Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол [0]
Язык оригинала: ISL
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. Лакснесс Халлдор (1902–1998), исландский романист. В 1955 Лакснессу была присуждена Нобелевская премия по литературе. Прожив около трех лет в США (1927–1929), Лакснесс с левых позиций обратился к проблемам своих соотечественников. Этот новый подход ярко обнаружился среди прочих в романе «Самостоятельные люди» (1934–35). В исторической трилогии «Исландский колокол» (1943), «Златокудрая дева» (1944), «Пожар в Копенгагене» (1946) Лакснесс восславил стойкость исландцев, их гордость и любовь к знаниям, которые помогли им выстоять в многовековых тяжких испытаниях. Перевод с исландского А. Эмзиной, Н. Крымовой. Вступительная статья А. Погодина. Примечания Л. Горлиной. Иллюстрации О. Верейского.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Я хорошо знаю, что в наших древних сагах самые презренные существа — это те, которые просят о милости. Один не прощает человеку, просящему милости. Что до меня — то пусть уж скатится с плеч эта уродливая седая голова, но что скажет йомфру, если в то же время топор опустится и на шеи людей поважнее? — О, теперь-то я наконец понимаю, что привело тебя сюда, — улыбнулась она. — Ты пришел пригрозить мне, что твоя голова скатится вместе с моей, потому что я тебя тогда освободила. Ну, что ж, дорогой мой сообщник! Ты поистине веселый старый плут. При этих словах Йоун упал перед ней на колени и заплакал, прикрывая глаза рукой. Ни одно из несчастий, которые ему довелось пережить за свою жизнь, пробормотал он, всхлипывая, не ранило так его сердце, как эти ее слова. Она встала и подошла к нему. — Дай я потрогаю твои глаза. Этого-то он как раз и не хотел: они ведь были сухие! — Не так уж важно, кто кого убивает: Йоун Хреггвидссон палача или палач Йоуна Хреггвидссона, — сказал он. — Но если шестнадцать лет назад судья Эйдалин правильно осудил меня, то моему благодетелю Арнэусу, возможно, придется отправиться в тюрьму за то, что он обманул короля. Если же, напротив, Йоун Хреггвидссон невиновен, тогда, значит, исландскому судье грозит опасность утратить то, что для больших людей важнее собственной головы, — честь. У него была холодная наглая усмешка. Его белые зубы, сверкавшие в седой бороде, делали его похожим на собаку, которая продолжает скалить зубы, когда ее побили. От внимания Снайфридур не укрылось, что вокруг пояса у него была обмотана новая веревка. Глава седьмая Спустя несколько дней юнкер исчез. Должно быть, он уехал ночью, ибо в одно прекрасное утро из кузницы уже не доносились удары молота. Топор лежал в куче стружек. Пошел дождь и лил весь день и всю ночь напролет. Дул сильный ветер. Все реки вышли из берегов. Земляные стены и крыши из торфа пропитались водой и превратились в сплошное вязкое месиво. В домах пахло плесенью, от стен веяло промозглой сыростью; было холоднее, чем в зимнюю стужу. В сенях и перед парадным крыльцом стояли лужи, нельзя было даже выйти во двор. Хозяйка плотнее укрывалась пуховой периной и не вставала. Ночи были темные и долгие. Однажды ночью с потолка ее комнаты так полило, что ей пришлось набросить на кровать шкуру. Но вода продолжала лить и застаивалась в складках шкуры, образуя целые озера. Затем дождь перестал. Как-то в сумерках распогодилось, и на небе проглянули луна и звезды. В этот вечер Магнус вернулся домой. Услышав звяканье уздечки, она поняла, что он, по крайней мере, лошадь не продал. Через несколько минут он легко поднялся по лестнице. Он постучал в дверь и подождал разрешения войти. Снайфридур вышивала при свете висевшего на стене светильника. Она подняла глаза на Магнуса, и он поцеловал ее. От него не разило водкой, но он был охвачен каким-то странным возбуждением, что совсем не было свойственно ему в трезвом состоянии. В глазах у него застыло дикое выражение, словно у лунатика, который совершенно не отдает себе отчета в своих действиях и, просыпаясь, начисто забывает обо всем. — Мне нужно было съездить на юг, в Сельвогур, — сказал он, словно желая извиниться за свое исчезновение. — Я сторговал у одного человека хутор. — Хутор? — переспросила она. — Да. Ты разве не считаешь, что нам пора приобретать хутора? Нельзя же продавать, не покупая. Я наконец решился покупать хутора и приобрел усадьбу в Сельвогуре. — А сколько она стоит? — Об этом-то я и хотел поговорить с тобой, милая Снайфридур, — сказал он, целуя ее. — Как приятно возвращаться домой к своей жене, особенно когда из-за дождей пришлось задержаться на лишних четыре дня. — Ты кстати заговорил о дожде. Я тут чуть было не утонула. — Теперь я хорошенько заделаю все дыры, все приведу в порядок, больше нигде не будет течь. Но сперва давай купим хутора. — Дорогой Магнус, если уж ты задумал покупать хутора, то почему бы тебе не заключить сначала сделку со мной? Не хочется ли тебе купить усадьбу у меня? Брайдратунга продается. — Кто породнился со знатью, тому не нужно платить за право спать со своей женой, да и тестю не пристало мешкать с вручением приданого. — Вот как? Тогда покупай себе другие хутора. — Муж и жена — одна душа и одна плоть, — ответил Магнус. — Хутора, которые покупаю я, принадлежат тебе, а те, что дает тебе твой отец, принадлежат мне. У любящих все должно быть общим. Твой отец заставил богача Вигфуса уступить ему Брайдратунгу и передал ее тебе по дарственной. Ты меня любишь, значит, Брайдратунга моя. Я задумал купить усадьбу в Сельвогуре, а так как я тебя люблю, то сельвогурская усадьба будет принадлежать и тебе. — Это неравная игра. С одной стороны, богатый мужчина, а с другой — бедная слабая женщина. Пусть я люблю тебя во сто крат сильнее, чем ты меня, ты все равно останешься в проигрыше. — Все говорят, что я сделал самую выгодную партию в Исландии, — сказал он. — Это не так уж мало. Но я совсем забыла: тебе дали поесть? Юнкер не снизошел до ответа на столь низменный вопрос. — Дорогая Снайфридур, дело в том, что я уже обо всем договорился. Осталось лишь внести сто далеров серебром, и хутор уже нынче ночью будет наш. Владелец ждет меня на южном берегу. — Я уверена, что ты выпутаешься, как всегда. — Послушай, жена, ведь ты не носишь и десятой части драгоценностей, которые хранятся в твоих ларях. Докажи, что ты любишь мужа, и выложи свое золото и серебро, чтобы мы могли купить хутор. Тебе ведь известно, что Брайдратунгу у меня выманили, а я не могу допустить, чтобы на мое имя не было записано ни одного хутора. Как может юнкер или кавалер смотреть в глаза людям, если у него нет хуторов? Поцелуй же меня, дорогая, и скажи, что у меня будет хутор. — В детстве мне говорили, что тот, кто сумеет проглотить коленную чашку, будет владеть хутором. Ты пробовал это сделать? Проглоти коленную чашку овцы, получишь маленький хуторок. Сумеешь проглотить коленную чашку коровы, — у тебя будет целая усадьба. — Я знаю место, где ты охотно помогла бы мне приобрести участок, — на кладбище. Уверен, что ты хочешь моей смерти. — Я прежде не заметила, что ты пьян, дорогой Магнус. А теперь убедилась в этом. Оставим этот разговор. Ступай вниз и скажи Гудридур, чтобы она дала тебе поесть. — Я ем, что хочу, когда хочу и у кого хочу. Она промолчала. Он находился в таком состоянии, что трудно было предугадать, чем все это может кончиться. — Ты знаешь, дорогая, — сказал он нежно, снова подходя к ней, — серебро копят скряги, а не знатные люди. Когда его держат в ларях, оно никому не доставляет радости и только тускнеет. — Кому-то нравилось сидеть по ночам дома и начищать до блеска свои далеры при лунном свете, — сказала она. — Да… но что это за знатный человек без хуторов? А мы ведь знатные люди. — Ты, но не я. — Ты всегда была так добра ко мне, милая, дорогая Сньока. Подари мне старинный серебряный пояс, какой-нибудь головной убор и три-четыре шейных кольца, хотя бы далеров на пятьдесят. — Хотя я всего лишь ничтожная женщина, мое серебро принадлежало некогда моим прародительницам — великим женщинам Исландии. Они надевали его по праздникам еще в XI веке. Руки их касались этих украшений, в которых до сих пор живет душа того времени. Поэтому ныне, как и тогда, они принадлежат им, а я всего лишь хранительница, и стоимость этих украшений не имеет ровно никакого значения. — Я покажу тебе купчую на мой новый хутор, чтобы ты не думала, будто я собираюсь пропить твои драгоценности. Знай, дорогая Снайфридур, что я бросил пить, и это истинная правда. Я ненавижу водку, по крайней мере, она больше не доставляет мне никакой радости. Единственная моя радость — быть дома, возле тебя. Бог свидетель! Дорогая Снайфридур… один старинный головной убор, одно шейное кольцо… хотя бы на двадцать пять далеров… — Ложился бы ты спать, дорогой Магнус. А завтра мы поговорим. — …Ну, хоть пару старых серебряных ложек, сохранившихся еще со времен черной смерти — оспы, лишь бы они увидели серебро и поняли, что у меня найдется чем платить, что я мужчина и у меня есть жена. — Я не уверена в том, что ты мужчина, дорогой Магнус, и не знаю, есть ли у тебя жена. Он отшатнулся от нее, а она смотрела на него словно издалека, как на чужого, но без всякого удивления. — Открой ларь, — сказал он. — У тебя сегодня какие-то чужие глаза, милый Магнус, да и голос не твой. — Я знаю, что в твоем ларе мужчина. Она пристально смотрела на него. — Я видел, как он въехал на выгон. Я узнал его. Приказываю тебе открыть ларь. — Лучше оставим этого человека в покое. Он устал. — Никогда ему не знать покоя, — сказал юнкер. — Я убью его, я растерзаю его на куски. — Ладно, друг мой. Сделай это. Но сперва надо пойти лечь спать. Он шагнул к ларю, пнул его изо всех сил ногой и закричал: — Вор, собака, собачий вор! Однако ларь был дубовый и прочный, и Магнус с таким же успехом мог пнуть скалу. — Давай сюда недописанную книгу, которую ты украл у меня, выбросив переплет, — кричал он человеку в ларе, не переставая толкать ларь ногой. Человек в ларе не отзывался. — Я требую свою книгу. Молчание. — Ты вырвал и уничтожил все позолоченные, раскрашенные картинки, все чудесные песни, да и чистые страницы тоже, такие белые и гладкие, а мне оставил один пустой переплет. Чудовище, верни мне мою книгу! Он продолжал неистовствовать, колотил ногами ларь и выкрикивал угрозы и ругательства, осыпая ими человека в ларе, но ларь стоял по-прежнему неподвижно. — Магнус, — тихо произнесла его жена, — сядь ко мне. Он утих и взглянул на нее исподлобья. Глаза у него налились кровью, как у быка, яростно взрывающего землю. Ничто не трогало его сильнее, чем ее голос. Когда она говорила с ним тихо и мягко, приглушенным сдержанным тоном, серебристый звук ее голоса проникал ему в самую душу, и он становился бессильным и покорным. Он заплакал, а она погладила его своей тонкой рукой, безучастно и рассеянно, как гладят животное. Понемногу он успокоился и затянул старую песню: — Дорогая Снайфридур, одолжи мне хоть одно несчастное колечко, пусть оно стоит всего два далера. Я задолжал одному человеку в Эйрарбакки за подковы, и от того, погашу ли я этот долг нынче ночью, зависит мое доброе имя и честь. Я знаю, Снайфридур, ты еще знатнее меня и не потерпишь, чтобы меня унизили. — Переночуй дома, Магнус, а завтра мы рассчитаемся за подковы. — Заклинаю тебя, — умолял он. — Хоть несколько скильдингов, чтобы я мог швырнуть их в лицо этим негодяям, обругавшим на дороге меня, человека знатного рода. — Переспим эту ночь, а утром мы поедем в Эйрарбакки и швырнем скильдинги в лицо тем самым негодяям, которые ругают нас. Он плакал и тяжело вздыхал. Вдруг он спросил сквозь слезы: — Есть ли на свете более нищий человек, чем я? — Нет, — сказала она. Он рыдал без удержу. Ночь была лунная. Юнкер давно спустился в свою комнату, но к Снайфридур сон все не шел. Она беспокойно металась на постели. На пол легла лунная дорожка. Снайфридур села в постели и взглянула в окно. Было тихо. Блестели луга, еще недавно влажные, а теперь покрытые изморозью. Потом она снова легла. Через некоторое время она услышала, что поскрипывают ступени, как это бывает только по ночам, когда кто-нибудь украдкой ходит по дому. Слух ее обострился от бессонницы, и в ее ушах этот скрип в ветхом доме отдавался страшным шумом. Наконец она услышала, как кто-то неловко повернул ручку, и этот звук в ночной тишине показался ей трубным гласом. Дверь растворилась, и она увидела Магнуса. Он был в одном белье и мягких домашних туфлях. В руках он держал топор. Он озирался в залитой лунным светом комнате, и она видела его лицо и выражение его глаз. Но он ее не видел. Ей казалось, что он тут же убьет ее, но она ошиблась. В этот момент всеми его помыслами владел ларь. Он опустился на колени и, ощупав крышку и замок, обнаружил, что ларь закрыт наглухо. Он искал щель, куда можно было бы просунуть лезвие топора, чтобы взломать крышку. Наконец Снайфридур показалось, что ему удалось всунуть лезвие и что крышка подалась. — Оставь ларь, Магнус, — сказала она. Он остановился, взглянул на нее искоса, и она вновь увидела, что глаза его налились кровью. Он медленно поднялся, вытащил топор из скважины и замахнулся, но скорее как плотник, чем как убийца. Одним прыжком очутился он в алькове, где лежала его жена. Все произошло в одно мгновение. Полог был слегка отодвинут, и в алькове было темно. Магнусу пришлось нагнуться, чтобы занести топор в низком проеме алькова, но он не учел, что альков открыт с двух сторон. В тот самый миг, когда топор просвистел в воздухе, он почувствовал, что его схватили сзади и набросили ему на голову одеяло. Это сделала его жена, которую, как ему казалось, он только что убил. Она громко позвала Гудридур, которая спала в другом конце дома вместе с еще одной служанкой. Когда обе они появились на поле битвы, юнкеру уже удалось освободиться, и он пытался задушить свою жену. Топор выскользнул у него из рук. Однако он не успел осуществить свое намерение. Женщины бросились на него, и через некоторое время он уже сидел на ларе, словно мешок с сеном, — разбитый, свесив голову на грудь. — Все у меня здесь не клеится, но такой беды еще не бывало, — сказала Гудридур. — Не сомневаюсь, что мадам, моя госпожа, никогда мне этого не простит. Уж лучше мне уехать домой и прямо положить свою голову на плаху. Когда Снайфридур попыталась выяснить, в чем же, собственно, провинилась Гудридур, последняя сказала только: — Не моя заслуга, если дочь моей дорогой мадам осталась в живых. — Она хочет поехать на запад и упросить госпожу, чтобы та послала своей дочери более преданную служанку. Вытерев слезы, Гудридур попросила милосердного бога простить ей этот грех. — Я уезжаю, милая Гудридур, — сказала ей хозяйка, — а ты останешься здесь и присмотришь за усадьбой. Уложи мои лучшие платья и драгоценности, а все остальное сбереги для меня. Я немного погощу в Скаульхольте. Разбуди слуг, вели им оседлать лошадей. Этой же ночью они поедут со мной в Скаульхольт. Глава восьмая В конце лета Арнас Арнэус дал знать, чтобы его ждали в Скаульхольте ко времени пригона овец с летних пастбищ. Зиму он собирался провести в доме епископа. Епископ немедля приказал позвать плотников и привести в порядок лучшие покои — зеленый зал и две небольшие комнаты позади него, куда обычно помещали знатных гостей. Чинили, красили и лакировали панели, проверяли замки и дверные петли, перекладывали кафельные печи. В задней комнате поставили кровать с пуховой периной и горой подушек. Постель завесили красивым пологом. Передняя комната была обставлена как гостиная. Там стояли большой шкаф, бюро, табуреты, два мягких кресла с резными спинками и ларь для платья. Начищались до блеска все металлические предметы: оловянные кувшины, медная посуда и столовое серебро. Весь дом, сверху донизу, был вымыт, даже наружные двери. В парадной комнате жгли для аромата ветки можжевельника. В конце сентября один из слуг королевского посла доставил с запада на вьючных лошадях его поклажу. Сам Арнэус прибыл несколькими днями позже в сопровождении тридцати лошадей, писцов, конюхов и провожатых. Он привез с собой множество книг и рукописей, заполнивших все комнаты. Хотя королевский посол был спокойный скромный человек, но едва только он привел в порядок свою библиотеку, как вокруг него закипела жизнь. Он рассылал во все стороны гонцов с письмами и вызывал к себе людей из разных мест. Являлись к нему и без приглашения, нередко издалека. Всем не терпелось разузнать о целях его приезда. Было известно, что король поручил ему тщательно изучить положение в стране и представить затем прожект, как облегчить бедственную участь народа. Из привезенных им грамот, особенно из тех, которые были оглашены на альтинге, явствовало, что ему дано неограниченное право знакомиться с документами и изучать все, что он пожелает. Кроме того, он был облечен властью пересматривать все дела, вызвавшие сомнение в королевской канцелярии в Копенгагене. Он мог требовать пересмотра дел, по которым, на его взгляд, было вынесено неправильное решение, и привлекать к ответу даже чиновных лиц. Однако, хотя он охотно беседовал с людьми по разным вопросам и подробно расспрашивал их, он не был склонен распространяться о своих намерениях. Он очень скупо говорил о своих полномочиях, зато держался весьма приветливо и просто. Как старый знакомый, расспрашивал он людей обо всем, словно большую часть своей жизни прожил бок о бок с ними. Он был так же хорошо осведомлен о жизни воров и шлюх, как и о делах судей альтинга, ученых мужей и им подобных. Но он ни разу не дал понять, что знает и видел больше других. Чувствовалось, что охотнее всего он беседует о старых книгах и памятниках древности. Люди, видевшие в нем строгого судью, который приехал взыскать с них за тяжкие прегрешения, поражались, когда оказывалось, что весь разговор сводится к древним кожаным свиткам и ветхим фолиантам. В этот осенний день в Скаульхольте было тихо, и никто не знал, что случилось нечто необычайное. Начало подмораживать, и поэтому здесь уже не пахло так гнилью и нечистотами, что всегда отличало это место. Снайфридур приехала на рассвете, когда сон у людей особенно крепок. Так как места эти были ей хорошо знакомы, ей не пришлось никого беспокоить, и она подъехала прямо к окну, за которым, как она знала, помещалась спальня ее сестры. Она постучала в окно рукояткой хлыста. Супруга епископа проснулась, выглянула и увидела гостью. Когда она сошла вниз, провожатые уже уехали, и Снайфридур стояла одна со своими вещами. Потом они тихо беседовали наверху, в комнате супруги епископа, пока не зашла луна и прислуга внизу не начала хлопать дверьми и разводить огонь. Часов в девять утра, когда супруга епископа сошла вниз, Снайфридур только заснула. Она проспала весь день, и никто в доме не знал, что прибыла еще одна гостья. Но когда супруга епископа послала сказать канонику, чтобы вечернюю трапезу он вкусил не со своими учениками, а за столом епископа, ученый пастор кое о чем догадался. Он надел свой поношенный воскресный талар с заплатами на рукавах, вытащил из-под кровати пару запыленных покоробившихся сапог и натянул их. Когда в назначенный час он явился в зал, он не застал никого, кроме юной Гудрун, старшей дочери епископской четы. Она беспрерывно бегала взад и вперед, а завидев каноника, стала потягивать носом, словно учуяла скверный запах. На покрытом скатертью столе были расставлены блестящие тарелки и кружки и стояло два тройных канделябра с зажженными свечами. Вскоре явился писец асессора, бакалавр Копенгагенского университета, приписанный к Хоулару. Он увидел каноника, но не поздоровался с ним и начал расхаживать по залу, щелкая пальцами по панелям и бормоча себе под нос латинские вирши. Каноник умышленно не поднял глаз, но откашлялся и тихо воскликнул: — О tempora, о mores![117] Затем выплыл сам достопочтенный епископ. Это был дородный краснощекий человек с крестом на груди, приветливый и сияющий. Он словно жаждал с поистине евангельской добротой раскрыть свои объятья каждому верующему и разгладить все морщины на его челе, ибо разве не ради нашего счастья страдал Христос? Он был другом всех, кто обращал молитвы свои к господу, ибо епископ радел о каждой душе и толковал в хорошую сторону слова каждого, памятуя, что благодать святого духа может осенить любого. Но когда надо было принять решение, его серые глаза смотрели холодно, а от улыбки оставались лишь складки, подобно следам, оставляемым приливом на песке. И тут епископ изрекал слова, которых от него меньше всего ожидали. Арнэус почти бесшумно вышел из своих апартаментов и поздоровался с присутствующими. Он был бледен, а вертикальная складка на его подбородке обозначалась еще отчетливее, нежели шестнадцать лет назад. Веки стали как будто еще тяжелее, но парик был по-прежнему тщательно завит, и платье отличалось столь же изящным покроем. Казалось, что, рассматривая какой-нибудь предмет, он видит не только все вокруг, но даже и сквозь него. Очевидно, он не подозревал, что здесь случилось что-то необычайное. Он тотчас сел за стол, и хозяин дома последовал его примеру, как бы полностью соглашаясь с ним, и пригласил каноника занять место напротив асессора. В эту минуту в зал вошла супруга епископа со своей сестрой Снайфридур. Арнэус сидел как раз напротив двери и видел, как они вошли. Когда он понял, кто перед ним, он тут же поднялся и пошел навстречу Снайфридур. Она осталась такой же стройной, хотя грациозные, порывистые, как у жеребенка, движения, отличавшие ее в юности, уступили место сдержанности зрелой женщины. Волосы у нее были по-прежнему пышные и вьющиеся, хотя и стали немного темнее, так же как брови. Но ему показалось, что изгиб их стал круче, некогда приоткрытые губы теперь были плотно сжаты, а в сияющей синеве ее глаз притаилась грусть. На ней было светло-желтое платье, отделанное цветной вышивкой, в которой переплетались красные и синие тона. Он протянул ей обе руки и сказал мягким грудным голосом, как шестнадцать лет назад: — Йомфру Снайфридур! Она подала ему руку, вежливо поклонилась, не выказывая радости, и взглянула на него своими гордыми синими глазами. И он поспешил добавить: — Я знаю, мой друг, вы простите мне эту шутку. Но вы были так молоды, когда мы расстались, и мне кажется, будто это было вчера. — Сестра приехала к нам погостить, — сказала, улыбаясь, супруга епископа. — Она думает пробыть у нас несколько дней. Снайфридур всем подавала руку, и мужчины поднимались один за другим, чтобы поздороваться с ней. Ее зять епископ обнял и поцеловал ее. — Такой гостье нужно устроить торжественную встречу, — заметил Арнэус, когда епископ целовал ее. — Мы должны выпить за ее здоровье… с позволения фру Йорун. Та ответила, что не осмеливается предложить гостям, тем более асессору и его старым и новым друзьям, свое скверное вино, зная, что в доме имеется его знаменитый кларет. Тогда асессор велел писцу послать слугу за кувшином кларета. Не помогло и то, что Снайфридур отказывалась от такой чести, говоря, что знатным людям не подобает пить за бедных крестьянок. Асессор просил ее не беспокоиться, — здесь не станут, сказал он, пить за здоровье бедных хуторянок. С этими словами он поднял свой бокал и выпил за ее здоровье. Его примеру последовали все сотрапезники, за исключением каноника, который налил себе лишь немного снятого кислого молока. Он сказал, что никогда не пьет вина, тем более вечером, однако желает добра всем, кто от чистого сердца осушит свой кубок во славу бога. Подняв глаза, гостья сказала, что пьет за здоровье всех присутствующих, и пригубила вино. При этом она вежливо улыбнулась, но в этой улыбке таилась столь свойственная ей бессознательная насмешка. Зубы у нее чуть выдавались вперед, но все еще были ослепительно белые и такие же ровные, как раньше. После того как выпили за ее здоровье, говорить больше было не о чем, и епископ закрыл глаза, сложил руки и прочел застольную молитву. Остальные молча склонили голову, а дочь епископа чихнула. Затем все сказали «аминь», и хозяйка положила всем из блестящей миски густой каши с изюмом в маленькие разрисованные цветами чашки. И хотя для каждого у нее нашлась ласковая материнская улыбка, зрачки ее глаз были расширены, а на лице выступили красные пятна. Взгляд асессора упал на каноника, который с унылым аскетическим видом сидел над своим кислым молоком. — Вашему преподобию не повредило бы, если бы вы немного согрели себе кровь, — заметил он шутливо. — Особенно вечером. Это очень полезно. — Благодарю господина эмиссара, — ответил каноник. — Хотя я и не пью вина, у меня хватает пороков, с которыми мне приходится вести борьбу. — Учитель сказал, однако, ресса fortiter[118], — заметил с улыбкой Арнэус. — Другие наставления Лютера ближе моему сердцу, нежели это, — сказал каноник, не поднимая глаз, словно перед ним лежала книга, по которой он читал. — Я не пью сегодня ваше вино, эмиссар, не потому, что боюсь согрешить. — Слабый мочевой пузырь тоже может послужить причиной большой святости, — вставил бакалавр. Все, однако, сделали вид, что не слышали этого замечания. Только маленькая Гудрун быстро зажала себе нос, а епископ важно заметил: — Нашему другу не повредит, если он в этом деле последует совету эмиссара, ибо ему не приходится бояться греха, как большинству из нас. Порой, когда я думаю о его суровой жизни и долгих ночных бдениях, мне кажется, анабаптисты правы, — по их мнению, некоторые люди достигают в этой жизни такого statum perfectionis[119], что их уже нельзя ввести в искушение. — Позвольте спросить, — сказал бакалавр, — разве церковь не учит, что дьявол никогда не искушает тех, кого считает своей верной добычей? — Нет, молодой человек, — ответил, смеясь, епископ. — Это кальвинистская ересь. Это вызвало общее оживление за столом и особенно рассмешило эмиссара, который сказал своему писцу: — Ты получил по заслугам. Последуй моему совету, юноша, и не открывай больше рта за этой трапезой. Разумеется, пастор Сигурдур даже не улыбнулся, а продолжал с невозмутимой серьезностью есть кашу. Когда же другие вдоволь посмеялись, он снова возвысил голос: — Я, конечно, не обладаю добродетелями анабаптистов, о которых упомянул мой друг епископ, и не могу похвалиться святостью своих слов и деяний, которую в наш просвещенный век объясняют всецело состоянием мочевого пузыря. Надеюсь также, что naturaliter[120] я не исчадие ада, как намекал здесь за столом сей светский молодой человек, поверенный королевского посла. С другой стороны, я не могу отрицать, что мне часто доводится думать о бедняках, особенно когда я нахожусь в высоком обществе. И тогда изысканные блюда уже не прельщают меня, да и вино тоже. — Вы молвили истинную правду, — сказала супруга епископа. — Из-за сих пасынков господних наш достойный пастор Сигурдур часто ест всего один раз в сутки. Когда же я огорчаюсь, что, должно быть, мой гороховый суп недостаточно хорош, он отвечает, что суп даже слишком вкусен… — А по пятницам потихоньку кладет мясо обратно в миску, — поспешила добавить дочь епископа. — Гудрун, — сказала супруга епископа, — выйди сейчас же из-за стола. Простите нам, асессор, невоспитанность наших детей, но мы здесь, в Исландии, ничего не можем с ними поделать. — Пусть Гудрун останется, мадам, — сказал каноник, вновь уставившись в пустоту. — Она говорит правду. Иногда я кладу мясо обратно в миску. Но то, что это бывает по пятницам, как заведено у папистов, она могла слышать только от моих юнцов. — Вовсе нет, — воскликнула девочка, покраснев до корней волос. Ибо юную дочь епископа меньше всего можно было заподозрить в том, что она водится с какими-то семинаристами. — Я хотел бы задать вашему преподобию вопрос, — сказал Арнэус, обернувшись к канонику, — ибо в вас, несомненно, сияет тот внутренний свет, который один только делает сладостной всякую ученость. Угодны ли бедняки богу и должны ли мы стараться походить на них? Или бедность — это бич божий, ниспосланный народу в наказание за его прегрешения и леность его веры? Быть может, следует держаться старого правила, что бедность вправе восхвалять только бедняки? — Господин эмиссар заблуждается, — ответил каноник, — полагая, что я хотел превзойти своей ученостью всех мудрецов и таким образом распространить больше, чем нужно, свои imperfectiones[121]. Напротив, каждому христианину надлежит знать то, что можно слышать во всех проповедях и читать во всех христианских книгах: бедность рождает душевную простоту, которая более угодна богу и ближе к statui perfectionis, нежели светская роскошь и мирская мудрость. Спаситель причислил нищих духом к сонму блаженных, он сказал: «Нищих всегда имеете с собою»[122]. Посланец короля ответил: — Если господу угодно, чтобы на свете были бедняки, дабы христиане имели их под боком и дабы бедность их служила назиданием, то, быть может, облегчать их нужду — значит поступать вопреки божьей воле. И если наступит такой день, когда у бедняков всего станет вдоволь — и пищи и платья, с кого тогда будут христиане брать пример? Где научатся они тогда той душевной простоте, которая угодна богу? — Подобно тому, как господь создал бедных, с тем чтобы богатые могли учиться у них смирению, — сказал каноник, — точно так же он взял под свое особое покровительство высшее сословие и приказал богатым творить милостыню и молиться о спасении своих душ. — У нас, в Скаульхольте, давно пора возродить искусство застольных диспутов, — прервал собеседников епископ. — Особенно в наше время необходимо давать правильное толкование притчам, изложенным в священных книгах. Не будем, однако, слишком засиживаться за кашей, мои praeclari et illustrissimi[123], а то как бы у нас не пропал аппетит, когда мы перейдем к жаркому. Епископ оглянулся, желая убедиться, что все смеются, но, кроме эмиссара, никто не засмеялся. — У нас, буршей, — сказал он и улыбнулся, обернувшись к сестрам, он явно предпочитал это шутливое определение, — у нас, буршей, имеется одна слабость: когда рядом с нами прекрасные дамы, то вместо того, чтобы слушать их милые речи, мы стараемся казаться умнее, чем на самом деле, если только это возможно. — Не знаю, насколько милы наши речи, — ответила супруга епископа. — Но раз уж заговорили о бедных, мне пришло на память одно событие, связанное со Скаульхольтом. Одна из моих предшественниц приказала разрушить каменный мост, перекинутый самой природой через Бруарау, и тем самым отрезала бедным путь в Скаульхольт. Это ужасное событие порой волновало меня так, словно я сама была причастна к этому. Я часто думала, что надо бы восстановить мост, тогда бы нищим не приходилось умирать на другом берегу. Несомненно, разрушить мост христианской любви, который по воле бога был воздвигнут между бедными и богатыми, — значит совершить страшный грех. И все же, когда я размышляю над этим, мне кажется, что у моей предшественницы было одно оправдание: вряд ли то послужило бы к чести Исландии, если бы епископа изгнали из Скаульхольта и шайка бродяг захватила бы его резиденцию. Красные пятна на лице супруги епископа слились в сплошной румянец, и, хотя она приветливо улыбалась своим гостям, по глазам ее можно было легко угадать, что она держала свою речь не из одной любви к философии. Ее сестра положила свой нож и посмотрела на нее отсутствующим взглядом. — А что думает Снайфридур? — спросил эмиссар. Она вздрогнула, когда он произнес ее имя, и поспешила ответить: — Прошу прощения. Я целый день спала и все еще не совсем проснулась. Я вижу сон. Епископ, однако, обратился к своей жене: — Скажи мне, любимая, кто же не нищ перед лицом Спасителя? Как часто завидовал я босоногому бродяге, беззаботно спавшему на краю дороги, и мне хотелось навсегда смешаться с толпой нищих, которые расположились неподалеку от водопада, глядели на птиц, молились богу и никому не должны были давать отчета. Тяжко бремя, которое господь возложил на нас, правителей этого бедного народа, in temporilibus не меньше, чем in spiritualibus[124], хоть мы и не видим от него благодарности. Арнэус спросил: — Но как же должен наш король отнестись к залитым слезами челобитным, которые почти непрерывно поступают из этой страны, если бродяги и нищие еще счастливее, чем их властители? — Все живое ропщет и стонет, дорогой господин эмиссар, — ответил епископ. — Такова жизнь. — Каждый плачется своему богу, и все плачутся про себя, хотя мы знаем, что причина всего хорошего и плохого, что выпадает нам на долю, таится в нас самих, — сказал каноник. — Не людское это дело облегчать нужду народа, который господь захотел покарать в своем праведном гневе. Народ этот просит о таких вещах, которых ему не в силах добыть никакое людское заступничество, пока не исполнится мера наказания за его прегрешения. Inexorabilia[125] — вот что правит его жизнью. — Вы правы, пастор Сигурдур, — заметил эмиссар. — Люди не должны воображать, что они в силах отвратить божественное правосудие, хотя они часто пытаются это сделать. Но я никак не могу согласиться — и вы, несомненно, такого же мнения, — что подобное толкование снимает с нас долг вершить людское правосудие. В согласии со всеми христианскими учениями, сотворив мир, господь даровал также человеку разум, чтобы он мог отличать добро от зла. Честные люди обратили внимание нашего короля на то, что не Саваоф продает исландцам гнилые продукты, от которых они умирают, и не он слишком мягко судит злоупотребления богатых и слишком сурово — проступки бедных: одному отрубает руки, другому велит вырвать язык, третьего вешает, а четвертого приказывает сжечь, — и все лишь потому, что бедняки беспомощны и за них некому заступиться. И коль скоро существует людское правосудие, то не будет вопреки воле божией, если король прикажет выбросить испорченную муку и пересмотреть слишком мягкие и слишком суровые приговоры. Напротив, это значит действовать в согласии с разумом, дарованным нам нашим творцом, для того чтобы мы отличали добро от зла и по собственному усмотрению строили нашу жизнь на честных началах. — Дорогой мой эмиссар, вы заслуживаете всемерной благодарности за ваши серьезные упреки по адресу купцов. Правда, многие из них мои хорошие друзья, а некоторые даже пользуются моим искренним расположением, — сказал епископ. — К сожалению, они грешные люди, впрочем, как и все мы, жители этой страны. И дай бог, чтобы благодаря вашему вмешательству мы получили в будущем году лучшую муку и штраф наличными деньгами за плохую муку. Вскоре после этого трапеза закончилась, и епископ приступил к благодарственной молитве, в которой он сказал: — Возвысим души, вдохновившись речами нашего высокоученого дорогого сотрапезника, моего друга каноника, который молит о том, чтобы свершилось правосудие божие, а также моего друга, чрезвычайного эмиссара его всемилостивейшего величества, который просит о людском правосудии для датчан и исландцев, ученых и неучей, знатных и простолюдинов… — …и чтобы благородные люди, поддерживающие в трудную годину честь и славу нашей бедной страны, высоко несли свою голову, равно как их добродетельные жены, нерушимо до своего смертного часа… Эти слова вставила в молитву своим елейным голосом супруга епископа. Она склонила голову, закрыла глаза и молитвенно сложила руки. — И как просит моя горячо любимая супруга, — подхватил епископ, — пусть господь не оставит своей милостью благородных и знатных людей, поддерживающих честь нашей бедной страны. В заключение прочтем хором нехитрые вирши нашего блаженного пастора Оулавюра из Сандара[126], которым учили нас наши матери, когда мы еще сидели у них на коленях: Иисус Христос, господь благой, В юдоли нас храни земной! Утешь в печали и слезах, Развей сомнения и страх, Сейчас и впредь, и здесь и там, Щитом надежным будь ты нам. Когда ж пробьет наш смертный час, Небесный рай раскрой для нас. Глава девятая На другой день, в полдень, Арнас Арнэус поднялся в покои супруги епископа. У нее сидела и ее сестра Снайфридур. Лучи осеннего солнца освещали сестер, склонившихся над работой. Он дружески приветствовал их и сказал, что пришел извиниться перед фру Йорун за то, что накануне вечером затеял за столом необдуманный разговор. Вероятно, он обидел такого прекрасного человека, как их друг каноник Сигурдур, ибо привел рискованную цитату из Лютера, дав тем самым самоуверенному молодому человеку, своему писцу, повод к легкомысленному подтруниванию над этим достойным служителем божиим. Арнэус сказал, что люди, чьи помыслы устремлены к мирскому, лишь в зрелом возрасте начинают понимать, как надлежит держать себя с человеком, презирающим сей мир. Супруга епископа милостиво приняла его извинение. Она никак не думала, сказала фру Йорун, что приближенным короля может казаться, будто они проявляют в Исландии недостаточную учтивость. Что же касается бакалавра, то молодежь, естественно, склонна смеяться над людьми, отрешившимися от мира, и столь умудренный опытом человек, как пастор Сигурдур, это, несомненно, понимает. Однако Снайфридур возразила, что такие столпы веры, как пастор Сигурдур, которые готовы резать людям языки, не должны удивляться, когда это оружие обращается против них и им подобных, покуда эти языки еще на своих местах. Асессор сказал, что он, конечно, хорошо знаком с предложением каноника Сигурдура, которое часто оглашалось на церковных соборах и на альтинге и в котором, с помощью глубокого толкования Священного писания и двусмысленных законоположений, доказывалось, что еретиков следует подвергать пыткам, а ведьм — сжигать. Тем не менее асессор считал, что это не дает основания быть невежливым с пастором Сигурдуром. Все это время Арнэус стоял посреди комнаты. Но теперь супруга епископа попросила его оказать честь двум простым женщинам и немного посидеть в их обществе. — Только ни слова больше о нашем друге, благочестивом гонителе еретиков и высокоученом вырывателе языков, господине пасторе Сигурдуре! Лучше расскажите нам что-нибудь о чужих странах. — Снайфридур сказала это легким тоном, с искренней улыбкой и ясными глазами. Сейчас она была совсем не такая, как накануне вечером, когда пили за ее здоровье. Собственно, ответил Арнэус, ему некогда сидеть здесь, так как внизу его ждут люди, прибывшие издалека. Но ему не хотелось отклонять столь любезное приглашение, и поэтому он занял место, указанное ему хозяйкой дома. Тотчас Снайфридур встала и подвинула ему под ноги скамеечку. — Мне неведомы те чудесные края, о которых вы жаждете услышать. Но вы можете выбрать одну из тех стран, которые я знаю, — сказал он, вытащив небольшую золотую табакерку и поднося им. По обычаю знатных дам, они взяли крошечную понюшку, и Снайфридур чихнула, рассмеялась и быстро вытерла платком нос и рот. — Я знаю лишь те страны, куда я попал, гонимый моим демоном, — продолжал он, — любовью к моей родной стране. Демон этот не давал мне покоя. — Моя сестра очень начитанна. Пусть она первая изберет страну, — предложила супруга епископа. — Может быть, она выберет за нас обеих. — Мы хотим услышать о всех тех странах, где знатные дамы умеют брать понюшку, — сказала Снайфридур. — Думаю, что столь знатным дамам я едва ли смогу угодить чем-либо меньшим, нежели Рим, — ответил королевский эмиссар, Снайфридур эта мысль понравилась. Напротив, сестра ее, супруга епископа, полагала, что этот город находится слишком далеко от нас, и потому заметила, обратившись к сестре: — Ах, милая Снайфридур, ты хочешь услышать об этом противном папе? Эмиссар же полагал, что с чего-то надо начать, и сказал, что теперь он придерживается иных взглядов, нежели супруга епископа, ибо, по его мнению, не многие города Исландии столь близки нам, как Рим, и не так давно он был нам ближе всех городов, даже ближе горнего града Сиона[127]. Арнэус не хотел спорить с дамами насчет папы, но нельзя отрицать, сказал он, что чем дальше продвигаешься по северному полушарию на юг, тем более понятным и близким кажется собор святого Петра. — Я уверена, что вы не станете утверждать, будто существуют две истины: одна для южного и другая для северного мира. Из осторожности Арнас Арнэус ответил в шутливом тоне, обойдя, как всегда, существо вопроса. Подчас эту его привычку можно было отнести за счет рассеянности, но он никогда не ставил под удар свои взгляды. — На Севере, в Кинне, есть гора. Люди, которые смотрят на нее с востока, называют ее Бакранги, а те, что с запада — Огаунгу. Мореходы же, которые видят ее с моря, зовут ее Гальти. К своему стыду, я должен признаться, что я отправился в Рим не для того, чтобы искать истину, хотя мне, как и многим другим, было тяжело уезжать оттуда, не найдя ее. Но теперь я чувствую, что вы, сударыни, не понимаете меня. Поэтому я хочу рассказать вам, как все происходило. Я направился в Рим, чтобы отыскать три книги. Особенно интересовала меня одна из них. Все три касаются Исландии, но главным образом одна, ибо она яснее fabulae nebulosae[128], которым мы так верим, описывает, как наши земляки открыли Americam terram, как около тысячного года они поселились там и как потом покинули эту страну. Поскольку дамам хотелось знать подробности, он рассказал им следующее: — В одном письме, составленном еще в средние века, а ныне хранящемся в Париже, говорится, что в собрании рукописей старого римского монастыря должен находиться кодекс, содержащий исповедь старой женщины из «Hislant terra»[129]. Эта женщина по имени Гудрид[130] пришла в тысяча двадцать пятом году в Рим в числе других паломников. Когда женщина, сказано в этой рукописи, начала исповедоваться монаху, выяснилось, что она, несомненно, побывала в таких дальних краях, куда в ту пору не добиралась ни одна христианка. Будучи еще молодой, она вместе со своим мужем и несколькими земляками десять лет прожила к западу от мирового океана, на самом краю света, и родила там детей. Однако какие-то странные существа так отравляли им жизнь там, что она с одним малолетним сыном покинула страну. То, что эта женщина сообщила перед лицом господа, было столь удивительно, что монахи решили записать ее рассказ. Еще долгое время спустя эти записи можно было прочесть в монастыре. Позднее, когда монастырь пришел в упадок, рукописи затерялись. Однако несколько столетий спустя некоторые из них удалось разыскать и собрать, так как после возвращения папы из пленения[131] ему начали заново составлять библиотеку. Две другие книги, которые Арнэус разыскивал в тайных хранилищах папы, были: «Liber islandorum»[132], — более объемистое собрание, нежели то, которое составил на исландском языке Ари Мудрый[133], — с родословными и жизнеописаниями королей, а также «Breviarium Holense»[134], первая книга, напечатанная в Исландии по приказанию Йоуна Арасона. Насколько известно, последний экземпляр этой книги был положен в гроб Торлаукуру[135]. — Папа, — продолжал Арнэус, — большой любитель книг, и нет никакого сомнения в том, что эти книги хранились у него, а быть может, хранятся и по сей день. Но за долгие годы у старика было украдено много великолепных фолиантов, и поэтому он с недоверием относится к людям, которые приезжают рыться в его ветхих сокровищах. Несколько лет Арнэус старался заручиться ходатайством сановников — послов, князей, архиепископов и кардиналов, без чего он не мог бы проникнуть в темный лес, как называют папское собрание рукописей. И все же ему не доверяли, — все то время, пока он находился в этих легендарных подвалах, возле него сидел монах, а сзади помещался вооруженный швейцарец. Они следили, чтобы он не унес какого-нибудь клочка пергамента или не делал без разрешения выписок, которые могли бы быть использованы лютеранами в их неустанной борьбе против наместника бога на земле. Он так сжился с теми давно минувшими столетиями, что настоящее казалось ему далеким сном. Многие папки с документами и письмами, которыми забиты залы и своды подземелья, покрылись толстым слоем пыли и были изъедены молью, из некоторых выползали черви и другие насекомые. По мере того как он рылся в книгах, в легких у него оседала пыль, как у исландского крестьянина, который долго ворошит в сарае гнилое сено и под конец начинает задыхаться. Ему попадались и очень важные, и совсем неинтересные рукописи, излагающие историю событий с начала христианской эры, повествующие обо всем на свете, ему попадалось все, что угодно, кроме книг «Liber Islandorum», «Breviarium Holense» и исповеди женщины Гудрид из «Hislant terra». Срок, предоставленный ему его милостивым монархом — датским королем — для этого путешествия, давно истек. Наконец он пришел к убеждению, что даже если он посвятит поискам всю свою жизнь, — будь она короткой или длинной, — то и в свой смертный час он будет не ближе к поставленной цели. И все же он был так же твердо уверен, что книги находятся именно там, как один помешанный бродяга, которого он помнил с детства, не сомневался, что под камнями скрыты сокровища. Но, видимо, у него было отнято утешение, которое заключено в словах господних: «Ищущий да обрящет». — Значит, вы ничего не нашли? — спросила Снайфридур, которая отложила свое рукоделье и смотрела на Арнэуса. — Совсем ничего? — Я знаю, — промолвил он, взглянув на супругу епископа, — что грешно убавлять что бы то ни было в Священном писании или прибавлять к нему, но первородный грех — это страшное бремя — всегда дает себя знать, и меня долгое время мучило подозрение, что то место из Священного писания, которое я только что привел, должно звучать так: «Ищите да обрящете… — все, кроме того, что вы ищете». А теперь я попрошу извинения за свою болтливость и думаю, что на сей раз довольно. Он поднялся было, чтобы уйти. — Но вы забыли рассказать нам о Риме, — напомнила Снайфридур. — Мы выбрали этот город, а теперь вы собираетесь обмануть нас. Супруга епископа также учтиво попросила его не покидать их столь скоро. Он остался сидеть. В действительности он вовсе не спешил и, может быть, даже не думал уходить. Ему захотелось посмотреть на их работу. Он развернул вышивку, полюбовался ею и выказал себя знатоком женского рукоделья. Руки у него были маленькие, с несколько заостренными пальцами и тонкими запястьями. Тыльная сторона была гладкая, покрытая мягкими тонкими волосами. Он откинулся на стуле, но не поставил ноги на скамеечку. — Рим, — сказал он, задумчиво улыбнувшись, словно всматриваясь во что-то вдали. — Там я видел двух мужчин и одну женщину. Конечно, кроме того, и многих других. Но все время с утра до поздней ночи — двух исландцев и одну исландку. У дам широко раскрылись глаза от удивления: исландцы и исландка? Тогда он описал им маленькую хрупкую женщину средних лет, которая шла в толпе паломников, направлявшихся в Рим. Это было незаметное существо среди серой людской массы, которая казалась еще более серой в сравнении с обитателями города, взиравшими на нее столь же равнодушно, как на стаю птиц. Даже римские нищие и чернь казались знатными людьми в сравнении с этими чужеземцами. И в этой серой толпе шла эта обыкновенная незаметная женщина, в темном суконном плаще с капюшоном, какие носила вся Европа в начале XI столетия, когда христиане по бедности своей еще вели себя, как дикари. Но в небольшом узелке, который эта простая босоногая женщина держала под мышкой, находилась пара новых башмаков. Она давно носила их с собой. Они были сшиты из удивительно мягкой крашеной кожи. Носки и подошвы у них были закруглены; по шву они были прошиты кожаными шнурками, а верх украшали цветные узоры. Таких башмаков христианский мир еще не видел и не увидит еще четыре столетия, таких не было даже у древних римлян или во времена великих цивилизаций древности. Она несла эти редкие башмаки, подобных которым не было во всем мире, как символ проделанного ею пути, чтобы отдать их папе во искупление грехов, совершенных ею в стране, где она получила эту обувь, а именно в Винланде. Я попытался заглянуть в глаза единственной смертной женщине, отыскавшей Новый Свет. Но это были просто глаза утомленного, много повидавшего человека. Когда же я прислушался, мне показалось, что она говорит со своими спутниками на нижненемецком наречии, которое в то время было языком мореходов. Эта женщина была Гудрид из «Hislant terra», Гудридур Торбьярнардоутир из Глатумбае на Скагафьорде в Исландии. Она много лет прожила в Винланде и родила там сына Снорри, чьим отцом был Торфинн Карлсефни[136] — родоначальник многих исландских родов. Затем он рассказал им о двух других исландцах, которых он видел в Риме. Один из них, по обычаю знати, приехал на юг на великолепном коне в обществе других знатных лиц, которые везли с собой золото и серебро и для защиты от разбойников наняли вооруженную свиту. Это был энергичный белокурый человек с ясными наивными глазами, в которых светилось ребяческое любопытство. Все в его облике говорило о том, что он знает себе цену. Он был из породы людей, которые немало странствуют по свету, подобно купцам, которые плавали в Миклагард[137] и страны халифа в те времена, когда в Европе еще царило варварство; подобно тем, кто осаждал Париж и Севилью, основывал королевства во Франции и Италии, плавал на своих кораблях к берегам Страумфьорда в Винланде и пел «Прорицание Вёльвы»[138]. Теперь он, повергнув в прах своих родичей и навлекши на страну Рагнарёк[139],[140] как говорится в песне, приехал в Рим, чтобы папа наложил на него эпитимью — сорокадневный пост. Его водили босиком между церквами Рима, и перед четырьмя главными бичевали, а народ стоял кругом и, исполненный удивления, сетовал, что такому видному человеку приходится переносить столь жестокую кару. Этот человек был Стурла Сигхватсон[141]. Другой, конечно, никогда не бывал в Риме,[142] но он получил от папы письмо, в котором ему поручалось огнем и мечом защищать церкви Исландии и их богатства от посягательств лютеранских королей. В те времена, как и в наши дни, легко хватались за меч. К Риму были обращены до последней минуты все помыслы этого исландца, жившего в недалеком прошлом. Арнас Арнэус сказал, что образ этого человека часто являлся ему как видение, но в Риме он увидел этого старца так ясно, что действительные события стали казаться ему нереальными. — В Скаульхольте ночь. Он спит вместе со своими двумя сыновьями. Они выглядят старше и дряхлее своего престарелого отца. Несчастье придало столько силы его плечам, что их не согнет никакое бремя, а шея у него была такая короткая, что вообще не могла сгибаться. Наступило утро седьмого ноября. Выпавший за ночь снег посеребрил вершины гор, а на траве лежал иней… Вот этих людей я видел. — И больше никого? — спросила Снайфридур. — Как же, — ответил он тихо, взглянув на нее, и засмеялся. — После этого я видел весь мир. — Никто не усомнится в том, — вымолвила супруга епископа, — что Йоун Арасон был великим воителем и великим исландцем. Но разве вас не бросает в дрожь при мысли о том, что если бы этот насильник победил, то вместе с ним победила бы и папистская ересь? Господи, спаси и помилуй меня! — В бытность мою в Риме там праздновали юбилейный год христианства, — сказал Арнас Арнэус. — Однажды я бродил возле реки. Не стану отрицать, что настроение у меня было подавленное, какое бывает у человека, когда он приходит к выводу, что большая часть его короткой жизни прошла впустую, напрасно потрачены труд и деньги, здоровье подорвано, и, может быть, из-за своего упрямства он лишился дружбы достойных людей. Я ломал себе голову, как мне оправдаться перед моим повелителем и королем: ведь я слишком долго уклонялся от выполнения своего долга. Когда я бродил так, погруженный в свои заботы, я натолкнулся случайно на огромную толпу, которая медленно двигалась к мосту через Тибр. Ни прежде, ни потом мне не доводилось видеть подобного сборища. Переулки и улицы были запружены народом. Трудно было понять, кто в этой процессии зрители, а кто паломники. Все они пели. Я стал рядом с группой римлян, так как мне хотелось понаблюдать за этим людским потоком. Это были паломники из разных стран, которые пришли на юг, чтобы в этот особенно счастливый для христиан год получить отпущение грехов. Толпа состояла из множества небольших отрядов, и каждый из них шествовал под знаменем с изображением святого патрона их графства или же нес в раке мощи какого-нибудь избранника божьего — своего земляка, или образ святого из их собора. Чаще всего это было изваяние девы Марии, и в каждом отдельном местечке — иное. Ибо в папистских странах столько же Марий, сколько городов; некоторые из них получают свои имена по названиям цветов, другие по утесам, третьи по целебным источникам, собору святой девы, образу младенца или по цвету ее одежды… В молодости, когда я жил на Брейдафьорде, мне было невдомек, что мир населяет столько разных народов. Здесь были люди из многих городов — государств и графств Италии: миланцы, неаполитанцы и сицилийцы, сардинцы, савойцы, венецианцы и тосканцы и вдобавок римляне. Здесь можно было видеть людей из шести испанских королевств: кастильцев, арагонцев, каталонцев, валенсианцев, майорканцев и наваррцев. Были представлены различные народности из германской империи, даже из стран, воспринявших новое учение Лютера: богемцы, немцы, хорваты, франконцы, вестфальцы, рейнландцы, саксы, бургунды, франки, валлонцы, австрийцы и жители Истрии. Но к чему перечислять названия всех этих народов? И все же так оно было — я видел лица идущих мимо меня людей, сынов и дочерей народов, о которых я ничего не знал, не знал даже, какую одежду они носят. Я видел эти изможденные лица с горящими глазами, исполненными жажды жизни. Но особенно запомнились мне их ноги, обутые и босые, всегда усталые. И все же этих людей окрыляло чувство радостной надежды. Помню я и древний гимн крестоносцев, который они наигрывали на лютнях или других струнных инструментах, а также на своих родных флейтах. Великолепна земля, великолепны небеса господни. И вдруг я заметил, что Гудридур Торбьярнардоутир исчезла. Там не было больше ни одного исландца. Теперь и супруга епископа отложила свое рукоделье и взглянула на рассказчика. — Слава богу, что там не было ни одного исландца, — сказала она. — Разве, по-вашему, не печально думать о всех этих простых заблудших людях, которым не спасти свои души с помощью веры, ибо папа не позволяет им внять заповедям христовым? — Когда видишь столько идущих ног, невольно спрашиваешь себя: куда же ведет их путь? Они идут через Тибр и останавливаются на площади перед базиликой святого Петра. Как только папа показывается на балконе своего дома, они затягивают «Те Deum laudamus»[143], а колокола всех римских церквей начинают звонить. Хорошо ли это или плохо, этого я не знаю, мадам. Весьма осведомленные авторы утверждали, что богач Джованни Медичи, которого звали также Львом X[144], был ученым язычником, последователем Эпикура и что ему никогда не приходило на ум верить в существование души, хотя он и торговал индульгенциями. Быть может, он именно поэтому и торговал ими. Порой кажется, что Мартин Лютер, споря с подобным человеком относительно свободы духа, уподобляется какому-нибудь мужлану из глухого местечка. — Но, дорогой господин эмиссар, разве не грешно так думать о нашем учителе Лютере? — спросила супруга епископа. — Не знаю, мадам, — ответил Арнас Арнэус. — Возможно, что и так. Но одно несомненно: внезапно мне показалось, что высокоученые, просвещенные реформаторы — бесконечно далеко на севере. Ибо, глядя на ноги паломников, я говорил себе: последуй за этим шествием, куда бы оно ни направилось. И вот в толпе, переходившей через Тибр, оказался один исландец. Мы остановились перед базиликой святого Петра: звонили римские колокола, папа в тиаре и с посохом вышел на балкон, а мы все пели: «Te Deum». Я разыскивал старые исландские книги, и меня очень опечалило то, что я их не нашел. И вдруг я понял, что это не имеет ровно никакого значения. На следующий день я покинул Рим. Женщины сердечно поблагодарили асессора за то, что он рассказал им о городе великих исландцев Гудрид Торбьярнардоутир, Стурлы Сигхватссона и Йоуна Арасона. Но так как внизу его ждали гости, прибывшие издалека, то на этот раз у него уже не было времени рассказывать о других городах. Супруга епископа, которая была ревностной протестанткой и поэтому не находила большого удовольствия в рассказе о папской резиденции, попросила у асессора разрешения в следующий раз самой избрать город. Он сказал, что им дозволяется избрать любой город, какой им только захочется, простился и направился к двери. — Я только что вспомнила, асессор, — сказала, поспешно поднимаясь, Снайфридур, — что у меня есть к вам небольшое дело. Я чуть было не забыла о нем. Но должна заметить, что оно касается не меня. — Речь идет о книге? — спросил он, обернувшись на пороге и взглянув ей в глаза. — Нет, о человеке, — ответила она. Он сказал, что с удовольствием выслушает ее, когда она только пожелает. Затем он ушел. Глава десятая Арнэус попросил ее сесть. Она заняла место напротив него, сложила руки на коленях и взглянула словно издалека. Теперь она вновь держалась скованно. — Я не пришла бы, не попроси меня о том один старик. Я сказала ему, что меня это все не касается, и, однако, я пришла именно поэтому. Не думайте, что я пришла по какой-нибудь другой причине. — Добро пожаловать, Снайфридур, — сказал он во второй или в третий раз. — Да, — заметила она, — я знаю, вам известны все прекрасные обычаи большого света. И все же, как говорится, я тут ничего не могу поделать: пусть я не знаю этого старика и он не имеет ко мне ровно никакого отношения, но у меня такое чувство, словно я всегда его знала, и он дорог мне. Его зовут Йоун Хреггвидссон. — А, старый Йоун Хреггвидссон, — сказал Арнас Арнэус. — Его мать сохранила редчайшее сокровище севера. — Да, — ответила Снайфридур, — свое сердце… — Нет, несколько старых пергаментов, — прервал ее Арнас Арнэус. — Прошу прощения. — Мы все в долгу у Йоуна Хреггвидссона… из-за его матери, — продолжал Арнэус. — Поэтому, Снайфридур, когда он мне принес кольцо, я решил подарить ему эту вещицу, чтобы он мог хорошенько повеселиться. — О, не будем говорить теперь, спустя пятнадцать лет, о таких пустяках, — возразила Снайфридур. — При мысли о том, что все мы были когда-то молоды, можно лишь смеяться и краснеть. Он облокотился о свое бюро. Позади него лежали большие книги и связки рукописей. Некоторые папки он уже развернул. На нем был длинный и широкий черный кафтан с белыми манжетами. Он сцепил указательные пальцы рук, и она снова услышала его голос: — Когда в тот раз я исчез и не вернулся, несмотря на свое обещание, ибо, как говорится в исландских сагах, судьба сильнее человеческой воли, я утешал себя мыслью, что, когда я снова увижу златокудрую деву, она станет совсем другой. Исчезнут ее молодость и красота, этот дар юности. Наши мудрые предки учили, что нарушение любовной клятвы — единственная измена, на которую боги смотрят снисходительно: Venus haec perjuria ridet[145]. Когда вчера вечером, после стольких лет, вы вошли в зал, я увидел, что богиня не станет снисходительно смеяться надо мной. — Оставим эти бесполезные речи, асессор, — сказала она, разняла руки и на мгновение поднесла их к лицу, словно желая защититься. — Ради бога! — В молодости все люди поэты, но потом это проходит. Точно так же, пока мы молоды, мы очень недолго бываем красивы. И то и другое — удел юности. Но некоторых, в знак особой милости, боги награждают этими дарами от колыбели до могилы, сколько бы лет, много или мало, ни длилась их жизнь. — Да вы поэт, асессор. — Мне хочется, чтобы эти мои слова послужили вступлением к нашей беседе. Она сидела неподвижно, глядя в пространство, словно позабыв о своем деле. Все ее существо было пронизано таким возвышенным неземным покоем, что казалось, будто она дитя воздуха, а не земли. Наконец она опустила глаза. — Йоун Хреггвидссон, — начала она, — я хочу говорить с вами только о нем. Говорят, что подающий милостыню попадает во власть нищего. Вот так и Йоун Хреггвидссон является через пятнадцать лет и начинает отдавать мне приказания. — Мне думалось, вы гордитесь тем, что сохранили голову старому Йоуну Хреггвидссону, который убил палача. — Мой отец заслужил с моей стороны иного отношения. А я вместо того освободила осужденного им преступника. Отец всегда желал мне только добра. Вы, друг короля, также должны были бы разгневаться на меня, ибо вы сами сказали, что Йоун убил человека, слугу короля. — Он, несомненно, это сделал, — ответил Арнас Арнэус. — Но мы с вами оба невиновны перед своим королем, хотя и протянули руку помощи этому человеку. Против него не было никаких улик. — Мой отец всегда судит справедливо, — сказала она. — Откуда вы это знаете? — Я — частица его, и он живет во мне. Мне кажется, что я сама по всей справедливости осудила этого преступника. Поэтому меня терзают угрызения совести из-за того, что я освободила его. — Совесть человека — ненадежный судья в том, что касается справедливости и несправедливости. Ее можно сравнить с более или менее выдрессированным псом, который слушается приказов своего хозяина. Волею судеб этот хозяин может быть хорошим или плохим, а иногда даже негодяем. Поэтому пусть вас не мучает совесть из-за Йоуна Хреггвидссона. Вы не безгрешны, а значит, и ваш отец тоже. Считайте всегда, что суд ошибся, пока не доказано обратное. — В случае если суд совершил ошибку и Йоун Хреггвидссон невиновен, то разве правосудие не важнее головы какого-нибудь нищего, хотя бы время от времени оно и выносило неправильные приговоры? — Если суду удастся доказать виновность человека, тот должен лишиться головы, хотя бы он и не совершал преступления. Это суровая догма, однако без этого у нас не было бы правосудия. Вот поэтому-то суд допустил ошибку в деле Йоуна Хреггвидссона, как и в отношении многих других мнимых преступлений в этой стране. — Пусть так, — согласилась она. — Но я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь усомнился в том, что Йоун Хреггвидссон убил человека. И вы сами это говорите. Да и он не испытывал бы сейчас никакого страха, будь у него совесть чиста. — Было бы очень просто схватить Йоуна Хреггвидссона и обезглавить его, ибо почти двадцать лет он жил у себя на хуторе в Рейне, под самым носом у властей. Однако никто не тронул и волоса у него на голове. — Мой отец не судит человека дважды за одно и то же преступление. Кроме того, этот человек вернулся на родину с какой-то королевской грамотой. — К сожалению, эта грамота не гарантирует ему вечной жизни, — сказал Арнас Арнэус и засмеялся. — С грамотой о помиловании. — С грамотой о пересмотре дела. Но она так и не была оглашена, и дело не пересматривалось. — Мой отец никогда ничего не замалчивает, он человек милосердный и, видимо, сжалился над беднягой. — Разве справедливо быть милосердным? — спросил Арнас Арнэус и снова засмеялся. — Я знаю, что я глупа, — ответила она, — так глупа, что барахтаюсь перед вами, словно упавшая на спину букашка, которая никак не может подняться и убежать. — Губы у вас такие же пухлые, как прежде. Они словно две личинки, — сказал он. — Я убеждена, что Йоун Хреггвидссон убил человека. — Вы послали его ко мне, чтобы я помог ему и защитил его. — Это было кокетство. Мне было семнадцать лет. — Он рассказал мне, что его мать была у вас. — Что с того? — возразила она. — У меня нет сердца. — Не могу ли я проверить это? — Нет. — Все же ваши щеки пылают. — Я знаю, сударь, что кажусь смешной, но вам незачем давать мне это чувствовать. — Снайфридур! — Нет. Сделайте одолжение и не зовите меня по имени. Скажите мне только одно: неужели надо снова поднимать это дело? Разве не все равно, что станется с Йоуном Хреггвидссоном? Арнэус перестал улыбаться и отвечал уклончиво и безразлично, словно по долгу службы: — Определенных решений еще нет, но ряд старых дел нуждается в пересмотре. Король на этом настаивает. Йоун Хреггвидссон недавно был здесь. Мы беседовали почти целый день обо всем на свете. Дела его обстоят неважно. Но что бы с ним ни случилось, я считаю, что в интересах будущего страны и блага ее народа его дело необходимо пересмотреть. — А если он будет признан виновным… через столько лет? — Он не может быть признан более виновным, чем по старому приговору. — А если он вовсе не виновен? — Гм… Чего хотел Йоун Хреггвидссон от вас? Она не ответила на его вопрос, но спросила, взглянув королевскому эмиссару прямо в глаза: — Король — враг моего отца? — Думаю, что, не беря на себя излишнюю смелость, могу ответить отрицательно. Полагаю, что наш всемилостивейший король и мой высокородный друг судья одинаково чтут правосудие. Она поднялась. — Благодарю вас, — сказала она. — Вы говорите, как надлежит придворному: ничего не выдаете и угощаете занимательными историями вроде той, что вы рассказали нам сегодня о Риме. — Снайфридур, — сказал он, когда она уже хотела уйти, и внезапно подошел к ней совсем близко. — Мог ли я поступить иначе и не отдавать Йоуну Хреггвидссону кольца? — Нет, асессор, — ответила она. — Я был несвободен. Мною полностью завладели Исландия и старые книги, которые я хранил в Копенгагене. Их демон был моим демоном, их Исландия — моей Исландией, другой Исландии не существовало. Если бы я, как обещал, вернулся в ту весну на корабле в Эйрарбакки, я тем самым продал бы Исландию. Каждая из моих книг, каждый листок и документ попали бы в руки ростовщиков, моих кредиторов. Мы оба сидели бы в запущенной усадьбе, двое нищих отпрысков знатных родов. Я впал бы в пьянство и продал бы тебя за водку, а может быть, убил бы… Она повернулась, взглянула на него и вдруг обняла его, прижалась на мгновение лицом к его груди и прошептала: — Аурни. Больше она ничего не сказала, и он погладил ее пышные светлые волосы и затем отпустил ее, как она хотела. Глава одиннадцатая Однажды осенним днем перед крыльцом епископского дома стоит бедный человек с посиневшим от холода лицом, промокший до нитки. Он пытается заговорить со слугами, но на него никто не обращает внимания. Одет он в изрядно поношенное платье, хотя видно, что оно шилось на человека состоятельного. Порыжевшие сапоги искривлены, как и следует ожидать в стране, где у всех жителей только и есть общего что сбитая обувь. По-видимому, он трезв. Лицо его нельзя назвать карикатурой на человеческое, ибо оно еще хранит следы былой мужественной красоты. По его манере держать себя видно, что он знавал лучшие дни. Он не обращается к челяди, не смешивается с толпой и желает иметь дело только с хозяевами. Когда он первый раз постучался в дверь епископа, то прямо спросил свою жену, но дверь захлопнули у него перед носом. Он простоял перед закрытой дверью несколько часов. Когда следующий раз отворили дверь, чтобы впустить других гостей, ему не разрешили войти. Он остался стоять и время от времени тихо стучал в дверь, но люди в доме знали, что это он, и не открывали. Он прошел к заднему крыльцу, чтобы попытаться проникнуть к епископу через людскую, но встретил в сенях грубых служанок, которые заявили, что гости епископа здесь не ходят. После нескольких безуспешных попыток ему удалось поговорить с горничной супруги епископа, и та наконец объяснила ему, что сестра мадам нездорова, а сама мадам очень занята. Он попросил допустить его к епископу, но оказалось, что епископ беседует с пасторами. На следующий день гость явился снова, и все повторилось, как накануне, с той лишь разницей, что на этот раз дул юго-западный ветер и шел крупный град; при сильных порывах ветра, раздувавших его платье, можно было видеть, что у гостя худые ноги и кривые колени. Вероятно, сапоги его, высохнув, казались еще более стоптанными. Рукавиц у него не было, и он тер себе нос замерзшими пальцами. Придя еще раз, он передал у главного входа письмо, адресованное епископу, и к вечеру получил ответ, что может пройти к нему в парадные покои. Епископ назвал его «милым Магнусом», улыбаясь, с полным достоинства видом взял его холодную руку и вовсе не гневался, а держался отечески. Он полагал, сказал он, что Магнус слишком хорошего рода, чтобы ему могло прийти в голову такое рискованное дело, как жалоба в суд на родню жены, о чем он пишет в своем письме. Когда Магнус выразил желание поговорить со своей женой, епископ ответил, что это всецело зависит от нее самой. На содержащееся в письме требование, чтобы епископ употребил свою духовную власть и авторитет своего сана, дабы убедить ее вернуться к мужу, епископ возразил, что его свояченица может оставаться в его доме сколько пожелает. Магнус из Брайдратунги заявил, что он всем сердцем любит свою жену и что постыдно разлучать ее с ним. Епископ разъяснил, что он непричастен к этому, и попросил свояка не сердиться: он, епископ, не желает вмешиваться в сердечные дела, пока между супругами не произошло ничего такого, что требовало бы его вмешательства. Тем не менее Магнус упорно продолжал посещать епископский дом и торчал там с утра до вечера, стараясь быть полезным управителю и другим слугам, так как к хозяевам его больше не пускали. Он даже взялся изготовить упряжь и по приказу управителя работал в кузнице. Все это время он оставался трезвым, хотя вокруг него было много пьяных. И когда те из челяди, кто был посмелее, вернувшись из Эйрарбакки, где они пополняли свой запас спиртного, устраивали общую попойку, он решительно отказывался примкнуть к ним и отправлялся восвояси. В одно воскресное утро он хотел подстеречь ее у входа в церковь, но она не появилась, хотя он долго ждал на паперти. Войдя наконец в церковь, он увидел, что она сидит рядом с сестрой среди других знатных дам, на скамье, отведенной для женщин. Она не поднимала глаз и слушала, не шевелясь, проповедь пастора прокаженных. Магнус опоздал к началу службы, так как слишком долго ждал на улице. Когда он захотел сесть на хорах, оказалось, что там все места заняты, — здесь сидели Арнас Арнэус со своей свитой и несколько знатных людей из других приходов. Поэтому юнкеру пришлось вернуться и стать у двери. После того как пастор пропел заключительную молитву, Магнус увидел, что Снайфридур и супруга епископа вместе с женой управителя и горничной поднялись и собрались уходить. Но вместо того чтобы пройти через церковь, они взошли на хоры и направились мимо алтаря в ризницу. Оттуда в дом епископа вел подземный ход, которым пользовались в плохую погоду. Чтобы войти туда, ей пришлось снять свою островерхую шапочку. Вскоре после этого Магнусу однажды пришло в голову навестить Арнэуса. Его провели в комнату Арнэуса, который сидел за работой вместе с двумя писцами. В печи горел огонь. Покинутый супруг вложил свои влажные пальцы в теплую мягкую руку королевского посланца. Арнэус приветливо принял гостя и попросил его сесть. Магнус застенчиво присел. Выражение лица у него было глупое и растерянное. В обществе истинно знатного человека, ощущая за своей спиной раскаленную печь, в окружении книг и красивых резных стульев гость походил на неотесанного недоросля, который не совсем уверен в том, что стал уже мужчиной, но все же ведет себя развязно. — Чем могу служить? — поинтересовался Арнэус. — Я хотел бы сказать несколько слов ва… вашей светлости, — ответил он. — Privatim?[146] — спросил Арнэус. Гость взглянул на него и усмехнулся, показав два ряда гнилых зубов. — Да, именно так. Я уже давно не имел дела с латынью: privatim. Арнэус попросил своих писцов выйти на время беседы. Улыбка гостя стала еще более застенчивой и в то же время наглой, и он сказал не без ехидства: — Я думал предложить вам кое-какие старые книги, если только они не совсем сгнили у меня в сарае. Они оставлены мне моим блаженной памяти дедом. Арнэус сказал, что всегда рад получить сведения об opera antiquaria[147] и спросил, что это за книги. Об этом юнкер не сумел толком ничего сообщить и признался, что ему никогда не доставляло удовольствия рыться в старых сагах о Гуннаре из Хлидаренди и Греттире сыне Асмунда или в разбойничьих историях, сочиненных некогда в этой стране. Затем он сказал, что охотно подарит его светлости эти изорванные книжонки, если только тот позволит. Арнэус поклонился, не вставая со стула, и поблагодарил за подарок. Наступила пауза. Магнус перестал пялить глаза и сидел теперь упрямый и замкнутый, опустив голову, а Арнас Арнэус молча смотрел на широкий плоский лоб гостя, похожий на лоб быка. Наконец молчание стало невыносимым, и он спросил: — У вас есть еще какое-нибудь дело ко мне? Гость как будто очнулся. — Я хотел бы попросить вас, асессор, помочь мне в одном небольшом деле. — Мой долг, — ответил Арнас Арнэус, — помогать по мере сил каждому в справедливом деле. Помедлив, гость заговорил. Он сказал, что женат на прекрасной, удивительно умной женщине, которую он горячо любит. По его словам выходило, что он всегда берег эту женщину как зеницу ока, носил ее на руках, позволил ей, словно принцессе, жить в башне, где она хранила свои золотые и серебряные украшения, среди прекрасных тканей. В ее комнате были застекленные окна и кафельная печь, тогда как сам он, по ее требованию, спал в дальнем углу дома. Он считал, что для этой женщины ничто не может быть достаточно хорошим. К тому же она родом из очень знатной семьи и многие находят ее прекраснейшей женщиной Исландии. Но таковы уж женщины: без всякой на то причины она вдруг не захотела оставаться у своего мужа и убежала от него. Пока этот человек говорил, Арнэус пристально смотрел на него. Ему было не ясно, рассказывал ли тот свою историю по простоте душевной, рассчитывая, что чиновник, прибывший издалека, не может знать ее во всех подробностях, или же он просто издевался над ним, и строил из себя дурака, чтобы испытать своего бывшего соперника. Хотя по лицу гостя все еще можно было прочесть, что некогда он был кавалером и сердцеедом, однако взгляд его был удивительно пустым. Это были глаза пленника или животного, и казалось сомнительным, принадлежат ли они вообще человеческому существу. — Кто ответчик в этом деле, сама женщина или кто-нибудь другой? — спросил Арнас Арнэус. — Епископ, — ответил муж. Это потребовало разъяснения: по словам Магнуса, выходило, что его деверь, епископ, и весь его род издавна стремились оклеветать Магнуса в глазах его жены. В конце концов эти люди добились своего. Они хитростью отняли у него жену и теперь держат ее здесь в доме, будто в тюрьме, и стерегут денно и нощно, так что ее законный перед богом и людьми супруг не может видеться с ней. Магнус сказал, что он попытался переговорить с епископом, но услышал в ответ лишь пустые отговорки. Теперь он просит королевского посланца, чтобы тот помог ему через суд найти управу на епископа и вернуть свою жену с помощью закона. Арнэус любезно улыбнулся, но заявил, что не станет возбуждать судебное дело против епископа, своего хозяина и друга, из-за чужой жены, если не будет доказано, что в данном случае имело место тяжкое преступление; что же касается старых книг, сказал он, то он готов посмотреть их при случае и выяснить, какую ценность они представляют. Затем он поднялся, взял понюшку, угостил юнкера и отпустил его. Шел снег. Ледяной ветер насквозь пронизывал бездомного человека, который стоял вечером во дворе перед крыльцом епископа. Он повернулся спиной к ветру, как это делают лошади на лугу, и придерживал ворот окоченевшей рукой, словно носить шейный платок было ниже его достоинства. Он не отрывал глаз от окна над залом. Однако занавеси были спущены и свет погашен, так как в эту пору в доме все уже спали. Так он стоял и дрожал от холода, как вдруг из-за дома показался человек со сворой собак. Он окликнул его и сказал, что если этот негодяй Магнус из Брайдратунги не уберется немедленно из Скаульхольта, он натравит на него собак. Если же он и после этого будет торчать здесь с утра до ночи, его привяжут к столбу и накажут плетьми. Очевидно, управитель, который прежде неплохо относился к Магнусу и время от времени поручал ему мелкие работы, получил приказание, чтобы впредь ни он сам, ни слуги не давали спуску этому бродяге. Магнус смолчал. Он был слишком знатный юнкер, чтобы ему могла прийти в голову мысль в трезвом виде пререкаться с таким грубияном. К тому же он был очень голоден. Он побрел навстречу холодному ветру, к амбарам и хлевам. Ветер рвал на нем одежду, и ноги его казались еще более худыми, а колени особенно кривыми. Некогда прекрасными весенними ночами он скакал на коне по этому лугу, ибо днем подобные вылазки были опасны. Теперь у него не было ни одной верховой лошади. Зато навстречу ему двигался всадник на подкованном коне, которого он объезжал ночью на льду. Магнус сделал вид, что не замечает его, и продолжал идти против ветра, но всадник натянул поводья своего горячего коня, который с пеной у рта грыз трензеля, повернулся в седле и крикнул путнику: — Ты пьян? — Нет, — ответил юнкер. — Ты меня хотел видеть? — Нет. — А кого же? — Свою жену. — Значит, она еще здесь, в Скаульхольте. Надеюсь, что моей славной приятельнице там весело живется. — Тебе лучше знать, как вам тут, в Скаульхольте, живется, — заносчиво ответил Магнус всаднику, который был когда-то его школьным товарищем. — Им удалось разлучить меня с женой, и здесь не обошлось без твоего участия. — Вот уж никогда не мечтал отбить жену у такого покорителя сердец. — Мне точно известно, что летом ты имел с ней долгую беседу на лужайке. — Но, Магнус, что же тут плохого, если мы, пасторы, беседуем со своими дорогими духовными чадами у всех на виду и средь бела дня. Будь я на твоем месте, меня бы больше беспокоили беседы, которые ведутся не у всех на виду и не средь бела дня. — Мне холодно, и я проголодался. Я болен, и у меня нет никакой охоты слушать на морозе твою болтовню. Будь здоров. Я ухожу. — Впрочем, нет смысла делать тайну из того, о чем я прошлым летом беседовал с твоей женой, — сказал пастор Сигурдур. — Если хочешь, милый Магнус, я могу тебе сейчас рассказать. — Ну? — Летом прошел слух, что ты любишь водку. И я навестил твою жену, чтобы узнать, верно ли это. — Что еще? — спросил юнкер. — Тебе-то какое дело, пью я или нет? А кто не пьет? — Не все люди одинаково жалуют водку, — ответил пастор. — Ты это сам знаешь, дорогой Магнус. Некоторых она вообще не прельщает, других лишь в очень небольшой мере, а третьи пьют, чтобы только поднять настроение, и дальше этого не идут. Наконец, есть и такие, которые время от времени напиваются до бесчувствия, но все же и они не настолько любят водку, чтобы променять на нее то, что им особенно дорого. Эти люди не находят, что водка так уж хороша. — Я вижу, ты, как прежде, умеешь увиливать от ответа. Могу тебе сказать, что я не понимаю тебя и никогда не понимал. Я тебя спросил, кому какое дело до того, пил я раньше водку или нет? Никто не знает этого лучше моей жены, а она ни разу за все время не упрекнула меня. — Тот, кто не любит водки, — возразил пастор Сигурдур, — не станет продавать свою жену, самую прекрасную женщину в Исландии, и детей, если они есть, и бросать свой разоренный очаг. — Это ложь, — сказал Магнус. — Если я что и ненавижу, так это водку. — Тебе не кажется, что это не твои слова, дорогой Магнус, и что в тебе говорит глас божий? Нужно отличать одно от другого. Не на словах, а на деле познается, какому голосу внимает человек. — Я дал торжественный обет, что никогда не омочу уст в водке, — ответил Магнус, вплотную придвигаясь к лошади. Он схватился обеими руками за гриву и впился взглядом в сидевшего в седле пастора. — С тех пор как моя жена покинула дом, я ночи напролет бодрствовал и молился богу. Можешь верить этому или нет. Моя мать научила меня читать «Семь слов Спасителя на кресте», и теперь у меня пропала всякая охота пить водку. За это время меня несколько раз угощали. И что, ты думаешь, я сделал бы охотнее всего? Плюнул бы в нее. Скажи об этом Снайфридур, если у вас зайдет обо мне разговор. — Я нахожу, что лучше тебе самому рассказать ей это, дорогой Магнус. Если ты захочешь ей что-нибудь передать, для этого найдутся более подходящие люди, чем я. — Все они выставили меня за дверь. Под конец я пошел к эмиссару, который теперь выше самого хозяина дома, а когда я вышел от него, на меня натравили собак и пригрозили высечь, если я опять покажусь им на глаза. — Уж эти мне светские люди, — заметил пастор. Юнкер прижался к шее лошади, поднял на всадника свои горящие глаза и спросил: — Ответь мне по совести, дорогой пастор Сигурдур. Ты веришь, что между ними что-то есть? Но пастор Сигурдур уже отпустил поводья. — Прости, что я задержал тебя, — сказал он, трогая лошадь. — Мне казалось, что, может быть, тебе что-нибудь нужно от меня. Раз уж я тебя встретил, то охотно скажу тебе: не далее как в сенокос Снайфридур была готова простить тебе все твои проделки и сказала, что больше любит человека, который согласился дешево продать ее, чем того, кто пытается купить ее за дорогую цену. Юнкер остался стоять среди снежной метели и крикнул вслед пастору: — Сигге, Сигге, послушай! Я хочу еще поговорить с тобой. — Я часто бодрствую по ночам, когда собаки давно уже спят. Я впущу тебя, если ты осторожно постучишься ко мне в окно. Глава двенадцатая — В Брейдафьорде есть прекрасные усадьбы: в бухтах фьорда полно гагар, на утесах спят тюлени, в водопадах резвятся лососи, на островах гнездятся морские птицы. Зеленые луга тянутся до самого моря. Горные склоны поросли кустарником. Плато покрыты травой. По широко раскинувшимся пустошам текут реки и струятся быстрые горные потоки. На зеленых холмах, средь лугов, приютились крестьянские хижины, из окон которых открывается чудесный вид на фьорд. В тихую погоду холмы и шхеры принимают столь мягкие дрожащие очертания, что кажутся прозрачными, словно отражения в родниковой воде. Так говорил ей однажды вечером Арнэус. Она пришла узнать, что понадобилось от него ее мужу. — Если я не ошибаюсь, одна из таких усадеб принадлежит тебе? — Зачем ты это спрашиваешь? — Если ты решишь поселиться там, я пришлю тебе камень и лес для постройки. — О, неужто знаменитый асессор все еще такой ребенок? — Да, ребенок. Первое впечатление всегда живет очень долго. В такой усадьбе я впервые увидел тебя и в мыслях всегда вижу тебя на фоне Брейдафьорда, вижу тамошних людей, которых не может сломить горе и чьи благородные лица не могут омрачить никакие невзгоды. — Я не знаю, откуда я, — сказала она равнодушно. — Позволь мне рассказать тебе кое-что. Она кивнула, но мысли ее витали где-то далеко. — Однажды в Брейдафьорде справляли свадьбу. Весна была уже на исходе. Это было время летнего солнцестояния, когда все, что есть еще живого в Исландии, пробуждается от сна. Поздно вечером во двор въехали двое мужчин. Их не хотели отпускать без угощения. На лугу была раскинута палатка, в которой весело пировал простой народ. Но приезжих провели в дом, где сидели со своими женами более именитые крестьяне. Им прислуживали молодые девушки. Эти незваные гости, принявшие участие в ночном пиршестве, были братьями. Один принадлежал к власть имущим и был судьей на другом берегу Брейдафьорда. Другой был молодой человек, успевший, однако, провести лет десять на чужбине. Старший брат встретил его на пристани в Стюккисхольмуре. Они собирались той же ночью двинуться дальше. Вернувшийся на родину вновь увидел изможденные лица людей своего народа, которые он так хорошо помнил с детства. Веселье лишь подчеркивало их изнуренный вид, и бедность особенно бросалась в глаза. Многие напились до потери сознания и, еле держась на ногах, топтались на лугу. Оба гостя уже какое-то время пробыли в доме, как вдруг приезжий заметил существо, чье лицо столь пленило его с первой же минуты, что рядом с ним все прочие показались лишь бледными тенями. Хотя ему приходилось бывать и в королевских апартаментах, ему казалось, что все пережитое им до сих пор не может идти ни в какое сравнение с этим мгновением. — Ты меня пугаешь, — сказала она. — Я знаю, как нелепо и неразумно говорить так, и все же сколько бы этот гость впоследствии ни возвращался мыслями к той встрече, ему ни разу не удавалось найти подобающие слова для описания той волшебной ночи. Он неизменно задавал себе один и тот же вопрос: «Неужели это возможно? Как может возникнуть подобная пропасть между обликом этого единственного человеческого существа и всеми остальными людьми?» Впоследствии он укорял себя, говоря, неужели ты, встречавший на своем пути стольких прелестных женщин, не мог устоять перед взглядом какой-то йомфру с Брейдафьорда? В твоей душе царят растерянность и смятение, тобой завладели сладкие чары, которым поддалась душа, достигшая высшего блаженства, хотя бы разум и тщился найти некие внешние причины этого. Однако время научило этого путешественника, что все женщины мира, сколь бы горды и прекрасны они ни были, неизбежно меркнут в его воспоминаниях и как бы уходят в царство теней. Но эта, одна-единственная, оставалась. — А разве приезжий гость, столько повидавший на своем веку, не удивился больше всего тому, какие большие глаза сделала девушка с Брейдафьорда, впервые увидев мужчину? Эта реплика не нарушила хода его мыслей. — В жизни каждого человека бывает мгновение, которое живет затем вечно. Оно правит нашими хорошими и дурными поступками, ведет нас сквозь битву жизни, хотя весь дальнейший путь человека как будто противоречит тому мгновению. Бесспорно одно: отныне над этим самым мгновением царит пара глаз, чью красоту призваны воспевать поэты. Но поэту этих глаз не суждено заявить о себе, ибо в тот самый миг, когда он назвал бы ее имя, мир рухнул бы. Что же, собственно, произошло? Что было сказано? В такие мгновения ничего не случается и ни о чем не говорится. Только оба они оказались вдруг на лугу, возле устья полноводной реки. Ее окружало золотое облачко, ночной ветерок играл ее светлыми кудрями, шелковистые ланиты, подобные розовому лепестку, чуть краснели, словно на них занималась заря. — Как это другу королевы взбрело на ум просить глупую девочку сопровождать его на луг? Ей было всего пятнадцать лет. — Пятнадцать весен. — Она еще плохо знала себя. Она воображала, что знатный гость попросит ее передать привет ее отцу, уже покинувшему это позднее пиршество. Лишь назавтра она поняла, что получила от него в подарок кольцо… не кто иной, а она… — Что могла она думать о столь странном человеке? — Она ведь была дочерью судьи, а богатым все делают подарки. Поэтому она не удивилась. — Когда же кольцо вернулось к нему, он подарил его Йоуну Хреггвидссону, чтобы тот пропил его. Он сжег за собой корабли. Обещания, клятвы, его искреннее желание — все развеялось как дым. Он променял чудесный розовый лепесток той весенней ночи на сморщенные пергаменты. Такова была его жизнь. — Ты и раньше говорил мне об этом, но кое-что ты все же пропустил. Ты пропустил два лета. — Расскажи ты, Снайфридур. — У меня для этого нет слов. — У кого есть только слова, тот ничего не сумеет рассказать. Рассказывать умеет лишь тот, кто дышит полной грудью. Дыши и ты! Она сидела, устремив взгляд вдаль, и дышала полной грудью. — Мне помнится, что, когда ты остановился у нас, чтобы разобрать отцовские книги, я не чувствовала радости. Может быть, я испытывала некоторое любопытство. Я не посмела рассказать матери, что чужой человек подарил мне кольцо, ибо она запретила мне принимать без ее разрешения подарки от чужих. Ей казалось, что чужой, делающий подарки ребенку высокопоставленного отца, замышляет недоброе. Правда, девушки не очень-то верят тому, что говорят матери, но мне было крайне важно, чтобы мать не узнала обо мне ничего такого, что сочла бы дурным, и поэтому я спрятала кольцо. — Ты не хочешь продолжать? — спросил он. — А что продолжать? Разве я начала что-то рассказывать? — Я не стану прерывать тебя. Она опустила глаза и тихо, задумчиво сказала: — Что произошло? Ты приехал. Мне было всего пятнадцать лет. Потом ты уехал, и больше не было ничего. — В то лето я прожил у твоего отца две недели и рылся у него в книгах. У него было много рукописей и несколько ценных документов. Кое-что я выписал, часть приобрел у него, а часть он мне подарил. Он ученый человек, каких немало в Исландии, и хорошо разбирается в родословных. Летними вечерами мы часто подолгу беседовали о людях, живших в этой стране. — Я нередко подслушивала. Раньше у меня никогда не было желания прислушиваться к речам взрослых. Но тогда я не могла оторваться, хотя почти не понимала, о чем вы беседовали. Но как хотелось мне смотреть на этого человека, видеть, во что он одет, какие у него сапоги, как он держит себя, наконец, просто слышать его голос, не вникая в то, что он говорит. Потом ты уехал, и дом опустел. «Хорошо, что только на тот берег фьорда, а не дальше», — думала эта маленькая дурочка. Кого же она теперь будет подслушивать по вечерам? Однажды осенью кто-то сказал, что он отплыл из Стюккисхольмура. — В ту зиму король послал меня на юг в Саксонию, чтобы посмотреть книги, которые он собирался приобрести. Я жил в графском замке. Но в этой стране даже простой человек был сыт и доволен и после работы, за несколько шиллингов, мог посетить концерт или сходить в воскресенье в церковь, где исполнялись кантаты великих мастеров. А мысли гостя витали в это время в единственной в Европе стране, где тогда свирепствовал голод, в стране, народ которой ученые называли gens paene barbara[148]. Я разглядывал роскошные фолианты, изготовленные руками великих печатников: одни — руками Плантена[149], другие — самого Гутенберга[150], — все эти книги с великолепными рисунками, в чудесных кожаных переплетах и с серебряными застежками, которые мой повелитель хотел приобрести для своей копенгагенской библиотеки. А в это время всеми моими помыслами владела страна, где стояла колыбель редчайшего сокровища севера, а ныне оно потихоньку догнивало в какой-нибудь земляной хижине. Каждый вечер перед сном меня неотступно преследовала одна и та же мысль: нынче плесень разъела еще одну страницу из книги «Скальда». — А на Брейдафьорде маленькая девочка протосковала все зимние месяцы. К счастью, ты об этом не думал. — В наших старинных сагах часто говорится, что к концу зимы исландец, состоящий при королевском дворе, становится неразговорчивым и замкнутым. Поэтому я решил с первым же весенним кораблем выехать из Глюкштадта в Исландию. — Она не знала почему, но один человек завладел всеми ее думами. Старому скряге из Грундафьорда не спится по ночам: он лежит без сна, не отводя глаз от золотого дуката. Может быть, и она, подобно этому несчастному, лишилась рассудка. Откуда это беспокойство, этот трепет, эта боязнь оказаться покинутой из-за того, что он не сможет вернуться на родину, как это случилось некогда с исландцами в Гренландии. В людской допоздна сидела за работой, когда все другие уже спали, старая Хельга Альфсдоутир. Она давно уже не рассказывала мне саг, так как считала меня взрослой. Зато теперь она чаще говорила мне о превратностях, постигающих людей. Она знала родословные многих семей в стране, и ничто в жизни людей не было чуждо ей, ничто не могло ее удивить. Когда она рассказывала, казалось, будто перед ее глазами столетие за столетием проходила жизнь целого народа. Однажды вечером я тихонько проскользнула к ней в альков, набралась духу и попросила ее задернуть полог, ибо я собиралась доверить ей тайну. Я призналась ей, что меня что-то гнетет и я ни в чем не нахожу радости. Я просила ее не обращаться ко мне как к дочери судьи, а звать меня «мое дитя». Она спросила, что же случилось с ее дитятей. — Это все из-за одного мужчины, — сказала я. — Кто же он? — Взрослый человек, которому до меня нет никакого дела и которого я не знаю. Наверное, я сошла с ума. — Господи, храни и помилуй нас, — воскликнула старая Хельга Альфсдоутир, — надеюсь, это не какой-нибудь бродяга? — Это человек в ботфортах, — ответила я, ибо мне никогда раньше не доводилось видеть человека в начищенных сапогах. Я показала ей кольцо, которое ты подарил мне в вечер нашей встречи, а затем рассказала, как этот человек, которому нет до меня дела и которого я, наверно, больше не увижу, ни днем, ни ночью не идет у меня из ума и как тревожно у меня на душе. И когда я шепотом призналась ей во всем, она положила свою руку на мою, наклонилась ко мне и прошептала на ухо так тихо, что я поняла ее слова лишь после того, как она уже выпрямилась. «Не бойся, дитя мое, это — любовь». Вероятно, у меня потемнело в глазах. Не помню, как я выбралась из ее каморки. Любовь — ведь это было запретное слово. У нас в семье даже никогда не намекали на что-либо похожее. Мы не знали о существовании чего-либо подобного, и, когда семью годами ранее моя сестра Йорун вышла замуж за скаульхольтского епископа, никому и в голову не пришло, что тут замешана любовь. Когда же по соседству люди справляли свадьбы, это было самое обычное дело, обычное житейское событие, а все прочие мотивы совершенно не касались нашей семьи. Мой добрый отец учил меня переводить речи Цицерона[151], и, когда я принялась за «Энеиду» — дальше я у себя дома в науках не пошла, — мне даже в голову не приходило, что любовь Дидоны[152] может быть чем-либо иным, как не поэтическим вымыслом, в действительности же любви вовсе не существует. Не удивительно, что, когда я узнала от старой Хельги, что со мной стряслось, я была совершенно ошеломлена. Я пробралась к себе в комнату и как следует выплакалась в подушку. Потом я прочла все молитвы пастора Бьярни и епископа Тоурдура и, наконец, так как ничто мне не помогало, двенадцать раз повторила латинскую молитву «Ave Maria» из старой папистской книги: «Ora pro nobis peccatoribus nunc et in hora mortis nostrae»[153]. И тогда мне полегчало. Арнэус сказал: — Я понял это в первый же день, когда снова вернулся к тебе на Брейдафьорд и наши взгляды встретились. Мы оба знали это. Все прочее в тот день казалось ничтожным и лишним. — И вот, — сказала она, — я первый раз пришла к тебе. Никто не знал этого. Я пришла, потому что ты так велел. У меня не было собственной воли. Если бы мне пришлось перейти бурлящий поток или совершить преступление, я все равно пришла бы. И вот я пришла… к тебе. Я не знала, что ты со мной сделал, не знала, что произошло, не знала ничего, кроме одного, — я была твоей. Поэтому все было хорошо, все было правильно. — Я хорошо помню, как ты спросила меня: «Разве ты не лучший человек в мире?» — спросила и взглянула на меня, чтобы убедиться, что тебе нечего бояться. Больше ты ничего не сказала. — А помнишь, осенью, когда ты уехал и мы простились вот тут, в Скаульхольте, я говорила тебе: «Мне незачем спрашивать. Я знаю». — Моя комнатка была залита лунным светом. Я клялся тебе всем, чем только может клясться мужчина. Я еще не взошел на борт корабля. — Да. Мне следовало бы знать это, — ответила она. — Я понимаю, о чем ты думаешь. Nulla viro juranti femina credat[154]. Но корабли запаздывают и все же прибывают, Снайфридур. — Когда корабли наконец прибыли в Гренландию, там уже давно не было людей, селение опустело. — Рок правит кораблями, а их путями — боги, — сказал он. — Так говорится в исландских сагах. — Да, к счастью, существуют рок и боги. — Я не был лучшим из людей. — Был, иначе я не вышла бы за юнкера из Брайдратунги. Меня выдали бы за скаульхольтского каноника. — Это было осенью. Мы, ты и я, вместе с твоим зятем и его женой возвращались верхом с запада в Скаульхольт. Через несколько дней я должен был уехать. Стоял такой ясный день, какие редко выпадают даже весной. На тебе были красные чулки. Мне чудилось, что я среди аульвов, как это всегда бывало, когда я находился поблизости от тебя. И мир по ту сторону океана, тот мир, которому я отдался всей душой, был забыт и исчез. Мы ехали через Хафнарскуг, и, видя эту великолепную, залитую солнцем землю и реки, вдыхая аромат лугов, странник неизменно забывал, что здесь царит нужда. Ему мнилось, что маленькие, заросшие травой хижины объяты глубоким волшебным сном. На тебе был синий плащ. Ты ехала впереди, ветер играл твоими кудрями, и я понял: здесь все еще живет одна из тех женщин, ради которых отдавали свою жизнь герои, она бессмертна, эта женщина древних саг. «Ей нельзя изменить, пусть даже все пойдет прахом», — говорил человек, ехавший за ней по лесу. Я решил никогда не оставлять тебя. Я знал, что могу получить от короля любую должность в Исландии, какую я только пожелаю. Тогда было как раз свободно место судьи. И все же была на свете книга, которая называлась «Скальда». Много лет она была мне дороже всех других книг. Я разослал по всей стране людей, которые должны были разыскать эту книгу, листок за листком. Сто лет назад она досталась наследникам разорившегося знатного человека, и они разделили ее на множество частей, которые с тех пор находились в руках безвестных нищих во всех концах страны. С огромным трудом мне удалось разыскать значительную часть книги. Но мне не хватало четырнадцати страниц, а они-то казались мне самыми важными. Я подозревал втайне, что в одном маленьком местечке в Акранесе можно найти остатки этой древней рукописи, и ты согласилась заехать туда. Хутор этот назывался Рейн. Она сказала: — Я припоминаю, что ты водил меня туда. — Это действительно было неподходящее место для женщины из героических саг. Я хорошо помню, как ты на глазах у всех прижалась ко мне и спросила: «Мой друг, зачем ты привел меня в этот ужасный дом и потом исчез». — Ты забыл обо мне. — В этой хижине я нашел листки из «Скальды», те самые, которые были мне дороже всего на свете. Мы искали, пока наконец не нашли это сокровище под тряпьем в постели старой женщины. Я вспоминаю тот час, когда я стоял там в комнате, держа в руке эти листки и разглядывая людей, которые сохранили жемчужину поэзии северных стран: дряхлую старуху и хитрого крестьянина, этого похитителя лесок и богохульника, едва умевшего читать, спина у него распухла от плетей палача, за убийство которого его судили; изнуренную девочку с большими глазами и двух женщин с изъеденными проказой лицами. Но ты исчезла. Я знал, что уеду и не вернусь. В тот момент я изменил тебе. Ничто не могло убедить меня стать правителем загубленного народа. Книги Исландии вновь завладели мной. Йомфру Снайфридур встала. — Я никогда не упрекала тебя, Аурни, — сказала она, — ни мыслью, ни словом. Ты должен был понять это из тех слов, которые я просила передать тебе вместе с кольцом. — Я не дал Йоуну Хреггвидссону говорить, — ответил он. — Я так и не узнал, что ты хотела мне передать. — Я уехала из Скаульхольта и ночью совсем одна прибыла в Тингведлир. Я решила послать к тебе этого преступника. Его мать пришла ко мне через реки и горы. Я знала, что ты не вернешься, но я не винила тебя: накануне ночью я добровольно убила свою любовь — впервые отдалась Магнусу из Брайдратунги. Всю ночь на пути в Тингведлир я пыталась найти слова, которые я хотела бы передать тебе, а ты не пожелал их выслушать, ибо ты не доверял мне. Но все же ты должен их выслушать теперь, и я прошу тебя, чтобы это были последние слова между нами как сегодня вечером, так и во все вечера, вплоть до самого последнего. Затем она повторила ему те самые слова, которые много лет назад доверила узнику, приговоренному ее отцом к смертной казни. Этот человек должен был принести их из Тингведлира ее возлюбленному: «Если только мой повелитель может спасти честь Исландии даже ценой бесчестья своей златокудрой девы, образ его будет неизменно окружен сиянием в ее глазах». Глава тринадцатая Как-то раз супруга епископа зашла к сестре, чтобы справиться о ее здоровье и полюбоваться ее вышивками, так как у Снайфридур всегда была под рукой какая-нибудь изящная работа. Щеки Йорун горели, в глазах появился странный блеск и выражение тревоги. Она спросила сестру вскользь, хорошо ли та спит по ночам и не раздражает ли ее своим шумом и возней племянница Гудрун, спавшая в одной комнате со Снайфридур. Если девочка мешает ей, сказала Йорун, она переселит дочь в другое место. Всякий раз, когда сестра проявляла подобную заботу, Снайфридур настораживалась. Она ответила, что ни в чем не нуждается, что же касается девочки, то она доставляет ей лишь радость. — И засыпает вовремя? — спросила супруга епископа. — Обычно раньше меня. — А я думала, что ты всегда ложишься очень рано, дорогая Снайфридур. — Меня обычно рано клонит ко сну. — Одна из служанок рассказывала в ткацкой, что иногда тебя видят поздно вечером внизу, — заметила супруга епископа. — Служанкам не мешало бы больше спать по ночам и меньше болтать днем. Немного помедлив, супруга епископа продолжала: — Раз уж мы заговорили на эту тему, то я хочу, пока не забыла, рассказать тебе последнюю новость: с некоторых пор мы получаем из округи подметные письма, в которых людей из Скаульхольта обвиняют в ночных похождениях и грозят им судом. Снайфридур, понятно, захотелось узнать больше об этих письмах и об их происхождении, и в ответ она услышала, что одно письмо направлено против королевского посланца Арнэуса, он является одной из сторон, подозреваемых в недостойном поведении. Другой стороной является сама Снайфридур, сестра супруги епископа. К тому же, — сказала Йорун, — она полагает, что ее сестра лучше знает, что могло послужить поводом для этих писем. Снайфридур возразила, что до сих пор она ничего об этом не слыхала. Дело началось с того, что недавно Арнэус показал епископу письмо, написанное Магнусом из Брайдратунги. В письме содержались намеки на то, что королевский эмиссар вступил в предосудительную связь с супругой автора письма и стал уже притчей во языцех. Далее Магнус писал, что ему доподлинно известно, что его супруга постоянно навещает Арнэуса, как только тот остается один в своих покоях. Это бывает примерно в полдень, когда хитрецы чувствуют себя в наибольшей безопасности, или поздно вечером, когда другие, по их расчетам, уже легли спать. Затем она проводит у него несколько часов за закрытыми дверьми. Кроме того, Магнус намекнул, что много лет назад его супруга, еще будучи совсем юной, уже состояла в связи с королевским эмиссаром, в ту пору асессором консистории, и что теперь старая связь возобновилась. Весной, как только стало известно о прибытии Арнэуса, жена вдруг перестала выказывать покорность своему мужу. В довершение Магнус из Брайдратунги утверждал, что ему приходилось терпеть насилие от рук своих родичей, высокопоставленных особ, которые минувшей осенью разлучили его жену с ним, законным супругом. Теперь он молит, чтобы господь поддержал его в борьбе против злых козней этих высоких сановников и покарал их за наглое издевательство над бедным и беззащитным человеком. Не в силах больше сдерживаться, Снайфридур громко расхохоталась. Супруга епископа взглянула на нее с удивлением. — Ты смеешься, сестра? — Как же мне не смеяться? — Правосудие еще не утратило силы в нашей стране. — Нас наверняка всех колесуют, — сказала Снайфридур. — Достаточно того, — сказала супруга епископа, — что жалоба Магнуса на нарушение супружеской верности благородными людьми, живущими в епископской резиденции, дает повод для потехи батракам и служанкам. Это дорого обойдется всем нам. Снайфридур перестала смеяться. Посмотрев на сестру, она заметила, что с лица этой женщины исчезли последние следы напускной кротости. А так как Снайфридур не отвечала, Йорун спросила: — Что прикажешь думать мне, твоей сестре, жене скаульхольтского епископа? — Думай что хочешь, дорогая моя, — ответила Снайфридур. — Это известие поразило меня как громом. — Если я собираюсь что-то скрыть от тебя, сестра, то неразумно задавать вопросы. Тебе следовало бы лучше знать свою семью и весь свой род. — Я здесь, в Скаульхольте, хозяйка и к тому же — твоя старшая сестра. Перед богом и людьми я вправе и должна знать, верно ли то, в чем тебя обвиняют. — Я полагала, что мы слишком знатного рода, чтобы нам можно было задавать такие вопросы. — А ты думаешь, меня заботит что-либо иное, кроме твоей и моей чести, равно как и чести всех нас? — Чтобы в Скаульхольте принимали близко к сердцу слова Магнуса Сигурдссона — это уже нечто новое, — заметила Снайфридур. — Никто не знает, на что может решиться отчаявшийся человек. Мы понимаем пьяниц, когда они пьяны, но не когда они трезвы. Но, не зная, что творится у меня под носом, как я могу отстаивать честь своего дома, если дело дойдет до суда и придется давать клятву? — Какая разница, в чем я поклянусь — сейчас или позже? Запомни, сестра Йорун, женщина поклянется в чем угодно и перед кем угодно, если она хочет скрыть то, что ей дороже истины. — Сохрани меня боже! Твои слова вселяют ужас в меня. Ведь я жена духовного лица. — Рагнейдур[155], дочь епископа, клялась на алтаре перед лицом господа. — Я могла бы рассказать тебе все о себе и поклясться как в малом, так и в большом без всяких уверток. Но тот, кто пытается отделаться пустыми словами, наводит на подозрение, что у него не чиста совесть, а это между сестрами недопустимо. Они должны поверять друг другу все свои горести. — Жила-была старая женщина, которая умерла от угрызений совести, — сказала Снайфридур. — Она забыла накормить своего теленка; наверное, у нее не было сестры. — Это кощунственные речи, дорогая Снайфридур. — Меня мучает совесть из-за одного дела, которое я когда-то совершила. Это был столь постыдный поступок, что своей дорогой сестре я могу лишь намекнуть о нем: я спасла человека. — Ты укрываешься за пустой болтовней. Но я прошу тебя сказать не ради себя или меня, а ради нашей доброй матери и нашего отца: имеются ли у наших недоброжелателей какие-либо основания для таких подозрений? — Этой осенью, сестра, я приехала ночью сюда, к тебе. Я сказала тебе, что дело идет о моей жизни. Однако в ту ночь мне грозила не большая опасность, чем каждую ночь в течение прошлых пятнадцати лет. Как ни ловок Магнус, в пьяном виде он не может убить человека, во всяком случае, меня. Я не сомневаюсь, что, едва только хмель у него улетучился, он нашел странным, что этой осенью я уехала в Скаульхольт, тогда как в прошедшие годы я этого не делала. Может быть, это действительно странно. Я не знаю, что я за женщина и что со мной происходит, и при всем желании не могу себя понять. По своей натуре я не откровенна. Возможно — хотя я и не припоминаю этого, — что в тех редких случаях, когда у меня были важные дела к королевскому послу, я задерживалась у него. Ты сама знаешь, какой он мастер вести увлекательную беседу даже с необразованными людьми, будь это мужчина или женщина. Вполне вероятно также, что, когда мы беседовали, поблизости находились его писцы, хотя я не помню этого точно. — Едва ли, — сказала супруга епископа, и при этом возле рта у нее образовались жесткие складки. — Разве ты не знаешь, что он отчаянный бабник. Снайфридур залилась краской, и лицо ее на мгновение дрогнуло. Она схватила свою работу и сказала несколько тише, чем раньше: — Увольте меня от ваших vulgaria[156], госпожа епископша. — Я не сильна в латыни, дорогая Снайфридур. Наступила долгая пауза. Снайфридур не отрывала глаз от работы и неутомимо вышивала. Наконец сестра подошла к ней, поцеловала ее в лоб и вновь ласково заговорила: — Одно мне все же хочется знать — неужели моего мужа притянут к ответу из-за поведения людей, пользующихся его гостеприимством? — Тут она наклонилась к сестре и прошептала: — Кто-нибудь знает об этом? Снайфридур холодно взглянула на сестру словно издалека и равнодушно ответила: — Клянусь, что ничего не было. Вскоре после этого беседа закончилась. Несколькими днями позже Снайфридур понадобилось поговорить как-то вечером с послом. Она упомянула о письме, которое он, как ей стало известно, получил от Магнуса Сигурдссона. Арнэус сказал, что ему, возможно, по долгу службы придется заняться этим письмом более внимательно. Вообще же таким бумажкам не стоит придавать значения до тех пор, пока ничего не случилось. — А разве ничего не случилось? — Пока ничего не доказано, значит, ничего и не случилось. — Все же мы порой долго засиживались здесь одни по вечерам. — В древней Исландии люди были не так уж глупы. Правда, они ввели христианство, но при этом не запрещали народу кровавых жертвоприношений, если это совершалось втайне. В Персии не возбранялось лгать, и всякий мог это сделать, лишь бы его не уличили во лжи. Уличенного считали дураком. Если он попадался вторично, его считали негодяем, а на третий раз ему отрезали язык. Подобные же законы были изданы властителями Египта. Там не только не запрещалось воровать, но воровство даже поощрялось. Но если вора ловили на месте преступления, ему отрубали обе руки по самые плечи. — Неужто наше краткое знакомство вечно будут приравнивать к преступлению? Придворный разом утратил всю свою находчивость и ответил глухим голосом: — А разве человеческое счастье когда-нибудь не считалось преступным? И кто же наслаждался им иначе как втайне, вопреки всем божеским и человеческим законам? Она долго смотрела на него. Наконец она подошла к нему и сказала: — Ты устал, мой друг. Когда она ушла от него, было уже поздно. В доме все давно спали. В прихожей перед залом всегда оставляли на ночь слабый огонь на тот случай, если кому-нибудь понадобится выйти. Так было и сейчас. Прямо напротив выхода была еще одна дверь в коридор, который вел в кухню и кладовую. За ними помещалась людская. Из прихожей вела наверх лестница. Когда Снайфридур вышла из зала и Арнэус, провожавший ее, остановился на пороге и пожелал ей доброй ночи, она заметила, что тусклый свет падает на лицо человека, стоящего за слегка приоткрытой входной дверью. Человек этот не двинулся с места, хотя тоже заметил ее, но в упор посмотрел на нее горящими черными глазами. Он был бледен от бессонной ночи, под глазами легли темные круги, а в складках лица — глубокие тени. Снайфридур мгновение смотрела на него и затем бросила быстрый взгляд на асессора. Но он шепнул лишь: — Иди осторожно. Она сделала вид, будто ничего не заметила, прошла к лестнице и молча поднялась наверх. Арнас закрыл дверь в зал и вернулся к себе в комнату. Человек, стоявший за дверью, осторожно прикрыл ее. В доме было тихо. Глава четырнадцатая Ученики перестали драться и молча смотрели вслед стройной женщине в плаще, которая легкой походкой шла через их комнату к канонику. Окно в его комнате заиндевело. Он сидел за своим бюро, низко склонившись над книгами. Услышав стук в дверь, он хмуро пробормотал «Deo gratias»[157], но не поднял глаз и продолжал читать. Она остановилась на пороге, с удивлением взглянула на висевшее над бюро уродливое деревянное распятие и непринужденно, хотя и благочестивым тоном произнесла: — Да ниспошлет вам господь счастливый день. Услышав этот голос, он растерянно поднял глаза, словно только что проснувшись, не понимая, что происходит. Когда свет падал так, как сейчас, его черные глаза, казалось, горели диким огнем. Он встал, поклонился и придвинул ей кресло, а сам уселся так, чтобы быть между ней и распятием. — Мне, бедному человеку, впервые выпала такая честь, — начал он. Этот визит застал его настолько врасплох, что все изысканные обороты, принятые в таких случаях, вылетели у него из головы. Ему пришлось откашляться, чтобы скрыть смущение. — Не называйте себя бедным, дорогой пастор Сигурдур. Ведь вам принадлежит столько богатых хуторов. Как жаль, что в такую стужу у вас нет печки. Вы, наверное, простудились. Впрочем, я у вас не первый раз. Я была у вас однажды, еще при жизни вашей покойной жены. Она угощала меня медом из чаши. Вы, должно быть, забыли об этом. А теперь вот вы завели себе это ужасное изображение. Она тяжело вздохнула, глядя на распятие. — Вы и вправду верите, что нашему благословенному Спасителю пришлось столько страдать? — In cruce latebat sola deitas at hie latet simul humanitas[158], — пробормотал каноник. — Это стихи? — спросила она. — Я совершенно забыла и то немногое, что знала по-латыни. Но мне кажется, что deitas означает божественную сущность, а humanitas — человеческую, и они как будто враждуют между собой. Не так ли? Скажите, пастор Сигурдур, по-вашему, всякий раз, когда согрешишь, следует читать псалмы девы Марии или же нужно поступать, как наш дорогой Лютер, который женился на богобоязненной женщине? — Я мог бы лучше ответить вам, знай я, что побуждает вас задавать такие вопросы, — сказал каноник. — Вы только что напомнили мне о моей славной супруге. Однако, когда я смотрю на эти раны, сердце мое преисполняется благодарности к господу за ту милость, которую он оказал мне, лишив меня земного утешения. — Не пугайте меня понапрасну, дорогой пастор, — возразила она, переводя взгляд с распятия на него самого. — У вас еще остается сытый конь и хутора. Зовите меня, как прежде, «мадемуазель» и будьте снова моим приятелем… и моим терпеливым женихом. Он еще плотнее закутался в свой плащ и крепче сжал губы. — Не мудрено, что вы мерзнете: у вас даже окно не оттаивает. — Гм, — произнес он. — Не обижайтесь. Вы, вероятно, знаете, как мне трудно сказать, что привело меня сюда. Вы ведь понимаете, что не так-то легко говорить о своих слабостях с человеком, который одерживает победу за победой перед лицом господа.

The script ran 0.225 seconds.