Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Холодный дом [1852]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Чарлз Диккенс - один из величайших англоязычных прозаиков XIX века. "Просейте мировую литературу - останется Диккенс" - эти слова принадлежат Льву Толстому. Большой мастер создания интриги, Диккенс насытил драму "Холодный дом" тайнами и запутанными сюжетными ходами. Вы будете плакать и смеяться буквально на одной странице, сочувствовать и сострадать беззащитным и несправедливо обиженным - автор не даст вам перевести дух.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Говоря так же откровенно, — отзывается миледи все с той же деланной небрежностью, — я бы тоже это предпочла. Если я правильно вас понимаю, вы возьмете ее с собой? «Железный джентльмен» кланяется ей «железным» поклоном. — Сэр Лестер, позвоните, пожалуйста. Мистер Талкингхорн выступает вперед из оконной ниши и дергает за шнурок от звонка. — Я забыла, что вы здесь. Благодарю вас. Он кланяется, как всегда, и молча отходит к окну. Меркурий быстро является на зов, получает указания насчет того, кого именно ему следует привести, исчезает, приводит указанное лицо и снова исчезает. Роза, как видно, плакала, да и сейчас еще очень взволнована. Не успела она войти, как заводчик, встав с кресла, берет ее под руку и останавливается с нею у двери, готовый уйти. — Вот видите, вас уже взяли на попечение, и вы уходите под надежной защитой, — устало говорит миледи. — Я сказала, что вы очень хорошая девушка, и плакать вам не о чем. — И все-таки, — замечает мистер Талкингхорн, чуть подвигаясь вперед и заложив руки за спину, — она, вероятно, плачет оттого, что ей жалко уезжать. — Что с нее взять, ведь она невоспитанная, — парирует мистер Раунсуэлл довольно резким тоном, как будто он обрадовался, что наконец-то получил возможность отыграться на этом крючкотворе, — девчонка неопытная, ничего еще не понимает. Останься она тут, сэр, может, она и развилась бы. — Все может быть, — невозмутимо соглашается мистер Талкингхорн. Роза, всхлипывая, говорит, что ей очень грустно расставаться с миледи, что в Чесни-Уолде она жила счастливо, что у миледи ей было хорошо и она бесконечно благодарна миледи. — Полно, глупый ты котенок! — негромко и мягко останавливает ее заводчик. — Возьми себя в руки, если любишь Уота! Миледи отпускает девушку мановением руки, выражающим лишь равнодушие, и говорит: — Довольно, милая, перестаньте! Вы хорошая девушка. Идите! Сэр Лестер, величественно отрекшись от участия в этом деле, замыкается в святилище своего синего сюртука. Мистер Талкингхорн, — неясная фигура на фоне темной улицы, теперь, правда, уже испещренной световыми бликами фонарей, — маячит перед глазами миледи, еще более высокий и черный, чем всегда. — Сэр Лестер и леди Дедлок, — говорит мистер Раунсуэлл после недолгого молчания, — прощаясь с вами, прошу извинить меня за то, что я, хоть и не по своему почину, вновь обеспокоил вас столь скучным делом. Уверяю вас, я прекрасно понимаю, как надоели леди Дедлок все эти пустяки. Пожалуй, я сделал лишь один промах — надо было тогда же уговорить девочку уехать со мной, не беспокоя вас. Но мне казалось, — и, смею заметить, я, очевидно, преувеличил значение этого вопроса, — мне казалось, что уважение к вам обязывает меня объяснить, как обстоит дело, а считаясь с вашими пожеланиями и удобствами, я проявлю искреннее стремление уладить дело по-хорошему. Надеюсь, вы извините меня за то, что я так плохо знаю высший свет. Сэр Лестер считает, что подобная речь вынуждает его покинуть свое святилище. — Мистер Раунсуэлл, — внушает он, — говорить об этом нет надобности. Я полагаю, что никаких оправданий не нужно, ни нам, ни вам. — Рад слышать это, сэр Лестер, и если вы разрешите мне напоследок вернуться к тому, о чем я говорил раньше, то есть к долголетней службе моей матери в семействе Дедлоков, — а подобная служба предполагает высокие достоинства и у господ и у слуг, — я приведу вот этот маленький пример — девушку, с которой я сейчас стою под руку и которая показала себя такой любящей и преданной при расставанье; а ведь, осмелюсь сказать, это моя матушка до некоторой степени воспитала в ней подобные чувства… хотя, конечно, леди Дедлок своим сердечным участием и мягкой снисходительностью сделала для Розы гораздо больше. Возможно, что он говорит это с иронией, однако в его словах больше истины, чем он думает. Впрочем, он говорит, не изменяя своей обычной прямоте, — только оборачивается в ту сторону слабо освещенной комнаты, где сидит миледи. Сэр Лестер встает, чтобы ответить на прощальные слова посетителя, мистер Талкингхорн снова звонит, Меркурий снова прилетает, и мистер Раунсуэлл с Розой уходят из этого дома. Вносят лампы, и оказывается, что мистер Талкингхорн еще стоит у окна, заложив руки за спину, а миледи еще сидит в кресле и перед глазами у нее еще маячит его фигура, заслоняющая от нее и ночь и день. Миледи очень бледна. Заметив это, когда миледи поднимается, чтобы уйти, мистер Талкингхорн думает: «Еще бы ей не бледнеть! До чего сильна эта женщина! Она все время играла роль». Но и он умеет играть роль — у него одно неизменное амплуа, — и когда он открывает дверь перед этой женщиной, пятьдесят пар глаз в пятьдесят раз более зорких, чем глаза сэра Лестера, не заметили бы ни единого изъяна в его игре. Сегодня леди Дедлок обедает одна в своей комнате. Сэра Лестера вызвали в парламент спасать партию Дудла и громить клику Кудла. Сидя за обедом, леди Дедлок, по-прежнему мертвенно-бледная (и точь-в-точь такая, как о ней говорит изнемогающий кузен), спрашивает, уехал ли сэр Лестер. Да. А мистер Талкингхорн уже ушел? Нет. Вскоре она опять спрашивает: неужели он еще не ушел? Нет. Что он делает? Меркурий полагает, что он пишет письма в библиотеке. Миледи желает его видеть? Нет, ни в коем случае. Зато он желает видеть миледи. Спустя несколько минут ей докладывают, что он свидетельствует миледи свое почтение и спрашивает, не соблаговолит ли она принять его и побеседовать с ним несколько минут после обеда. Миледи примет его сейчас. Он входит, извиняясь за то, что помешал ей кушать, хоть и с ее разрешения. Когда они остаются одни, миледи взмахом руки просит его прекратить эту комедию. — Что вам угодно, сэр? — Вы знаете, леди Дедлок, — говорит юрист, садясь в кресло неподалеку от нее и медленно потирая ноги в поношенных штанах — вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, — я несколько удивлен вашим образом действий. — Вот как? — Да, решительно удивлен. Не ожидал я этого. Я считаю, что вы нарушили наш договор и свое обещание. Это меняет наши отношения, леди Дедлок. Должен сказать, что я этого не одобряю. Перестав потирать ноги, он кладет руки на колени и смотрит на нее. Он, как всегда, невозмутим, он не изменился ни в чем, однако в его обращении сейчас чувствуется какой-то едва заметный оттенок вольности, которого раньше никогда не было; и это не укрылось от внимания женщины. — Я не совсем понимаю вас. — Нет, кажется, понимаете. Думаю, что понимаете. Полно, леди Дедлок, полно, не к чему нам теперь фехтовать друг с другом и скрещивать рапиры. Ведь вы любите эту девочку. — Ну так что же, сэр? — Вы знаете, — да и я знаю, — что вы уволили ее не по тем причинам, которые указали, но чтобы оградить ее, насколько возможно, от… — простите, что я об этом: говорю, во в этом суть дела, — от позора и бесчестия, которые угрожают вам. — Ну так что же, сэр? — А вот что, леди Дедлок, — отвечает юрист, положив ногу на ногу и поглаживая колено, — я против этого. Я считаю, что это опасно. Я убежден, что этого не нужно было делать, ибо это вызовет в вашем доме разговоры, подозрения, слухи и тому подобное. Кроме того, этим вы нарушили наше условие. Вы должны были оставаться совершенно такою же, как раньше. Однако вам, очевидно, самой ясно, как ясно мне, что сегодня вечером вы были совсем другой, нежели всегда. Это, да что говорить, леди Дедлок, это ясно всем. — Если я, сэр, — начинает она, — помня о своей тайне… Но он перебивает ее: — Леди Дедлок, в этом суть дела, а когда говоришь о деле по существу, необходима полная ясность. Это уже не ваша тайна. Извините меня. Тут вы ошиблись. Это моя тайна, и я храню ее ради сэра Лестера и его рода. Будь она только вашей тайной, леди Дедлок, мы не вели бы здесь этого разговора. — Совершенно верно. Если, помня об этой тайне, я по мере сил стараюсь спасти невинную девушку (ведь я не забыла, как вы на нее намекали, когда в Чесни-Уолде рассказывали мою историю гостям), — стараюсь спасти невинную девушку от тяжелых последствий угрожающего мне позора, то я поступаю так, как решила поступить. Ничто в мире и никто в мире не может поколебать мое решение или повлиять на меня. Она говорит все это непринужденно, отчетливо и внешне так же бесстрастно, как он. А он педантично обсуждает «суть дела», словно эта женщина — просто бесчувственное орудие, которым он пользуется в своих целях. — Вот как? — говорит он. — Тогда вы сами видите, леди Дедлок, что доверять вам нельзя. Вы изложили все совершенно ясно, с предельной точностью, и теперь я вижу, что доверять вам нельзя. — Быть может, вы помните, что я не скрыла своего беспокойства о девушке, когда мы ночью беседовали в Чесни-Уолде? — Да, — отвечает мистер Талкингхорн, спокойно вставая и становясь спиной к камину. — Да. Я припоминаю, леди Дедлок, что о девушке вы тогда говорили. Но это было раньше, чем мы заключили условие; а ведь и буква и дух нашего условия запрещали вам совершать какие бы то ни было поступки, вытекающие из моего открытия. Это бесспорно так. Пощадить девушку? Но какое она имеет значение, какую ценность? Пощадить! Леди Дедлок, под угрозой честь рода. В подобных случаях необходимо идти напролом через… через все, не отклоняясь ни вправо, ни влево, не обращая внимания ни на что, ничего не щадя, все растаптывая на пути… Она все время смотрела на стол. Теперь она подняла глаза и смотрит на собеседника. Лицо ее стало суровым, а нижняя губа закушена. «Эта женщина меня понимает, — думает мистер Талкингхорн, когда она снова опускает глаза. — Нельзя пощадить ее. Так с какой стати ей щадить других?» Несколько мгновений они молчат. Леди Дедлок ничего не ела, но два или три раза недрогнувшей рукой наливала себе воды и выпивала ее. Она встает из-за стола, садится в глубокое кресло и, откинувшись назад, полулежит в нем, прикрыв лицо рукой. Ничто в ней не обнаруживает слабости и не возбуждает сострадания. Она задумчива, мрачна, сосредоточенна. «Эта женщина, — думает мистер Талкингхорн, стоя у камина, словно какой-то темный неодушевленный предмет, который заслоняет ей все на свете, — эта женщина достойна изучения». И он всласть изучает ее на досуге — некоторое время даже не говорит ни слова. Она тоже что-то изучает на досуге. Не такая она женщина, чтобы заговорить первой; не такая, — стой он тут хоть до полуночи, и это столь ясно, что даже он чувствует себя вынужденным прервать молчание. — Леди Дедлок, в нашей беседе мы еще не дошли до самого неприятного; но в нем суть дела. Наш договор расторгнут. Вы, с вашим умом и силой характера, не можете не понять, что я считаю договор недействительным и буду поступать, как мне заблагорассудится. — Я к этому готова. Мистер Талкингхорн наклоняет голову. — Только по этому поводу мне и пришлось побеспокоить вас, леди Дедлок. Он уже хочет уйти, но миледи останавливает его вопросом: — Это и есть предупреждение, которое вы собирались мне сделать? Отвечайте, я хочу понять вас правильно. — Я хотел сделать вам несколько иное предупреждение, леди Дедлок; то предупреждение я сделал бы, если бы вы соблюли наш договор. Но, в сущности, это одно и то же… в сущности, одно и то же. Только юрист поймет, в чем различие между ними. — Значит, это последнее предупреждение? — Именно. Последнее. — Вы собираетесь сказать сэру Лестеру правду сегодня вечером? — Вопрос ребром! — говорит мистер Талкингхорн с легкой улыбкой и осторожно покачивает головой, глядя на миледи, которая по-прежнему прикрывает лицо рукою. — Нет, не сегодня. — Завтра? — Принимая во внимание все обстоятельства, мне лучше не отвечать на этот вопрос, леди Дедлок. Скажи я вам, что и сам не знаю, когда именно это случится, вы не поверите, и мой ответ ничего вам не даст. Может быть, завтра. Но я, пожалуй, ничего больше не скажу. Вы предупреждены, а я не подаю надежд, которые в силу различных обстоятельств могут не исполниться. Желаю вам доброго вечера. Он молча направляется к двери, а миледи опускает руку, поворачивает к нему бледное лицо и окликает его в тот миг, когда он собирается открыть дверь: — Вы еще останетесь здесь? Я слышала, что вы писали в библиотеке. Вы вернетесь туда? — Только за шляпой. Я иду домой. Вместо ответа на его прощальный поклон она опускает не голову, а только глаза, и это — какое-то странное, еле заметное движение; а он уходит. Выйдя из комнаты, он вынимает часы, смотрит на них, и ему кажется, что они ошибаются примерно на одну минуту. Лестницу украшают другие, очень роскошные часы, которые, не в пример многим роскошным часам, славятся своей точностью. — Ну, а вы  что скажете, — говорит мистер Талкингхорн, взглянув на них. — Вы что скажете? Если б они сейчас сказали: «Не иди домой!..» Какими знаменитыми часами они сделались бы отныне, если бы из всех отсчитанных ими вечеров они выбрали именно этот вечер, а из всех стариков и юношей, когда-либо стоявших перед ними, выбрали именно этого старика и сказали ему: «Не иди домой!» Часы бьют три четверти восьмого — звон их отчетлив и чист — и продолжают тикать. — Ну, вы хуже, чем я думал, — укоризненно бормочет мистер Талкингхорн, обращаясь к своим часам. — Ошибаетесь на две минуты! Этак вас на мои век не хватит. Какие это были бы замечательные часы, если бы, заплатив добром за зло, они протикали в ответ: «Не иди домой!» Он выходит на улицу и шагает, заложив руки за спину, мимо величественных особняков, с которыми связано столько всевозможных тайн, трудностей, закладных, щекотливых дел, хранящихся под его поношенным жилетом из черного атласа. Кирпичи, выбеленные известкой, я те, кажется, делают ему признания. Высокие дымовые трубы поверяют ему семейные тайны. Труб этих видимо-невидимо, но ни одна не шепнет ему: «Не иди домой!» Среди суеты и движения менее аристократических улиц, под грохот и дребезжанье бесчисленных экипажей, под шум бесчисленных шагов и звуки бесчисленных голосов, освещенный яркими огнями витрин, овеваемый западным ветром, теснимый густой толпой, он идет навстречу своей беспощадной судьбе, и ничто не остановит его словами: «Не иди домой!» Но вот он, наконец, пришел в свой скучный кабинет, зажег свечи и, оглянувшись кругом, смотрит вверх на римлянина, указующего перстом с потолка, но не видит сегодня ни в руке римлянина, ни в суете окруживших его амуров нового смысла и запоздалого предостережения: «Не входи сюда!» Ночь лунная; но луна на ущербе и только сейчас встает над необъятными дебрями Лондона. Звезды сияют, как сияли они в Чесни-Уолде над террасой, пристроенной к башенке. — «Эта женщина», как он с недавних пор привык называть миледи, смотрит на них. Душа у нее в смятении; на сердце гнет, она страдает, места себе не находит. Ей душно, ей тесно в этих просторных комнатах. Она рвется вон из них на свободу и, наконец, решает уйти в сад. Своевольная и властная всегда, эта женщина никого не удивляет, что бы она ни делала, и сейчас, небрежно накинув на плечи мантилью, она выходит на улицу, освещенную луной. Ее сопровождает Меркурий с ключом от сада. Отперев садовую калитку, он, по приказу миледи, отдает ей ключ, а она говорит, что он может идти домой. Она немного погуляет здесь, пока у нее не пройдет головная боль. Погуляет с час или больше. Провожать ее не надо. Калитка закрывается, щелкнув задвижкой, и Меркурий покидает миледи, которая скрылась из виду в тени деревьев. Прекрасная ночь, яркая большая луна и мириады звезд. Направляясь в свой винный погреб, мистер Талкингхорн открывает и закрывает двери, которые захлопываются с шумом, и пересекает дворик, похожий на тюремный. Случайно подняв глаза к небу, он думает о том, какая сегодня прекрасная ночь, какая яркая большая луна, какое множество звезд! И такая тихая ночь! Очень тихая ночь. Когда луна сияет ярким светом, она как бы излучает покой и тишину, умиротворяя даже те людные места, где жизнь кипит. Ночь тиха — тиха не только на пыльных дорогах и на вершинах холмов, с которых открывается вид на спящие поля, чей сон тем глубже, чем дальше они уходят куда-то, сливаясь, наконец, с каймой деревьев, что выделяются на фоне неба, окутанные призрачным, седым туманом; ночь тиха не только в садах, лесах и у реки, где заливные луга свежи и зелены, где вода, сверкая, струится между уютными островками, плещет, низвергаясь с плотин, бежит среди шелестящих тростников; покой нисходит на реку не только там, где она течет меж тесно сгрудившимися домами и где в ней отражаются мосты, а верфи и корабли превращают ее во что-то черное и страшное, — не только там, где, спасаясь от этого уродства, она убегает в болотистую низину с мрачными баканами, которые торчат, как скелеты, выброшенные на берег волнами, — не только там, где она широко растекается в более высоких, просторных местах, изобилующих нивами, ветряными мельницами и колокольнями, и где, наконец, сливается с вечно волнующимся океаном; ночь тиха не только в открытом море, не только на берегу, где случайный прохожий останавливается и смотрит, как шхуна с распростертыми крыльями пересекает лунную дорожку, которая, казалось, была дарована ему одному; нет, покой нисходит даже на дебри Лондона. Его колокольни, башни и купол его огромного собора кажутся все более воздушными; в этом бледном свете его закопченные крыши теряют грубость очертаний; шумы на улицах, приглушенные, умолкают один за другим, а звуки шагов на тротуарах медленно тают вдали. На тех полях, где обитает мистер Талкингхорн, — а судейские пастушки неумолчно играют на свирелях Канцлерского суда, оберегая в овчарнях своих овец, пока всеми правдами и неправдами не остригут их наголо, — на этих полях все шумы растворились в лунной ночи и слились в один далекий гул, словно весь город превратился в огромное звенящее стекло. Что это? Кто выстрелил из ружья или пистолета? Где? Редкие прохожие вздрагивают, останавливаются и оглядываются кругом. Кое-где открываются окна и двери, и люди выходят узнать, что случилось. Выстрел был громкий, он вызвал эхо и гулко раскатился вдали. По уверению какого-то прохожего, от него даже дом затрясся. Он поднял на ноги всех собак в околотке, и они яростно лают. Перепуганные кошки бешено мчатся через улицу. Пока собаки все еще лают и воют, — один пес воет, как сущий демон, — церковные колокола, словно тоже чем-то испуганные, начинают отбивать часы. Как бы вторя им, уличный шум нарастает и становится громким, как крик. Но вскоре все затихает. Прежде чем последние отставшие часы начинают бить десять, водворяется тишина. И вот часы умолкли; прекрасная ночь, яркая большая луна и мириады звезд снова погружаются в покой. А мистера Талкингхорна все это потревожило? В окнах у него темно, из комнат не доносится ни звука, дверь заперта. Впрочем, этого  человека трудно вытащить из его раковины, — разве если случится что-то из ряда вон выходящее. Его не слышно, его не видно. Каким же оглушительным должен быть пушечный выстрел, чтобы нарушить невозмутимое спокойствие этого твердокаменного старика? Много лет настойчивый римлянин указывал перстом с потолка неизвестно на что. Да вряд ли он и сегодня видит, что-то определенное. Просто он, как и всякий римлянин или как всякий британец, одержимый одной навязчивой идеей, раз начав, продолжает указывать. Так, изогнувшись в неестественной позе, он тщетно указывает перстом всю ночь напролет. Лунный свет, сумрак, заря, восход, день. А римлянин все так же настойчиво продолжает указывать перстом, хотя на него никто не обращает внимания. Но вот наступает утро, и приходят люди, чтобы убрать комнаты. И, то ли римлянин, наконец, указал на что-то новое, чего здесь не было раньше, то ли первый вошедший сошел с ума, но, так или иначе, человек этот, подняв глаза вверх, на протянутую руку, а затем опустив их на что-то, распростертое внизу, вскрикивает и бежит прочь. Остальные, увидев то, что видел первый, тоже вскрикивают и убегают, а на улице поднимается переполох. Что все это значит? В комнате закрыли ставни, и ее не освещают ничем, и люди, незнакомые с нею, входят тихо, но тяжело ступая; уносят из нее какой-то груз в спальню и кладут его на кровать. Весь день здесь недоуменно шепчутся, усердно обыскивают каждый уголок, тщательно осматривают следы шагов и тщательно отмечают расположение всех вещей в комнате. Все глаза смотрят вверх на римлянина, и все голоса бормочут: «Если б он только мог рассказать, что он видел!» Римлянин указывает на стол, а на столе стоят бутылка вина (почти полная), рюмка и две свечи, внезапно погасшие вскоре после того, как их зажгли. Он указывает на пустое кресло и пятно на полу перед креслом — пятно, которое можно почти закрыть ладонью. Все это как раз в том месте, куда указывает его перст. Распаленное воображение способно увидеть во всем этом такие ужасы, от которых могут помешаться все остальные детали росписи — не только толстоногие амуры, но и облака, и цветы, и колонны, — словом, самое тело и душа этой Аллегории и весь ее ум. Все те, что входят в полутемную комнату и оглядываются кругом, непременно устремляют взор вверх, на римлянина, и он кажется им таинственным и грозным, как и всякий свидетель, пусть немой и недвижный. И в течение многих грядущих лет люди, наверное, будут рассказывать страшные истории о пятне на полу, которое так легко прикрыть, но так трудно смыть; а римлянин, указующий перстом с потолка, будет указывать, пека пыль, сырость и пауки будут его щадить, — указывать с гораздо большим смыслом, чем во времена мистера Талкингхорна, и — со зловещим значением. Ибо время мистера Талкингхорна прошло навсегда; а в ту ночь римлянин указывал на руку убийцы, поднятую на старика, и с вечера до утра беспомощно указывал на него самого, лежащего ничком на полу, с пулей в сердце.  Глава XLIX Дружба дружбой, служба службой   Мистер Джозеф Бегнет (по прозвицу — Дуб), отставной артиллерист, а ныне музыкант-фаготист, и все его семейство отмечают знаменательную годовщину. Отмечают празднеством и пиром. Празднуют день рождения одного из членов семейства. Не день рождения самого мистера Бегнета. Нет, эту славную веху в торговле музыкальными инструментами мистер Бегнет отмечает только тем, что особенно крепко целует детей перед завтраком, после обеда выкуривает лишнюю трубочку, а под вечер начинает спрашивать себя, что думает об этом его бедная старенькая матушка — тема, вызывающая бесконечные, но совершенно бесплодные размышления, так как мать его скончалась лет двадцать назад. Иные мужчины лишь редко вспоминают об отце — очевидно, на текущем счету их памяти весь вклад сыновней любви внесен на имя матери. Мистер Бегнет один из таких мужчин. А достоинства своей «старухи» он ценит так высоко, что слово «самоотречение» кажется ему именем существительным женского рода. Празднуют и не день рождения кого-нибудь из троих детей. Эти годовщины тоже отмечаются кое-чем, но, как правило, ограничиваются поздравлениями и пудингом. Правда, в прошлый день рождения юного Вулиджа мистер Бегнет сделал несколько замечаний насчет роста и общего развития сына и затем, после краткого, но глубокого размышления на тему о том, как все меняется с течением времени, учинил сыну экзамен по катехизису и задал ему совершенно точно вопросы первый и второй, а именно: «Как твое имя?» и «Кто дал тебе это имя?», но третьего вспомнить не смог и заменил его вопросом: «А как тебе нравится это имя?», придав ему, однако, значительность столь назидательную и поучительную, что вопрос приобрел совершенно ортодоксальный характер. Впрочем, экзамен по катехизису производился только в этот день рождения и не вошел в традицию на семейных торжествах. Сегодня день рождения «старухи», и это величайший праздник в году, отмеченный в календаре мистера Бегнета ярко-красной цифрой. Знаменательное событие из года в год празднуется по определенному ритуалу, составленному и утвержденному мистером Бегнетом несколько лет назад. Глубоко убежденный в том, что обед, состоящий из двух кур, — высочайший предел царской роскоши, мистер Бегнет в этот день неизменно выходит из дому спозаранку, чтобы купить парочку кур, а продавец столь же неизменно надувает его, всучив ему двух самых древних старцев петухов, какие выросли и состарились в птичниках Европы. Вернувшись с этими образцами птичьей жесткости, завязанными в чистый ситцевый платок, синий с белыми разводами (без которого в этот день покупки не обходятся), мистер Бегнет за завтраком, как бы между прочим, спрашивает миссис Бегнет, что именно она желала бы скушать за обедом. Миссис Бегнет, как ни странно столь неизменное совпадение, отвечает, что ей хотелось бы курятины, и мистер Бегнет немедленно вынимает из тайника свой узелок, вызывая всеобщее изумление и восторг. Далее он требует, чтобы «старуха» весь день напролет ничего не делала, но сидела бы сложа руки в своем самом лучшем наряде, а прислуживать ей и заниматься хозяйством будут дети и он сам. Но повар он никудышный, а потому не трудно догадаться, что весь этот почет не доставляет «старухе» никакого удовольствия; однако она занимает свое почетное положение со всем благодушием, какое только можно вообразить. В сегодняшний день ее рождения мистер Бегнет уже закончил традиционную подготовку к празднеству. Он купил два экземпляра домашней птицы, до того старых, что их по пословице, конечно, никак нельзя было «провести на мякине», а уж на вертел они и подавно не годились; он изумил и привел в восторг все семейство неожиданной покупкой; он самолично руководит жареньем петухов, а миссис Бегнет сидит в парадном туалете, как почетная гостья, и ее смуглые сильные руки так и чешутся исправить оплошности, которые она подмечает. Квебек и Мальта накрывают на стол, а Вулидж, как и подобает, неся службу под командой отца, поворачивает вертел, на котором жарятся петухи. Конечно, юные поварята часто делают промахи, и тогда миссис Бегнет подмигивает им, покачивает головой или морщится, обернувшись в их сторону. — В половине второго, — объявляет мистер Бегнет. — Минута в минуту. Изжарятся. Миссис Бегнет с тревогой видит, что вертел остановился и один петух начинает подгорать. — Ну и обед у тебя будет, старуха! — говорит мистер Бегнет. — Хоть самой королеве на стол. Миссис Бегнет весело улыбается, показывая белые зубы, но юный Вулидж замечает в ней признаки такого беспокойства, что, побуждаемый сыновней любовью, взглядом спрашивает ее, что случилось? — а сам стоит, уставившись на нее во все глаза, начисто позабыв о петухах и не подавая никаких надежд на то, что к нему вернется память. К счастью, старшая из его сестренок догадывается, почему взволновалась миссис Бегнет, и приводит его в себя увещевательным толчком в бок. Петухи снова начинают вращаться, и миссис Бегнет даже глаза закрывает, — такая большая гора свалилась у нее с плеч. — Джордж придет к нам, — говорит мистер Бегнет. — В половине пятого. Без опоздания. Сколько уж лет, старуха, Джордж приходит к нам. В этот день? — Ах, Дуб, Дуб, да, я думаю, столько лет, сколько нужно для того, чтоб молодка стала старухой. Примерно столько, никак не меньше! — отвечает миссис Бегнет, смеясь и качая головой. — Старуха, — говорит мистер Бегнет. — Это вздор. Ты все такая же молодая. Если не моложе. Именно моложе. Как всем известно. Квебек и Мальта кричат, хлопая в ладоши, что Заводила, наверное, принесет маме подарочек, и пытаются угадать, какой именно. — Знаешь, Дуб, — начинает миссис Бегнет, но, окинув взглядом накрытый стол, правым глазом подмигивает Мальте, чтобы та принесла солонку и, отрицательно качнув годовой, дает понять Квебек, что перечницы ставить не нужно, — знаешь, Дуб, мне кажется, что Джордж опять собирается куда-то сбежать. — Джордж, — возражает мистер Бегнет, — неспособен дезертировать. И покинуть старого товарища. В беде. Не бойся. — Да нет же, Дуб. Нет. Ты меня не понял. Я не хотела сказать, что покинет. Конечно, не покинет. Но дай ему только развязаться со своими денежными неурядицами, и он наверняка удерет куда-нибудь. Мистер Бегнет спрашивает — почему? — Видишь ли, — отвечает ему жена, немного подумав, — сдается мне, что Джордж стал какой-то беспокойный — прямо места себе не находит. Я не говорю, что он теперь не такой обходительный, как был. Конечно, обходительный — это у него в крови; но он чем-то терзается и как будто выбит из колеи. — Просто его чересчур замуштровали, — говорит мистер Бегнет. — Один крючкотвор замуштровал. Который самого дьявола из колеи выбьет. — Это, пожалуй, верно, — соглашается с ним жена, — но все-таки дела не меняет, Дуб. Разговор на время прекращается, так как мистер Бегнет понимает, что ему необходимо целиком сосредоточиться на приготовлении обеда, которому угрожает некоторая опасность, ибо от природы сухие петухи упорно не желают выделить из себя сок для подливки, а «темный» соус получился безвкусным и белым, как лен. Картошка, варившаяся в кожуре, столь же строптиво крошится на вилках, когда ее чистят, и рассыпается, словно она подвержена землетрясениям. А ноги у петухов оказались гораздо более длинными, чем следует, и обтянутыми жесткой, как чешуя, кожей. Преодолев, в меру своих способностей, все эти недостатки, мистер Бегнет кладет петухов на блюдо, н все усаживаются за стол, причем миссис Бегнет занимает место почетной гостьи — по правую руку от хозяина. Большое счастье для «старухи», что день ее рождения бывает только раз в году, — ведь случись ей дважды отведать подобной «курятины», с ней бы худо было. Все тонкие связки и сухожилия, какими только обладает домашняя птица, у этих двух экземпляров уподобились гитарным струнам. Конечности же их глубоко пустили корни в тело, как старые деревья пускают корни в землю. В частности, ноги у петухов такие жесткие, что кажется, будто птицы эти посвятили большую часть своей долгой и многотрудной жизни пешеходному спорту и состязаниям в ходьбе. Но мистер Бегнет, не замечая этих маленьких недостатков, ревностно потчует миссис Бегнет, упрашивая ее скушать огромную порцию лакомства, лежащую на ее тарелке; а так как добрая «старуха» ни за что на свете не огорчит его хоть на миг ни в какой день года, а в этот — тем менее, то пищеварению ее угрожает страшная опасность. Как ухитряется юный Вулидж безнаказанно обгладывать и, не будучи потомком страуса, переваривать ноги этих петухов, его встревоженная матушка понять не в силах. Но после окончания пира «старуха» подвергается новому испытанию: ей приходится сидеть в почетном бездействии и только смотреть, как ее дочки убирают комнату, выметают золу из камина, моют и чистят столовую и кухонную посуду на заднем дворе. Обе молодые девицы, подоткнув юбочки в подражание матери, носятся туда-сюда, скользя, как на коньках, в своих высоких деревянных сандалиях, а их бурный восторг и энергия подают самые радужные надежды на будущее, но внушают некоторые опасения в настоящем. Разговоры становятся бессвязными, посуда и оловянные кружки громко стучат и гремят, метлы так и летают по полу, вода льется и разливается, и все это — без удержу; что касается омовения самих молодых девиц, то оно слишком волнующее зрелище для миссис Бегнет, чтобы она могла смотреть на него со спокойствием, подобающим ее положению. Наконец различного рода очистительные процессы победоносно заканчиваются; Квебек и Мальта появляются в свежих нарядах, улыбающиеся и обсохшие; трубки, табак и бутылки уже на столе, а «старуха», как всегда в этот день приятного семейного торжества, впервые начинает наслаждаться душевным покоем. Когда мистер Бегнет садится на свое обычное место, стрелки часов приближаются к половине пятого; а когда они отмечают ровно половину, мистер Бегнет объявляет: — Джордж! Точно. По-военному. Действительно, это пришел Джордж, и он горячо поздравляет «старуху» (которую целует по случаю торжественного дня), детей и мистера Бегнета. — Всех поздравляю! — говорит мистер Джордж. — Джордж, старый друг! — восклицает миссис Бегнет, глядя на него с любопытством. — Что с вами стряслось? — Что со мной стряслось? — Ну да! Вы какой-то бледный, Джордж, — бледней, чем всегда, да и вид у вас совсем расстроенный. Правда, Дуб? — Джордж, — говорит мистер Бегнет. — Скажи старухе. Что случилось? — Я не знал, что я бледный, — говорит кавалерист, проводя рукой по лбу, — не знал и что лицо у меня расстроенное; если так, извините. Но сказать вам правду, тот мальчик, которого поместили у меня, умер вчера днем, и это меня очень огорчило, вроде как обухом по голове ударило. — Бедняжка! — отзывается миссис Бегнет с материнским состраданием. — Неужели умер? Ах ты господи! — Я про это не хотел говорить — не подходящий предмет для разговора в день рождения, но ведь я не успел присесть, как вы уже выпытали у меня эту новость. А не то я бы сразу развеселился, — объясняет кавалерист, заставляя себя говорить более оживленным тоном, — но такая уж вы, миссис Бегнет, — все-то у вас мигом. — Правильно, — соглашается мистер Бегнет. — Старуха. У нее и впрямь все мигом… Чисто порох. — И больше того — она виновница нынешнего торжества, так что мы должны ее занимать! — восклицает мистер Джордж. — Вот поглядите, какую брошечку я принес. Вещица, конечно, пустяковая, так просто — на память. А больше в ней ничего хорошего нет, миссис Бегнет. Мистер Джордж вынимает свой подарок, и младшие члены семейства встречают его восторженными прыжками и хлопаньем в ладоши, а мистер Бегнет благоговейным восхищением. — Старуха! — говорит мистер Бегнет. — Скажи ему мое мнение о ней. — Чудо как хороша, Джордж! — восклицает миссис Бегнет. — Такой красивой вещи я в жизни не видывала! — Прекрасно, — соглашается мистер Бегнет. — Мое мнение! — Она такая хорошенькая, Джордж, — говорит миссис Бегнет, вытянув руку, в которой держит подарок, и поворачивая брошку во все стороны, — что для меня она слишком уж красива! — Плохо! — возражает мистер Бегнет. — Не мое мнение! — Но так ли, этак ли, спасибо вам сто тысяч раз, старый друг, — говорит миссис Бегнет, протянув руку Джорджу, и глаза ее блестят от удовольствия, — и хоть я иной раз и обходилась с вами как сварливая солдатка, Джордж, на самом-то деле мы с вами такие закадычные друзья, каких во всем свете не сыщешь. А теперь, если хотите, Джордж, сами приколите ее на счастье. Дети теснятся вокруг, желая лучше видеть, как Джордж прикалывает к лифу миссис Бегнет свой подарок, а мистер Бегнет смотрит поверх головы Вулиджа, чтобы тоже увидеть это, — смотрит с таким деревянно-степенным и в то же время ребячески-милым интересом, что миссис Бегнет не может удержаться от легкого смеха и говорит: — Ах, Дуб, Дуб, вот уж бесценный старикан! Но кавалеристу не удается приколоть брошь. Рука его дрожит, он волнуется и роняет свой подарок. — Ну и ну! — говорит он, подхватив его на лету и озираясь по сторонам. — До того расстроился, что не могу справиться с таким пустяком! Миссис Бегнет, придя к заключению, что для подобного случая нет лучшего лекарства, чем трубка, мигом сама прикалывает брошку и, усадив кавалериста в его привычном уютном уголке, приносит мужчинам трубки. — Если и трубка вас не подбодрит, Джордж, — говорит она, — посмотрите разок-другой вот сюда — на свой подарочек, а уж оба-то средства вместе обязательно подействуют. — Да вас и одной хватит, чтобы меня подбодрить, — отзывается Джордж, — я это прекрасно знаю, миссис Бегнет… Ну, теперь расскажу вам, почему да отчего у меня столько огорчений накопилось. Возьмите хоть этого несчастного мальчишку. Невесело было видеть, как он умирает, зная, что ничем ему не поможешь. — Что вы говорите, Джордж? Вы же помогли ему. Вы его приютили. — Да, этим я ему помог, но ведь это пустяк. Я хочу сказать, миссис Бегнет, что он умирал, так ничему и не научившись, — только и умел, что отличать правую руку от левой. Ну, а тут уж помогать было поздно. — Ах, бедняжка! — восклицает миссис Бегнет. — И вот, — продолжает кавалерист, все еще не зажигая трубки и проводя тяжелой рукой по волосам, — тут невольно приходит на память Гридли. С ним тоже вышло плохо, хоть и по-другому. Так что оба они сливаются в твоих мыслях с бессердечным старым негодяем, что преследовал их обоих. А как подумаешь об этом ржавом карабине, что торчит в своем углу, такой жесткий, бесчувственный, равнодушный ко всему на свете, так прямо дрожь пробирает и кровь горит в жилах, уверяю вас. — Мой вам совет, — говорит миссис Бегнет, — зажгите-ка вы трубочку, и пусть у вас горит она, а не кровь. Так-то лучше будет — и спокойней, и уютней, да и для здоровья полезней. — Правильно, — соглашается кавалерист, — так я и сделаю. Да, так он и делает, правда не утратив своей негодующей серьезности, которая производит сильное впечатление на юных Бегнетов и даже побуждает мистера Бегнета ненадолго отложить церемонию тоста за здоровье миссис Бегнет — тоста, который Бегнет в такие дни всегда провозглашает сам, произнося речь, образцовую по сжатости. Но молодые девицы уже составили напиток, который мистер Бегнет привык называть «смесью», а трубка Джорджа уже рдеет, поэтому мистер Бегнет, наконец, считает своим долгом произнести главный тост праздничного вечера. Он обращается к собравшемуся обществу в следующих выражениях: — Джордж. Вулидж. Квебек, Мальта. Сегодня день ее рождения. Сделайте хоть целый дневной переход. Другой такой не найдете. Пьем за ее здоровье! Все с энтузиазмом выпили, и миссис Бегнет произносит благодарственную речь, еще более краткую. Этот перл красноречия сводится к четырем словам: «А я за ваше!», причем «старуха» сопровождает его кивком в сторону каждого из присутствующих поочередно и умеренным глотком «смеси». Но на сей раз она заключает церемонию неожиданным восклицанием: «Кто-то пришел!» Кто-то действительно пришел, — к великому удивлению маленького общества, — и уже заглянул в дверь. Это человек с острыми глазами, живой, проницательный, и он сразу ловит все устремленные на него взгляды, каждый в отдельности и все вместе, с такой ловкостью, которая обличает в нем незаурядного человека. — Джордж, — говорит он с легким поклоном, — как вы себя чувствуете? — Э, да это Баккет! — восклицает мистер Джордж. — Он самый, — отзывается Баккет, войдя и закрыв за собой дверь. — А я, знаете ли, проходил тут по улице и случайно остановился взглянуть на музыкальные инструменты в витрине, — одному моему приятелю нужна подержанная виолончель с хорошим звуком — гляжу, целая компания веселится, и показалось мне, будто в углу сидите вы; так и есть — не ошибся. Ну, Джордж, как делишки? Идут довольно гладко? А ваши, тетушка? А ваши, хозяин? Бог мой! — восклицает мистер Баккет, раскрыв объятия, — да тут и деточки имеются! Только подсуньте мне малыша, и можете сделать со мной все что угодно. Ну-ка, поцелуйте-ка меня, крошечки вы мои! Незачем и спрашивать, кто ваши  родители. В жизни не видывал такого сходства! Завоевав всеобщее расположение, мистер Баккет садится рядом с мистером Джорджем и усаживает к себе на колени Квебек и Мальту. — Ах вы мои прелестные милашки, — говорит мистер Банкет, — поцелуйте-ка меня еще разок; а больше мне ничего не нужно. Господь с вами, до чего ж у вас здоровый вид! А по скольку лет вашим девочкам, тетушка? Одной восемь, а другой десять, я так думаю. — Вы почти угадали, сэр, — говорит миссис Бегнет. — Я всегда угадываю, — отвечает мистер Баккет, — потому что до смерти люблю ребят. У одного моего приятеля девятнадцать человек детей, тетушка, и все от одной матери, а сама она до сих пор свежая и румяная, как Заря. Не такая красавица, как вы, но вроде вас, могу поклясться! А это как называется, душечка? — продолжает мистер Баккет, ущипнув Мальту за щечку. — Это персик, вот что это такое. Ну что за девочка! А как насчет твоего папы? Как думаешь, милочка, удастся папе подыскать подержанную виолончель с хорошим звуком для приятеля мистера Баккета? Моя фамилия Баккет. Смешная, правда?[174] Эти любезные речи окончательно завоевывают сердца всего семейства. Миссис Бегнет, позабыв, какой сегодня день, своими руками набивает трубку, потом наливает стакан мистеру Баккету и радушно потчует его. Такого приятного человека она с радостью приняла бы когда угодно и говорит ему, что особенно рада видеть его сегодня вечером, потому что он друг Джорджа, а Джордж нынче прямо сам не свой — чем-то расстроен. — Сам не свой? Расстроен? — восклицает мистер Баккет. — Что вы говорите! А в чем дело, Джордж? Ни за что не поверю, что вы расстроены. С чего бы вам расстраиваться? Впрочем, может, вас что-нибудь волнует, а? — Ничего особенного, — отвечает Джордж. — И я  думаю, что нет, — поддакивает мистер Баккет. — Ну, что вас может волновать, а? Разве этих малюточек что-нибудь волнует, а? Понятно, нет; зато они сами скоро будут волновать каких-нибудь молодых людей и уж, конечно, приведут их в расстройство чувств. Я не очень-то хороший пророк, но это я вам предсказываю, тетушка. Миссис Бегнет, совершенно плененная, выражает надежду, что у мистера Баккета есть дети. — В том-то и горе, тетушка! — говорит мистер Баккет. — Вы не поверите: нет у меня детей. Жена да жилица — вот и вся моя семья. Миссис Баккет не меньше меня любит ребят и так же хотела бы иметь своих, но… нету. Так вот все и получается в жизни. Мирские блага распределены не поровну, но роптать не надо. Какой у вас уютный дворик, тетушка! Из этого дворика есть выход, а? Из дворика выхода нет. — Неужели нет? — переспрашивает мистер Баккет. — А я думал, что есть. Очень мне нравится этот дворик — в жизни не видывал такого. Вы мне позволите его осмотреть? Благодарю вас. Нет, я вижу, выхода нет. Но какой это благоустроенный дворик! Обежав острым взглядом весь двор, мистер Баккет возвращается, садится в кресло рядом со своим другом, мистером Джорджем, и ласково хлопает мистера Джорджа не плечу. — Ну, а теперь как настроение, Джордж? — Теперь хорошее, — отвечает кавалерист. — Вот это в вашем духе! — одобряет мистер Баккет. — Да и с чего ему быть плохим? Мужчина с вашей прекрасной фигурой и здоровьем не имеет права расстраиваться… Скажите вы, тетушка, ну можно ли расстраиваться, когда у тебя такая широкая грудь?.. И ведь вас, конечно, ничто не волнует, Джордж; да и что может вас волновать? Что-то уж очень настойчиво твердя одно и то же, несмотря на свои выдающиеся и многоразличные способности по части светского разговора, мистер Баккет два-три раза повторяет последнюю фразу, обращаясь к трубке, которую зажигает, как бы прислушиваясь к чему-то, с особенным, ему одному свойственным выражением лица. Но вскоре солнце его общительности приходит в себя после своего краткого затмения и вновь начинает сиять. — А это ваш братец, душечки? — говорит мистер Баккет, обращаясь к Мальте и Квебек за информацией насчет юного Вулиджа. — И очень милый братец… конечно, только единокровный брат. Он уже в таком возрасте, что не может быть вашим сыном, тетушка. — Во всяком случае, я могу удостоверить, что мать его не какая-то другая женщина, — со смехом возражает миссис Бегнет. — Да ну? Поразительно! А впрочем, он и вправду похож на вас — тут уж ничего не скажешь. Бог мой! Да он прямо вылитая мать! А вот лоб, знаете ли, — тут узнаешь отца! Зажмурив один глаз, мистер Баккет переводит глаза с отца на сына, а мистер Бегнет курит с невозмутимым удовлетворением. Миссис Бегнет пользуется удобным случаем сообщить гостю, что мальчик — крестник Джорджа. — Крестник Джорджа? Да что вы! — подхватывает мистер Баккет с большим чувством. — Надо мне еще раз пожать руку крестнику Джорджа. Крестный и крестник делают честь один другому. А кем он у вас собирается быть, тетушка? У него есть способности к игре на каком-нибудь музыкальном инструменте? — Играет на флейте. Прекрасно, — внезапно вмешивается мистер Бегнет. — Вы не поверите, хозяин, когда я был мальчишкой, я сам играл на флейте, — говорит мистер Баккет, пораженный этим совпадением. — Не по-ученому, как наверняка играет он, а просто по слуху. Подумать только! «Британские гренадеры» — от этой песни у нас, англичан, кровь кипит! А ну-ка, сыграй нам «Британских гренадеров», юноша! Ничто не может сильнее польстить маленькому кружку, чем такая просьба, обращенная к юному Вулиджу, который немедленно достает свою флейту и начинает играть зажигательную мелодию, в то время как мистер Баккет, необычайно оживившись, отбивает такт и поет припев: «Британские грена-а-а-адеры!», ни разу его не пропустив. Короче говоря, он оказался столь музыкальным человеком, что мистер Бегнет даже вынимает трубку изо рта и выражает убеждение, что их новый знакомый — певец. Мистер Баккет, не отрицая этого обвинения, сознается, что когда-то действительно немножко пел, стремясь излить чувства, волновавшие его грудь, но отнюдь не имея самонадеянного намерения услаждать своих друзей, и все это он говорит так скромно, что его тут же просят спеть. Не желая отстать от других участников вечеринки, он поет им: «Поверьте, когда б эти милые юные чары».[175] Эту песню, как он объясняет миссис Бегнет, он всегда считал своей самой мощной союзницей, так как она помогла ему завоевать сердце миссис Баккет в бытность ее девицей и уговорить ее пойти под венец, или, как выражается мистер Баккет, «прийти к финишу». Незнакомец оказался таким приятным и компанейским малым, так быстро сделался душой общества, что мистер Джордж, не выразивший большого удовольствия при встрече с ним, невольно начинает им гордиться. Он так любезен, у него столько разнообразных талантов, с ним чувствуешь себя так непринужденно, что положительно стоит познакомить его со своими друзьями. Выкурив еще одну трубку, мистер Бегнет уже так дорожит этим знакомством, что просит мистера Баккета оказать ему честь пожаловать к ним на следующий день рождения «старухи». А мистер Баккет испытывает величайшее уважение к семейству Бегнетов, особенно после того, как узнает, что сегодня празднуется день рождения хозяйки. Он пьет за здоровье миссис Бегнет с почти восторженной пылкостью; обещает прийти еще раз ровно через год, выражая более чем растроганную благодарность за приглашение; записывает для памяти знаменательную дату в свою большую черную записную книжку, стянутую ремешком, и выражает надежду, что миссис Баккет и миссис Бегнет еще до этого дня так подружатся, что сделаются как бы родными сестрами. Чего стоит общественная деятельность, говорит он, если у человека нет личных привязанностей? Правда, он сам, по мере своих скромных сил, общественный деятель, но не в этой области находит он счастье. Нет, счастье надо искать в благословенном кругу семьи. Все сегодня складывается так, что мистер Баккет, естественно, не должен забывать о друге, которому обязан столь многообещающим знакомством. И он не забывает. Он все время рядом с ним. О чем бы ни заходил разговор, он не сводит с друга нежного взора. Он решает посидеть еще немного, чтобы идти домой вместе с ним. Он интересуется даже сапогами своего друга и внимательно их рассматривает, пока мистер Джордж, положив ногу на ногу, курит у камина. Наконец мистер Джордж встает, собираясь уходить. В тот же миг встает и мистер Баккет, движимый тайным тяготением к обществу друга. Он в последний раз восторгается детьми и вспоминает о поручении своего приятеля, который сейчас в отъезде. — Так как же насчет подержанной виолончели, хозяин… можете вы подыскать мне что-нибудь в этом роде? — Да хоть десяток, — отвечает мистер Бегнет. — Очень вам признателен, — говорит мистер Баккет, крепко пожимая ему руку. — «Друга познаешь в нужде» — вот вы и есть такой друг. С хорошим звуком, заметьте! Мой приятель настоящий музыкант. Черт его побери, — пилит Моцарта и Генделя и прочих знаменитостей, как великий мастер своего дела. И вам не к чему, — добавляет мистер Банкет задушевным и доверительным тоном, — вам не к чему скромничать, хозяин, — назначать слишком дешевую цену. Я не хочу, конечно, чтобы мой приятель переплачивал, но вы должны получить приличную комиссию и вознаграждение за потерю времени. Это только справедливо. Каждый человек должен жить, и пусть живет. Мистер Бегнет делает движение головой в сторону «старухи», как бы желая сказать, что новый знакомый прямо драгоценная находка. — А что, если мне заглянуть к вам завтра, ну хоть, скажем, в половине одиннадцатого? Вы уже сможете назвать мне цены нескольких виолончелей с хорошим звуком? — осведомляется мистер Баккет. Чего легче! Мистер и миссис Бегнет берутся узнать нужные сведения и даже предлагают друг другу собрать в своей лавке небольшую коллекцию виолончелей, чтобы покупатель мог с ними ознакомиться. — Благодарю вас, — говорит мистер Баккет, — благодарю вас. До свидания, тетушка. До свидания, хозяин! До свидания, душечки. Очень вам признателен за один из приятнейших вечеров, какие я только проводил в жизни! Нет, это они очень признательны ему за удовольствие, полученное в его обществе; так что и гость и хозяева расстаются, обменявшись самыми добрыми пожеланиями. — Ну, Джордж, старый друг, — говорит мистер Баккет, подхватив кавалериста под руку у выхода из лавки, — пойдемте! Они идут по уличке, а Бегнеты ненадолго задерживаются на пороге, глядя им вслед, и миссис Бегнет говорит достойному Дубу, что мистер Баккет «так и льнет к Джорджу — должно быть, души в нем не чает». Соседние улицы узки и плохо вымощены; шагать по ним под руку не совсем удобно, и мистер Джордж вскоре предлагает спутнику идти порознь. Но мистер Баккет не в силах расстаться с другом и отвечает: — Подождите минутку, Джордж. Дайте мне сперва поговорить с вами. И он немедленно тащит Джорджа в какую-то харчевню, ведет его в отдельную комнату, закрывает дверь и, став к ней спиной, смотрит Джорджу прямо в лицо. — Слушайте, Джордж, — начинает мистер Баккет, — дружба дружбой, а служба службой. Я всегда стараюсь но мере сил, чтобы они не сталкивались одна с другой. Нынче вечером я пытался сделать все по-хорошему; судите сами, удалось мне это или нет. Можете считать себя под арестом, Джордж. — Под арестом? За что? — спрашивает кавалерист, как громом пораженный. — Слушайте, Джордж, — говорит мистер Баккет, стараясь внушить кавалеристу разумное отношение ко всему происходящему, и для большей убедительности тычет в его сторону толстым указательным пальцем, — как вам отлично известно, долг — это одно, а дружеская болтовня — совершенно другое. Мой долг официально предупредить вас, что «всякое суждение, которое вы произнесете, может быть обращено против вас». Поэтому, Джордж, будьте осторожней, не говорите лишнего. Вы случайно не слышали об одном убийстве? — О каком убийстве? — Слушайте, Джордж, — говорит мистер Баккет, назидательно двигая указательным пальцем, — запомните, что я вам сказал. Я вас ни о чем не расспрашиваю. Сегодня вечером вы были расстроены. Так вот, вы случайно не слышали об одном убийстве? — Нет. А где произошло убийство? — Слушайте, Джордж, — говорит мистер Баккет, — смотрите не выдайте сами себя. Сейчас скажу, почему я за вами пришел. На Линкольновых полях произошло убийство… убили одного джентльмена, некоего Талкингхорна. Застрелили вчера вечером. Потому-то я и пришел за вами. Кавалерист опускается в кресло, которое стоит сзади него, и на лбу его выступают крупные капли пота, а по лицу разливается мертвенная бледность. — Баккет! Полно! Быть не может, чтобы мистера Талкингхорна убили и вы заподозрили меня ! — Джордж, — отвечает мистер Баккет, беспрерывно двигая указательным пальцем, — это не только может быть, но так оно и есть. Преступление было совершено вчера в десять часов вечера. Вы, конечно, знаете, где вы были вчера в десять часов вечера и, надо думать, сможете представить доказательства — где именно. — Вчера вечером! Вчера вечером! — повторяет кавалерист в раздумье. И вдруг его осеняет: — Господи, да ведь вчера вечером я был там! — Я это знал, Джордж, — отзывается мистер Баккет очень непринужденно. — Я это знал. А также — что вы там бывали частенько. Люди видели, как вы околачивались в конторе Талкингхорна, не раз слыхали, как вы препирались с ним, и может быть — наверное я этого не говорю, заметьте себе, — но, может быть, слышали, как он вас называл злонамеренным, преступным, опасным субъектом. Кавалерист открывает рот, словно хочет подтвердить все это, но не в силах вымолвить ни слова. — Слушайте, Джордж, — продолжает мистер Баккет, положив шляпу на стол с таким деловым видом, словно он не сыщик, арестовавший заподозренного, а какой-нибудь драпировщик, который пришел к заказчику, — я хочу, да и весь вечер хотел, — чтобы все у нас с вами обошлось по-хорошему. Скажу вам откровенно, что сэр Лестер Дедлок, баронет, обещал награду в сто гиней за поимку убийцы. Мы с вами всегда были в хороших отношениях, но по долгу службы я обязан вас арестовать, и если кто-то должен заработать эти сто гиней, не все ли равно, я их заработаю или кто другой. Итак, вы, надо думать, поняли, что я должен вас забрать, и будь я проклят, если не заберу. Придется мне звать на подмогу, или обойдемся без этого? Мистер Джордж уже пришел в себя и стал навытяжку, как солдат. — Пойдемте, — говорит он. — Я готов. — Джордж, — продолжает мистер Баккет, — подождите минутку! — и все с тем же деловым видом, словно сам он — драпировщик, а кавалерист — окно, на которое нужно повесить драпировки, вытаскивает из кармана наручники. — Обвинение тяжкое, Джордж; я обязан их надеть. Кавалерист, вспыхнув от гнева, колеблется, но лишь мгновение, и, стиснув руки, протягивает их Баккету со словами: — Ладно! Надевайте! Мистер Баккет вмиг надевает на них наручники. — Ну как? Удобно? Если нет, так и скажите, — я хочу, чтоб у нас с вами все обошлось по-хорошему, насколько позволяет долг службы; а то у меня в кармане есть другая пара. Это замечание он делает с видом очень почтенного ремесленника, который стремится выполнить заказ аккуратно и вполне удовлетворить заказчика. — Годятся? Прекрасно! Теперь слушайте, Джордж! — Он шарит в углу, достает плащ и закутывает в него кавалериста. — Отправляясь за вами, я позаботился о вашем самолюбии и прихватил с собой вот это. Чудесно! Кто теперь заметит, что на вас наручники? — Один я, — отвечает кавалерист. — Но, раз так, окажите мне еще одну услугу — надвиньте-ка мне шляпу на глаза. — Вздор какой! Неужели вы это серьезно? А стоит ли? Право, не стоит. — Не могу я смотреть в лицо всем встречным, когда у меня эти штуки на руках, — настаивает мистер Джордж. — Ради бога, надвиньте мне шляпу на глаза. Мистер Баккет выполняет эту настоятельную просьбу, сам надевает шляпу и выводит свою добычу на улицу; кавалерист идет таким же ровным шагом, как и всегда, но голова его сидит на плечах не так прямо, как раньше, и когда нужно перейти улицу или завернуть за угол, мистер Баккет направляет его, подталкивая локтем.  Глава L Повесть Эстер   Вернувшись из Дила, я нашла у себя записку от Кедди Джеллиби (так мы все еще называли ее), в которой говорилось, что здоровье Кедди, пошатнувшееся за последнее время, теперь ухудшилось, и она будет невыразимо рада, если я приеду повидаться с нею. Записка была коротенькая — всего в несколько строчек, написанных в постели, с которой больная не могла встать, — вложенная в письмо ко мне от мужа Кедди, очень встревоженного и просившего меня исполнить ее просьбу. Теперь Кедди была матерью, а я — крестной бедненькой малютки, крохотной девочки со старческим личиком, до того маленьким, что оно почти скрывалось в оборках чепчика, и худенькими ручонками с длинными пальчиками, вечно сжатыми в кулачки под подбородком. Девочка лежала так целый день, широко раскрыв глазенки, похожие на блестящие крапинки, и словно недоумевая (казалось мне), почему она родилась столь крошечной и слабенькой. Когда ее перекладывали, она плакала; если же ее не трогали, вела себя так терпеливо, словно хотела только одного — спокойно лежать и думать. На личике у нее выделялись странные темные жилки, а под глазами — странные темные пятнышки, смутно напоминавшие мне о «чернильных временах» в жизни бедной Кедди; в общем, девочка производила очень жалкое впечатление на тех, кто к ней еще не привык. Но сама Кедди к ней, конечно, привыкла и лучшей дочки не желала. Она забывала о своих недомоганиях, строя всевозможные планы и мечтая о том, как будет воспитывать свою крошку Эстер, да как крошка Эстер выйдет замуж, и даже как она, Кедди, состарившись, будет бабушкой крошечных Эстер крошки Эстер, и в этом так трогательно сказывалась ее любовь к ребенку, которым она так гордилась, что я поддалась бы искушению рассказать о ее мечтах подробно, если бы не вспомнила вовремя, что уже сильно уклонилась в сторону. Теперь вернусь к записке. Отношение Кедди ко мне носило какой-то суеверный характер — оно возникло в ту давнюю ночь, когда она спала, положив голову ко мне на колени, и становилось все более суеверным. Она почти верила, — сказать правду, даже твердо верила, — что всякий раз, как мы встречаемся, я приношу ей счастье. Конечно, все это были выдумки любящей подруги, и мне почти стыдно о них упоминать, но доля правды в них могла оказаться теперь, когда Кедди заболела. Поэтому я, с согласия опекуна, поспешила уехать в Лондон, а там и она и Принц встретили меня так радушно, что и передать нельзя. На другой день я снова отправилась посидеть с больной, отправилась и на следующий. Поездки эти ничуть меня не утомляли — надо было только встать пораньше, проверить счета и до отъезда распорядиться по хозяйству. Но после того как я съездила в город три раза, опекун сказал мне, когда я вечером вернулась домой: — Нет, Хозяюшка милая, нет, этак не годится. Вода точит и камень, а эти частые поездки могут подточить здоровье нашей Хлопотуньи. Переедем-ка все в Лондон и поживем на своей прежней квартире. — Только не делайте этого ради меня, дорогой опекун, — сказала я, — ведь я ничуть не утомляюсь. И это была истинная правда. Я только радовалась, что кому-то нужна. — Ну, так ради меня, — не сдавался опекун, — или ради Ады, или ради нас обоих. Позвольте, завтра, кажется, чей-то день рождения? — Именно, — подтвердила я, целуя свою дорогую девочку, которой на другой день должен был исполниться двадцать один год. — Вот видите; а ведь это большое событие, — заметил опекун полушутливо, полусерьезно, — и по этому случаю моей прелестной кузине придется заняться равными необходимыми формальностями в связи с ее совершеннолетием, выходит, что всем нам будет удобнее пожить в Лондоне. Значит, в Лондон мы и уедем. Решено. Теперь поговорим о другом: в каком состоянии вы оставили Кедди? — В очень плохом, опекун. Боюсь, что ее здоровье и силы восстановятся не скоро. — То есть как — «не скоро»? — озабоченно спросил опекун. — Пожалуй, она проболеет несколько недель, как это ни грустно. — Так! — Он принялся ходить по комнате, засунув руки в карманы и глубоко задумавшись. — Ну, а что вы скажете насчет ее доктора, милая моя? Он хороший врач? Мне пришлось сознаться, что я не могу сказать о нем ничего дурного, хотя мы с Принцем не дальше как сегодня сошлись на том, что не худо бы проверить диагноз этого доктора, пригласив на консилиум другого врача. — Знаете что, — быстро сказал опекун, — надо пригласить Вудкорта. Мысль о нем не приходила мне в голову, и слова опекуна застали меня врасплох. На мгновение все, что связывалось у меня с мистером Вудкортом, как будто вернулось и привело меня в смятение. — Вы ничего не имеете против него, Хлопотунья? — Против него, опекун? Конечно, нет. — И вы не думаете, что больная будет против? Я не только не думала этого, но даже была убеждена, что она будет верить ему и он ей очень понравится. И я сказала, что она знакома с ним, так как они часто встречались, когда он так участливо лечил мисс Флайт. — Прекрасно! — отозвался опекун. — Сегодня он уже был у нас, дорогая моя, и завтра я поговорю с ним об этом. Во время этого короткого разговора я чувствовала, — не знаю почему, ведь Ада молчала и мы даже не смотрели друг на друга, — чувствовала, что моя дорогая девочка живо помнит, как весело она обняла меня за талию, когда не кто иная, как наша Кедди принесла мне маленький прощальный подарок. И я поняла — необходимо сказать Аде и Кедди тоже о том, что мне предстоит сделаться хозяйкой Холодного дома, а если я стану все откладывать да откладывать, я буду в своих же глазах менее достойной любви хозяина этого дома. И вот, когда мы поднялись наверх и подождали, пока часы пробьют полночь, чтобы я первая смогла прижать к сердцу и поздравить свою любимую подругу с днем ее рождения, я стала говорить ей, как некогда говорила самой себе, о том, что ее кузен Джон добр и благороден и что меня ждет счастливая жизнь. Никогда еще, кажется, за все годы нашей дружбы моя дорогая девочка не была со мной так нежна, как в ту ночь. А я была так рада этому, так утешалась, сознавая, что правильно поступила, преодолев свою совсем ненужную скрытность, что была в десять раз счастливее прежнего. Всего несколько часов назад я не думала, что скрываю свою помолвку умышленно, но теперь, когда высказалась, почувствовала, что ясней понимаю, почему молчала так долго. На другой день мы переехали в Лондон. Наша прежняя квартира была не занята, и мы в каких-нибудь полчаса так удобно устроились в ней, словно никогда из нее не уезжали. Мистер Вудкорт обедал у нас по случаю дня рождения моей милой девочки, и мы очень приятно провели вечер, хотя, конечно, ощущали большую пустоту, ибо в этот торжественный день с нами не было Ричарда. А потом я несколько недель, — помнится, восемь или девять, — целыми днями сидела у Кедди; вот почему я все это время видела Аду очень мало, — никогда еще мы не виделись с нею так мало с тех пор, как познакомились, если не считать периода моей болезни. Правда, она часто приходила к Кедди, но там обе мы должны были развлекать и ободрять больную и потому не могли говорить по душам, как бывало. Если я возвращалась домой ночевать, мы с Адой не разлучались весь вечер; но Кедди плохо спала от боли, и я нередко оставалась у нее на всю ночь, чтобы ухаживать за нею. Что за чудесная женщина была эта Кедди, как она любила мужа и свою маленькую жалкую крошку; а ведь ей надо было заботиться и обо всем доме! Самоотверженная, безропотная, она так горячо желала поскорей выздороветь ради своих близких, так боялась причинить кому-нибудь беспокойство, так была встревожена тем, что муж ее лишился своей помощницы, а об удобствах мистера Тарвидропа необходимо заботиться по-прежнему… словом, я только теперь узнала, до чего она хорошая. И как странно было думать, что она недвижно лежит день за днем, бледная и беспомощная, в том доме, где танцы — самое главное в жизни, где подмастерья с раннего утра упражняются под аккомпанемент «киски» в бальном зале, а неопрятный мальчуган всю вторую половину дня вальсирует один в пустой кухне. По просьбе Кедди я взяла на себя верховное руководство и наблюдение за ее комнатками, вычистила их, убрала, передвинула ее кровать и другие вещи в светлый, веселый уголок, не такой душный, как тот, который она занимала раньше; и с тех пор мы завели такой обычай: сначала приводили в полный порядок свой туалет, потом я клала ей на руки мою малюсенькую тезку, а сама усаживалась рядом поболтать, поработать или почитать вслух. В один из таких спокойных часов я сказала Кедди про перемены в Холодном доме. Кроме Ады, нас навещали и другие посетители. В первую очередь — Принц, который забегал к нам в перерывах между занятиями, осторожно входил, стараясь не шуметь, присаживался и с любящей тревогой глядел на Кедди и свою маленькую дочку. Хорошо ли, плохо ли чувствовала себя Кедди, она неизменно уверяла мужа, что ей почти совсем хорошо, а я — да простит мне небо! — неизменно подтверждала ее слова. Это так радовало Принца, что он иной раз вынимал из кармана свою «киску» и проводил смычком по одной-двум струнам, чтобы позабавить малютку; только это ему никогда не удавалось, — моя крошечная тезка как будто даже не замечала, что он играет. Бывала у нас и миссис Джеллиби. Она заходила от случая к случаю, как всегда рассеянная, и тихо сидела, не глядя на внучку, но устремив глаза куда-то вдаль, словно все ее внимание было поглощено каким-нибудь юным бориобульцем, пребывающим на своих родных берегах. Поблескивая глазами, по-прежнему безмятежная и растрепанная, она говорила: «Ну, Кедди, дитя мое, как ты себя чувствуешь сегодня?» — и приятно улыбалась, не слушая ответа; или заводила разговор о том, сколько писем она получила за последнее время, сколько ответов написала, или какое количество кофе может производить колония Бориобула-Гха. Все это она говорила с благодушным и нескрываемым презрением к нашей столь узкой деятельности. Бывал у нас и мистер Тарвидроп-старший, ради которого с утра до вечера и с вечера до утра принимались бесчисленные предосторожности. Если малютка плакала, ее чуть не душили из боязни, что детский крик, упаси боже, обеспокоит мистера Тарвидропа. Если ночью нужно было разжечь огонь в камине, это делали чуть ли не тайком и всячески стараясь не шуметь, чтобы не потревожить его сон. Если для удобства Кедди нужно было что-нибудь принести из другой комнаты, она сначала тщательно обдумывала вопрос — а не может ли эта вещь понадобиться ему? В ответ на это внимание он заходил к невестке раз в день, осеняя ее благодатью своего присутствия и с такой снисходительностью, с таким покровительственным видом, с таким изяществом озаряя все вокруг сиянием своей напыщенной особы, что я могла бы подумать (если б не видела его насквозь): ну, Кедди нашла себе благодетеля на всю жизнь! — Моя Кэролайн, — говорил он, наклоняясь к ней, насколько это ему удавалось, — скажите мне, что сегодня вы чувствуете себя лучше. — О, гораздо лучше; благодарю вас, мистер Тарвидроп, — отвечала Кедди. — Я в восторге! В упоении! А наша милая мисс Саммерсон еще не совсем извелась от усталости? Тут он закатывал глаза и посылал мне воздушный поцелуй, хотя приятно отметить, что он перестал ухаживать за мной с тех пор, как я так изменилась. — Вовсе нет, — уверяла я его. — Чудесно! Мы должны заботиться о нашей дорогой Кэролайн, мисс Саммерсон. Мы не должны скупиться ни на какие лекарства, лишь бы она поправилась. Мы должны хорошо кормить ее… Моя милая Кэролайн, — обращался он к своей невестке с бесконечно щедрым и покровительственным видом, — не отказывайте себе ни в чем, моя прелесть. Изъявите желание и удовлетворяйте его, дочь моя. Все, что есть в этом доме, все, что есть в моей комнате, — все к вашим услугам, дорогая. Прошу вас даже, — добавлял он порой, ярче прежнего блистая своим «хорошим тоном», — не обращайте внимания на мои скромные потребности, если они противоречат вашим, моя Кэролайн. Ваши нужды важнее моих. — Он так давно превратил свой «хороший тон» в привилегию для себя и повинность для других (унаследованную Принцем от покойной матери), что они приобрели право давности, и я не раз видела, как и Кедди и ее муж умилялись до слез, тронутые столь преданным самоотречением. — Нет, дорогие мои, — внушал им мистер Тарвидроп, и я, видя, как бедная Кедди обнимает его толстую шею своей худенькой рукой, сама готова была прослезиться, но уже по другой причине, — нет, нет! Я обещал никогда не покидать вас. Исполняйте только свой долг по отношению ко мне, любите меня, и никакой другой награды я не требую. А теперь всего доброго! Я направляюсь в парк. Там он прогуливался и нагуливал себе аппетит к обеду — обедал же он в ресторане. Хочу верить, что я не придираюсь к мистеру Тарвидропу-старшему, но я не замечала в нем качеств более достойных, чем те, о которых правдиво рассказываю здесь, если не считать того, что он, несомненно, был расположен к Пищику и очень торжественно брал его с собой на прогулку, — причем всегда отсылал мальчугана домой перед тем, как сам шел обедать — а иной раз дарил ему медяк. Но, насколько я знаю, даже это его бескорыстное внимание к ребенку требовало довольно больших расходов от других лиц, ибо Пищика надо было привести в достаточно парадный вид, чтобы профессор «хорошего тона» мог водить его за ручку гулять, так что малыша пришлось с головы до ног одеть во все новенькое за счет Кедди и ее мужа. И, наконец, в числе наших посетителей был мистер Джеллиби. Когда он приходил к нам по вечерам, кротким голосом спрашивал Кедди, как ее здоровье, а потом садился, прислонившись головой к стене и не делая больше никаких попыток вымолвить еще хоть слово, я, право же, чувствовала к нему большое расположение. Если он заставал меня в хлопотах, занятой каким-нибудь пустяковым делом, он иногда порывался снять сюртук, как бы всей душой желая мне помочь, но дальше этого дело не шло. Так он и просиживал весь вечер, прислонившись головой к стене и пристально глядя на задумчивую малютку, а мне было трудно избавиться от нелепой мысли, что они понимают друг друга. Перечисляя наших гостей, я еще не назвала мистера Вудкорта, но ведь он теперь лечил Кедди и потому постоянно бывал у нее. Под его наблюдением она быстро начала поправляться, да и немудрено — так он был мягок, так опытен, так неутомим в своих стараниях. За это время я много раз виделась с мистером Вудкортом, хоть и не так много, как можно было ожидать, — ведь, зная, что можно спокойно оставить Кедди на его попечении, я нередко уходила домой до его прихода. И все-таки мы встречались часто. Теперь я совершенно примирилась с собой, но тем не менее радовалась при мысли о том, что он до сих пор жалеет меня; а что он действительно меня жалеет, это я чувствовала. Он работал теперь ассистентом у мистера Беджера, имевшего большую практику, но сам пока не строил определенных планов на будущее. Когда Кедди стала выздоравливать, я заметила, что моя милая Ада в чем-то переменилась. Не могу сказать, когда именно я впервые это заметила, так как наблюдала это во многих мелочах, ничтожных каждая в отдельности, но в целом приобретавших некоторое значение. Сопоставив их одну с другой, я пришла к выводу, что Ада уже не так откровенно и весело разговаривает со мной, как бывало. Любила она меня так же нежно и преданно, как и раньше, в этом я ни минуты не сомневалась, но у нее как будто было тайное горе, которого она мне не поверяла; казалось, она молча жалела кого-то. Этого я никак не могла понять, но мне было так дорого счастье моей красавицы, что ее душевное состояние меня тревожило, и я часто раздумывала, что именно могло ее так печалить. Наконец, убедившись, что Ада что-то скрывает от меня из боязни меня огорчить, я вообразила, будто она сама немного огорчена — из-за меня… моим признанием насчет Холодного дома. Как могла я убедить себя в том, что это похоже на правду, не знаю. Мне и в голову не приходило, что, предполагая это, я придаю слишком большое значение своей особе. Сама-то ведь я не огорчалась; я была вполне довольна и совершенно счастлива. А все-таки Ада могла думать — думать за меня, хотя сама я выбросила из головы все подобные мысли, — о том, что когда-то было, но теперь изменилось, и мне было так легко поверить в свое предположение, что я и поверила. Что мне сделать, чтобы успокоить свою милую девочку (думала я тогда), как доказать ей, что подобные чувства мне чужды? Что ж, оставалось только казаться как можно более оживленной да работать как можно усерднее, но это я всегда старалась делать. Однако болезнь Кедди, то больше, то меньше, мешала мне исполнять мои домашние обязанности (хотя по утрам я всегда задерживалась, чтобы приготовить завтрак опекуну, и он сто раз говорил со смехом, что в доме, очевидно, две хозяйки, потому что его Хозяюшка всегда на месте); и вот я решилась быть прилежной и веселой вдвойне. Я хлопотала по дому, напевая все песни, какие звала; все шила и шила, как одержимая, все болтала и болтала без умолку и утром, и днем, и вечером. Тем не менее все та же тень лежала между мною и моей милочкой. — Итак, Хлопотунья, — заметил опекун как-то раз вечером, когда мы сидели втроем и он закрыл книгу, которую читал, — Вудкорт вылечил Кедди Джеллиби. И теперь она совсем здорова? — Да, — ответила я, — и она платит ему такой горячей благодарностью, которая ценнее всякого богатства, опекун. — Правильно; но я все же хотел бы, чтоб он получил и богатство, — сказал опекун, — всем сердцем желал бы. И я желала этого. Так я и сказала. — Еще бы! Мы охотно помогли бы ему разбогатеть, знай мы только, как это сделать. Ведь правда, Хозяюшка? Не отрываясь от шитья, я рассмеялась и ответила, что не уверена, стоит ли это делать, — ведь богатство может его испортить, и тогда он, пожалуй, будет приносить меньше пользы людям, так как некоторые больные, например мисс Флайт, да и сама Кедди и многие другие, уже не смогут его приглашать, а обойтись без него им будет трудно. — Это верно, — сказал опекун. — Об этом я не подумал. Однако вы, наверное, согласитесь, что хорошо бы помочь ему разбогатеть, но лишь настолько, чтобы ему хватало на жизнь, не правда ли? Настолько, чтобы он мог работать со спокойной душой? Настолько, чтобы иметь уютный домашний очаг и домашних богов… а может быть и домашнюю богиню? — Это совсем другое дело, — проговорила я. — С этим мы все должны согласиться. — Конечно, все, — отозвался опекун. — Я очень ценю Вудкорта, очень уважаю и осторожно расспрашивал его об его планах на будущее. Трудно предлагать помощь человеку независимому по натуре и такому гордому, как он. И все же я был бы рад помочь ему, если бы знал, как за это приняться. Он, видимо, подумывает о новом путешествии. Жаль было бы лишаться такого человека. — Может быть, это откроет для него новый мир, — сказала я. — Все может быть, Хлопотунья, — согласился опекун. — От старого мира он, вероятно, не ждет ничего хорошего. А вы знаете, мне иногда кажется, что он переживает какое-то разочарование или горе. Вы ни о чем таком не слыхали? Я покачала головой. — Хм! Стало быть, я ошибся, — сказал опекун. Тут наступила маленькая пауза, и, решив, ради моей милой девочки, что лучше ее заполнить, я, продолжая работать, стала напевать песню, которую опекун особенно любил. — Вы думаете, что мистер Вудкорт снова отправится в путешествие? — спросила я, промурлыкав свою песню до конца. — Не знаю наверное, милая моя, но мне кажется, что он, возможно, уедет за границу надолго. — Куда бы он ни поехал, он увезет с собой наши лучшие сердечные пожелания, — проговорила я, — и хотя это не богатство, он от них, во всяком случае, не обеднеет, правда, опекун? — Конечно, Хлопотунья, — ответил он. Я сидела на своем обычном месте — в кресле, рядом с опекуном. Раньше, до получения письма, я обычно занимала другое кресло, а это стало моим лишь теперь. Взглянув на Аду, сидевшую напротив, я увидела, что она смотрит на меня глазами полными слез, и слезы текут по ее щекам. Тут я почувствовала, что мне нужно быть ровной и веселой, чтобы раз навсегда вывести из заблуждения свою подругу и успокоить ее любящее сердце. Впрочем, я и так уже была ровной и веселой, а значит, мне оставалось только быть самой собой. Поэтому я заставила свою дорогую девочку опереться на мое плечо, — как далека я была от мысли, какое бремя лежит у нее на душе! — сказала, что ей не по себе, и, обняв ее, увела наверх. Когда мы вошли в свою комнату, Ада, быть может, уже была готова сделать мне признание, которое явилось бы для меня огромной неожиданностью, но я даже не попыталась вызвать ее на откровенность — мне и в голову не пришло, что это как раз то, в чем она нуждается. — Ах, моя милая, добрая Эстер, — промолвила Ада, — если бы только я могла решиться поговорить с тобой и кузеном Джоном, когда вы вместе! — Да что с тобой, моя милочка! — старалась я успокоить ее. — Ада! Что же мешает тебе поговорить с нами? Ада только опустила голову и крепче прижала меня к груди. — Ты, конечно, не забываешь, моя прелесть, — сказала я, улыбаясь, — какие мы с ним спокойные, старозаветные люди и как твердо я решила быть самой скромной из замужних дам? Ты не забываешь, какая счастливая и мирная жизнь мне предстоит и кому я этим обязана? Я уверена, Ада, что ты никогда не забудешь о том, какой он чудесный человек. Этого нельзя забыть. — Конечно, нет, Эстер, никогда! — Значит, дорогая, — сказала я, — ты не можешь сказать нам ничего плохого; так почему бы тебе не поговорить с нами? — Ты сказала «плохого», Эстер? — промолвила Ада. — Ах, когда я думаю обо всех этих годах, и об его отеческой заботливости и доброте, и о давней дружбе между всеми нами, и о тебе… ах, что мне делать, что делать! Я посмотрела на свою девочку с удивлением и решила, что лучше ничего на это не отвечать, но попытаться развеселить ее; поэтому я сейчас же перевела разговор на воспоминания о разных незначительных событиях нашей совместной жизни и, таким образом, не дала ей высказаться. Только после того как она улеглась, я пошла к опекуну пожелать ему спокойной ночи; потом вернулась к Аде и посидела подле нее. Она спала, а я смотрела на нее, и мне казалось, что она немного изменилась. Я не раз думала об этом за последнее время. Даже теперь, глядя на нее, спящую, я не могла решить, в чем же, собственно, она изменилась; но что-то неуловимое в ее привычной для меня красоте теперь казалось мне каким-то другим. Я с грустью вспомнила давние надежды опекуна, связанные с нею и Ричардом, и сказала себе: «Она тревожится о нем», а потом стала раздумывать — к чему приведет эта любовь? Во время болезни Кедди я, возвращаясь домой, часто заставала Аду за шитьем, но она немедленно убирала свою работу, и я так и не узнала, что она шьет. В тот вечер работа ее лежала в не совсем задвинутом ящике комода, стоявшего рядом с ее кроватью. Я не выдвинула ящика, но призадумалась — что же она могла шить? Ведь шила она явно не для себя самой. Целуя свою дорогую подругу, я заметила, что она лежит, засунув одну руку под подушку, так что ее не было видно. Значит, я в то время была вовсе не такая добрая, какой они меня считали, вовсе не такая добрая, какой считала себя сама, если только о том и заботилась, чтобы казаться веселой и довольной, полагая, что от меня одной зависит успокоить мою милую девочку и вернуть ей душевный мир. И я легла спать, не усомнившись в этом, обманув сама себя. А проснувшись на другой день, снова заметила, что все та же тень лежит между мной и моей дорогой девочкой.  Глава LI Все объяснилось   Приехав в Лондон, мистер Вудкорт в тот же день пошел к мистеру Воулсу, в Саймондс-Инн. С той минуты как я попросила его стать другом Ричарду, он никогда не забывал своего обещания и ни разу его не нарушил. Он сказал мне тогда, что, принимая мое поручение, почтет своим священным долгом его исполнить; и он сдержал слово. Мистера Воулса он застал в конторе и сказал ему, что, по уговору с Ричардом, зашел сюда узнать его адрес. — Правильно, сэр, — отозвался мистер Воулс. — Местожительство мистера Карстона не за сотню миль отсюда, сэр… не за сотню миль. Присядьте, пожалуйста, сэр. Мистер Вудкорт поблагодарил мистера Воулса и сказал, что говорить им не о чем — он только просит дать адрес Ричарда. — Именно, сэр. Я полагаю, сэр, — сказал мистер Воулс, не давая адреса и тем самым молчаливо настаивая на том, чтобы мистер Вудкорт присел, — я полагаю, сэр, что вы имеете влияние на мистера Карстона. Точнее, знаю, что имеете. — Сам я этого не знаю, — заметил мистер Вудкорт, — но вам, должно быть, виднее. — Сэр, мои профессиональные обязанности требуют, чтобы мне было «виднее», — продолжал мистер Воулс, как всегда сдержанно. — Мои профессиональные обязанности требуют, чтобы я изучал и понимал джентльмена, который доверяет мне защиту своих интересов. А я никогда сознательно не погрешу против своих профессиональных обязанностей. Как я ни стремлюсь работать добросовестно, я, конечно, могу погрешить против своих профессиональных обязанностей, сам того не ведая; но сознательно не погрешу, сэр. Мистер Вудкорт снова попросил мистера Воулса дать ему адрес Ричарда. — Уделите мне внимание, сэр, — настаивал мистер Воулс. — Потерпите немного и выслушайте меня. Сэр! мистер Карстон ведет крупную игру без… нужно ли говорить без чего? — Без денег, надо думать? — Сэр, — отозвался мистер Воулс, — скажу вам честно (быть честным — это мое золотое правило, все равно выигрываю я от этого или проигрываю, а я вижу, что большей частью проигрываю), именно — без денег. Имейте в виду, сэр, я не высказываю вам никакого мнения о шансах мистера Карстона в этой игре — никакого мнения. Быть может, бросив игру, после того как он играл столь долго и крупно, мистер Карстон поступит в высшей степени неблагоразумно, а может быть, и наоборот; я лично не говорю ничего. Нет, сэр, ничего! — закончил мистер Воулс с решительным видом, хлопая ладонью по пюпитру. — Вы, по-видимому, забываете, — заметил мистер Вудкорт, — что я не просил вас высказываться и не интересуюсь вашими высказываниями. — Простите, сэр! — возразил мистер Воулс, — вы несправедливы к самому себе. Нет, сэр! Простите! Я не могу допустить, — пока вы в моей конторе, я не могу допустить, — чтобы вы были несправедливы к самому себе. Вы интересуетесь всем, решительно всем, что касается вашего друга. Я слишком хорошо знаю человеческую натуру, сэр, чтобы хоть на минуту допустить, что джентльмен, подобный вам, не интересуется чем-либо, что имеет отношение к его другу. — Может, и так, — проговорил мистер Вудкорт, — но я больше всего интересуюсь его адресом. — Я, кажется, уже сообщил вам, сэр, номер дома, — сказал мистер Воулс «в скобках» и таким тоном, словно адрес Ричарда был чем-то совершенно лишним. — Если мистер Карстон и впредь намерен вести крупную игру, сэр, он должен иметь фонды. Поймите меня! В настоящее время фонды имеются налицо, я ничего не прошу, — фонды имеются налицо. Но для продолжения игры нужны еще фонды, если только мистер Карстон не намерен отказаться от того, что он предпринял, а это предоставляется исключительно и всецело его собственному усмотрению. Пользуюсь случаем откровенно заявить об этом вам, сэр, как другу мистера Карстона. Если фондов нет, я всегда буду счастлив выступать от имени мистера Карстона и вести его дела лишь в той мере, в какой могу твердо рассчитывать на гонорар, который мне выплатят из спорного наследства, но не больше. Я не могу пойти дальше этого, сэр, не нанося ущерба другим лицам. Мне пришлось бы тогда нанести ущерб своим трем дорогим дочерям или своему престарелому отцу, который живет на моем иждивении — в Тоунтонской долине — или другим лицам. Принимая все это во внимание, сэр, я выношу решение (назовите его блажью или причудой, как хотите) не наносить ущерба никому. На это мистер Вудкорт довольно сухо ответил: «Рад слышать». — Я хочу, сэр, оставить по себе доброе имя, — продолжал мистер Воулс. — Поэтому я пользуюсь каждым удобным случаем откровенно рассказать любому другу мистера Карстона, в каком положении сейчас находится мистер Карстон. А о себе скажу, сэр, что за свою работу я заслуживаю вознаграждения. Если я берусь налечь плечом на колесо, я и налегаю, сэр, и полностью окупаю работой свой гонорар. Для этого я и нахожусь здесь. Для этой цели моя фамилия написана на входной двери. — А как насчет адреса мистера Карстона, мистер Воулс? — Мне помнится, сэр, я уже сказал вам, что мой клиент живет здесь, — ответил мистер Воулс. — Квартиру мистера Карстона вы найдете на третьем этаже. Мистер Карстон пожелал жить поближе к своему поверенному, и я ровно ничего не имею против этого, ибо только радуюсь, когда меня проверяют. Тут мистер Вудкорт пожелал мистеру Воулсу всего доброго и пошел искать Ричарда, слишком хорошо понимая теперь, почему он так переменился. Ричард оказался дома, в полутемной, убого обставленной комнате, и выглядел он почти так же, как в тот день, когда я виделась с ним в казармах, с той лишь разницей, что на этот раз он не писал, но держал в руках какую-то книгу, от которой и взгляд его и мысли были очень далеко. Дверь случайно была открыта, поэтому мистер Вудкорт некоторое время наблюдал за ним без его ведома и впоследствии говорил мне, что никогда не забудет, каким измученным и подавленным показался ему этот юноша, глубоко погруженный в свои думы. — Вудкорт, дорогой мой! — воскликнул Ричард, вскочив с места и протянув руки. — Вы появляетесь передо мной, словно какой-то дух. — Добрый дух, который, как и все прочие духи, по поверью, только и ждет, чтобы к нему обратились, — сказал мистер Вудкорт. — А как идут дела в мире смертных? Они сели рядом. — Довольно плохо и довольно медленно, — ответил Ричард, — во всяком случае — мои дела. — Что же это за дела? — Те, что связаны с Канцлерским судом. — В жизни не слыхивал, чтобы там хоть когда-нибудь дела шли хорошо, — заметил мистер Вудкорт, качая головой. — И я не слыхал, — сказал Ричард хмуро. — Да и кто слышал? Но вдруг он оживился и сказал со свойственной ему непосредственной откровенностью: — Вудкорт, я не хочу, чтобы вы ошибались во мне, даже если эта ошибка будет в мою пользу. Вы должны знать, что за все эти годы я не сделал ничего хорошего. Я стремился не делать ничего дурного, но, по-видимому, только на это я и способен, а больше ни на что. Возможно, что мне лучше было бы держаться подальше от той сети, которой меня опутала судьба; но я этого не думаю, хотя вы, наверное, скоро услышите, а может быть, уже слышали противоположное мнение. Короче говоря, я, очевидно, нуждался в какой-то цели; но теперь я выбрал себе цель — или она выбрала меня, — и спорить об этом уже поздно. Берите меня таким, каков я есть, и не требуйте от меня большего. — Согласен, — проговорил мистер Вудкорт. — Относитесь так же ко мне. — Ну, что говорить о вас! — отозвался Ричард. — Вы способны заниматься своим делом ради него самого, вы способны взяться за плуг и никогда не уклоняться в сторону, вы можете создать себе цель из чего угодно. Мы с вами очень разные люди. Он говорил, словно сожалея о чем-то, и на минуту снова помрачнел. — Ну, будет, будет! — воскликнул он, стараясь развеселиться. — Всему бывает конец. Поживем — увидим! Итак, вы возьмете меня таким, каков я есть, и не будете требовать от меня большего? — Ну да, конечно! Они пожали друг другу руки со смехом, но очень искренне. За искренность одного из них я ручаюсь всем своим сердцем. — Вы мне прямо богом ниспосланы, — сказал Ричард, — ведь я здесь никого не вижу, кроме Воулса. Вудкорт, есть одно обстоятельство, которое я хотел бы раз навсегда объяснить в самом начале нашей дружбы. Если я этого не сделаю, вы вряд ли сможете относиться ко мне хорошо. Вы, наверное, знаете, что я люблю свою кузину Аду? Мистер Вудкорт ответил, что он узнал об этом от меня. — Прошу вас, — продолжал Ричард, — не считайте меня отъявленным эгоистом. Не думайте, что я бьюсь над этой несчастной канцлерской тяжбой, ломая себе голову и терзая сердце, только ради своих собственных интересов и прав. Интересы и права Ады связаны с моими; их нельзя разделить. Воулс работает для нас обоих. Не забывайте этого! Он пылко стремился подчеркнуть свою заботу об интересах Ады, и мистер Вудкорт самым решительным образом заверил его, что воздает ему должное. — Видите ли, — сказал Ричард, с какой-то жалкой настойчивостью возвращаясь все к той же теме, хотя говорил он непосредственно, не обдумывая заранее своих слов, — я не в силах вынести мысли, что могу показаться себялюбивым и низким столь прямому человеку, как вы, пришедшему сюда из чисто дружеских побуждений. Я хочу, Вудкорт, чтобы Ада получила все, на что она имеет право, так же как хочу этого для себя. Я приложу все силы к тому, Чтобы она восстановила свои права, а я свои. Я ставлю на карту все, что могу наскрести, чтобы выпутать и ее и себя. Умоляю вас, не забывайте об этом! Впоследствии, когда мистер Вудкорт вспоминал об этой встрече, он говорил, что горячее стремление Ричарда защитить интересы Ады произвело на него очень сильное впечатление, и, рассказывая мне о своем визите в Саймондс-Инн, больше всего говорил об этом. А я снова стала бояться, что маленькое состояние моей дорогой девочки будет проглочено мистером Воулсом, — потому-то Ричард так и старается оправдать себя. Мистер Вудкорт пришел к Ричарду, когда я уже начала ездить к больной Кедди; теперь же я расскажу о том времени, когда Кедди поправилась, а между мной и моей милой подругой все еще лежала тень. На другой день после того вечера, о котором я рассказала в предыдущей главе, я утром предложила Аде пойти повидаться с Ричардом. Меня немного удивило, что она стала колебаться, вместо того чтобы обрадоваться и согласиться сразу, как ожидала я. — Дорогая моя, — начала я, — а ты не поссорилась с Ричардом за то время, что я так редко бывала дома? — Нет, Эстер. — Может быть, он тебе давно не писал? — спросила я. — Нет, писал, — ответила Ада. А глаза полны таких горьких слез и лицо дышит такой любовью! Я не могла понять своей милой подруги. Не пойти ли мне одной к Ричарду? сказала я. Нет, Ада считает, что мне лучше не ходить одной. Может быть, она пойдет со мной вместе? Да, Ада находит, что нам лучше пойти вместе. Не пойти ли нам сейчас? Да, пойдем сейчас. Нет, я никак не могла понять, что творится с моей девочкой, почему лицо ее светится любовью, а в глазах слезы. Мы быстро оделись и вышли. День был пасмурный, время от времени накрапывал холодный дождь. Это был один из тех серых дней, когда все кажется тяжелым и грубым. Мы шли, и на нас хмурились дома, нас осыпало пылью и окутывало дымом; все вокруг выглядело неприкрашенным и неприглаженным. Мне казалось, что моей красавице совсем не место на этих угрюмых улицах, казалось даже, что по их унылым мостовым похоронные процессии проходят гораздо чаще, чем в других частях города. Прежде всего нам надо было отыскать Саймондс-Инн. Мы уже собирались зайти в какую-нибудь лавку и справиться, как вдруг Ада сказала, что это, кажется, по соседству с Канцлерской улицей. — Так пойдем туда, милая, — сказала я. Итак, мы пошли на Канцлерскую улицу и действительно увидели там надпись: «Саймондс-Инн». Теперь оставалось только узнать номер дома. — Впрочем, достаточно найти контору мистера Воулса, — вспомнила я, — ведь его контора в том же доме, что и квартира Ричарда. На это Ада сказала, что контора мистера Воулса, вероятно, вон там, в углу. Так оно и оказалось. Потом возник вопрос, в какую же из двух смежных дверей нам нужно войти? Я говорила, что в эту, Ада — что в ту, и опять моя прелесть оказалась права. Итак, мы поднялись на третий этаж и увидели фамилию Ричарда, начертанную большими белыми буквами на доске, напоминавшей могильную плиту. Я хотела было постучать, но Ада сказала, что лучше нам просто повернуть дверную ручку и войти. И вот мы подошли к Ричарду, который сидел за столом, обложившись связками бумаг, покрытых пылью, и мне почудилось, будто каждая из этих бумаг — запыленное зеркало, отражающее его душу. На какую бы из них я ни взглянула, мне тотчас попадались на глаза зловещие слова: «Джарндисы против Джарндисов». Ричард поздоровался с нами очень ласково, и мы уселись. — Приди вы немного раньше, — сказал он, — вы застали бы у меня Вудкорта. Что за славный малый этот Вудкорт! Находит время заглянуть ко мне в перерывах между работой, а ведь всякий другой на его месте, даже будь он вполовину менее занят, считал бы, что зайти ему некогда. И он такой бодрый, такой здоровый, такой рассудительный, такой серьезный… словом, совсем не такой, как я; и вообще здесь как будто светлеет, когда он приходит, и темнеет вновь, стоит ему выйти за дверь. «Благослови его бог, — подумала я, — за то, что он сдержал слово, данное мне!» — Он не так уверенно смотрит на наше будущее, Ада, как смотрим мы с Воулсом, — продолжал Ричард, бросая унылый взгляд на связки бумаг, — но ведь он посторонний человек и не посвящен в эти таинства. Мы погрузились в них с головой, а он нет. Можно ли ожидать, чтобы он хорошо разбирался в этом лабиринте? Он снова опустил блуждающий взгляд на бумаги и провел обеими руками по голове, а я заметила, как ввалились и какими большими стали его глаза, как сухи его губы, как обкусаны ногти. — Неужели вы считаете, Ричард, что жить в таком месте полезно для здоровья? — проговорила я. — Как вам сказать, моя дорогая Минерва, — ответил Ричард со своим прежним беззаботным смехом, — конечно, воздух здесь не деревенский, и вообще местечко не бог весть какое веселое — если солнце случайно и заглянет сюда, значит можете биться об заклад на крупную сумму, что открытые места оно освещает ярко. Но на время и здесь хорошо. Недалеко от суда и недалеко от Воулса. — Может быть, — начала я, — расстаться с тем и другим… — …было бы мне полезно? — докончил мою фразу Ричард, принудив себя засмеяться. — Конечно! Но теперь жизнь моя должна идти лишь одним путем — вернее, одним из двух путей. Или тяжба кончится, Эстер, или тяжущийся. Но кончится тяжба… тяжба, милая моя! Эти последние слова были обращены к Аде, которая сидела к нему ближе, чем я. Она отвернулась от меня и смотрела на него, поэтому я не видела ее лица. — Наши дела идут прекрасно, — продолжал Ричард. — Воулс подтвердит вам это. Мы действительно мчимся вперед на всех парах. Спросите Воулса. Мы не даем им покоя. Воулс знает все их окольные пути и боковые тропинки, и мы всюду их настигаем. Мы уже успели их разбередить. Мы разбудим это сонное царство, попомните мои слова! Давно уже его уверенность в будущем огорчала меня больше, чем его уныние, ведь она была так непохожа на уверенность искреннюю, в ней было столько неутоленной жажды, столько отчаянного желания надеяться во что бы то ни стало, она была такая вымученная и такая мучительная для него самого, что я всем сердцем жалела его уже с давних пор. Но теперь, увидев, что все это неизгладимо запечатлелось на его красивом лице, я встревожилась еще больше. Я говорю «неизгладимо», так как убеждена, что, если бы в тот самый час роковая тяжба могла прийти к тому концу, о котором он мечтал, оставленные ею следы преждевременной тревоги, угрызений совести и разочарований все равно не покинули бы его лица до самого смертного часа. — Мне так привычно видеть нашу дорогую Хлопотунью, — сказал Ричард, в то время как Ада по-прежнему сидела недвижно и молча, — видеть ее сострадательное личико, все такое же, как в прежние дни… Ах! Нет, нет. Я улыбнулась и покачала головой. — …совершенно такое же, как в прежние дни, — повторил Ричард с чувством, беря меня за руку и глядя на меня тем братским взглядом, выражение которого ничто в мире не могло изменить, — мне так привычно видеть ее, что перед нею я не могу притворяться. Я немножко неустойчив, что правда, то правда. Временами я надеюсь, дорогая моя, временами… отчаиваюсь — не совсем, но почти. Я так устал! — проговорил Ричард, тихонько выпустив мою руку, и принялся ходить по комнате. Он несколько раз прошелся взад и вперед и опустился на диван. — Я так устал, — повторил он подавленно. — Это такая тяжелая, тяжелая работа! Эти слова он произнес в раздумье, опустив голову на руку и устремив глаза в пол, а моя дорогая девочка вдруг поднялась, сняла шляпу, стала перед ним на колени и, смешав с его волосами свои золотистые локоны, которые озарили его словно потокам солнечного света, обвила руками его шею и обернулась ко мне. О, какое любящее и преданное лицо я увидела! — Эстер, милая, — проговорила она очень спокойно, — я не вернусь домой. Все объяснилось в одно мгновение. — Никогда не вернусь. Я останусь со своим милым мужем. Вот уже больше двух месяцев как мы обвенчались. Иди домой без меня, родная моя Эстер; я никогда не вернусь домой! Моя милая девочка прижала к своей груди его голову. И тут я поняла, что вижу любовь, которую может изменить только смерть. — Объясни все Эстер, моя любимая, — сказал Ричард, нарушив молчание. — Расскажи ей, как это случилось. Я бросилась к ней прежде, чем она успела подойти ко мне, и обняла ее. Мы молчали, и я, прижавшись щекой к ее лицу, не хотела ничего слушать. — Милая моя, — говорила я. — Любимая моя. Бедная моя, бедная девочка! Я так горячо жалела ее. Я очень любила Ричарда, но все-таки, помимо своей воли, страстно жалела ее. — Эстер, ты простишь меня? Кузен Джон простит меня? — Милая моя, — сказала я. — Ты обидела его, если хоть на миг усомнилась в этом. А я!.. Что могла  я прощать ей? Я вытерла глаза моей плачущей девочке и села рядом с ней на диване, а Ричард сел по другую сторону от меня, и в то время как я вспоминала о другом вечере, столь непохожем на этот день, — вечере, когда они посвятили меня в тайну своей любви и пошли своим собственным безумным, счастливым путем, — они рассказывали мне, почему поженились теперь. — Все, что у меня есть, принадлежит Ричарду, — объяснила Ада, — но, Эстер, он ничего не хотел принять от меня; что же мне оставалось делать, как не выйти за него замуж, если я так глубоко его люблю? — А вы были целиком поглощены своими добрыми делами, замечательная наша Хлопотунья, — сказал Ричард, — могли ли мы говорить с вами в такое время? Да мы и не обдумывали ничего заранее. Просто вышли из дому в одно прекрасное утро и обвенчались. — А когда все это совершилось, Эстер, — сказала моя девочка, — я постоянно думала да раздумывала, как сказать об этом тебе и как сделать лучше. То мне казалось, что тебе надо узнать обо всем немедленно, то — что тебе ничего знать не нужно и лучше скрыть все это от кузена Джона; словом, я не знала, как быть, и очень волновалась. Значит, какой же я была эгоистичной, что не догадалась об этом раньше! Не помню, что я говорила им. Я была так огорчена и вместе с тем так любила их и была так рада, что они любят меня. Я так их жалела, но все же как будто гордилась их взаимной любовью. Никогда я не испытывала подобного волнения, и мучительного и приятного одновременно, и сама не могла разобраться, что больше — горе мое или радость. Но я пришла сюда не для того, чтобы омрачать их путь; я и не сделала этого. Когда я немного одумалась и успокоилась, моя милая девочка вынула из-за корсажа обручальное кольцо, поцеловала, его и надела на палец. Тут я вспомнила вчерашнюю ночь и сказала Ричарду, что со дня своей свадьбы она всегда надевала кольцо на ночь, когда никто не мог его увидеть. Ада, краснея, спросила: как ты об этом узнала, дорогая моя? А я сказала, что видела, как она спала, спрятав руку под подушку, но в то время и не подозревала, почему она так спит; вот как узнала, дорогая моя. Тогда они сызнова принялись рассказывать мне обо всем с самого начала, а я опять принялась огорчаться, радоваться, говорить глупости и по мере сил прятать от них свое старое, некрасивое лицо, чтобы не испортить им настроения. Так проходило время; но мне пора уже было подумать о возвращении домой. Мы начали прощаться, и мне стало еще тяжелее, потому что Ада пришла в полное отчаяние. Она бросилась мне на шею, называя меня всеми ласковыми именами, какие могла придумать, и твердила, что не знает, как ей без меня жить. Ричард вел себя не лучше. А я, я, наверно, расстроилась бы еще больше, чем они оба, если бы несколько раз не сделала себе строгого внушения: «Эстер, если ты будешь так вести себя, я никогда больше не стану с тобой разговаривать!» — Ну, признаюсь, в жизни я не видывала такой жены! — проговорила я. — Должно быть, она ни капельки не любит своего мужа. Слушайте, Ричард, оторвите от меня мою девочку, ради всего святого. Но я сама не выпускала ее из объятий и готова была плакать над нею бог знает сколько времени. — Объявляю дорогим молодоженам, — сказала я, — что ухожу лишь для того, чтобы вернуться завтра, и что то и дело буду ходить сюда и обратно, пока Саймондс-Инну не надоест меня видеть. Поэтому я не буду прощаться, Ричард. Зачем, если я вернусь так скоро? Я передала ему с рук на руки мою обожаемую девочку и собралась уходить; но задержалась, чтобы еще раз взглянуть на ее дорогое лицо, — сердце у меня разрывалось при мысли, что я сейчас должна буду уйти и расстаться с ней. И вот я сказала (веселым и оживленным тоном), что, если они не пригласят меня прийти опять, я, быть может, и не посмею явиться без зова, но моя дорогая девочка только взглянула на меня и слабо улыбнулась сквозь слезы, а я сжала ее прелестное личико ладонями, в последний раз поцеловала ее, рассмеялась и убежала. Но зато как я плакала, когда спускалась по лестнице! Мне казалось, что я навсегда потеряла свою Аду. Без нее я почувствовала себя такой одинокой, вокруг меня образовалась такая пустота, мне было так тяжело возвращаться домой — туда, где я уже не увижу ее, что я все плакала и плакала, шагая взад и вперед по какому-то темному закоулку, и никак не могла перестать. Но постепенно я успокоилась, — после того как побранила себя, — и поехала домой в наемной карете. Незадолго до этого дня тот бедный мальчик, которого я видела в Сент-Олбенсе, нашелся и теперь лежал при смерти, — вернее, он уже умер, но тогда я этого еще не знала. Опекун пошел справиться о его здоровье, но не вернулся к обеду. Я была совсем одна и поплакала еще немножко, хотя, в общем, кажется, вела себя не так уж плохо. Понятно, что мне не сразу удалось привыкнуть к мысли о разлуке с моей любимой подругой. Ведь прошло всего три-четыре часа, а мы с нею прожили вместе столько лет. Я так упорно думала о той убогой неуютной квартире, в которой я ее оставила, так отчетливо представляла себе эти комнаты, мрачные, неприветливые, мне так страстно хотелось побывать около Ады и хоть как-то позаботиться о ней, что я решилась снова отправиться в Саймондс-Инн вечером, хотя бы лишь для того, чтобы посмотреть с улицы на ее окна. Пожалуй, это было глупо, но тогда я думала иначе и даже теперь не совсем уверена, что это было глупо. Я рассказала обо всем Чарли, и мы вышли в сумерках. Когда мы подошли к новому, чужому для меня дому, который теперь стал домом моей милой девочки, было уже темно, и в окнах за желтыми занавесками горел свет. Поглядывая на них, мы осторожно прошлись взад и вперед раза три-четыре и едва не столкнулись с мистером Воулсом, который вышел из своей конторы и, повернув голову, тоже посмотрел вверх, прежде чем направиться домой. Его долговязая черная фигура и этот затерявшийся во тьме закоулок — все было так же мрачно, как мое душевное состояние. Я думала о юности, любви и красоте моей дорогой девочки, запертой в этих четырех стенах, и ее жилище, столь не подходящее для нее, казалось мне чуть ли не застенком. Место здесь было очень уединенное и очень скудно освещенное, поэтому я не боялась, что меня кто-нибудь увидит, когда я буду пробираться на верхний этаж. Оставив Чарли внизу, я, стараясь не шуметь, поднялась по темной лестнице, и меня не смущал тусклый свет уличных масляных фонарей, так как сюда он не достигал. Я прислушалась, и в затхлой, гнилой тишине этого дома мне послышался неясный говор знакомых молодых голосов. Коснувшись губами доски, похожей на могильную плиту, и мысленно поцеловав свою дорогую девочку, я тихонько спустилась на улицу, решив сознаться как-нибудь на днях, что снова приходила сюда вечером. И мне действительно стало легче: пусть никто не знал об этом тайном посещении, кроме Чарли и меня, мне все-таки показалось, будто оно смягчило мою разлуку с Адой и как-то соединило нас на несколько мгновений. Я отправилась домой, еще не совсем свыкшаяся с мыслью о перемене в своей жизни, но утешенная тем, что хоть немного побродила у дома своей милой подруги. Опекун уже вернулся домой и стоял в задумчивости у темного окна. Когда я вошла, лицо его посветлело, и он сел на свое обычное место; но, когда я села тоже, на меня упал свет лампы, и опекун увидел мое лицо. — Хозяюшка, — сказал он, — да вы, оказывается, плакали. — Да, опекун, — отозвалась я, — сознаюсь, что поплакала немножко. Ада была так расстроена, и все это так печально. Я положила руку на спинку его кресла и увидела по его глазам, что мои слова и взгляд, брошенный на опустевшее место Ады, подготовили его. — Она вышла замуж, дорогая? Я рассказала ему все и подчеркнула, что она с первых же слов заговорила о том, как горячо желает, чтобы он простил ее. — Мне нечего ей прощать. — сказал он. — Благослови их бог, и Аду и ее мужа! — Но, как и я, он сразу же стал ее жалеть: — Бедная девочка, бедная девочка! Бедный Рик! Бедная Ада! Мы умолкли и молчали, пока он не сказал со вздохом: — Да, да, дорогая моя. Холодный дом быстро пустеет. — Но его хозяйка остается в нем, опекун. — Я колебалась перед тем, как сказать это, но все-таки решилась — такой печальный у него был голос. — И она всеми силами постарается принести счастье этому дому. — Это ей удастся, душа моя. Письмо не внесло никакой перемены в наши отношения, если не считать того, что я теперь всегда сидела рядом с опекуном; и на этот раз в них ничего не изменилось. Он по-прежнему посмотрел на меня ласковым отеческим взглядом, по-прежнему положил свою руку на мою и повторил: — Ей это удастся, дорогая. Тем не менее Холодный дом быстро пустеет, Хозяюшка! Немного погодя мне стало грустно, что мы больше ничего не сказали по этому поводу. Я чувствовала что-то вроде разочарования. Я стала опасаться, что, с тех пор как получила письмо и ответила на него, вела себя, пожалуй, не совсем так, как стремилась вести себя.  Глава LII Упрямство   Но вот через день, рано утром, только мы собрались завтракать, как прибежал мистер Вудкорт и сообщил поразительную новость: совершено страшное убийство, подозрение пало на мистера Джорджа, и он заключен под стражу. Это меня так потрясло, что, услышав от мистера Вудкорта о том, что сэр Лестер Дедлок обещал крупную награду за поимку убийцы, я сначала не поняла, почему именно он обещал награду: но мистер Вудкорт объяснил, что убитый был поверенным сэра Лестера, и я тотчас вспомнила, какой страх он внушал моей матери. Человек, к которому моя мать давно уже относилась настороженно и подозрительно, человек, который давно относился настороженно и подозрительно к ней, человек, которого она не любила и всегда боялась, как опасного и тайного врага, теперь был устранен неожиданно и насильственно, и это показалось мне чем-то таким ужасным, что я сразу же вспомнила о ней. Как тяжело было слышать о такой смерти и тем не менее не чувствовать жалости! Как страшно было думать, что, быть может, моя мать когда-нибудь желала смерти этому старику, так внезапно выброшенному из жизни! Эти мысли теснились в моей голове, усиливая смятение и ужас, которые я всегда испытывала, когда упоминалось имя моей матери, и я так разволновалась, что едва усидела за столом. Я не могла следить за разговором, пока не прошло некоторое время и мне не удалось оправиться от потрясения. Но когда я немного пришла в себя, увидела, как огорчен опекун, и услышала, с каким серьезным видом оба мои собеседника говорят о заподозренном человеке, вспоминая, какое прекрасное впечатление он производил на нас и как много хорошего мы о нем знали, мое сочувствие к нему и мой страх за его судьбу так возросли, что я вполне овладела собой. — Опекун, неужели вы думаете, что его обвиняют не без оснований? — Нет, моя милая, я не могу так думать. Мы знаем его как человека искреннего и сострадательного, одаренного огромной силой и вместе с тем младенческой кротостью, очень храброго, но бесхитростного и уравновешенного, — так как же можно обвинять его «не без оснований» в подобном преступлении? Я не могу этому поверить. Не то что не верю или не хочу верить. Просто не могу! — И я не могу, — сказал мистер Вудкорт. — И все-таки, несмотря на все, что мы думаем и знаем о нем, нам лучше не забывать, что против него собраны кое-какие улики. К покойному он относился враждебно. Ничуть этого не скрывал — говорил об этом многим. Ходит слух, будто у него с покойным были крупные разговоры, а что он отзывался о нем очень неодобрительно, это мне доподлинно известно. Он признает, что находился поблизости от места преступления один, незадолго до того, как было совершено убийство. Я убежден, что он так же не виновен, как я сам, но все это — улики против него. — Вы правы, — сказал опекун и, повернувшись ко мне, добавил: — Мы окажем ему очень плохую услугу, дорогая, если, закрыв глаза на правду, не учтем всего этого. Я, конечно, понимала, что мы должны признать всю силу этих улик, и не только в своей среде, но и говоря с другими людьми. Однако я знала (и не могла не сказать этого), что как бы ни были тяжелы улики против мистера Джорджа, мы не покинем его в беде. — Упаси боже! — отозвался опекун. — Мы будем поддерживать его, как сам он поддержал двух несчастных, которых уже нет на свете. Он имел в виду мистера Гридли и мальчика, которых мистер Джордж приютил у себя. Тут мистер Вудкорт рассказал нам, что подручный кавалериста пришел к нему еще до рассвета, после того как всю ночь сам не свой бродил по улицам. Оказывается, мистер Джордж больше всего беспокоился, как бы мы не подумали, что он действительно совершил преступление. И вот он послал своего подручного сказать нам, что он не виновен, в чем и дает самую торжественную клятву. Мистер Вудкорт успокоил посланца только тем, что обещал ему прийти к нам рано утром и передать все это. Он добавил, что хочет немедленно пойти навестить заключенного. Опекун тотчас же сказал, что пойдет вместе с ним. Не говоря уж о том, что я была очень расположена к мистеру Джорджу, а он ко мне, у меня был тайный интерес ко всей этой истории, известный одному лишь опекуну. Я чувствовала себя так, словно все это было связано со мной и близко касалось меня. Мне казалось даже, что я лично заинтересована в том, чтобы обнаружили истинного виновника, и подозрение не пало на людей невинных; ведь подозрения могут зайти очень далеко — только дай им волю. Словом, я смутно сознавала, что долг призывает меня пойти вместе с ними. Опекун не пытался разубеждать меня, и я пошла. Тюрьма, в которой сидел кавалерист, была огромная, со множеством дворов и переходов, так похожих друг на друга и так одинаково вымощенных, что, проходя по ним, я как будто лучше поняла заключенных, которые год за годом живут в одиночках, под замком, среди все тех же голых стен; лучше поняла ту привязанность, которую они иногда питают (как мне приходилось читать) к какому-нибудь сорному растению или случайно пробившейся былинке. На верхнем этаже, в сводчатой комнате, напоминающей погреб, со стенами столь ослепительно белыми, что по контрасту с ними толстые железные прутья на окнах и окованная железом дверь казались густо-черными, мы увидели мистера Джорджа, стоявшего в углу. Очевидно, он раньше сидел там на скамейке и встал, услышав, как отпирают замок и отодвигают засовы. Увидев нас, он, тяжело ступая, сделал было шаг вперед, точно собирался подойти к нам, но вдруг замер на месте и сдержанно поклонился. Тогда я сама подошла к нему, протянула руку, и он мгновенно понял, как мы к нему относимся. — У меня прямо гора с плеч свалилась, уверяю вас, мисс и джентльмены, — сказал он, очень горячо поздоровавшись с нами и тяжело вздохнув. — Теперь для меня уже не так важно, чем все это кончится. Он был не похож на арестанта. Глядя на этого спокойного человека с военной выправкой, можно было скорее подумать, что он — один из стражей тюремной охраны. — Принимать здесь даму еще менее удобно, чем в моей галерее, — сказал мистер Джордж, — но я знаю, мисс Саммерсон на меня не посетует. Он подал мне руку и подвел меня к скамье, на которой сидел сам до нашего прихода, и когда я села, ему, как видно, стало очень приятно. — Благодарю вас, мисс, — сказал он. — Ну, Джордж, — проговорил опекун, — как мы не требуем от вас новых уверений, так, думается, и вам незачем требовать их от нас. — Конечно, нет, сэр. Спасибо вам от всего сердца. Будь я виновен в этом преступлении, я не мог бы скрывать свою тайну и смотреть вам в глаза, раз вы оказали мне такое доверие своим посещением. Я очень тронут этим. Я не краснобай, но глубоко тронут, мисс Саммерсон и джентльмены. Он приложил руку к широкой груди и поклонился нам, нагнув голову. Правда, он тотчас же выпрямился, но в этом безыскусственном поклоне сказалось его глубокое волнение. — Прежде всего, — начал опекун, — нельзя ли нам позаботиться о ваших удобствах, Джордж? — О чем, сэр? — спросил кавалерист, откашлявшись. — О ваших удобствах. Может быть, вы нуждаетесь в чем-нибудь таком, что облегчило бы вам тяжесть заключения? — Как вам сказать, сэр, — ответил мистер Джордж, немного подумав, — я вам очень признателен, но курить здесь запрещается, а ни в чем другом я не терплю недостатка. — Ну, может быть, вы потом вспомните о каких-нибудь мелочах. Дайте нам знать, Джордж, как только вам что-нибудь понадобится. — Благодарю вас, сэр, — сказал мистер Джордж с улыбкой на загорелом лице. — Кто всю жизнь мыкался по свету, тому пока что не так уж плохо и здесь. — А теперь насчет вашего дела, — проговорил опекун. — Да, сэр, — отозвался мистер Джордж, скрестив руки на груди, и приготовился слушать с некоторым любопытством, но вполне владея собой. — В каком положении теперь ваше дело? — Теперь, сэр, оно отложено. Баккет объяснил мне, что, вероятно, будет время от времени просить дальнейших отсрочек, пока дело не будет расследовано более тщательно. Как оно может быть расследовано более тщательно, я лично не вижу, но Баккет с этим, вероятно, как-нибудь справится. — Бог с вами, друг мой! — воскликнул опекун, невольно поддаваясь свойственной ему раньше чудаковатой пылкости. — Да вы говорите о себе, словно о постороннем человеке! — Простите, сэр, — сказал мистер Джордж. — Я очень ценю вашу доброту. Но ни в чем не повинный человек в моем положении только так и может к себе относиться; а не то он голову об стену разобьет. — До известной степени это правильно, — проговорил опекун немного спокойнее. — Но, друг мой, даже невинному необходимо принять обычные меры предосторожности для своей защиты. — Конечно, сэр. Я так и сделал. Я заявил судьям: «Джентльмены, я так же не виновен в этом преступлении, как вы сами; все факты, которые выдвигались как улики против меня, действительно имели место; а больше я ничего не знаю». Так я буду говорить и впредь, сэр. Что же мне еще делать? Ведь это правда. — Но одной правды мало, — возразил опекун. — Мало, сэр? Ну, значит, дело мое дрянь! — шутливо заметил мистер Джордж. — Вам нужен адвокат, — продолжал опекун. — Мы пригласим для вас опытного юриста. — Прошу прощения, сэр, — сказал мистер Джордж, сделав шаг назад. — Я вам очень признателен. Но, с вашего позволения, я решительно отказываюсь. — Вы не хотите пригласить адвоката? — Нет, сэр! — Мистер Джордж резко мотнул головой. — Благодарю вас, сэр, но… никаких юристов! — Почему? — Не нравится мне это племя, — сказал мистер Джордж. — Гридли оно тоже не нравилось. И… простите меня за смелость, но вряд ли оно может нравиться вам самим, сэр. — Оно мне не нравится в Канцлерском суде, который разбирает дела гражданские, — объяснил опекун, немного опешив. — Гражданские, Джордж, а ваше дело уголовное. — Вот как, сэр? — отозвался кавалерист каким-то беззаботным тоном. — Ну, а я не разбираюсь во всех этих тонкостях, так что я против всего племени юристов вообще. Опустив руки, он переступил с ноги на ногу и стал, положив одну свою крупную руку на стол, а другую уперев в бок, с видом человека, которого не собьешь с намеченного пути. Тщетно мы все трое уговаривали его и старались разубедить. Он слушал нас с терпеливой кротостью, которая так шла к его грубоватому добродушию, но все наши доводы могли поколебать его не больше, чем тюрьму, в которой он сидел. — Прошу вас, подумайте, мистер Джордж, — проговорила я. — Неужели у вас нет никаких желаний в связи с вашим делом? — Я, конечно, хотел бы, чтобы меня судили военным судом, мисс, — ответил он, — но хорошо знаю, что об этом не может быть и речи. Будьте добры, уделите мне немного внимания, мисс, — несколько минут, не больше, — и я попытаюсь высказаться как можно яснее. Он оглядел всех вас троих поочередно, помотал головой, словно шею ему жал воротник тесного мундира, и после краткого раздумья продолжал: — Видите ли, мисс, на меня надели наручники, арестовали меня и привели сюда. Я теперь опозоренный, обесчещенный человек — вот до чего я докатился. Баккет обшарил мою галерею сверху донизу; имущество мое, правда небольшое, все перерыли, порасшвыряли, так что неизвестно, где теперь что лежит, и (как я уже говорил) вот до чего я докатился! Впрочем, я на это не особенно жалуюсь. Хоть я и попал сюда «на постой» не по своей вине, но хорошо понимаю, что, не уйди я бродяжничать еще мальчишкой, ничего такого со мной не случилось бы. А теперь вот случилось. Значит спрашивается: как мне к этому отнестись? Оглядев нас добродушным взглядом, он потер смуглый лоб и сказал, как бы извиняясь: — Не умею я говорить, придется немножко подумать. Немножко подумав, он снова посмотрел на нас и продолжал: — Как теперь быть? Несчастный покойник сам был юристом и довольно крепко зажал меня в тиски. Не хочу тревожить его прах, но, будь он в живых, я бы сказал, что он до черта крепко прижал меня. Потому-то мне и не нравятся его товарищи по ремеслу. Держись я от них подальше, я бы сюда не попал. Но не в этом дело. Теперь допустим, что это я его убил. Допустим, я действительно разрядил в него свой пистолет — один из тех, что за последнее время употреблялись для стрельбы в цель, а Баккет нашел у меня такие пистолеты, хотя ничего особенного в этом нет, и он мог бы найти их у меня когда угодно — в любой день, с тех пор как я содержу галерею-тир. Так что же я сделал бы, попав сюда, если б и впрямь совершил убийство? Я нанял бы адвоката. Он умолк, заслышав, что кто-то отпирает замки и отодвигает засовы, и молчал, пока дверь не открыли и не закрыли опять. Вскоре я скажу, для чего ее открывали. — Я нанял бы адвоката, а он сказал бы (как мне часто доводилось читать в газетах): «Мой клиент ничего но говорит, мой клиент временно воздерживается от защиты… мой клиент то, да се, да другое, да третье». Но я-то знаю, что у этого племени не в обычае идти напрямик и допускать, что другие идут прямым путем. Скажем, я не виновен, и я нанимаю адвоката. Скорей всего он подумает, что я виновен… пожалуй, даже наверное так подумает. Что он будет делать, — все равно, поверит он мне или нет? Он будет действовать так, как будто я виновен: будет затыкать мне рот, посоветует не выдавать себя, скрывать обстоятельства дела, по мелочам опровергать свидетельские показания, вертеться, крутиться и в конце концов он, может быть, меня вызволит — добьется моего оправдания. Но, мисс Саммерсон, как вы думаете, хочу ли я, чтобы меня оправдали таким путем, или, по мне, лучше быть повешенным, а все-таки поступить по-своему?.. Извините, что я упоминаю о предмете, столь неприятном для молодой девицы. Он уже вошел в азарт и больше не нуждался в том, чтобы «немножко подумать». — Пусть уж лучше меня повесят, зато я поступлю по-своему. И я это твердо решил! Этим я не хочу сказать, — он оглядел всех нас, уперев свои сильные руки в бока и подняв темные брови, — этим я не хочу сказать, что мне больше других хочется, чтобы меня повесили. Я хочу сказать, что меня должны оправдать вполне, без всяких оговорок, или не оправдывать вовсе. Поэтому, когда говорят об уликах, которые против меня, но говорят правду, я подтверждаю, что это правда, а когда мне говорят: «Все, что вы скажете, может послужить материалом для следствия», — я отвечаю, что ничего не имею против!.. пускай служит. Если меня не могут оправдать на основании одной лишь правды, меня вряд ли оправдают на основании чего-то менее важного или вообще чего бы то ни было. А если и оправдают, этому для меня — грош цена. Он сделал шага два по каменному полу, вернулся к столу и закончил свою речь следующими словами: — Благодарю вас, мисс и джентльмены, горячо благодарю за ваше внимание и еще больше за участие. Я осветил вам все дело, как оно представляется простому кавалеристу, у которого разум — все равно что тупой палаш. Я ничего хорошего в жизни не сделал, — вот только выполнял свой долг на военной службе, и если в конце концов случится самое худшее, я только пожну то, что посеял. Когда я очнулся от первого потрясения, после того как меня забрали и обвинили в убийстве, — а бродяга вроде меня, который столько шатался по свету, недолго оправляется от потрясений, — я обдумал, как мне себя вести, и сейчас объяснил это вам. Этой линии я и буду придерживаться. По крайней мере я не опозорю своих родных, не заставлю их хлебнуть горя и… вот все, что я могу вам сказать. Когда дверь открыли — как я уже говорила раньше, — вошел человек такого же военного вида, как и мистер Джордж, но, на первый взгляд, не столь внушительный, а с ним — загорелая, с живыми глазами, здоровая на вид женщина, которая держала в руках корзинку и с самого своего прихода очень внимательно слушала все, что говорил мистер Джордж. Не прерывая своей речи, мистер Джордж приветствовал этих людей только дружеским кивком и дружеским взглядом. Теперь же он сердечно пожал им руки и сказал: — Мисс Саммерсон и джентльмены, это мой старый товарищ Мэтью Бегнет. А это его жена миссис Бегнет. Мистер Бегнет сдержанно поклонился нам по-военному, а миссис Бегнет присела. — Они — мои истинные друзья, — сказал мистер Джордж. — Меня забрали из их дома. — Подержанная виолончель, — вставил мистер Бегнет, сердито дергая головой. — С хорошим звуком. Для приятеля. Дело не в деньгах. — Мэт, — сказал мистер Джордж, — ты слышал почти все, что я говорил этой леди и джентльменам! Ты, конечно, согласен со мной? Мистер Бегнет, подумав, предоставил своей жене ответить на этот вопрос. — Старуха, — проговорил он. — Скажи ему. Согласен я. Или нет… — Ну, Джордж, — воскликнула миссис Бегнет, распаковывая свою корзинку, в которой лежали кусок холодной соленой свинины, пачка чаю, сахар и хлеб из непросеянной муки, — надо бы вам знать, что он никак с вами не согласен. Надо бы вам знать, что, послушавши вас, можно с ума спятить. Как же вас вызволить, если вы этого  не хотите, того  не желаете?.. Что это вам вздумалось так придираться да разбираться? Все это вздор и чепуха, Джордж. — Не будьте строги ко мне в моих горестях, миссис Бегнет, — шутливо проговорил кавалерист. — К черту ваши горести, если вы от них не умнеете! — вскричала миссис Бегнет. — Никогда в жизни не было мне так стыдно слушать дурацкую болтовню, как было стыдно за вас, когда вы тут всякий вздор городили. Адвокаты? А что, кроме вашей дурацкой придирчивости, мешает вам нанять хоть дюжину адвокатов, если этот джентльмен порекомендует их вам? — Вот разумная женщина, — сказал опекун. — Надеюсь, вы уговорите его, миссис Бегнет. — Уговорить его, сэр? — отозвалась она. — Бог с вами! Да вы не знаете Джорджа. Вот, глядите, — миссис Бегнет бросила корзинку и показала на мистера Джорджа своими смуглыми руками, не знавшими перчаток, — вот он какой! До чего он своевольный, до чего упрямый малый, — хоть кого выведет из терпения. Вы скорей вскинете на плечо сорокавосьмифунтовую пушку, чем разубедите этого человека, когда он забрал себе что-нибудь в голову и уперся на своем. Э, да неужто я его не знаю! — вскричала миссис Бегнет. — Неужто я вас не знаю, Джордж? Или вы после стольких лет вздумали корчить из себя неизвестно кого и втирать очки мне? Дружеское негодование женщины сильно действовало на ее супруга, который несколько раз покачал головой, глядя на кавалериста и как бы убеждая его пойти на уступки. Время от времени миссис Бегнет бросала взгляд на меня, и по выражению ее глаз я поняла, что ей чего-то от меня хочется, но чего именно — я не могла догадаться. — Вот уж много лет, как я перестала вас уговаривать, старина, — сказала миссис Бегнет, сдув пылинку со свинины и снова бросив на меня взгляд, — и когда леди и джентльмены узнают вас не хуже, чем знаю я, они тоже перестанут вас уговаривать. Если вы не слишком упрямы, чтобы принять кое-какие гостинцы, вот они! — Принимаю с великой благодарностью. — отозвался кавалерист. — В самом деле? — проговорила миссис Бегнет ворчливым, но довольно добродушным тоном. — Очень этому удивляюсь. Странно, что вы не хотите уморить себя голодом, лишь бы поставить на своем. Вот было бы похоже на вас! Может, вы теперь и до этого додумаетесь? Тут она опять взглянула на меня; и теперь я поняла, что, глядя попеременно то на меня, то на дверь, она давала мне понять, что нам следует уйти и подождать ее за оградой тюрьмы. Передав это тем же способом опекуну и мистеру Вудкорту, я встала.

The script ran 0.005 seconds.