1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Фильма в 3-х частях
Сценарий Ал. Пантелеева
Режиссер Гр. Черных
шкидкино
Дождавшись, чтобы все прочли эту надпись, Пантелеев передернул ленту дальше. Следующий «кадр» изображал толстую физиономию человека, под которой красовались стихи:
Прекраснейший в мире человек
Вызывает всюду смеха стон.
С соломенной шляпой на голове
Вылезает Пупкин Антон.
Дальше был изображен Пупкин, сидящий на скамейке сада за чтением газеты.
Как-то в сумерки, летом,
Лет тому пять назад,
Захватив от скуки газету,
Забрался Антоша в сад.
На увлекшегося чтением Пупкина набросились вылезшие из кустов разбойники. Связав беднягу вдоль и поперек толстенным канатом, они стащили его в свое логово и, бросив в подвал, ушли. Пупкин различными ухищрениями, какие часто практикуются в детективных фильмах, выбрался на волю и —
Снова Антон Митрофанович Пупкин,
Щеки надув и поджавши губки,
Свободен, беспечен, могуч и здоров,
Как двадцать быков и пятнадцать коров.
КОНЕЦ
Демонстрация «фильмы» тянулась не более трех минут, но шкидцы были в восторге. Выразив свои чувства аплодисментами, они уже собирались расходиться, когда «экран» снова вспыхнул, извещая, что «сейчас пойдет видовая из жизни школы Достоевского». «Видовая» оказалась удачно зарисованными Янкелем сценками школьной жизни в различных ее моментах — в классе, в столовой, в спальне, за пилкой дров — и отдельными типами халдеев и шкидцев.
Ребята расходились, очень довольные сеансом.
— Вот это я понимаю, — говорил Купец, — это тебе не Юнком!
Через два дня Шкидкино поставило новый фильм — «Пупкин попадает в лавру», — в котором остроумно показывались приключения Пупкина среди преступного мира Петрограда.
Программа менялась каждые два дня… Однажды, когда режиссер и сценарист находились в «кинотеатре» за просмотром только что изготовленного фильма «Антон Пупкин в прериях», Янкель сказал:
— Знаешь что, а мы бы могли извлекать пользу из своего кино!
— Как то есть пользу? — удивился Пантелеев.
— Да так… не вечно же нам с Шкидкино валандаться? Идеал-то наш Госкино…
— Ну так что ж?
— Давай устроим платное кино.
Пантелеев задумался.
— Хреновина. Заскулят еще.
— Ни псула. Две копейки золотом назначим, — это недорого.
«Пупкин в прериях» шел уже в условиях коммерческого расчета. Платность заметно отразилась на посещаемости. В первый раз пришло лишь десять человек, во второй и того меньше — всего шесть или семь.
— Да, действительно хреновина, — согласился Янкель. — Надо, знаешь, что-то придумывать.
И сламшики придумали.
Обычно перед демонстраций нового фильма давались анонсы в афишах и плакатах, развешивавшихся в классах, а на этот раз маленькие афишки раздавались по рукам:
СЕГОДНЯ
в 8 часов веч. в Шкидкино идет новая фильма —
только для взрослых
ПУПКИН ДОН-ЖУАН
В первый раз за долгое время Белый зал был переполнен. Явно неприличную ленту шкидцы смотрели смакуя и гогоча.
На следующий день после постановки «Дон-Жуана» в газете «Юнком» появилась статья:
ОБ ОДНОЙ КИНОФИЛЬМЕ
Два товарища, бывшие некогда членами Юнкома и даже его Центрального комитета и исключенные за неподчинение дисциплине, в настоящее время занимаются делами, недостойными даже их. Они устроили игрушечный кинематограф, в котором показывают безобразные картины, и притом за плату. Не видим нужды говорить о разлагающем действии этого «Шкидкино» на воспитанников младших отделений, а просто заявляем: администрация, прикрой лавочку.
Викниксор прочитал статью, призвал к себе «кинематографистов» и заявил:
— Если еще раз повторится такая штука, будете оба переведены в лавру. А пока получите по пятому разряду на брата и — налево кругом!..
Бумажная панама
Сарра Соломоновна. — Бумага и лимоны. — По листику в фонд. — Законы Российской империи. Панама. — Караван невольников. — Червонцы сделаны.
У Сарры Соломоновны не ларек, а целый кондитерский магазин. Целый день Сарра Соломоновна стоит, обложенная банками с монпансье, леденцами, пряниками и шоколадом…
— Мадам! — кричит Сарра Соломоновна. — Мадамочка, вы не забыли купить конфет для вашего милого мальчика?
Дела у Сарры Соломоновны идут хорошо… Каждый день ее брат Яша привозит на маленькой тележке полные банки сластей, а вечером увозит их почти пустыми. У Сарры Соломоновны поэтому всегда довольный вид. Целый день и зиму и лето она стоит за своим ларьком и кричит:
— Гражданин? Почему бы вам не купить плитку шоколада для вашей симпатичной жены?
Пантелеев и Янкель познакомились с Саррой Соломоновной, покупая у нее четвертку сахарного песку.
Янкель вдруг спросил:
— Вы что, ларек домой на ночь увозите?
Сарра Соломоновна инстинктивно вздрогнула. Вопрос ей показался странным — и даже страшным.
«Это, наверное, налетчики, — подумала она. — Уж не хотят ли они ограбить мой ларек?»
— Нет, — сказала она. — Ларек я сдаю на хранение одному очень честному и сильному мужчине… Он же его и увозит на своей собственной тележке.
— А сколько вы ему платите? — полюбопытствовал Пантелеев.
Сарра Соломоновна вздохнула:
— Ой, не говорите, сколько я ему плачу… Я ему плачу пятьдесят миллионов в месяц…
— Здорово! — невольно воскликнул Янкель.
— Ну и сволочь же, — прошипел Пантелеев.
— А зачем вам это знать? — спросила Сарра.
— Мы вам будем носить ларек за двадцать миллионов, — сказал Пантелеев.
Сарра Соломоновна недоверчиво посмотрела на ребят, но все же согласилась.
— Хорошо, носите, — сказала она, — хотя это и очень подозрительно, но вы берете дешевле, и притом у меня на собственной квартире ларек будет сохраннее… Этот рыжий человек недавно сломал мне навес.
С этого дня Черных и Пантелеев каждодневно к семи часам вечера являлись на рынок и уносили в один присест нетяжелые сравнительно части ларька Сарры Соломоновны. Потом, войдя к ней в доверие, они помогали ее брату Яшке перевозить и товар.
Однажды Сарра Соломоновна сказала:
— Ой, вы бы знали, мальчики, как трудно сейчас работать торговцу… Как все дорого — патенты, налоги… Бумага оберточная и та дорогая. Ой, какая дорогая бумага, дороже, чем сам товар…
— Почем же теперь бумага? — из учтивости поинтересовался Янкель.
— Не говорите, вздохнула Сарра Соломоновна. — Тридцать миллионов пуд.
Когда товарищи, перетащив ларек на квартиру Сарры Соломоновны, на Екатерининский канал, возвращались в школу, Пантелеев сказал:
— Знаешь что, у меня явилась идея. Давай копить бумагу…
— Что-о? — закричал Янкель.
— Будем копить бумагу, — повторил Пантелеев. — Пуд скопить не так долго, если собирать даже старые тетради и газеты; а пуд стоит два рубля золотом, это все-таки прибавит к нашему фонду…
— А и правда, — призадумался Янкель. — Давай попробуем, — может быть, от этого приблизится срок осуществления нашей идеи, — улыбнулся он.
— Баку… — мечтательно прошептал Пантелеев.
С того же дня они начали собирать бумагу… Первым долгом собрали все старые, исписанные тетради и газеты. Оказалось не так много — четверть фунта всего. За неделю скопили двенадцать фунтов.
— Э, да это долгая волынка, — вздыхал Янкель.
Но все-таки не прошло и месяца, как они скопили пуд шесть фунтов бумаги, которую снесли к Сарре Соломоновне и продали ей за двадцать пять лимонов. Кроме того, они получили от Сарры Соломоновны и месячную плату за переноску ларька. В их «фонде» уже скопилось около пяти рублей золотом.
А тут еще подвернулся этот случай…
Однажды Янкель менял в библиотеке книги… Он лазил по пыльным полкам, отыскивая «Голод» Кнута Гамсуна… Библиотекарша Марья Федоровна сидела за столом, принимала и обменивала книги другим улиганам. Янкель был скрыт от нее шкафами. Он забрался по стремянке на самую верхнюю полку — в надежде хоть там отыскать нужную книгу. Но на верхней полке, больше других пыльной и даже затянутой паутиной, он наткнулся на книги, не пригодные к чтению современной молодежи…
Это были «Свод законов Российской империи» и «Правительственный вестник» за 1896 год. Таких книг на полке было больше ста штук.
Янкель вытащил один из томов «Свода законов». В книге, не очень объемистей, было фунтов десять веса… Янкель, недолго думая, огляделся и сунул «Свод» за пазуху, под кушак. Не замеченный Марьей Федоровной, он вышел из библиотеки и прошел в класс.
— Прибавление к фонду, — сказал он Пантелееву, сидевшему за партой и старательно рисовавшему очень плохого ковбоя.
Пантелеев взял книгу и, перелистнув, спросил:
— Где ты выкопал эту рухлядь?
— Рухлядь, а стоит денег, и немалых, — ответил Черных. — Я ее слямзил в библиотеке. Таких книг там тьма, и лямзить их легко.
Пантелеев задумался.
— Вот что, — сказал он. — Лямзить незачем. У меня явилась мысль, благодаря которой мы сможем самым честным путем сделаться богачами.
— Честным путем богачами? — удивился Янкель.
— Да. То есть честным наружно. В сущности, это будет афера панама…
Янкель заинтересовался:
— Ну, ну, валяй дальше.
Пантелеев перелистнул страницу.
— Видишь, тут очень много чистых листов… Ты поймай Викниксора и покажи ему книгу…
— Показать книгу? Да ты что — сдурел?
— Засохни… Покажи Викниксору и попроси у него разрешения взять эту «ненужную рухлядь» для использования на журналы.
Янкель подумал минутку и просиял:
— Понимаю!..
Немного погодя в класс зашел Викниксор. Он разговорился с ребятами, кого-то обещал записать, кому-то приказал сдать в гардеробную пальто. Когда он собирался покидать класс, к нему приблизился Черных.
— Виктор Николаевич, — потупившись, сказал он. — У меня к вам просьба.
— В чем дело?
Янкель вытащил книгу.
— Вот… В библиотеке я нашел книги старые, «Свод законов», они сейчас никому не нужны… Можно мне взять для рисования? Там их немного…
— Гм… Рисовать, говоришь? Что ж, возьми. И правда — древность никому не нужная.
Лишь Викниксор вышел из класса, Янкель и Пантелеев бросились в библиотеку и, сняв с полки штук десять книг, потащили их к выходу.
— Ребята, вы куда? — закричала Марья Федоровна.
— В класс, — небрежно бросил Янкель. — Нам Виктор Николаевич позволил.
Воспитательница проводила их удивленным взглядом. Вечером она справилась у Викниксора, тот подтвердил слова Янкеля.
А Янкель и Пантелеев за какую-нибудь неделю натаскали из библиотеки около десяти пудов бумаги. Бумагу они стаскивали во двор и прятали под лестницей флигеля.
Наконец, решив, что и натасканного довольно, они прекратили «честное расхищение» и задумались о способе переправки груза на Покровский рынок.
— Надо нанять ребят, — предложил Пантелеев.
Они подыскали в младших классах десять человек, согласившихся снести бумагу за небольшое вознаграждение на рынок.
* * *
Проходившие в тот вечер по Старо-Петергофскому проспекту граждане в ужасе шарахались в сторону при виде вереницы парнишек, спокойно тащивших на бритых головах бумажные кипы.
— Господи! — закричал кто-то. — Да что же это, никак негры идут, караван невольников со слоновой костью?!
— Не беспокойтесь, — ответил Янкель полным достоинства голосом. — Это не негры. У негров физиономии черные, а у этих товарищей самые обыкновенные.
— Не создавайте панику, — присовокупил Пантелеев.
Пантелеев и Янкель шли впереди «каравана», изредка помогая уставшему «невольнику» и принимая от него груз.
Караван без особых происшествий дошел до Покровки. Там грузовладельцы распорядились, чтобы бумагу сложили на парапет церковной ограды, приказали зорко зекать, а сами пошли подыскивать покупателей.
Покупатели нашлись очень скоро. Три пуда купила Сарра Соломоновна, остальные семь разошлись в момент по ларькам мясного отдела рынка.
У сламщиков на руках оказалась невиданная ими ранее сумма — двести шестьдесят лимонов. Шестьдесят лимонов они великодушно отдали грузчикам и с тем отпустили их…
Оставалось лишь купить червонцы.
Пошли к валютчикам, которые в те дни буквально залепляли все входы и выходы рынка. Курс червонца равнялся восьмидесяти миллионам рублей дензнаками; они приобрели два червонца. Две заветные белые бумажки очутились у них в руках.
Остальные деньги они в тот же день прокутили — сходили в кино, закупили папирос, колбасы и хлеба.
Два же червонца до поры до времени заначили крепко и надежно. «Идея» могла быть осуществлена в любую минуту.
Спектакль
Октябрь в Шкиде. — «Город в кольце». — Десять американских одеял. — Венки с могил. — Последняя репетиция. — Спектакль. — Шпионка в штанах. — Ужин.
Столовая ревела, стонала, надрываясь десятками молодых глоток:
— Накормим гостей!
— Из пайка уделим!
— Угостим!
Столовая ревела вдохновенно, азартно, единодушно. Наконец Викниксор поднял руку и наступила тишина.
— Значит, ребята, решено. Всех гостей мы будем угощать. Чем? Это обсудит специально выделенная комиссия. На угощение придется уделить часть вашего пайка, но мы постараемся сделать это безболезненно. Значит, на выделение продуктов из пайка все согласны?
— Согласны!
— Уделим!
— Угостим гостей!
Столовая ревела, стонала, надрывалась.
Это были предпраздничные дни Великой Октябрьской революции. Республика Шкид решила с помпой провести торжество и для этого торжественного дня поставить спектакль. Для гостей, родителей и знакомых, не в пример прочим школам, единогласно постановили устроить роскошный ужин. Поэтому-то так азартно и ревела республика, собравшись в столовой на обсуждение этого важного вопроса.
— Уделим! Уделим! — кричали со всех сторон, и кричали так искренне и единодушно, что Викниксор согласился.
Шкида перед праздником наэлектризована.
В столовой еще не отшумело собрание, а в Белом зале, на самодельной сцене, уже собрались участники завтрашнего спектакля.
Идет репетиция. Завтра праздник, а пьеса, как на грех, трудная во всех отношениях. Ставят «Город в кольце». Вещь постановочная, с большим количеством участников, с эффектами. Конечно, ее уже урезали, сократили, перелицевали. Из семи актов оставили три, но и эти с трудом влезают в отпущенные Викниксором сорок минут.
— Черт! Пыльников, ведь ты же шпионка, ты — женщина. На тебе же платье будет, а ты — руки в карманах — как шпана, разгуливаешь, — надрывается Япончик, главреж спектакля.
Пыльников снова начинает свою роль, пищит тоненьким бабьим голоском, размахивает ни к селу ни к городу длинными красными руками, и Япончик убеждается, что Сашка безнадежен.
— Дурак ты, Саша. Идиот, — шепчет он, бессильно опускаясь на табуретку. Но тут Саша обижается и, перестав пищать, грубо орет:
— Иди ты к чертовой матери! Играй сам, если хочешь!
Япончику ничего не остается, как извиниться, иначе ведь Сашка играть откажется, а это срыв. Прерванная репетиция продолжается.
— Эй, давай первую сцену! Заговор у белых.
Выходят и рассаживаются новые участники. В углу за кулисами возится Пантелеев. Он завтехчастыо. На его обязанности световые эффекты, а как их устроить, если на все эффекты у тебя всего три лампочки, — это вопрос. Пантелеев ковыряется с проводами, растягивая их по сцене. Играющие спотыкаются и ругаются.
— Какого черта провода натянули?
— Убери!
— Что тут за проволочные заграждения?!
Но Япончик успокаивает актеров.
— Ведь надо, ребята, устроить. Надо, без этого нельзя. — И любовно смотрит на согнувшегося над кучей проволоки Леньку. Япончик радуется за него. Ведь сламщики — Ленька и Янкель — опять стали своими, юнкомскими. Правда, в Цека их еще не провели, но они уже раскаялись:
— Виноваты, ребята, побузили, погорячились.
Япончик помнит эти слова, сказанные открыто на заседании Цека. Не забыл он и о том, что и ему тоже пришлось признать свою ошибку: вопрос о членстве в Юнкоме решен компромиссно — в организацию «Юных коммунаров» принимают теперь каждого, за кого поручится хотя бы один член Цека.
* * *
— Янкель, а в чем мне выходить? Ты мне костюм гони, и чтоб обязательно шаровары широкие, — гудит Купец, наседая на Янкеля. Он играет в пьесе себя самого, то есть купца-кулака, и поэтому считает себя вправе требовать к своей особе должного внимания.
— Ладно, Купочка, достанем, — нежно тянет Янкель, мучительно думая над неразрешенным вопросом, из чего сделать декорации. Завтра уже спектакль, а у него до сих нор нет ни костюмов, ни декораций.
Янкель — постановщик, но где же Янкелю достать такие редкие в шкидском обиходе вещи, как телефон, винтовки, револьвер, шляпу? Но надо достать. Янкель отмахивается от наседающих актеров. Янкель мчится наверх — стучит к Эланлюм.
— Войдите.
— Элла Андреевна, простите, у вас не найдется дамской шляпки? А потом еще надо кортик для спектакля, и еще у вас, я видел, кажется, висел на стене штык японский…
Эланлюм дает и штык, и кортик. Эланлюм любит ребят и хочет помочь им. Все она дает, даже шляпу нашла, кругленькую такую, с цветочками.
От Эланлюм Янкель тем же аллюром направляется к Викниксору.
— Виктор Николаевич, декораций, бутафории нет. Виктор Николаевич, вы знаете, если бы можно было взять из кладовки штук десять американских одеял! А?
Викниксор мнется, боится: а вдруг украдут одеяла, но потом решает:
— Можно. Но…
— Но?..
— Ты, Черных, будешь отвечать за пропажу.
Янкелю сейчас все равно, только бы свои обязанности выполнить, получить.
— Хорошо, Виктор Николаевич. Конечно. Отвечаю.
Через десять минут под общий ликующий рев Янкель, кряхтя, втаскивает на спине огромный тюк с одеялами. Тут и занавес, и кулисы, и декорации.
— Братишки, а зал-то! Зал! Ведь украсить надо, — жалобно причитает Мамочка. Все останавливаются.
— Да, надо.
Ребята озадачены, морщат лоб — придумывают.
— Ельничку бы, и довольно.
— Да, ельничку неплохо бы.
— Ура, нашел! — кричит Горбушка.
— Ну, говори.
— Ельник есть.
— Где?
Весь актерский состав вместе с режиссерами и постановщиками уставился в ожидании на Горбушенцию.
— Где???
— Есть, — торжествующе говорит тот, подняв палец. — У нас есть, на Волковском кладбище.
— Дурак!
— Идиот! — слышатся возбужденные голоса, но Горбушка стоит на своем:
— Чего ругаетесь? Поедемте кто-нибудь со мной, ельничку привезем до чертиков. Веночков разных.
— Но с могил?
— А что такого? Неважно. Покойнички не обидятся.
— А ведь, пожалуй, и впрямь можно.
— Недурно.
— Едем! — вдруг кричит Бобер.
— Едем! — заражается настроением Джапаридзе. Все трое испрашивают у воспитателя разрешение и уезжают, как на подвиг, напутствуемые всей школой. Остающиеся пробуют работать, репетировать, но репетиция не клеится: все помыслы там, на Волковом. Только бы не запоролись ребята.
Ждут долго. Кальмот чирикает на мандолине. Он выступает в концертном отделении, и ему надо репетировать свой номер по программе, но из репетиции ничего не выходит. Тогда, бросив мелодию, он переходит на аккомпанемент и нудно тянет:
У кошки четыре ноги-и-и,
Позади ее длинный хвост.
Но трогать ее не моги-и-и
За ее малый рост, малый рост.
А в это время три отважных путешественника бродили по тихому кладбищу и делали свое дело.
— Эх и веночек же! — восхищался Дзе, глядя на громадный венок из ели, перевитый жестяной лентой.
— Не надо, не трогай. Этот с надписью. Жалко. Будем брать пустые только.
На кладбище тихо. На кладбище редко кто заглядывает. Время не такое, чтобы гулять по кладбищенским дорожкам. Шуршит ветер осенний вокруг крестов и склепов, листочки намокшие с трудом подкидывает, от земли отрывает, словно снова хочет опавшие листья к веткам бросить и лето вернуть.
Ребятам в тишине лучше работать. Уже один мешок набили зеленью, венками, веточками и другой стараются наполнить. Забрались в глушь подальше и хладнокровно очищают крестики от зелени.
— И на что им? — рассуждает Дзе. — Им уже не нужно этих венков, а нам как раз необходимо. Вот этот, например, веночек. Его хватит всего Достоевского убрать. И на Гоголя останется… Густой, свежий, на весь зал хватит.
Мешки набиты до отказа.
— Ну, пожалуй, довольно.
— Да… Дальше некуда. Вон еще тот прихватить надо бы, и совсем ладно.
Нагруженные, вышли где-то стороной, оглянулись на крестики покосившиеся и пошли к трамваю. Приехали уже к вечеру, вошли в зал и остановились, ошеломленные необычайным зрелищем.
За роялем сидел воспитатель и нажаривал краковяк, а Шкида, выстроившись парами, переминалась с ноги на ногу и глядела на Викниксора, который стоял посреди зала и показывал на краковяка:
— Сперва левой, потом правой. Вот так, вот так!
Викниксор заскользил по паркету, вскидывая ноги.
— Вот так. Вот так. Тру-ля-ля. Ну, повторите.
Шкида неловко затопала ногами, потом подделалась под такт и на лету схватила танец.
— Правильно. Правильно. Ну-ну, — поощрял Викниксор.
Ребята вошли во вкус, а Кубышка, старательно выделывая кренделя своими непослушными ногами, даже запел:
Русский, немец и поляк
Танцевали краковяк.
В самый разгар общего оживления распахнулись двери зала и послышался голос Джапаридзе:
— А мы зелень принесли!
— Ого!
— Ура! Даешь!
Пары сбились, и все бросились к пришедшим.
Развязывая мешки, Дзе спросил:
— А что это Викниксор прыгает?
— Дурак ты! Прыгает!.. Он нас танцам к завтрашнему вечеру учит, — обиделся Мамочка.
Зелень извлекли при одобрительном реве и тут же начали украшать зал. Уже наступил вечер, а ребята все еще лазали с лестницей по стенам, развешивали длинные гирлянды из ели и украшали портреты писателей и вождей зелеными колкими ветками.
— Ну вот, как будто и все.
— Да, теперь все.
Белый зал стал праздничным и нарядным, из казенного, сверкающего чистотой и белизной помещения он превратился в очень уютную большую комнату.
— Пора спать, — напомнил воспитатель, и через минуту зал опустел.
* * *
Утро особенно, по-праздничному шумно разгулялось за окном. Звуки оркестра, крики, говор разбудили шкидцев. Просыпались сами и заражались настроением улицы. За утренним чаем Викниксор сказал небольшую речь об Октябрьской революции, потом от Юнкома говорил Еонин, а затем все встали и дружно пропели сперва «Интернационал», потом шкидский гимн.
День начался сутолокой. В зале шла последняя, генеральная репетиция, в кухне готовился ужин гостям. В канцелярии стряпались пригласительные билеты и тут же раздавались воспитанникам, которые мчались к родителям, к родственникам и знакомым.
Шкида стала на дыбы.
Подошло время обеда, но как-то не обедалось. Ели нехотя, занятые разговорами, взволнованные. Старшие, не дообедав, ушли на репетицию, младшие, рассыпавшись по школе, таскали в зал стулья и скамейки и устанавливали их рядами. Шкидцы сияли, и Викниксор был вполне доволен, видя отражение праздника на их лицах.
Часа в четыре актеры кончили репетицию.
— Довольно прилично, — заключил критически Япончик, потом скомандовал:
— Час отдыху. А затем — гримироваться!
Декорации также были готовы. Американские одеяла оказались хорошим подспорьем, и маленькая подкраска цветными мелками дала полную иллюзию комнаты. Установили стол и стулья, на сцену повесили карту.
В пятом часу начали собираться гости. Специально откомандированный для этой цели отряд шкидцев отводил их в комнату для ожидания, и там они сидели до поры до времени со своими родственниками-учениками.
На сцене тем временем шли последние приготовления. Притащили обед — суп и несколько булок из порций, предназначавшихся гостям. Все это требовалось в первом действии. Кулак, хозяин дома, должен был угощать на сцене участников белого заговора.
За кулисами гримировались, когда пришел Викниксор и озабоченно бросил:
— Пора начинать!
— Мы готовы, — раздалось в ответ. Пять минут спустя зазвенел звонок, призывающий занять места. Сгрудившись у занавеса, ребята смотрели в щелку, как заполнялось помещение. Народу пришло много. При виде рассаживающихся гостей Японец заволновался, скрипнул зубами и неопределенно процедил:
— Ну, будет бой. Не подпакостить бы, ребятки.
— Не подпакостим. Япончик, — ухмыльнулся Купец, что-то прожевывая. — Не бойся, не подпакостим…
Грянул второй звонок. Зал зашумел, заволновался и стал затихать. С третьим звонком судорожно дернулся занавес, но не открылся. Зрители насторожились и впились глазами в сцену. Занавес дернулся еще два раза и опять не раздвинулся. В зале наступила тишина. Все с интересом следили за упрямым занавесом, а тот волновался, извивался, подпрыгивал, но пребывал в прежнем замкнутом положении. Кто-то в зале посочувствовал:
— Ишь ты, ведь не открывается.
Вдруг из-за сцены донеслось приглушенное восклицание:
— Дергай, сволочь, изо всей силы. Дергай, задрыга!
Что-то треснуло, занавес скорчился и расползся, открывая сцену. Зрители увидели комнату и стол посредине, вокруг которого шумели заговорщики.
Спектакль начался.
На сцене собралось довольно необычное общество.
За столом сидел Купец в каком-то старомодном сюртуке или в визитке и в широченных синих шароварах. Возле него восседала какая-то не то баба, не то дамочка. Определить социальную принадлежность этой особы было затруднительно, потому что она была как бы склеена из двух разных половинок: верхняя часть, вполне отвечавшая требованиям спектакля, изображала интеллигентную особу в шляпе с пером, а нижнюю она как будто заняла у какой-то рязанской крестьянки в ярком праздничном платье с разводами. Однако с таким раздвоением личности зрители скоро свыклись, так как и другие заговорщики выступали в не менее фантастических костюмах, а главный вдохновитель белых, французский дипломат, в подтверждение своей буржуазной сущности имел всего-навсего один довольно помятый цилиндр, которым он и жонглировал, прикрывая шкидские брюки из чертовой кожи и холщовую рубаху.
Действие проходило мирно, и Японец уже начал было успокаиваться, как вдруг на сцене произошло недоразумение.
Кулак по ходу пьесы возымел желание угостить заговорщиков и, воодушевившись, позвал кухарку.
— Эй, Матрена! Неси на стол! — густейшим басом заговорил Купец.
В ответ — гробовое молчание.
— Матрена, подавай на стол!..
Опять молчание. Заговорщики смущенно заерзали, смущение проникло и в зрительный зал. Зрители заинтересовались упрямой Матреной, которая с таким упорством не откликалась на зов хозяина, и затаив дыхание ждали.
Купец побледнел, покраснел, потом в третий раз гаркнул, уже переходя границы текста из пьесы:
— Матрена! Ты что ж, дурак, принесешь жрать или нет?
Вдруг за кулисами что-то завозилось, потом тихий, по внятный голос выразительно прошипел:
— Что же я тебе вынесу, дубина? Слопал все до спектакля, а теперь просишь.
В зале хихикнули. Япончик побледнел и помчался на другую сторону сцены. Там, у кулисы, стояла растерявшаяся кухарка — Мамочка.
— Неси, сволочь! Неси пустые тарелки, живо! — накинулся на нее Японец.
Между тем Купец, не имея мужества отступить от роли, продолжал заунывно взывать:
— Матрена! Подавай на стол, Матрена! Неси на стол.
Весь зрительный зал сочувствовал Офенбаху, попавшему в глупое положение, и вздох облегчения пронесся в рядах зрителей, когда одноглазая Матрена, гремя пустой посудой, показалась наконец на сцене. Спектакль наладился. Играли ребята прилично, и зрители были довольны.
Во втором действии, однако, опять произошла заминка.
В штаб красных пришла шпионка. Сцена изображала сумерки, когда Саша Пыльников, облаченный в шляпу с пером, таинственно появился перед зрителями. Он прошипел дьявольским голосом о конце владычества красных и подбежал к карте.
— Ага, план наступления, — хрипло пробормотал он.
Зрители притаились, зорко наблюдая за коварной лазутчицей из стана белых. Тут Саше понадобилось достать коробок и, чиркнув спичкой, при ее свете разглядывать план. И вот, в решительный момент он вдруг вспомнил, что спички находятся под юбкой, в кармане брюк.
Саша похолодел, но раздумывать было некогда, и, мысленно обозвав себя болваном, он полез в карман. Зал ахнул, испуганный таким неприличным поведением шпионки. Но тотчас же все успокоились, узрев под юбкой знакомые черные брюки.
Инцидент прошел благополучно, но, продолжая играть свою роль, Саша вдруг услышал за кулисами весьма отчетливый голос Япончика:
— Разве не говорил я, что Саша — круглый идиот?
Третье действие прошло без всяких осложнений, и пьеса кончилась.
Концертное отделение отменили, так как Кальмот разнервничался и порвал все струны на мандолине, а его номер был главным.
После спектакля гостей повели к столу, где их ожидали ужин и чай с бутербродами и булками.
И тут шкидцы показали свою стойкость. Они проголодались, но держались бодро. Трогательно было наблюдать, как полуголодный воспитанник, глотая слюну, гордо угощал свою мамашу:
— Ешь, ешь. У нас в этом отношении благополучно. Шамовки хватает.
— Милый, а что же вы-то не едите? — спрашивала участливо мать, но сын твердо и непринужденно отвечал:
— Мы сыты. Мы уже поели. Во! По горло…
Пир кончился. За время ужина зал очистили от мебели, и под звуки рояля открылись танцы.
Шкидцы любили танцевать — и танцевали со вкусом, а особенно хорошо танцевали сегодня, когда среди приглашенных было десять или двенадцать воспитанниц из соседнего детдома. Все они были нарасхват и танцевали без отдыха.
Вальс сменялся падепатинером, падепатинер тустепом, а тустеп снова вальсом.
Скользили, натирали пол подметками казенной обуви и поднимали целые тучи пыли.
Перевалило за два часа ночи, когда Викниксор замкнул наконец на ключ крышку рояля.
Гости расходились, младшие отправились спать, а старшие, выпросив разрешение, шумной, веселой толпой пошли провожать воспитанниц.
Вместе с ними вышли Янкель и Пантелеев. Они взяли у Викниксора разрешение уйти в отпуск и были довольны необычайно.
На улице было не по-осеннему тепло.
У ворот парочка отделилась от остальных и не спеша двинулась по проспекту. Хрустела под ногами подмерзшая вода, каблуки звонко отстукивали на щербатых плитах. В три часа на улице тихо и пустынно, и сламщикам особенно приятна эта тишина. Сламщикам хорошо.
Все у них теперь идет так ладно, а главное — у них есть два червонца, с которыми они в любой момент могут тронуться в Одессу или в Баку на кинофабрику.
Подмерзшие лужи похрустывают под ногами.
Кой-где еще вспыхивают непогашенные иллюминации Октябрьского праздника.
Кой-где горят маленькие пятиугольные звезды с серпами и молотами.
Тихо…
Птенцы оперяются
Из отпуска. — Янкель в беде. — Едем! — Разговор в кабинете. — Последнее прости. — Птенцы улетели.
Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный
Пошел по Невскому гулять.
Его поймали,
Арестовали
И приказали расстрелять.
Янкель не идет, а танцует, посвистывая в такт шагу.
Что-то особенно весело и легко ему сегодня. Не пугает даже и то, что сегодня — математика, а он ничего не знает. Заряд радости, веселья от праздника остался. Хорошо прошел праздник, и спектакль удался, и дома весело отпускное время пролетело.
Я не советский,
Я не кадетский,
Меня нетрудно раздавить.
Ах, не стреляйте,
Не убивайте —
Цыпленки тоже хочут жить.
Каблуки постукивают, аккомпанируя мотиву, и совершенно незаметно проходит Янкель захолодевшие изморозью утренние сонные улицы. Кончился праздник. На мостовой уже видны новые свежие царапины от грузных колес ломовых телег, и люди снова бегут по тротуарам, озабоченные и буднично серые. Янкель тоже хочет настроиться на будничный лад, начинает думать об уроках, но из этого ничего не выходит — губы по-прежнему напевают свое:
Цыпленок дутый,
В лапти обутый,
Пошел по Невскому гулять.
Вот и Шкида.
Бодро поднялся по лестнице, дернул звонок.
Ах, не стреляйте,
Не убивайте…
— А-а-а! Янкель! Ну, брат, ты влип!
Цыпленки тоже хочут жить…
Янкель оборвал песню. Что-то нехорошее, горькое подкатилось к гортани при виде испуганного лица дежурного.
— В чем дело?
— Буза!
— Какая буза? Что? В чем дело?
Янкель встревожен, хочет спросить, но дежурный уже скрылся на кухне…
Побежал в класс. Открыл двери и остановился, оглушенный ревом. Встревоженный класс гудел, метался, негодовал. Завидев Янкеля, бросились к нему:
— Буза!
— Скандал!
— Одеяла тиснули.
— Викниксор взбесился.
— Тебя ждет.
— Ты отвечаешь!
Ничего еще не понимая, Янкель прошел к своей парте, опустился на скамью. Только тут ему рассказали все по порядку. Он ушел в отпуск, сцена была не убрана, одеял никто кастелянше не сдал, и они остались висеть, а вчера Викниксор велел снять одеяла и отнести их в гардероб. Из десяти оказалось только восемь. Два исчезли бесследно.
Новость оглушила Янкеля. Испарилось веселое настроение, губы уже не пели «Цыпленка». Оглянулся вокруг. Увидел Пантелеева и спросил беспомощно:
— Как же?
Тот молчал.
Вдруг класс рассыпался по местам и затих. В комнату вошел Викниксор. Он был насуплен и нервно кусал губы. Увидев Янкеля, Викниксор подошел к нему и, растягивая слова, проговорил:
— Пропали два одеяла. За пропажу отвечаешь ты. Либо к вечеру одеяла будут найдены, либо я буду взыскивать с тебя или с родителей стоимость украденного.
— Но, Виктор Ник…
— Никаких но… Кроме того, за халатность ты переводишься в пятый разряд.
Тихо стало в классе, и слышно было, как гневно стучали каблуки Викниксора за дверью.
— Вот тебе и «цыпленок жареный», — буркнул Японец, но никто не подхватил его шутки. Все молчали. Янкель сидел, опустив голову на руки, согнувшись и касаясь горячим лбом верхней доски парты. Лица его но было видно.
* * *
Стояли в уборной Янкель и Пантелеев. Янкель, затягиваясь папироской, горячо и запальчиво говорил:
— Ты как желаешь, Ленька, а я ухожу. Проживу у матки неделю, соберусь — и тогда на юг. Больше нечего ждать. Сидеть в пятом разряде не хочу — не маленький.
— А как же Витя? Думаешь, отпустит? — сказал Пантелеев.
— А что Витя? Пойду к нему, поговорю. Он поймет. Дело за тобой. Говори прямо, останешься или тоже… как сговорились?
На несколько секунд задумался Пантелеев.
Гришкины глаза тревожно-вопросительно впились в скуластое лицо товарища.
— Ну как?
— Что «как»? Едем, конечно!..
Облегченный вздох невольно вырвался из груди Янкеля.
— Давай руку!
— Айда к Викниксору! — засмеялся Пантелеев.
— Айда! — сказал Янкель.
Шли, не слышали обычного шума, не видели сутолоки, беготни малышей, вообще ничего вокруг не видели. Остановившись передохнуть у дверей Викниксоровой квартиры, невольно поглядели на сцену, снова оголенную, и Янкель скрипнул зубами.
— Сволочи. Это новички сперли, не иначе. Наши ребята не способны теперь на это.
— Ну ладно, идем.
Вошли в знакомый, до мельчайших подробностей примелькавшийся за долгое пребывание в школе кабинет и остановились перед заведующим.
Викниксор сидел у стола, надвинув на глаза картонный козырек, и читал. Подняв козырек, он поглядел на ребят.
— В чем дело?
Янкель выступил вперед и заговорил нетвердым, но решительным голосом.
— Виктор Николаевич, — сказал он, — мы хотим уйти из школы!.. Да, мы хотим уйти из школы, потому что мы уже выросли.
Викниксор сбросил козырек и с чуть заметной усмешкой с ног до головы оглядел ребят, будто желая удостовериться, действительно ли они выросли. Перед ним стояли те же ребята, даже на лицах мелькало легкое волнение, обычное при разговоре с воспитателем, но в голосе Гриши Черных, воспитанника четвертого отделения, Викниксору послышались новые, неслыханные нотки.
Мужественно говорил Гриша Черных:
— Виктор Николаевич, ей-богу, мы выросли. Когда я пришел в школу, мне было тринадцать лет. Я многого не понимал. Десять уроков в день я истолковывал как наказание. Тогда мне казалось, что уроки и изолятор — одно и то же. Тогда я боялся изолятора. Теперь мне шестнадцать лет, и я не могу мириться с узкими рамками школьного режима. Да, не могу… При всем моем уважении к изолятору, к пятому разряду и к вам, Виктор Николаевич…
— Да, и к вам, Виктор Николаевич, — поддакнул Пантелеев, и Викниксор, взглянув на Леньку, вспомнил, вероятно, как два с половиной года назад он разговаривал с этим парнем — здесь, в этом кабинете, у этого же стола.
— И к Элле Андреевне, — перечислял Янкель, — и к дяде Саше, и к «Летописи», и к урокам древней истории. Мы очень благодарны школе Достоевского. Она многому нас научила. Но мы выросли. Мы хотим работать. Мы чувствуем силы…
И Янкель вытянулся, бессознательно расправляя грудь, а Пантелеев сжал кулаки и согнул руку, словно хотел показать Викниксору свои мускулы.
Оба застыли, ожидающе глядя на Викниксора.
Викниксор сидел задумавшись, а на лице его играла еле заметная, понимающая улыбка. Потом он встал, прошелся по комнате и еще раз посмотрел на обоих воспитанников долгим, внимательным взглядом.
— Вы правы, — сказал он.
Янкель и Пантелеев вздрогнули от радостного предчувствия.
— Вы правы, — повторил Викниксор. — Сейчас я услышал то, что хотел через полгода сам сказать вам. Теперь вижу, что немножко ошибся во времени. Вы выправились на полгода раньше. Вы правы. Школа приняла вас воришками, маленькими бродягами, теперь вы выросли, и я чувствую, что время, проведенное в шкоде, для вас не пропало даром. Уже давно я заключил, что вы достаточно сильны и достаточно переделаны, чтобы вступить в жизнь. Я знаю, что теперь-то из вас не получится паразитов, отбросов общества, и поэтому я спокойно говорю вам: я не держу вас. Я хотел через полгода сделать выпуск, первый официальный выпуск, хотел определить выпускников на места, но вы уходите раньше. Что ж, я говорю — в добрый путь. Идите! Я не удерживаю вас… Однако, если вам будет трудно устроиться, приходите ко мне, и я постараюсь помочь вам найти хорошую работу. Вы стоите этого. А американские одеяла забудем. Юнкомцы приходили ко мне, ручались за вас и обещали разыскать вора.
* * *
Об уходе сламщиков Шкида узнала только через два дня, когда Янкель и Пантелеев пришли со склада губоно с выпускным бельем, или с «приданым», как называли его шкидцы. На складе они получили новенькие пальто, шапки, сапоги и костюмы и теперь, получив в канцелярии документы, зашли попрощаться с товарищами.
В классе шел урок истории.
Дядя Саша, как всегда, притворно сердито покрикивал на воспитанников и читал очередную лекцию по повторному курсу истории с упором на экономику. Сламщики вошли в класс и остановились. Потом Янкель подошел к Сашкецу и тихо проговорил:
— До свидания, дядя Саша. Мы уходим. Может, когда еще и встретимся…
— Ну что ж, ребятки, — сказал, поднимаясь, Алникпоп. — Конечно, встретимся. А вам и верно пора… пора начинать жить. Вон ведь какие гуси лапчатые выросли.
Он улыбнулся и протянул сламщикам руку.
— Желаю успехов. Прямой вам и хорошей дороги!..
— Спасибо, дядя Саша.
Урок был сорван, но Сашкец не сердился, не кричал, когда ребята всем классом вышли провожать товарищей. И тем, кто уходил, и тем, кто оставался, жалко было расставаться. Ведь почти три года провели под одной крышей, вместе бузили и учились, и даже ссоры сейчас было приятно вспомнить.
У выходных дверей остановились.
— Ну, до свидания, — буркнул Японец, хлопая по плечам сламщиков. — Топайте.
Носик его покраснел.
— Топайте, черти!..
— Всего хорошего вам, ребята!
— Вспоминайте Шкиду!
— Заглядывайте. Не забывайте товарищей!
— И вы не забывайте!..
Улигания сбилась в беспорядочную груду, все толкались, протискивались к уходившим, и каждый хотел что-нибудь сказать, чем-нибудь выразить свою дружбу.
Вышел дежурный и, лязгая ключом по скважине, стал открывать дверь.
— Ну, — сказал Янкель, берясь за дверную ручку, — не поминайте лихом, братцы!..
— Не помянем, не бойтесь.
— Пгощайте, юнкомцы! — крикнул Пантелеев, улыбаясь и сияя скулами. — Пгощайте, не забудьте найти тех, кто одеяла пгибгал!..
— Найдем! — дружно гаркнули вслед.
— Найдем, можете не беспокоиться.
Сламщики вышли. Хлопнула выходная дверь, брякнула раза три расшалившаяся цепочка, и, так же лязгая ключом по скважине, дежурный закрыл дверь.
— Ушли, — вслух подумал Японец и невольно вспомнил Цыгана, тоже ушедшего не так давно, вспомнил Гужбана, Бессовестного — и вслух закончил мысль: — Ушли и они, а скоро и я уйду! Дядя Саша, а ведь грустно все-таки, — сказал он, вглядываясь в морщинистое лицо халдея. Тот минуту подумал, поблескивая пенсне, потом тихо сказал:
— Да, грустно, конечно. Но ничего, еще увидитесь. Так надо. Они пошли жить.
Последние могикане
Марш дней. — Тройка фабзайцев. — Приходит весна. — Уходит Дзе. — Купец в защитной шинели. — Письмо от Цыгана. — Турне сламщиков. — Новый Цека и юные пионеры. — Еще два. — Последний абориген. — Даешь сырье.
Бежали дни… Не бежали: дни умеют бегать, когда надо, сейчас же они шли вымеренным маршем, шагали длинной, ровной вереницей, не обгоняя друг друга.
Как и в прошлом году, как и двести лет назад, пришел декабрь, окна подернулись узорчатой марлей инея, в классах и спальнях начали топить печи, и заниматься стали до десяти часов в день…
Потом пришел январь. В ночь на первое января, по достаточно окрепшей традиции, пили клюквенный морс, заменявший шампанское, ели пирог с яблочным повидлом и говорили тосты. В первый день нового года устроили учет: как и в прошлом году, приезжала Лилина и другие гости из губоно, Петропорта и соцвоса, говорили речи и отмечали успехи, достигнутые школой за год. В четвертом отделении возмужалые уже шкидцы проходили курс последнего класса единой школы, готовились к выпуску. Верхи поредели. Не было уже Янкеля, Пантелеева и Цыгана. В январе ушли еще трое — Воробьев, Тихиков и Горбушка. Их, как не отличавшихся особенными способностями и тягой к умственным наукам, Викниксор определил в фабзавуч одной из питерских типографий. Жили они первое время в Шкиде, потом перебрались в общежитие.
В феврале никто не ушел.
Никто не ушел и в марте.
Март, как всегда, сменил апрель. В городских скверах зазеленели почки, запахло тополем и вербой, на улицах снег делался похожим на халву. В середине апреля четвертое отделение лишилось еще одного — Джапаридзе. Не дождавшись экзаменов и выпуска, Дзе ушел к матери — помогать семье. Викниксор отпустил его, найдя, что парень выровнялся, жить и работать наверняка может и обществу вреда не принесет.
Уходили старые, приходили новые. Четвертый класс пополнялся слабо, младшие же чуть ли не каждый день встречали новичков — с Мытненки, из лавры, из «нормальных» детдомов и с улицы — беспризорных. Могикане уходили, оставляя традиции и давая место новому бытовому укладу.
В мае сдал зачет в военный вуз Купец — Офенбах. Карьера военного, прельщавшая шкидского Голиафа еще в приготовительных классах кадетского корпуса, снова соблазнила его. Он был счастлив, что сможет служить в Красной Армии. Через две недели после ухода из Шкиды Купа явился одетый в новенькую шинель с голубыми обшлагами и в шлеме с сияющей улыбкой заявил:
— В комсомол записался. Кандидатом.
От бычьего лица его веяло радостью. И после этого он часто наведывался в школу…
В мае же получили письмо от Громоносцева:
«Дорогие товарищи — Японец, Янкель, Пантелеев, Воробей, Кобчик и дры и дры!
Собрался наконец вам написать. Часто вспоминаю я вас и школу, но неправы вы будете, черти, если подумаете, что я несчастлив. Я счастлив, товарищи, лучшего я не могу желать и глуп был, когда плакал тогда на вокзале и в вагоне. Викниксор хорошо сделал, что определил меня сюда. Передайте ему привет и мое восхищение перед его талантом предугадывать жизнь, находить пути для нас.
Наверно, вы удивлены, чем я счастлив, что хорошего я нашел здесь? Долго рассказывать, да и боюсь — не поймете вы ни черта, не сумею я рассказать всего. Действительно, первые два месяца жизнь в техникуме доставляла мне мучения. Но мучиться долго не дали… Завалили работой. Чем ближе к весне, тем работы больше. Я увлекся и не заметил, как полюбил сельское хозяйство, крестьянскую жизнь.
Удивляетесь? Я сам удивляюсь, когда есть время, что за такой срок мои взгляды переменились. Как раньше я ненавидел сельский труд, в такой же степени сейчас влюблен в сеялки, молотилки, в племенных коров и в нашу маленькую метеорологическую станцию. Сейчас у нас идет посев, засеваем яровое. Я, как первокурсник, работаю не в поле, а в амбарах по разборке и рассортировке зерна. Эта, казалось бы, невеселая работа меня так увлекла, что и сказать не могу. Я уже чувствую, что люблю запах пшеничной пыли, удобренного поля, парного молока…
Недавно я работал на маслобойке. Работа эта для меня ответственная, и дали мне ее в первый раз. Я не справился, масло у меня получилось дурное. Я всю ночь проплакал, — не подумайте, что мне попало, нет, просто так, я чувствовал себя несчастным, оттого что плохо успел в любимом деле.
И еще чем я счастлив — эта учеба. Я не думал, когда ехал сюда, что здесь, кроме ухода за свиньями, занимаются чем-нибудь другим. Нет, здесь, а тем более зимой, я могу заниматься общеобразовательными науками, вволю читать книги.
Теперь — главное, о чем я должен вам сказать, не знаю, как бы поделикатнее выразиться. Одним словом, братья улигане, ваш друг и однокашник Колька Цыган разучился воровать. Правда, меня не тянуло к этому в последнее время и в Шкиде, но там случай наталкивал, заставлял совершать незаконное. Сейчас же ничто не заставит меня украсть, я это чувствую и верю в безошибочность этого чувства…
Я оглядываюсь назад. Четыре года тому назад я гопничал в Вяземской лавре, был стремщиком у хазушников. Тогда моей мечтой было сделаться хорошим вором, шнифером или квартирником. Я не думал тогда, что идеал мой может измениться. А сейчас я не верю своему прошлому, не верю, что когда-то я попал по подозрению в мокром деле в лавру, а потом и в Шкиду. Ей, Шкиде, я обязан своим настоящим и будущим.
Я записался в комсомол, уже состою действительным членом, пройдя полугодовой стаж кандидата. Уже выдвинулся — назначен инструктором кружка физической культуры. Так что за будущее свое я не боюсь — темного впереди ничего не видно.
Однако о себе, пожалуй, достаточно. Бессовестный и Бык тоже очень изменились внутренне и внешне. Бессовестный растолстел — не узнаете, если увидите, — и Бык тоже растолстел, хотя казалось, что при его комплекции это уже невозможно. Здесь его, между прочим, зовут Комолым быком.
Гужбана же в техникуме уже нет. У него, представьте, оказались способности к механике, и его перевели в Петроград, куда-то на завод или в профшколу — не знаю… Я рад, что он ушел. Он — единственный человек на свете, которого я искренне ненавижу.
У нас в техникуме учатся не только парни, но и девушки. Я закрутил с одной очень хорошенькой и очень умной. Думаю, что выбрал себе „товарища жизни“. Мечтаем (не смейтесь, ребята) служить на благо обществу, а в частности советской деревне, рука об руку.
Пишу вам и не знаю — все ли, с кем заочно говорю, еще в Шкиде. Пишите, как у вас? Что делаете? Что нового?
Остаюсь старый шкидец, помнящий вас товарищ
Колька Цыган».
Тогда же получили письмо от Янкеля и Пантелеева. Они писали из Харькова, сообщали, что совершают поездку по южным губерниям корреспондентами какого-то киножурнала. Письмо их было коротко — открытка всего, — но от него веяло молодой свежестью и радостью.
В июне состоялся пленум Юнкома. В то время в Юнкоме уже числилось тридцать членов. На пленуме выступил Японец.
— Товарищи, — сказал он, — я буду говорить от лица основателей нашей организации, от лица Центрального комитета. В комитете уже не хватает троих, остались лишь я да Ельховский. Скоро уйдем и мы. Ставлю предложение — переизбрать Цека.
Предложение приняли и избрали новый Цека, переименовав его в Бюро. Председателем Бюро выбрали Старолинского — Голого барина.
В начале июля в Шкиде с разрешения губоно и губкома комсомола организовалось ядро юных пионеров, в которое на первых порах было принято всего шесть человек — наиболее окрепшие из малышей…
В августе ушли из школы Кальмот и Саша Пыльников. Кальмот уехал к матери. Пыльников сдал экзамен в Педагогический институт.
Последним уходил Японец.
Он пытался вместе с Сашей попасть в Педагогический, но не был принят за малый рост, недостаточно внушительный для звания халдея. Но в конце концов ушел и Японец. Нашел место заведующего клубом в одном из отделений милиции.
Так рассыпалось по разным городам и весям четвертое отделение, бывшее при основании Шкиды первым. Старые, матерые шкидцы ушли, на их место пришли новые.
Машина всосала следующую партию сырья.
Эпилог, написанный в 1926 году
Со дня ухода последнего из первых прошло три года.
Не так давно мы, авторы этой книги, Янкель и Пантелеев, были на вечере в одном из заводских клубов. Там шла какая-то современная пьеса. После последнего акта, когда зрители собирались уже расходиться, на авансцену вышел невысокого роста человек с зачесанными назад волосами, в черной рабочей блузе, с красным значком на груди.
— Товарищи! — сказал он. — Прошу вас остаться на местах. Предлагаю устроить диспут по спектаклю.
Сначала мы не обратили на человека в блузе внимания, услыхав же голос и взглянув, узнали Японца. После диспута пробрались за кулисы, отыскали его. Он вырос за три года не больше чем на полдюйма, но возмужал и приобрел какую-то артистическую осанку.
— Япончик! — окликнули мы его. — Ты что здесь делаешь?
Встретив нас радостно, он долго не отвечал на вопрос, шмыгал носом, хлопал нас по плечам, потом сказал:
— Выступаю в роли помощника режиссера. Кончаю Институт сценических искусств. А это — практика.
Кроме того, Японец служит завклубом в одном из отделений ленинградской милиции, ведет работу по культпросвету.
От Японца мы узнали и о судьбах Пыльникова и Финкельштейна. Саша Пыльников, некогда ненавидевший халдеев и все к халдеям относящееся, сейчас сам почти халдей. Кончает Педагогический институт и уже практикуется в преподавательской работе.
Поэт Финкельштейн — Кобчик — учится в Техникуме речи, тоже на последнем курсе.
Купца мы встретили на улице. Он налетел на нас, огромный, возмужалый до неузнаваемости, одетый в длинную серую шинель, в новенький синий шлем и в сапоги со шпорами. На левом рукаве его красовались какие-то геометрические фигуры — не то квадраты, не то ромбы. Он — уже краском, красный офицер.
На улице же встретили мы и Воробья. Он бежал маленьким воробышком по мостовой, обегая тротуар и прохожих, сжимая под мышкой портфель.
— Воробей! — крикнули мы.
Он был рад видеть нас, но заявил, что очень спешит, и, пообещав зайти, побежал. День спустя он зашел к нам и рассказал о себе и о некоторых других шкидцах.
Работает он в типографии вместе с Кубышкой, Мамочкой, Горбушкой и Адмиралом. Все они комсомольцы и все активисты, сам же Воробей — секретарь коллектива. От Воробья же мы узнали о Голом барине и Гужбане. Голенький работает на «Красном треугольнике», Гужбан — на «Большевике».
И совсем уж недавно, совсем на днях, в нашу комнату ввалился огромный человек в непромокаемом пальто и высоких охотничьих сапогах. Лицо его, достаточно обросшее щетиной усов и бороды, показалось нам тем не менее знакомым.
— Цыган?! — вскричали мы.
— Он самый, сволочи, — ответил человек, и уже по построению этой фразы мы убедились, что перед нами действительно Цыган.
Он — агроном, приехал из совхоза, где работает уже больше года, в Питер по командировке. Ночевать он остался у нас.
|
The script ran 0.044 seconds.