и Паташон, молоканский лоб Скобелев, и вся, вся соглашательская сволочь. Лица довольные. (Каменев сообщает: лакейский торг, Церетели сторговался с ними ещё утром, не знаю почему не слали своей поправки весь день. Хотят заморочить Совет „большой победой” и лизать пятки правительству.)
Начали – в двадцать минут восьмого.
Начал – Чхеидзе, слабым голосом, волоча уже непосильную председательскую должность. При встрече с министрами оказалось, что Временное правительство вкладывает в свою ноту то же содержание, как и мы в декларацию 14 марта.
Какой цинизм!…
Вот, получено необходимое разъяснение, его объявит товарищ Церетели.
И – поднимается социалистический князь. Как быстро он возвысился в главу всего Совета, едва воротясь из Сибири. Он – опасен: тем, что приятен наружностью, голосом, и говорит и мыслит ясно, и впечатление искреннее. (Он искренен и есть, он – искренне заблудился.) Но – и не слишком опасен, Ленин не считает его вождём: нет в нём борцовской хватки. Если схватиться насмерть – он не устоит.
Вопрос о мире должен быть поставлен в международном масштабе, его не решить силами одной русской демократии. (Это мы знаем, и согласны.) Мы рассчитывали, что наш отказ от аннексий вызовет встречное движение мировой демократии. Когда была обнародована нота Временного правительства, демократия признала, что она туманна. В ноте мы с тревогой прочли формулу „борьба до решительной победы” – известную формулу империалистической политики, которая означает войну до бесконечности. Но каждая неясность – удар по демократии. Временное правительство ответило нам, что дело только в неудачной формулировке. (Ах, шкуры цензовые!) Тогда мы потребовали издать разъяснение, чтобы поставить все точки над „и”. (И что поняли, князь, депутаты в этом „и”, и сколько точек?) И вот, сегодня правительство прислало нам разъяснение, которое будет передано и послам держав.
Уклончивый лепет перепуганного правительства, отписались ничтожной бумажкой. Тут бы и пугать их дальше, но Церетели, конечно, спешит объявить „разъяснение” успехом Совета.
И вот, мол, конфликт, который мог бы произойти, устранён. (А -про нас? молчит, отметим.) Таким образом, правительство не порвало с демократией, оно доказало, что заслуживает нашей поддержки. Если бы Временное правительство действовало под влиянием буржуазии – тогда мы должны были бы взять власть в свои руки, хотя мы сейчас к этому ещё не созрели. Нет больше поводов подозревать правительство, оно с народом. Вот – разъяснение. Это начало международного обсуждения отказа от насильственных захватов. Когда и другие государства пойдут по нашему пути, то мы и приблизимся к миру. Временное правительство будет продолжать оставаться у власти, а мы, поддерживая его, будем действовать заражающе на пролетариат других стран. (Какая чушь! Сколько таких утончённых буржуазных подголосков пришлось выслушивать в Европе – а вот они уже и у нас есть.) И вот, для нашего собрания – резолюция, читает. (Та же уклончивость, выложенная другими фразами. Потерпев позорное поражение – изображают победой.) Горячо приветствуем митинги и демонстрации пролетариата (которые сами же останавливали изо всех сил). Западные правительства теперь поставлены в необходимость высказаться перед лицом своих демократий… (Лови ветер!) И в конце, от себя: это – наше великое завоевание, поздравляет Совет с победой, мы нашли твёрдую основу для прочности наших отношений с правительством.
И – какая овация! какая овация! Бедные обмороченные массы… Да, бой сегодня будет отчаянный.
А президиум – явно трусит.
Вторым оратором – соглашатели выпускают Станкевича. Кажется, у них это уже съезженная пара. Станкевич – не гонится очаровать слушателя, но – военный вид, но – строгие простые фразы, в каком-то отношении он даже опасней.
Он, видите ли, и вчера говорил, что это всё – недоразумение. Это потому, что атмосфера в Мариинском дворце не такая, как на заводах, а вот мы её освежили. Инцидент исчерпан, но он показал, что мы неустойчивы: из-за того, что правительство не нашло подходящих слов, у нас пропало два драгоценных рабочих дня. Мы, члены ИК, думали, что рабочие считаются со своими органами, а полки и рабочие выступили помимо нас. (Ага! довольно жалкая позиция! – и чем дальше, тем больше сорвётесь.) Но мы сможем повести вас к победе, когда вся демократия будет согласована и сплочена, – поэтому слушайте нас. Лозунг „долой Временное правительство” возник без нашего разрешения. (Но – не говорит, от кого) Если вы хотели взять власть в свои руки, то неорганизованными манифестациями не возьмёте. Применить силу можно, но когда есть организация. (Вот это верно.) И как мы можем свергать Временное правительство, если мы – только Петроград? Но нам нужна более твёрдая власть, да, и лозунг завтрашнего дня: социалистам войти в министерство. (Начиная с Мильерана, этой дорожкой вы все и кончаете, ничего умней не придумаете.)
Тут выскочил эсер Шапиро, довольно лихой, и говорил не в масть президиуму. Если бы правительство было наше, оно б уже 14 марта обратилось к иностранным державам с нашим Манифестом. А раз не сделали – значит не наши. Хотя и выдвинуты революцией – а цензовые. Правительство ведёт дело к контрреволюции, Гучков уволил только 60 генералов, а их полторы тысячи. И Чернов призывал к спокойствию. (В пику и Чернову, молодец.) Но если мы окажемся в хвосте – нас многие покинут. Необходимы революционные действия – и их нельзя откладывать! Вот, например, фронт решил перевести Николая II в крепость, он был преступным царём, а почему сидит во дворце? Народ требует знать, для чего он воюет, кто настоящий враг? (Да молодцы такие эсеры, надо у них поддерживать крайних. А то сегодня в эсеры записывается уже каждый извозчик.) Большинство знает, что эта война – для промышленников, а Германия России не враг. Резолюцию принимать нельзя, она вызовет гражданскую войну! Мы должны сделать перетасовку, особенно Милюкова и Гучкова, чем скорей уйдут – тем лучше! Во имя нашей свободы!
Видимо, в президиуме произошло недоразумение, перегибались и шушукались. Наверно, Шапиро записался фуксом, думали, что он от всей эсеровской фракции, теперь выпустили – точно от фракции. Этот – уже приглаженный: хотя партия эсеров и стоит за революционные методы, но головы у населения должны оставаться на плечах. Спокойствие – прежде всего, захват власти сейчас преждевременен. Совет должен войти в сношения с социалистами других стран, чтоб и они там тоже отказались от аннексий и контрибуций.
Ну, очередь большевиков. Коллонтай решила: пусть сперва выступит Каменев, подшептала ему последние импульсы, и не оправдываться в стрельбе, ни слова о ней, может так и замнётся. А сама намечала, в громовое развитие, выступить позже, под конец – важней.
Каменев начинает правильно, но в слишком спокойном тоне, так не захватить массу:
– Я думаю, что нота и всё, что разыгралось вокруг, не может быть исчерпано изданием новой бумажки, которой хотят усыпить бдительность революционеров. Именно нота и показывает, как близка опасность, и мы должны раскрывать на неё глаза. Правительство бросило вызов демократии, и я хочу знать: как оно осмелилось это сделать?
Всё – верно, но нет огня, порыва, а без огня не побеждают и верные мысли. Зал – не захвачен, нет, переливчатый голос Церетели и командная точность Станкевича убеждали их больше, чем сибаритская манера Льва Борисовича:
– Проявилась классовая психология правительства, но ответственность падает и на нас, раз мы позволили такую ноту опубликовать. Какой эффект это произвело за границей? Европейская демократия считала, что появилась заря новой жизни с Востока, – и вдруг… Мы здесь говорим: „можем правительство свергнуть по телефону”? Но вы упиваетесь своей силой, а ничего не предпринимаете. А что если Временное правительство заявит: мы будем исполнять царистские договоры? Страна находится на краю пропасти, и как мы можем доверять спасать её людям, у кого руки и ноги связаны империалистической политикой? Мы сами – лучше можем спасти русский народ и свободу. Успокаиваться на объяснительной бумажке – это признак нашей слабости, это значит – проигрывать революцию. Нет никаких данных доверять Временному правительству, его надо свергнуть, но это невозможно, пока его защищает ИК.
Так-то так, но вяло, кабинетно, только профанировал великую мысль.
– Пора образовать чисто социалистическое правительство, это своевременно.
Нет, из Льва Борисовича бойца не будет никогда, он – эстет, аналист. Острую большевицкую тактику он принимает неохотно, как будто сам стыдится непримиримости своей позиции.
– Спасти русскую революцию может только то правительство, которое способно сейчас дать мир, – и предвидя возгласы и обычные обвинения большевикам: – Понятно, что не сепаратный, нет. Только тогда мы покончим с войной, когда зажжём мировую революцию.
Ну, дальше – от фракции меньшевиков, этого хоть и не слушай: что может быть в мире бледней и бездарней меньшевизма?
Они конечно присоединяются к резолюции ИК. Политика большевиков конечно гибельна. Захватить власть легко, но трудно удержать её в руках. (О, дайте, дайте нам власть! мы вам покажем, как её удержать!) При тяжёлом наследии царизма, если пасует Временное правительство – то разве мы бы справились лучше? Пролетариат не может сейчас брать власть, чтобы завтра не провалиться. Мы сейчас не можем решать социальные задачи. Нам надо лучше сорганизоваться, чтобы показать себя на Учредительном Собрании…
Бездари! Только на это и хватает вашего засушенного доктринёрского умишки. Да посмотрите в окно, как бушует набережная! Наши массы! Наши плакаты качаются – читайте, пока ещё не погас закат.
(Уже выходил Чхеидзе туда, их успокаивать, поднимали его на крышу автомобиля, а он благодарил рабочих за их пролетарскую бдительность и уговаривал ждать терпеливо до завтра, пока опубликуется в газетах разъяснение, – жалкий старый шут; подошёл свежий большевик, тут пересказал через ряд.)
Всё-таки эсеры – куда боевей, их левое крыло. Вышел ещё, от Московской заставы. Нельзя успокаиваться на бумажках и на этой резолюции. Милюков и Гучков должны быть удалены, конфликта не боимся! Время – брать власть в наши рабочие руки.
Нет, с левым крылом эсеров вполне можно железо варить.
И ещё один меньшевик. Испытывает, заячья душа, глубокое восхищение перед тем, как Исполнительный Комитет сумел выйти из безвыходного положения. Но заставил Временное правительство отступить – голос революции. (Мы, а не вы!) Однако дипломатическими уловками не отвратить событий. Пока правительство в таком составе… Большевики предлагают создать батрацкую республику (смелый лозунг Ленина всех их уязвил), но есть другой выход – социалистам войти в правительство.
Само собой, после каждого соглашательского выступления дружно-слитный сектор большевиков поднимал такой топот, шум и свист, что заглушал всё собрание. И каждый оратор уже заранее поглядывал в их сторону с опаской.
Но вот выходит русобородый красавчик Чернов. С этим следует осторожней, чтобы не конфликтовать со всей партией эсеров. Коллонтай дала знак своим – пока не шуметь.
А Чернов – не оценил молчания большевиков и стал с издёвкой разбирать выступление Каменева. Призывал нас не успокаиваться? но он неправ. Нам надо было показать, что революционная демократия сильна, что мы можем давить на правительство, – и мы показали. (Мы, а не вы!) Если мы дальше не можем терпеть правительства – то что ж мы тогда можем? А что нам делать, если правительство подаст в отставку? (Сектор большевиков дружно расхохотался и чуть сбил оратора.) Сегодня товарищ Каменев предлагает свергнуть Временное правительство, но три дня назад он же говорил (а потому что всё пытается спорить с Лениным, и вот отдаёт козыри), что лозунг свержения Временного правительства может затормозить ту длительную работу, в которой заключается основная задача его же партии. Чего же именно хочет товарищ Каменев?
И зал, в отместку большевикам, бурно аплодирует. Коллонтай сжала губы – подходило ей взорваться и всё исправить.
– Предлагая свергнуть Временное правительство, товарищ Каменев не предложил никаких положительных мероприятий. В сущности, его позиция – „моя хата с краю, ничего не знаю”. Хочет ли товарищ Каменев принять участие в коалиционном правительстве? Нет, он предлагает составить правительство другим, а сам он будет только критиковать. Страна, говорит, накануне гибели, но сам он не хочет идти ни по какой дороге, – он Иван Царевич на распутьи трёх дорог.
Смех и аплодисменты. Давно кончились регламентные 10 минут, и 20 минут, но никто и не тянется останавливать Чернова. А он – любит поговорить, ох и любит же, медленно-медленно перебрать по всем мелким косточкам. А для революционного вождя – это совсем не плюс, он никогда не удержится в темпе событий, и тем более не возглавит их.
– Бойкот, конечно, дело лёгкое. Но, товарищи, минута ответственная, и если вы пока не чувствуете себя в силе взять власть, то не берите!
Мудрость филистера. А зал – в одобрительных возгласах. Убедили бедняг слабоголовых.
– Не диким криком толпы проявляется воля, а только через организации, а пока у нас раздоры и коренные расхождения – я не советую вам захватывать власть, чтобы завтра её упустить, и предупреждаю об опасности таких лозунгов.
Вот тут-то ты и недоумок. Так рассуждая, ты никогда власти и не возьмёшь. Уже переняла Коллонтай, восхищённо переняла метучую тактику Ленина: брать власть – всегда! стремиться взять – во всякий данный момент! брать власть и тогда, когда это кажется совершенно невозможным!
Тем нестерпимее ждать, что следующая – ты. Первый опыт, первое такое крупное выступление, – сконцентрироваться! Не дать ослабиться ни одному нерву. О стрельбе никто ни слова, – тем более мы в атаку! Кажется, уже кончил, уже выложил всё? Нет, не унимается, теперь ему надо вывернуться с косой повёрткой и покрасоваться:
– Может быть, тут подумают: мол, вы, эмигранты, так долго жившие за границей и не видевшие Россию, – что вы можете сказать о ней? Если я долго жил в Европе, может быть, я не знаком с русским крестьянином? Но я и там видел тёмные углы. И я очень хорошо знаю русского крестьянина: он любит, когда ему режут правду-матку. И я заявляю: да, вы ещё недостаточно организованы, чтобы взять власть. Я вам советую поехать туда на заводы (значит в Европу, сбрендил уже), и вы убедитесь, как медленно завоёвываются народные права, несмотря на большую культуру.
И ещё, и ещё: как для партии эсеров интересы крестьянства выше всего, и как не организованы наши солдаты, и даже сам наш Совет… И разве, положа руку на сердце, мы отчётливо понимаем политическое положение момента?
Наконец, и никем не останавливаемый, – иссяк. И неизбалованная толпа аплодирует ему. (Разумеется, большевик – ни один.) И тут – Чхеидзе выкидывает предательский номер: предлагает – прекратить прения! Полчаса сносил невыносимую болтовню – а теперь прекратить прения?!
Сколько есть ножек у скамей, сколько топота у ног, сколько есть воздуха в глотках – ураган негодования большевицкого сектора! И пронзительный свист разбойничий. Ка-ак? Не-е-ет!! Большинству можно, а меньшинству нельзя?! Позо-ор!! Диктаторская власть!! Провокаторы!! Долой их!!
– Уходим! Уходим!
Кто скидывал куртку – надевает. Уходим! Позор! Провокаторы! Диктаторы! Подавляют свободу мнений!
Какая радость во всякой схватке!
Мы – меньше четверти зала, а подняли шум за четыре таких зала.
И президиум уступает, и Коллонтай всходит на трибуну. (И солдаты разинули рот на красавицу!)
Упущено? невозможно? А – повернуть зал! Вскинув прекрасное лицо, откинув кудри, со всею звонкостью красивого голоса:
– Я призываю Совет рабочих и солдатских депутатов – к непримиримой борьбе против Временного правительства!! Оно идёт рука об руку с английской и французской буржуазией!
Резкий голос, по нервам:
– Зато не с германской…
Вперёд! своё:
– Политика нынешних вождей Совета – глубоко ошибочна. Попытки примирения с Временным правительством, размножение бумажек – пустая оттяжка! И грозит нашему Совету расхождением с волей революционных солдат на фронте! и в Питере! и с нашими зарубежными братьями!
Каждая фраза – как лозунг! как выстрел! призыв к опоминанию! Должны ж они быть подвластны чувствам! – и чувству любования неотразимым оратором, и великому чувству Интернационала:
– Берегитесь!! Не принимайте компромиссной резолюции! Хотя её защищают популярные люди – но она ложна! Подумайте о Карле Либкнехте в германской тюрьме! Вы протянули народам руку мира – а сами сохраняете империалистическое правительство? Не разбивайте нашей всемирной армии! И социалистам не место идти в одно правительство с буржуазией! Мы должны готовиться к моменту, когда власть перейдёт к нам, к Совету рабочих и солдатских депутатов! И только тогда мы получим мир!
А – слушают! Это – смело, это прямо, это не увёртки соглашателей. А ещё теперь о-ше-ло-мить потоком предложений: немедленно устроить всенародное голосование по всем районам Петрограда и окрестностей! – как относятся к ноте? какую партию поддерживают? какого хотят правительства? На заводах! в полках! на улицах! – всюду устраивать мирные дискуссии и митинги! Полная свобода обсуждений! (И сумбурить столицу на несколько дней.)
Видела краем глаза: к президиуму пробиваются Войтинский и Дан. Не придала значения (слова не отнимут). Потом – потеряла их, ушли ей за спину, и не видела, как они поднялись и шептались с Чхеидзе и Церетели, – и вдруг Чхеидзе набрал голоса перебить Коллонтай, и голос был так необычно болен как будто сын его застрелился только сию минуту:
– Товарищи! Срочное трагическое донесение. Соблюдайте спокойствие.
Ах, перебил. И этому тону – она растерялась возразить. В зале сразу – гробовая тишина. А Войтинский (цепляет сердце, что вместе с Саней был в аварии) тут же подхватил от стола президиума: вот, они ездили сейчас в типографию „Известий”. И чему свидетели сами: на углу Садовой и Невского стрельба пачками! На толпу безоружных солдат и горожан набросилась другая толпа, вооружённых, и открыла беспорядочную стрельбу. Все бросились врассыпную, падали на землю, сразу никого. Осталось два убитых солдата, несколько раненых, а вооружённые ушли, откуда пришли, по Садовой.
– Кто они? кто они? – голоса из зала резкие.
(Упало сердце Коллонтай: опять наши, шляпниковская гвардия. Как несчастно! Теперь – мы горим.)
Но Войтинский, – всё же для каждого социалиста есть рубеж социалистической совести:
– Я знаю, кто они, из какого места. Но пока считаю преждевременным называть.
– Это большевики! – орут из зала.
– Долой мерзавца! – хором кричат наши сразу же, не подведут. – Оскорбляет целую партию! – А кто и кинулся пробиваться на голос, морду набить.
Во всём зале – перекаты криков, ругательств, кажется – перестрелка начнётся вот сейчас тут. Чхеидзе без перерыву звонит в колокольчик, но только по соседству его и слышно.
Что теперь? Как исправить? Зал враждебно буйствует. Сами же мы и испортили, левая рука не знает, что правая. И наши активные силы – там, на улицах, а здесь не хватает нас.
Долго крутилась буря в высоком зале. И уже не колокольчиком, но поднятыми руками нескольких из президиума воззвали послушать – Дана.
Плотный, холодный, круглолицый (из самых безнадёжных и наглых соглашателей), озабоченно и неприветливо (его манера, отчего никогда не будет вождём масс) продолжил информацию. После суматохи около пострадавших снова собралась толпа. И раздаются нарекания на рабочих. Раненые солдаты окружены солдатами, которые говорят против рабочих, что это рабочие стреляли. Это очень опасно. Надо принять все меры против контрреволюции. (Всё же – и он не смеет выговорить, что стреляла – рабочая гвардия. Рубеж совести. Ещё не так плохо.) И раздаются нарекания – на сам Совет! Необходимо что-то, как-то…
И опять, опять закрутились вихри по залу, не давая никого слушать.
Что делать Коллонтай? Тихо элиминироваться (но не тупя глаз, алые отвороты), спускаться к своим, искать решение там. Небывалый случай! – большевик, не докончив речи, добровольно уходит…
В президиуме совещаются, совещаются, пишут что-то. Потом встаёт в рост высокий Церетели и поднимает руку. Стоит так. Удивительное у него влияние: вот смолкли, его – готовы слушать.
А он – не сам говорит, он умирил зал для Чхеидзе. А Чхеидзе дал слово Скобелеву. А Скобелев выступил на опустевшую трибуну и стал читать проект постановления, декретным голосом:
– … Прекратить манифестации, демонстрации и митинги на улицах в течение двух дней. Считать изменником делу революции всякого, кто будет звать к вооружённой демонстрации, кто позволит выстрелы на улицах…
Поворачивают Совет против большевиков! Молненное кручение: как остановить? что противопоставить?
Скобелев от себя:
– Те, которые открыли стрельбу – изменники, враги народной свободы. Они – тёмная сила, с которой надо бороться всеми… – запнулся, – законными мерами.
А-а-а!… ну, тут мы вас…
– … Пытаются вызвать гражданскую войну, которая может погубить все завоевания народа.
И Дан, на правах свидетеля, добавляя в паузу:
– Не хочется верить, чтобы рабочие могли стрелять в солдат. Тут работала чья-то провокаторская рука. Тут дело контрреволюции, а потому нужны решительные меры.
Так! Коллонтай озарилась – и с места, во весь голос:
– Объявить изменниками тех, кто травит товарища Ленина!!
Скобелев замямлил:
– Такой резолюции принять нельзя, но мы – против всякого возбуждения страстей. Поручить Исполнительному Комитету прекратить вообще всякую травлю.
Прорываются из зала ещё предложения:
– Закрыть все буржуазные газеты на несколько дней! Не дать им агитировать!
– Осудить политику Ленина!
Могучий рык наших. Отвергнуто.
В этом шуме – проводят голосование за свою соглашательскую резолюцию о ноте, и собирают нужное им большинство.
Заголосовали-таки нас. Скандал.
Сектор большевиков стучит скамьями и топочет ногами: дайте огласить нашу, большевицкую резолюцию!
Не дают.
Президиум настаивает сквозь гул и беспорядок: всем членам Совета теперь разойтись для энергичнейшего воздействия на товарищей, для прекращения кровопролития. Оружие – всем оставлять в казармах и на заводах. Сейчас расходиться по улицам вместе по два, солдат и рабочий, чтобы видели, что мы друг другу не враги. И объяснять смысл постановления Совета.
А мы – остаёмся здесь! (Команда.) Мы – наступаем!
Чхеидзе складывает руки над головой почти молитвенно. Не слышно, но можно догадаться: только не допустить розни между рабочими и солдатами! Тогда – мы погибли.
Большевики собрали глотки воедино:
– Никуда не уходим! Продолжаем собрание! Объявить председателем – товарища Ленина!
85
Толчась в большой толпе, особенно позади, медленно что доведаешь. Толклись, толклись на Мариинской тысячи уже в сумерках и даже при фонарях, и тут узналось: наши министры соберутся в доме военного министра, на Мойке.
И начался медленный отток и круговое завихрение – и потекла часть толпы туда. На углу Гороховой толпилась своя большая сплотка с флагами, ожидая, что вот-вот тут будет проезжать Милюков.
И воодушевление одних заставило их стоять и дальше. А воодушевление других – течь к довмину.
А противников, а врагов, а ленинцев – уже никого тут не оставалось, даже отдельных агитаторов. Везде – победившее здравомыслие.
Долились до довмина, а тут уже дотолпу нет. Стали звать, вызывать, просить, – из двери вышел, в сопровождении двух адъютантов и в кителе без погонов – всей России так известный, приземистый, даже квадратноватый Гучков. Поднялось громкое „ура”. Значит, не обойтись без речи.
Голос его не был сильным сейчас, но у набережной Мойки и глубина небольшая, и кто протиснулся к дому, тем слышно. Просил военный министр и дальше поддерживать Временное правительство. И дать отпор тем, кто хочет добавить к ужасам трёхлетней войны ещё и ужасы внутренней. Приложить все усилия, чтобы самим не пролить драгоценной русской крови, и так уже сколько её пролито германцами.
Ближние слышали, и кричали „ура”, и, подхватив министра на руки, внесли его внутрь. Но те, кто стояли на Мойке в стороне, – стали просить, кричать, чтобы министр вышел на балкон и сказал ещё оттуда.
И он – появился там, и сказал строже:
– Дорогие друзья! Новый ужас братоубийства устроила кучка людей, которым не дорого будущее России, и даже уверен я, что эти люди оплачиваются немецкими деньгами. И тёмная невежественная толпа пошла за ними. Никогда Россия за всю историю не переживала такого ужасного момента, может быть и в Смутное время. Да будут эти люди прокляты! Я призываю вас к объединению. Поклянёмся, что мы не дадим растоптать свою свободу. – (Из толпы: „Клянёмся! Клянёмся!”) – Поклянёмся, что мы поддержим наших братьев, которые страдают в окопах. Я верю, что замешательство пройдёт, да оно уже и кончилось, – и Россия снова возвеличится!
– Так! Так! Ура! Клянёмся! – одобрительно и долго кричали ему, когда он уже и ушёл, – и кричали против Ленина. А за Ленина тут никто и не заступался.
А после Гучкова вышел на балкон подбинтованный солдат со свеженьким Георгием на груди. Толпа навострилась. Он объявил, не робко:
– Я состою в автомобильной роте. Когда я сегодня днём увидел шайку бандитов-ленинцев, которые мешают течению жизни, и их флаги „долой войну”, и сами кричат „долой войну”, – а по-моему „долой войну” это „долой Россию”. И я с товарищами солдатами стал протестовать, и древки у них вырывать, ломать. И в нас стреляли, и меня ранили. И вот только что министр Гучков наградил меня георгиевским крестом.
В толпе поднялось ликование.
– Как фамилия?
– Моя? Гилевич!
– Да здравствует Гилевич! Спасибо Гилевичу!
А тут стали съезжаться и министры, правильный был прогноз. Первый – князь Львов, и его встретили оглушительными криками доверия. И он в ответ говорил перед дверью, но таким слабым голосом, что остальным потом передавали по рядам.
Что он благодарит за поддержку. Что без этой поддержки правительство не могло бы жить. И вы все хорошо делаете, что боретесь против анархии, – но боритесь только словом, только словом. А уж свободу охранит Временное правительство, которое готово и умереть за всех вас. Чувство чести русского народа поможет ему найти путь к правильной жизни и устоять против кучки смутьянов.
Не успели отпустить князя с благодарностями, как в огромном автомобиле подъехал толстенький Коновалов. Кричали „ура”, поручили речь и с него:
– Граждане! Наша основная задача быть на высоте требований, которые нам ставит история. Несколько месяцев назад русский народ был рабом. А теперь он свободен, и воля его будет выражена на Учредительном Собрании.
Ура-а-а-а! Тут перехватили Терещенку, с белоснежной грудью и чёрной бабочкой:
– Доверие, которое мы встречаем у населения Петрограда, и поддержка, которую в эту тяжёлую минуту нам оказывает Совет рабочих депутатов…
Ура-а-а-а! А вот и Некрасов. Бойко, звонко:
– Граждане и солдаты! Приношу вам глубокую благодарность за доверие. Мы относим его не к себе, а к той здоровой идее государственности великого русского народа, которая возьмёт верх над анархией.
Так дождались и героя дня – Милюкова. Он остановил свой мотор поодаль, и хотел пройти скромно мимо, но не тут-то было. Потребовали речи, да с балкона. И вот – его достойная фигура с седой головой в очках выступила на балконе. Ещё и луна посвечивала туда сквозь деревья. И полилась как будто специально подготовленная речь:
– Граждане, в вашем привете я нахожу новые силы для своей ответственной работы. Скажите мне, в чём я заблуждался, – и я искренно покаюсь вам в своём заблуждении. Ошибался ли я, когда говорил, что Россия не заключит сепаратного мира? – („Нет, нет!”) – Ошибался ли я, когда говорил союзникам, что Россия требует освобождения угнетённых национальностей? – („Нет, нет!”) – Имел ли я право сказать, не желая аннексий, что мы не дадим врагу отрезать у нас родную землю? – („Да! Да!”) – Согласны ли вы, что нужно добиться, чтоб эта война была последней войной? – („Да! Согласны!”) – Если вы согласны – то вот это и было в нашей ноте, которую приняло единогласно всё Временное правительство! Граждане! Я – первый слуга народа, и первый охотно подчинюсь его воле. И если бы воля его была иной – я счёл бы долгом сложить с себя бремя власти. Когда из тёмных углов выходит измена – свободная воля русского народа нам особенно дорога. Мы опираемся не на силу штыков, а на ваше доверие. Но если вы сегодня пришли сюда эту власть защитить, то я могу сказать вам: да, русские граждане, вы заслужили свободу, вами завоёванную, если умеете так её отстаивать! Мы ещё с вами встретимся в хорошие светлые дни нашей победы над врагами! Я не посмел бы вам этого сказать, если бы не знал, что это и будет так!
Долго гудела овация в воздухе, Милюков раскланивался. Наконец ушёл внутрь, должно было заседать правительство.
И те, кто знали, что Керенский, по несчастью, в самые эти роковые дни как раз и заболел, – понимали, что больше уже ждать некого, и начали оттекать. А те, кто не знали, – справедливо ждали Керенского.
И – надежда их не обманула, вот что! Да! Вдруг раздался резкий автомобильный рожок со стороны Невского – толпа готовно раздвинулась – и при фонарях набережной увидела своего любимца.
Что поднялось! Какие восплески! Славили! просили речь!
Но Керенский – бледный, тонкий, и видно еле на ногах, всё так же одна рука подвязана у бедняги, направо и налево показывал свободной рукой на своё горло, что говорить он – увы, не может.
И адъютант объявил, что гражданин министр Керенский вчера был очень серьёзно болен и совсем не выходил, а сейчас больной приехал на экстренное заседание, но врачи запретили ему говорить.
Увы, увы. С криками „да здравствует Керенский!”, „да здравствует Временное правительство!” – толпа стала расходиться.
Керенского – внутри не ждали. Покосились, переглянулись.
Члены правительства начинали заседание смущённо, придавая лишней неискренней бодрости поглядываниям друг на друга.
Дела их чётко вёл Набоков, строго озабоченный. Были вопросы очередные, с подготовленными заключениями. Были вопросы внеочередные. А можно было обсуждать события сегодняшнего дня.
А можно и не обсуждать. За весь этот день (как и за вчерашний) правительство никак не вмешалось в беспорядки на улицах, предоставляя расхлёбывать их Исполнительному Комитету. Ничего не сделало даже для своего сохранения. А – как само потечёт.
И теперь они поглядывали друг на друга, с трудом скрывая своё изумление, что они благополучно пережили эти два дня, и вот – целы. И вот – заседают.
И анархия подавлена.
Милюков наливался победой. Надо сейчас постановить, что ни один министр не имеет даже права – уйти с поста по политическим соображениям.
А Гучков мрачно опустил голову подбородком на грудь. Ему было стыдно этих двух дней. Себя в них.
И потрясён был неудачей Корнилова. И не помог ему ничем.
Но об этом всём – этим министрам он говорить ничего не мог больше.
86
Хотя „красная гвардия” так и не выиграла Невского за целый день, а даже всё более проигрывала его от дневной стрельбы, – но по большевицкой (и межрайонской) воле, какие заводы слушались их – те должны были своё промаршировать по главному проспекту, хоть и в сумерки, чтобы не дать буржуазии покойно ликовать.
И так они проходили все вечерние часы, и всегда по этому плану – с вооружённой колонной впереди, а то и сзади. Осмелевшая многолюдная невская публика уже не так пугалась винтовок, а всё же остерегалась. Но даже и после дневной стрельбы нигде не появилось в отпор вооружённых солдат. А рабочая милиция, красногвардейцы, хоть и бодрились своей заряженной винтовкой за плечом, но не было у них ни солдатской уверенности с ней обращаться, иные ещё и не стреляли ни по разу никогда, ни – развязности всамделишно стрелять в живых людей. Шли-то они с винтовками, но сами побаивались их.
Так, обоюдно, обходилось без свалок весь вечер, хотя перебранка металась самая резкая:
– Ленинцы!… Долой Ленина!…
– Долой буржуев!… Да здравствует Ленин!
– За немецкие деньги!
– Зажрались нашим потом!
– Смерть буржуазии!
А уже потрудились и успокаивающие безоружные солдатские патрули, и возвратившиеся городские милиционеры, унимали, отводили публику, уже на Невском становилось куда пореже. К десяти часам казалось: больше никого и не будет, всё кончилось. И жители центра ещё толпились – довозмутиться и доторжествовать.
Но тут появилась на Невском, со стороны Адмиралтейства, ещё длинная колонна, к фонарям да при луне хорошо видная. Так же вперемежку вооружённые и невооружённые, да от разных заводов, отвечали:
– Мы с Нобеля. Гуляем.
– Тут ото всех районов, междурайонцы.
Были и с Айваза, с Экваля. Несли: „Долой Милюковых и Гучковых!”, „Вооружайся, весь рабочий народ!”, „Война войне!”
В передней вооружённой группе шло человек семьдесят-восемьдесят, с винтовками, вынутыми револьверами, обнажёнными саблями. В этот раз среди них было и немного вооружённых солдат.
Так же по всему проспекту поднялась перебранка с публикой – „долой ленинцев!”, „долой буржуазную травлю”, несколько раз из колонны крикнули вялое „ура”, кто затевал революционную песню, но уже видно было, что опоздали, устали, не те дневные первые, хоть и сабли наголо.
Перед Садовой им преградила путь цепь успокаивающих солдат под командой юнкера инженерного училища и от имени Совета просили сохранять порядок, свёртывать плакаты против правительства и войны, и расходиться. Из передних ответили, что они уже и поворачивают, идут по Садовой к себе на мост и домой.
– Мы сохраним порядок, но если нас тронут – откроем огонь.
Тогда солдаты стали шпалерами, очищая проход, и манифестация повернула по Садовой.
А оттуда навстречу втесался трамвайный вагон. От рабочих на него кричали:
– Не пускайте вагона! В нём все буржуи сидят! Пусть вылазят!
Вагоновожатый хотел медленно ехать и в окно своё уговаривал пропустить его – но перепуганная публика в панике стала выскакивать из вагона.
И так колонна рабочих прошла в заворот трети на две, но растянулась: передние подходили уже к Инженерной, а хвост только поворачивал с Невского. А тут, на углу, собралось много публики и солдаты – они кричали, теснились к колонне ближе, и стали вырывать последний плакат. „Хвост” был слабоват, а панельной публики много.
– Товарищи, не дозволяйте! Буржуазия хочет отнять!
– Наше знамя отымают! Отомстим!
Тогда от этого хвоста несколько рабочих побежали догонять своих, чтоб вернулись на выручку. Вослед побежал и инженерный юнкер и уговаривал ушедших не возвращаться всем, а только дать малую подмогу, и сейчас он со своими солдатами выручит весь хвост.
Но – уже нельзя было отговорить! От главного шествия побежали вооружённые назад, снимая винтовки. Впереди их бежал молодой лет тридцати, с тёмными усами, с красной повязкой на рукаве, но даже не рабочий, не в кепке, а в мягкой чёрной шляпе с полями и довольно интеллигентным лицом, он запомнился свидетелям. И когда увидел, что солдатская ручная цепь мешает им бежать назад, – поднял руку с револьвером и дал выстрел как сигнал.
И бегущие рабочие защёлкали затворами, дали нестройный ружейный залп – по солдатам! И вообще – вдоль Садовой, в сторону Невского, в кого попало!
И из уговаривающей цепи один солдат в автомобильной форме, Гаркуля, упал мёртвым, и кто-то рядом ранен, – и около них тотчас появилась медицинская сестра, да та самая Женя Шеляховская, что и днём попала в свалку и стрельбу на этом самом перекрестке.
И от стрельбы – никто уже не дрался за плакат, а все бросили его, – началась паника во всей массе людей – и невской публики, и рабочих, всё перемешалось, – одни кинулись в кофейную и в синема „Мажестик”, другие падали на тротуары и мостовые, третьи бессмысленно поднимали руки вверх, кто убегал подальше к Гостиному Двору, кто хлынул к завороту Публичной библиотеки, и с ними вместе вооружённые рабочие, и оттуда тоже стреляли наугад, сами не зная, в кого и зачем, от одной непривычки к оружию.
Это были уже не залпы, не исполнение команд, – беспорядочная неутихающая стрельба, выстрелов сорок. Как раз сюда, в эту пятиминутную панику, под обстрел, попал и глава городской милиции общественный градоначальник Юревич, и метался со своим адъютантом. Сюда же едва не попали, проезжая в автомобиле, – члены Исполнительного Комитета Дан, Стеклов и Войтинский.
Трамвайный вагон удирал от стрельбы через Невский, к Пажескому корпусу.
Так стреляли, пока рабочие поняли, что стреляют они одни, больше никто. После того стали уходить.
Поле сражения осталось за рабочими, но они сами спешили убираться – и так беспорядочно, что уже не только по Садовой, а и по Невскому к Знаменской, кто куда попал.
Думали – будут хватать виновных? Некому.
Женя Шеляховская задержала пустой проходящий автомобиль французского министра Тома – и повезла одного раненого солдата в Николаевское училище, где он служил.
Минут через двадцать подъехали и ещё автомобили Красного Креста, подбирали раненых. Их было шестеро, из них четверо солдат, одному пуля в голову. Убитых солдат было трое – ещё измайловец, и ещё приехавший с фронта делегат. И один убитый рабочий, но выстрелом сзади – своими. Трупы убитых занесли в „Мажестик”.
Медленно возвращалась на перекресток разбежавшаяся публика, с негодующим рёвом и плачем женщин. Офицеры друг друга убеждали гневно:
– Что же мы смотрим? Надо же с ленинцами бороться!
Кучки собирались где светлее, у фонарей:
– Это чёрт знает что! Кто смеет стрелять?
– Как можно стрелять в братьев?
– Как можно стрелять теперь, когда свобода?!
– Зачем они травят наше солдатское сердце?
– Образумьте их! Скажите, что это недопустимо!
Долго волновались.
Спустя час стали ходить патрули от имени Совета рабочих депутатов и энергично требовали: расходиться всем. Всякие демонстрации на два дня запрещены.
Публика подчинялась.
Ещё ночью, но уже по раннему белому свету, по улицам развешивались воззвания Совета.
И городской думы: „… мирное и организованное участие в политической жизни родины…”
Поздно ночью по городу разнёсся слух, что Ленин – покинул Петроград.
*****
ПОШЛО ВРОЗЬ ДА ВКОСЬ, ХОТЬ БРОСЬ
*****
87
Вдрызг изгажено! – на захват центра не хватило сил.
Но кажется, кажется – выбираемся.
Вчера, когда бушевал весь город, – около особняка Кшесинской было весь день спокойно. Но к шести вечера привалила огромная, правда безоружная, толпа, может быть 10 тысяч? – солдаты, обыватели, интеллигенты, вперемешку, знамёна красные, а лозунги – доверия правительству и против нас, и кричали, вот рядом: „Арестовать шпиона Ленина!” Момент был страшноватый, считался Ленин реально, не придётся ли поплатиться за пролетарское дело. Но тут от Троицкого моста подошли на выручку и наши, вооружённые, и стали рвать тем транспаранты, знамёна и разгоняли прикладами. (Ленин заранее строго распорядился: вблизи особняка никому не стрелять, исключая последней крайности. Хотя и нарушили.) И – погнали тех. Но по Каменноостровскому в это время проходила какая-то вооружённая часть – и те кинулись просить у них защиты. И снова был реально очень опасный момент: не придётся ли спешно покидать дом Кшесинской, пока открыт ещё Кронверкский в одну сторону, архиглупо рисковать жизнью в самом начале борьбы. Но нет, пересидели: та воинская часть заколебалась, помог наш новый хороший молодой прапорщик, и обошлось без стрельбы.
Поодаль, на Троицкой площади, начали сколачивать трибуну, слух, что будет выступать Алексинский и ещё кто-то из смердящих социал-патриотов. Но скомандовали нашим не ломать, да и те не появились.
Был и слух, что Корнилов послал сюда тысячу гренадеров на усмирение. Но – не пришли.
Ещё ж эта гнусная провокация на телефонной станции вчера: будто сами барышни отсоединили телефоны Кшесинской, подлый мещанский способ травли, и прервали всю нашу связь, оставили без связи в самый опасный момент! И так – всю ночь, немота телефонов, осада! Но Ленин приказал не реагировать, подождать, разрядятся события.
Опасно критической могла быть ночь – и Ленин не спя (а голова – болит, болит, порошки не помогают), ходя, ходя и строя планы, зарекался: никогда больше не повторить такого вчерашнего мальчишеского промаха, авантюристов останавливать вовремя. Но прошла и ночь спокойно. Наши построили активную оборону: вооружённые рабочие патрули стояли в разных местах, и ходили по площади, по Каменноостровскому, и убеждали собиравшиеся там группы расходиться.
А манёвр формировался в голове такой: сегодня, 22-го апреля, с утра, независимо от мер правительства, Корнилова, шагов Совета и ожидаемого воя прессы – утром же поскорее разослать во все редакции нашу новую, третью резолюцию ЦК, этим парализовать нашу вчерашнюю вторую (она в сегодняшней „Правде”, скандал!) – и так перехватить развитие всех страстей. В кризисе играют получасы, а иногда и минуты. Изменения ситуации надо соображать стремительно, и незаметно успевать переступить или повернуть фронт. И так, с утра же, показав одному Зиновьеву, не дождавшись других, поспешил разослать гонцами в газеты новую – третью – резолюцию ЦК (помеченную: 22-го утром), хотя напечатают её только завтра. Но пусть все знают сегодня.
Вот. Безусловно соблюдаем постановление ИК о двухдневном запрете митингов! (Соотношение сил с буржуазной массой сейчас таково, что нам это выгодно.) Лозунг „долой Временное правительство” потому не верен сейчас, что без прочного большинства народа на стороне революционного пролетариата он или фраза или объективно сводится к попыткам авантюристического характера. (В порядке отмежевания так и назовём.)
Не произошло тут эксцессов и с утра. У памятника „Стерегущему” собралась было толпа человек двести, думали – идут сюда громить (а обыватели думали – это ленинцы собираются), – оказалось же: даёт представление какой-то китаец.
Подходили к особняку любопытствующие, сами напуганные, – но инцидентов не произошло. И распорядился Ленин: с балкона сегодня речей не говорить.
Теперь, убедясь, что разрядилось, – послали на телефонную станцию Богдатьева и ещё двоих, устроить скандальчик. Богдатьев умеет держаться. Предъявили им там удостоверение от ЦК и грозно потребовали назвать телефонисток, примем решительные меры против таких забастовок. Управляющий телефонной станцией сразу струхнул: администрация ничего не знает, это собственный почин телефонисток. – Назовите виновных! – Сейчас выяснить невозможно, ознакомьтесь с техникой их работы. Пошли наши в аппаратную – эти шлюхи подняли шум и свист: „Вон отсюда! Долой ленинцев! Гнать их в шею!” И вдруг, провокаторски кем-то вызванный, на телефонную станцию прибыл наряд в 50 солдат, а их офицер: „Кого тут арестовать?” И хотели арестовать группу Богдатьева, нахальство! Но начальник станции заверил, что никого не надо, уладят сами. Солдаты ушли, Богдатьев пошёл в городскую управу и те нахлобучили телефонисток: исполнять служебные обязанности без политических предубеждений!
Принесли все утренние газеты. И они ясно показали, что правительство ничего предпринять не в состоянии. Вся буржуазная пресса, конечно, струсила: никто не посмел обвинить в стрельбе – ленинцев, все возмущались, кричали, но неизвестно против кого. (Понимают, что и их сотрудникам можно морду набить. Да перестанут наборщики их набирать.) И Корнилов, вчера остановленный Советом, поджал хвост.
А „Рабочая газета”, а „Дело народа” (при умелости их тоже можно использовать) проявили очень положительный гнев, но всё – против правительства и против кадетов, всколыхнувших погромные настроения. Меньшевицкий ОК опубликовал постановление о кризисе – большевиков тем более не назвал. И „Известия” напечатали аршинно, сами себя пугая: „Провокаторские выстрелы” – но благоразумно не выставляя обвинений никому конкретно: „Будет тщательно расследоваться при участии ИК”.
Так что самый острый момент прошёл.
Острый момент прошёл – а кризис, может быть, и не кончился. В завтрашней „Правде” напечатать так: подавляющее большинство рабочих манифестантов понимало и несло „долой Временное правительство” исключительно в том смысле, что когда рабочие завоюют в народе большинство. Не давайте же сбить себя одиночкам, склонным торопиться и раньше прочного сплочения большинства восклицающим „долой Временное правительство”. Мы вовсе не бланкисты, мы не сторонники заговора! Что может быть нелепее сказки, будто мы „разжигали” гражданскую войну, когда мы самым точным и формальным образом объявили, что центром тяжести считаем терпеливое разъяснение? До тех пор, пока капиталисты не перешли к насилию над Советами, – до тех пор наша партия будет проповедовать отказ от насилия вообще!
А тем временем вожди этого Совета ведут себя с поганым тупоумием. Они виноваты даже не в том, что не взяли власти, но в „том, что теперь ломают комедию, будто они „победили правительство”. Да не имеют они никто никакой партийной выработанной линии, оттого и дают себя запугать. Они, по сути, поддержали империалистическую ноту, а сегодня, скоты, в награду кадетам, ещё проголосуют и за заём, – уж это будет полная и безусловная измена социализму! Коллонтай с возмущением рассказывала о вчерашнем подлом советском спектакле, которого ей не удалось повернуть. (И о Чернове, оценила его по речи: какой он мямля. Это и прекрасно! Сильный вождь эсеров был бы нам в мелкобуржуазной стране гораздо опасней любого меньшевицкого. Пустопорожний Чернов, у него всегда одна беллетристика, никогда он ничего не сделал и не сделает. Кажется, оба они с Лениным всю жизнь были только эмигрантскими журналистами? только писали? Но как по-разному: Ленин через писания физически организовал партию.)
Да, вчера к ночи были часы, когда казалось, что мы проиграли. Но уже сегодня надо признать, что это не так. Мы не могли победить, потому что не успели мобилизоваться. Переоценили успех 20 апреля – и 21 недостаточно организовали демонстрации. Чего-то мы ещё, значит, не умеем. Во время кризиса проявилось, что сплочение пролетарских сил ещё недостаточно. За Невской, за Нарвской заставой никого не подняли. Из Кронштадта с опозданием прибыло всего 150 штыков, этим дела не сделаешь, пригодились только агитаторами по казармам. А чего стоит этот позорный эпизод, у Екатерининского канала, когда рабочие отдавали винтовки солдатам! Тем более сказалась мелкобуржуазная сущность солдат, опрометчиво было понадеяться, что они способны на революционную волну. (И сколько от них угроз Ленину!) Произошло вот что: в первый день мелкобуржуазная масса колебнулась от капиталистов к рабочим – а мы не сумели использовать. А через день снова пошла за вождями Совета. А трагическое опоздание гельсингфорсского Совета! – только сегодня его телеграмма в Петроградский Совет, что по первому требованию готовы свергать Временное правительство. Знать бы это на день раньше! Большая, большая ошибка, что у нас в эти дни не было спевки с гельсингфорсским Советом!
В Петрограде мы не выиграли, да. Но и не проиграли. Напротив, в эти дни мы узнали свою силу. И способность передвигать массы. „Рабочая газета” чертыхается, что это безответственное подстрекательство – предложение Совету брать власть. На Совете теперь кричат, что „большевики не в состоянии взять власть в свои руки”. Да почти и в состоянии! Вот таких союзников, как Кронштадт, как Гельсингфорс…
Организация, организация и ещё раз организация пролетариата! И в первую очередь – Красная гвардия! – в эти дни она оказалась не готова, прошляпили! Форсировать! (На городской конференции не обсудили её – а на всероссийскую и не вынесем: не болтать надо, а дело делать скорей.)
И вот открылся наш серьёзнейший просчёт: мы совершенно упустили пропаганду и агитацию среди городской прислуги и городских чернорабочих – а именно на них в значительной степени вчера опёрлась буржуазия. Отнять у неё прислугу! – лозунг момента. Обратить особое внимание на домашнюю прислугу!
Великое значение всяких кризисов – что они отметают политический сор – и вскрывают истинные пружины классовой борьбы. (Писал, писал для „Правды”.)
Запрещены уличные демонстрации – но всюду принимать и рассылать резолюции, благоприятные для нас! Усилить войну резолюций!
Весь вопрос сегодняшнего кризиса – что соглашение Совета с Временным правительством оказалось пустой бумажкой. Вожди Совета пошли на компромисс, сдав целиком все свои позиции. „Заткнуть” этот кризис новой декларацией можно, но ничего кроме вреда не получится. Массовые представители оборончества искренно не хотят аннексий – и вот почему были так возмущены нотой. Насколько мы были правы, говоря о добросовестном оборончестве масс в отличие от оборончества вождей. Против роковой ошибочности революционного оборончества действовать исключительно методами товарищеского убеждения. Все силы – делу воспитания, просвещения и сплочения отсталых на каждом заводе и в каждом квартале! Повторение подобных кризисов – неизбежно. (Скоро, скоро повторим.) Признают ли широкие массы „инцидент исчерпанным” – покажет будущее. Урок ясен, товарищи рабочие! – за первым из кризисов последуют другие! Наша задача – не принимать участия в игре двоевластия. Выхода нет, кроме всемирной рабочей революции! Всемирная рабочая революция явно нарастает у нас, у немцев и в ряде других стран! Пролетариат открывает путь в светлое будущее для всех трудящихся!
Но теперь на конференции не исключена атака от левых большевиков. Предусмотреть и это. Товарищи, у некоторых может явиться мысль, не отреклись ли мы от себя: ведь мы пропагандировали превращение империалистической войны в гражданскую – а теперь говорим: разъяснение массам? А потому, товарищи, что сейчас – переходный период, вооружённая сила у солдат, а Милюков и Гучков ещё не применили насилия. И вот – мирная терпеливая классовая пропаганда. Теперь всякая другая борьба вредна, кроме политического просвещения и воспитания. Кричать сейчас о насилии – бессмыслица. Наша задача сейчас – не ниспровержение Временного правительства, оно держится доверием мелкой буржуазии и части рабочих масс, – а организация и тщательное разъяснение классовых задач. Если мы будем говорить о гражданской войне прежде, чем люди поймут её необходимость, – то мы впадём в бланкизм. Мы – за гражданскую войну, конечно! В этом – гвоздь! Но только тогда, когда она ведётся сознательным классом. А пока – мы отказываемся от этого лозунга.
Но только – пока.
Аргументы созревали в голове раньше, чем появлялся случай публично их произнести.
Но это лучше, чем когда не сказанные вовремя мучительно догорают потом в груди.
ДОКУМЕНТЫ – 15
22 апреля
ГЕРМАНСКИЙ ПОВЕРЕННЫЙ В ДЕЛАХ В БЕРНЕ – В М.И.Д. БЕРЛИН
Эмигрантский комитет в Цюрихе просит гарантию, что в течение месяца будет отправлен и еще поезд со 150-200 эмигрантами. Такая гарантия облегчила бы подбор для ближайшего поезда особо подходящих эмигрантов, с тем, чтобы других убедить поехать позже.
Надежное доверенное лицо (социалист) усиленно советует разрешить важнейшим эмигрантам проезд через Германию до возвращения Гримма, который мог бы помешать отъезду. В свое время Гримм из страха перед Антантой пытался задержать отъезд ленинской группы. Может быть, можно задержать Гримма в Стокгольме?…
88
Будущий историк, берущий одни внешние факты, только разведёт руками: после изумительного хода первого периода российской революции, единственного в истории, когда порывом всенародного энтузиазма было предотвращено крушение государственного аппарата, – откуда взялся этот смерч 20-21 апреля? Но станет всё понятно, если осветить светом психологического анализа. Некие лица с ограниченным mentalite, неблагополучным по части логики, а то даже и по части элементарной житейской морали, не подходящие к фактам с критериями добросовестности и правдивости, – бросали лозунги, не продуманные до конца, но соблазнительные тем, что в них чуется смутная надежда на конец бойни, вроде отказа от аннексий и контрибуций – двусмысленный фетиш демократической веры, или дешёвая фразеология о том, что война ведётся капиталистами. И случилось то, что легко было предвидеть: эти демагоги привлекли симпатии тёмных масс, всех утомлённых и разочарованных, – и травля „империалистов” дала свои результаты в виде двух дней безвластия в столице. Естественно, что ленинцы сразу использовали эту ситуацию. Но крики об „империалистической политике Милюкова” считали для себя обязательными и все социалисты Совета, эти оборонцы, перелицованные из пораженцев: для поддержания своего престижа в массах они должны непрерывно вести „борьбу” с „буржуазным” правительством. А в широких слоях нет понимания государственного механизма и международных отношений. Это облегчает подрывную пропаганду и отягощает положение правительства. (Подумали бы: а какое впечатление это произведёт на наших союзников? А радость наших врагов? – Гинденбург и с первых дней возвещал свои надежды на нашу революцию.)
И призрак анархии зареял над Петроградом, вот до чего!
Но эти же дни безвластия и показали, что травля беспочвенна, что моральная основа Временного правительства гранитно зиждется на доверии населения, по крайней мере петербургского. Весь Петроград вышел на улицу, чтобы громко и торжественно заявить, что он – верит Временному правительству! Тут никого не „снимали”, как это на заводах, но каждый выходил по собственному убеждению – положить конец отвратительной свистопляске. Кровавое бесчинство ленинцев переполнило чашу народного терпения – и нанесло обратный непоправимый удар антинациональной предательской пропаганде. Призрак междуусобной войны – рассеялся, масса неожиданно показала своё государственное чутьё, – и от дней безвластия открылся путь к светлому будущему.
Какая убедительная, неопровержимая, грудь наполняющая победа!
В подобных испытаниях политический деятель должен быть прежде всего – мужчиной, готовым выйти под общественный огонь. И Павел Николаевич – был им все эти дни. Ещё при составлении ноты – он был каменно твёрд с Керенским, заставил его согласиться с текстом, и никто в правительстве не сумел дальше спорить. И Павел Николаевич торжествовал уже весь день 19 апреля, когда нота, ещё не объявленная в русских газетах, уже неотвратимо рассылалась по дипломатическим каналам: то было достойное настояние на своём. (Тот день был подпорчен только неприятным эпизодом, что на углу Бассейной и Литейного задержали его автомобиль: почему-то показался милиции подозрительным номерной знак, будто бы из „чёрных автомобилей”. И Павла Николаевича, и шофёра арестовали, и повели в подрайонный комиссариат. Унизительно, что не знали министра иностранных дел в лицо, да ещё в нескольких шагах от его собственного дома! – вот уж, старая полиция не допустила бы такого хамства. Предлагал заехать для удостоверения в „Речь”, тут близко, – нет, только в комиссариат. Правда, там узнали, освободили, извинялись.) В тот же вечер Милюкова восторженно принимали в Михайловском театре. И ещё половину дня 20 апреля Павел Николаевич торжествовал свою победу, не подозревая, что враги замыслили поднять против него Ахеронт.
Ахеронт!! – прежде грозно подымаемый против обветшалых чучел старого режима, теперь поднимали против кого же? против революционного министра?? Ну, дожили.
Надо признаться, Павел Николаевич настолько не ожидал такого масштаба негодования, что в первые часы был без шуток ошеломлён: вдруг загорелись под ним – и именно под ним одним почему-то! – всегда сочувственные петербургские мостовые. С непримиримостью, ненавистью, яростью выставляли – что же? Долой именно и только Милюкова!
Какое трагическое непонимание от соотечественников! – впрочем, удел всех великих деятелей, начиная от Сократа. Толпа не выносит людей с высокими принципиальными убеждениями.
Двадцать лет дожидаться этого поста, а едва начавши славное поприще – уходить?
Да что гневаться на бессмысленную толпу: её подучили, ей сунули в руки эти мерзкие плакаты. Но поражала незаслуженная ненависть от социалистов, для которых Милюков столько сделал в прежние годы, так защищал их от царизма. И самую же эту ноту социалисты требовали, хотели, по их настоянию и написал, – и за неё накинулись? И теперь слышать все рекриминации – именно от социалистического крыла? Яростно колола только что появившаяся гиммеровская „Новая жизнь”: „Милюков-дарданелльский бросил вызов всей демократии и всему народу”! Неуютно почувствуешь себя, когда на тебя лично натравляют „весь народ”. А черновское „Дело народа” шло дальше, уже эскизно рисовало правительство „от трудовиков до большевиков”, а Чернов, со своей сладенькой улыбочкой и кривляньем, на ночном заседании в Мариинском дворце уже предлагал Милюкову перейти на министерство просвещения. Да даже и благоразумный умеренный трудовицкий „День” обвинял Милюкова в двусмысленности фраз ноты. (О, конечно, она там есть, вы ещё не всё раскусили. Но счастье, что кинулись все на ноту, а интервью с „Манчестер гардиан” как не заметили, психология толпы, куда кинется первый, – а интервью было гораздо острей и опасней, его так легко не защитишь.) Да нота была бы неуязвима, если б не послушался Тома, не вписал бы эти его „санкции и гарантии”, в них-то вся и беда.
Но пусть помрачатся хоть все головы – а моя да останется непомрачённой! Для чего же была и совершена революция, если не для успешного окончания войны? Славную революцию теперь портили тем, что ей якобы противоречит война! Теперь, когда американцы вводят небывалую у них воинскую повинность, за год будет призвано 2 миллиона, – и теперь уступить? Да и что за наивность: кто во всём мире поверит, что воюющая держава отказывается от компенсационных приобретений? Нельзя же выставлять себя дурачками тоже. Шла бы война обычным путём, не появись эти циммервальдисты – ничего б и не было. Даже у Набокова аберрация, сказал в эти дни: усталость от войны – одна из причин революции, и она может сейчас сказаться роково. Да нет же, не она причина, басни! И не надо прислушиваться к шкурным настроениям. На самом деле: только благодаря идущей войне и держится единство страны. Но с циммервальдистами бороться что ни день, то трудней: из горного швейцарского аула они удивительно цепко перенеслись в Россию, и уже налезли к Гучкову в армию, и уже в собственном милюковском ведомстве их не остановишь: открыли при Совете как бы своё министерство иностранных дел, презентацию революционной России перед Западом, и за казённый же счёт шлют за границу телеграммы опровержений, курьеров, копошатся в Стокгольме. Этот „отдел международных сношений ИК” становится уже поперёк горла, просто оскорбление министру иностранных дел.
Но чему угодно можно было бы твёрдо противостоять, если бы Временное правительство держалось спаянно и мужественно. Однако кроме Милюкова не осталось надёжного министра: и подло дали создаться ядовитой легенде, что правительство ни при чём, а это Милюков, bete noire, проводит свою самостоятельную упорную политику – и все демонстрации полились лично против Милюкова.
Но тут-то, когда весь удар сосредоточился на Милюкове, его собственный характер – несокрушимый характер тургеневского Базарова, любимого героя, – ещё более отвердел: обломаете ваши зубы! Бушевал Ахеронт – а в пасть ему, со ступенек дворца, с балкона дворца Милюков отбивал неустрашимо: „Видя эти плакаты, я не боялся за Милюкова, я боялся за Россию!” Застывшая воля! Шли толпы – Милюков и вправду был готов: пусть его линчуют, он не отступит от того, что считает верным. Конечно, в этой твёрдости его поддерживало и ощущение западных союзников, и чести перед ними. (Хотя Бьюкенен стал вести себя двусмысленно. Верен Палеолог, но у него своя трагедия, его отзывают.)
И вот – устоял. После такой бури – и всего лишь такие скромные понадобились разъяснения, вполне незначительные. И всё – сошло.
Принимал сегодня японского посла и сказал ему: эти волнения были апогеем затруднений, теперь пойдёт всё лучше. Увидел Альбера Тома и (хоть он во многом виноват и неискренна его роль с Советом) сказал ему торжественно:
– J' ai trop vaincu! Я – слишком победил!
Какая победа! И кадетская партия, и правительство от этого кризиса только укрепились. И правильно было сейчас: дать продолжение боя!
Но – кто это понимал?! Даже кадетский ЦК не понял. Ведь его вчерашнее обращение к массам вызвало такое народное движение! сломило силу ленинских отрядов! На сегодня надо было это движение развивать, чтобы добить врага! – и готовилось сильное новое обращение ЦК, долженствовавшее сегодня появиться в „Речи”, уже ночью набранное, – но с вечера этот призыв Исполнительного Комитета не демонстрировать, а всем набрать воды в рот – и кадетские цекисты заколебались, и Милюков всей силой убеждения не мог придать им смелости: рассудили, что не следует сердить Совет. И – вынули боевое обращение из „Речи”, заменили успокоительной передовицей.
Робкие души, так не делается история!
Умилил Павла Николаевича один из районных кадетских активов: „Ваше участие в правительстве служит гарантией вступления России в круг культурных наций. Ваш вынужденный уход послужил бы доказательством отсутствия в народе национального самосознания. Только пока вы в составе правительства, нам не придётся повторить слов Верньо, сказанных им перед казнью…” И немало других подобных резолюций.
Но уж совсем не понимало ситуации оробевшее правительство: что в Петрограде его сторонников больше, чем противников, что оно – владеет положением. Не понимали своего торжества, что уже и Заём поддержан Исполнительным Комитетом, и сегодня проголосует Совет. Напротив, в сегодняшнем заседании Милюков застал правительство в паническом настроении, что надо искать коалицию с социалистами, а сами не справимся.
Собрались в Мариинском, без Гучкова. (И без толп на площади.) Заседания, собственно, почти и не было, мелкие вопросы, наблюдательная комиссия над Трубецким бастионом, а просто сидели и пересуживали впечатления. И Милюков, переполненный победой, произнёс им одну из своих лучших речей, увы, никем не записанную. Он пытался передать им своё мужество, своё сознание: не поддаваться этой кличке „буржуазное правительство”, – мы правительство всенародное и готовим страну к Учредительному Собранию, вы же видели поддержку народа, как же может закрасться капитулянтская мысль, ab initio vitiosum, - вступать в коалицию с социалистами? зачем, когда мы победили?
Князь Львов озабоченно спешил к себе в министерство – вернуться на совещание губернских комиссаров, тем и прикрылся. И замученный Шингарёв тоже искал, как вернуться к текущей работе. Терещенко и Некрасов выглядели, как всегда, блудливо интригански. Керенский продолжал изображать, что голос к нему ещё не вполне вернулся, – и только носом покручивал на речь Милюкова, уже видимо задумав какую-то пакость.
И когда доложили, что в вестибюль пришли фронтовые делегации, дожидавшиеся эти бурные дни, – 9-я армия, 1-я гвардейская дивизия и Оренбургская казачья, то Милюков вышел к ним самый энергичный и уверенный:
– Вы видели тут манифестации заблудшихся людей против народного правительства. Старый режим в таких случаях применял силу кулака – мы никогда её не применим… Под „победным концом” мы разумеем не порабощение других народов и не захват территорий, а: пресечь в будущем всякую возможность возникновения таких войн, обезвредить народ-хищник и сделать его членом мирной семьи народов.
89
В политическом, как и личном, поведении Шульгина были неизживаемые черты импрессионизма, он знал. Он узревал решения и вёл себя скорее как художник. В первомартовские дни, поучаствовав в обоих отречениях, красиво было не вступать в драчку за министерский портфель. Гордо отойти в сторону. Да не бросить и свой „Киевлянин”, не отойти от своего Юго-Западного края: Киев и вокруг Киева казались Шульгину сердцем России, где ещё, может быть, прочнее всего отстоится наше будущее.
А политическим деятелям нельзя ни на неделю впадать в дрёму или в иллюзии: они сразу теряют управление событиями. Такую ошибку допустил и весь Комитет Государственной Думы после двух царских отречений: понадеялись, что события получили сильный импульс и теперь течение революции пойдёт само как надо. Но только самоупоённый Родзянко старался и до сегодняшнего дня не замечать, что из этого проистекло. Ото всего Таврического дворца остались прославленному Временному Комитету библиотека Думы да маленькая комнатка рядом с ней, – во всё остальное разлились советские. Громко составленный в революцию из 12 видных членов, Комитет тут же потерял шестёрку их на формировании Временного правительства, для комплекта заменил их другой шестёркой, но из них только Маклаков и Ефремов были фигуры видные, а четверо – статисты. Да и Маклаков на заседаниях бывал редко. Манкировали и другие. Комитет как будто не был отменён, но и вовне не проявлял себя ничем. На его заседаниях обсуждалось то, что знали малые дети на улицах. Да ещё по городу были развешаны на трамваях призывы к пожертвованиям „жертвам революции” (сегодня уже не вполне было понятно, кого на самом деле нужно под этим подразумевать) – так и то подписано „Комитет, состоящий при Государственной Думе”, это уже не мы, это кто-то другой. Ну, ещё, конечно, Комитет горячо поддержал Заём Свободы, с первого дня. Ну, ещё продолжали поступать в Комитет со всей страны бесчисленные приветствия. А думских делегатов на фронты теперь посылали с инструкцией: действовать в полном единомыслии с едущими представителями Совета рабочих депутатов. (И те всю поездку держали думцев как под конвоем.) Намного позже Совета сообразили, что надо снабжать фронтовые части не только же социалистическими газетами и брошюрами, создали „газетную комиссию”. Да ещё прямо было поручено Комитету от правительства – собрать из думцев совет по церковным делам, чтобы авторитетом Думы помочь Владимиру Львову произвести перемещения в правящей церковной власти. Изредка ещё напутствовали думцы на фронт кой-как раскачанные маршевые роты. (Так что несли? – левый кадет Лев Велихов кричал ораниенбаумским пулемётчикам, которые впрочем никуда и не отправились: „Вашим братьям доводилось сражаться за родину-мачеху, а вы будете сражаться за родину-мать!”)
Недаром проныра-хитрец Некрасов, так ещё недавно всеми интригами добивавшийся стать товарищем председателя Думы, теперь прислал письмо, что слагает с себя это звание. (Не хочет быть смешным.) А Маклаков -явно тосковал, как мог сторонился, искал себе отдельного амплуа, заседал в комиссии по пересмотру уголовного уложения (когда уголовников толпами выпускали просто на улицы: грабь дальше!), то ездил в Москву с выступлениями, но и там нёс нечто неподобное своему острому уму: старая власть была насквозь одна ложь, а теперь перед нами светлое ясное будущее, и только опасность реакции.
А Родзянко жадно ловил всякую ещё сохранившуюся, его выделяющую почесть: катил на минский съезд трубно славить завоёванную свободу; вот сегодня принимал у себя Братиану (для чего просил Исполнительный Комитет на несколько часов очистить ему его бывший пышный кабинет). Так и качалась его жизнь: искренно умилялся (для газеты) глубокой вере князя Львова в великое сердце русского народа, первоисточник правды, истины и свободы, – а как доходило до практического, получить поезд или охрану, – то обращался не в правительство, а в Исполнительный Комитет. Совсем он стал мешок, рыхл, опущен.
Были думцы, кто возмущался бездействием Родзянки, что он за весь март и апрель не хотел и не умел добиться созыва думской сессии – в прежнее время самого желанного, громкого акта, за который шло столько боёв с царём. Родзянко, сам томясь, отговаривался, что в условиях анархии созыв Думы невозможен, будет открытое столкновение с Советом при невыгодных для нас условиях. До того пали, – ходило выражение, что созыв Думы это „гальванизация политического трупа”.
Шульгин всё более чувствовал себя – одиноким, потерянным. И униженным. Была боль для него проходить по Таврическому дворцу, по этим заплёванным полам, которые не отмыть до конца веков, по опустевшему министерскому павильону, теперь понесшему вечную печать тюрьмы, а особенно – заходить в думский зал, знавший 10 лет конституционной России, столько блистательных риторических сражений, а теперь, не говоря уже о выдранном царском портрете, следах погашенных окурков на белых стенах, – кафедра выступающего и вышка президиума покрыты идиотской красной бязью, во время советских сборищ – висит слитная туча махорочного дыма и нестройно кричат с мест, отзываясь на корявые речи простаков или на извивистые упражнения ведущих „революционных демократов”.
И с ужасом спрашивал он себя: да в чьих же руках Россия?? Кошмарно было бы, если бы в руках вот этого табачного мычащего сборища: как красиво ни поджигай идеи свободы, но не способно большинство вести само себя. Но и – не это сборище вело, на самом деле всем крутили хваткие на лецы из Исполнительного Комитета. Их внутренней механик! Шульгин не знал, да и знать не хотел, а перед ним всегда в двигалась самая там крупная мясницкая фигура Нахамкиса. (И он дал волю своей едкости, в апреле в „Киевлянине” тиснул о нём статью, которая, кажется, ужалила: Исполком пожаловался… Родзянке.)
Ах, куда ушли эти недели марта и апреля! Вся Дума дореволюционная (с её Прогрессивным блоком, и с Шульгиным в том блоке) не туда тянула. И вся Дума отреволюционная и их пустой Комитет ничего не понимали, два месяца боролись с мифом контрреволюции – и вступали в позорный компромисс с социальными подонками.
Но в молодом ещё возрасте, но полному ума и сил – как отказаться направлять события?…
А события сами прикатили в бездейственный угол. Как раз же с 20 апреля была наконец назначена дезинфекция всего Таврического, убить семинедельную накопившуюся гадость, предстояло и Совету стесниться, прикрывать по очереди по полдворца, – и именно в этот день члены Думского Комитета с утра прочли разумную Милюков скую ноту и торжествовали, что, кажется, правительство заговорило языком твёрдой власти, правительство достойно становится на ноги, – и вслед же за тем достигли страшные слухи: восставшие полки взяли штурмом Мариинский дворец!… всё Временное правительство арестовано!!… И в сам Таврический, мешая всякой дезинфекции, попёрли одиночные рабоче-солдатские, или чёрт их не разберёт, депутаты, и читали ноту с той самой кафедры, с которой Милюков полгода назад так самоуверенно произносил свою „штормовую” первоноябрьскую речь под рукоплескания сюртучно-галстучных чистеньких думцев, – а теперь мурлы из кресел орали: „Долой Милюкова! в отставку!”
Думский Комитет собрался в комнатке при библиотеке, и заседал, и заседал, но больше регистрировал противоречивые слухи, а решить ничего не мог. Родзянко всё звонил и звонил князю Львову (правительство оказалось цело), но с того конца не неслось к нему ни подбодрения, ни указания. Наконец – назначили вечернее совместное совещание. В кои-то веки, в тяжёлую минуту, пришлось им позвать и забытый Думский Комитет!
И Шульгин – устремился в эту щель. Высказать хоть этим, если не донесётся до всей России.
Но – никого не подвинул. И – никуда не донеслось.
А между тем события разворачивались вчера – многодесятитысячно. Рабочие трижды стреляли в солдат! Что стоило теперь поднять солдат и смести гидру? Ничего подобного. Не прореяли над толпой решительные министры, все где-то прятались, и так пропустили часы, когда могли смять не только Ленина, но, пожалуй, окоротить и Совет. Кадеты остались кадетами, шипучка выходила на воздух бесполезно. И трусливая же городская дума, так пронзительно кричавшая против старого правительства 25 февраля при первых трупах у своих ступеней, – теперь, при трупах у этих же ступеней, не искала прижигать виновника, но выступала с „успокоительным” обращением к гражданам: „несогласие во взглядах выливается в столкновения, выгодные только контрреволюции”… Пинай её, мёртвую, не опасно.
Так отбивал метроном революции. Часы для ареста Ленина были упущены – а трусливые души правительства с радостью приняли обманное уличное успокоение от Исполнительного Комитета, напуганного выступлением здраворассудочной массы. Разгонять по домам стали тогда, когда взяли верх благоразумные. Надели революционный намордник на сознательную часть населения: раз вас оказалось больше, чем нас, и раз вы не обморочены нашим красным бредом, – так извольте замолчать!
И кадеты, упустившие вчерашний неповторимый день, теперь торжествовали победу, так и не поняв, что это был их проигранный день.
На том и прошёл первый возвратный пароксизм революции. По опыту французских – они должны были теперь повторяться – и становиться острей.
А в сегодняшних газетах печатали, правда ли, нет, что солдаты были убиты разрывными пулями, которые не употребляются в русской армии, – так откуда они?
Ответа не доискивались. Прокурор Переверзев, вчера громко объявивший следствие, уже сегодня изворачивался: „Пока ещё трудно говорить о виновниках происшедшего кровопролития. В одном месте стрельба вооружённых рабочих началась только после того, как кто-то выстрелил в воздух.”
Самое подлое было в сегодняшних всех газетах, что никто так и не назвал стрельбу – ленинской, а только радовались „такту” Исполнительного Комитета, и что „к счастью” толпа не пошла на особняк Кшесинской.
Но ещё подлей, что все социалистические газеты теперь высмеивали и проклинали кадетов за их единственный смелый и правильный шаг – за вчерашнее воззвание к гражданам выходить манифестировать в пользу правительства. Вчера проявленный поразительный патриотизм солдат, студентов, интеллигентской публики и простых петроградских обывателей социалисты поносили как выступление культурной черни, культурного охлоса, ширму для тех, кто давно злобится на революцию, игру с огнём, и кадетов обвиняли, что они „пустили в ход старые царистские приёмы” (какие? при царе-то и не додумывались до контрагитации), делали, мол, попытки вывести на улицы войска, грозились пулемётами, да оказывается именно кадеты и разжигали анархию и гражданскую войну – а вовсе не ленинцы!
Вот бесстыдство! Оскорбишься за кадетов и вчуже. Ленинцы на виду у всех разлагали армию и Россию, вели пропаганду предательства – Исполнительный Комитет не смел их одёрнуть. Выступил наконец возмущённый обыватель – так во всём виноват обыватель, а не поджигатель Ленин! Это кадетская партия „организовала эксцессы”, это она „защитница контрреволюционных слоев”, – все социалисты перехватили интонации большевиков.
Не кадетскую вовсе партию хотелось теперь защитить Шульгину, – весь его политический путь они были всего лишь пикировочные собеседники слева, и у них были свои отличные говоруны, отговорятся. Но – распахнулось ему за эти два смутных дня, что конфликт не только не улажен, – а правительство подкошено, шатается на краю гибели, а другого правительства, увы, увы, теперь в России нет. И остаётся – поддерживать это, чтоб не было ещё хуже.
И то, что давно уже было ясно каждому здравому уму, теперь с настоятельной экстренностью Шульгин представил собравшемуся Думскому Комитету, не давая ему успокоиться и снова задремать.
Временное правительство висит в воздухе: никого над ним, никого под ним, висит в пустоте, в положении захватчика власти или даже самозванца. Не может оно существовать дальше без совещательного органа, где бы оно обменивалось с представителями разных политических течений. Нормальный такой орган – парламент. Но Дума, к сожалению, от самой революции не заседает – и такой трибуны не стало. Совет рабочих депутатов? – но он представляет только низовой Петроград, не отражает настроения всей страны (вся остальная страна – „буржуазия”, и нигде не представлена), да подробности их заседаний не доходят до читателей, а заседания никем не выбранного Исполнительного Комитета и вовсе скрыты. И представители Временного правительства тоже не выступают в Совете, это не их аудитория. И в Совете нет общепарламентского порядка обращаться к правительству с запросами. А существовал бы сейчас такой орган – и не создавалось бы недоразумений и столкновений, как в эти дни, правительство имело бы общественную опору. Созывать это подобие парламента можно было бы хотя бы в тех случаях, когда Временное правительство захотело бы выступить с объяснениями и выслушать мнения политических течений… (Какое унижение для прежней гордой Думы! попробовало бы царское правительство нас не созвать!) Составить можно было бы так: поровну членов от Думы и от Исполнительного Комитета. И допущены должны быть представители печати, чтобы отчёты (как и в Государственной Думе, о тоска!) могли бы публиковаться.
Заинтересовались. Обсуждали. Возражения были, что создание такого псевдопарламента вызовет в стране впечатление, что Учредительное Собрание соберётся нескоро. (Оно – и не скоро.) И: как формально совместить такой парламент с неотменённым, и продолжающимся существованием Думы? И: засыпят Временное правительство запросами – ещё более затруднится его положение. (А как барахталось царское? – мы же не беспокоились.)
Нашлись, посмелей, и сторонники у Шульгина: не должна Государственная Дума вовсе молчать, да ещё при таких событиях. Для правильной формулировки российского общественного мнения необходимо высказываться не одному же Совету рабочих депутатов!
(Да Временное правительство должно бы схватиться за такой проект! Ведь мы же спасём их от Совета! ведь им же сейчас невозможно жить!)
Оживились – и, пока до дела, собрали сегодня частное совещание членов Думы. Священник Филоненко, назначенный с апреля присутствовать в Священном Синоде, доложил о ходе революционных дел там. Приехавший с Кавказа (сильно полинялый) Караулов докладывал, что в Терской области эксцессов нет, всё налаживается. И ещё было предложено, чтобы на частное совещание допускались бы представители печати, для газетных отчётов.
Но это, конечно, совсем не то.
Правительство – на предложение Шульгина не реагировало. Исполнительный Комитет, разумеется, игнорировал.
А тут подпирал Винавер: хлопотал устроить чествование его излюбленной 1-й Думы, созыву которой 27 апреля исполнится круглых 11 лет. (Это поднимало немалую задачу: очистить, почистить Белый зал? – опять-таки с разрешения Исполнительного Комитета…)
То был – неделовой заменитель, уводящий в сторону от шульгинского замысла. Но – может быть? может быть, и это путь? чем чёрт не шутит?
Львов – и этот проект стал оттягивать.
А уже заблистала перед Шульгиным его предстоящая речь. Заволновался.
90
Подкосился авторитет Стеклова – и пошёл, пошёл под откос. Уже ему поручали самое ничтожное: поехать расследовать взрыв на Пороховом заводе; или открыть солдатский клуб за Нарвской заставой; или на концерт-митинг в Михайловский театр, просто обманув, что Чхеидзе и Скобелев тоже будут там, а их не было, и торчал ничтожно, как дурак. И тут же Дан вошёл в редакцию „Известий”, и связали руки: не выражать отдельных партийных оттенков, – а что и было до сих пор в „Известиях”, как не его собственная линия, резкие заголовки, резкие удары? – всегда можно почерк узнать без подписи. Он потерял и членство в Контактной комиссии, и не выбран в бюро ИК, – но это оттеснение ещё можно было исправить, если бы не ужаснейший провал с фамилией: какая-то досужая сволочь, перебирая архивы правительственной канцелярии, обнаружила-таки его прошение на высочайшее имя о смене фамилии Овший Моисеевич Нахамкис – на Юрий Михайлович Стеклов. И не погасил, и не принёс самому Стеклову, а стал показывать, и это утекло в буржуазную прессу, и теперь везде муссируется. А обращение к царю с какой-либо просьбой, „припадаю к стопам”, издавна считалось не только среди революционеров, но и в обществе – самым последним наипозорнейшим делом, хуже подлога, воровства и совращения малолетних. Такое открытие – кончало всякую политическую карьеру, обычно после такого никто уже не поднимался.
Теперь дошло до того, что 16 апреля на пленуме объединённого Совета Стеклову вообще не дали слова.
Очень понимал Стеклов Ленина: что тошно видеть соглашателей ИК и с ними в одном зале заседать.
А собой был недоволен очень-очень-очень.
Сегодня же, 22-го, ИК собирал все батальонные комитеты, – у Стеклова промелькнуло: может, вот это и есть хорошее место взять в руки петроградский гарнизон? Такого собрания ещё ни разу с революции не собирали, импульсивно найденная форма организации, она может пригодиться. Отдельно повести гарнизон?
Собрали их в Белом зале Таврического, набился полный зал. Привычный, неутомимо многословный Богданов всё подряд охотливо пересказывал: и первое ночное заседание ИК, и дневное, и потом ночное вместе с правительством, и потом опять дневное, и почему именно такие решения ИК были правильны, и вот острый момент миновал. (С места: „Надолго ли?” И верно.)
Никто больше видный от ИК не догадался прийти, взял слово Стеклов и уж тут вволю поговорил. Что в основе ликвидированного кризиса лежали глубокие социальные причины, задеты классовые интересы. Это был конфликт революционной демократии с буржуазными классами. Крупная буржуазия, конечно, не может быть довольна ходом русской революции, а введение конституции в казармах отняло у неё надежду использовать армию против революционных выступлений. То – она травила рабочий класс, теперь нота Милюкова. Но вот революционная демократия принудила правительство к уступкам, и если дальше стоять на страже и осуществлять контроль…
Всё – так, и никто не мешал Стеклову говорить, можно было и вдвое, – и вместе с тем – не бралось!… Возжи руководства – не брались в руки. Какой-то находки не было.
Ораторы от батальонов вразнобой то хвалили Исполнительный Комитет за находчивость (которую он как раз и выронил), то просили предупредить такие конфликты в будущем – через создание коалиционного правительства, нет, чисто социалистического. А два представителя броневого дивизиона бестактно проговорились и выдали: в эти дни к ним обращались с требованиями дать броневики для ареста Временного правительства и для стрельбы на улицах! А кому подчиняться? – все приказывают, и со стороны. И бронедивизион – просит простить за кровь, пролитую на Невском.
Бестактно, потому что не был секрет, что бронедивизион прежде стоял у Кшесинской и не потерял связи с большевиками.
Однако имя ленинцев не было названо и тут никем. И Стеклов предложил в резолюцию такой деликатный извилистый тезис, ещё отводя от Ленина: „выступать как против контрреволюции справа, так и против голосов, идущих из среды тех, кто сложный вопрос о победе революции в условиях войны сводят к вопросу о поиске виновных и находят их не там, где ищут”.
И энергичный Богданов провёл такое. И – признать гражданскую войну губительной для дела революции.
Но что ж? – не взялись и батальонные комитеты.
Революция – сложнее, чем шахматы, тут нет для каждой фигуры определённых возможных ходов, из которых и следует выбирать. Тут – их такое неопределённое множество, и самых неожиданных, и у самых разных фигур, что надо иметь действительно гениальную интуицию, чтобы каждый день усматривать, вытягивать эти возможности и назначать лучшие ходы. И вот у Ленина (в своё время в эмиграции недооценил его Стеклов) эта интуиция определённо есть. Вот, он приехал, опоздав на революцию на месяц, все места заняты, все программы в действии, – он объявляет свою оглоушивающую, до крайности всем неприемлемую, все отшатываются, – а через две с половиной недели выводит на улицу рабочий Петроград против правительства, да по сути и против Совета.
Но, к счастью, идейная близость к позиции большевиков сама помогала Стеклову делать по отношению к ним все эти месяцы правильные шаги. Не только он всегда голосовал заодно с ними, но в „Известиях” он высказывался всегда благоприятно для них, иногда повесомее „Правды”, вовремя сопроводил одобрительной статьёй быстрое создание большевиками рабочей милиции, сочувственно и другие шаги. Имел ошибку сперва сказать, что Ленин потерял контакт с русской действительностью, и выступить против при его первом появлении в Таврическом, – ну, когда и все же против него выступали, но на другой же день (уж не помня Ленину обиды, как тот обзывал „социал-лакеем” и долго включал Стеклова в одну обойму с Чхеидзе: „луи-бланы, душители революции, усыпляющие массы сладкой фразой”) не чинясь покрыл свою ошибку статьёй в „Известиях”, сочувственной к ленинскому переезду, защищал его от травли бесчестных и отвратительных тёмных сил и даже, хотя орган Совета, отказался напечатать постановление солдатской Исполнительной комиссии против Ленина, для него оскорбительное. И по той же причине – вообще промолчал в „Известиях” о манифестации инвалидов. О, он много мог принести Ленину, во многом подкрепить его. День ото дня – Ленин явнее выступал против самого Совета, – а вот орган Совета защищал не Совет, а Ленина. Поражённый его острой, быстрой, сильной хваткой, Стеклов всячески показывал себя союзником ему. Уже горела под Стекловым платформа „Известий”, а он продолжал давать там бои в помощь Ленину: 14-го напечатал яркую резолюцию Парвиайнена, совершенно в ленинском духе: свержение правительства, захват земель и фабрик; ещё и 17-го успел протолкнуть передовицу в защиту Ленина, в день его трудного выступления снова в Таврическом. Прежде чем уйти из „Известий” – так ещё хлопнуть дверью! Всё равно: с торжествующими предателями, церетелевским большинством, он порвал уже бесповоротно.
Не покинув ещё поста главного редактора, Стеклов уже перебросил своё перо и в „Новую жизнь”. Где-то надо выражать себя. Создать собственную газету – нет сил. Идти в какую-то другую газету было бы унижением, но к Суханову – ничего: тоже внефракционный, а вместе с тем не личный конкурент, хотя очень досадно-быстро суётся с мненьями и поправками. (И настолько этот переход стал естественным, что и Гольденберг, и Циперович, и Базаров, и Авилов – почти все „Известия”, тоже потянулись к Суханову.) Там – Стеклов мог выразить и свою независимую, однако лояльную позицию к Совету (его надо удержать под своим влиянием): что Совет как невиданное в истории нерасторжимое единство рабочих и солдат – выше, чем Парижская коммуна, где не было настоящих представителей армии; и что наш Совет не может быть обруган как оборонческий, ибо истинная его политика – ликвидация войны интернационалистическим методом. (Скоро удивятся!) А в самом Исполнительном Комитете неутомимо сделал ещё один шаг по овладению Ставкой (кто завладеет Ставкой – тот и всем положением): доложил проект введения комиссаров в армии, совершенно независимых и с правом смещать командиров, даже арестовывать их, но одновременно сообщая в ИК. (Стать бы самому таким комиссаром в Ставке или хотя бы войти в коллегию ИК по руководству комиссарами.) Но церетелевское правое большинство не решалось.
И в такой-то нерешённой позиции застал Стеклова кризис 20-21 апреля. Он, конечно, дал ему возможность в двух газетах широко излить желчь на Милюкова – на его гнусную империалистическую сущность (и очевидный сговор с приезжавшим в роковые дни генералом Алексеевым, ворон ворона призвал на добычу); и на буржуазное лицемерие правительства, на которое должна давить и давить организованная демократия; и на не меньшее лицемерие проправительственных (ловко срежиссированных) манифестантов, скрывавших от солдат свою жажду Константинополя и Армении и увлекавших двусмысленными лозунгами „да здравствует Временное правительство, долой Ленина”. И выгораживать потом победу Исполнительного Комитета, без кого число жертв дошло бы до тысяч. Выступал и перед толпой у Морского корпуса: „Через каких-нибудь две-три недели мы могли бы заключить мир с Германией – и этого испугались такие разбогатевшие капиталисты, как Милюков.” Прикрывал Ленина вчера: дадим отпор контрреволюции, но не допустим также и торжества чёрной сотни! Ещё раз протянул ему руку, сегодня напечатал в „Известиях” так: „Происки чёрной сотни, вчера уже пробовавшей производить дебоши на улицах… Мы предупреждаем скрывающихся черносотенцев, что если они осмелятся вновь проявить свою злую волю, то власть революционного народа через свои органы немедленно проявит себя, обрушившись всею тяжестью на этих нетерпимых в свободном государстве людей.”
Хотя: до конца шагнуть к Ленину – значит подчиниться удушающей ленинской дисциплине.
На самом же деле Стеклов был разочарован итогом этих дней: что не свалилось правительство; и дряблостью ИК; и тем, что ИК устоял; и разочарован собственной безвлиятельной ролью в эти дни, – никакой ролью, не нашёл себе роли.
Впрочем, оставалась у Стеклова ещё одна опора международная: всё же считалось в ИК, что он знает французский и немецкий языки. Встречаться ли с приехавшими Брантингом или французскими социалистами, как понимать „мир без аннексий и контрибуций” – ИК уполномочивал его как главного. Его имя по социалистическим каналам известно было в Стокгольме. Привычка к международному взгляду помогала Стеклову делать и такие ловкие сражающие шаги: напечатать в „Известиях” „Манифест о русской революции” бернской социалистической комиссии. Сколько человек в той комиссии, кто они такие – не публикуется, но звучит интернационально и неопровержимо: „война убьёт революцию”, кончайте войну, призываем ко всеобщему восстанию пролетариата против войны и буржуазных правительств! – а значит и в России. И – кто из ЦК, какой Церетели возьмётся поспорить с чисто-интернациональным документом? И вобле Плеханову ещё один удар.
А когда из Стокгольма приехал Колышко (был когда-то секретарём Витте, был известным журналистом, умел печататься и у консерваторов – в „Гражданине” как Серенький, в „Новом времени” как Рогдай, и одновременно в либеральном „Русском слове” как Баян, теперь жена его немка в Стокгольме и там у него контакты с ответственными немцами и с кругом Парвуса), – приехал Колышко и от немцев привёз двум самым видным социалистам России – Керенскому и Стеклову – проект перемирия с Германией!
Ничего себе документ! Не мог Стеклов унизиться узнавать у Керенского, как поступил с документом тот, но скорей всего никак, потому что, став министром, он загряз в оборончестве. И вот история вкладывала Стеклову – самому сделать грандиозный исторический шаг, который решит судьбу Европы. И тут же уезжающему снова Колышке он поручил передать своё согласие: пусть присылают немецких социал-демократов для переговоров с нами прямо на двинском фронте.
Это был – сильный козырь для Стеклова на предстоящие дни, надо суметь разыграть его.
Но пока это ещё сработает через Стокгольм и Копенгаген – слишком кружной путь, и много желающих перехватить успех себе. Надо – прямей и быстрей. А тут-как раз приехал с Северного фронта один знакомый, часто ездит сюда, вполне надёжный унтер, рижский конторщик и знает немецкий. И научил его Стеклов: идти в братание и добиваться вызова немецкого офицера не меньше как из полкового штаба и чтоб он передал вверх по команде: что в Исполнительном Комитете есть первый заместитель Чхеидзе, видная фигура Стеклов, очень влиятельный, и готовый к переговорам о мире, можно будет обсудить и уступки территории и уплату за избыток наших военнопленных. Стеклов готов в любую минуту приехать на фронт, разговаривать с немецкими парламентариями, а без него переговоры не состоятся. И: если будет запрос – немедленно вызывайте меня из Петрограда!
Подарить России немедленный мир! – вот это был шаг ему по плечу. И Россия бы этого не забыла.
И – Интернационал.
А без того – он скользил всё вниз и вниз, и скоро не на чем будет удержаться.
Он не имел ещё решения и последней крайности прямо идти на поклон в особняк Кшесинской – но уже смирился, что наверно придётся так.
*****
НА КОЛЕСЕ СИДИШЬ – ПОД КОЛЕСО ГЛЯДИ
*****
91
Ещё во вторник, в день нового „первого мая”, была в Москве ужасающая погода – с утра темно-пасмурно, снежная крупа, весь день холодно, свинцовое небо, то вихри мокрого снега, то мелкий холодный дождь, то вроде града, – и гнетущая тоска подавила Ксенью, ещё от этих колонн и рядов марширующих с их старанием показаться весёлыми. Да тоска – своя у сердца: вот такая – четвёртая весна в Москве, и ничто не сбылось, и ещё только один последний годик – и возвращаться в кубанскую глушь, ни с чем. Такая потерянность горькая. Ускальзывает жизнь. (А в Ростове у Жени – уже второй ребёнок! и – сын!!)
Но с четверга пахнуло тепло – и на участке голицынских курсов в Петровско-Разумовской Академии поля не ждут, и от 4-го курса уже требуется много навыков, да сколько учебного времени пропало от революции. И каждый день с утра ехали туда, „паровичком”, маленьким поездочком.
Да с агрономической-то участью Ксенья примирилась и находила немало радости понимать и направлять жизнь растений. И отец – так ждал этой её помощи.
Так и сегодня в субботу, ещё теплей, весь день Ксенья с другими курсистками усердно работала там на участке. И пока гнулась – не замечала, а возвращалась домой в седьмом часу вечера – такая ломота в спине, ноги отваливаются, прямо сейчас растянуться в постели – и ни движения!
Но – телефонный звонок: внезапно собирается у подруги вечеринка, приезжай да поскорей.
– Ой, не могу, ноги не идут. Не приеду.
Села доужинать. И вдруг внутри потянуло: да как же так не поехать? да что ей тут в четырёх стенах?
И тут же сама отзвонила:
– Еду! Лечу!
И что же с ногами? – они как и не устали. И что же со спиной? – ровна и молода. Зажёгся внутри огонёк – и всё излечилось вмиг. Надела кремовую блузку с напускными рукавами и шоколадную свободную юбку-клёш, только этой зимой появились, далеко не у всех есть.
Теперь гнать ещё в третий конец, к Чистым прудам. Нашёлся извозчик.
Послереволюционная Москва – уже без разгула кафе-шантанных огней, без громкого смеха из автомобилей, из саней, оголтелого гона с бубенцами, открытого кутежа, как последний год, – поприпугалась публика и подобралась. Зато жди любого нахрапа: сегодня среди дня в Петровско-Разумовское приехал автомобиль Красного Креста, шофёр и рядом с ним – пьяный, внутри несколько женщин, и громко бранятся; студенты подскочили, потребовали документы – пьяный выставил на них револьвер.
На вечеринку опоздала, уже все собрались, курсистки и студенты, больше дюжины, почти все знакомые, студенты не все в форме, после революции стали её игнорировать. Опоздала, уже громкий свободный гам и смех, – а вот и незнакомый: молодой офицер с обильными русыми волосами, лицо задумчивое и светится – но не от возбуждения, а ровный какой-то изнутри свет, – так и вздрогнула от одного взгляда, ещё прежде чем их познакомили: подпоручик Лаженицын, в отпуску (прежде учился в университете, вот, с Борисом), – так и вздрогнула внутри от этого светлого взгляда, не к ней даже обращенного, только уже потом – к ней.
А когда знакомили, то в его чуть печальных глазах – как бы повернулось несколькими гранями – удивление.
И с этой минуты – фонтан ликования забил в ксеньиной груди! От первой внимательной встречи их глаз, от этого изменения-поворота в его глазах. Да что случилось? Что-то случилось! (Даже: ой-ой-ой, как бы не то самое, что и должно было, должно было когда-то случиться!)
И только потом заметила на нём ещё и георгиевский крест.
Была общая оживлённая болтовня, разговоры на все темы в перебивах, переходах, к скромному ужину из бутербродов на чёрном хлебе не спешили, а пить хмельного и вовсе не предстояло, – и в этих переходах подпоручик улучил сесть рядом с Ксеньей, и она утеряла летучесть, подвижность, так и осталась на этом стуле, так и осталась, и никуда не шла, куда звали.
В компании было барышень семеро – а он не отходил от неё.
Под общий шум разговаривали – и очень нестеснённо. Да прежде всего открылось, что они – близкие земляки: он – невдали от станции Нагутской, и мимо Кубанской сколько ездил, – а наш дом из поезда видно, когда проезжаешь, короткий миг. Земляки – и значит степняки. (И, значит, – мужики…) И сразу: её кубанская печенежская глушь – не стала постыдной, непоминаемой. Ставропольская степь – вдруг щедро соединила их, отделяя от московской компании, Саня стал рассказывать, как работал в хозяйстве у отца, и Ксенья постеснялась, что сама-то не работает, на всём готовом, – но вот будет, будет работать! И агрономию – он очень одобрил. А из оброненных фраз понимая их богатый быт – тоже принял неосудительно.
И как-то сразу так много и чётко вмещалось в голову – Ксенья всё слышала до слова, и понимала до подробности, и отвечала разумно, правильно, – а в груди её бил и бил тот открывшийся фонтан радости! буйной радости! И – почему? Простой разговор, простое рукопожатие знакомства (а рука всё чувствует, как будто так и осталась вложенной в его руку!), – ещё ничего не случилось, но счастье уже в том, что встретились, – и этого не отменить! не отменить!!
А самое удивительное, что при этой случайности встречи Ксенья чувствовала себя такой свободной, как никогда! Ощущение – простой, не пугающей, а как бы давно знакомой близости с ним. Дивное состояние!
И вдруг: страх за него, что он сейчас как-нибудь не так себя проявит? и всё разрушит?
Но: нет! нет! С каждой его фразой – нет! этого не может произойти!
Подумать! – и год перед войной учились тут оба в Москве – и не встретились.
И что-то о фронте. Голос глуховатый. Рассказывает неторопливо. Пшеничные усы, небольшие. Губы совсем не жёсткие. Мягкие пшеничные волосы – богатые волосы! укладисто лежат над высоким чистым лбом.
Так забылись, отделились от компании – уже стали их покалывать шутками. И правда: Ксенья не всех могла бы перечесть, кто сейчас тут был, – она не успела даже вместить! Увы, надо было оторваться.
Но и на расстоянии, что бы ни делалось – игра в шарады, игра с беготнёй и пересаживанием со стула на стул, чай с бутербродами, парные танцы под пианино, – Ксенья всё время видела, ощущала его издали. И знала верно, что и он занят только ею, так же не вглядевшись сколько надо в остальных.
Танцевать он не стал, сослался, что на фронте отвык, – но такая взрывчатая отчаянная весёлость всё больше наполняла Ксенью, что она придумала, объявила: сейчас будет танцевать соло! – хотя без костюма.
Похлопали, расселись. Со студентом у пианино поискали чардаш, нашли. И Ксенья пошла-пошла-пошла в танце! – да Боже мой, танец – это лучшая мысль! из прямых выражений красоты! (А Саня стоит у косяка двери и глядит неотрывно.) И как легко! Танец – известный тебе, отлично разученный, те же движенья и всплески рук, ног, только слишком просторна юбка-клёш, и тот же жаркий ритм, как всегда, – но нет, это особенный, единственный в жизни танец! Уже уловила она в нём медлительность, оглядчивость – но этим танцем всё взрывала и приводила в кружение. Пусть, пусть ему передастся! (Она уже знала ответ!…) И даже в бешеных движениях, на мельку, успевала видеть, как он выдвинулся.
Навстречу Будущему!
Нашему!
Вот уж не вспомнила, какая была наработанная и как ноги не тащили к вечеру. Вот счастье, что рванулась на вечеринку!
И – времени не замечала весь вечер, откуда одиннадцать часов? – уже расходились.
Не усумнилась: он конечно будет её провожать.
И конечно провожал.
Вечеринка прокрутилась как сон: всех ли заметила? со всеми ли попрощалась?
Поехали на извозчике – по Покровке, через Варваринскую площадь, по Москворецкой, Софийской набережным, – и все эти места теперь будут их первые общие московские места. И при поворотах извозчика полная луна с большой высоты щедро светила им то слева, то приветственно спереди, то снова слева, иногда скрываясь за близкими высокими зданиями, а то через реку напротив, – и всё это осталось как единое плавное счастливое проплытие под луной, при первеньких листочках на деревьях, – и всё время хорошо было видно его лицо – эта особая чистота выражения, и в медленной речи настойчивое струение к чистому, совсем нет в нём мужской грубости.
И при всей перебудораженности Ксенья отчётливо понимала их разговор (хоть весь теперь повторить, фразу за фразой) – и ещё успевала почувствовать неожиданное и забытое освобождение: какая ты есть, со всей твоей кубанской простотой, та и хороша, ни в чём ни малой роли и притворства.
Не холодно и ночью, лужицы не замерзают.
Сошли с извозчика у ворот, постояли в лунной полутени – он сейчас же предложил встретиться завтра, и конечно Ксенья согласилась, даже не вспоминая, что там у неё завтра.
И – руку её двумя своими как бы с выражением и с задержкою сжал.
Ей уже и к хозяйкам нельзя было позднее, чтобы не сердились.
Сперва у зеркала: какая я сегодня была? каким он видел моё лицо? глаза? вот так и сияли?
Но – какая радость! невесомость! И на что в комнате ни взглянь – как сияет.
Единственный недостаток: Исаакий Филиппович, это совсем не красиво.
Но – и Томчак не находка.
Он – православный, и серьёзно. (И – будем, конечно, венчаться.)
Сколько читано любовных историй! И сколько бывает жестоких ошибок, случайностей, непониманий, через которые не объясниться? Вот Гамсун: у него любовь – всегда нервная, мучительная, всегда – борьба мужчины с женщиной, преследование и добывание, один стремится к другому, а тот прочь, но если второй обернётся взаимно – первый тотчас охладевает. Как будто: счастливой взаимной любви на земле вообще не бывает?
Но это – не так! Это было бы невозможно и чудовищно! Ксенья всем нутром предчувствовала иную любовь: полюбив, не бороться. Но и отдавши свою волю – не обезволиться.
Впрочем и у Гамсуна: „любовь – это золотое свечение крови”. Да!!
Радость! Радость! Радость!
ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ – ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ АПРЕЛЯ
92" (по буржуазным газетам, 16-23 апреля)
ЗАЕМ СВОБОДЫ. Воззвание Временного правительства.
К ВАМ, ГРАЖДАНЕ ВЕЛИКОЙ СВОБОДНОЙ РОССИИ, К ТЕМ, КОМУ ДОРОГО БУДУЩЕЕ НАШЕЙ РОДИНЫ. СИЛЬНЫЙ ВРАГ ГРОЗИТ ВЕРНУТЬ СТРАНУ К МЕРТВОМУ СТРОЮ… НУЖНА ЗАТРАТА МНОГИХ МИЛЛИАРДОВ, ЧТОБЫ СПАСТИ СТРАНУ…
РЕЧЬ ЛЛОЙД ДЖОРДЖА в Гильдхолле.
ВОССТАНИЕ В СЕРБИИ против болгар.
Падение духа в турецких войсках… Положение турецких войск в Месопотамии становится всё более тяжёлым. Иерусалим полон беженцев…
… на Западном фронте началось великое наступление наших союзников.
… Американская миссия в Петроград под руководством такого крупного государственного деятеля как сенатор Элия Рут (был военным министром, государственным секретарём)…
Вашингтон. Подписка на „Заём Свободы 1917 г.” выразилась положительно в золотом потоке, идёт в таких огромных количествах, что грозит загромоздить все телефонные линии. Фактически каждый мальчик-рассыльный даёт телеграфное распоряжение о подписке на заём…
(Агентство Рейтера)
… Укрепляйте плотину новой власти! – иначе схлынет воодушевление паводка, уйдёт бесплодно полая вода, прорвавшая плотину царизма…
… Великая Русская Революция, выявившая вековую национальную историю, давшая ей впервые смысл, не может выродиться в антинациональное движение, в измену.
… Но мы все, русский народ, будем ответственны перед историей, чтобы дальнейший ход революции был достоин её великого начала. За слабость нашей воли и разума поплатятся будущие поколения – но осуждено и проклято будет теперешнее. Перед судом грядущих поколений мы будем нераздельны в вине, как и в заслугах.
(„Речь”)
Чтобы вести войну – нужны деньги,
Подписывайтесь на Заем Свободы!
Новое Правительство, облеченное доверием народа,
будет расходовать их на дело народа.
Все, кто любит родину, подписывайтесь на Заем Свободы!
… Процесс восстановления нашей экономики столь медленно развивается из-за тяжёлого наследия старой власти… Вполне правильное отношение со стороны СРСД: государственное регулирование над промышленностью.
(„Русская воля”)
При старом режиме для пополнения казны был совершенно недостаточно использован налоговый аппарат. Нынешняя перестройка государственных финансов не может не быть связана с увеличением налогового бремени.
(„Речь”)
|
The script ran 0.102 seconds.