1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Задайте мне какую-нибудь работу.
— Работу?
Николай Львович обвел глазами комнату, посмотрел в окно и спросил:
— Твой отец работает на Кружилихе?
— Да.
— А ты бывал на Кружилихе?
— Сколько раз!
— Ну вот и нарисуй мне Кружилиху.
Это было легкое задание. Павел съездил на Кружилиху, осмотрел ее с крыши дома, где жил Шестеркин, и зарисовал.
— Рисуй, рисуй! — кричал Шестеркин, стоя с ним на крыше. — Рисуй нашу маму Кружилиху!
Дома Павел разделал рисунок акварелью, добросовестно воспроизведя все трубы и дымы и для эффекта пустив на небо закатные краски. Кончив, побежал к Николаю Львовичу.
— Что ты нарисовал? — спросил пренебрежительно Николай Львович, глядя на рисунок.
У Павла похолодели уши. Он ответил еле слышно:
— Кружилиху. Вы сказали…
— Я сказал — Кружилиху. А ты нарисовал просто много труб.
— Это и есть трубы Кружилихи.
— Чепуха, — сказал Николай Львович. — А закат почему? Для красоты?
Он отбросил рисунок.
— На любой фотографии я могу увидеть лучшую Кружилиху — на закате, при луне, зимой и летом.
Павел взял свой рисунок, который теперь и ему показался отвратительным, и ушел посрамленный и несчастный. Как же ему написать Кружилиху, чтобы Николай Львович похвалил его?
Павел ходил на Кружилиху всю зиму. Шестеркин опасался за его здоровье: шутка ли, стоять часами на крыше на ледяном ветру! И в цехах бывал Павел, видел сотни машин и людей… молодых и старых, работавших на этих машинах. И он рисовал эти цеха, рисовал и рвал рисунки: это не была Кружилиха! Вот и станки стоят правильно, и люди похожи до портретного сходства, это и есть станки и люди Кружилихи, а Кружилихи на рисунке нет. Павел забывал об уроках, о еде, жил мучаясь и злясь. Кружилиха выматывала его, до мельчайших подробностей знакомые очертания труб и перспективы цехов снились ему, самое название от бесконечного повторения теряло свое значение, приобретало какой-то другой смысл. Кружилиха… Кружилиха… Похоже на женское имя. Как говорят: Степаниха, Карпиха, Чернышиха… Кружилиха…
И вдруг простая мысль осенила его, стало так светло, словно в темной комнате повернули выключатель. У него задрожали руки, судорогой перехватило горло. Как просто, как просто!.. Не слишком ли просто? Но уже всем своим дрожащим от счастья сердцем он знал, что это хорошо, что просто, — хорошо, хорошо!
Кружилиха — это и была женщина, рабочая женщина, добрая и могучая. Павел увидел свой рисунок так ясно, словно он был уже готов. Вот она, Кружилиха: не молодая и не старая, с открытым лобастым лицом, с полуопущенными глазами, сосредоточенными на работе. Рука, обнаженная до локтя, лежит на рычаге, каждая мышца руки живет во всю силу. Все на свете может сделать Кружилиха этими руками! Любую тяжесть вынесут эти крутые плечи! А за плечом, в солнечном небе, видны дымящие трубы — трубы Кружилихи!
Каждую деталь он видел: борозду вдоль щеки, проведенную заботой, и прядь волос на виске из-под косынки, и твердый мускул у основания большого пальца… Она не была красива, не гналась за красотой, и никто не потребовал бы от нее красоты: она была Кружилиха!
Он шагал домой не по снегу — по воздуху. Не было тяжелых валенок, не было морозного ветра, обжигающего лицо, не было прохожих: ничего не было, кроме счастья. В одно мгновение он перенесся от дома Шестеркина в отцовский дом на Пермской. Он взял лист бумаги и карандаш и осторожно, боясь испортить неумелым штрихом, набросал то, что стояло, закрыв весь мир, перед его глазами… И снова мгновение перенесло его в комнату Николая Львовича, неряшливую холостяцкую комнату, где усатый старик в распашонке пил чай и намазывал на ломтик хлеба яблочное повидло. Павел вошел молча и положил рисунок на стол.
Николай Львович спросил, сощурясь:
— Кто это?
— Кружилиха, — ответил Павел.
Словно слетев с высоты, он ударился ногами о пол и проснулся. Тело стало тяжелым от простуды и усталости, буднично горела пыльная лампочка, собственный голос показался ему осипшим и грубым.
Он ждал. Николай Львович смотрел и молчал. У Павла начался озноб, по спине, по груди — дошел до сердца, лицо вспотело. «Если он выругает, я больше никогда ничего не смогу нарисовать», — отчетливо и холодно, без боли, подумал Павел. И вдруг услышал странные квакающие звуки. Николай Львович отвернулся, сутулая спина его запрыгала.
— Николай Львович, что вы! Николай Львович… — пробормотал Павел в испуге.
Николай Львович высморкался в большой, как пеленка, платок.
— Не обращай внимания, Чернышев, — сказал он. — Видишь ли, милый, талант — это редкость и чудо, это трогает до слез…
Потом он сказал про рисунок:
— Не заканчивай его пока. Пусть полежит. Подожди, когда у тебя будут средства для полного выражения твоей мысли. Зачем спешить с тем, что от тебя не уйдет? Ты будешь большим художником.
20
Сашенька обожал моряков. Он признавал только те книжки, где были нарисованы корабли. Одно время он цепенел и забывал все на свете при виде речников Камского пароходства; но, узнав от Евдокима, что они не плавают в море, разочаровался в них. Глядя на Каму, он убито спрашивал Евдокию:
— Зачем она в море не течет?
— А не знаю, детка, — отвечала Евдокия. — Ты у папы спроси. Стало быть, не надобно ей туда, коль не течет.
Когда ему исполнилось семь лет, она затеяла сшить ему к весне новый костюмчик с длинными брюками. Сашенька страстно заинтересовался этой затеей и ласкался и ревел до тех пор, пока она не согласилась сшить в точности по матросскому фасону, с настоящим клешем.
В день, когда происходила последняя примерка, явилась Анна Шкапидар, Сашина мать, и потребовала триста рублей. Евдокия возмутилась и выгнала Анну, не дав ни копейки.
Через две недели Евдокима и Евдокию вызвали в народный суд.
Судья был молодой человек с совершенно бесцветными, какими-то бескровными волосами, усталым голосом и недовольным лицом. Он допрашивал ответчиков и жалобщиков, недоуменно морща лоб, и, казалось, не мог понять, какого черта все эти люди ссорятся. Направо и налево от судьи сидели заседатели: плотный мужчина с смешливым лицом и плотная седая женщина в мужской тужурке. На женщину эту у Евдокии было больше всего надежды.
Сперва разбиралось дело между мужем и женой, которые разошлись и никак не могли поделить имущество; а всего-то спорного имущества было — письменный стол да швейная машина. «А вы умеете шить на машине?» — спросил судья у мужа, болезненно морща лоб. В зале засмеялись, а судья позвонил в колокольчик.
Потом без конца разбирали, действительно ли дворник из коммунального дома украл дрова у жильцов. Жильцы выходили по очереди из соседней комнаты и высказывали свое мнение о дворнике, а попутно и о других жильцах. Судья обеими руками держался за голову и все повторял: «Это к делу не относится, отвечайте на вопросы». Евдокия слушала, слушала — у нее самой голова разболелась… Вдруг жильцы все сразу ушли, топоча ногами, и Евдокия услышала, что слушается дело о незаконном присвоении чужого ребенка Чернышевыми, мужем и женой.
Евдоким и Евдокия стояли перед судьей. Анна Шкапидар стояла тут же, поодаль. Она была трезва, повязана красной косынкой. Долго читал секретарь, упоминая статьи закона и слова «незаконное присвоение» так часто и с таким выражением, что Евдокия совсем упала духом — вот сейчас кончится чтение и судья прикажет ей отдать Сашеньку Анне без всяких разговоров…
— Как ваша фамилия? — спросил судья у Анны.
— Шкапидар, — ответила та.
— Не может быть, — сказал судья страдальческим голосом. — Такой фамилии быть не может. Скипидар! — сказал он внушительно и обратился к Евдокиму.
Евдокия знала, что муж у нее умный и о жизни судит правильно, — если б еще он верил в бога и святых угодников, она во всем решительно была бы с ним согласна. И тут на суде он говорил так складно и дельно, что, не будь кругом чужих людей, она обняла бы его от всего своего благодарного сердца! Он рассказал, как попал к ним Саша, как она, Евдокия, кормила его из рожка, и лечила от болезней, и голову ему чесала, и не отпускала от себя. Он сказал, что Саша привык называть Евдокию мамой и незачем отрывать ребенка от семьи, где ему хорошо.
— А вы что скажете? — спросил судья Евдокию.
— Я ребенка не украла, — сказала Евдокия. — Я его на крыльце, на снежку нашла. У меня расписка есть.
И она положила на красный стол Аннину расписку. Она очень ее берегла и думала, что это важная бумага, доказывающая ее права на Сашу. Но судья, прочитав, весь сморщился, как от укуса, и сказав: «Какая ерунда!» — велел Анне рассказать, как ребенок попал к Чернышевым. Анна победно поглядела на Евдокию и пошла плести! Через два слова на третье она называла судью: «дорогой товарищ судья». Она требовала, чтобы пролетарский суд поддержал ее, трудящуюся женщину, против домовладельцев и паразитов.
— Хорошо, достаточно, — сказал судья. — У вас вопросы есть? — спросил он заседателей.
Мужчина заворочался на стуле, а седая женщина спросила густым добрым голосом:
— А где ребенок?
Она спросила это, глядя Евдокии в глаза, будто укоряя ее за то, что она не привела Сашу. Румянец ударил в лицо Евдокии, она с радостью, с любовью посмотрела на старую женщину.
— Он тут! — сказала она. — Я его привела. Тут, в коридоре бегает! Я позову!
Она бросилась к двери, но ее остановили и послали исполнителя, который привел Сашу с Катей.
Саша был в новой матроске, в брюках клеш и в шапочке с золотой надписью «Аврора». Судья спросил, как его зовут и хорошо ли ему живется у отца и матери. Саша оробел, но сказал, что он — Саша Чернышев и что ему хорошо. Судья сказал, что у него есть другая мать. Саша ответил:
— Неправда.
Судья спросил, не хочет ли он перейти жить к этой другой матери, и показал ему на Анну. Анна стала всхлипывать и тереть пальцами глаза, а Саша кинулся к Евдокии и вцепился в ее юбку. Тем дело и кончилось. Судья и заседатели ненадолго ушли, потом вернулись, и судья стоя прочитал приговор, что Саша остается у Чернышевых.
Евдоким и Евдокия возвращались домой, ведя Сашу за руки. Каждый приписывал успех себе. Евдоким думал, что это его показание убедило судью. Евдокия думала — какая она ловкая, что догадалась взять с собой Сашу.
А Саша думал, что судья соврал: не могла та мордастая женщина с красным носом быть его матерью. Саша не мог понять одного: для чего судье понадобилось врать? Впрочем, он скоро перестал думать об этом и стал придумывать, что бы такое сказать матери, чтобы она сообразила, что следует купить им с Катькой мороженого.
21
Несколько лет прошло.
Росли дети, учились. Павел после школы уехал в Ленинград и поступил в Академию художеств.
Наталья строила город на Амуре и только раз приезжала в отпуск. Должна была другой раз приехать, но вместо того очутилась в Крыму, ее туда в санаторий послали на поправку. И долго ее не было дома — успела за это время и на инженера выучиться, и замуж выйти, и сына родить.
И вот приехала наконец и сидела в кухне, возмужавшая, пополневшая, с здоровым ребенком на коленях, одетая как дама. Инженер! Невозможно было поверить, что это та самая Наталья, что вошла когда-то в эту кухню в материнской кофте — заморыш, дичок, сирота…
— Как же вы жить будете? — расспрашивала Евдокия. — Он в Комсомольске, а ты здесь?
— Да, меня сюда, а он пока в Комсомольске. Что же делать, сейчас многие в таком положении. Не хватает людей.
Евдоким спросил:
— Где работать будешь?
— У вас на заводе, папа, у главного конструктора.
— А Павел-то наш — в художники выходит!
— Да, он молодчина. Талантливый.
Наталья держалась суховато — видно, самостоятельная жизнь так ее научила. Когда нежностью вспыхивали глаза, она словно гасила эту вспышку, опуская веки. Евдоким спросил осторожно:
— Где ты думаешь поселиться? — Ведь кто ее знает, может — ей тут больно просто покажется, захочет жить в доме ИТР.
Наталья обвела взглядом кухню:
— А что, у вас очень тесно? Вы скажите прямо, без церемоний.
— Мы тебя вполне можем в угловую! — горячо вмешалась Евдокия. — Только Катю к себе возьми. А Саша тут, на печке.
Наталья прошлась по кухне, заглянула в комнаты:
— Пока можно так. Но долго так жить — трудно. Нас много, каждому нужен уголок, чтобы отдыхать и думать. Давай, папа, построим второй этаж.
— С материалом сейчас тяжеленько.
— Достанем. Купим какую-нибудь хибарку на снос.
— А деньги?
— Я буду зарабатывать, и Николай пришлет.
— Давай! — сказал Евдоким. Ему стало очень приятно, что она хочет жить в родном доме и сделать его больше, выше, просторней. Выросла дочь и стала рядом с ним как ровня, товарищ, помощник в жизненных делах. Новое чувство входило в душу, чувство горделивого покоя.
И они построили второй этаж. Но жить там Наталье почти не пришлось: ее муж, инженер Николай Николаевич Лукьянов, приехал и объявил, что ему надоели бревенчатые избы и палатки, он хочет пожить в цивилизованной квартире с ванной и ходить на работу пешком, а не ездить в поезде. Ему дали комнату в доме ИТР, близко от завода, и он перебрался туда, забрав Наталью и сына. Во втором этаже поселилась Катя со своими розами и геранями.
22
Катя была лакомка, любила танцевать и наряжаться. Она говорила:
— Больше всего в жизни я обожаю танго, потом шоколад «Золотой ярлык», потом красивые туфли, а потом уже все остальное.
Окончив семилетку, она пошла на курсы телефонисток. Ей хотелось поскорей иметь свой заработок. Ее приняли телефонисткой на Кружилиху. Домашнее хозяйство она терпеть не могла, но, чтобы облегчить Евдокию, бралась за самую трудную работу: носила воду, стирала, мыла полы, — все швырком, сердито сопя и молниеносно. С охотой занималась только цветами, развела их множество, и все они были такие же свежие и нарядные, как она сама.
Красотой она не отличалась — узкие глаза, нос и рот словно топором вырублены, широкоплечая, приземистая. Но это не мешало ей нравиться, вот нистолечко не мешало! Она была такая живая, так кокетливо одевалась и причесывалась, а в танцах становилась такой легкой и ловкой, что все находили ее очень привлекательной девушкой.
Молодые люди приглашали ее в театр, провожали домой и норовили поцеловаться. Она гордилась своим успехом, но ей хотелось, чтобы кто-нибудь полюбил ее по-настоящему, глубоко и страстно, как описывается в романах, — страдал, стоял на коленях, ревновал, не спал по ночам, мечтая о ней.
Она подружилась с Настей Нефедовой, машинисткой заводоуправления. У Насти была такая же шестимесячная завивка, и такие же небрежно, кое-как набросанные черты лица, и такая же жажда любви. В обеденный перерыв Катя с Настей, вымыв руки и попудрив носики, под руку вприскочку бежали длинным коридором в столовую, на бегу поверяя друг дружке свои секреты.
Очень хотелось Кате, чтобы ее полюбили. Ожидание любви, готовность к любви на ней были как бы написаны. И нашелся человек, который откликнулся на этот пламенный зов.
На завод поступил слесарь-лекальщик Дмитрий Колесов. Это был отличный мастер, артист своего дела, несмотря на молодость. Но из-за капризного характера нигде не мог долго ужиться — считал, что его мало ценят. Перебрал несколько заводов в разных городах и отовсюду уходил со скандалом.
Он познакомился с Катей в клубе, танцевал с ней и провожал домой. Прощаясь, задержал ее руку и спросил:
— Вы не видите, что я страдаю? Нет?
Голос у него был глубокий и страстный, он не отпускал шуточек, не говорил глупых комплиментов, сразу был виден культурный человек, понимающий, как надо любить.
Катя поднялась к себе на второй этаж будто на крыльях. Он страдает! Может быть, он не спит по ночам? Может быть, сейчас он идет шатаясь, как пьяный, оттого, что она засмеялась ему в ответ?
Ах, как прекрасно, если он шатается от такой причины!
Сама она эту ночь не спала. Думала о нем. Воображала его глаза, губы, прическу. Ворочалась, вздыхала, вставала — подходила к окошку и, как предписывается в романах, прижималась горячим лбом к холодному стеклу. В романах всегда в различных чрезвычайных случаях прижимаются лбом к стеклу. И обязательно стекло бывает холодное, а лоб горячий.
Дивная ночь начала любви!
Дмитрий Колесов… божественное имя, чистая музыка, только вслушайтесь: Дмитрий Колесов! Дмитрий Колесов был форменный Ромео, и форменный Отелло, и кто хотите! Он стоял на коленях! Он терзал Катю ревностью! В выходные дни он увозил ее за город — прочь от шумного света.
Что это было за счастье! Ни в одном романе не описано ничего подобного. И то, что оно было тайной для всех, — так думала Катя, — и то, что Митя капризничал и требовал, чтобы она ни с кем не говорила и ни на кого не смотрела, — еще больше околдовывало и приковывало Катю.
Только раз, вдруг отрезвевшая среди поцелуев, она спросила, стыдясь своего вопроса, который казался неуместным и грубым, разрушающим неземные очарования:
— Митя, мы поженимся?
— Да! Да! — ответил он. — Но подождем еще немного, хорошо? Так ведь лучше, правда?
— Лучше, — прошептала Катя.
23
Это был хороший, удачный год.
Цех, где работал Евдоким, занял на заводе первое место. Рабочих премировали богатыми премиями, и Евдоким получил золотые именные часы. Евдокия была с ним во Дворце культуры на торжественном вечере. Сидела праздничная и солидная, в новом шерстяном платье с брошкой, и Катя надушила ее своими духами. А Евдоким, был в президиуме, и Евдокия не могла налюбоваться на дорогого своего мужа, которого все уважают и хвалят.
Наталья родила здоровую девочку, назвали Еленой. Беременность и роды не помешали Наталье работать. Ее назначили в комиссию, которая разрабатывала какой-то важный проект, и даже по ночам ей звонили по телефону.
Сашенька, главный человек в Евдокиином сердце, был хороший мальчик — озорной, правда, но не сквернослов, не хулиган; играл в волейбол и все читал книжки про морские путешествия.
В конце мая приехал Павел, Павел Петрович Чернышев, художник. Он привез свою жену Клавдию — очень молодое, очень хрупкое создание с желтыми волосами и красными ногтями, в платьях невиданных цветов и фасонов.
Мыслимо ли носить такие высокие каблуки! Да еще мало ей было каблуков, она все время приподнималась на носках, вытягивалась, словно силилась совсем отделиться от пола и взлететь. Две минуты подряд не могла пробыть в одном положении, все меняла позы.
Стол был накрыт парадной скатертью, пили за молодых. Павел краснел и глаз не сводил с жены, и было ясно, что он пойдет за ней, куда бы она его ни поманила.
— Вы все очень ей понравились, — сказал он потом, — и ты, Катя, тоже.
— И она мне нравится, — сказала Катя. — Она безумно интересная, Паша!
— А тебе, мама? — спросил Павел.
— Хороша, ничего не скажешь! — ответила Евдокия. — Одно мне немножко не понравилось — что она при всех достала помадку и губы накрасила.
— Ну что ты. Сколько женщин красят губы.
— Так не при всех же. И зачем курить? Вредно для здоровья и смотреть неприятно.
— Она красиво курит, — вступилась Катя. — Мечтательно.
— Я написал ее портрет с папиросой, — сказал Павел. — Лицо сквозь дымку…
— Что ж тут красивого? Молоденькая, а дымит, как паровоз.
Павел засмеялся и поцеловал Евдокию в волосы:
— Мама, милая, все замечательно!
Павел приехал на долгое время — писать картину, которую ему заказали для музея. Они с Клавдией поместились наверху в большой комнате, а Катя перешла в маленькую. С раннего утра Павел ходил на Каму и там писал, установив мольберт на берегу. Он носил синий берет, чтобы волосы не трепались на ветру и не мешали работать. Евдокия приносила ему завтрак. Почему-то ей было его жалко — что он какой-то не такой, как все, ходит в женском головном уборе, люди работают на заводах и в конторах, а он сидит один на бережку и рисует…
Нарисовавшись, он шел встречать Клавдию с работы: она поступила в горторг управляющей делами. По вечерам Павел и Клавдия ходили куда-нибудь или у себя принимали своих знакомых. Клавдия угощала гостей наверху, вниз не приводила. Евдокию это обижало. Она думала, что неизвестно, как там Клавдия управляет делами; а уж Павлом управляет шибко хорошо, он без нее не чихнет и не кашлянет.
24
Катя работала в вечерней смене.
Был партийный день, коммунисты ушли на собрания, звонков было мало. Катя сидела и вспоминала, что говорил ей на последнем свидании Митя и какое у него было при этом выражение лица. Вдруг в окошечко из коридора просунулась голова Насти Нефедовой.
— Катя! — сказала Настя. — Ой, Катечка!
Катя сразу поняла, что случилось что-то ужасное.
— Что? — быстро спросила она, бледнея. Настя оглянулась — кто-то шел по коридору — и бухнула сразу:
— К Мите Колесову приехала жена.
Зазвонили из диспетчерской. Катя сказала мертвыми губами:
— Дежурная…
Спрашивали главного инженера. Катя не ответила и не соединила, сидела без движения, глядя на щит с рядами блестящих дырочек.
— Ей уже всё доложили, — шептала Настя, боязливо глядя на Катю. — Она пошла к тебе.
Ах так! Катя распрямила плечи и твердой рукой соединила диспетчерскую с библиотекой. Битва так битва. Она будет сражаться за свою любовь всеми средствами, какие у нее есть! Митя обманул ее? Подумаешь! Обманул, потому что любил! Кому какое дело?! Хорош он или плох, она его никому не отдаст! Плевать ей на всех!
Шаги по коридору приближались. Кто-то шел тяжелой походкой, медленно, с остановками: читает надписи на дверях, ищет… Катя встала и вышла в коридор навстречу сражению.
Большие голые лампы освещали пустой коридорный туннель. Из гулкого туннеля подходила женская фигура. Высокая, простенькое маленькое безбровое лицо… Это жена Мити? Узел русых волос развалился, старый желтый полушалок спущен на плечи. Никакого изящества… Она беременна, несчастная! Яркая стена, белая и коричневая, закачалась в Катиных глазах.
Женщина подошла, скользнула взглядом по дверной дощечке и остановилась. Левую руку с горстью подсолнечных семян она держала под грудью, правой брала семена и бросала в рот; серая скорлупка прилипла к ее подбородку. Без ненависти — с тихим отчаяньем она посмотрела на Катю: признала. По каким-то ей самой неясным приметам признала.
«Беременна, как факт», — тупо подумала Катя. Она не знала, что сейчас скажет. Только знала, что будет врать, потому что надо врать. «Ей рожать совсем уже скоро. Ребеночек будет. Без отца будет ребеночек. А она — простота отпетая. С кем сражаться, как тут сражаться!..»
— Что вам? — спросила она.
Женщина ответила негромко:
— Смотрю.
— Дело есть, что ли?
— Смотрю… — Митина жена задохнулась от волнения — …какие бывают разлучницы.
Катя засмеялась:
— Разлучницы? Я, что ли, разлучница? С кем же это я вас разлучила?
— С мужем моим Дмитрием Иванычем Колесовым ты меня разлучила. Ты кто такая? Как твоя фамилия? Моя фамилия — Колесова, я с ним пять лет, регистрированная, по-честному прожила. А ты кто?
— Жила пять лет — живи шестой, мне не горе! Нужен мне твой Дмитрий Иваныч! Никогда не был нужен и вперед не польщусь. И откуда ты взялась? — вдохновенно продолжала Катя. — Налетела, привязалась со сплетней какой-то!
Колесова возмутилась:
— Сплетней? Ой, девка, от людей не скроешься! Люди, спасибо им, всё рассказали! Под ручку с ним гуляла…
— Мало ли с кем я ни гуляю под ручку! До моей ручки охотников много. — Ложь душила Катю, но надо было доврать до конца. — Нехорошо, дорогая: поверила сплетне и пришла меня срамить. Я замуж собираюсь, а ты меня ославить хочешь неведомо за что. Не веришь? Так вот же, с сего дня не подойдет ко мне твой Дмитрий Иваныч! на пушечный выстрел не подойдет! Можешь у людей своих проверить! Не посмотрю на него и «здравствуйте» ему не скажу! Бери его себе! — сказала Катя и ушла в телефонную.
— Врешь! — растерянно сказала Колесова, стоя у запертой двери.
Катя выглянула из окошечка:
— Ты еще здесь? Иди, все сказано, не о чем говорить больше.
— Ты обманываешь, — нерешительно сказала Колесова.
— Да не мешай мне тут! — воскликнула Катя. — Работа не ждет, пока я тебе отбожусь! Иди, иди, живи с мужем, регистрированная, роди ребеночка без страха!
— Не обижайся на меня, — попросила Колесова и заплакала.
— Я не обижаюсь, — сказала Катя. — Не реви. Тихая ты… Другой раз — слышишь — не так воевать-то надо за свое счастье.
— А как? — простодушно спросила Колесова, уже доверчиво глядя на Катю.
— Не знаю, — отвечала Катя. — Мне не доводилось. Только — не так.
Она заметила, что диспетчерская до сих пор соединена с библиотекой, и разъединила их. Завтра она получит выговор. Может быть, ее даже уволят с работы. Все равно!
Колесова ушла. Катя прислонилась головой к щиту с дырочками и словно уснула.
— Катечка! — сказала Настя. — Ты же это не серьезно, что на пушечный выстрел?..
— У нее будет ребенок, — сказала Катя. — Ты видела.
— Как ты можешь! — сказала Настя.
— Иди отсюда, — прошептала Катя, повернув к ней осунувшееся, серое, не свое лицо. — Не трогай меня. Дуры мы, ох дуры…
Она не вполне сдержала обещание, данное Колесовой. И недели не прошло, как Митя подошел к ее окошечку, и она не прогнала Митю и разговаривала с ним, только не «здравствуй» сказали они друг другу, а «прощай».
Встреча с Колесовой была в июне тысяча девятьсот сорок первого года, за несколько дней до двадцать второго числа, когда началась война. Митю мобилизовали сразу. Подошел он к Катиному окошечку в плохонькой одеже — идя в военкомат, надевали что ни есть постарей, хорошие костюмы оставляли дома, — в плохонькой одеже, с противогазной сумкой через плечо, враз повзрослевший, будто впервые задумавшийся о вещах, которые прежде не приходили ему в голову…
25
И Павел получил повестку. Стараясь быть веселым, он сказал Евдокии:
— Ну, мама, пошли воевать!
Клавдия, придя с работы, застала в доме сборы. Павел разбирал свои рисунки, Евдокия месила тесто, Катя стирала Павлу белье. Клавдия ахнула, побледнела, возмутилась:
— Ты же художник… Я не понимаю… Ты должен хлопотать… Просто нелепо, чтобы талантливый человек шел под пушки!
Очень тихо Павел сказал:
— Подумай, что ты говоришь, Клаша.
Клавдия заплакала, бросилась ему на шею:
— Не сердись! Я тебя люблю! Неужели это конец нашему счастью?
— Не знаю, — сказал он. — Но пока я буду жить, я буду любить тебя. Помни.
— Ничего не конец, — сказала Катя от корыта. Распрямившись, она откинула мокрой рукой упавшие на лоб волосы, вымытые ромашкой, с завивкой «перманент». — Ничего не конец. Распустили нюни. — Она схватила корыто и грубо сказала: — Убирайтесь, не то ноги оболью. Крутитесь тут… — и выплеснула помои в ведро, обрызгав весь пол.
— Ну чего ты, чего? — сказала Евдокия, когда Павел и Клавдия ушли наверх. — Брат на фронт уезжает, а ты грубишь.
— Подумаешь, разнежничались! — ответила Катя. — Я сама еду на фронт. Не говори мне ничего! — крикнула она. — Вот уеду и вернусь, посмотришь — обязательно вернусь!
— Тьфу, верченая, — сказала Евдокия с негодованием. — Ты не знаешь, как и ружье-то держать.
— Во-первых, мама, знаю; только оно называется не ружье, а винтовка.
— А кроме того, — сказал четырнадцатилетний Саша, находившийся тут же и напряженно слушавший, — Кате самое правильное идти по своей части: связисткой.
— Ты знаешь, что ей самое правильное! — сказала Евдокия. — Это же бог знает что — чтобы девушка на войну шла.
Катя молчала, только вода плескалась в корыте.
— Отец знает? — спросила Евдокия.
Он уже знал. Ему на заводе сказали, что Катя подала заявление о своем желании отправиться в действующую армию. Евдоким только кивнул — говорить было нечего. Зато другие говорили о Кате, и некоторые спрашивали:
— А как же насчет танго и туфель?
— А это — для мирного времечка, — отвечала Катя. — Отвоюемся — опять надену мои туфельки чудненькие и пойду танцевать.
Прощанье с Павлом вышло печальным, хотя все крепились. В старом костюме, с рюкзаком за плечами, Павел уже не был похож на художника, человека, отмеченного особым даром и особой долей, — самый обыкновенный был призывник, как все молодые люди. Клавдия в своей модной шляпе из прозрачной соломы стояла рядом с ним. Она одна, по его желанию, шла проводить его до призывного пункта, остальные прощались дома. Пришла и Наталья с мужем. Присели на дорогу. Павел поцеловался со всеми и сказал:
— Мама, родная, никогда…
Он не договорил, взял Евдокию за обе руки и, низко склонившись, одну за другой поцеловал эти крепкие ласковые руки. Потом вышел, неловко задев плечом за притолоку, а Катя зарыдала и бросилась за ним. Вся семья стояла у калитки и смотрела, как он шел по улице, удаляясь от дома. Клавдия шла с ним и держала его за руку, но он уже чем-то был отделен от нее, как от них всех.
Потом и Натальин муж уехал, а там и Катя. Опустел Чернышевский дом.
26
Евдокия не знала географии и никогда не предполагала, что в СССР так много городов. Есть Урал, а на Урале ихний город, еще Челябинск, Пермь, Свердловск и разные не столь большие поселения, вроде Курьи, где Евдокия в былые времена покупала сено для коровы. Еще есть Новосибирск, Киров — бывшая Вятка, Горький и — очень далеко — Москва и Ленинград. И вдруг оказалось, что городов у нас великое множество, и немцы их забирали и забирали. Как же так? Где ж им остановка, окаянным?
Она не любительница была хныкать и держалась спокойно, как раньше, но сердце ныло не переставая. Дети, дети! Паша! Катя! Молодые, милые! Сашенька подрастет и тоже уйдет воевать, он и теперь уже ждет не дождется своего дня, — Сашенька, главная боль, главная утеха в жизни!.. Ворочая чугуны в печи, Евдокия шептала псалом царя Давида: «Не убоишася от страха нощного, от стрелы, летящая во дни, от вещи, во тьме приходящая, от нападения и беса полуденного… На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…» Но аспиды всё катились да катились вперед, они забрали Украину, обложили Ленинград, стояли уже под Москвой.
Из Ленинграда, Москвы, Киева понаехали эвакуированные. Они жили во всех домах. У Евдокии комнату наверху забрали под приезжих ленинградцев — профессора, его жену и двух жениных сестер. Профессора, седого и деликатного, Евдокия жалела. Тихо и косолапо спускался он сверху в своих валенках, которые не умел носить, и, стараясь не шуметь и не брызгать, умывался в сенях под висячим рукомойником. А с бабами — профессоршей и ее сестрами — Евдокия с первых же дней вела негромкую, но ожесточенную войну за чистоту. Они хвастались, какие у них в Ленинграде были квартиры и какая мебель, и как они ходили по музеям и театрам, — а теперь, жалобились, приходится жить в невыносимых условиях. Ни одна из них не была приучена к простому обиходу, к домашней работе, ни одна не умела варить в русской печи. Евдокия скрепя сердце помогала им стряпать и убирала за ними, — грязи и беспорядка она не могла перенести. Она убирала, и они же на нее обижались и ставили ей на вид, какая она некультурная и какой у нее плохой, неблагоустроенный дом. Евдокия считала недостойным с ними связываться. Да и не переговорить бы ей троих таких тараторок. Но она их терпеть не могла. Одного профессора уважала и старалась ему услужить.
Как ни удивительно, вражда с тремя жиличками смягчала Евдокиину горесть и помогала пережить тяжкое время.
А Шестеркин опять запил. Как-то явился пьяный, плакал, буянил, грозил Евдокии, что скоро немцы и на ее дом станут бомбы кидать; и, показывая, какие тут будут опустошения, разбил два цветочных горшка. Евдокия разгневалась и вытолкала его вон. Он кричал:
— Дура набитая! Ты считаешь, я пьяница! Я от унижения пью! От скорби! Дура!..
Зима в тот год грянула рано и была лютая, грозная. Неистовые метели неслись над черными лесами, над суровым городом, над денно и нощно дымящими трубами Кружилихи. К тучам взвивались метели, от морозов и несчастий костенела душа. Когда ушел пьяный Шестеркин, Евдокия села на ларь, стеная без слез и ломая руки. Не о детях было в ту минуту ее горе, — она, как и Шестеркин, исходила скорбью о чем-то таком огромном, чего даже не могла уразуметь хорошенько.
— Проклятые, — шептала она.
Такой застал ее Евдоким. Обнял ее, бережно погладил по спине:
— Ну чего, Дуня? Ну, не надо. Переживем, Дуня…
Он был мастером кузнечного цеха, и работы ему хватало, не каждую неделю домой удавалось выбраться. И, как депутат, он занимался эвакуированными, их устройством, болезнями, претензиями. Он не уставал, верней сказать — не чувствовал усталости: некогда было. Но иногда ему изменяло его рассудительное отношение к жизни, он начинал раздражаться по пустякам и покрикивать на людей. «Спокойно, спокойно! — говорил он себе. — Это ведь только начало, впереди еще много чего будет, побереги нервы давай!» — и опять срывался. Чаще всего его сердили эвакуированные, которые всё на что-то жаловались и чего-то просили. Он раздражался и повышал голос, а потом ему становилось стыдно: вспоминал, что эти люди оставили свои жилища, друзей и многие семью, что вот у этого человека, на которого он сейчас кричал, дети, жена и мать за тысячи километров отсюда, в осажденном городе, — может, умерли от голода и холода, может, их изувечила бомба, — а он-то, человек, стоит у станка и работает… И Евдоким говорил отчаянным голосом:
— Ну, не обижайся. Ладно, поговорю с директором, поищем тебе новое жилье…
Встречаясь иногда на заводе с Натальей, он наскоро перебрасывался с ней парой слов — что пишет Николай, как дети… Однажды заметил, что она исхудала и пожелтела; пригляделся — а у нее на виске седые волосы… Евдоким спросил:
— Ты чего такая?
Она нахмурилась:
— Такая, как все.
— Что мужик пишет?
— Ничего особенного. Жив.
— Ты детей к нам приводи. Пусть у нас живут.
— Хорошее дело. Нарожала да матери спихну?
— А ты давай не разговаривай! — закричал он, уже убегая. — Давай приводи, сказано тебе!
День и ночь дымили трубы Кружилихи.
Шли на запад сквозь пургу эшелоны с танками и орудиями.
Однажды Евдоким, придя домой, сказал Евдокии:
— Ну, Дуня, немцев отогнали от Москвы.
27
Идут дни. Идут годы.
Враг отбит. Полчища аспидов откатились на запад. Где-то у самых границ фашистской Германии сражаются теперь Павел и Екатерина Чернышевы. Радио передает, что ни вечер, приказы о победах. Люди ходят повеселевшие и подобревшие.
Сашенька дождался своего часа — записался добровольцем. Но не добился, чтобы послали на фронт. И на корабль не попал, а держат его, к великому облегчению Евдокии, в тылу, в сухопутном училище.
Наталью назначили помощником главного конструктора. Детей, Володю и Лену, она давно перевела на улицу Кирова, к Евдокии, а сама живет на заводе — ночует в дежурке, завтрак и обед ей приносят в конструкторскую. Она стала как будто еще выше, в ее голосе и осанке выражение властности. Сбываются ее мечты. Ей кажется, что вся ее жизнь — здесь, что дети ей — помеха, напрасно она их родила… Но вот дети заболели корью, и Наталья с трудом сосредоточивается на работе и не дождется вечера, когда можно съездить к ним, своей рукой дать лекарство, поставить градусник, приласкать. И, равнодушная к еде, презирающая разговоры о пайках и карточках, она приходит в восторг от того, что в заводскую лавку привезли варенье — настоящее сахарное варенье, вишневое! Она несет полную банку и улыбается, предвкушая, как обрадуются дети, как Лена завизжит, а Володя крикнет: «Бабушка, где моя ложка?»
Дни идут.
В газете, в списке награжденных орденами, напечатано имя Чернышева Павла Петровича. Евдоким и Евдокия только собирались написать поздравление, — а от Павла письмо из госпиталя: ничего, мол, серьезного, рана пустячная, потерял немного крови, но ему сделали переливание, и он уже поправляется. Хорошо, коль правда!.. Он просит не беспокоиться, только писать почаще. Что-то от Клаши редко приходят письма… Тут Клавдия отводит глаза, а Евдокия вздыхает потихоньку. Уже два раза приходил тут какой-то в модном пальто, с черными усиками, ничего, приличный, вежливый — встретив Евдокию в сенях, посторонился и поднял шляпу… Но Евдокия готова побожиться, что брови у него подбритые, как у женщины, и не понравился он ей, бог с ним! Она спросила Клавдию:
— По делу приходил?
— По делу, — так же коротко ответила Клавдия, и весь день они не разговаривали — дулись друг на друга.
После этого красавец с подбритыми бровями больше не показывался. Зато Клавдия совсем перестала бывать дома по вечерам.
И еще большая неприятность. Евдокия недоглядела и Катину меховую горжетку побила моль. Катя думала сделать из этой горжетки воротничок и муфту, а моль проела три плешины на самых видных местах, и Евдокия ума не могла приложить, как написать Кате об этом несчастье.
Москвичи, ленинградцы, киевляне разъехались по своим местам. И профессор со своими тараторками уехал осенью сорок четвертого года. Все четверо горячо благодарили Евдокию за гостеприимство — да, подумайте, эти вздорные старухи тоже благодарили ее со слезами на глазах и целовали, счастливые, что возвращаются домой. Евдокия собирала их в дорогу и связала на память профессору шерстяные носки.
28
Клавдия пришла из театра, встала коленями на стул, прилегла на стол головой и грудью и томно сказала:
— Ну вот, я уезжаю.
— В командировку, что ли? — спросил Евдоким. Клавдия поднялась, вся вытянулась — вот сейчас отделится от пола и полетит; достала портсигар, скрутила папироску.
— Нет, совсем. Дайте огонька, Евдоким Николаич.
Держа перед ней зажигалку, Евдоким переспросил:
— Как совсем?
Евдокия замерла с полотенцем и тарелкой в руках. Клавдия изо всех сил затянулась дымом:
— Так… Приходится.
И заплакала:
— Как будто я виновата. Разве прикажешь чувству? Я хочу счастья… Это не жизнь! Молодость уходит…
Евдоким сказал тихо:
— Ну хорошо. Ну, допустим, увлеклась. Но ты же хоть возьми во внимание, что Паша еще в госпитале.
— Вы меня сами вчера уверяли, что с ним ничего опасного. Что он там в госпитале здоровей, чем многие здесь в тылу.
— Все-таки не так же просто — нынче с одним счастье, завтра с другим. И сразу — нате вам — уезжаю!
— Он несчастный, — всхлипывала Клавдия. — Он из Литвы, у него фашисты всех убили.
— Зачем торопиться уезжать? — уговаривал Евдоким. — Обожди несколько месяцев, вернется Паша, теперь уже недолго; обсудите между собой, может, Паша тебе покажется лучше.
Клавдия зарыдала и захохотала, все сразу.
— Какой вы чудак, Евдоким Николаич. Что же тут обсуждать? Старая любовь умерла. Он уезжает на родину, я еду с ним…
— Ты послушай! Клаша!
Но тут Клавдия взвизгнула:
— В конце концов я ему жена!
Евдоким встал и ушел в спальню.
Евдокия сказала:
— А зачем он брови бреет? Несчастный, а брови бреет.
— Замолчите! — еще пронзительнее взвизгнула Клавдия. — Что вы понимаете!
И убежала наверх, дробно стуча каблуками по лестнице. Евдокия подумала, сняла передник, обтерла руки, стала натягивать пальто. Вошел Евдоким:
— Куда ты, Дуня?
— К Наталье. В завод.
— Зачем?
— Может, она ее уговорит.
— Сиди дома, — сказал Евдоким. — Наталья об такое дело мараться не станет.
И прибавил, помолчав:
— Сама слыхала — жена она ему. Этому…
Евдокия вздохнула и стала снимать пальто.
В молчании прошел час. Евдокия сказала:
— Я ее позову.
— Зачем?
— Она не ужинала ничего.
— Зови, — грустно сказал Евдоким.
Евдокия взошла наверх, отворила дверь. Клавдия лежала на кровати одетая, читала книгу.
— Клаша, — сказала Евдокия, — поужинай иди.
Клавдия опустила книгу и посмотрела на нее заплаканными глазами.
— Мама, — сказала она, — мне, правда, ужасно тяжело, что так получилось. Ах, бедный Паша, бедный! Но я ничего не могу поделать, — сказала она с восторгом, закрыв книгой лицо, — я люблю!
29
В старой жестяной коробке от монпансье хранятся письма Павла, Кати и Саши. Каждое из этих писем Евдоким и Евдокия знают наизусть.
Вот письмо Саши:
«Милые мама и папа!
Пишу вам в чудовищном настроении, и может ли быть веселым человек, у которого все висит на волоске по той дурацкой причине, что он на год или на два опоздал родиться, ведь война идет к концу, а нас продолжают держать в училище, и нам угрожает, что мы не примем участия в военных действиях, а будут нас водить на занятия и в столовую, так что даже к шапочному разбору не попадем, как пессимистически выразился один мой товарищ, с которым мы написали заявления, требуя, чтобы нас пустили на линию огня, мотивируя, что мы шли добровольцами не для того, чтобы нас держали в тылу, но эти заявления ни к какому результату не привели, так что мы написали также в ЦК ВЛКСМ, надеемся, там отнесутся более чутко, о результатах вам сообщу.
Любящий сын Александр Чернышев».
Письмо Кати:
«Милые папа и мама, до чего меня расстроило ваше письмо! До чего жаль Пашу!!! Что касается Клавдии, то скатертью дорога! Больно ненадолго хватило ее любви! Черт с ней!!! Я бы на месте Паши не стала плакать! Но он будет безумно страдать, я знаю! Он ее любит глубоко и страстно!!! Папа и мама! Вы мне обязательно пишите, как он реагирует! Мамочка! Отнеси Нине Калистратовне мое белое платье, что разорвалось на спине! Пусть она мне из него сделает блузку! К костюму, понимаешь? Желательно помоднее!!! Только я не знаю, как теперь носят! Гоним фашистов в хвост и в гриву! Да вы по сводкам знаете! Мамочка, попроси Нину Калистратовну, чтобы не очень копалась! Целую вас крепко-крепко, папа, мама, Наташа, Володя и Леночка!!! Кланяйтесь всем знакомым девочкам! Пишите как можно чаще и подробнее!
Ваша Катя.
Уверена, что вы ей ничего не сказали! Напрасно! Уж я бы ей отпела! Я бы все ей сказала, что думаю о ней!!!»
Письмо Павла:
«Мои дорогие.
Спасибо за сердечные письма. Я уже совершенно здоров и возвращаюсь в строй. Пришлю новый адрес. Самочувствие у меня хорошее, не беспокойтесь обо мне. Горячо вас целую.
Павел».
И о Клавдии — ничего, будто не было ее…
30
Вечером в субботу приходит с завода Наталья.
Нахмуренная, с сжатыми губами, она приносит воду на коромысле, топит баню, купает детей — все быстро, молча. Потом сама купается и выходит повеселевшая, румяная, в красивом халате. Целует детей и говорит:
— Всю усталость с себя смыла.
Дети сидят на лежанке и болтают босыми ногами. Наталья укладывает их и по узкой лестнице с крутыми ступеньками поднимается в комнату Павла. С тех пор как уехала Клавдия, там никто не живет. На стенах висят рисунки. На одном пейзаже надписано мелко: «Клаше, любимой, в вечно памятный день 18.III.40 г.». Кроме этой надписи, ничто здесь не напоминает о Клавдии. Она забрала все до нитки, только этот пейзажик, дареный, с посвящением, видно, некуда было сунуть…
Наталья зажигает настольную лампу и садится писать письма мужу и брату Павлу. После отъезда Клавдии она пишет Павлу каждую субботу. Ни слова о Клавдии, ни слова об усталости, о том, как трудно. Написать о детях, об отце с матерью; о работе; о том, что скоро конец войне, разлукам, несчастьям…
Воскресным утром Евдокия идет на рынок. Там толкотня, продают свиную тушенку и колбасу в жестянках, молочницы и торговцы сластями зазывают покупателей, певцы поют о громах победы, о верности жен и геройстве мужей, гадатели предсказывают будущее. Евдокия не прочь бы погадать и на картах, и на бобах, и в таинственных книгах, по которым предсказывают плутоватые слепцы, но ей совестно: увидят знакомые, подумают — «а жена Евдокима Николаича, Натальина мать, совсем некультурная баба, темнота». Неприятно будет и Евдокиму, и Наталье. Евдокия отвернувшись проходит мимо женщин, теснящихся возле гадателей: может — наверно даже — среди этих женщин есть знакомые; им тоже неловко будет, если она их увидит за этим занятием.
Евдокия возвращается домой. Печь уже вытоплена, и они садятся завтракать впятером — Евдоким с Евдокией, Наталья и дети. Не по-воскресному просторно за большим столом, пусто в чернышевском доме! Но белы как снег занавески, пышно цветут Катины цветы, в полном порядке всё — словно только что вышли молодые хозяева и сейчас войдут опять. В чистой рубахе сидит, отдыхая, на всегдашнем своем месте Евдоким. С прежней степенной повадкой движется между печью и столом Евдокия. Как прежде, чуть-чуть лукаво смотрят ее светлые глаза в легких морщинках, чуть-чуть улыбаются полные губы, но новым светом светлы этот взгляд и эта улыбка — светом материнской любви и материнского терпения. Прямая, красивая, с первыми ниточками седины в гладко причесанных волосах, сидит Наталья, присматривая за детьми — чтобы не вертелись, не вскакивали, чтоб правильно держали ложку.
— Уж ты их муштруешь, как солдат, — говорит Евдокия. — Когда же ребятам и повольничать, как не в эти годы.
— Они и есть солдаты, — отвечает Наталья. — Мы все сейчас солдаты.
Володя поджимает ноги под стул и делает суровое лицо.
— А ты не помнишь, Дуня, — спрашивает Евдоким, — от какого числа последнее Катино письмо: от шестнадцатого или от семнадцатого?
Евдоким знает, что письмо от шестнадцатого; но он спорит с женой, чтобы, придравшись к случаю, достать письмо из жестяной коробки и в десятый раз прочитать его вслух. И неподвижно глядя куда-то далеко-далеко — в дальние поля, куда ушла дочь, — будет слушать чтение Евдокия. Ласково задумается о сестре строгая Наталья, и затихнет мальчик Володя, с горящими глазами представляя себе танки, битвы и загадочную тетю Катю — что-то она делает сейчас?..
— Почтальон! — кричит Лена, глядя в окно.
— О господи, спаси! — говорит Евдокия. И все спешат в сени.
Девушка-почтальон, низенькая, толстенькая и рябая, роется в сумке и достает два письма.
— От Кати и Николая, — говорит Евдоким.
— От папы и тети Кати! — радостно-испуганно кричат Володя и Лена.
— Зайди, — говорит Евдокия почтальону. — Зайди, поешь горячего, ишь, отсырела вся.
— Некогда мне, — отвечает почтальон.
И идет дальше скорыми шагами в своих грубых мужских ботинках, зашнурованных веревочкой. Идет во всякую погоду по улице Кирова девушка-почтальон с полной сумкой фронтовых писем и стучится в окна, как судьба.
1944–1959
ПРИМЕЧАНИЯ
Первое посмертное Собрание сочинений Веры Пановой в 5-ти томах наиболее полно представляет литературное наследие писательницы. Оно включает основные художественные произведения — романы, повести и рассказы, а также пьесы, опубликованные при жизни автора и помещенные в составе пятитомного Собрания сочинений В. Ф. Пановой (Л.: Художественная литература, 1969–1970).
Кроме того, в настоящее Собрание сочинений включены законченные художественные произведения, публиковавшиеся в последние годы жизни писательницы (1971–1973), а также увидевшие свет после 1973 года — года смерти В. Ф. Пановой. К их числу относятся автобиографическая повесть «О моей жизни, книгах и читателях» (при жизни автора печатались лишь отдельные отрывки и главы), роман-сказка «Который час?», пьеса «Свадьба как свадьба», исторические «мозаики» — «Голод», «Гибель династии», «Черный день Василия Шуйского», «Болотников. Каравай на столе», «Марина. Кому набольший кусок» и др.
Произведения В. Пановой распределены по томам в жанрово-хронологической последовательности. В первые два тома включены романы и повести («Спутники», «Кружилиха», «Евдокия», «Времена года», «Сентиментальный роман», «Который час?»); в третий том — повести и рассказы; в четвертый — пьесы; в пятый — историческая и автобиографическая проза.
Тексты произведений, публикуемые в настоящем Собрании сочинений, даются по основным прижизненным изданиям, а в необходимых случаях — по рукописям, хранящимся в личном фонде В. Ф. Пановой в ЦГАЛИ СССР.
Исправленные при сверке ошибки и редакционные уточнения в текстах произведений, как правило, не оговариваются.
В примечаниях указываются время и место первой журнальной или газетной публикации и первого отдельного издания каждого художественного произведения, сообщаются сведения об истории создания, историко-литературном контексте и литературно-общественном значении произведения.
УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ
ЛГ — «Литературная газета».
«О моей жизни…» — Панова В. О моей жизни, книгах и читателях. Л.: Сов. писатель, 1980.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства СССР (Москва).
«СПУТНИКИ»
Впервые — «Знамя», 1946, № 1–2; Спутники. Повесть. Молотов: Обл. изд-во, 1946. Первоначальное авторское название повести — «Санитарный поезд». История замысла и обстоятельства работы над «Спутниками» подробно изложены Пановой в ее воспоминаниях «О моей жизни…», статьях «Китайским читателям „Спутников“», «Немного о себе и своей работе». В декабре 1944 г. Панова получила неожиданное приглашение отправиться из Перми в длительную командировку в составе действующего военно-санитарного поезда № 312. Поезд считался одним из лучших в стране, он нес свою службу с самого начала войны.
Панова провела в коллективе ВСП-312 два месяца — с декабря 1944 г. по февраль 1945 г. За это время поезд успел совершить четыре дальних рейса — два порожних, к фронту, в Двинск и Червонный Бор, и два груженых, когда раненых отвозили глубоко в тыл. Пановой было предоставлено маленькое отдельное купе в аптечном вагоне. Здесь, в стерильной чистоте, она написала брошюру, ради которой была прикомандирована к поезду. И здесь же под перестук колес начала писать повесть «Спутники».
В своих воспоминаниях Панова оставила выразительный портрет комиссара поезда Ивана Алексеевича Порохина, многие черты которого были воспроизведены в «Спутниках» в образе комиссара Данилова. В течение многих лет после войны Панова сохраняла дружеские отношения с И. А. Порохиным, переписывалась с ним (см.: Забытые письма. Вера Панова — И. А. Порохин // Нева. 1984, № 5. С. 191–200); а на книге «Спутники», подаренной ему в конце 40-х годов, сделала такую надпись: «Ивану Алексеевичу Порохину, доброму спутнику раненых, воспитателю многих хороших советских людей, вдохновителю этой книги — с уважением и признательностью — от автора. В. Панова».
В феврале 1945 г. Панова приехала в Москву переполненная желанием писать новую повесть, начатую в санитарном поезде. Весь 1945-й, год долгожданной Победы и радостного подъема сил, прошел у нее под знаком этой главной, всецело захватившей ее работы. 25 марта того же года Панова писала А. Я. Бруштейн из Перми: «Я закончила две первые главы первой части повести „Санитарный поезд“; они составили свыше двух печатных листов… Мне нравится то, что я пишу! У меня звенит в серединке, когда я это пишу. Я себя не узнаю в этой вещи. У меня новый голос. Я позволяю себе все, что хочу. А хочу я ужасно многого! Я резвлюсь в этой повести, как жеребенок на лугу, — что мне и не пристало бы: пять дней назад мне исполнилось, слава богу, 40 лет. Я так хочу показать Вам это!» (ЦГАЛИ. Ф. 2546, оп. 1, ед. хр. 470.) Летом 1945 г., через два месяца после окончания войны, в областной комиссии Союза писателей СССР состоялось обсуждение творчества Веры Пановой — тогда еще малоизвестной начинающей писательницы из Перми. Панова представила на обсуждение первую часть повести, пьесы «В старой Москве» и «Метелица» и опубликованную в альманахе «Прикамье» повесть «Семья Пирожковых». В печати появилась информация о творческом разговоре, состоявшемся в те дни. Участники обсуждения в Москве, критики и писатели, особо отметили первую часть повести «Санитарный поезд». «Конечно, трудно говорить о вещи, располагал только первой ее частью, в которой дана лишь экспозиция романа, — сообщалось в отчете. — Но почти всех участников обсуждения подкупила уверенная и свободная манера лепки характеров основных героев, свежесть формы, оригинальность творческих приемов В. Пановой» (см.: ЛГ. 1945, 30 июля).
С рукописью Пановой тогда же ознакомились члены редколлегии журнала «Знамя» — критики Л. М. Суббоцкий и А. К. Тарасенков, Н. С. Тихонов и главный редактор журнала В. В. Вишневский. Мнение всех членов редколлегии было единодушным. Н. С. Тихонов писал в редакцию «Знамени» по поводу прочитанной части «Санитарного поезда»: «В. Панова несомненно талантлива. У нее уверенный голос, ясное повествование, она знает своих героев и любит их.
Меня страшит только, как бы вся повесть не осталась в рамках документальной правды, то есть не была бы только воспоминанием о войне.
Ведь герои повести должны жить еще жизнью, преобразующей их заданность, войти в соприкосновение с художественной правдой и измениться, вернее, изменяться под ее воздействием.
Как это одолеет автор? Я верю, что она одолеет, потому что у нее хорошие реалистические задатки, душа есть в характере хотя бы Лены Огородниковой. Страх у Супругова — это обычный явный прием. Есть что-то горьковское в повести — и это хорошо.
…Напечатать нужно. Вопрос — дождаться ли другого куска, где будет больше действия. А если даже его и не будет, а будет действовать внутренний мир героев, то и это уже то, что нам очень нужно. А то у нас пошел страшно много действующий герой, без объяснения его социального лица, не говоря о мироощущении.
…Я всецело за эту повесть» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 1, ед. хр. 356).
Всеволод Вишневский 19 июня 1945 г. писал в редакцию: «Нашего полку прибыло!.. Свежий, чистый прозаик появился среди нас. Повесть читается с большим интересом. Характеры обрисованы мастерски, — вспомните, напр. — Огородникову, ее удивительно точную, несколько необычную биографию… Или старика — начальника поезда… Автор пишет непринужденно, „без агитации“, — что м. б. является некоей типической чертой ряда новых авторов (я вспомнил бы тут Г. Николаеву и др.). Повесть, — когда получим 2-ую часть — будет приобретением для журнала… Что-то свежее и хорошее в ней. Видимо, в дальнейших частях повести автор сумеет хорошо осветить отдельные стороны самой войны» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 2, ед. хр. 130).
В Пермь из Москвы Панова вернулась окрыленной. Теперь она должна была развернуть повесть и закончить ее так же свободно и сильно, как начала. 18 августа 1945 г. Панова сообщила в письме к А. Я. Бруштейн: «Пишу сейчас исключительно „Санитарный поезд“. Кое-что получается, кое-что — нет. Во всяком случае, в первый раз в жизни я не могу писать ничего другого, живу в одной вещи. Это большое удовольствие, еще не испытанное» (ЦГАЛИ. Ф. 2546, оп. 1, ед. хр. 470).
Работа над «Спутниками» заняла в общей сложности около восьми месяцев. Никакая другая книга, по признанию самой Пановой, не писалась так счастливо и легко. А ведь большую и сложную повесть приходилось заканчивать, не прерывая текущей ежедневной работы в местных газетах и на радио. Тем не менее писательница ушла целиком в созданный ею мир; она училась критически оценивать свой текст, жертвуя лишними подробностями и длиннотами ради целого.
В начале октября 1945 г. авторская работа над «Спутниками» была окончена и рукопись повести передана в редакцию журнала «Знамя». Стилистическое совершенствование текста «Спутников» продолжалось до последних журнальных корректур. Особенно полезной оказалась совместная работа с редактором журнала С. Д. Разумовской — дружбу с ней Панова сохранила до конца дней.
Публикация «Спутников» в 1946 г. стала крупным событием послевоенной советской литературы. Повесть вызвала множество читательских и критических откликов, в большинстве своем взволнованных и одобрительных. Тысячи людей, прошедших через войну, узнавали в «Спутниках» Пановой самих себя. В 1947 г. за эту повесть Панова была удостоена Государственной премии СССР.
В конце 1948 г. — в разгар «холодной войны» — французский коммунистический еженедельник «Леттр франсез» начал публикацию «Спутников». Каждую неделю газета давала полосу из повести Пановой с иллюстрациями к тексту. Затем в переводе Мадлен Перю «Спутники» вышли в Париже отдельной книгой.
За сорок послевоенных лет «Спутники» переиздавались десятки раз на русском языке и языках народов СССР. Суммарный тираж этой книги исчисляется миллионами. Повесть переведена также на многие иностранные языки и хорошо известна читателям самых разных стран мира. К 40-летию Победы в Великой Отечественной войне издательство «Книга» выпустило миниатюрное иллюстрированное издание повести «Спутники» в серии «Книга и время» (вступительная статья Е. В. Стариковой, иллюстрации и оформление А. Н. Панченко), приуроченное также к 80-летию со дня рождения Веры Федоровны Пановой.
К героям и сюжету «Спутников» в разные годы обращались деятели театра, кино и телевидения. Первую (и наиболее удачную) постановку «Спутников» на театральной сцене осуществил в 1947 г. режиссер А. М. Лобанов. Поставленный им спектакль в течение нескольких сезонов с успехом шел в Московском драматическом театре имени М. Н. Ермоловой. Тогда же инсценировка по «Спутникам» была показана в Ленинградском Новом театре.
При участии Пановой на киностудии «Ленфильм» по «Спутникам» в 1964 г. была снята полнометражная картина «Поезд милосердия» (режиссер-постановщик И. Хамраев).
Новую экранную версию «Спутников» — четырехсерийный телевизионный фильм «На всю оставшуюся жизнь…» — осуществили в 1975 г. режиссер Петр Фоменко совместно с сыном В. Пановой, писателем и киносценаристом Борисом Бахтиным. Много раз показанный по Ленинградскому и Центральному телевидению, фильм этот быстро завоевал многомиллионную аудиторию телезрителей и был по справедливости признан одной из лучших советских картин, посвященных Великой Отечественной войне. Усилия режиссера и сценариста были поддержаны оператором-постановщиком В. Бабенковым и композитором В. Баснером, соединившим движение фильма с песней и музыкой.
Повесть «Спутники» продолжает жить в современной художественной культуре, сохраняя в памяти поколений правду о минувшей войне и заветы братства фронтового «на всю оставшуюся жизнь».
«КРУЖИЛИХА»
Впервые — «Знамя». 1947, № 11–12; отрывки: «Мать и сын» — «Известия». 1947, 8 марта; «Лукашин» — «Ленингр. правда». 1947, 11 июля; «Лидочка» — ЛГ. 1947, 27 сент.; «Любовь» — «Вымпел». 1947, № 21; Кружилиха. Роман. Молотов: Обл. изд-во, 1947. Первоначальное авторское название — «Люди добрые». Работа над романом о людях Кружилихи была начата в 1944 г. на Урале, в Перми; по существу, это первое крупное произведение прозы Пановой. К замыслу своего романа Панова вернулась в конце 1946 г. после завершения «Спутников». В новогоднем письме к В. В. Вишневскому от 31 декабря 1946 г. Панова сообщает, что собирается поведать ему о «новой повести, которой занимаюсь со страстью» (ЦГАЛИ. Ф. 1038, оп. 2, ед. хр. 462).
21 марта 1947 г. в письме к С. Д. Разумовской и А. К. Тарасенкову в редакцию журнала «Знамя» Панова сообщила о своих новых планах: «…Я помаленьку пишу повесть „Люди добрые“. Хотела бы прислать кусочки поглядеть…» (ЦГАЛИ. Ф. 2587, оп. 1, ед. хр. 597.) Чтобы обновить и освежить свои впечатления, летом 1947 г. Панова вновь поехала в Пермь, в те места, где развертывались основные события ее повествования. Сюжет романа тогда еще не выстроился. Были написаны отдельные главы и эпизоды, наброски промелькнувших в войну характеров, городские и заводские пейзажи. Писательнице надо было заново разобраться с накопленным материалом, отчетливее выявить внутренние связи между героями и логику общего замысла. Панова припомнила потом, как в Перми, в номере гостиницы, сев на пол, она раскладывала, как пасьянс, рукопись «Кружилихи». «С заводов приходили ко мне люди, рассказывали много интересного, что пригодилось при описании Кружилихи. Я с утра до вечера ходила по городу, впитывала его пейзажи, заходя в разные места, которых не знала» («О моей жизни…», гл. «Как складывают из кубиков»).
По возвращении в Ленинград Панова дописала последние главы повести, но то, что получилось, не вполне удовлетворяло ее. 13 июля 1947 г. она телеграфировала В. В. Вишневскому: «Повесть закончена. Осталась недовольна. Дорабатываю…» (ЦГАЛИ. Ф. 1038, оп. 2, ед. хр. 462.) В начале августа 1947 г. Панова отвезла свою рукопись в Москву, в редакцию журнала «Знамя».
После успеха «Спутников» с главным редактором «Знамени» Всеволодом Вишневским у Пановой установились наилучшие отношения. Он был одним из первых читателей рукописи романа, однако при решающем разговоре в редакционном кабинете Панова услышала от Вишневского неожиданные упреки, предвосхитившие во многом последующую дискуссию о «Кружилихе» в критике.
Вишневский не принял поначалу основной конфликт романа между Листопадом и его антагонистом Уздечкиным — тут он явно посягал на авторский замысел, но его отношение к рукописи было заинтересованным, искренним.
В архиве Пановой сохранилось письмо В. В. Вишневского от 16 августа 1947 г., написанное как раз после этого разговора: «Привет, Вера Федоровна. — Продолжаю думать над Вашей работой. — Хочу предложить на обсуждение некий план реконструкции, вернее, доработки… Все 16 глав, в сущности, остаются в композиции; передвигается чуть ближе одна глава (о Клавдии), дописывается одна глава („На конвейере“)… — Вводится дополнительный сюжетный мотив: новый весенний заказ (февраль 45). Усиливается тема Победы (май — июль 45). — Вещь — я уверен — приобретет большую конкретность исторического порядка. Затем события драматизируются, — коллектив трудится, и, одолевая вражду Листопада — Уздечкина: Победа (и коллектив) приносят разрядку и отчищают души и сознание этих двух партийцев… (Тут дайте настоящие слова секретарю обкома… Он добавит свет человеческий, принесенный матерью. Она — ведь появится в новой композиции, как образ мира и любви! А секретарь обкома усилит эту линию).
Уверен, что Вы сделаете все отлично… Роман раздвинется… Заберет советского читателя…» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 2, ед. хр. 130.) Панова решила осуществить собственную программу доработки: роман был сокращен на одну главу (в окончательной композиции осталось лишь пятнадцать глав), в текст вошла новая сцена — одна из лучших в «Кружилихе» — неожиданный ночной разговор Листопада с Уздечкиным. Были найдены и дописаны некоторые новые подробности и детали, которые придали большую законченность отдельным эпизодам и всей конструкции в целом.
8 сентября 1947 г. Панова предупредила В. В. Вишневского, что в рукописи, привезенной из Ленинграда (она называлась еще «Люди добрые»), не хватает следующего:
«1) В конце 14-й главы (место точно указано в рукописи) будет сцена прихода Листопада к Уздечкину и их примирения; 2) В заключительный монолог Листопада будет вставлен еще один абзац — о том, как ощущает себя Листопад в качестве члена партии; 3) Где-то — я не нашла места — надо двумя-тремя фразами рассказать о том, что Лукашин отдал свой дом сельсовету (мотивы уже иные, чем в 1-м варианте: полное неумение владеть недвижимостью)» (ЦГАЛИ. Ф. 618, оп. 13, ед. хр. 56).
Вместе с последними поправками было найдено и новое название. Вместо «Люди добрые» возник вариант «Люди Кружилихи», и наконец остановились на самом емком: «Кружилиха». «Мне тоже вдруг показалось, — вспоминает Панова, — что это будет хорошо, что помимо названия завода это слово передает взвихренность, стремительность нашего переходного бытия» («О моей жизни…», гл. «Как складывают из кубиков»).
Публикация «Кружилихи» в двух последних номерах «Знамени» за 1947 г. вызвала почти немедленно острую и разноречивую реакцию в критике. В письме к А. К. Тарасенкову 22 декабря 1947 г. Панова писала, что «Кружилиха» в Ленинграде «имеет горячих сторонников и горячих врагов. Никаких лавров за нее не жду, тем не менее думаю, что у меня хватит сил продолжать работать в той манере, которую избрала, и не пленяться никакими соблазнами» (ЦГАЛИ. Ф. 2587, оп. 1, ед. хр. 597).
Дискуссия о «Кружилихе» обнаружила не только обычные для критики различия в оценках и взглядах на новую книгу, но и усилившиеся в ней в конце 40-х годов нормативно-догматические тенденции, которые наносили литературе прямой ущерб (см.: Тарасенков А. Критики не увидели главного // ЛГ. 1948, 3 янв.).
Одностороннее противопоставление «Спутников» и «Кружилихи» проявилось также в интересном критическом очерке А. Гурвича «Сила положительного примера» (Новый мир. 1951, № 9). Автор очерка без достаточных оснований упрекал Панову в «объективизме», то есть безучастном натуралистическом изображении жизни. Возражая против такого подхода к роману, А. Фадеев тогда же заметил: «То, что А. Гурвичу кажется „объективизмом“, на деле не является объективизмом с точки зрения идейной, — это только особенность манеры, особенный почерк Пановой среди многообразия форм социалистического реализма» (Фадеев А. Письмо М. М. Корнееву, Н. В. Лесючевскому. Июнь 1951 г. // Собр. соч.: В 7 т. Т. 7. М., 1971. С. 292).
Роман «Кружилиха» выдержал испытание временем. Он переиздавался почти так же часто, как «Спутники», переведен на основные европейские языки и выпущен во многих странах мира.
«ЕВДОКИЯ»
Впервые — Ленинградский альманах. 1959, кн. 16; ранняя редакция под названием «Семья Пирожковых»: альм. «Прикамье». Молотов. 1945, кн. 8; Евдокия. — Сережа. — Валя. — Володя. — Времена года. Л.: Лениздат, 1960.
Повесть «Семья Пирожковых» написана Пановой в Перми, в 1944 г. Сюжет повести был подсказан газетной работой — на исходе войны многие семьи брали на воспитание осиротевших детей, причем нередко это были многодетные семьи. «Помню одного милиционера и его жену, — пишет Панова, — у них было трое собственных детей, жили они в коммунальной квартире, а между тем как они добивались получить из детдома еще одного ребенка. Им отказывали, ссылаясь на неважное их устройство, а они продолжали, что называется, обивать пороги учреждений, пока не добились своего. Помню, как гордо они уводили из детдома сиротку девочку, держа ее за руки, как жена милиционера строила планы, как она оденет девочку (свои дети у нее были мальчики). Все увиденное показалось мне таким важным, что захотелось написать не очерк, а повесть, хотя бы совсем маленькую» («О моей жизни…» С. 199).
Задуманная повесть из жизни рабочей семьи — о судьбе Евдокии и ее приемных детей — создавалась в очень трудных условиях эвакуационного быта. После чтения рукописи в кругу нескольких литераторов Панова переделала малоудачную сентиментальную концовку повести, а весь текст постаралась сделать крепче, жизненней, доходчивей. Уже тогда ей очень помогли наблюдения над собственными детьми, некоторые сценки повести были целиком списаны с натуры.
В феврале 1953 г. Панова предложила Ленинградскому отделению издательства «Советский писатель» подготовить книгу из шести очерков, в которых были бы продолжены судьбы некоторых знакомых героев ее прежних книг. «В одном из них описывается дальнейшая судьба моего „старого“ героя — молодого рабочего Анатолия Рыжова из „Кружилихи“ („Толька“). Другой представляет собой переработанный и дописанный мой очерк „Семья Пирожковых“, напечатанный в 1945 г. в городе Молотове, в альманахе „Прикамье“. В остальных очерках новые герои. …Мне трудно изложить более подробно содержание этой книги. В процессе работы сюжеты меняются много раз. Задача — чтобы каждый очерк был лаконичен, насыщен действием и событиями („судьбой“), чтобы он рассказывал о вещах, главных для нас всех, чтобы читать его было интересно, — и, по мере возможностей автора, чтобы он был художественным, то есть хорошо написанным» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 1, ед. хр. 77).
Намеченная программа была осуществлена Пановой лишь частично. В 1958 г. она все-таки вернулась к ранней своей повести «Семья Пирожковых» и еще раз переписала ее по просьбе тогдашнего редактора «Ленинградского альманаха» Б. М. Лихарева, решившего напечатать это произведение в новой редакции. «Переписывая, — сообщает Панова, — я поняла, что она неправильно названа, что главное драматическое лицо в ней и несомненно главный характер — Евдокия, и назвала повесть ее именем. Под этим именем повесть с тех пор и переиздавалась, и на экраны вышла, и переведена на многие языки. Эту скромную повесть я считаю подлинным моим дебютом в литературе, с нее я уверовала в себя и стала писать более свободно» («О моей жизни…» С. 200).
В 1961 г. по сценарию Пановой повесть «Евдокия» была экранизирована на Мосфильме молодым тогда режиссером Т. Лиозновой; роль Евдокии с большим успехом исполнила известная киноактриса Людмила Хитяева. Под впечатлением от повести Пановой и созданного на ее основе фильма писатель В. Семин верно заметил в свое время, что «Евдокия» заключает в себе особую авторскую идею человеческого счастья: «Неторопливое, как в жизни, течение событий, которые на первый взгляд движутся лишь за закрытой домашней дверью, постепенно увлекают вас развитием очень ясной и очень гуманной авторской мысли. И счастье, о котором говорится в фильме, перестает казаться вам таким уж простым, а домашняя дверь — закрытой» («Веч. Ростов». 1961, 10 мая). В работе над экранизацией «Евдокии» Панова открыла для себя некоторые важные стилевые особенности кинопрозы, развитые ею затем и в других сюжетах, например в киноповести «Рабочий поселок».
|
The script ran 0.011 seconds.