Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарль де Костер - Легенда об Уленшпигеле [1867]
Язык оригинала: BEL
Известность произведения: Низкая
Метки: История, Классика, Приключения, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

– Неле злая, – сказала Катлина. – Не слушай ее, милый Ганс! – Нет, нет, – продолжала Неле, – ты не человек – ты трусливый и злобный бес. – Обняв Катлину, она обратилась к судьям: – Господа судьи, не слушайте бледнолицего этого злодея! У него одно желание – чтобы сожгли мою мать, а она виновна лишь в том, что Господь посетил ее безумием и она верит всему, что ей чудится. Она много страдала – и телом и душой. Не казните же ее, господа судьи! Дайте ей, ни в чем не повинной, спокойно дожить ее нелегкую жизнь! А Катлина все твердила: – Неле злая! Не верь ей, Ганс, мой повелитель! В толпе плакали женщины, а мужчины говорили: – Помилуйте Катлину! Иооса Даммана вновь подвергли пытке, он сознался наконец во всем, и суд вынес ему приговор. Он был приговорен к лишению всех прав состояния и к сожжению на медленном огне, и муку эту он претерпел на другой день перед ратушей. И пока не испустил дух, он все твердил: «Казните ведьму! Это она во всем виновата! Будь проклят Бог! Мой отец перебьет всех судей!» А народ говорил: – Слышите, как он кощунствует и богохульствует? Собаке собачья смерть. Еще через день судьи вынесли приговор Катлине. Ее решили подвергнуть испытанию водой в Брюггском канале. Если она выплывет – значит, она ведьма и ее сожгут. Если же она пойдет ко дну и утонет – значит, она христианка, и тело ее будет погребено в церковной ограде. Еще через день Катлину со свечой в руках, босую, в черной холщовой рубахе, торжественно повели под деревьями к каналу. Впереди с пением заупокойных молитв шли настоятель собора Богоматери, викарии и церковный сторож, которому было поручено нести крест, а сзади – судьи, старшины, писцы, общинные стражники, профос, палач и двое подручных. На этом и на том берегу канала собралось много народа; женщины плакали, мужчины роптали, и все жалели Катлину, а Катлина шла покорно, как ягненок, который не понимает, куда его ведут, и все повторяла: – Уберите огонь, голова горит! Ганс, где ты? Неле, стоя в толпе женщин, кричала: – Бросьте и меня в воду! Женщины, однако, не пускали ее к Катлине. С моря дул резкий ветер. С пасмурного неба падал в воду мелкий град. К берегу была причалена лодка – палач и его прислужники именем короля заняли ее. Они приказали Катлине прыгнуть туда. И на глазах у всего народа палач, стоявший в лодке и державший Катлину, по знаку профоса, который взмахнул жезлом правосудия, столкнул Катлину в воду. Катлина попыталась вынырнуть, но не смогла и, крикнув: «Ганс! Ганс! Спаси меня!» – пошла ко дну. И народ сказал: – Эта женщина не ведьма. Несколько человек бросились в воду и вытащили Катлину – она была без чувств и вся закоченела, как мертвец. Ее отнесли в таверну и положили около жарко пылавшего очага. Неле сняла с Катлины мокрую одежду и надела сухую. Катлина пришла в себя и, дрожа всем телом и стуча зубами, сказала: – Ганс, дай мне шерстяную накидку! И согреться она уже не согрелась. И на третий день умерла. И похоронили ее в церковной ограде. А Неле, осиротев, перебралась в Голландию к Розе ван Аувегем.     7   Тиль Клаас Уленшпигель ходил на зеландских шхунах, на буерах и корветах. По свободному морю движутся славные флиботы, и на каждом из них – восемь, десять, а то и двадцать чугунных пушек, несущих смерть и гибель злодеям-испанцам. Тиль Уленшпигель, сын Клааса, стал искусным канониром. Надо видеть, как он наводит, как целится, как пробивает суда палачей, точно они из коровьего масла. На шляпе у него серебряный полумесяц с надписью: Liever den Turc als den Paus  (Лучше служить турецкому султану, нежели папе). Моряки, глядя, как он, ловкий, словно кошка, быстрый, словно белка, взбегает с песней или же с прибауточкой на корабль, в изумлении спрашивают его: – Отчего это ты, паренек, такой молодой? Ведь, говорят, много лет прошло с тех пор, как ты родился в Дамме.[225] – У меня нет тела, у меня есть только дух, – отвечает он, – а моя подруга Неле похожа на меня. Дух Фландрии, Любовь Фландрии – мы никогда не умрем. – А все-таки, когда ты бываешь ранен, кровь у тебя идет, – возражают моряки. – Это одна видимость, – говорит Уленшпигель. – Из меня течет вино, а не кровь. – Вот мы ужо проткнем тебе пузо вертелом. – Ну что ж, я опорожнюсь, только и всего, – говорит Уленшпигель. – Зубоскал! – Смеются удачливые, – бросает Уленшпигель. А на мачтах развеваются вышитые хоругви католических церквей, и, одетые в бархат, в парчу, в шелк, в золотом и серебряном облачении, какое бывает на аббатах во время торжественных богослужений, в митрах и с посохами, попивая монастырское вино, стоят на вахте гёзы. И как тут не подивиться, когда из богатых одежд высовывается грубая рука, привыкшая сжимать аркебузу или же арбалет, пику или же алебарду, и как тут не подивиться на всех этих людей с суровыми лицами, увешанных сверкающими на солнце пистолетами и ножами, пьющих из золотых чаш аббатское вино, которое ныне стало вином свободы! И они пели, и они восклицали: «Да здравствует гёз», – и так они носились по океану и Шельде.     8   Гёзы, среди которых находились Ламме и Уленшпигель, взяли Хоркум[226] . Командовал же ими военачальник Марин. Этот самый Марин, бывший плотинщик, отличался крайним высокомерием и самодовольством. Он подписал с защитником Хоркума Гаспаром Турком капитуляцию, дававшую право самому Гаспару Турку, монахам, горожанам и солдатам, засевшим в крепости, беспрепятственно выйти с мушкетом на плече, с пулей во рту и со всем, что можно унести на себе, за исключением церковного имущества, которое должно было отойти к осаждавшим. Однако ж по приказу мессира де Люме военачальник Марин солдат и горожан выпустил, а девятнадцать монахов задержал. – Слово солдата – закон, – сказал Уленшпигель. – Почему он не держит своего слова? На это ему один старый гёз ответил так: – Монахи – исчадья ада, проказа, губящая народ, позор для страны. С тех пор как сюда прибыл герцог Альба, они стали задирать нос в Хоркуме. Особливо один из них, иеромонах Николай, – спесивей павлина и кровожаднее тигра. Проходя по улице со святыми дарами, с облатками, которые изготовлялись на собачьем сале, он окидывал злобным взглядом те дома, откуда женщины не выходили преклонить колена, и потом доносил судье на всех, кто не склонялся перед идолом, сделанным из глины и золоченой меди. Другие монахи брали с него пример. Вот отчего в Хоркуме пылало столько костров, творились такие ужасы, чинились такие жестокие расправы. Военачальник Марин хорошо сделал, что взял в плен монахов, а то бы они объединились с другими чернецами и пошли бы по деревням и селам, по городкам и городам, стали бы натравливать на нас народ и наущать сжигать несчастных реформатов. Псов держат на цепи, пока не издохнут. На цепь монахов, на цепь bloedhond’ oв, кровавых псов герцога, в клетку палачей! Да здравствует гёз! – Да, но друг свободы принц Оранский требует, чтобы всем, кто сдается, была обеспечена неприкосновенность имущества и свобода совести, – возразил Уленшпигель. На это ему старые гёзы сказали: – Адмирал монахам этого не предоставляет, а он сам себе господин, он взял Бриль. В клетку монахов! – Слово солдата – закон. Почему он его не держит? – стоял на своем Уленшпигель. – Над монахами издеваются в тюрьмах. – Видно, пепел уже не бьется о твою грудь, – заметили гёзы. – Сто тысяч семейств из-за королевских указов вынуждены были переселиться на северо-запад, в Англию, и вместе с ними ушли из нашего края ремесла, промышленность, наша страна обеднела, а ты жалеешь тех, кто вызвал разруху! При императоре Карле Пятом, Палаче Первом, и при ныне царствующем кровавом короле Палаче Втором сто восемнадцать тысяч человек умерли в страшных мучениях. Когда лились слезы, когда людей вели на смерть, кто нес погребальный факел? Монахи и испанские солдаты. Ужели ты не слышишь, как стонут души погибших? – Пепел бьется о мою грудь, но слово солдата – закон, – молвил Уленшпигель. – А кто хотел через отлучения извергнуть нашу отчизну из семьи народов? – продолжали гёзы. – Кто вооружил бы против нас, если б только мог, небо и землю, Господа Бога со всем его небесным воинством и сатану со аггелы его? Кто подливал в чаши со святыми дарами бычьей крови? Кто подстраивал так, что у деревянных статуй текли слезы? Кто заставил весь наш отчий край петь «De profundis»[227] ? Кто, как не проклятые попы, кто, как не прорва ленивых монахов, которые думают только о том, как бы сберечь свои сокровища, как бы сохранить свое влияние на идолопоклонников, как бы утвердить свою власть в нашей несчастной стране разрухой, кровью, огнем? В клетку волков, нападающих на народ, в клетку гиен! Да здравствует гёз! – Слово солдата – закон, – молвил Уленшпигель. На другой день от мессира де Люме прибыл гонец с приказом переправить девятнадцать пленных монахов из Хоркума в Бриль, где в то время находился адмирал. – Их повесят, – сказал Уленшпигелю военачальник Марин. – Пока я жив, этого не случится, – возразил Уленшпигель. – Сын мой, – сказал Ламме, – с мессиром де Люме ты так не говори. Нрав у него свирепый, и он без дальних размышлений повесит тебя за компанию с монахами. – Я скажу ему то, что думаю, – объявил Уленшпигель, – слово солдата – закон. – Если ты полагаешь, что тебе удастся спасти пленных, то поезжай с ними в лодке в Бриль, – предложил Марин. – Рулевым возьми Рохуса и, если хочешь, возьми с собой еще Ламме. – Хочу, – сказал Уленшпигель. В лодку, причаленную у Зеленой набережной, сели девятнадцать монахов. Трусоватый Рохус взялся за руль. Уленшпигель и Ламме, хорошо вооруженные, заняли места на носу. Голодных монахов караулили негодяи-солдаты, затесавшиеся к гёзам ради грабежа. Уленшпигель напоил и накормил монахов. – Это изменник! – говорили про Уленшпигеля негодяи-солдаты. Девятнадцать монахов с видом крайнего смирения сидели посреди лодки и тряслись от страха, хотя их припекало яркое июльское солнце и овевал теплый ветер, надувавший паруса пузатой лодки, тяжело рассекавшей зеленые волны. Иеромонах Николай спросил рулевого: – Рохус, неужто нас везут на Поле виселиц? – С этими словами иеромонах встал и, повернувшись лицом к Хоркуму, протянул руку. – О город Хоркум, город Хоркум! – воскликнул он. – Ты будешь ввергнут в пучину зол! Все города проклянут тебя, ибо ты взрастил в стенах своих семена ереси! О город Хоркум! Ангел Господень уже не будет стоять на страже у врат твоих. Он уже не будет охранять невинность дев твоих, вселять отвагу в сердца мужей, стеречь богатства торговых людей твоих! Будь же ты проклят, злосчастный город Хоркум! – Проклят, проклят! – заговорил Уленшпигель. – Разве заслуживает проклятия гребень, вычесавший испанских вшей, пес, порвавший свою цепь, гордый конь, сбросивший жестокого всадника? Сам ты будь проклят, безмозглый проповедник, коли ты не любишь, когда обламывают палку, хотя бы и железную, о спину тирана! Монах умолк и, опустив глаза, как бы застыл в священной злобе. Негодяи-солдаты, затесавшиеся к гёзам ради грабежа, не отходили от монахов, а те опять проголодались. Уленшпигель спросил лодочника, не найдется ли у него сухарей и селедки. – Брось их в Маас – там они отведают свежей селедки, – отвечал лодочник. Тогда Уленшпигель отдал монахам весь запас хлеба и колбасы, какой был у него и у Ламме. Владелец лодки и негодяи-солдаты говорили между собой: – Это изменник – он кормит монахов. Надо на него донести. В Дордрехте лодка пристала к Bloemenkey  (к набережной Цветов). Мужчины, женщины, мальчишки, девчонки сбежались толпой поглазеть на монахов; показывая на них пальцами и грозя кулаками, они говорили друг другу: – Поглядите на этих обманщиков, на этих святош! Сколько тел тащили они на костер, сколько душ тащили они в огонь вечный! Поглядите на этих разжиревших тигров, на этих пузатых шакалов! Монахи сидели с поникшими головами и не отвечали ни слова. Уленшпигель заметил, что они опять начали дрожать. – Мы снова проголодались, добрый солдатик, – обратились они к нему. Тут вмешался владелец лодки: – Кто всегда пьет? Сухой песок. Кто всегда ест? Монах. Уленшпигель сходил в город и принес хлеба, ветчины и изрядный жбан пива. – Ешьте и пейте, – сказал он монахам. – Вы наши пленники, но я постараюсь спасти вас. Слово солдата – закон. – Зачем ты их кормишь? Ведь они тебе не заплатят, – сказали ему негодяи-солдаты и начали перешептываться: – Он обещал спасти их – надо за ним следить! В Бриль они приехали на рассвете. Ворота перед ними распахнулись, и voetlooper  (вестовой) побежал сообщить об их прибытии мессиру де Люме. Получив донесение, мессир де Люме второпях оделся, сел на коня и в сопровождении нескольких всадников и вооруженных пехотинцев поспешил к городским воротам. И тут Уленшпигель еще раз увидел свирепого адмирала, одетого, как одеваются важные и живущие в довольстве господа. – Доброго здоровья, честные отцы! – заговорил он. – Покажите руки. Где же кровь графов Эгмонта и Горна? Вы мне суете белые ручищи, а ведь кровь убиенных на вас! Ему ответил монах по имени Леонард: – Делай с нами что хочешь. Мы – монахи, за нас никто не заступится. – Он справедливо молвил, – вмешался Уленшпигель. – Монах порывает со всем миром, с родителями, братьями, сестрами, с женой и возлюбленной, и в смертный его час за него и правда некому заступиться. И все-таки, ваше превосходительство, я попробую. Военачальник Марин подписал капитуляцию Хоркума, в которой оговорено, что монахи наравне со всеми, кто оставался в городе, могут беспрепятственно его покинуть. Со всем тем их без всякого законного основания задержали, и я даже слышал, что их собираются повесить. Ваше превосходительство! Я обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой помиловать их, ибо слово солдата – закон. – Кто ты таков? – спросил мессир де Люме. – Я, ваше превосходительство, фламандец, – отвечал Уленшпигель, – я родом из прекрасной Фландрии, я и крестьянин, и дворянин, и брожу я по белу свету, славя все доброе и прекрасное, а над глупостью хохоча до упаду. И вас я прославлю, если только вы исполните обещание военачальника Марина, – ведь слово солдата – закон. Но тут заговорили негодяи-солдаты, сопровождавшие монахов: – Ваше превосходительство, это изменник! Он обещал их спасти, он давал им хлеба, ветчины, колбасы, пива, а нам ничего! Мессир де Люме объявил Уленшпигелю: – Вот что, фламандский бродяга, кормилец монахов: тебя повесят вместе с ними. – Не запугаете, – молвил Уленшпигель, – а слово солдата – закон. – Эк распетушился! – сказал де Люме. – Пепел бьется о мою грудь, – сказал Уленшпигель. Монахов заперли в сарае, а вместе с ними и Уленшпигеля. В сарае они, призвав на помощь свои познания в области богословия, попытались вернуть его в свою веру, но он заснул под их разглагольствования. Мессир де Люме сидел за столом, уставленным питиями и яствами, когда из Хоркума прибыл гонец от военачальника Марина с копией письма Молчаливого, принца Оранского, приказывавшего «всем городским и сельским властям блюсти неприкосновенность, безопасность и права духовенства так же, как и всех прочих сословий». Гонец попросил, чтобы его провели прямо к де Люме – он, дескать, должен вручить ему копию письма. – А где подлинник? – спросил де Люме. – У моего начальника Марина, – отвечал гонец. – Этот мужик смеет посылать мне копию! – вскричал де Люме. – Где твой пропуск? – Вот он, монсеньор, – сказал гонец. Мессир де Люме начал читать вслух:   – «Монсеньор и полководец Марин Бранд приказывает всем начальникам, губернаторам и должностным лицам республики беспрепятственно пропускать...»   Тут де Люме стукнул кулаком по столу и разорвал пропуск. – А чтоб его, этого Марина! – взревел он. – Зазнался, голоштанник, а ведь до взятия Бриля ему хвост селедки показался бы лакомым блюдом. Величает себя монсеньором, полководцем, посылает мне свои распоряжения! Приказывает и повелевает! Скажи своему начальнику, славному полководцу и важному господину, верховному повелителю и отменному распорядителю, что во исполнение его воли я сей же час, без дальних слов, вздерну монахов, а ежели ты отсюда не уберешься, то и тебя заодно. И тут мессир де Люме дал гонцу такого пинка, что тот в мгновение ока вылетел из комнаты. – Пить! – заорал мессир де Люме. – Ну и наглец же этот Марин! Меня сейчас вырвет от злости. Без промедления повесить монахов в сарае, бродягу же фламандца заставить присутствовать при казни, а потом привести ко мне! Пусть только посмеет сказать, что я поступил не так! Зачем здесь все эти кружки и стаканы? К чертям их! Де Люме перебил всю посуду, грохот в комнате стоял невообразимый, но никто не посмел ему слово сказать. Слуги хотели подобрать осколки, но он не позволил. Он опорожнял бутылку за бутылкой, отчего злоба его только усиливалась, потом начал ходить большими шагами по осколкам, с остервенением давя их. Наконец к нему привели Уленшпигеля. – Ну? – обратился к нему де Люме. – Что сталось с твоими дружками монахами? – Их повесили, – отвечал Уленшпигель. – А мерзавец-палач, повесивший их, из корыстных побуждений распорол одному из них после смерти, точно заколотой свинье, живот и бока – думал сбыть сало аптекарю. Слово солдата больше уже не закон. Под ногами у де Люме захрустели осколки. – Ты дерзишь мне, грубая скотина! – гаркнул де Люме. – Тебя тоже казнят, но казнью позорною – не в сарае, а на площади, на глазах у всех. – Срам на вашу голову, срам и на нашу голову, – молвил Уленшпигель. – Слово солдата больше уже не закон. – Замолчи, медный лоб! – рявкнул мессир де Люме. – Срам на твою голову, – не унимался Уленшпигель. – Слово солдата больше уже не закон. Ты бы лучше карал прохвостов, торгующих человеческим жиром. При последних словах мессир де Люме кинулся к нему и замахнулся. – Бей, – сказал Уленшпигель. – Я твой пленник, но я тебя не боюсь. Слово солдата больше уже не закон. Мессир де Люме выхватил шпагу и, уж верно, заколол бы Уленшпигеля, когда бы Долговязый не схватил его за руку и не сказал: – Помилуйте его! Он смел и удал и не совершил никакого преступления. Де Люме одумался. – Пусть попросит прощения, – сказал он. Уленшпигель не пошевелился. – Не стану, – сказал он. – Пусть по крайней мере признает, что я был прав! – снова придя в ярость, вскричал де Люме. Уленшпигель же ему на это ответил так: – Я не лижу сапоги господам. Слово солдата больше уже не закон. – Поставить виселицу! – распорядился де Люме. – Увести его! Там он узнает, что слово пеньки – закон. – Добро! – молвил Уленшпигель. – А я тебе при всем народе крикну: «Слово солдата больше уже не закон!» Виселицу поставили на Большом рынке. Немного погодя весь город облетела весть о том, что будут вешать Уленшпигеля, храброго гёза. И народ проникся к нему жалостью и состраданием. И бросился на Большой рынок. Туда же прибыл верхом мессир де Люме – ему хотелось самому подать знак к приведению в исполнение своего приговора. Он окинул суровым взглядом сперва Уленшпигеля – тот, как и полагалось осужденному, в одной рубахе стоял на лестнице, руки у него были прикручены к туловищу, на шее болталась веревка, – а затем палача, готового взяться за дело. К мессиру де Люме обратился Долговязый: – Мессир, помилуйте его! Он не изменник! Не было еще такого случая, чтобы человека вешали за чистосердечие и доброту. Услышав, что говорит Долговязый, мужчины и женщины закричали: – Сжальтесь, мессир! Пощадите, помилуйте Уленшпигеля! – Этот медный лоб мне надерзил, – сказал де Люме. – Пусть попросит прощения и признает мою правоту. – Попроси прощения и признай его правоту, – предложил Уленшпигелю Долговязый. – Слово солдата больше уже не закон, – отрезал Уленшпигель. – Вздернуть его! – приказал де Люме. Палач только было схватил веревку, как вдруг на помост взбежала, не помня себя, девушка в белом платье, с венком на голове, кинулась Уленшпигелю на шею и крикнула: – Этот юноша мой, я выхожу за него замуж! Весь народ рукоплескал ей, а женщины кричали: – Молодец, девушка, молодец! Спасла Уленшпигеля! – Это еще что такое? – спросил мессир де Люме. Ему ответил Долговязый: – В этом городе таков обычай, что невинная или незамужняя девушка имеет полное право спасти от петли мужчину, если она у подножья виселицы объявит, что согласна стать его женой. – Сам Бог за него, – сказал де Люме. – Развяжите! Проезжая мимо помоста, он увидел, что девушка пытается разрезать веревки на Уленшпигеле, а палач не дает. – Кто мне за них заплатит? – говорил палач. Но девушка ничего не желала слушать. Де Люме был растроган при виде этой стройной, проворной, пылкой девушки. – Кто ты? – спросил он. – Я его невеста Неле, – отвечала она, – я пришла за ним из Фландрии. – Хорошо сделала, – сухо сказал де Люме и уехал. К Уленшпигелю приблизился Долговязый. – Юный фламандец! Ты и после свадьбы не уйдешь из нашего флота? – спросил он. – Не уйду, мессир, – отвечал Уленшпигель. – А ты, девушка, что будешь делать без мужа? – Если позволите, мессир, я буду свирельщицей на его корабле, – отвечала Неле. – Будь по-твоему, – молвил Долговязый и подарил ей к свадьбе два флорина. А Ламме, смеясь и плача от радости, говорил: – Вот еще три флорина! Мы будем есть все подряд. Плачу я. Идем в «Золотой Гребешок»! Мой друг уцелел! Да здравствует гёз! А народ рукоплескал, а они пошли в «Золотой Гребешок», и там начался пир на весь мир, и Ламме бросал из окна деньги в толпу. А Уленшпигель говорил Неле: – Любимая моя, наконец ты со мной! Слава Богу! Она здесь, моя милая подружка, она со мной – и телом, и сердцем, и душою! О, эти ласковые глаза, этот хорошенький алый ротик, откуда исходят одни только добрые слова! Ты спасла мне жизнь, моя нежно любимая! Ты заиграешь на наших кораблях песню свободы. Помнишь?.. Нет, не надо вспоминать... Этот веселый час – наш, и это личико, нежное, как июньский цветок, – мое. Я в раю. Но ты плачешь?.. – Они ее убили, – сказала она и поведала ему свое горе. И, глядя друг другу в глаза, они плакали слезами любви и скорби. И на пиру они ели и пили, а Ламме смотрел на них грустным взглядом и говорил: – Жена моя! Где ты? И пришел священник и обвенчал Неле и Уленшпигеля. А утреннее солнце застало их лежащими друг подле друга на брачном ложе. И головка Неле покоилась на плече Уленшпигеля. Когда же солнце разбудило Неле, Уленшпигель сказал: – Свежее мое личико, доброе мое сердечко! Мы отомстим за Фландрию. Она поцеловала его в губы. – Удалая ты моя голова, сильные руки! – сказала она. – Господь благословит союз свирели и шпаги. – Я надену на тебя военную форму. – Прямо сейчас? – спросила она. – Прямо сейчас, – отвечал Уленшпигель. – А кто это сказал, что утром хорошо есть клубнику? Губы твои куда слаще!     9   Уленшпигель, Ламме и Неле, так же как их соратники и однокашники, отбирали у монахов все, что те ловко выуживали у народа с помощью крестных ходов, ложных чудес и прочих плутней в римско-католическом вкусе. Уленшпигель и его товарищи поступали так в нарушение приказа, отданного Молчаливым, другом свободы, но на военные расходы нужны были деньги. Впрочем, Ламме Гудзак не довольствовался звонкой монетой – он забирал в монастырях окорока, колбасы, бутылки пива и вина и возвращался оттуда с веселым видом, обвешанный битой птицей: гусями, индейками, каплунами, курами и цыплятами, ведя на веревке монастырских телят и свиней. – Это все – по праву войны, – говорил он. Радуясь всякой добыче, он приносил ее на корабль в надежде попировать на славу, но его неизменно ожидало разочарование – кок ничего не смыслил в науке изготовления жарких и подливок. Однажды гёзы, по случаю очередной победы хлопнув винца, сказали Уленшпигелю: – Что бы ни творилось на суше, от тебя ничто не укроется, тебе известны все походы. Спой нам про них! Ламме будет бить в барабан, а миловидная свирельщица станет тебе подыгрывать. И Уленшпигель начал: – Ясным и прохладным майским днем Людвиг Нассауский, вознамерившись войти в Монс[228] , не нашел ни пехоты своей, ни конницы. Кучка его приверженцев уже открыла ворота и опустила мост, дабы он мог взять город, однако большинству горожан удалось овладеть воротами и мостом. Где же солдаты графа Людвига? Горожане сейчас поднимут мост. Граф Людвиг Нассауский трубит в рог. И тут Уленшпигель запел:   Где твои пешие, где верховые? Топчут они, блуждая в лесу, Ветки сухие, ландыш цветущий. Солнце, его сиятельство, ныне Гонит пот из красных свирепых лиц И лоснящихся конских крупов. Граф Людвиг в рог затрубил. Солдаты его услыхали. Тихо бей в барабан.   Крупной рысью, отпустив поводья! Молнией, вихрем, Железным грохочущим смерчем Тяжелые всадники мчатся! На выручку! Эй! Живее! Живее! Мост поднимается... Шпору вонзай В окровавленный бок скакуна боевого! Мост поднимается – город потерян!   Близко они. Не слишком ли поздно? Во весь опор! Отпусти поводья! Гитуа де Шомон на лихом скакуне Взлетел на мост, и мост опустился. Город взят! Слышите, слышите, Как по улицам Монса Молнией, вихрем, Смерчем железным скачут они!   Слава Шомону и его скакуну! Труби в трубу, бей в барабан. Пора косить, луга благоухают; С песней жаворонок в небо взвился. Да здравствует свободная птица! Бей в барабан славы! Слава Шомону и его скакуну! Выпьем за них! Город взят! Да здравствует гёз!   И гёзы пели на кораблях:   Христос, воззри на воинов своих! Господь, навостри клинки! Да здравствует гёз!   А Неле, смеясь, играла на свирели, а Ламме бил в барабан, и ввысь, к небесам, к престолу Господа Бога, поднимались златые чаши и летели песни свободы. А вокруг корабля сиренами плескались прохладные светлые волны и мерным шумом своим нежили слух.     10   В один из жарких и душных августовских дней Ламме предавался унынию. Веселый его барабан притих и заснул; из сумки торчали палочки. Уленшпигель и Неле грелись на солнце и, преисполненные любовной неги, улыбались. На марсах, пробегая глазами по морю, не видать ли где какой добычи, свистели и пели дозорные. Долговязый время от времени обращался к ним с вопросом. Но они всякий раз отвечали: – Niets  (ничего). А Ламме, бледный и вялый, жалобно вздыхал. И Неле его спросила: – Что это ты, Ламме, такой скучный? А Уленшпигель добавил: – Ты похудел, мой сын. – Да, – сказал Ламме, – я скучаю и худею. Сердце мое теряет свою веселость, а славная моя морда – свою свежесть. Ну что ж, смейтесь надо мной – вы, избегнув многих опасностей, отыскали друг друга. Глумитесь над бедным Ламме – он хотя и женат, но живет вдовцом, а вот она, – тут он указал на Неле, – сумела избавить своего мужа от поцелуев веревки и теперь будет последней его любовью. Она поступила благородно, пошли ей Бог счастья за это! Но только пусть она надо мной не насмехается. Да, милая Неле, не смейся над бедным Ламме. Моя жена смеется за десятерых. О женщины, женщины, вы глухи к страданиям ближнего! Да, меч разлуки пронзил мое сердце, и оно у меня болит. Исцелить же его никто не властен, кроме моей жены. – И еще кроме куска мяса, – ввернул Уленшпигель. – Да, – согласился Ламме, – но где ты найдешь мясо на этом жалком суденышке? На королевских судах в мясоед четыре раза в неделю дают мясное и три раза – рыбное. Кстати о рыбе: клянусь Богом, эта мочалка только зря распаляет мне кровь, мою бедную кровь, которая скоро вся вытечет из меня вместе с другой жидкостью. А у них там и пиво, и сыр, и похлебка, и винцо. Да, там есть все для угождения их чрева: и сухари, и ржаной хлеб, и пиво, и масло, и копченый окорок. Да, да, все: и вяленая рыба, и сыр, и горчица, и соль, и бобы, и горох, и крупа, и уксус, и постное масло, и сало, и дрова, и уголь. А нам недавно воспретили забирать чей бы то ни было скот – хоть мещанский, хоть поповский, хоть дворянский. Мы едим селедку и пьем дрянное пиво. Горе мне! Я всего лишен: и ласки жены, и доброго вина, и dobbelebruinbier’ a, и сытной пищи. В чем же наша отрада? – Сейчас тебе скажу, Ламме, – отозвался Уленшпигель. – Око за око, зуб за зуб. В Париже, в одном только Париже они истребили в Варфоломеевскую ночь[229]  десять тысяч человек – загубили десять тысяч вольных душ. Сам король стрелял в народ. Пробудись, фламандец, берись за топор и позабудь о милосердии – вот она, наша отрада! Бей наших врагов испанцев, бей католиков, бей их повсюду! Перестань думать о жратве. Они отвозили и мертвых и живых к реке и целыми повозками сбрасывали в воду. И мертвых и живых – ты слышишь, Ламме? Девять дней Сена была багровая от крови, вороны тучами летали над городом. Была учинена страшная резня в Ла Шарите, Руане, Тулузе, Бордо, Бурже, Мо. Видишь стаи объевшихся собак, валяющихся около трупов? У них устали зубы. Вороны тяжело машут крылами – слишком много съели они человеческого мяса. Ты слышишь, Ламме, как стонут души погибших? Они вопиют к отмщению, молят о сострадании. Пробудись, фламандец! Ты все толкуешь о своей жене. Я не думаю, чтобы она тебе изменила. По-моему, она от тебя без ума: да, она все еще любит тебя, бедный мой друг. Она не была в толпе тех придворных дам, которые в ночь резни нежными своими ручками снимали с убитых мужчин одежду, дабы удостовериться, сколь велики у них принадлежности. И они смеялись, эти знатные дамы, знаменитые своею порочностью. Возвеселись же, сын мой, невзирая на рыбу и на дрянное пиво! Пусть после селедки во рту остается скверный вкус – гораздо хуже запах от подобных мерзостей. Убийцы еще не успели смыть с рук своих кровь, и вот они уже за пиршественным столом режут жирных гусей и предлагают парижским красоткам кто – крылышко, кто – лапку, кто – гузку. А ведь только что они этими же самыми руками трогали другое, холодное мясо. – Я больше не буду роптать, сын мой, – молвил Ламме и встал. – Для свободных людей селедка – ортолан, дрянное пиво – мальвазия. А Уленшпигель запел:   Да здравствует гёз! Полно плакать, братья. Среди разрухи и крови Расцветает роза свободы. Коли с нами Бог, кто же нам тогда страшен?   Пока торжествует гиена, Подходит время льва. Удар – и у твари он брюхо вспорол. Око за око, зуб за зуб. Да здравствует гёз!   И песнь его подхватили гёзы на всех кораблях:   Герцог обходится с нами не лучше. Око за око, зуб за зуб. Рана за рану. Да здравствует гёз!       11   Темною ночью, когда в недрах туч громыхал гром, Уленшпигель сидел с Неле на палубе и говорил: – Все огни у нас погашены. Мы – лисицы, мы ночью подкрадываемся к испанской дичи – к двадцати двум роскошным кораблям, на которых горят огни, и то не огни – то звезды, предвещающие им гибель. А мы мчимся навстречу им. Неле сказала: – Чародейная ночь! На небе темно, как в аду, зарницы сверкают, точно улыбка сатаны, вдали глухо ворчит гром, с резкими криками носятся чайки, светящимися ужами извиваются серебристые волны. Тиль, любимый мой, давай унесемся в царство духов! Прими порошок, навевающий сонные грезы!.. – А Семерых я увижу, моя дорогая? И они приняли порошок, навевающий сонные грезы. И Неле закрыла глаза Уленшпигелю, а Уленшпигель закрыл глаза Неле. И страшное зрелище им явилось. Небо, земля, море были полны мужчин, женщин, детей, трудившихся, плывших, шагавших, мечтавших. Море их колыхало, земля их носила. И они копошились, точно угри в корзинке. В небе сидели на престолах семь мужчин и женщин с яркими звездами во лбу, но лики их были смутны – Неле и Уленшпигель ясно видели одни лишь звезды. Морские валы взлетали к самому небу, неся на вспененных своих гребнях бесчисленное множество кораблей, и под напором бушующих волн корабельные мачты и снасти сшибались, сцеплялись, ломались, разрывались. Затем один корабль отделился от других. Подводная его часть была из раскаленного железа. Нос его резал волны точно ножом. Вода под ним кричала от боли. На корме сидела и хихикала Смерть; в одной руке она держала косу, а в другой бич, которым она хлестала Семерых. Один из этих Семерых был человек худой, мрачный, надменный, молчаливый. В одной руке он держал скипетр, в другой – меч. Около него сидела верхом на козе багроволицая, быстроглазая девка в расстегнутом платье, с голой грудью. Она сладострастно тянулась к старому еврею, собиравшему гвозди, и к заплывшему жиром толстяку, которого она все время поднимала, так как он то и дело падал, а какая-то худая разъяренная женщина колотила их обоих. Толстяк сдачи не давал, а равно и багроволицая его подружка. Тут же ел колбасу монах. Еще одна женщина по-змеиному ползала по земле. Она кусала старого еврея за то, что гвозди у него ржавые, заплывшего жиром мужчину – за то, что он чересчур благодушен, багроволицую девку – за влажный блеск в ее глазах, монаха – за то, что он ел колбасу, худого мужчину – за то, что у него в руке скипетр. Немного погодя все они передрались. Тот же час на море, в небе и на земле возгорелась лютая битва. Полил кровавый дождь. Корабли были порублены топорами, расстреляны из пушек и аркебуз. По воздуху в пороховом дыму носились обломки. На суше – одна медная стена на другую – шли войска. Пылали города, деревни, посевы, всюду слышались вопли, всюду лились слезы. Внезапно на фоне огня отчетливо вырисовывался гордый силуэт высокой кружевной колокольни, а мгновение спустя она падала, как срубленный дуб. Черные всадники, вооруженные пистолетами и мечами, похожие издали на муравьев, – такая была их тут гибель, – избивали мужчин, женщин, детей. Иные, пробив лед, живыми бросали в прорубь стариков. Одни отрезали у женщин груди и посыпали раны перцем, другие вешали на печных трубах детей. Те, кто устал убивать, насиловали девушек и женщин, пьянствовали, играли в кости, погружали окровавленные пальцы в груды награбленного золота. Семь звездоносцев кричали: – Пожалейте несчастный мир! А семь призраков хохотали. И хохот их был подобен клекоту тысячи орланов. А Смерть размахивала косой. – Слышишь? – сказал Уленшпигель. – Эти хищные птицы охотятся на несчастных людей. Они питаются маленькими пташками, простыми и добрыми. Семь звездоносцев кричали: – Где же любовь? Где справедливость? Где милосердие? А семь призраков хохотали. И хохот их был подобен клекоту тысячи орланов. А Смерть бичевала их. А корабль их шел по волнам, надвое разрезая корабли, лодки, мужчин, женщин, детей. Над морем гулко раздавались стоны жертв, моливших: – Сжальтесь над нами! А красный корабль шел по телам, меж тем как призраки хохотали и клекотали орлами. А Смерть, хихикая, пила воду с кровью. А затем корабль скрылся во мгле, битва кончилась, семь звездоносцев исчезли. И Уленшпигель и Неле ничего уже больше не видели, кроме темного неба, бурных волн, черных туч над светящимся морем да красных звезд, мерцавших совсем-совсем близко. То были огни двадцати двух кораблей. Хор грома и моря рокотал на просторе. И тогда Уленшпигель осторожно ударил в колокол и крикнул: – Испанцы! Испанцы! Держать на Флиссинген! И крик этот был подхвачен всем флотом. А Неле Уленшпигель сказал: – Серая пелена распростерлась над небом и морем. Огни горят тускло, встает заря, ветер свежеет, брызги взлетают выше палубы, льет дождь, но скоро перестанет, вот уже всходит лучезарное солнце и золотит гребни волн – это твоя улыбка, Неле, свежая, как утро, ласковая, как солнечный луч. Идут двадцать два корабля. На кораблях гёзов гремят барабаны, играют свирели. Де Люме кричит: – За принца, в погоню! Вице-адмирал Эвонт Питерсен Ворт кричит: – За принца Оранского, за адмирала – в погоню! На всех кораблях – на «Иоанне», «Лебеде», «Анне-Марии», «Гёзе», «Соглашении», «Эгмонте», «Горне», «Виллеме Звейхере», «Вильгельме Молчаливом» – кричат капитаны: – За принца Оранского и адмирала – в погоню! – В погоню! Да здравствует гёз! – кричат моряки и солдаты. Шхуна Долговязого «Бриль», на которой находятся Ламме и Уленшпигель, эскортируемая «Иоанной», «Лебедем» и «Гёзом», захватывает четыре вражеских корабля. Гёзы всех испанцев бросают в воду, нидерландцев берут в плен, очищают вражеские суда, словно яичную скорлупу, а затем пускают их без мачт и парусов на волю зыбей. Затем бросаются в погоню за остальными восемнадцатью судами. Со стороны Антверпена задувает сильный ветер, быстроходные суда гёзов накреняются под тяжестью парусов, надутых, точно щеки монаха, подставившего лицо ветру, дующему из кухни. Корабли идут быстро. Гёзы преследуют их до самого Миддельбургского рейда[230] , и тут со всех фортов по гёзам открывают огонь. Завязывается кровопролитный бой. Гёзы с топорами в руках устремляются на палубы вражеских судов, и вот уже все палубы покрыты отрубленными руками и ногами – после боя их целыми корзинами выбрасывают в воду. С фортов палят. Смельчаки не обращают внимания на выстрелы и с криком: «Да здравствует гёз!» – забирают порох, орудия, пули, зерно, затем, опустошив, поджигают корабли, – и корабли долго еще потом горят и чадят на рейде, – а сами уходят во Флиссинген. Оттуда они посылают отряды в Зеландию и Голландию разрушать плотины[231] , а другие отряды помогают строить корабли, в частности – флиботы водоизмещением в сто сорок тонн, способные поднять до двадцати чугунных пушек.     12   Снег падает на корабли. Дали белым-белы, а снежные хлопья все ложатся, мягко ложатся на черную воду – и тают. Снег падает на землю. Белым-белы дороги, белым-белы еще недавно черные силуэты голых деревьев. В мертвой тишине слышно лишь, как далеко, в Гарлеме, отбивают на колокольне часы, но метель приглушает этот веселый звон. Колокола, замолчите! Колокола, прервите простую свою и мирную песню! Приближается дон Фадрике[232] , отродье кровавого герцога. Он ведет на тебя, вольный город Гарлем, тридцать пять отрядов испанцев[233]  – заклятых твоих врагов. Еще он ведет двадцать два отряда валлонов, восемнадцать отрядов немцев, восемьсот всадников и мощную артиллерию. Слышишь, как дребезжит чугун смертоносных этих орудий, поставленных на колеса? Фальконеты, кулеврины, широкожерлые мортиры – все это для тебя, Гарлем. Колокола, замолчите! Веселый звон, не старайся пробиться сквозь метель! – Нет, мы, колокола, не умолкнем! Я, колокольный звон, буду прорезать метель смелою своею песнью. Гарлем – город горячих сердец, город отважных женщин. Он без боязни глядит с высоты своих колоколен на черные полчища палачей, ползущих подобно чудовищным муравьям. В его стенах – Уленшпигель, Ламме и еще сто морских гёзов. Их суда – на Гарлемском озере. – Пусть придут! – говорят горожане. – Мы – мирные жители, рыбаки, моряки, женщины. Сын герцога Альбы объявил, что отомкнет наши замки ключами своих пушек. Что ж, пусть распахнет, если сумеет, непрочные наши ворота – за ними будут стоять люди. Не умолкайте, колокола! Пробивайся, веселый звон, сквозь метель! У нас лишь непрочные стены и рвы, выкопанные, как копали их в старину. Четырнадцать пушек плюются сорокашестифунтовыми ядрами на Cruyspoort [234] . Там, где не хватает камней, ставьте людей. Наступает ночь, все трудятся не покладая рук, посмотришь кругом – словно никакого обстрела и не было. По Cruyspoort’ у неприятель выпустил шестьсот восемьдесят ядер, по воротам святого Яна – шестьсот семьдесят пять. Эти ключи не отмыкают – вон уже за стенами вырос новый вал. Не умолкайте, колокола! Пробивайся, веселый звон, сквозь метель! Пушки бьют, упорно бьют по укреплениям, камни взлетают, рушится часть стены. В такой пролом может пройти целая рота. «На приступ! Бей! Бей!» – кричат враги. И вот они уже лезут; их десять тысяч; дайте им перебраться по мостам и лестницам через рвы. Наши орудия наготове. Вон стадо обреченных на гибель. Салютуйте им, пушки свободы! Пушки салютуют. Цепные ядра, горящие смоляные обручи, летя и свистя, пробивают, прорезают, поджигают, ослепляют осаждающих – вот они уже дрогнули и бегут в беспорядке. Во рву полторы тысячи трупов. Не умолкайте, колокола! Веселый звон, пробивайся же сквозь метель! Идите снова на приступ! Не смеют. Они возобновляют обстрел и подкопы. Что ж, искусные подкопщики есть и у нас. Зажгите фитиль под ними, под ними! Сюда, сюда, сейчас мы увидим любопытное зрелище! Четыреста испанцев взлетают на воздух. Это не путь к вечному огню. О нет, это красивая пляска под серебряный звон наших колоколов, под веселый их перебор! Враги и не подозревают, что принц заботится о нас, что каждый день по дорогам, которые находятся под усиленной охраной, к нам прибывают обозы с хлебом и порохом: с хлебом для нас, с порохом для них. Мы утопили и перебили в Гарлемском лесу шестьсот немцев. Мы отбили у них одиннадцать знамен, шесть орудий и пятьдесят быков. Прежде у нас была одна крепостная стена, теперь у нас их две. Женщины – и те сражаются. Их доблестным отрядом командует Кенау. Пожалуйте, палачи! Пройдитесь по нашим улицам – вам дети ножичками перережут поджилки. Не умолкайте, колокола! Веселый звон, пробивайся же сквозь метель! А счастье нам не улыбается. На Гарлемском озере флот гёзов разбит. Разбито войско, посланное нам на подмогу принцем Оранским. Стоят морозы, лютые морозы. Помощи больше ждать неоткуда. И все-таки мы целых пять месяцев выдерживаем осаду, а между тем нас – тысяча, их же – десять тысяч. Придется вступить с палачами в переговоры. Но отпрыск кровавого герцога, поклявшийся нас уничтожить, вряд ли пойдет на переговоры. Пусть выступят с оружием в руках все наши воины. Они прорвутся. Но у ворот стоят женщины – они боятся, что их одних оставят защищать город. Умолкните, колокола! Пусть не полнится более воздух вашим веселым звоном. Вот уж июнь на дворе, пахнет сеном, солнце озлащает нивы, щебечут птички. Мы голодаем пять месяцев, мы – на краю отчаяния. Мы все выйдем из Гарлема, впереди – аркебузиры, – они будут прокладывать дорогу, – потом женщины, дети, должностные лица – под охраной пехоты, стерегущей пролом. Послание, послание от сына кровавого герцога! Что оно возвещает нам? Смерть? Нет, оно дарует жизнь – дарует жизнь всем, кто находится в городе. О нечаянное милосердие! Но, быть может, это обман? Раздастся ли когда-нибудь ваш веселый звон, колокола? Враги вступают в наш город. Уленшпигеля, Ламме и Неле, одетых в немецкую военную форму, вместе с немецкими солдатами загнали в бывший монастырь августинцев – всего заключенных было тут шестьсот человек. – Сегодня нас казнят, – шепнул Уленшпигель Ламме и прижал к себе Неле – хрупкое ее тело дрожало от страха. – Жена моя! Я тебя больше не увижу! – воскликнул Ламме. – А может быть, все-таки нас спасет немецкая военная форма? Уленшпигель покачал головой в знак того, что он не верит в милосердие врагов. – Я не улавливаю шума, какой всегда бывает при погроме, – заметил Ламме. Уленшпигель же ему на это ответил так: – По уговору горожане за двести сорок тысяч флоринов откупились от погрома и казней. Сто тысяч они должны уплатить наличными в течение двенадцати дней, остальные – через три месяца. Женщинам приказано укрыться в церквах. Избиение, однако, непременно начнется. Слышишь? Сколачивают помосты, ставят виселицы. – Мы погибнем! – воскликнула Неле. – А как мне хочется есть! – Это они нарочно, – зашептал Уленшпигелю Ламме, – отпрыск кровавого герцога сказал, что от голода мы присмиреем и нас легче будет вести на казнь. – Ах, как мне хочется есть! – воскликнула Неле. Вечером пришли испанские солдаты и принесли по хлебу на шестерых. – Триста валлонских солдат повесили на рынке, – сообщили они. – Скоро и ваш черед. Гёзов всегда женят на виселицах. Через сутки они опять принесли по хлебу на шестерых. – Четырем именитым гражданам отсекли головы, – сообщили они. – Двести сорок девять солдат связали и бросили в море. В этом году крабы жирные будут. А вот вы нельзя сказать, чтоб потолстели с седьмого июля – с того дня, как попали сюда. Нидерландцы – известные обжоры и пьяницы. Мы, испанцы, на вас не похожи: две фиги – вот и весь наш ужин. – То-то вы требуете от жителей, чтобы они четыре раза в день давали вам мяса такого, мяса сякого, сливок, варенья, вина, – заметил Уленшпигель, – то-то вы требуете у них молока, чтобы купать в нем ваших шлюх, и вина, в котором вы моете копыта своим лошадям. Восемнадцатого июля Неле сказала: – У меня под ногами мокро. Отчего это? – Сюда подтекает кровь, – отвечал Уленшпигель. Вечером солдаты опять принесли по хлебу на шестерых. – Где не хватает веревок, там орудует меч, – сообщили они. – Триста солдат и двадцать семь горожан, замысливших побег, шествуют теперь в ад, держа в руках свои собственные головы. На другой день кровь опять потекла в монастырь. Солдаты пришли как обычно, но хлеба на этот раз не принесли; они лишь окинули узников внимательным взглядом. – Пятьсот валлонов, англичан и шотландцев, которым вчера отсекли головы, выглядели лучше, – заметили солдаты. – Правда, эти уж очень изголодались, да ведь и то сказать: кому же и подыхать с голоду, как не беднякам, как не гёзам? И точно: бледные, исхудалые, изможденные, дрожавшие от холода, узники казались бесплотными призраками. Шестнадцатого августа в пять часов вечера солдаты со смехом вошли в монастырь и начали раздавать хлеб, сыр и разливать пиво. – Это предсмертное пиршество, – заметил Ламме. В десять часов к монастырю подошли четыре военных отряда. Военачальники отдали приказ отворить ворота, затем велели заключенным выстроиться по четыре в ряд и идти за барабанщиками и трубачами до тех пор, пока им не прикажут остановиться. Мостовые на некоторых улицах были красны от крови. А вели заключенных на Поле виселиц. На лугу так и стояли лужи крови, кровь была и под городскою стеной. Тучами летали вороны. Солнце заходило в туманной дымке, но было еще светло, в небесной вышине зажигались робкие звездочки. Внезапно раздался жалобный вой. – Это кричат гёзы в форте Фейке, за городом, – их велено уморить голодом, – заметили солдаты. – Мы тоже... мы тоже умрем, – сказала Неле и заплакала. – Пепел бьется о мою грудь, – сказал Уленшпигель. – Ох, если б мне попался кровавый герцог, – нарочно по-фламандски воскликнул Ламме (конвойные не понимали благородного этого языка), – я бы заставил его глотать все эти веревки, виселицы, плахи, дыбы, гири, сапоги, пока бы он не лопнул! Я бы поил его кровью, которую он пролил, а когда бы он наконец лопнул, из его кишок повылезли бы щепки и железки, но лопнуть-то пусть бы он лопнул, а околевать бы еще подождал, чтобы я мог своими руками вырвать его ядовитое сердце, а потом я заставил бы кровавого герцога съесть его в сыром виде. Вот тогда-то он, уж верно, низринулся бы в серную адову бездну и дьявол велел бы ему жевать и пережевывать его до скончания века. – Аминь! – подхватили Уленшпигель и Неле. – Послушай, ты ничего не видишь? – обратилась Неле к Уленшпигелю. – Ничего, – отвечал тот. – Я вижу на западе пятерых мужчин и двух женщин – они уселись в кружок, – сказала Неле. – Один из них в пурпуровой мантии и в золотой короне. Верно, это их предводитель. Остальные в лохмотьях и в рубище. А на востоке появились еще Семеро, и у них тоже, как видно, есть свой главарь – в пурпуровой мантии, но без короны. И движутся они к западу и нападают на тех семерых. И завязывают с ними бой в облаках. Но больше я ничего не вижу. – Семеро!.. – проговорил Уленшпигель. – Я слышу, – продолжала Неле, – чей-то голос, шелестящий в листве, совсем близко от нас, едва уловимый, как дуновение ветра:   Средь войны и огня, Среди пик и мечей Ищи.   В смерти, в крови, В разрухе, в слезах Найди.   – Не мы, так кто-нибудь другой освободит землю Фландрскую, – сказал Уленшпигель. – Темнеет, солдаты зажигают факелы. Поле виселиц близко. Любимая моя, зачем ты пошла за мной? Ты больше ничего не слышишь, Неле? – Слышу, – отвечала она. – Среди высоких хлебов лязгнуло оружие. А вон там, на пригорке, как раз над нами, вспыхнул на стали багровый отсвет факелов. Я вижу огненные кончики аркебузных фитилей. Что же наши конвойные – спят иль ослепли? Слышишь громовый залп? Видишь, как падают испанцы, сраженные пулями? Слышишь крик: «Да здравствует гёз!»? Вон они с копьями наперевес бегут вверх по тропинке! Вон они с топорами в руках спускаются с холма! Да здравствует гёз! – Да здравствует гёз! – кричат Уленшпигель и Ламме. – Гляди: воины протягивают нам оружие! – говорит Неле. – Бери, Ламме, бери, мой родной Уленшпигель! Да здравствует гёз! – Да здравствует гёз! – все как один кричат пленники. – Аркебузиры не прекращают огня, – говорит Неле. – Испанцы падают как подкошенные, – они освещены факелами. Да здравствует гёз! – Да здравствует гёз! – кричат избавители. – Да здравствует гёз! – кричат Уленшпигель и пленники. – Испанцы в железном кольце. Бей их! Бей! Попадали все. Бей! Нет им пощады! Война не на жизнь, а на смерть! А теперь забирай все, что под руку попадется, и айда в Энкхёйзен[235] ! Эй, кому суконная и шелковая одежда палачей? Оружие у всех есть? – У всех! У всех! – отзываются пленники. И они отчаливают в Энкхёйзен, и в Энкхёйзене остаются освобожденные вместе с Уленшпигелем, Ламме и Неле немцы – остаются, чтобы охранять город. А Ламме, Неле и Уленшпигель возвращаются на корабли. И вновь над вольным морем звучит: «Да здравствует гёз!» И корабли крейсируют под Флиссингеном.     13   Здесь Ламме снова повеселел. Он не без удовольствия сходил на сушу и охотился на быков, баранов и домашнюю птицу, словно это были зайцы, олени или ортоланы. И на питательную эту охоту он шел не один. Любо-дорого было смотреть, как возвращался целый отряд охотников во главе с Ламме и как они, невзирая на запрет, тащили за рога крупный рогатый скот, как они гнали мелкий, как подгоняли хворостиной стада гусей и несли на кончиках багров кур, каплунов, цыплят. На кораблях в такие дни пировали и веселились. А Ламме говорил: – Благовонный пар поднимается к небесам, и господа ангелы в восторге восклицают: «Ах, как вкусно!» Так, крейсируя, наткнулись они в один прекрасный день на лиссабонскую торговую флотилию, водитель которой не знал, что Флиссинген перешел в руки гёзов. И вот уже флотилия окружена, ей приказывают бросить якорь. Да здравствует гёз! Барабаны и трубы призывают на абордаж. У купцов есть пушки, пики, топоры, аркебузы. С кораблей гёзов сыплются пули и ядра. Их аркебузиры, схоронившись за деревянным прикрытием у грот-мачты, расстреливают лиссабонцев в упор, а сами при этом не подвергаются ни малейшей опасности. Купцы падают как подкошенные. – Сюда! Сюда! – кричит Уленшпигель, обращаясь к Неле и Ламме. – Вот пряности, драгоценности, редкостные товары, сахар, мускат, гвоздика, имбирь, реалы, дукаты, блестящие «золотые барашки»[236] ! Пятьсот тысяч с лишним. Испанцы покроют нам военные расходы. Упьемся вражьей кровью! Отслужим мессу гёзов – дадим противнику бой! И Уленшпигель с Ламме дерутся как львы. Неле за деревянным прикрытием играет на свирели. Захвачена вся флотилия. Подсчитали потери: у испанцев оказалось тысяча человек убитых, у гёзов – триста, среди них – кок с флибота «Бриль». Уленшпигель испросил дозволения обратиться с речью к Долговязому и к морякам, каковое дозволение Долговязый дал ему без всяких разговоров. И Уленшпигель обратился к ним с такими словами: – Господин капитан и вы, ребята! Нам сегодня досталось изрядное количество пряностей, а вот этот пузанок по имени Ламме уверяет, что бедный наш покойник, царство ему небесное, был в своем деле не великий искусник. Давайте поставим на его место Ламме – он будет кормить нас дивными рагу и божественными супами. – Ладно, – сказали Долговязый и моряки. – Пусть Ламме будет корабельным коком. Мы ему дадим большую деревянную ложку – пусть он ею боцает всех – от юнги до боцмана, если кто сунет свой нос в его котлы и кастрюли. – Господин капитан, товарищи мои и друзья! – заговорил Ламме. – Я плачу от радости, ибо я ничем не заслужил столь великой чести. Но уж коли выбор ваш пал на меня, недостойного, то мне ничего иного не остается, как принять на себя высокие обязанности магистра кулинарного искусства на славном флиботе «Бриль», однако покорнейше вас прошу облечь меня высшей кухонной властью, дабы ваш кок, то есть я, имел полное право препятствовать любому из вас съедать долю другого. Тут Долговязый и гёзы вскричали: – Да здравствует Ламме! Мы даем тебе это право! – Но у меня еще есть к вам одна покорная просьба! – продолжал Ламме. – Я человек крупный, грузный и сырой. У меня объемистое пузо, объемистый желудок. Бедная моя жена – да возвратит мне ее Господь! – всегда давала мне удвоенную порцию. Вот об этой милости я вас и прошу. Тут Долговязый, Уленшпигель и моряки вскричали: – Ты будешь получать удвоенную порцию, Ламме! А Ламме, внезапно закручинившись, молвил: – Жена моя! Красавица моя! В разлуке с тобой меня может утешить только одно: при исполнении своих обязанностей я буду воскрешать в памяти дивную твою кухню в нашем уютном домике. – Тебе надлежит дать присягу, сын мой, – сказал Уленшпигель. – Принесите большую деревянную ложку и большой медный котел. – Клянусь Господом Богом, имя которого я сейчас призываю, – начал Ламме, – быть верным принцу Оранскому по прозвищу Молчаливый, правящему вместо короля Голландией и Зеландией, мессиру де Люме, адмиралу доблестного нашего флота, и мессиру Долговязому, вице-адмиралу и командиру корабля «Бриль». Клянусь по мере слабых сил моих изготовлять ниспосылаемые нам судьбой мясо и птицу, следуя правилам и обычаям славных поваров древности, оставивших прекрасные книги с рисунками о великом кулинарном искусстве. Клянусь кормить этим капитана, мессира Долговязого, его помощника, каковым является мой друг Уленшпигель, и всех вас, боцман, рулевой, боцманмат, юнги, солдаты, канониры, мундшенк, камбузный, вестовой при капитане, лекарь, трубач, матросы и все прочие. Если жаркое будет недожарено, если птица не подрумянится, если от супа будет исходить неприятный запах, вредный для пищеварения, если аромат подливки не заставит вас всех, – разумеется, с моего позволения, – ринуться в кухню, если вы у меня не повеселеете и не раздобреете, я откажусь исполнять высокие мои обязанности, ибо почту себя неспособным занимать престол кухонный. Да поможет мне Бог и в этой жизни, и в будущей! – Да здравствует наш кок, король кухни, император жарких! – воскликнули все. – По воскресеньям он будет получать не удвоенную, а утроенную порцию! Так Ламме сделался коком на корабле «Бриль». И пока в кастрюлях кипел аппетитно пахнувший суп, он с гордым видом стоял подле двери камбуза, держа, словно скипетр, большую деревянную ложку. И по воскресеньям он получал утроенную порцию. Когда же гёзам случалось помериться силами с врагом, Ламме не без удовольствия оставался в соусной своей лаборатории; впрочем, иногда он все же выходил на палубу, раз за разом стрелял из аркебузы и сейчас же уходил обратно в камбуз – за кушаньями нужен был глаз. Добросовестный повар и храбрый воин, он стал всеобщим любимцем. В камбуз, однако ж, он не пускал никого. Он бывал зол, как черт, на непрошеных гостей и лупил их деревянной ложкой и наискось и плашмя – без всякой пощады. С той поры все его стали звать Ламме Лев.     14   Корабли гёзов печет солнце, мочит дождь, порошит снег, сечет град, а они и зимою и летом бороздят океан и Шельду. Поднятые паруса напоминают лебедей, лебедей белой свободы. Белый цвет означает свободу, синий – величие, оранжевый – принца Оранского; вот почему на гордых этих кораблях плещутся трехцветные флаги. На всех парусах, на всех парусах славные летят корабли! Волны ударяются о борта, валы обдают пеной. Гордые корабли гёзов, быстрые, как облака, гонимые северным ветром, идут, бегут, летят по реке, касаясь парусами воды. Слышите, как они режут носом воду? Да здравствует гёз, бог свободных людей! Шхуны, флиботы, буеры, корветы быстры, как ветер – предвестник бури, как грозовая туча. Да здравствует гёз! Буеры, корветы, плоскодонные суда скользят по реке. На носу кораблей зияют смертоносные жерла длинных кулеврин, корабли неуклонно стремятся вперед, и рассекаемые волны провожают их стоном. Да здравствует гёз! На всех парусах, на всех парусах славные летят корабли! Волны ударяются о борта, валы обдают пеной. Корабли идут ночью и днем, в дождь, в бурю, в метель! Христос глядит на них с облака, с солнца, со звезд – глядит и улыбается. Да здравствует гёз!     15   Весть об их победах дошла до кровавого короля. Смерть уже глодала палача, внутри у него кишели черви. Жалкий, нелюдимый, он бродил по переходам Вальядолидского дворца, еле передвигая распухшие и точно свинцом налитые ноги. Жестокосердый тиран никогда не пел. Когда занималась заря, он не радовался. Когда солнце божественной улыбкой освещало его владения, он не ликовал. Зато Уленшпигель, Ламме и Неле хоть и могли в любую минуту поплатиться кто чем: Уленшпигель и Ламме – шкурой, Неле – нежной своей кожей, хоть и жили они сегодняшним днем, а все же распевали, как птички, и каждый погашенный гёзами костер приносил им больше отрады, нежели извергу-королю пожар, истребивший весь город. Между тем принц Оранский, Вильгельм Молчаливый, лишил адмиральского звания мессира Люме де ла Марка за крайнюю его жестокость. Вместо него принц назначил мессира Баувена Эваутсена Ворста. Кроме того, он изыскивал средства уплатить крестьянам за хлеб, отобранный у них гёзами, вернуть им все, что у них было отнято, и следил за тем, чтобы католики пользовались наравне со всеми полной свободой вероисповедания, чтобы никто их не преследовал и обид им не чинил.     16   Под ясным небом по светлым волнам летят корабли гёзов, а на кораблях увеселяют слух свирели, волынки, булькают бутылки, звенят стаканы, сверкает оружие. – А ну, – говорит Уленшпигель, – бей в барабан славы, бей в барабан веселья! Да здравствует гёз! Испанцы побеждены, вампир укрощен. Море – наше, Бриль взят. Берег – наш, начиная с Ньивпора и туда дальше, к Остенде и Бланкенберге. Зеландские острова, устье Шельды, устье Мааса, устье Рейна до самого Гельдерна – все это наше. Наши – Тессел, Влиланд, Терсхеллинг, Амеланд, Роттум и Боркум. Да здравствует гёз! Наши – Делфт и Дордрехт. Это пороховая нить. Фитиль держит сам Господь Бог. Палачи уходят из Роттердама. Свобода совести, точно лев, наделенный когтями и зубами правосудия, отбила графство Зютфенское, города Дейтихем, Дусбург, Хоор, Ольдензейль, а на Вельнюире – Гаттем, Эльберг и Хардервейк. Да здравствует гёз! Это как молния, это как гром: в наших руках Кампен, Сволле, Гассел, Стенвейк, а вслед за ними Аудеватер, Гауда, Лейден. Да здравствует гёз! Наши – Бюрен и Энкхёйзен! Мы еще не взяли Амстердама, Схоонговена и Миддельбурга. Не беда! Все в свое время добудут терпеливые наши клинки. Да здравствует гёз! Выпьем испанского вина! Выпьем из тех самых чаш, из которых испанцы пили кровь своих жертв. Мы двинемся через Зейдер-Зе, по речкам, рекам и каналам. Северная Голландия, Южная Голландия и Зеландия – наши. Мы отвоюем Восточную и Западную Фрисландию. Бриль будет пристанищем для наших кораблей, гнездом для наседок свободы. Да здравствует гёз! Слышите, как во Фландрии, возлюбленной нашей отчизне, раздается призыв к отмщению? Там куют оружие, точат мечи. Все пришло в движение, все дрожит, как струны арфы от дуновения теплого ветра, от дыхания душ, выходящих из могил, из костров, из окровавленных тел. Всюду брожение: в Геннегау, Брабанте, Люксембурге, Лимбурге, Намюре, вольном городе Льеже – везде! Кровь всходит и колосится. Жатва созрела для серпа. Да здравствует гёз! Наше теперь Ноорд-Зе, широкое Северное море! У нас отличные пушки, гордые корабли, команды отважных и грозных моряков, куда входят и бродяги, и разбойнички, и священники, примкнувшие к гёзам, и дворяне, и мещане, и ремесленники, спасающиеся от преследования. С нами все, кто за свободу. Да здравствует гёз! Филипп, кровавый король, где ты? Альба, где ты? На тебе священная шляпа – дар святейшего владыки[237] , а ты беснуешься и богохульствуешь. Бейте в барабан веселья! Выпьем! Да здравствует гёз! В золотые чаши льется вино. Пусть вам весело пьется! Ризы церковные, в которые облеклись простолюдины, залиты красным. Ветер треплет хоругви. Музыка, громче! Вам, свирели, играть, вам, волынки, пищать, вам, барабаны, отбивать гордую дробь свободы. Да здравствует гёз!     17   На дворе стоял волчий месяц – декабрь. Капли дождя иголками падали в воду. Гёзы крейсировали в Зейдер-Зе. Труба адмирала созвала на флагманское судно капитанов шхун и флиботов; вместе с ними явился и Уленшпигель. – Вот что, – обратившись прежде всего к Уленшпигелю, заговорил адмирал, – принц за верную твою службу и во внимание к твоим большим заслугам назначает тебя капитаном корабля «Бриль». На, держи грамоту. – Благодарю вас, господин адмирал, – молвил Уленшпигель. – Хоть я человек скромный, а все же я возглавлю корабль и надеюсь, что, возглавив его, я сумею с Божьей помощью обезглавить Испанию и отделить от нее Фландрию и Голландию – я разумею Зёйд и Ноорд Неерланде. – Отлично, – сказал адмирал. – А теперь, – заговорил он, обращаясь уже ко всем, – я должен вам сообщить, что амстердамские католики[238]  намерены осадить Энкхёйзен. Они еще не вышли из Эйского канала. Будем же крейсировать у выхода и не пропустим их. По каждому кораблю тиранов, который посмеет показать в Зейдер-Зе свой корпус, – огонь! – Мы его разнесем в щепы! Да здравствует гёз! – вскричали все. Вернувшись на свой корабль, Уленшпигель созвал на палубу моряков и солдат и передал приказ адмирала. – У нас есть крылья – это паруса, – объявили они, – у нас есть коньки – это кили наших кораблей, у нас есть гигантские руки – это абордажные крючья. Да здравствует гёз! Флот вышел и начал крейсировать в одной миле от Амстердама – таким образом, без дозволения гёзов никто не мог ни проникнуть в город, ни выйти оттуда. На пятый день дождь перестал, небо расчистилось, но ветер усилился. Амстердам словно вымер. Вдруг Уленшпигель увидел, что на палубу взбегает корабельный truxman –  парень, научившийся бойко болтать по-французски и по-фламандски, но еще лучше изучивший науку чревоугодия, а за ним гонится Ламме и изо всех сил колотит его деревянной ложкой. – Ах ты мерзавец! – кричал Ламме. – Прежде времени присоседился к жаркому и думаешь, тебе это с рук сойдет? Лезь на мачту и погляди, нет ли какого шевеления на амстердамских судах. Так-то дело будет лучше. – А что ты мне за это дашь? – спросил truxman. – Сначала сделай дело, а потом уже проси вознаграждения, – сказал Ламме. – А не полезешь, я прикажу тебя высечь, разбойничья твоя рожа. И не поможет тебе твое знание французского языка. – Чудесный язык – язык любви и войны! – заметил truxman  и стал взбираться на мачту. – Ну, лоботряс, что там? – спросил Ламме. – Ни в городе, ни на кораблях ничего не видать, – отвечал truxman  и, спустившись, сказал: – А теперь плати. – Довольно с тебя того, что ты у меня спер, – рассудил Ламме. – Но только это тебе впрок не пойдет – все равно отдашь назад. Тут truxman  опять вскарабкался на мачту и крикнул: – Ламме! Ламме! К тебе в камбуз вор забрался! – Ключ от камбуза у меня в кармане, – сказал Ламме. Но тут Уленшпигель отвел Ламме в сторону и сказал: – Сын мой! Тишина, царящая в Амстердаме, меня страшит. Это неспроста. – Я тоже так думаю, – согласился Ламме. – Вода в кувшинах замерзает, битая птица точно деревянная, колбаса покрывается инеем, коровье масло твердое, как камень, постное масло все побелело, соль высохла, как песок на солнцепеке. – Скоро грянут морозы, – сказал Уленшпигель, – тогда амстердамцы подвезут артиллерию и несметною ратью ударят на нас. Уленшпигель отправился на флагманское судно и поделился своими опасениями с адмиралом, но тот ему сказал: – Ветер дует со стороны Англии. Надо ожидать снега, а не мороза. Возвращайся на свой корабль. И Уленшпигель ушел. Ночью повалил снег, а немного погодя ветер подул со стороны Норвегии, море замерзло, и теперь по нему можно было ходить, как по полу. Адмирал все это видел. Боясь, как бы амстердамцы не пришли по льду и не подожгли корабли, он приказал солдатам держать наготове коньки – на случай, если им придется вести бой на льду, а канонирам – наложить побольше ядер возле лафетов, зарядить и чугунные и стальные орудия и держать в руках зажженные фитили. Амстердамцы, однако ж, не показывались. И так прошла неделя. На восьмой день к вечеру Уленшпигель распорядился устроить для моряков и солдат обильную пирушку, которая могла бы послужить им панцирем от пронизывающего ветра. Ламме, однако ж, возразил: – У нас ничего нет, кроме сухарей и плохого пива. – Да здравствует гёз! – крикнули солдаты и моряки. – Это будет наш постный пир перед битвой. – Битва начнется не скоро, – заметил Ламме. – Амстердамцы непременно придут и попытаются поджечь наши корабли, но только не нынче ночью. Им надо еще предварительно собраться у камелька и выпить несколько стаканов глинтвейна с мадерским сахаром, – вот бы нам его сейчас Господь послал! – а затем, когда их неторопливая, разумная, беспрестанно прерываемая возлиянием беседа зайдет за полночь, они наконец решат, что решить, стоит с нами воевать на будущей неделе или же не стоит, всего лучше завтра. А завтра, снова попивая глинтвейн с мадерским сахаром, – эх, кабы и нам его сейчас послал Господь! – они опять в конце чинной, неторопливой, прерываемой многократными возлияниями беседы решат, что им необходимо еще раз собраться, дабы удостовериться, выдержит лед большое войско или не выдержит. И сей опыт произведут для них люди ученые, которые потом представят им свои расчеты в письменном виде. Ознакомившись с ними, амстердамцы уразумеют, что толщина льда – пол-локтя и что он достаточно крепок, чтобы выдержать несколько сот человек вместе с пушками и полевыми орудиями. Затем, еще раз собравшись на совещание, они во время чинной, неторопливой, то и дело прерываемой прикладыванием к стаканам с глинтвейном беседы обсудят, как поступить с нами за то, что мы присвоили достояние лиссабонских купцов: только ли напасть на нас или еще и сжечь наши корабли. И в конце концов после долгих размышлений и колебаний они сойдутся на том, что корабли наши надлежит захватить, но не жечь, хотя по справедливости следовало бы именно сжечь. – Так-то оно так, – сказал Уленшпигель, – но разве ты не видишь, что в домах зажигают огни и что по улицам забегали какие-то люди с фонарями? – Это они от холода, – высказал предположение Ламме и, вздохнув, прибавил: – Все съедено. Ни говядины, ни птицы, ни вина – увы, – нет даже доброго dobbelbier’ a[239] , – ничего, кроме сухарей и скверного пива. Кто меня любит – за мной! – Куда ты? – спросил Уленшпигель. – Сходить с корабля не приказано. – Сын мой, – сказал Ламме, – ты теперь капитан и хозяин корабля. Коли ты меня не пускаешь, я останусь. Но только, будь добр, прими в рассуждение, что позавчера мы доели последнюю колбасу и что в такое тяжелое время огонь в камбузе – это солнце для всех боевых друзей. Кто из нас отказался бы втянуть в себя запах подливки или же усладиться душистым букетом божественного напитка, настоянного на веселящих душу цветах радости, смеха и благоволения? Вот почему, капитан и верный мой друг, я решаюсь тебе признаться: у меня душа изныла оттого, что я ничего не ем, оттого, что я люблю покой, оттого, что я убиваю без содрогания разве лишь нежную гусыню, жирного цыпленка и сочную индейку, а между тем мне приходится делить с тобой все тяготы походной жизни. Ты видишь огонек? Это огонек на богатой ферме, где много крупного и мелкого скота. А знаешь, кто там живет? Фрисландский лодочник, по прозвищу Песочек, тот самый, который предал мессира д’Андло и привел в Энкхёйзен, где тогда еще свирепствовал Альба, восемнадцать несчастных дворян с их друзьями, и по милости этого лодочника их всех казнили в Брюсселе на Конном базаре. Этот предатель по имени Слоссе получил от герцога за свое предательство две тысячи флоринов. На эту цену крови новоявленный Иуда купил вон ту ферму, сколько-то голов крупного скота и всю эту землю, а земля здесь родит хорошо, от скота у него изрядный приплод – так, постепенно, он и разбогател. – Пепел бьется о мою грудь, – сказал Уленшпигель. – Час Божьего гнева пробил. – А равно и час кормежки, – подхватил Ламме. – Отряди со мной двадцать молодцов, отважных солдат и моряков, и я захвачу предателя. – Я сам поведу их, – сказал Уленшпигель. – Кто за справедливость – вперед! Но только не все, не все, мои дорогие! Достаточно двадцати человек. Иначе кто же будет охранять корабль? Бросьте жребий. Жребий выпал вот этим двадцати? Ну идемте! Кости никогда не обманут. Привяжите коньки и бегите по направлению к звезде Венере – она горит как раз над домом предателя. С топорами за плечом скользите, летите, все двадцать удальцов, а сияющая и мерцающая звезда укажет вам дорогу к зверю в берлогу. Ветер свистит и крутит на льду белые снежные вихри. Вперед, храбрецы! Вы не переговариваетесь и не поете. Вы молча несетесь прямо к звезде. Только лед визжит под коньками. Если кто из вас и упадет – поднимается мигом. Мы близко от берега. Даже тени человеческой не видно на белом снегу, ни одна птица не пролетит в морозном воздухе. Сбросьте коньки! Вот мы и на земле, вот луга. Привяжите снова коньки. Затаив дыхание, мы окружаем ферму.

The script ran 0.002 seconds.