1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
– А на кой им черт? – спокойно отозвался Вождь. – Мы можем хоть задницей землю есть, в этом году нам чемпионат не выиграть. И все это знают.
Пруит посмотрел на него, такого огромного и невозмутимого, и улыбнулся, чувствуя, что любит Вождя за это непоколебимое спокойствие, которое тот умудряется сохранить в сумасшедшей свистопляске, перевернувшей за последний месяц весь мир вверх дном.
– Вождь, старичок, – счастливым голосом сказал он. – Эх, Вождь, старичок… Эти мне спортсмены!.. Эти подлюги спортсмены!
– Ты поосторожнее. – Вождь усмехнулся. – Я, между прочим, тоже имею к ним отношение.
Пруит залился счастливым смехом.
– Пей еще, – сказал Вождь.
– Нет, сэр, теперь угощаю я.
– Да у меня вон сколько. Бери. Ты заработал.
– Нет, – упрямо возразил он. – Моя очередь. Деньги у меня есть. Я теперь всегда при деньгах.
– Я уже заметил. – Вождь усмехнулся. – Твоя киска, видно, на руках тебя носит.
– Да не жалуюсь. – Губы у Пруита разъехались в широкую ухмылку. – Грех жаловаться. Одна беда… – Он вдруг с удивлением прислушался к своему голосу. – Дуреха замуж за меня хочет.
– Бывает, – философски заметил Вождь. – Денег у нее навалом, так что не будь дураком, женись. И пусть обеспечивает тебе красивую жизнь. Будешь жить, как захочешь.
Пруит рассмеялся:
– Это не для меня. Вождь. Ты же знаешь, такие, как я, не женятся.
Он встал и бодро зашагал к стойке. Ах ты, трепло, весело обругал он себя, вечно что-то выдумываешь! А эта выдумка ничего, ей-богу. Это как посмотреть. Да чего там, черт побери! Имеет же человек право помечтать.
– Эй, Джимми! – свирепо крикнул он.
– Привет, малыш! – проорал Джимми с другого конца стойки. На широком потном лице канака сияла улыбка, руки безостановочно сновали, проворно вытаскивая из холодильника на стойку банки и бутылки. По другую сторону громадного холодильника стоял охранник – порядок в баре поддерживали полковые боксеры, которых по указанию гарнизонного начальства хозяин бара нанимал то из одной роты, то из другой. Одетый по всей форме и с дубинкой, временный представитель военной власти без стеснения дул пиво, извлекая из глубин холодильника банку за банкой, а беспомощный хозяин-японец смотрел на все это с болезненной гримасой отчаяния, застывшей на гладком плоском лице.
– Джимми, мне четыре, – крикнул Пруит через рябь голов.
– Понял, – откликнулся Джимми, и улыбка ослепительной вспышкой осветила темное лицо. – Четыре пивка на четыре глотка. – Он поставил банку на стойку. – У вас сегодня ротные товарищеские. Не выступаешь?
– Куда мне, Джим. – Пруит радостно улыбнулся. – Боюсь, заедут в ухо, оно и распухнет.
– Ты даешь! – Джимми засмеялся и вытер лицо рукой, похожей на копченый окорок. – Меня можешь не разыгрывать. Я слышал, ты этого еврейского чемпиона крепко припечатал.
– Вот, значит, как рассказывают? – Пруит хмыкнул. – А я слышал, это он меня припечатал. – Затылком он почувствовал, что несколько солдат задержались у бара и глядят на него. Сзади зашептались. Небось уже весь полк знает, подумал он. Но не обернулся.
– Ха! – Джимми осклабился. – Я, парень, видел тебя на прошлом чемпионате. То что надо! У этого еврея и рост, и удар – все при нем. Но он трус. Они все такие. А вот ты не трус.
– Думаешь? – Он скромно улыбнулся. – Так как насчет пива?
– Сейчас дам. То, что ты не трус, я знаю. Эти евреи не соображают, на кого можно тянуть, а на кого нет. А я, малыш, через месяц снова в городе выступаю.
Стоявшие рядом по-прежнему смотрели на них и прислушивались.
– Где? – спросил Пруит, с удовольствием ощущая свою принадлежность к узкому кругу избранных, которым доверяются важные тайны. – В городском зале?
– В нем самом. Полуфинал. Шесть раундов. Выиграю – долбаю финал. А финал выиграю – большое турне по Штатам. Ничего, да? Уйду тогда к черту из этого бара.
– Ишь ты! Прямо новый Дадо Марино.[34]
Джимми оглушительно захохотал и выпятил колесом грудь – казалось, он еле умещается за стойкой.
– А то! Мне в самый раз выступать в наилегчайшем. Нет. – Он посерьезнел. – Я уеду в Штаты, как мой дед. Знаешь, как моя фамилия? Калипони. Джимми Калипони, в честь деда. Он в молодости ездил в турне по Штатам. В Калифорнии выступал. У нас в гавайском языке нет ни «ф», ни «р». Мы говорим не «Калифорния», а «Калипони». Вот долбану финал и поеду в Калипони, как мой дед. Оправдаю свою фамилию. Заодно посмотрю, как там живется. Хватит с меня гавайских гитар. – Он ухмыльнулся. – Мне Штаты нравятся, я про тот край много слышал.
– Приду посмотрю, как ты полуфинал выиграешь, – улыбнулся Пруит.
– Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?
На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.
– Да, – сказал он. – Парень был отличный.
Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.
– Жалко, что он тогда ослеп. – Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. – Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?
– Да, жалко. Где тут мое пиво?
– Держи, – Джимми придвинул к нему банки. – Это бесплатно. Угощаю. – Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. – Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы – те трусы.
– Как же, как же. – Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. – Жиды и фрицы – те трусы, – тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальяшки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры – те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?
За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?
Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.
Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя – вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.
Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.
А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел – сегодня, завтра, послезавтра, через год.
Он посмотрел на Вождя, который поглядывал на него из-за леса бутылок и банок, будто прячущийся в кустах взводный разведчик, – спокойное круглое лицо, непроницаемое, как скала, красно-черное от тропических ожогов, заработанных во всех без исключения загранвойсках США и слой за слоем наложившихся на изначально темную кожу индейца-чокто, лицо человека, о котором с неизменным благоговейным восхищением упоминали в разных концах земного шара, стоило кучке американских солдат собраться вместе и заговорить о спорте; невозмутимое лицо бывшего чемпиона Панамы по боксу в тяжелом весе и обладателя до сих пор не побитого рекорда Филиппин в забеге на 100 ярдов, лицо человека, уже изрядно разжиревшего от пива, но до сих пор знаменитого на Гавайях не меньше, чем Лу Гериг[35] на континенте, лицо человека, который сейчас неуклонно и успешно накачивает себя пивом до привычной ежевечерней отключки. Что бы сказали его ярые поклонники из АМХ, если бы увидели своего кумира сейчас?
Он сел за столик и, поставив банки с пивом, глядел на грузного великана, который казался таким тяжелым и неповоротливым на хрупком стуле, но был легок и проворен на зеленом ромбе бейсбольного поля, на баскетбольной площадке и на гаревой дорожке. Сколько раз он с замиранием сердца, с восхищением, равным восторгу от тихоокеанского заката, наблюдал, как это огромное тело по-тигриному изгибается в рывке, чтобы на долю секунды опередить бейсболиста другой команды!
– Вождь, – взволнованно сказал он. – Вождь, почему так?
– Что? – тихо рокотнул Вождь. – Что почему? Ты о чем?
– Не знаю. – Пруит пожал плечами. Он был смущен и лихорадочно пытался что-нибудь придумать. – Я про Тербера, – неловко сказал он, будто только это имя могло объяснить его замешательство. – Вождь, почему он такой? Никак я не могу его понять. Что с ним произошло?
– С Тербером? – Вождь задумчиво глядел на улицу, темнеющую за белым переплетением решетки; казалось, он тупо роется в памяти, отыскивая ответ. – С Тербером? Не знаю. Вроде ничего особенного про него не слышал. А что?
– Да это я так. – Он клял себя, что затеял этот глупый разговор. – Просто не могу его понять, вот и все. Он у нас в первой роте ходил в штаб-сержантах. Это когда я еще горнистом был. Я тогда с ним часто сталкивался. То он к тебе как последняя сволочь, а то вдруг на рожон лезет, только чтобы тебя выручить, хотя сам же виноват.
– Да? Вот он, значит, какой, – нехотя отозвался Вождь, все так же глядя вдаль. – Да, его, наверно, раскусить трудно. Я знаю одно: он лучший старшина в полку. А может, и во всем гарнизоне. Таких теперь немного. – Вождь грустно улыбнулся. – Вымирающее племя.
Пруит кивнул, взволнованно и смущенно.
– Я про то и говорю, – настойчиво продолжал он. Раз уж завел этот разговор, нечего отступать. – Мне иногда кажется, если я пойму Цербера, я вообще очень многое пойму. Я иногда… Если бы он просто был сволочь и подлец, как Хаскинс из пятой, тогда было бы легче. Я знал одного такого гада в Майере. Подонок из подонков. Ему нравилось людей мучить. Нравилось смотреть, как они корчатся. Я у него писарем сидел. Долго не выдержал, перевелся.
– Вот как? – Вождь оживился. – Ты и писарем был? Я не знал.
– Мало кто знает. Я в той части договорился с одним парнем из канцелярии, он мне ничего не вписал ни в личную карточку, ни в форму номер двадцать, чтобы никто не знал. И чтобы снова за бумажки не засадили. – Он помолчал. – Я печатать сам научился. По учебнику. В библиотеке взял. Я тогда еще не очень понимал, чего хочу. Все искал, пробовал… Ну так вот, – упрямо вернулся он к прежней теме. – Понимаешь, к чему я веду? Этот тип, про которого я тебе рассказываю, был попросту махровая сволочь. С солдатами обращаться не умел и их же за это ненавидел. Не себя, а их, понимаешь? Такого раскусить легко. В первые сержанты выбился только потому, что лизал задницу начальству. И всю жизнь трясся, что, не дай бог, кто-нибудь вылижет чище. Такого раскусить – раз плюнуть.
– Да, – Вождь медленно кивнул большой головой. Он слушал Пруита внимательно и с уважением, искренне стараясь понять. – Я таких много повидал. Здесь они тоже есть.
– Но Цербер совсем не тот случай, понимаешь? Он не сволочь, я чувствую. Тут что-то другое. Он у меня вызывает какое-то такое ощущение… Странное. Необычное. Понимаешь?
Вождь кивнул.
– Бывает, человеку от рождения не судьба, – медленно сказал он. – Я лично думаю, Тербер из таких.
– Как это – не судьба?
– Это трудно объяснить. – Вождь беспокойно шевельнулся.
Пруит молча ждал.
– Вот возьми, к примеру, меня. Я ведь из резервации. Там и родился, и вырос. И с детства хотел стать спортсменом. Хотел так, что спасу нет. У меня был идеал – Джим Торп[36]. Я про него прочитал все, что только можно. О нем легенды ходили. Он был для индейцев национальным героем. Я считал, что лучше Джима Торпа нет никого, и хотел быть как он. Понимаешь?
Пруит кивнул. Ничего этого он раньше от Вождя не слышал. Да, наверно, и никто в роте не слышал. Может, он сейчас что-то узнает, поймет что-то важное?
Вождь одним долгим глотком осушил жестяную банку и, осторожно держа ее толстыми пальцами, поставил назад, в гущу своего леса.
– Ну так вот. Его выгнали с Олимпийских игр, – медленно сказал он. – После того, как он загреб почти все медали, какие у них там были. Дисквалифицировали по какому-то мудреному параграфу. И даже медали заставили вернуть. А потом я его видел только в кино. В разных дерьмовых вестернах. Он там играл диких индейцев. Понимаешь, про что я?
Пруит кивнул, наблюдая за круглым спокойным лицом. Глаза Вождя глядели куда-то далеко, в другой конец бара.
– А потом я подрос. Хотел попасть в колледж, стать спортсменом. Какой колледж, когда я даже средней школы не кончил? У отца денег не было, семья только что с голым задом не ходила. На стипендию я не рассчитывал. Кто бы мне ее дал, эту стипендию?.. А Джим Торп, чтобы не протянуть ноги, играл в вестернах диких индейцев. – Вождь пожал могучими плечами, и пивной лес на столе пережил небольшое землетрясение. – Я думаю, он был самый великий спортсмен Америки за всю ее историю, – робко отважился добавить он. – Вот как бывает. Так оно и получается, понимаешь? Это – жизнь. Ну вот… Можешь себе представить, чтобы я вдруг вырядился в кожаные штаны, раскрасил себе морду и нацепил на голову перья? И еще бы орал и размахивал томагавком? Я тоже это себе не представлял. Я бы тогда чувствовал себя последним идиотом. Все эти перья и томагавки я видел только у нас в ларьке. Их на фабрике делали, в Висконсине. А нам присылали на продажу, для туристов. Да нарядись я так, я бы… Стыдно было бы. Ну и записался в армию. В армии спортсмену живется легче. И мне все равно. Понимаешь?
– Да. – Улыбка у Пруита получилась узкая, как бритва.
– Я не жалуюсь. У меня все хорошо. – Вождь добродушно оглядел тонущий в сигаретном дыму, разноголосо гудящий треугольный лужок. – Я принимаю все так, как оно есть. Если жизнь такая, значит, и я такой, понимаешь? Делаю, что могу, а что не могу, про то и не думаю. Живется мне легко и вроде как беситься не из-за чего… А Тербер – тот другое дело. Его изнутри что-то точит. Как будто у него там костер горит и все никак не гаснет, все жжет его. А бывает, так вдруг разгорится, что прямо из глаз полыхает. Ты приглядись, заметишь. Армия не для Тербера.
– Тогда какого черта он не уходит? Никто его в армию не тащил и удерживать не станет. Армия не для него, чего же он тут застрял? Шел бы туда, где ему место.
Вождь пристально посмотрел на него.
– А ты знаешь, где ему место?
Пруит опустил глаза:
– Ладно, молчу.
– Кто знает свое место в жизни, тот счастливый. Я так понимаю, Тербер – хороший мужик, просто не туда попал. Пит Карелсен тоже хороший мужик и тоже не туда попал. И я не туда. А вот Динамит – туда.
– Ладно, молчу, – снова сказал Пруит. – Ладно. Но надо мной-то зачем измывается? Был бы он сволочь и действительно меня ненавидел, я бы еще понял. Только мне почему-то кажется, что он ничего против меня не имеет.
– Может, хочет тебя чему-то научить.
– Чему?
– А я не знаю чему. Откуда мне знать, что у Тербера на уме? – Вождь сказал это сердито и растерянно. Его неизменно спокойное лицо оставалось добродушным, но в глазах, в самой глубине, внезапно появилась та холодная отстраненность, с которой индейцы встречают белых туристов, заехавших на денек в резервацию посмотреть их пляски. – Если тебе так приспичило, пойди к Церберу и спроси. Может, он объяснит.
Пруит улыбнулся, жесткая полевая шляпа съехала на затылок, и из-под нее выглянули черные прямые волосы, возможно доставшиеся ему от какого-нибудь всеми забытого индейца-чероки из числа его кентуккийских предков.
– Свисти, свисти, – ухмыльнулся он. – Свисти громче, а то не слышу.
– Я не знаю, – смягчился Вождь. – Не знаю я, чему он тебя хочет научить. И никто, наверно, не знает. Разве что сам Тербер. А может, даже он не знает. Так мне кажется. Просто он бешеный. Против тебя лично он ничего не имеет, он со всеми так. Старикашка Пит каждую неделю клянется, что готов перебраться от него хоть в спальню отделения. Но что-то не перебирается.
– Если бы я только понимал, почему так, – упорствовал Пруит. Он уже тяготился этим разговором и чувствовал себя глупо. На черта он вообще об этом заговорил, кто его дергал за язык? Вначале ему на мгновенье показалось, что он в чем-то разберется, узнает что-то важное. Но все просочилось сквозь пальцы, как песок, ничего не осталось.
Вождь Чоут рассеянно глядел сквозь ограду на тусклый огонек гарнизонной лавки по ту сторону улицы.
– Есть люди, которых даже пуля обходит. Тербер из таких, – сказал он мягко, с медвежьей неторопливостью. – Он служил в 15-м полку в Шанхае, когда там была заварушка. Такое вытворял – я даже на Филиппинах про него слышал. Он только что не… Получил тогда «Пурпурное сердце» и «Бронзовый крест». Ты небось и не знаешь? Мало кто знает. Бешеный он, и все тут. Не может себя найти. Вот начнется сейчас война, и Тербер будет разгуливать на передовой во весь рост, будет лезть под пули, а его даже не царапнет. И пройдет целехоньким через весь этот ад, только станет совсем психованным и будет еще сильнее беситься. Такой уж он человек. Вот и все. Я знаю одно: он отличный солдат, второго такого я не видел.
Пруит молчал. Сидел и глядел на Вождя, пытаясь отогнать какое-то смутное чувство.
– Как ты насчет пива? Может, выпьем еще? – спросил Вождь. – Люблю я пиво.
– Это мысль. – Пруит потянулся к банкам, которые ему всучил Джимми. Все это никак не укладывалось в голове. Он знал, что должен завтра поговорить с Блумом, пусть даже разговор ничего не даст. Что-то из сказанного Вождем, что-то, проскользнувшее в мешанине их разговора, убедило его, что иначе нельзя. Он должен объяснить Блуму. Может, ничего у него не выйдет, но он знал, что попытается.
Соревнования закончились рано. Когда толпа повалила в решетчатую калитку бара, еще не было десяти. Рассказывали, сегодня было на редкость много нокаутов. Все три боксера из седьмой роты выиграли встречи, но вокруг говорили только про Блума. Блум победил после первого же раунда, потому что бой остановили ввиду его явного преимущества. Все видели в Блуме будущего чемпиона. Он вылез на ринг с перебитым носом, с заплывшим глазом и не мог даже говорить, но еще до конца первой минуты положил противника нокдауном. А полковой хирург, доктор Дейл, перед началом соревнований даже не хотел выпускать его на ринг.
– Этот парень знает, за что дают капралов, – процедил Вождь.
– А я все равно рад, что он выступал. И что выиграл – тоже рад.
– Лошадь он, – спокойно сказал Вождь. – Самая настоящая лошадь. Я тоже таким был. Он сейчас мог бы выйти еще раз и ничего бы не почувствовал.
– И все-таки для этого нужна смелость.
– Кому? Лошади?
Пруит вздохнул. Пиво бродило в нем, перед глазами крутились искры.
– Пойду-ка я спать. Все болит, будто по мне трактор прошелся. Да и, кажется, я здесь всем как бельмо на глазу.
Вождь усмехнулся:
– Может, у тебя хоть совесть прорежется.
Пруит с усилием засмеялся и начал проталкиваться сквозь толпу. У калитки он оглянулся. Вождь Чоут все так же сидел за столиком. Лес пустых банок перед ним за время их разговора заметно разросся. Глаза у Вождя слегка помутнели. Пруит помахал ему. Вождь в ответ тяжело поднял руку. Пруит вышел за калитку и пересек улицу. Вокруг была тишина. Во всех корпусах свет уже погасили, солдаты мыли швабрами кафе при гарнизонной лавке. Он шагал медленно, словно давал гарнизону время угомониться.
Сквозь большие ворота он вошел во двор их батальона. Двор был пуст, и лампочки над рингом не горели, но, когда он шел по дорожке к казарме своей роты, от галереи первого этажа отделилась тень и двинулась ему навстречу. Даже в темноте он сразу узнал длиннорукую обезьяноподобную фигуру. Айк Галович был пьян и шатался.
– Ей-богу! – выкрикнул Айк. – Я вам говорю, это есть сегодня великий вечер. Это есть сегодня победа. Седьмая рота и капитан Хомс – победа! – радостно вопил он. – Или мы их сегодня не побеждали, а? Я вас спрашиваю! Или рота не имеет, что гордиться?
– Привет, Айк, – сказал Пруит.
– Что есть это? – Галович перестал ухмыляться, и его длинная губастая челюсть отвисла. Он вытянул голову, пьяно вглядываясь в темноту. – Это не есть Пруит? Тогда что?
– Не волнуйся, это есть Пруит, – сухо усмехнулся он.
– Черт бери! – взорвался Айк. – Это, Пруит, у тебя много храбрости показывать лицо здесь. Предатель, как ты, на эти казармы спать имеет право нет!
– Все правильно. Только пока меня в другую роту перевели нет, я буду здесь спать да. Несмотря на. – Он шагнул в сторону, чтобы обойти Галовича, но тот загородил ему дорогу.
– Тебе перевод в тюрьму! – зарычал Айк. – Кусает руку, которая кормит, ту собаку стреляют. Даже коммунист лучше! Ударить в спину нож лучшего друга, который есть! Это после все, что капитан Хомс от тебя прощал?! Жалко, только собак стреляют, а такой человек – нельзя!
– Ты небось хочешь, чтобы новый закон приняли. По которому можно. Я правильно говорю, Айк? – Пруит улыбнулся. Он стоял неподвижно. Один раз он попробовал обойти его, больше пытаться не станет.
– Таких, как ты, да! – разъярился Айк. – Бешеную собаку стрелять, ей только польза. Армия вся сильная, а где тонкая, там порвется. Бандиты, как ты, делают фашизм. Я от это уезжал и сюда приезжал. Такие, как ты, даже нельзя разрешать в этот страна приезжать. Их из этот страна выгонять надо, да!
– Ты все сказал? Тогда дай пройти, я спать хочу.
– Все сказал?! Не все сказал! – продолжал бушевать Айк. – Ты даже не есть американец. Капитан Хомс – хороший человек, для тебя хорошо делает, а ты даже неблагодарный. Для тебя нужно большой урок давать, чтобы уважал, которые дурак добро хотят.
– И уж ты-то был бы рад-радешенек дать мне этот урок, – усмехнулся Пруит. – Хватит, Айк. Я не собираюсь вертеться тут вокруг тебя. Поговорим завтра, на уборке. Тогда ничего не смогу тебе возразить. А сейчас катись к черту, дай мне пройти. Я спать иду.
– Спать? А может, я сам буду дать для тебя большой урок! Нет такой закон, есть такой закон – все равно. Он для тебя все, что человек может, капитан Хомс, да! А ты благодарный? – в бешенстве ревел Айк. – Ты – говно, а не благодарный! Хороший человек для тебя шанс дает, чтобы ты исправлялся, а ты делаешь что? Нет, ты не делаешь! Ты такой. Может, я сам буду для тебя урок дать, если капитан Хомс очень хороший. Будет тебе понравиться?
– Прекрасно, – ухмыльнулся он. – Когда начнем? Завтра на строевой?
– Строевая для тебя нет! Ей-богу, черт бери, я покажу! Не будет для тебя строевая, не будет для тебя сержант!
Пьяно ругаясь, патриот-американец Айк Галович вытащил из кармана нож. Конечно, не так профессионально и молниеносно, как сержант Хендерсон, но тем не менее сумел почти с той же быстротой подцепить ногтем большого пальца лезвие, вытянуть его достаточно далеко, прижать к ноге и разогнуть до конца – все это одним неуловимым движением. Сталь тускло и маслянисто заблестела в темноте.
Пруита захлестнула радость. Вот он – враг, наконец-то. Настоящий враг. Общий.
Когда патриот-американец, шатаясь, бросился на него с ножом, Пруит шагнул навстречу и левой рукой с маху ударил его под локоть, отбив выпад, потом сделал еще шаг вперед, одновременно ловко повернулся на носках и толкнул Айка плечом в грудь. Айк покачнулся вбок и уже теряя равновесие рубанул правой рукой, вложив в нож весь вес своего тела, всю переполнявшую его злобу. Это был роскошный удар, и Айк метко рассчитал его – боль стрельнула в распухшую кисть Пруита.
Патриота-американца неудержимо повело назад, правая рука все еще сжимала нож, а ноги, слетев с асфальта дорожки, помчали падающее тело бегом по траве. Каблуки ударились о бордюр другой дорожки, ведущей к кухне, и последние три фута Айк ехал на копчике, пока не врезался в бетонную плиту под мусорными баками и не опрокинулся головой в зловонную лужу.
Пруит стоял и смотрел на него, потирая раненую руку. Айк не двигался, тогда он подошел к нему и приложил ухо ко рту старика. Патриот-американец Айк Галович мирно спал, дыханье у него было ровное, изо рта воняло. Уродливый, морщинистый, потрепанный жизнью старик, который уехал из Черногории за тридевять земель, на Гавайи, чтобы там найти себе божество и на него молиться. Нет, никакой это не общий враг, а всего лишь вонючий, гнилозубый, отталкивающе уродливый старик крестьянин из нищей деревни, никому на свете не нужный, и, умри он, никто бы не пожалел – ни Динамит, ни даже его родная мать. А каково было бы тебе видеть каждое утро в зеркале такое лицо и знать, что ты отвратительный урод? Ничего, подожди, когда он очухается, подожди, когда снова начнет соображать. Он же запросто мог тебя убить, и убил бы. Пруит стоял и смотрел на него. Жалкий, несчастный человечишко. До чего мирно спит, как невинный младенец. Он вынул у него из руки нож, всунул источенное лезвие в глубокую трещину в бетонной плите, обломил его, вложил пустые пластмассовые ножны в открытую ладонь и пошел на второй этаж ложиться спать.
Две тени – сержант Хендерсон и сержант Уилсон – проскользнули из темноты под галереей к тому месту, где лежал Айк, но Пруит уже ушел и не видел их, а если бы даже увидел, не придал бы значения.
Разбудил его ударивший в лицо свет карманного фонарика. Он взглянул на часы – ровно полночь. Он был еще слегка пьян. Опять учебная тревога, подумал он, ничего не подозревая.
– Вот он, – шепотом сказал чей-то голос. В полосу света просунулась рука с капральскими нашивками на рукаве «и потрясла Пруита за плечо. – Подымайся, Пруит. Вставай, вставай, порточки надевай, – привычно пробубнил голос нараспев. – Вставай и выходи.
– В чем дело? – громко спросил он. – Хватит в глаза светить. Убери фонарь.
– Тихо, ты дурак, – прошептал голос. – Всю роту разбудишь. Давай быстро. Подымайся! – Это был голос дежурного по казарме капрала Миллера.
И тут он понял. Последние несколько недель он много раз представлял себе, как это произойдет. Ему вдруг стало смешно, что капрал так оберегает покой спящих солдат. В картине, которую он себе раньше рисовал, этой детали не было.
– А что такое?
– Вставай, – шепотом приказал Миллер. – Ты арестован.
– За что?
– Не знаю… Вот этот, сержант. Это он.
– Хорошо, капрал, – отозвался другой голос. – Можете идти спать. Дальше я сам разберусь. – Голос замолчал, потом сказал чуть в сторону: – Вот он, сэр. Рядовой Пруит. По-моему, еще даже не протрезвел.
– Прекрасно, – равнодушно сказал третий голос. – Подымайте его, и пусть оденется. Я не собираюсь тратить на него всю ночь. Как дежурный офицер я обязан обойти посты, вы же знаете. Подымайте его, сержант.
– Есть, сэр.
Рука с капральскими нашивками снова потянулась к Пруиту сквозь полосу света. Ишь, старается, усмехнулся он про себя.
– Вставай, пошли, – сказал голос капрала. – Вставай. Накинь на себя что-нибудь. Слышал, что сказал дежурный офицер? – Рука крепко схватила его за голое плечо.
Он дернул плечом:
– А ну без рук, Миллер! Сам встану. Ты, главное, не горячись.
В тишине скрипнул кожаный ремень, на котором у сержанта гауптвахты висела дубинка.
– Не закатывайте сцены, Пруит, – сказал равнодушный голос офицера. – Будете глупить, вам же хуже. Мы ведь можем заставить вас силой.
– Я ничего не закатываю, только пусть он уберет руки. Я не убегу. В чем меня обвиняют?
– Говори «сэр», ты же к офицеру обращаешься! – одернул его сержант. – Что с тобой, парень?
– Не обращайте внимания, сержант, – сказал офицер. – Пусть скорее одевается. Я не могу возиться с ним до утра. Я обязан проверить посты, вы же знаете.
Пруит подтянулся на руках и выскользнул из постели, машинально стараясь не выдернуть простыни из-под одеяла, чтобы можно было не заправлять койку заново, и только потом сообразил, что сейчас это никому не нужно. Луч фонарика высвечивал в темноте его голое тело.
– Может, уберешь свой дурацкий фонарь? В глаза же бьет. Я так свои вещи не найду. За что меня забирают?
– Неважно, – сказал офицер. – Делайте, что вам говорят. У вас будет время все выяснить. Сержант, не светите ему в лицо.
– У меня в шкафчике бумажник лежит, – одевшись, сказал Пруит. Вокруг приподнимались на койках разбуженные солдаты. В зрачках у них отражался свет фонарика, и глаза от этого казались очень большими.
– Ну и что? – нетерпеливо сказал офицер. – Бумажник вам не нужен. Все ваши вещи и снаряжение сдадут куда следует. А ну-ка вы, там, сейчас же лечь! Спите! Вас это не касается.
Огоньки, отражавшиеся в глазах, тотчас погасли, все как один. Солдаты молча переворачивались на бок, чтобы свет не бил в глаза, и койки скрипели.
– У меня там деньги, сэр, – сказал Пруит. – Я лучше возьму их с собой, а то, когда вернусь, их не будет.
– Ну хорошо, – раздраженно сказал офицер. – Только быстро.
Пруит тем временем уже вытряхивал ключ от шкафчика, спрятанный в наволочке. Сержант повел его вниз, офицер спускался за ним, последним шел капрал.
– Не бойся, не сбегу, – усмехнулся Пруит.
– А то я не знаю, – откликнулся сержант.
– Не обращайте внимания, – сказал офицер.
– Ты, Пруит, помалкивай, – цыкнул сержант.
На первом этаже в коридоре горела лампочка. На койке возле столика дежурного валялась впопыхах откинутая капралом москитная сетка. Сейчас, при свете, Пруит разглядел их всех. Дежурный офицер, первый лейтенант Ван Вургис из штаба батальона, высокий, с крупным носом и плоской головой, три года назад прибыл в гарнизон прямо из Вест-Пойнта. Сержанта с гауптвахты Пруит знал только в лицо. С капралом Миллером он служил вместе довольно давно, но друзьями они никогда не были.
– Постой здесь минутку, – приказал ему сержант и повернулся к Миллеру: – Вы уже внесли в рапорт?
– Еще нет. Как раз хотел с вами посоветоваться.
Они отошли к столу и разговаривали, таинственно понизив голос. Пруит слушал, как они бубнят фамилии и служебные номера, занося их в рапорт. Лейтенант Ван Вургис стоял у двери и барабанил пальцами по косяку.
– Заканчивайте, сержант, – поторопил лейтенант.
– Есть, сэр. – Сержант поднял глаза на Миллера. – Что ж, капрал, большое спасибо. Извините, что пришлось вас разбудить. Можете снова ложиться.
– Пустяки, – сказал Миллер. – Всегда рад помочь. Может быть, нужно что-то еще?
– Нет-нет. Спасибо. Все уже в порядке.
– Если что, я здесь.
– Не беспокойтесь. Мы вам очень благодарны.
– Не за что, – сказал Миллер.
Пруит повернулся к Ван Вургису:
– В чем меня обвиняют, сэр?
– Это не имеет значения. Завтра у вас будет достаточно времени все выяснить. – И лейтенант нетерпеливо глянул на часы.
– Но я имею право знать, – настаивал Пруит. – Кто приказал меня арестовать?
Ван Вургис пристально посмотрел на него:
– Какие у вас права, я сам знаю. Можете меня не учить. Приказ об аресте отдал капитан Хомс. А доморощенных юристов я не люблю. Вы закончили, сержант?
Сержант деловито кивнул.
Пруит присвистнул:
– Быстро они это сработали. Не знаю, правда, кто. Небось из постели его вытащили, – попробовал пошутить он, но получилось не смешно.
– Что ж, тогда пошли, – сказал Ван Вургис сержанту, будто их разговор не прерывался. – У меня много дел.
– Ты, друг, не возникай, – посоветовал сержант Пруиту. – Чем больше будешь выступать, тем дольше просидишь. Давай пошел! Слышал, что сказал лейтенант?
В длинном приземистом бараке из рифленого железа, где была гауптвахта, ему выдали одеяло и отправили в камеру, отделенную от канцелярии решетчатой перегородкой. Дверь в перегородке за ним не заперли.
– Мы эту дверь не запираем, – сказал из-за письменного стола дежурный офицер, – потому что охранники тоже там ночуют. И будить их я очень не советую. На всяких случай предупреждаю, что дежурный здесь не спит всю ночь и вооружен. Все. Иди в камеру и спи.
– Есть, сэр, – сказал Пруит. – Спасибо, сэр.
С одеялом под мышкой он двинулся по проходу между двумя рядами коек, на которых скрючившись спали охранники. Наконец нашел свободную койку, сел и снял ботинки.
34
Его защитником назначили лейтенанта Колпеппера.
На второй или третий, а может, на четвертый день (все дни здесь были одинаковые, похожие один на другой, как близнецы: каждый день его три раза водили под стражей в столовую пятой роты, к которой была прикреплена служба гауптвахты, и он под стражей ел, каждый день его два раза водили под стражей полоть клумбы на детской площадке в офицерском городке, где он под стражей ползал на коленях и выдергивал сорняки, в то время как охранник стоял у него над головой и сторожил его, а офицерские дети с веселым гамом качались на качелях или возились в песочнице, и все это было не так уж неприятно), так вот на второй или третий, а может, на четвертый день лейтенант Колпеппер, как ураган, несущий запах моря в иссушенные солнцем прерии, ворвался из другого мира сквозь открытую дверь решетчатой перегородки, держа под мышкой новенькую, с трех сторон на молнии, кожаную папку, которую он купил специально для судебных документов, как только его назначили защитником.
Выступать защитником на военном суде Колпепперу предстояло впервые, и он пылал энтузиазмом. Дело многообещающее, говорил он, у защиты есть шансы если не добиться оправдания, те по крайней мере одержать пиррову победу, и с того дня, как Колпеппер начал готовить Пруита к процессу, того перестали водить после обеда под стражей на прополку и он ползал по клумбам только утром.
– Это большая ответственность, – с жаром заявил лейтенант Колпеппер. – В Пойнте нам целый семестр читали гражданское и военное право, и твое дело – первая проверка моих знаний на практике, так что все будут очень внимательно следить, как я справлюсь. Естественно, мне хочется справиться как можно лучше. Я хочу, чтобы тебя судили строго по закону, и постараюсь выбить самый справедливый приговор.
Пруиту невольно вспомнился тот вечер в Хикеме, когда они не дописали блюз, и почему-то стало неловко. Он в основном молчал. Он ничего не сказал про нож – в письменных свидетельских показаниях, которые дал ему прочитать Колпеппер, про нож не было ни слова. Ему не хотелось портить Колпепперу его адвокатский дебют, но он наотрез отказался признать себя виновным. А Колпеппер собирался построить всю защиту исключительно на добровольном признании вины.
– Что ж, это твое право, – бодро сказал Колпеппер. – Но я тебе объясню мою стратегию, и ты согласишься, что так лучше.
– Не соглашусь, – сказал Пруит.
– Добиться оправдания юридически абсолютно невозможно, и ты это сейчас поймешь, – азартно продолжал Колпеппер. – У обвинения есть свидетели – Уилсон и Хендерсон. Кроме того, имеется личное официальное заявление сержанта Галовича, и он под присягой утверждает, что ты был пьян и ударил его, когда он сделал тебе замечание за нарушение порядка после отбоя. Против этого мы бессильны.
Он показал Пруиту предварительное обвинительное заключение. Ему вменяли в вину нарушение общественного порядка в нетрезвом виде, нарушение дисциплины и нанесение побоев должностному лицу сержантского состава при исполнении служебных обязанностей. Кроме того, он обвинялся по статье «Поведение, недостойное военнослужащего». Рекомендовалось передать дело в специальный трибунал.
– Все почти как у Маджио, сам видишь, – радужно улыбнулся Колпеппер. – Нет только «сопротивления при аресте».
– Захотят – припаяют и это, – сказал Пруит. – Думаете, не смогут?
– И еще разница в том, – продолжал Колпеппер, – что с тобой все это случилось на территории гарнизона, а с Маджио – в городе, и в его дело вмешалось управление военной полиции. А в твоем случае обвинение выдвигает всего лишь ротный командир, капитан Хомс. Так что, хотя этим будет заниматься специальный трибунал, ты вряд ли получишь больше трех месяцев и тебя лишат двух третей денежного содержания.
– Что ж, хорошо.
– Если мы будем действовать правильно, можем выторговать даже меньше. Как бы то ни было, все улики против тебя и ты бесспорно виновен. Кроме того, ты давно у всех в печенках сидишь. Слава за тобой закрепилась дурная с первого же дня, как ты перевелся в седьмую роту, – большевик и разгильдяй, и на тебя чуть ли не весь полк точит зубы. А это, естественно, в корне меняет ситуацию, потому что в конечном счете в полку все решает внутренняя политика. Так что ты увяз крепко.
– Это-то я понимаю.
– Вот почему я и хочу, чтобы ты признал себя виновным, – победно заключил Колпеппер. – Мы должны пустить в ход те же средства, что и они. А именно политику. Законы, разные юридические фокусы и прочая дребедень здесь ни при чем. Я ведь, Пруит, этим вопросом занимался серьезно. Я в Пойнте написал по трибуналам такую нетрадиционную курсовую, что была целая сенсация. Обо мне сразу заговорили. Я наглядно показал, что судопроизводство определяется не столько абстрактной справедливостью, сколько скрытыми взаимоотношениями между людьми, и, следовательно, несмотря на все законы, судебные приговоры диктуются не чем иным, как личными отношениями. А это и есть политика. Ты меня понимаешь?
– Звучит логично.
– Что значит «звучит»?! – взорвался Колпеппер. – В Пойнте все обалдели. Это был настоящий переворот. Я убедительно доказал, что такой вещи, как абстрактная справедливость, не существует. Просто потому, что все судебные решения принимаются под влиянием сиюминутных колебаний общественного мнения. У меня в курсовой был блестящий пример – дело «уоббли»[37], когда в ту войну посадили сто одного профсоюзника. Этого никогда бы не случилось, не повлияй на общественное мнение тогдашняя военная истерия. И суть не в том, что приговор был юридически несостоятелен. Главное, что в другое время судья Ландис не отважился бы на такой шаг. А кроме того, я показал и политическую сторону. Я напомнил, что Дарроу, который всегда раньше выступал адвокатом уоббли, на этот раз сослался на непонятно откуда возникшую занятость и вести дело отказался. Видишь, как все было одно с другим связано? – с жаром говорил Колпеппер. – Да, Пруит, курсовая у меня была пальчики оближешь! Я даже предсказывал, что придет время – конечно, уже после этой, нынешней войны, после демобилизации, – когда в состав военных судов будут входить не только офицеры. Но я подчеркнул, что в принципе это ничего не изменит. Потому что участвовать в работе трибуналов будут только те сержанты, или капралы, или даже рядовые, которые в силу личных взаимоотношений всегда примут сторону офицеров. Можешь себе представить, что тут началось! Я стал настоящей знаменитостью. Обо мне говорили даже больше, чем после чемпионата по фехтованию. Я доказал все настолько логично, что никто не мог возразить, даже преподаватели. Ты сам понимаешь – логика железная. В нашем мире, чтобы добиться признания, нужно людей огорошить. Кто-то когда-то сказал, что лучше худая слава, чем никакой. А я заявляю, что худая слава лучше доброй. Заставь людей один раз ужаснуться, и они тебя запомнят. А добрая слава – это каждый дурак может.
– Вот уж вы, наверно, были довольны, – заметил Пруит.
– Мало сказать доволен. Это решило в Пойнте мою карьеру. После той курсовой всем насчет меня стало ясно. И у тебя точно такой же случай, понимаешь? Все та же политика личных отношений. – Колпеппер глубоко вздохнул, переводя дух. – И именно поэтому я хочу, чтобы ты признал себя виновным. Все обалдеют. Признать себя виновным перед трибуналом – такого, по-моему, еще не было за всю историю армии! И не было потому, что военный суд не учитывает раскаяние как смягчающее приговор обстоятельство.
– Так ведь тогда это пустой номер. Я не…
– Подожди! Не пори горячку. Я тебе сначала объясню. Ты еще не понял всю соль.
– Во-первых, я не был пьян, – сказал Пруит. – По крайней мере не настолько, чтобы не соображать, что я делаю.
– Вот именно! На этом я все и строю. – Колпеппер торжествующе улыбнулся. – Был ты пьян или не был – неважно. Важно, что заявляют свидетели. А они заявляют, что ты был пьян. Если ты признаешь себя виновным и подтвердишь, что был пьян, ты попросту обернешь дело в свою пользу и прижмешь свидетелей их же собственными показаниями.
– Другими словами, если я признаю, что свидетели говорят правду, я этим докажу, что они лгут, так, что ли?
– М-м… В общем, можно сказать и так, да. Но я не утверждаю, что они лгут. Может быть, они говорят правду.
– Как они могут говорить правду, если я говорю, что не был пьян, а это и есть правда?
– Что ж, если ты не был пьян, то они в каком-то смысле лгут. Но с другой стороны, они в каком-то смысле говорят правду, если действительно считают, что ты был пьян. Так что, как видишь, фактически и ты, и они, возможно, говорите правду, но при этом между собой не согласны. Понимаешь?
– М-да… Тонкая штука.
Колпеппер кивнул.
– И адвокат обязан принимать все это во внимание, чтобы охранять твои интересы. Защитника для того и назначают. Но это к делу не относится. Главное – что конкретно содержится в свидетельских показаниях. Если ты заявишь, что не был пьян, суд тебе не поверит. Может быть, прямо в лицо тебе это не скажут, но не поверят. Потому что каждый преступник всегда заявляет, что он невиновен. Исключений не бывает. И это лишь поможет признать тебя виновным, понимаешь? Ты так только променяешь бесполезную иллюзию истины на три или четыре месяца в тюрьме. Истина не имеет ничего общего с военным кодексом, который применяется трибуналом, равно как и с личными отношениями, которые определяют применение этого кодекса. Ты понял?
– Кажется, да. Но я…
– Не торопись! Я подготовил текст заявления, где ты признаешь, что был пьян и не понимал, что делаешь.
Колпеппер открыл новенькую, желтую, с трех сторон на молнии кожаную папку, порылся в ней, достал отпечатанную страничку и протянул Пруиту. Потом любовно застегнул молнию.
– Прочти внимательно. Тут никаких подвохов, увидишь. Я ни в коем случае не хочу, чтобы ты подписывал не читая. И вообще, Пруит, сначала всегда читай, а только потом подписывай. Иначе когда-нибудь непременно нарвешься на неприятности. Сейчас прочтешь, подпишешь, а на суде мы без всякого предупреждения это предъявим, и я потребую смягчить приговор. Им тогда будет неудобно дать тебе больше трех месяцев с лишением двух третей содержания. А может, даже ограничатся только денежным штрафом.
– Насколько я знаю, военный суд не принимает прошений о смягчении приговора, – сказал Пруит.
– Вот именно! – с жаром откликнулся Колпеппер. – Ты начинаешь улавливать. Я готов спорить, что в истории военных трибуналов нет ни одного прецедента. А если есть, значит, я о нем не слышал. Мы их этим убьем наповал.
– Но я не…
– Не спеши, – назидательно сказал Колпеппер. – Мораль всегда в конце басни, а ты не дослушал. Никто, – он сделал многозначительную паузу, – никто в армии, – он снова сделал паузу, – не считает пьянство большим преступлением или грехом. Так ведь? Ты же знаешь, что так. Да, это нарушение военного закона, но пьют все. Я сам у нас в клубе напиваюсь в сосиску, и все остальные тоже. И хотя, конечно, ни в одном уставе об этом никогда в жизни не напишут, офицеры, как правило, гораздо больше любят лихих ребят, которые не прочь заложить за воротник и побуянить. Потому что офицеры знают, что как раз из таких сорвиголов выходят прекрасные воины. И если говорить откровенно, большинство офицеров считают, что кто никогда не напивается и не куролесит, тот не солдат, и относятся к таким с подозрением. Ведь правильно?
– Да, но при чем здесь я? Почему я должен признавать себя виновным?
– Господи боже мой, неужели непонятно?! Если ты признаешь, что был пьян и просто разгулялся, мы положим суд на лопатки. Потому что пьянство как таковое негласно считается для настоящего солдата скорее добродетелью, чем пороком. И суд, который это понимает и сам считает так же, не сможет с чистой совестью дать тебе три месяца, не говоря уже о максимуме, только за то, что ты лихой рубаха-парень. Юридически ты, конечно, виновен, но нас с тобой это не волнует. Наша главная цель – повлиять на то личное отношение к подсудимому, которое члены трибунала привносят в толкование закона и которое в первую очередь обусловливает все их решения.
Лейтенант Колпеппер, гордясь блеском своего интеллекта, победоносно взглянул на Пруита, достал из кармана авторучку «Паркер-51» и протянул ему, чтобы он расписался. Но Пруит ручку не взял.
– Это, наверно, шикарная идея, сэр, – неохотно сказал он. – И мне очень неудобно вас огорчать – вы все так здорово продумали и столько сил положили. Но я не могу ради вас признать себя виновным.
– Да почему же, господи?! – взорвался Колпеппер. – И кстати, это вовсе не ради меня. Я же тебе объяснил. У меня вся защита построена именно на этом. Если ты не признаешь себя виновным, я ничего не смогу для тебя сделать. Тогда это будет самый заурядный, стандартный суд, каждый отбубнит свое, и ничего больше. И ни я, ни ты ничем себя не проявим.
– Не могу при всем желании, – сказал Пруит. – Я не виновен. И признавать себя виновным не собираюсь. Даже если меня полностью оправдают. Извините, но никак.
– Господи боже мой! – завопил Колпеппер. – При чем здесь виновен ты или не виновен? Это же всем до фонаря! Суду на это наплевать. Все решает закон и двигающие им личные отношения. Ни один трибунал не даст солдату максимальный срок только за то, что солдат напился, покуролесил и попал в беду. Никогда! Только солдат должен признать себя виновным. Пить и дебоширить у каждого солдата не только в крови, а можно сказать, его священный долг. Это как сифилис у тореадоров, Хемингуэй писал, что сифилис у них – профессиональное. Тут ведь совершенно то же самое.
– А у вас он был?
– Кто был? Что?
– Сифилис.
– У кого? У меня?! Нет, конечно. При чем здесь это?
– У меня тоже не было, – мрачно сказал Пруит. – А триппер был. Если у солдат сифилис и триппер – профессиональное, я лучше уйду из армии и наймусь слесарем на автостанцию. Да и потом, я же у них ничего не клянчу. Пусть проводят свой суд, как хотят. Я не желаю ползать перед ними на брюхе, и пусть они сколько угодно гордятся, что солдаты у них напиваются. Я никогда ни у кого ничего не выпрашивал и сейчас не собираюсь.
Колпеппер почесал голову своим «Паркером» и положил ручку в карман. Потом вынул карандаш – тоже «Паркер-51», – достал из папки чистый лист бумаги и начал рисовать какие-то кружочки.
– Ладно, но ты все-таки подумай. Когда поймешь, как это важно, ты со мной согласишься, я уверен. Ты только представь себе, мы ведь можем положить начало совершенно новому типу судопроизводства в трибуналах. Подумай, как много это даст солдатам, всем будущим поколениям.
– Мне думать больше не о чем. Вы извините, сэр, что я вас подвожу, вы столько трудились. Но признавать себя виновным я не буду, – твердо сказал он.
– Но ты же его ударил! – закричал Колпеппер. – Ведь ударил же!
– Ударил. И могу еще.
– А если ударил, значит, виновен. Это же ясней ясного. Зачем скрывать правду?
– Виновным я себя не считаю, – сказал Пруит.
– Господи! Что за упрямство такое! Вот дадут тебе максимум, и поделом. Другой был бы благодарен, что с ним так возятся. Если тебе на себя наплевать, подумай хотя бы обо мне. Я же не просился в защитники.
– Я знаю. И мне вас очень жалко. – Пруит смотрел себе на ботинки и не поднимал глаз, но в лице его была непоколебимая решимость.
Колпеппер вздохнул. Сунул паркеровский карандаш в тот же карман, где лежала паркеровская ручка, положил отпечатанное заявление и листок с кружочками назад в папку, чиркнул молнией и встал.
– Хорошо, – сказал он. – Но ты все равно подумай. Я завтра опять приду.
Пруит тоже встал. Колпеппер пожал ему руку:
– Держи хвост пистолетом.
Подхватив под мышку свою новенькую, с трех сторон на молнии желтую папку, лейтенант мелкой рысью пронесся в открытую дверь мимо отдавшего честь капрала и исчез в том, другом мире. Пруит проводил его взглядом, потом достал из-под подушки засаленную колоду карт.
Он раскладывал шестой по счету пасьянс – один раз почти сошлось, – когда в канцелярию по ту сторону перегородки вошел Цербер. Цербер держал сверток с чистой рабочей формой, которую потребовал для Пруита из роты дежурный офицер, потому что, как заявил офицер, от арестанта так воняет, что у охранников снижается моральный дух, хотя это, конечно, было преувеличением.
– Что, нужна какая-нибудь заверенная бумажка из сортира или можно отдать этому убийце его тряпки просто так? – спросил Цербер капрала.
– Что? – Капрал виновато прикрыл рукой лежавший перед ним комикс. – А-а, это вы? Вам можно без пропуска. Проходите, сержант. Зачем же вы сами принесли?
– А кто бы тогда принес? – фыркнул Цербер. – Кроме меня, некому.
– Ну, не знаю, – обиженно сказал сержант. – Я просто говорю, что…
– Что я принес, проверять не будешь? – спросил Цербер. – А если я туда пару напильников сунул?
Капрал тупо поглядел на него. Потом засмеялся и отрицательно покачал головой.
– А ты уверен, что я – это я? Откуда ты знаешь? Может, я переодетый маньяк и убиваю полицейских?
– С вами не соскучишься. – Капрал ухмыльнулся. – Не знаю, может, вы и маньяк. Пожалуйста, сержант. Если вам нужно, проходите.
Милт Тербер пренебрежительно фыркнул и двинулся между двумя рядами пустующих днем коек, а капрал вытер ладонью вспотевшее лицо.
– Сам не знаю, чего я трачу блестки своего остроумия на таких дебилов. – Тербер бросил свежую форму на койку. Потом взглянул на разложенный пасьянс. – Ну что, сошлось?
– Пока нет.
– Ничего, малыш, не расстраивайся. Времени у тебя будет еще много, наштыришься.
– А что, день суда до сих пор не назначили? – спросил Пруит, собирая карты. – Черт!
– Я имел в виду – после суда. В тюрьме.
– А-а… Ну а вдруг в тюрьме пасьянсы запрещены? – Он встал с койки и начал снимать с себя грязную, пропотевшую форму. – Ведь действительно провоняла насквозь, ей-богу.
– Не думаю. – Тербер внимательно смотрел на него. – А вот кальсоны носить заставят. Суд будет в понедельник, – сказал он. – Назначили только сегодня. У тебя есть еще четыре дня. Так что, может, разок и сойдется.
– Все может быть. – Пруит натянул чистую форму и снова сел. – Колпеппер говорит, больше трех месяцев вряд ли дадут. Говорит, все будет по-семейному.
– В общем, примерно так. Если ты, конечно, на суде чего-нибудь не ляпнешь и они не обозлятся.
– Я буду молчать.
– Так я и поверил, – Тербер фыркнул. – Да, кстати. – Он вытащил из заднего кармана блок сигарет. – Держи. Небось без курева сидишь.
– Спасибо.
– Не мне спасибо, а Энди и Пятнице. Я бы тебе сигареты покупать не стал. У меня из-за тебя лишней писанины на целую неделю.
Пруит почувствовал, что улыбается.
– Ты уж извини, – сказал он. – Очень тебе сочувствую. Только знаешь, Тербер, все равно я тебя никак не пойму.
Цербер стоял и с негодованием смотрел на него сверху вниз, потом неожиданно усмехнулся:
– Форму-то ты быстро угваздал. Они тут что, заставили тебя вкалывать для разнообразия? – Он сел на койку, свирепо разодрал бумажную обертку, достал из блока Пруита одну пачку и закурил.
– Да не очень. Так, ерунда, дергаю травку на детской площадке. Я не против.
– Ну, это еще ничего.
– Как ты думаешь, все эти милые детки, когда вырастут, тоже станут офицерами?
– Наверно. Обидно, да?.. Я вчера заполнил все бланки и отправил в штаб, – сказал он. – Сделал, что мог. Маззиоли у меня потом на полусогнутых ходил – я его заставил срочно отпечатать все свидетельские показания, чтобы отослать их вместе с бланками. Он, зараза, такой ленивый, я уж боялся, придется и это самому делать.
– Я думаю, про нож в показаниях ничего нет, – тихо сказал Пруит.
Тербер пристально посмотрел на него.
– Какой нож? – наконец спросил он.
Пруит усмехнулся:
– Которым Старый Айк хотел меня прирезать.
Тербер молчал. На этот раз пауза затянулась.
– Ты кому-нибудь говорил? – наконец спросил он.
– Нет.
– А можешь доказать, что он полез на тебя с ножом?
– Если разобьют бетон под баками, думаю, лезвие еще там. Я его отломал и в щель сунул.
Тербер задумчиво потер подбородок.
– Колпеппер мог бы это устроить, – сказал он. – Никто другой не возьмется. А у Колпеппера первый трибунал, и он мечтает блеснуть. Так что он мог бы это организовать. Рискнуть стоит. Ты ему расскажешь?
– Нет. Вряд ли.
– Почему? Стоит рискнуть.
– Да видишь ли… Мне как-то не хочется портить им удовольствие. За Блума они мне ничего пришить не смогли, профилактика у них тоже не сработала, а сейчас они обтяпали все так, что комар носа не подточит. Я им это сорву – начинай сначала.
Тербер неожиданно рассмеялся:
– Айк сейчас небось мечется, как вошь на гребешке.
– Нет, не скажи. Хорошо бы, если так, но не думаю. Айк уже и сам верит в свое вранье. Уилсон и Хендерсон, может быть, еще не верят, а он верит. Могу поспорить.
– Да, наверное… Уилсона и Хендерсона ничем не прошибешь, это точно. – Тербер потер небритый подбородок. – Надо побриться, – рассеянно сказал он. – Эти дни все никак времени не было… Знаешь, а может, все-таки рассказать Колпепперу? Вдруг выйдет толк. Глядишь, я бы тогда вышиб из роты двух-трех подонков.
– Пока у них за спиной Хомс, не вышибешь. Своих он всегда прикроет. На суде все равно все переиначат и повернут, как им удобно. Они решили устроить себе большой праздник и уже полы для танцев натерли. Хотят меня засадить – пожалуйста. Но корячиться перед ними я не буду. На это удовольствие пусть не рассчитывают. Меня, старшой, на них на всех хватит, и еще останется. В гробу я их видел!
Тербер долго молчал. Когда он поднялся с койки, его светлые голубые глаза как-то странно сощурились и выражение, застывшее на черном от загара лице, тоже было странное.
– Может быть, ты и прав, – сказал он. – Похороны твои, так что музыку выбирай сам.
Они смотрели друг на друга и молчали, им не нужно было ничего говорить; уважение и понимание, которые Пруит уловил во взгляде Тербера, наполнили его гордостью, потому что в силу каких-то непонятных причин он ценил уважение этого большого сильного человека выше, чем чье бы то ни было, хотя сам не мог объяснить почему; уважение Тербера было именно то, к чему Пруит стремился, и именно поэтому он все ему сказал и сейчас гордился, что сказал.
– Человека можно убить, старшой. А вот сожрать – труднее.
Тербер резко хлопнул его по плечу. Пруит никогда раньше не видел, чтобы Тербер так открыто проявлял к кому-нибудь свое расположение. И это согрело его, как глоток виски. Что по сравнению с этим какие-то три месяца тюрьмы! Но лицо его осталось таким же суровым и безразличным.
– Пока, малыш. – Тербер повернулся и пошел к открытой двери в другом конце длинной комнаты, отделенной перегородкой от канцелярии и называвшейся камерой. Пруит снова положил карты на койку и смотрел ему вслед.
– Тербер! – окликнул он его. – Сделаешь для меня одно дело?
Тербер обернулся:
– Ради бога. Если смогу, конечно.
– Съездишь в Мауналани? Я хочу, чтобы ты объяснил… объяснил Лорен, почему я к ней не еду. Сможешь? – Он не ожидал, что язык у него не повернется назвать ее Альмой даже при Тербере. Он протянул ему бумажку с адресом.
– Ты бы лучше ей написал, – сказал Тербер. – Неохота мне к ней ехать. Меня бабы только увидят – сразу с ума сходят и на шею вешаются. Я от этого даже устаю. – Брови у него хитро поползли вверх. – Да и к тебе слишком хорошо отношусь, чтобы идти на риск. Мне твоя девочка не нужна.
– Тогда позвони ей, – сухо сказал Пруит. – Скажешь все по телефону. – Он написал номер.
– Это то же самое. Она только услышит мой голос – сразу захочет встретиться. Боюсь, не хватит силы воли отказать.
– Сделаем иначе, – упрямо Оказал Пруит. – Поезжай в «Нью-Конгресс», все ей расскажи и, раз уж ты там будешь, заплати в кассу и можешь с ней переспать.
Тербер глядел на него и лукаво ухмылялся.
– Да, кстати, – стойко сказал Пруит. – Когда я в прошлый раз там был, твоя приятельница миссис Кипфер просила передать тебе привет. Спрашивала, почему ты к ней не заходишь. Я тебе давно хотел сказать, да все забывал.
Лицо у Тербера неожиданно расползлось от смеха.
– Старушка Герта?! – еле выговорил он. – Ты подумай! Вот старая шалава!.. Проморгала свое призвание, развратница. Ей надо было идти ночной дежурной в мужское общежитие.
– Ну так как? – снова спросил Пруит. – Позвонишь?
– Ладно, – коротко сказал Тербер. – Позвоню. Но если она захочет встретиться, ничего тебе не обещаю.
– А я разве прошу?
– Ладно, на таких условиях можно. Ну, будь здоров, – бросил он через плечо, уже уходя. – Да! – Он остановился и снова повернулся к Пруиту. – Чуть не забыл. Я же тебе еще кое-что хотел рассказать. Блуму дают капрала. У двух капралов кончается контракт, они следующим пароходом уезжают, и Блум будет вместо одного из них. Я сегодня выписал приказ по роте. Как только пароход отчалит, вывесим на доску. Это в субботу. Я подумал, тебе будет приятно узнать.
– Блум небось сияет.
– Это еще что. Через месяц у нас уедут два сержанта, вот тогда он… Ну ладно, малыш. До понедельника можешь четыре дня ходить по ресторанам. А уж с понедельника начинай выдирать из календаря по листочку.
Покачивающаяся широкоплечая, узкобедрая тень скользнула в открытую дверь решетчатой перегородки, за которой начинался другой мир. Пруит взял с койки карты.
В следующие четыре дня времени для пасьянсов было более чем достаточно. А кроме того, в следующие четыре дня к нему приходил не только Колпеппер, но неожиданно стали заглядывать и другие гости. Тербер после того раза больше не приходил, зато были и Энди с Пятницей, и Ридел Трэдвелл, и Бык Нейр, и Академик Родес, и еще многие другие. Заходили ненадолго, просто поболтать. Академик даже не пытался продать ему бриллиантовое кольцо и настоящую золотую цепочку от часов. Вождь Чоут тоже зашел. Из антиспортивной фракции хотя бы по разу навестили почти все. Заглянул даже кое-кто из спортсменов. Он и не знал, что у него столько друзей. Он понял, что внезапно стал в роте знаменитостью, как Анджело.
35
А вот в тюрьме он знаменитостью себя не чувствовал. В тюрьме про его сенсационный процесс, конечно, не слышали. И он молил бога, чтоб не услышали. Суд начался, как хорошо отрепетированный спектакль, актеры знали роли назубок, и все шло без единой накладки до самой последней минуты. Три свидетеля рассказали обо всем четко и понятно, будто цитировали по памяти свои письменные заявления; их показания совпадали полностью. Прокурор с непреложной ясностью растолковал, какие нарушения закона допустил подсудимый и какое за них следует наказание. Подсудимому, который с начала заседания не сказал ни слова, была предоставлена возможность выступить с собственными показаниями, но он отказался. Все были довольны, все шло как по нотам. Но в последнюю минуту лейтенант Колпеппер с отчаянной отвагой человека, восставшего против неумолимой судьбы, произнес пламенную речь, в которой от имени подсудимого признал его виновность и потребовал смягчения приговора на том основании, что все хорошие солдаты – пьяницы. Воцарилась недоуменная тишина. Подсудимый готов был его убить. Но судьи повели себя более чем достойно. Как и подобает истинным джентльменам, они, не моргнув глазом, занесли в протокол еретическое заявление защитника, потом пошептались традиционные полминуты и, будто ничего не случилось, вынесли приговор: три месяца каторжных работ плюс лишение двух третей денежного содержания на тот же срок. Подсудимый готов был их расцеловать.
Когда его повели назад на гауптвахту дожидаться отправки в тюрьму, у него гора с плеч свалилась – на гауптвахте ему не надо было глядеть на лейтенанта Колпеппера.
Суд состоялся утром, а сразу же после обеда за ним приехали, расписались в канцелярии, что берут две пары чистой рабочей формы, и бережно усадили его в тюремный джип на переднее сиденье. Один охранник вел машину, второй сидел сзади, за спиной Пруита. Зажатый между двумя ладно сбитыми, отдраенными до блеска франтоватыми верзилами, он чувствовал себя плохо одетым лилипутом. Они доставили его за ячеистую проволочную сетку забора, окружавшего похожий на сельскую школу дом с зеленой крышей и затянутыми проволочной сеткой окнами, и он услышал, как вооруженный длинноствольным пистолетом охранник закрыл ворота. В щелчке замка было что-то необратимое, но никто, казалось, не усмотрел в этом звуке ничего особенного или необычного. Два франтоватых верзилы провели его в здание «сельской школы» с таким видом, будто водили туда солдат каждый день. На нем все еще была летняя бежевая форма с галстуком, которую он надел перед судом.
Войдя в тюрьму, охранники первым делом обменяли резиновые дубинки и пистолеты на некрашеные деревянные палки вроде тех, к каким крепят мотыги. Их выдал им вооруженный часовой сквозь окошечко запертого изнутри оружейного склада.
Потом они повели его получать вещи. За все это время они не сказали ему ни слова. Вещевой склад был в самом конце длинного коридора: они прошли мимо нескольких дверей, потом, там, где слева была доска объявлений, а справа зарешеченные двери в три отходящих от главного здания барака, повернули налево и оказались в закутке перед дверью, в которой было вырезано окошко с прилавком. Стоявший за прилавком мужчина в рабочей форме, судя по всему – доверенный заключенный, поглядел на Пруита и неприязненно улыбнулся.
– Наш город счастлив принять новоселов, – с нескрываемым удовольствием сказал он, будто обрадовался, что видит кого-то, кому пофартило не больше, чем ему самому.
– Займись им, – буркнул один из охранников таким тоном, словно собственная разговорчивость причиняла ему страдания.
– Так точно, сэр, – расплылся в улыбке кладовщик. – Незамедлительно. – Он потер руки, довольно похоже изображая директора отеля, приветствующего высоких гостей. – Могу предложить очаровательную угловую комнату на десятом этаже с видом на парк, с отдельной ванной и большим шкафом. Думаю, вам там будет удобно.
– Я говорю, займись им, – повторил охранник. – Кончай ломать комедию. Валять дурака будешь потом. Не действуй мне на нервы.
Улыбка на лице кладовщика сменилась оскалом, в котором было больше подобострастия, чем злобы.
– Хорошо, Хэнсон. Нельзя, что ли, пошутить?
– Нельзя, – отрезал Хэнсон.
Второй верзила по-прежнему молчал.
Зажав палки под мышкой, как несколько разбухшие тросточки, оба охранника прислонились к стене и, пока кладовщик выдавал Пруиту туалетные принадлежности, молча курили. Хэнсон оторвался от стены, отобрал у Пруита кошелек, пересчитал лежавшие там деньги, потом написал что-то на бумажке, положил ее в кошелек, а деньги сунул себе в карман и с наглой ухмылкой посмотрел на Пруита. Второй верзила стоял за спиной у Хэнсона, глядел ему через плечо и молча считал деньги, шевеля губами. Кладовщик взял у Пруита две его рабочие куртки и взамен выдал две другие с большой белой буквой «Р» на спине.
– Это чтобы ты начал работать уже сегодня, – весело объяснил он. – Чтобы не ждал, пока мы твои раскрасим. Мы их потом кому-нибудь другому выдадим.
Когда Пруит сдал бежевую форму и переоделся в рабочую, злобная улыбка кладовщика стала еще шире, будто для него все это было как маслом по сердцу. Собственная рабочая форма, мешковатая, плохо скроенная, из грубой ткани, сидела на Пруите не лучше, но и не хуже, чем на любом другом солдате; куртка же, которую он получил, доходила ему чуть не до колен, рукава висели на фут ниже пальцев, а плечи кончались у локтей.
– Ах, какая досада, – радостно улыбнулся кладовщик. – Ничего ближе к твоему размеру у меня сейчас нет. Может, когда-нибудь будет, тогда заменим.
– Ничего, – сказал Пруит. – Нормально.
– Женщин ты теперь все равно не скоро увидишь, – утешил кладовщик. – Разве что иногда офицерских жен, они возле каменоломни на лошадях катаются. Но к ним тебя никто не подпустит. Так что не переживай.
– Не буду, – сказал Пруит. – Спасибо за совет.
Охранники попыхивали сигаретами и ухмылялись.
– Первые дни немного подергаешься, – продолжал наставлять его кладовщик. – Поначалу будет слегка беспокоить. Особенно если привык спать с бабой каждую ночь. Потом притерпишься, ничего, – доверительно сообщил он. – Не умрешь. Это только кажется, что в тюрьме так уж дерьмово.
Один из охранников фыркнул. Пруит подумал об Альме, и, едва он представил себе ее в постели, в спальне, куда поднимаешься по трем ступенькам из выложенной кафелем гостиной в доме на краю обрыва над долиной Палоло, внезапно накатила слабость, ноги стали ватными. Он не виделся с ней уже больше двух недель. Три месяца – это шесть раз по две недели. Четырнадцать недель не видеть ее, не знать, где она, что делает и с кем.
– А еще, – снисходительно делился своим богатым опытом кладовщик, – вначале все время думаешь: чем же там эта баба без тебя занимается?
– Правда? – Мужчина в постели рядом с Альмой был просто темным пятном, – он вгляделся пристальнее, – просто силуэтом. Это был не Тербер. И не Пруит. Нет, сказал он себе, нет, ты же знаешь, она не признает секс ради секса, она сама тебе говорила. Секс ради секса ей скучен. Это ты любишь секс ради секса, вот воображение у тебя и разгулялось. А она любит, чтобы рядом был человек, чтобы ей с этим человеком было интересно, чтобы была теплота и понимание, чтобы ее любили, чтобы она не была одинока… Он перечислял и перечислял. Но не помогало. Три месяца – это слишком долго. А вдруг она встретит другого человека, тоже интересного, и останется с ним, просто так, для интереса, чтобы чем-то себя отвлечь, на время, понимаешь? Чтобы не чувствовать одиночества. Вокруг полно интересных парней. И многие гораздо интересней, чем ты.
Он надеялся, что Тербер не забудет ей позвонить. И в то же время ему было страшно от мысли, что Тербер позвонит. Тербер – парень симпатичный. Большой, сильный, мужественный и… интересный.
На него нахлынули воспоминания обо всем том, что он теперь может потерять. Перед ним замелькали ясные, четкие, очень естественные, словно снятые скрытой камерой кадры. Они вспыхивали у него в мозгу, как слайды на экране, в десятикратном увеличении, все самые интимные подробности (каждая пора, каждый волосок, каждая складочка на ее теле, которое он знал так же хорошо, как свое, – он сейчас видел все это необыкновенно отчетливо), и он рассматривал эти картинки, замерев. На каждой из них двигалось все то же плоское пятно, все тот же двумерный черный силуэт, все тот же таинственный соблазнитель – он стоял, и сидел, и лежал там, где когда-то стоял, сидел и лежал Пруит, он отбирал у Пруита самое сокровенное. Подлюга пользовался его умом и его памятью, чтобы соблазнить женщину, которую Пруит любит, а он даже не мог его остановить. Это была мука мученическая. Он стоял и смотрел, как его двойник безжалостно охмуряет и соблазняет женщину, которую он любит. Он чувствовал, как на него вновь наваливается панический страх, тот, что он было отогнал тогда, в первую ночь на гауптвахте.
Ведь ее слишком легко охмурить, чувствовал он, у нее слишком добрая душа, и, стоит подвернуться одинокому, истосковавшемуся парню с хорошо подвешенным языком, она уступит, может быть только ради того, чтобы у парня стало легче на душе. Так прямо сразу и пригреет. Он вспомнил, как легко она клюнула на его жалостную историю насчет одиночества. То, что в его истории все правда, дела не меняет. В таких историях всегда все правда. Насчет одиночества никто не врет. И все равно все эти истории – вранье, он знал это по себе, потому что, как только начинаешь рассказывать женщине про свое одиночество, ты больше не одинок, ты словно автор пьесы, который верит в подлинность своих персонажей, ты словно писатель, пытающийся прожить жизнь своих героев. И как только ты видишь, что на слушателя действует, ты понимаешь, что кое-чего добился, и начинаешь играть, как актер, чтобы правда прозвучала еще убедительнее. И тогда правда, исчезает, она теряется за актерскими трюками. Если бы только он мог сейчас поговорить с ней, предупредить ее. Ему стало безумно страшно – а вдруг она не догадается, что солдатики, рассказывающие ей жалостные истории, врут? Ведь с ним она не догадалась. Или догадалась? Может, потому и отказывается выйти за него замуж, что догадалась? Значит, она не верит ему? Нет, она должна ему верить, должна! Страх охватывал его все сильнее, он с трудом удерживался, чтобы не повернуться к затянутым проволочной сеткой окнам. Еще немного – и он повалится на пол, начнет орать и стучать кулаками. Прямо перед этой троицей, которая так внимательно за ним наблюдает.
Раньше с ним такого не случалось. Он обходился без женщины, и не по три месяца, а гораздо дольше, и ничуть не страдал. В былые годы, когда он бродяжил, и позже, в Майере, его это совсем не беспокоило. Но тогда он и понятия не имел, как бывает с женщиной, когда все по-настоящему. С Вайолет у него тоже было не так. Неожиданно ему захотелось понять, а Вайолет когда-нибудь испытывала то, что сейчас испытывает он? Может, все оттого, что с Альмой у него любовь? Но ведь с Вайолет вроде тоже была любовь. А может, оттого, что он твердо уверен, что Альма его не любит? Ты чокнутый, прекрати, отчаянно убеждал он себя, а сам продолжал напрягать глаза, чтобы рассмотреть, кто же он, этот черный силуэт, я его убью, убью этого черного подлого гада!
– В чем дело? – Кладовщик отечески улыбнулся. – Я что-нибудь не то сказал?
Пруит почувствовал, как губы у него складываются в улыбку. Слава богу, подумал он. И оглянулся на охранников.
– Что? – услышал он свой голос. – Кому? Мне? Нет, все то, – сказал его голос. – А что такое? – Выдержал, подумал он, выдержал. Я выдержал! Но каково будет ночью, на койке, в темноте, когда все вокруг спят и рядом нет никого, кто напомнит тебе о твоей гордости? – думал он, слабея.
Оба верзилы понимающе улыбались, и ему стало ясно, что никого он не обманул. Ничего он от них не скрыл. Лишь кое-как спас себя от позора. Они все видят, какой он жалкий влюбленный дурак. А он не может это скрыть. Почему у других получается, а у него никогда?
– Вот твои шляпки, приятель, – сказал кладовщик. – Шляпки не забудь. – Он протянул ему две солдатские полевые шляпы, совсем новые, с твердыми, будто деревянными полями и мягкой матерчатой тульей, которая заминалась в мелкую гармошку, и, как бы лихо ты ни прилаживал такую шляпу на голове, она все равно выглядела как тряпка, поэтому все солдаты в гарнизоне обзаводились сразу двумя пилотками: одну носили с парадной формой, другую – на мороку.
– Извини, дорогой, – кладовщик радостно улыбнулся, будто снова прочел его мысли, – но пилотки мы здесь не выдаем. Как я понимаю, снабженцы решили на нас сэкономить.
Оба охранника громко засмеялись. Второй, все это время молчавший, наконец открыл рот.
– Пилотки – это для солдат, – сказал он. – А не для заключенных.
Никто с ним не спорил. Пруит для смеху примерил одну шляпу. Если бы только ты мог засмеяться, если бы только мог превратить все в шутку. Тогда с тобой все было бы в порядке. На время. Шляпа провалилась ему на уши, поля торчком выпятились вокруг головы, тулья плотно обтянула макушку – настоящий горшок, но все равно весь в морщинах.
– Вылитый Кларк Гейбл, – ухмыльнулся кладовщик. – Особенно если надвинешь пониже на уши.
– Ниже не опускается, что теперь делать? – дурашливо сказал Пруит.
– Это еще что, ты бы посмотрел, какие у меня остались, – злобно заметил кладовщик, будто хотел поставить его на место за то, что он претендует на юмор. Он думает, что я их потешаю, подумал Пруит, и ему стало смешно, он думает, это я для них стараюсь, он не понимает, что я это только для себя, да и то через силу. – Она тебе почти как раз, а ты бы видел, что бывает, когда велика.
Оба верзилы снова заржали.
– Как я его? – улыбнулся им кладовщик.
– Неплохо, – сказал Хэнсон, тот, что был поразговорчивее. – Совсем неплохо, Терри. – Он повернулся к Пруиту: – Пошли, ты.
Терри осторожно высунул голову в коридор и посмотрел по сторонам.
– Хэнсон, отстегнул бы за труды сигареточку, а? – заискивающе попросил он. – Как-никак повеселил вас.
Хэнсон в свою очередь осторожно огляделся. В коридоре вроде бы никого не было. Он торопливо полез в нагрудный карман, достал из пачки одну сигарету и кинул ее через прилавок. Терри жадно пополз за сигаретой на четвереньках. Хэнсон ткнул Пруита палкой ниже спины.
– Давай шагай, – сказал разговорчивый Хэнсон.
Они втроем пошли по коридору к дверям в бараки.
– Тебя, Хэнсон, когда-нибудь возьмут за задницу, – сказал тот, что больше помалкивал. – На черта ты это делаешь?
– Думаешь? Если ты меня заложишь, Тыква, ты – дерьмо.
– Я-то не заложу, – сказал Тыква. Они шагали дальше.
– Его фамилия Текви, – объяснил Хэнсон Пруиту.
– Я даже родную мать не заложу, – гордо сказал Текви после долгого молчания. – А уж кого ненавижу, так это ее.
– На прошлой неделе заложил ведь заключенного, – возразил Хэнсон, ничуть не удивившись заявлению Текви. – И за что? За курение сигарет.
– Так то работа, – сказал Текви. – И он все равно из бесперспективных. – Ответа на это, по всей видимости, не требовалось. Затянувшийся разговор оборвался.
Зарешеченные двойные двери во все три барака были распахнуты. Охранники провели его в ближнюю дверь, в западное крыло. Там никого не было. Барак был очень длинный, с окнами по обе стороны. Окна заколочены гвоздями и затянуты проволочной сеткой. В ширину в бараке едва хватало места для двух рядов двухъярусных коек, посредине оставался только узкий проход. Ни тумбочек, ни настенных шкафчиков. В изголовье каждой койки, как нижней, так и верхней, висело по маленькой полке. На всех полках были в совершенно одинаковой последовательности сложены совершенно одинаковые вещи: комплект рабочей формы, куртка поверх брюк; поверх куртки полевая шляпа; поверх шляпы пара нижнего белья (кальсоны – под рубашкой); поверх рубашки серый солдатский носовой платок; пара носков, всунутых один в другой и скатанных в плотный кругляш, который возвышался над всем этим сооружением, как шоколадная роза, венчающая слоеный торт. Слева стояли туалетные принадлежности: ближе к краю полки солдатская безопасная бритва «Жиллет», футляр открыт в сторону прохода; за футляром солдатская кисточка для бритья и мыльная палочка, стоят вертикально, рядом друг с другом, вровень с углами футляра; за ними серая пластмассовая солдатская мыльница с куском мыла, а под ней солдатское полотенце, сложенное вчетверо и выровненное по углам мыльницы.
Оба верзилы оперлись локтями о верхнюю койку, как о стойку бара, и лениво курили. Пруит, заправив отведенную ему койку, внимательно изучил соседнюю полку и стал раскладывать свои пожитки соответственно. Закончив, он отступил на шаг и окинул взглядом скудную кучку в основном непарных вещей, которые в ближайшие три месяца будут составлять все его богатство. Хэнсон подошел и тоже посмотрел.
– С койкой порядок, – сказал Хэнсон.
– А полка чем не нравится?
– Полка – дерьмо. Сразу минус получишь.
– Какой еще минус? Здесь что, школа?
Хэнсон ухмыльнулся.
– Ну и что будет, если минус?
Хэнсон снова ухмыльнулся.
– Полка – дерьмо, – повторил он. – Ты новенький, поэтому разрешаю поправить. Завтра никто не разрешит.
– По-моему, все и так хорошо, – возразил Пруит.
– Это по-твоему. Посмотри, как у других.
– Не вижу разницы, – уперся Пруит.
– Давно в армии?
– Пять лет.
– Тогда как знаешь. На работу идти готов? – Хэнсон двинулся к двери, и в сознании Пруита что-то тревожно шевельнулось, но тотчас снова замерло.
– Подожди. Я хочу, чтобы все было как надо, – запинаясь, сказал он.
Продолжавший лениво курить немногословный Текви вдруг зашелся смехом.
Хэнсон с ухмылкой вернулся и, прищурившись, поглядел на полку.
– Майор Томпсон обходит бараки каждое утро. Он с собой отвес носит, – сказал он.
Пруит оглядел свою полку. Подошел, снял с нее стопку носильных вещей и начал укладывать их заново, по одной. Хэнсон встал сзади и следил взглядом профессионала.
– Углы футляра не на одной линии с помазком и мыльной палочкой, – сказал Хэнсон. – Мыльница на полотенце не по центру.
Пруит поправил футляр, переставил мыльницу и продолжал укладывать вещи.
– Знаешь, что такое отвес? – спросил Хэнсон.
– Знаю.
– А я, пока сюда не попал, не знал. Им плотники пользуются, да?
– Да. И еще каменщики.
– А для чего?
– Не знаю. Углы выравнивают. Проверяют, ровно ли доски положены. И всякое такое. – Он был почти спокоен. Ему удалось отогнать душивший его страх. Он проглотил его, но чувствовал, что страх лишь спрятался, затаился где-то под самой гортанью и ждет своей минуты. Затаился, но не исчез. И едва он подумал, что наконец успокоился, страх, только потому, что он о нем вспомнил, начал снова подыматься к горлу, муторно, тошнотворно и тяжело, как воздушный шар на ярмарке. Почти не веря себе, он с изумлением снова осознал, что он здесь, взаперти за проволочной сеткой, а она по-прежнему там, в Мауналани, в доме, который он помнит наизусть, и он не может бросить все здесь, когда ему захочется, и поехать туда. Он глотнул, стиснул зубы и плотно прижал язык к небу. Страх попробовал протолкнуться сквозь преграду, потом отступил и снова притаился в засаде – такая же изначальная сила, как и та, что удерживает на орбите планеты, и такая же бесчувственная. Что, на этот раз я тебя перехитрил? – сказал ему Пруит, я же видел, как ты подбираешься. Не сумеешь его проглотить – тебе конец, крышка. Альма… Альма… Нельзя, приказал он себе, нельзя, болван, нельзя!
Сидел же он в других тюрьмах. В таких, что только держись. Особенно когда бродяжил. Но ни одна тюрьма не вынула из него душу, ни в одной он не сломался. Окружная тюрьма в Джорджии и кутузка в Миссисипи были хуже не придумаешь. Даже нацисты позавидовали бы. У него до сих пор остались шрамы. Но он и тогда не сломался.
Да, но ведь тогда он не любил. Когда любишь, ты особенно уязвим. В твоей броне словно пробита брешь. Нужно немедленно забыть про свою любовь, хотя бы на время, приказал он себе, это единственный выход. Он решил вспоминать только то, что ему в Альме не нравилось. И не смог ничего такого вспомнить. Ни одной мелочи. Как странно, он даже не подозревал, до чего сильно ее любит, пока не услышал, как за ним закрылись затянутые проволочной сеткой ворота и щелкнул замок.
– Вот видишь, – Хэнсон стоял, повернувшись к Текви, – я же тебе говорил, дурацкая твоя башка. Этот Тыква, – он улыбнулся Пруиту, – башка его дурацкая! Он мне все доказывал, что майор Томпсон сам его изобрел.
– Что изобрел? – оторопело спросил Пруит.
– Отвес. Будто он его специально для обходов придумал.
– Ну и что? Я про эту хреновину раньше и не слышал, – сердито сказал Текви. – А он такой, что может. Я и сейчас думаю, это он изобрел.
– Да заткнись ты, – поморщился Хэнсон. – Парень же объяснил, не слышал, что ли?
– Слышал, – упрямо сказал Текви. – Это еще ничего не доказывает.
– Да иди ты! – оборвал его Хэнсон.
Пруит отошел от полки.
– Как теперь?
– Неплохо, – неохотно похвалил Хэнсон.
– По-моему, идеально.
– По-моему, тоже. – Хэнсон помолчал, потом привычно ухмыльнулся: – Но лично я все равно тебе ничего не гарантирую.
– Пошли, ребята, – сказал Текви. – А то кто-нибудь придет.
Они снова провели его в коридор. Повторяя в обратном порядке прежний маршрут, прошли мимо дверей, ведущих в другие два барака, и Пруит заметил, что каждый барак занимает отдельное крыло. Средний барак был отгорожен от двух крайних узкими дворами-проходами, футов десять в ширину.
– Угу, – усмехнулся Хэнсон, наблюдая за Пруитом. – Средний для норовистых.
– Для большевиков, – ухмыльнулся Текви.
– Для бесперспективных, – с улыбкой уточнил Пруит.
– Вот именно, – подтвердил Хэнсон. – Над дворами по два прожектора, если кто выйдет, сразу видно. Как в клетке, понял? Всю ночь горят.
– Сбежать трудновато, – непринужденно заметил Пруит.
– Да уж не легко. – Хэнсон ухмыльнулся.
– А сколько пулеметов? – поддерживая разговор, поинтересовался Пруит.
– По одному на каждой крыше. Надо будет, поставим еще. Их тут много.
– Толково, – одобрил Пруит.
Текви хмыкнул:
– Еще бы не толково.
– Заткнись, Тыква, башка твоя дурацкая. – Хэнсон дружелюбно осклабился. Потом легонько тронул Пруита палкой за плечо: – Остановись на минутку.
Пруит остановился. Он не ударил в грязь лицом, он это чувствовал, и вообще, не такие уж они плохие ребята; знакомое, приятное ощущение грубоватой уверенности возвращалось к нему, и он даже начал надеяться, что сумеет пройти все до конца без позора.
Они стояли перед доской объявлений.
В центре на почетном месте в окружении распечатанных на ротаторе циркуляров и подробных инструкций по проведению инспекционных проверок висела вырезка из газеты. Знаменитая рубрика Роберта Рипли «Хотите верьте, хотите нет». От времени листок обветшал и пожелтел. Чтобы бумага не рассыпалась, ее наклеили на картон. Заметка была заключена в черную картонную рамку и сразу же бросалась в глаза.
Хэнсон и Текви глядели на него с высоты своего роста и гордо ухмылялись, как старые негры-экскурсоводы, ведущие туристов по священной земле Маунт-Вернона[38] с таким видом, будто эта земля – их личная собственность. Пруит подошел ближе.
Большую часть листка занимал рисованный поясной портрет в знакомой манере Рипли: Джон Дилинджер улыбался из-под темных усов, которые он отрастил незадолго до смерти. Пруит вспомнил, что когда-то видел в газете такую фотографию. Под портретом была подпись, в размашисто выведенных печатных буквах снова узнавался почерк Рипли. Стиль был тоже знакомый, так писал только Габриэль Хит.
СВОЙ ПЕРВЫЙ СРОК ЗАКЛЮЧЕНИЯ БЫВШИЙ ВРАГ ОБЩЕСТВА № 1 ДЖОН ДИЛИНДЖЕР ОТБЫВАЛ В ТЮРЬМЕ СКОФИЛДСКОГО ГАРНИЗОНА НА ТЕРРИТОРИИ ГАВАЙСКИХ ОСТРОВОВ, ГДЕ СКОФИЛДСКАЯ ВОЕННАЯ ПОЛИЦИЯ, ПО СЛУХАМ, ПОДДЕРЖИВАЕТ САМЫЙ СУРОВЫЙ РЕЖИМ, НЕ СРАВНИМЫЙ С РЕЖИМОМ НИ ОДНОЙ ДРУГОЙ ГАРНИЗОННОЙ ТЮРЬМЫ В АРМИИ США. В ЭТОЙ ТЮРЬМЕ С НИМ ОБОШЛИСЬ НАСТОЛЬКО СУРОВО, ЧТО, ВЫЙДЯ НА СВОБОДУ, ДЖОН ДИЛИНДЖЕР ПОКЛЯЛСЯ ОТОМСТИТЬ СОЕДИНЕННЫМ ШТАТАМ АМЕРИКИ, ДАЖЕ ЕСЛИ ЗАПЛАТИТ ЗА ЭТО ЖИЗНЬЮ.
Ниже мелким аккуратным почерком было приписано карандашом от руки:
И заплатил.
Пруит еще раз взглянул на приписанное карандашом «И заплатил», потом обвел глазами черную картонную рамку. Неистовый гнев взметнулся в нем, как втянутый дымоходом огонь, как жаркий язык пламени, которым выжигают в трубе золу, чтобы тяга стала лучше. Безрассудная ярость, казалось, ограждала его надежной стеной. Но сознание сработало и подсказало, что это ощущение обманчиво.
Оба верзилы по-прежнему ухмылялись и ждали. Он понял, что должен обмануть их ожидания.
– Шикарная штука, – сказал он. – Чего вы вдруг решили ее мне показать?
– Новеньким ее всегда показывают, – раззявился в ухмылке Хэнсон. – Приказ майора Томпсона.
– Ты бы видел, как по-разному все реагируют, – хохотнул Текви.
– Поучительное бывает зрелище, – ухмылялся Хэнсон. – Некоторые аж звереют. Орут, матерятся, только что пеной не исходят.
– Зато у других сразу полные штаны, – довольно добавил Текви.
– Этот ваш майор Томпсон, как я погляжу, тот еще тип, – сказал Пруит. – Надо же додуматься, такое здесь вывесить. Откуда он это раскопал?
– Это вовсе не он повесил, – оскорбление возразил Текви. – Я здесь дольше, чем он, а когда я приехал, уже висело.
– А я здесь даже дольше, чем ты, – сказал Хэнсон. – Это еще до меня повесили.
– Ну хорошо, – сказал Пруит. – Показали, и ладно. Куда теперь?
– Сейчас пойдешь на беседу к майору, – ухмыльнулся Хэнсон. – Потом отвезем на работу.
Пруит внимательно посмотрел на него. В странной ухмылке Хэнсона не было злобы, скорее добродушная смешинка, с какой улыбаются, глядя на ребенка, который забавно коверкает трудное слово. А еще эта ухмылка была какая-то неподвижная.
– Тогда пошли, – сказал он. – Чего мы ждем?
– Майор Томпсон очень гордится этой штукой, – сообщил Текви. – Будто он это сам написал. Он говорит, по тому, как кто на это реагирует, сразу определишь, какой из парня выйдет заключенный.
– Ладно, тронулись, – дружелюбно ухмыльнулся Хэнсон. – Отсюда, браток, пойдешь строевым, – добавил он.
Они свернули за угол в длинный, ярко освещенный коридор, ведущий к двери, через которую они вошли в здание тюрьмы, и Хэнсон, приноравливаясь к их шагу, с привычным солдатскому уху быстрым шаркающим звуком, легко, как боксер на ринге, сменил ногу. Дружные шаги гулко сотрясали вытянувшийся перед ними коридор.
– Заключенный, левое плечо вперед – арш! – скомандовал Хэнсон, когда они подошли к первой двери справа, и охранники подождали, пока Пруит выполнит поворот, потом в один прием повернулись сами и двинулись за ним, выдерживая дистанцию один шаг в затылок и полшага в сторону.
– Заключенный, на месте – стой! – гаркнул Хэнсон слева от Пруита. Они выполнили эту команду втроем удивительно красиво, с профессиональной четкостью. Пруит стоял в двух шагах от прямоугольного дубового стола майора Томпсона и точно в центре между двумя молодцеватыми статуями верзил охранников.
Майор Томпсон одобрительно оглядел всех троих. Потом взял со стола какие-то бумаги и уставился в них сквозь очки в тонкой золотой оправе.
Майор Томпсон был маленького роста, с выпяченной колесом грудью, которую офицерская рубашка и летний френч обтягивали как перчатка. На пристегнутой к френчу стальной планке поблескивали две орденские колодки: трехцветная ленточка «За победу в Мировой войне» и красная «Почетного легиона». Глаза за стеклами золотых очков близоруко щурились. Румяное лицо и короткий ежик седых волос выдавали в нем старого служаку регулярной армии. Судя по всему, его офицерская карьера началась еще в 1918 году.
– Я вижу, ты из Кентукки, – сказал майор Томпсон. – У нас тут много ребят из Кентукки и Западной Виргинии. Я бы даже сказал, эти штаты – наш основной поставщик. Большинство этих парней шахтеры. Ты, мне кажется, для шахтера не вышел ростом.
– Я не шахтер. Я никогда не был ша…
Тупой конец палки резко ударил Пруита в поясницу над левой почкой, и на миг он испугался, что его вырвет.
– …сэр, – быстро добавил он.
Майор Томпсон кивнул, глядя на него сквозь золотые очки.
– Это уже гораздо лучше, – сказал он. – Наша цель здесь – перевоспитывать солдат, прививать им как трудовые навыки, так и правильный солдатский образ мышления, а также укреплять в них желание служить или, если это желание не было им до сих пор знакомо, воспитывать его. Ты ведь не хочешь начинать с ошибок?
Пруит не ответил. У него болела спина, к тому же он решил, что вопрос чисто риторический. Палка снова врезалась ему в поясницу, в то же самое место, и боль, остро отдавшись между ног, убедила его, что он заблуждался.
– Не хочешь? – повторил майор Томпсон.
– Никак нет, сэр, – торопливо ответил Пруит. Он начинал схватывать.
– Мы считаем, – продолжал майор Томпсон, – что, если бы все вы не утратили трудовые навыки, или правильный образ мышления, или желание служить, вы бы здесь не оказались. Чисто юридические основания, повлекшие лишение свободы, мы в расчет не принимаем. И потому все наши усилия направлены на то, чтобы добиться главной цели и перевоспитать вас с минимальной потерей времени и максимальной отдачей. Это отвечает как интересам самих заключенных, так и интересам правительства. Это наш общий долг перед американскими налогоплательщиками, которые содержат нашу армию. Не так ли?
– Так точно, сэр, – быстро сказал Пруит, и в награду ему был легкий шорох за спиной: палка отодвинулась влево и замерла. Хэнсон, подумал он, старый приятель, рядовой первого класса Хэнсон.
– Надеюсь, ты будешь у нас примерным заключенным, – сказал майор и сделал паузу.
– Я постараюсь, сэр, – поспешно заполнил паузу Пруит.
– Наши методы могут показаться необоснованно строгими. Но самый быстрый, самый результативный и самый дешевый способ обучения заключается в том, чтобы, когда человек ведет себя неправильно, делать ему больно. Точно так же дрессируют всех других животных. И тогда человек привыкает вести себя правильно. Этим же способом натаскивают, к примеру, охотничьих собак. Наша страна в настоящее время создает добровольческую армию из гражданского населения, которое откликается на это довольно неохотно. Армия создается для того, чтобы Америка могла защитить себя в величайшей войне за всю историю человечества. И достичь этого можно только одним способом – заставить солдат хотеть служить. Чтобы стать хорошим солдатом, желание служить должно быть у человека больше, чем желание не служить.
Мы не можем ограничиваться только проповедями капелланов о патриотизме и пропагандистскими фильмами. Будь в нашем мире меньше черствого эгоизма и больше сознательной готовности к самопожертвованию, эти проповеди и фильмы, возможно, и действовали бы. Но они не действуют. А наш метод действует. Мы здесь не будем читать тебе проповеди о патриотизме, мы проследим за тем, чтобы твое нежелание служить наказывалось настолько сурово, что ты предпочтешь служить. Мы должны быть уверены, что, когда человек выйдет из нашей тюрьмы, он будет готов сделать что угодно, даже умереть, только бы не попасть к нам снова. Ты следишь за моей мыслью?
– Так точно, сэр, – немедленно сказал Пруит. Тошнота постепенно отступала.
– Встречаются люди, – продолжал майор Томпсон, – из которых в силу их психологической неприспособленности и плохого домашнего воспитания никогда не получатся хорошие солдаты. Если такие попадают к нам, мы прежде всего должны убедиться, насколько это серьезно. И если мы видим, что для них солдатская служба гораздо мучительнее, чем пребывание в нашей тюрьме, значит, они бесперспективны, и мы стараемся избавиться от них прежде, чем они начнут разлагать остальных. Они подлежат принудительному увольнению из армии как негодные к военной службе. Отдельные солдаты нас не интересуют, наша забота – армия в целом. Но мы должны быть абсолютно уверены, что они действительно не хотят служить, а не просто валяют дурака. Ты меня понимаешь?
– Так точно, сэр, – сейчас же отозвался Пруит.
– Для практического применения нашего метода у нас имеется идеально отлаженная система. Лучшей пока никто не придумал. И с ее помощью мы быстро выясним, действительно ли ты не хочешь служить или валяешь дурака. – Он повернулся к соседнему столу: – Сержант Джадсон, я прав?
– Так точно, сэр! – рявкнул человек за соседним столом.
Пруит повернул голову, и недремлющая палка тотчас ткнула его в поясницу, опять в то же место, ставшее теперь очень чувствительным. Тошнота подступила к самому горлу. Он резко повернул голову обратно, но все-таки успел разглядеть огромную башку и грудь бочонком в толстых кольцах жира, скрывающих под собой еще более толстые кольца мышц: штаб-сержант Джадсон чем-то напоминал Свинятину-Поросятину из мультфильмов Диснея. Глаза у штаб-сержанта Джадсона были совершенно мертвые, Пруит никогда еще ни у кого таких не видел. Они были как две черные икринки, прилипшие к краям большой белой тарелки.
– У нас есть ряд правил, – сказал майор Томпсон. – Все они преследуют одну цель: проверить, насколько велико у того или иного человека нежелание служить. Так, например, – продолжал он, – в присутствии начальства заключенным разрешается двигаться только по команде. И в этом кабинете особенно, – добавил он.
– Так точно, сэр, – поспешно сказал Пруит. – Извините, сэр. – Тошнота накатила на него с новой силой, ему хотелось размять, растереть поясницу, ставшую настолько чувствительной, что казалось, у нее теперь собственный автономный разум, заранее угадывающий каждое приближение палки.
Когда майор никак не отозвался на его извинение и стал перечислять тюремные правила дальше, в пояснице у Пруита что-то тревожно сжалось и задрожало, больное место пришло в панику, потому что он снова сделал ошибку, заговорив, когда его не просили. Но недремлющая палка была неподвижна. Пруит замер в томительном ожидании удара, пытаясь в то же время слушать правила, которые перечислял майор Томпсон.
– Заключенным не разрешаются свидания с посетителями, и им запрещено курить сигареты, – говорил майор. – Каждому заключенному ежедневно выдается один пакет табачной смеси «Дюк», и в том случае, если у заключенного обнаружат любые другие табачные изделия, будь то сигареты или трубочный табак, заключенный немедленно получает минус.
Кажется, Пруит наконец-то начал понимать, что такое «минус». Похоже, это было очень растяжимое понятие, вбирающее в себя бесконечное множество разнообразных прегрешений.
– Мы проверяем состояние бараков ежедневно, а не только по воскресеньям. За любое отклонение от установленного порядка содержания личных вещей заключенный немедленно получает минус. Повторные нарушения любого из наших правил влекут за собой одиночное заключение в карцере.
В течение всего пребывания в тюрьме все приговоренные к лишению свободы именуются «заключенными», – продолжал майор. – Лица, отбывающие здесь срок, утратили право на свои прежние воинские звания, и почетное обращение «рядовой» к ним не применяется.
Штаб-сержант Джадсон исполняет обязанности заместителя начальника тюрьмы. В мое отсутствие его решения имеют силу приказа. Это понятно?
– Так точно, сэр, – быстро сказал Пруит.
|
The script ran 0.048 seconds.