Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Георгий Владимов - Три минуты молчания
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_maritime, prose_contemporary, prose_rus_classic

Аннотация. Роман Георгия Владимова "Три минуты молчания" был написан еще в 1969 году, но, по разного рода причинам, в те времена без купюр не издавался. Спустя тридцать пять лет выходит его полное издание - очень откровенное и непримиримое. Язык романа - сочный, густо насыщенный морским сленгом - делает чтение весьма увлекательным и достоверным. Прежде чем написать роман, Владимов нанялся в Мурманске матросом на рыболовецкий сейнер и несколько месяцев плавал в северных морях.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

— Обод, ты, что ли? — Ну! Он как-то нехотя ко мне подошел, такой нескладный, в пальто ниже колен. — Ты почему не на базе? — А чего там хорошего? Я с вами до порта поплыву. Пассажиром. Примете? — Плыви. Мы теперь все тут пассажиры. "Маркони" мне крикнул из рубки: — Сень, ты не забыл — мы к «деду» приглашены. Галстук у тебя есть? А то могу свой дать, японский. Шурка мне еще пуловер одолжил, так что я прилично выглядел. Васька Буров костюм свой вынул — не знаю уж, на кого там шили: в плечах тесно, зато через штанины по Ваське можно протащить. Серега ему посоветовал хоть галстука не надевать, а то он со своей бороденкой совсем будет чучело. И отчего-то мы даже волновались слегка, хотя, спрашивается, чего мы там не видели в «дедовой» каютке? Пошли к нему — как на медкомиссию. «Дед» перед нами извинился, что вынужден принять нас без пиджака, костюм у него маслом заляпан, а в кителе — это как-то слишком официально. Мы набились тесно на диване и на «дедовой» койке. А за нами еще Ванька Обод увязался, тихий, как тень. Спросил робко: — Меня-то примете? Я тоже не порожним пришел. — Вынул из пальто поллитру. — Входи, беглец несчастный, — сказал «дед». — Как, примем его? Приняли мы беглеца, только пальто предложили скинуть и шапку. «Дед» показал на столик: — Прошу, славяне. Но закуси было — тарелка с ветчиной и хлеб на газетке. Шурка вскочил: — Сейчас пойду кандея раскулачу. Возвратился с немалой добычей — в одной руке полведра компота, в другой, на локте, два круга колбасы, на пальцах кружки, под мышками — по буханке белого. — Хоть шаром покати на камбузе. Все кореши-иностранцы подъели, а ужин кандей не варил, кум у него обнаружился на «Молодом». Васька Буров сказал: — Вон как. В первый раз кандей с вахты сбежал, а трагедия. Но простим кандею, бичи. Простили мы кандею. «Дед» понюхал ведро и спросил: — Из-под чего ведерко? — Из-под угля, — сказал Шурка. — Да я помыл его. — Ох, кашалоты, — «дед» засмеялся, — как вас только море терпит. "Маркони" разлил по кружкам коньяк, первую протянул Ваньке Ободу. Ванька ее взял осторожно: — Почему ж это мне сначала? — А первый тост — за вернувшихся, — сказал «дед». — Пока что ты у нас вернулся, беглец. Мы еще нет. Ванька пошмыгал носом, вздохнул: — Я, ребята, не беглец. Я узел хотел развязать семейный. — Топориком? — «Маркони» нам подмигнул. — Да, если б застал. — Ванька опять вздохнул. — Втемяшилось чего-то… А кто у меня есть, кроме нее? Развяжешь, а сам — сиротой вроде останешься. — Не остался бы, — сказал "маркони", — уже твоей Кларе отбито, что ты возвращаешься. Между прочим, полтинник с тебя за радиограмму. Ванька совсем расстроился. Поглядел в свою кружку и сказал глухо: — Вы меня простите, ребята. Вы, можно сказать, герои, а я кто? — Не кайся, — сказал Серега. — Такие же мы, как и ты. "Дед" поднял кружку. — Поплыли, славяне? Мы «сплавали» и вернулись. Возвращение наше отметили колбасой и запили компотом, из тех же кружек. "Маркони" стал рассказывать, как было на банкете, какую там Граков речь толкал и как он припомнил радиограмму шотландцев, где они благодарили всех, кто пытался их спасти, просили передать приветы близким. Все это он в вахтенном журнале утром прочел и запомнил же слово в слово. И как все начали шуметь — зачем он это зачитывает, а он еще спрашивал: "Что же вы, дорогие гости, не надеялись на советских моряков? У нас ведь так — сам погибай, а товарища… ну, и зарубежного товарища тоже — выручай". И как ему кеп-шотландец отвечал, что он благодарит русских моряков и надеется, что ему никогда больше не придется посылать такие радиограммы господину Гракову. Я поглядел на «деда» — он морщился, как будто у него зуб болел. Однажды мы с ним говорили, и он тогда странную фразу сказал: "И жалко же мне этого жалкого человека". Я спросил: "Притерпелся уже к нему за годы?" — "Ну… все-таки одного мы с ним возраста, чуть он меня постарше… Ведь ничего делать не умеет. Всю жизнь — ничего, только вот глупости говорить. Прогони его завтра — под забором мослы сложит. Разве что пенсия…" Ах, «дед», я подумал теперь, неизвестно еще, кто из вас больше умеет!.. — Жаль, — сказал «дед». — Я думал, хоть что-то в нем человеческое дрогнет. — Насчет этого — не заметно было, — сказал «маркони». — А голос-то все же поплыл у него, поплыл, как в магнитофоне. Это и боцман наш учуял, Страшной, то-то он ему и врезал. — Ну-к, потрави, — «дед» оживился. — Боцман-то — неужто осмелился? — Не сразу. Три стопаря для храбрости принял. Он ведь к нам-то пересел, с Родионычем только штурмана остались да Митрохин. Тоже, между прочим, речь держал, отметил "слаженные действия капитана и всей команды". А боцман сидит и накаляется. "Нет, говорит, я все ж не пальчиком деланный, я сейчас всю правду выложу". "Умрешь ведь, говорю, не выложишь". "Пусть умру, но сперва — скажу. Самый момент сейчас: чувствую — он меня боится". И полез выступать. "Что ж, говорит, все верно, сам погибай — товарища выручай, но мы-то и не надеялись, что вот за этим столом будем сидеть, у нас такой уверенности не было. А кое у кого, не буду указывать, столько ее было, что он уже заранее этот банкет начал, коньячок попивал в каюте. — Ай, Страшной! — «дед» усмехнулся. — Ну, по традиции, теперь надо за боцмана сплавать. Чтоб ему хоть в боцманах остаться. — Да уж… Если б он тут и застопорил, а то ведь — больные струны пошел задевать. "Вот, говорит, несчастье у меня в жизни какое: с кем выпить захочу — никогда его почему-то за столом не оказывается. Все какие-то не те командуют, речи произносят. Вот я б сейчас с Вавиловым чокнулся. Да где ж он тут, на вашем банкете?.." — Ну, это зря он, — сказал «дед». — Я-то сам не пошел. Я поглядел опять на «деда» и подумал: как же хитер человек во зле! Для кого же весь этот список и составлялся — "наших представителей"?.. Для тебя одного, «дед». Чтоб ты поглядел и отказался. Он-то тебя лучше знает, чем ты его. Мы снова «сплавали» — за боцмана — и вернулись. И приятно нам было узнать по возвращении, что впереди у нас еще богатые перспективы и мы еще долго не разойдемся. А в это время слышались команды на отшвартовке, «Молодой» нас отводил от базы. Никто этого не замечал за травлей. А я сидел у окна, как раз против ее борта, и видел, как она отваливает, как иллюминаторов сначала был один ряд, потом два, потом четыре. Но вот когда я увидел, как нижние заплескивает волной, я чуть не застонал. Я очнулся — «дед» про меня говорил: — Загрустил что-то наш Алексеич. "Маркони" подмигнул мне. — Алексеич прибыль свою подсчитывает. Мне дриф сказал — там есть, к чему пришвартнуться. — А может, что посерьезнее? — спросил «дед». — Тогда уж на этот счет травить не будем. Я махнул рукой: — Да травите, чего хотите. Шурка быстренько разлил по кружкам. — За вожакового сплаваем! За дорогого моего земелю. Пусть ему живется, пусть ему любится. А это, знаете, дорого стоит, когда такой счастливчик вам пожелает. — Поплыли, славяне! И опять мы вернулись, чуть больше нагруженные, и Ванька Обод теперь рассказывал, как было на плавбазе, когда мы тонули, и как он места себе не находил — примета же нехорошая, если кто списывается, вот он с этой приметой нам и удружил, — и как все бегали в машину, просили подкинуть оборотиков, хотя и так уже на предельных шли, и как — будто бы! — кеп плавбазы сказал в рубке вахтенному штурману, что, если даже и кончится благополучно, он все равно свой партбилет выложит, но Граков у него ответит. — Это уже легенда, — сказал "дед", — Но — приятно и легенду послушать. Тут постучали в окошко — дрифтер припал к стеклу, нос расплющил, строил нам веселые глазки. Мы ему помахали, чтоб зашел. Но он не один ввалился — с боцманом, с салагами и уж не знаю с кем там еще, все в каюте не поместились, стояли в дверях, и кружки пошли по рукам. И началось, конечно, все по новой — и разговоры и тосты… …Я с ними сидел, выпивал, смеялся. И было мне опять хорошо. Да, пожалуй, что так мне и было. 7 Веселое течение — Гольфстрим! Две тысячи миль от промысла до порта, но Гольфстрим подгоняет, и ветер еще в корму — не знаю уж, по какой такой милости, — и летим мы так до самого Кильдина, главная забота — свой залив не проскочить. И приходим на сутки раньше. Ну, теперь-то нас «Молодой» тащил. Мы только на буксирный трос поплевывали, чтоб не рвался. Первые сутки еще базу видели перед собою: днем ее дымки, ночью — ее огни. Потом она ушла за горизонт. И мы отсыпались, крутили фильмы. Те же самые, конечно. А на третье утро дорогой наш боцман Страшной вылез на палубу, поглядел на солнышко, на синюю воду, на снежные лофотенские скалы — и так молвил. — А задам-ка я вам, бичам, работу. Ишь рыла наели, как кухтыли. А судно прибирать кто за вас будет? — Ты, боцман, сходи поспи, — Серега ему посоветовал. — Нас же по приходе в док поставят. — До дока мы еще в порт должны прийти. А на чем? Срам, а не пароход. Ну, мы, конечно, повякали, душу отвели, а потом, конечно, взяли шкрябки, стальные щетки, флейцы, начали прибирать пароход. Шкрябали от ржавчины борта, переборки, потом суричили, потом красили. А кто кубрики мыл содой, кто рубку вылизывал, кто гальюны драил. Салаги зачем-то на верхотуру напросились, на мачту, красили там "воронье гнездо" белилами и чернью, покрикивали зычными голосами: — Алик, подержи ведерко, я на клотик слазаю, надо его мумией[67] покрасить. — Держу, Дима. Все покрасим — от киля и до клотика! Дрифтер с помощником свою сетевыборку выкрасили — такой зеленью, что поглядеть кисло. Третий из рубки смотрел зверем и плевался: — Во, деревня! В шаровый[68] полагается механизмы красить. Вкуса морского — ни на копейку. А дрифтер, чтоб ему совсем угодить, и шпиль выкрасил зеленью. Нам с Шуркой Чмыревым досталось камбуз снаружи прибирать. Милое дело. В корме хорошо, ветра не слышно. Переборка от солнца греется и от начальства заслоняет. Попозже и Васька Буров к нам перебрался — значит, и правда лучшего места не найдешь. — Бичи, — говорит, — можно, я у вас тут честно посачкую? — Сачкуй, — Шурка ему разрешил. — Флейц только в руку возьми. И за полундрой следи. — Что ты, я полундру за милю унюхаю! И Васька во всю дорогу так и не взял флейца. Сидел, блаженствовал. Кандей с «юношей» прибирали камбуз внутри и часто к нам выходили посидеть на кнехте, потравить за жизнь. — Я, бичи, обратно на завод пойду, — говорит Шурка. — Сварщик же я дипломированный, — такое дело на ветер бросать? А по морям шастать — ну его к бесу! Пусть вон салаги попрыгают, они еще этой романтики не нахлебались. Ты, кандей, со мной согласен? Кандей Вася не только что согласен, а дальше эту тему развивает: — Но я тебе скажу, Шура: море нам тоже кое-чего дало. Меня возьми судовые ж повара такой экзамен проходят. Если ты своего дела не профессор, на судне ты не задержишься, не-ет! Кеп тебя в другой рейс не возьмет, ему тоже покушать хочется хорошо. Так что у меня шанс. В ресторан «Горка» пристроиться. Блат, конечно, нужен. Но в принципе? Не знает Шурка, возьмут ли кандея в «Горку», но кивает, соглашается. Великое дело — погода, солнышко! А тут еще в порт идем. — Кандей! А, кандей! — говорит Васька Буров. — А я про тебя сказку сочинил. Божественную. — Ну-к, потрави! И Васька плетет невесть какую околесину. Но если прислушаться да расплести — забавная сказочка. Вот так примерно. Закончатся когда-нибудь наши извилистые пути, и все мы придем туда — к Господу, которого нету. Там уже будут сидеть космонавты, маршалы, писатели, большие ученые и заслуженные артисты, — им-то прямая путевка в рай. И однажды заявится туда наш кандей Вася, приведут его на суд Божий ангелы и архангелы. И спросит его Господь, которого нету, спросит с металлом в голосе: "Кто ты и на что надеешься? Отзовись сию же минуту!" "Повар я. По-рыбацки сказать — кандей. На милость твою надеюсь, Господи. Больше-то мне на что надеяться?" — "Говори, чего натворил ты в жизни земной и морской?" — "Да что ж особенного, Господи? Делал, что все делают. Ну, и грешен, конечно. Бабе изменил с ее же сеструхой, она из деревни погостить приезжала; жена дозналась — и в крик…" — "Это большой грех, кандей. Он тебе зачтется. Но главное — что ты делал?" — "Борща варил, с болгарскими перцами". — "Что ж тут за фокус — борща сварить? Это и баба сумеет, а ты все-таки штаны носил". — "А шторм же был, Господи. Одиннадцать баллов Ты нам послал!" — "Одиннадцать, говоришь? Тогда это не я — это сатана вам удружил. Я только до шести посылаю, а дальше он". — "Это верно, Господи. При шести еще жить можно — и к базе швартануться, и на камбузе управиться. А при одиннадцати — попробуй. Если карданов подвес имеется, еще ничего, а если так, на плите, полкастрюли себе на брюхо прольешь". — "И как бичи — ценили твое искусство?" — "Не жаловались. За ушами пищало. Да как не ценить другие кандей при семи баллах сухим пайком выдают, им это и по инструкции разрешено, а я исключительно горячим довольствием, да еще каждый день хлеб выпекал. Но честно сказать Тебе, Господи, тогда им уже не до меня было. Гибли бичи. Совсем пузыри пускали". — "Постой! — скажет Господь, которого нету. — Они, значит, смерти ждали? Им же, значит, о душе следовало подумать, приготовиться к суду Моему. А ты им — борща! Как же это, кандей? Ты, значит, против Меня?" — "Господи, где же мне против Тебя! Но разве Тебе охота с голодными бичами дело иметь? Ведь они уже не о душе будут думать, а как бы насчет пожрать. Я человек маленький, но я дело знаю. Потонем мы там или выплывем, предстанем пред очи Твои или еще подождем, в рай Ты нас пошлешь, в золотую палату для симулянтов, или же сковородки заставишь лизать каленые но я к Тебе бичей голодными не пущу. Я их должен накормить сперва, и притом — горячим довольствием. При любом волнении и ветре. А там — суди меня, как знаешь. Но я свою судовую обязанность исполнил". Призадумается тогда Господь, которого нету. "Пожалуй, ты прав, кандей. Но у меня еще вопрос к тебе. Сам-то ты верил, что смерть пришла?" — "Какие уж там сомнения, Господи! Ветер — на скалы, а машина застопорена, и якоря не держат. О чем же я думал, когда на бичей смотрел, как они рубают?" — "И все-таки ты им борща сварил?" — "Истинно так, Господи. Хорошего, с перцами. Это мое дело, и я делал на совесть". И скажет Господь, которого нету: "Больше вопросов не имею. Подойди ко Мне, сын Мой, кандей Вася. Посмотри в Мои рыжие глаза. Грешен ты, конечно. Да хрен с тобою, не станем мелочиться. В основном же ты — наш человек. И вот я тебе направление выписываю — в самый райский рай, в золотую палату для симулянтов!" И скажет Он своим ангелам и архангелам: "Отведите бича под белы руки. И запишите себе там, в инструкции: нету на свете никакого геройства, но есть исполнение обязанности…" Ну, а если серьезно говорить — я и с Шуркой согласен, и с кандеем, и с «юношей», который в совхоз наметился гусей разводить, — конечно, не дело это — по морям шастать. Они меня тоже спрашивают: — А ты, вожаковый, куда подашься? — Не знаю — еще не решил. Пока в Орел съезжу, к мамане. А там присмотрюсь. Я все же на фрезеровщика когда-то учился. Шурка обрадовался: — Точно, земеля! На пару в Орел рванем, наши же места. На одном заводе объякоримся и повело — вкалывать! Салаги, салаги пускай поплавают. Ну вот, мы каждый себе союзника нашли и радуемся. И мне как-то и вспомнить лень, что я вчера только был у «маркони» и видел все их радиограммы — Шуркину, кандееву, «юноши». Пишут в управление флота, просят продлить им соглашение еще на год. А я зачем к «маркони» ходил? С такой же самой радиограммой. Потому что еще за день до этого вызывал нас по одному Жора-штурман, который списки составляет на новый рейс. Меня тоже позвал, спросил, глядя в сторону: — Команду набирают на новый траулер типа «Океан». В Баренцево под треску. На двадцать дней. Ты как? Пойдешь? — Жора, — я напомнил, — мне же под суд идти. — Ты озверел? Спишут нам эти сети. Это ты до сих пор не жил, страхом мучился? Спросил бы… Только статью подберут, по какой списать. В счет международной солидарности, что ли. Советская власть — она ж добрая, чего хочешь спишет. — Граков постарался? — Ну, и он тоже… — Спасибо ему. Хороший человек. — Ты тоже ничего, — говорит Жора. — И как ты только на свободе ходишь? Ты же верный кандидат в тюрягу. Она же по тебе горькими слезами плачет! Ты хоть контролируй свои поступки. — Стараюсь. — Ни хрена ты не стараешься! Я не в обиде на Жору, что он мне тогда посоветовал вожак порубить. Да он и не советовал, если помните. А намек еще нужно до дела довести. И его тоже можно понять, Жору: кепа бы за эти сети и разжаловали и судили, а меня бы только судили, разжаловать же меня некуда. К тому же вон как все обошлось. Я спросил у Жоры: — А ты пойдешь? — Да не решил еще. Отдохнуть хочется, после всех волнений. Но себя он в список вторым поставил. А первым — «маркони». Потому что «маркони» все равно себя первым поставит, когда список будет передавать на порт. Сам же «маркони» мне так сказал: — Я тут учебник подзубриваю, на шофера. В общем-то, невелика премудрость. Ну, правила тяжело запомнить, черт ногу сломит. Но у меня же в ГАИ кореш, выставлю ему банку, сделает мне правишки. Как думаешь? А я думаю: кто же мы такие? Дети… Больше никто. 8 В порт пришли мы под утро. "Молодой" нас долго тащил — мимо створных огней, мимо плавдоков, где звякало, визжало, шипела электросварка, мимо сопок, где ни один огонек еще не светился, мимо «Арктики», еще пустоглазой, а в середине гавани он к нам перешвартовался бортом и стал заталкивать в ковш. Мы уже все стояли на палубе, в последний раз кандеем накормленные, одетые в береговое, только мне пришлось телогрейку у боцмана просить. Я бы порассказал вам, как это обычно бывает — как траулер вползает в ковш и упирается в причал носом, а второй штурман стоит уже наготове с чемоданчиком и с ходу перепрыгивает на пирс и летит что духу есть в контору — за авансом. А мы пока разворачиваемся и швартуемся уже по-настоящему, крепим все концы — прижимные, продольные, шпринговые — и только лишь заканчиваем это дело, он уже чешет обратно на всех парах и кричит: "Есть!" И мы набиваемся в салон, дышим друг другу в затылки, а он распечатывает пачки на столе, ставит галочки в ведомости и — пожалте "сумму прописью", кто сколько заказывал: двести, триста. Потом уже грузчики-берегаши выгрузят нашу рыбу, и нам ее за весь рейс посчитают, и контора выдаст полный расчет. А женщины уже ждут нас толпою на пирсе, чтобы сразу же развести по домам хватит, наплавались капеллой! Но в этот раз все по-другому вышло. Ну, если уж повело наискось, так до последней швартовки. Мы посмотрели — и не узнали родного причала. Пусто, некому даже конец принять. Потом явился некто — дробненький, в капелюхе с ушами, как у легавой, — и мрачно нам сказал: — Это чего это вы левым бортом швартуетесь? Вам диспетчер правым велел стать, радио не слышали? — И скинул нам гашу с тумбы. — Милый человек, — кеп ему говорит, — у нас же хода нет, мы же с буксиром сутки будем в ковше разворачиваться. — А мое дело маленькое. Сказано — правым. Хотите на рейде позагорать, так я вам это устрою. Боцман взял да и накинул ему гашу на плечи. Тот чего-то затявкал, но мы уже не слушали, перепрыгивали на пирс. Мы пошли по причалу — не спеша, разминая ноги, и так звонко снежок скрипел, никогда он на палубе так не скрипит. И вдруг увидели женщин — со всех ног они к нам бежали, с плачами, с охами: — Васенька, Сереженька, Кеша, а нам-то восьмой причал сказали. А мы, дуры, там стоим, ждем. А чтоб ему, этому диспетчеру… И пошло, поехало. Они, моряцкие жены, тоже умеют слова выбирать. Ваське Бурову жена обеих дочек привела — платками замотанные, одни глазенки видны заспанные. Не посовестилась она их в такую темень будить. Или сами напросились: не каждый же день папка из рейса приходит и не в каждом же рейсе он тонет. Васька даже прослезился, когда увидел своих пацанок. Расчмокал их в носы, лобики пощупал. — Горяченькие чего-то. — Ты что! — Жена кинулась отнимать. — Да где же «горяченькие», сдурел совсем. У кого еще такие здоровенькие! Васька их сгреб под мышки, одну и другую, и так понес. Потом на плечи пересадил. — Да отпусти ты их, старый дурак! — жена ему кричит. — Они ж уже взрослые, сами небось дойдут. — Не отпущу! Так до дому и донесу. Какие они взрослые, ну какие взрослые, пускай подольше на папке поездят, махонькие… Она и улыбалась, и слезы утирала платком. Поворачивала к нам ко всем востренькое личико, виноватое какое-то, будто она оправдывалась за Ваську: "Видите, каково мне с ним". Зато у Ваньки Обода жена оказалась — чуть не на голову его выше. И разодетая — в сапожках, в шубке из серого каракуля, в кубанке с алым верхом. И из-под кубанки глаз цыганский косит, кудри взбитые вьются, румянец пышет. Этакое богатство, конечно, без топора не убережешь. — Ах ты чучело мое! — ударила Ваньку по плечу. — Фокусы устраиваешь? Я тебя с плавбазой встречаю, а ты мне — сюрприз. — Затискала, затормошила его и сама же хохотала, как от щекотки. Ванька совсем потерялся: — Клара, ну мы ж не одни, ты б хоть познакомилась раньше. — А чего ж не познакомиться! — И всем нам руку стала совать, с кровавыми ногтями. — Клара Обод, очень приятно. — Мне пожала — я чуть не присел. До кепа даже добралась. — Клара Обод, очень приятно! Неприятности — не огорчайтесь, все будет чудно! Кепова жена на нее поглядела испуганно. Клара ее успокоила: — Ах мы женщины, дуры, столько переживаем, а они потом приплывают, такие мордастые, и ничегошеньки с ними не случается. Эх, соколики, как мне вас видеть приятно! Денежки вам уже выписаны, в полтретьего валяйте получать. Мы пошли дальше с женщинами, повернули от причалов к центральной проходной и понемногу растягивались, разбивались на пары. Рядом со мною «маркониева» жена шла — не скажу, что подарок. Переваливалась, как утица, ноги — бутылки, а личико — ну то самое, о котором говорят: "На роже — скандал", — надменное, губы сухие поджаты, глаза наполовину веками прикрыты, голыми какими-то, без ресниц, белые от злости. Даже и тут она удержаться не могла, пилила шепотом, но таким, что мы все слышали: — Не понимаю, что у тебя общего — с этими серыми людьми! Пусть они лезут хоть к черту на рога. А ты специалист, радиооператор, с квалификацией. Ровню себе нашел! — Ну, Раиска, ну, перестань, — он ей говорил, морщась, со страданием в голосе. — Ну, киска. Все ж благополучно… — Да? А кто мне поправит мою нервную систему? Совершенно расшатанную. Твоими похождениями. — Ну, дома все скажешь. — Дома я тебе еще не то скажу. Напозволялся там! Наверно, с такими же вульгарными нюхами, как эта? — Кларе в спину вонзилась взглядом. Как у той шубка не задымилась? — А вспомнить, какая вчера была дата, ты, конечно, не мог? — Какая? — «маркони» спросил с ужасом. — Елки зеленые, выпало начисто! — Ах, выпало! Чем у тебя голова занята, позволь узнать? что ты два слова не мог отбить — в день рождения моей мамы! Которая, кстати, столько для тебя сделала. Мне все говорят, все говорят: "Твой Андрей — такая cвинья, совершенно равнодушный человек!" Муторно мне стало. Тут действительно напозволяешься — хоть кусок жизни урвешь. Я вперед ушел, пока они не передрались. К Сереге сразу трое явились — ну до чего ж одинаковые! Такие матрешки кругломорденькие — в бурках все, в коротких пальтишках, волосы у всех красно-рыженькие, с пышными начесами, платки в горошек, как кровельки с высоким коньком. Удивительно, как он их различал. — Ну, как ты там, Зиночка? — спрашивал тягучим голосом. — Как ты там, Аллочка, Кирочка? Они только фыркали да хихикали. Не ссорились между собой, однако. Даже ухитрялись виснуть на нем по очереди. От стенки пакгауза, из тени, вышла под фонарь фигурка. Постояла робко, шагнула к нам навстречу. Но близко постеснялась подойти, стояла, мучила ворот пальтишка. — Моя дожидается, — Шурка узнал. — Ну, подойди, не съем. Она к нему подошла на шаг и заплакала. — Шурик… — Ну, что? Ну, не повезло нам. — Что значит "не повезло"? Ты же умереть мог, Шурик. — Мало ли что. Не умер же. — А ты думаешь — я бы жива тогда осталась? Я бы тут же на себя руки… Шурка ее взял за плечо, сказал нам: — Вы, ребята, идите. Я ее успокою. Так вышло, что с Шуркой мы попрощались с первым. Мы помахали Шурке и его жене: — Встретимся в «Арктике»! — Как закон, бичи. К восьми будем. Мы пошли дальше — по грязному снегу, между цехами коптильни и складами. Наперерез нам локомотив тащил платформы с обмерзшими бортами. Мы встали, чтоб его пропустить, опять сгрудились в толпу. Но вдруг он застопорил перед нами, сцепка загрохотала в конец состава. Из будки выглянул машинист беловолосый, с шалыми глазами, кепка прилипла к затылку. Коля его звали, известный нам человек. И нас он знал, некоторых., — Чудно мне, — сказал Коля. — Серегу вижу со «Скакуна». Месяца не прошло, как я тебя провожал. Или чего случилось? — А ты не знаешь? — Не слыхал. Проморгал новеллу. А в чем суть? — Да так. Не повезло нам. — Понятно, — сказал Коля. — Живы-то все? — Все. — А за груз, хоть за один-то, получите? — За один и получим. — Так чего вы огорчаетесь? Вы не огорчайтесь, ребята. Мы сказали Коле: — Ну, проезжай. Нас еще дома ждут. Коля подумал, снял кепку и снова ее надел. — Не могу, ребята, перед вами. Порожние везу. Лучше-ка я назад сдам. И вправду сдал. И мы перешагнули через рельсы. Третьему нашему переживание досталось: дама его пришла встречать, та самая, что "за полторы сойдет", в пальто с лисой и в шляпе. Однако "морская наблюдательность" его не подвела, он свою "дорогую Александру" заранее высмотрел, как она прогуливается под фонарем, постукивает себя сумкой по коленям. Он поотстал слегка, спрятался за нашими спинами: — Не прощаюсь. И вообще меня тут не было, ясно? — И за угол скрылся. Она пригляделась к нам близоруко, спросила низким голосом: — Простите, это экипаж восемьсот пятнадцатого? Штурман Черпаков не с вами плавал? — С нами, с нами, только что видели. Ах, нет, на судне задержался. — Но он здоров, по крайней мере? — А чего с ним сделается? Она кивнула: — Спасибо. Мне этого достаточно. — И ушла вперед широким шагом. Возле управления флота кеп от нас откололся с женой и Жора-штурман. Им там акты нужно было оформлять — приходный и насчет сетей. Жора нам сказал: — В полтретьего на судне. Адье! Мы напомнили: — А к восьми в «Арктике». Вы тоже, товарищ капитан? Кеп ответил — насупясь, но торжественно: — Капитан вашего судна тоже уважает законы. Чуть попозже, у портового кафе, Васька Буров откололся, кандей с Митрохиным — им к морвокзалу нужно было, через залив переправляться. Еще сто шагов прошли, и еще наша когорта поредела: «маркони» и боцман в Нагорное ехали, им нужно было к южной проходной. С ними — Ванька Обод, Серега. — Встретимся в "Арктике"?.. "Маркониева" жена сказала: — Точно не обещаем. Как обстоятельства сложатся. Клара на нее цыкнула: — Ты моряцкая жена или злыдня? Уж так торопишься мужика под туфлю скорей затолкать, дай ему хоть вечер от тебя отдохнуть. Та смолчала, губы сжала в полоску, лицо побелело от злости. «Маркони» развел руками, улыбнулся виновато: — Приложу все усилия, бичи. Потом салаги откололись. Они в общежитие Полярного института надеялись устроиться. Я к ним подошел, спросил: — Ну как? В Баренцево не идете с нами? Надоело? — Мы еще подумаем, — сказал Дима. — Пока до свидания, шеф. Я попросил Алика отойти на пару слов. Димка нас ждал, отвернувшись. — Скорей всего не пойдем, шеф, — сказал Алик. — Мы должны вернуться к своим кораблям. — Конечно. Не ваше это все-таки дело. — Но мне совсем другое хотелось у него спросить. — Скажи, почему ты тогда остался? В тузик не сел? — Как тебе объяснить? — Он смутился, смотрел себе под ноги. — Ты не поймешь, наверно. Ну… хотелось разделить с вами. Что бы там ни случилось. Даже любопытно было. И где-то я до конца не верил. Может быть, на минуту, когда свет погас. — Что ж тут непонятного? Все как полагается. — Ты его тоже не осуждай. — Он посмотрел мне в глаза твердо, хоть и покраснел. — А я — как мог его отпустить? Что, если б он решился? И его бы там захлестнуло в плотике. Тут грех обоюдный, шеф. Еще неизвестно, кто кому должен прощать. Я засмеялся. — Что вы ребята, бросьте. Какой грех? Все глупостей наделали, ваша не самая большая. — Хорошо, если ты так думаешь. — Уже одно, что вы в море с нами сходили… — Да, для нас это многое значило. Ты не представляешь… Я перебил его: — В «Арктику» же вы придете? Ну вот там все и скажешь. Все послушают, не я один… Да! — я вспомнил. — Лилю увидишь сегодня? — Передать ей, чтоб пришла? — Мне все равно. — Я даже удивился, как легко я это сказал. — Захочет придет. Но привет, конечно, передай. И еще — спасибо. Это уж как она поймет. — Я пожал ему руку, а Димке просто помахал. — Встретимся в «Арктике»! Совсем уж маленькой кучкой мы прошли через центральную проходную, поднялись наверх, к вокзалу. Здесь, на площади, от нас последние уезжали в Росту — «юноша», дрифтер и бондарь. Сонного таксишника растолкали, приспособили к делу. — Не поминай лихом, — сказал я бондарю. — Я знаю, ты в Баренцево не идешь, так попрощаемся? Он руки моей не взял. — Кто тебя еще поминать-то будет? Много чести, знаешь. — Тронул таксишника. — Езжай, родной. Дальше мы пошли с «дедом». Он совсем близко от нашей общаги жил. Вот так мы с ним когда-то и познакомились: все разошлись, а мы вдвоем пошли пробиваться через метель — и вдруг разговорились, и он меня к себе затащил обедать. А за весь рейс не сказали друг с другом ни слова. Я шел с «дедом» и он мне говорил: — Беспокоит меня твое дальнейшее, Алексеич. Ты все же не бросай флот, зачем тебе жизнь переламывать надвое. Мы, может, самое трудное уже пережили, а теперь, глядишь, техники поднавалят, «океаны», и "тропики",[69] условия наладятся. А я-то — уж кончился, это точно. Кончился я в этом рейсе. Тридцать лет около машины провел, а как посмотрел на парус — вдруг понял: кончился. — Что ты, «дед»! Мы еще поплаваем вместе. Ты же меня делу обещал научить. Он не отвечал, усмехался, а я вспомнил: "Приятно и легенду послушать". У своего переулка он спросил, помявшись: — Может, ко мне завалимся? Накормят нас, выпить поставят, и спать где найдется. Чего тебе сразу — с парохода и в общагу? Но я как вспомнил их комнатешку, диванчик, на который меня положат… — А я не в общагу, — сказал я ему весело. — Есть еще куда завалиться. — А! — Он улыбнулся мне. — Ну — в «Арктике»? Мы пожали друг другу руки, и «дед» зашагал — тяжелый, в коротком своем полушубке, в мохнатой шапке, в сапогах. Еще раз обернулся ко мне, точно знал, что я жду этого, и помахал на прощанье. И я пошел один, сначала одной щекой к ветру, потом другой. Навстречу мне два чудака шли. Один чего-то бубнил, размахивал длинными мослами, другой — трусил полегоньку, упрятав нос в воротник. Я пригляделся знакомые силуэты. Вовчик с Аскольдом. Я вышел к фонарю, сделал им ручкой. — Приветствую вас, кореши. На промысел топаете? Встали как вкопанные. Вроде бы дернулись друг от друга. Потом Аскольд заулыбался, губищи распустил. — Сень, откудова, какими судьбами? — Да все оттуда же — с моря, где вас никогда не видно. — А мы тебя в апреле встретить готовились. Как это понять, Сеня? Неохота мне было им рассказывать. — Поздновато вы сегодня, бичи. Разошлись уже все. Да и не повезло нам, много с нас не выдоишь. Вовчик вздохнул: — Мы б хоть посочувствовали. Мне смешно стало. И никакой же злости я к ним не испытывал. Но и жалости тоже. — Все те же вы, кореши, — сказал я им. — Все в тех же ушанках драных, в телогреечках. Не пошли вам впрок мои деньги. Аскольд удивился: — Какие деньги, Сеня? — Да уж скажите по правде, дело прошлое… Сколько заначили? Кроме тех, что Клавдия отобрала. Вовчик, друг мой, кореш верный, поскрипел мозгами и сознался: — Сень, ну заначили… В такси еще. Ты ж не помнишь даже, как ты роскошно хрустиками кидался. Это ж кого хочешь соблазнит. — Так… Ну, а закаченные — неужели все пропили? Ох, дурни! — Сень, — сказал Вовчик, — ты ж знаешь, на нее же, проклятую, никаких не хватит. — Дурни вы, дурни. Аскольд меня подколоть решил: — А ведь ты, Сеня, тоже вот в телогреечке. Где ж твоя курточка, подарок наш? — От вас, — говорю, — и подарок не задержится. Я пошел от них. Вовчик меня окликнул: — Так, может, проводим курточку? — Это мысль! — Значит, приглашаешь? — Пригласил бы я вас, кореши. Но вас же не было с нами. Мне очень жаль, но вас не было с нами. Долго они маячили под фонарем. В городе намело сугробов, и когда я шел, тут же мой след заметало поземкой. На Милицейской ветер гулял, как в трубе, телогрейку мою продувал насквозь. Но я все-таки постоял немного перед крыльцом Полярного и с каким-то даже удивлением почувствовал — нет, ничего это для меня не значит. «Спасибо», и только. Неужели так быстро мы излечиваемся? Перед дверью общаги тоже намело снега, мне его пришлось ботинками разгребать, чтобы вахтерша могла открыть. Та же самая вахтерша, что провожала меня. — Узнаете, мамаша? — Вернулся? Я по глазам видел — нет, не узнала. — Вернулся и долг принес. Тридцать копеек. Помните? Вот теперь узнала. — Что ж ты так скоро? Случилось чего? — Да так, о чем говорить… просто нам не повезло. — Всем бы так не везло — руки-ноги целы. А долг тебе скостили. Новую ведомость завели. — Да, — говорю, — жизнь не стоит на месте! Поселите меня, мамаша. Желательно — у окошка. — Где захочешь, там и ляжешь. У нас вон целая комната освободилась. Только приборку сделаем — и поселяйся. — А приходов сегодня не ожидается? — В пять вечера какой-то причалит. Я прикинул — раньше семи они здесь не будут, а к восьми я сам уйду в "Арктику", — это значит, я целый день один буду в комнате. Можно запереться, лежать, курить. — Спасибо, мамаша. Чемоданчик я пока у вас оставлю. — Оставь, не пропадет. — А там и пропадать нечему. Пойду погуляю. Очень я по городу соскучился. По нашим северным воротам, бастионам мира и труда. Она поглядела на меня поверх очков: — Что-то с вами там стряслось… — Я же говорю: не повезло. На вокзале буфет — с шести; я, случалось, туда захаживал перед утренними вахтами. Буфетчица вылезла сонная, повязанная серым платком, нацедила мне из титана два стакана кофе, чуть теплого — или мне так показалось с мороза, — и я его пил без хлеба, без ничего, просто чтоб отогнать сон и кое о чем подумать. Потому что мы вечером встретимся в «Арктике» и там, конечно, будем под банкой, и все опять пойдет своим чередом. А хорошо бы все-таки понять — для чего мы живем, зачем ходим в море. И про этих шотландцев — почему мы пошли их спасать, а себя не спасали? И о том, что будет со мной в дальнейшем, как говорил «дед»: может быть, я и пойду к нему на выучку или наберусь духу и в мореходку подам, "резким человеком" стану — в макене-то, с белым шарфиком! — или же мне все-таки переломить ее надвое, мою жизнь? А так ли это важно — как я свою судьбу устрою, ведь Клавки со мной не будет, а никакая другая мне вовек не нужна. И я же все равно нигде покоя не найду: отчего мы все чужие друг другу, всегда враги. Кому-то же это, наверно, выгодно — а мы просто все слепые, не видим, куда катимся. Какие ж бедствия нам нужны, чтоб мы опомнились, свои своих узнали! А ведь мы хорошие люди, вот что надо понять; не хотелось бы думать, что мы — никакие. А возим на себе сволочей, а тех, кто нас глупее, слушаемся, как бараны, а друг друга мучаем зря… И так оно и будет — пока не научимся о ближнем своем думать. Да не то думать, как бы он вперед тебя не успел, как бы его обставить, — нет, этим-то мы — никто! — не спасемся. И жизнь сама собой не поправится. Вот было б у нас, у каждого, хоть по три минуты на дню помолчать, послушать, не бедствует ли кто, потому что это ты бедствуешь! как все «маркони» слушают море, как мы о каких-то дальних тревожимся, на той стороне Земли… Или все это — бесполезные мечтания? Но разве это так много — всего три минуты! А ведь понемножку и делаешься человеком… Я сидел у окна — площадь перед вокзалом занесло сугробами, и ни души на ней не было, раскачивались на проводах фонари, черные тени шарахались по снегу. Потом из темной-темной улицы вынырнула «Волга» с шашечками, сделала круг и встала посередине: дальше было не проехать. Из такси — задом почему-то — вылезла баба в коричневой толстой шубе, в белом платке, в пимах, вытянула за собой чемодан. Таксишник выглянул и что-то ей сказал, улыбаясь, и что-то она ему ответила — тоже, наверно, веселое, а потом пошла к вокзалу, скосись от чемодана, а он ей глядел вслед и усмехался. Раз oна обернулась что-то крикнуть ему, и он ей помахал ладошкой. Она шла к вокзалу, как раз против окна, где я сидел, но меня не видела, улыбалась сама себе. Или тому, что ей сказал таксишник. А я вдруг почувствовал, как что-то у меня стучит в виске и дрожат ладони, в которых я держал стакан. 9 — Все время, замечаю, ты у меня на дороге, рыженький! — Нет, это ты у меня на дороге. Клавка повалилась на стул, расстегнула шубу, сдвинула платок на плечи. И тогда уж мне улыбнулась, во все лицо. Уже она успела обмерзнуть и раскраснеться, пока шла к подъезду. — Дай глотнуть горяченького, чего ты там пьешь. — Я ей протянул стакан. Клавка отпила и сморщилась. — Бог ты мой, он кофе пустое пьет. Как же так жить можно? Нюрка, ты куда же смотришь? Буфетчица выглянула из-за витрины. — А что? — А ничего! Такой парень у тебя сидит, а тебе лень багажник отодрать со стула. Ты картину видела "Человек мой дорогой"? Посмотри, в «Космосе» показывают. Так он мне еще дороже, вот этот злодей. Сидит у тебя сиротинкой неприкаянной. Ты хоть поглядела бы на него, какой он. Чудо морское! Нюрка на меня захлопала глазами. — Ничего особенного. — Глаза надо иметь! — сказала Клавка грозно. — И мозгов хоть полпорции. Конечно, "ничего особенного", когда он в телогрейке драной. А пришел бы он в своей курточке — ты б тут легла и не встала. — Клавка мне подмигнула. — Было у меня такое желание. Нюрка опять ко мне пригляделась и не ответила. — Что же ты, Нюрка, пива ему не поднесла? — Да он не просил! Клавка прямо зашлась смехом: — Ну, Нюрка, ты мышей не ловишь! "Не просил"! Хороший мужик и не попросит — надо самой давать. Ну-ка, покорми его. Винегрету не вздумай предлагать, он у тебя позавчерашний, я отсюда вижу. Студень небось сама исполняла? Знаю, как ты его исполняешь. Нюрка там заметалась. — Балычка могу нарезать осетрового. Колбаски деликатесной. — Вот балычка куда ни шло… Хочешь балычка? Хочет он, хочет, потолще ему нарежь. Потом сочтемся. Да, шевелись, Нюрка, живенько, живенько, на флоте надо бегом! — Я, слава Богу, не на флоте. — Ты-то нет. Да он у нас на флоте. Э, дай уж я сама! Клавка сбросила шубу на стул, взяла у Нюрки поднос, собрала мои стаканы. Кофе она выплеснула в мойку, принесла «рижского» и тарелку с балыком и хлебом. Опять завернулась в свою шубу и смотрела на меня, подперев кулаком щеку. — Ну, как ты жив без меня? Скучал хоть немного? — Немного — да. — И то — не зряшная на свете! Я спросил: — Куда едешь, Клавка? — В Североникель, свекра хоронить. Ну, не хоронить, его уж там без меня похоронили, а на девятины еще успею. — Пнула ногой чемодан. — Сильно они на меня надеются, одних крабов семь банок везу. — Погоди, — я спросил, — почему к свекру? У тебя муж есть? Все лицо у нее вспыхнуло. Отвела глаза. — Был. Да сплыл. — Бросил он тебя? — Дa. — Или — ты его? — Он меня. Клавка насупилась, закусила губу. До чего же мне было все удивительно. — Как же он мог тебя бросить? — А что я — золотая? Так уж вышло. Лучше б, конечно, я его бросила. Тогда бы все ясно было. А так — черт знает… Обиделся и ушел. Ну, конечно, у него основания были. — Вот, значит, в чем дело. — Да уж проговорилась. — Надеешься — вернется? Клавка повела плечом, не ответила. Стала смотреть в окно. — Где ж он теперь? — Я ж говорю: сплыл. В море кантуется, вторым механиком на СРТ. Ну, может, еще и вернется… ненадолго. Ему про меня такого наговорили — как ему совсем вернуться? — Это ты в море ходила — его тоже хотела увидеть? Клавка еще сильней покраснела. — Не надо про это. Да и не вернется он. Это ему снова надо в меня влюбиться. А я уже не та, понял, рыженький? Ты от меня уже одно воспоминание застал. Клавка улыбнулась — так что я увидел у нее два золотых зуба сбоку. — Сколько же тебе? — Двадцать шестой грянул. — Да, старуха! — Все-таки не восемнадцать. Вот на чем ты нагрелась, я подумал, вот о чем рассказывала тогда, на «Федоре»: "А что нам такого впереди светит?" Я его ни разу в глаза не видел, не знал о нем ничего, но вдруг такую злость к нему почувствовал. Какое ему до нас дело — раз он ушел? За что такая почесть ему, что Клавка его ждет и мучается, и у нас с нею ничего быть не может? — Сколько же ты с ним прожила? У нее дрогнули губы, и она ответила не сразу. — Три года. Без семи экспедиций. Я допил пиво и отставил бутылку. — Ты когда вернешься, Клавка? — А ты — когда в море уйдешь? — Неделю отгуляю. В следующую пятницу «Океан» отойдет. — Я раньше субботы не вернусь. Я подумал: это ты сейчас решила. Если б я воскресенье назвал, ты бы сказала: понедельник. Ну, так — значит, так. Встречаться нам вроде бы и не к чему. — Я те деньги, что мы говорили, тебе в общежитие снесла. Спросишь у тети Санечки, кладовщицы. — Хорошо, Так вот вышло — как будто я об них спрашивал, когда могу получить. Ну, ладно, значит, нас больше ничего и не связывало. — Проводишь меня? — она попросила. — Раз уж я тебя встретила. Я взял чемодан. — Нюрка, салют! Мы вышли на террасу. Здесь тоже намело снега, на каменных перилах наросли бугры. Клавка смела варежкой снег с перил, вспрыгнула и села. Чемодан я ей поставил под ноги. Внизу под нами блестели рельсы, а дальше спуск начинался к Рыбному порту, и там виднелись в клочьях пара трубы и мачты и стоячие огни в черной воде — длинными разноцветными нитями. Паровозишко, кое-где забросанный снегом, приволок вагоны-коротышки как раз они остановились под нами. На крышах у них и на стеклах блестел иней. Клавка поглядела на эти вагоны и вздрогнула. — Там топят хоть?.. А может, это еще и не мой? В вагонах зажегся матовый свет, проступили узоры на стеклах. Черт знает, топили там или нет. Человечков тридцать, с чемоданами, с мешками, потащились на посадку. — Твой, североникельский, — сказал я Клавке. — Затопят еще, он только из депо вышел. Больше мне нечего было ей сказать. Впрочем, осталось кое о чем спросить. — Тогда — все обошлось? Клавка поняла. — Ну вот, зачем тебе про это думать. — Отвернулась. — А может, от тебя бы и стоило заиметь?.. — Что б ты с ним делала? — Что с детьми делают? На ножки бы подняла… Чего смеешься? А вообще-то и правда туман у меня в голове. Ты меня не очень-то и слушай. Она опять поглядела на вагоны и вздрогнула. — Ну, прощай. Запомнишь меня все-таки? Хоть у нас и недолго любовь была… — А недолго и нужно. Она мне посмотрела в глаза. — Неужели так? Было что-то — и хватит? Хотела улыбнуться насмешливо — и не смогла, губы задрожали, и улыбка вышла горькая, жалкая какая-то. Мне тот коридор вспомнился, длинный и пустой, по которому она с такой же улыбкой шла — медленно и как пьяная, шаркая туфлями по ковру. И прошла мимо, и я даже не окликнул. Так и теперь не окликну. Вот такую, растерзанную, и отпущу — в холодную эту дорогу, к чужим, на похмелье. Не рады же они ей — если такое с мужем… Бог ты мой, есть же и ее силам конец — и я плеча не подставлю. Я буду о ближних рассуждать, а этой, самой близкой, не помогу ничем. И кто же я после этого, за какие ж такие доблести мне это хоть когда-нибудь простится? А я вам скажу, кто я. Третий. Который должен уйти. — Нет, — я помотал головой. — Ты не обижайся… Я, наверно, не так сказал. Сама ты не знаешь, сколько ты для меня успела сделать — в считанные эти часы: может, мне на все мои годы хватит. Ну, так уж оно случилось, что я не сразу тебя узнал, оттого и расстаемся, — и кто же тут виноват, если не я? — Может быть, оба мы… — Может быть. Но, не знаю, как ты, а я бы ничего не хотел переиграть. И могло ведь худшее случиться — мы б состарились, а так и не встретились… Нет, все было надо! Вот с этим — езжай, Клавка, счастливо тебе. А будет худо, не дай Бог, или пусто, как ты говоришь, тогда позови только — я приду. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит, и ангел не явится, и чайка не прилетит, — ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь — а услышу, почувствую. Я хотел ее за руку взять. Она стряхнула варежки на колени себе и приняла мою руку в обе ладони и то сжимала их, то разжимала, глядя вниз куда-то, мимо меня. Из-под платка у нее выбился пушистый завиток, и я смотрел на ее висок, и у меня сердце сжималось, и я думал, что не надо мне ее целовать на прощанье — как я тогда вытяну этот день? — Спасибо, рыженький… Дорого это — даже слышать. Нет, я знаю, что ты не врешь. Просто, я думаю… — И помолчала. — Ну, а к тебе-то самому — ангел когда-нибудь явится? Или так и будешь — один посреди поля? Мне же и за тебя страшно. — А вот этого — не надо, Клавка. Почему же я — один? Когда человек лишь подумает о других, не только о себе, он — уже не один. Как бы ему там ни было сиротно, хоть в поле, хоть в море. Вот ты уедешь, не встретимся — и все же я без тебя не буду. А ты — разве одна будешь в чертовом твоем Североникеле, совсем уж — без меня? Клавка вздохнула и слезла с перил. Она опять смотрела на мерзлые вагоны, но уже не вздрагивала, смотрела спокойно. Вот и все, я подумал, теперь она хоть с ясной душой уедет. Я бы не хотел, чтоб ее что-то мучило. Чтоб она меня жалела. Пусть едет с легким сердцем, а не бежит от меня, как от чумного. Пусть вспомнит обо мне хорошо. И я ее так же вспомню. Я не забуду, как нам с нею было тепло. Хотя и недолго. — Посмотри там, — сказала Клавка. — Таксист не уехал еще? — Зачем он тебе? — Поедем на нем. Ко мне, в Росту. — Это что еще, Клавка? — Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой. — Как же девятины? — все, что я догадался спросить. — А ну их! — Провела пальцами по глазам. — Там и без меня не заскучают. А тут все-таки — живой. Эх, сделаю еще одну глупость и затихну! — Клавка, что же ты меня мучаешь! — Сама вот мучаюсь… Может, нам и повезет с тобой. Может, не так скоро и кончится. Думаешь, мне тебя любить не хочется? Я ж не совсем пропащая. — А если он вернется? — Ну зачем об этом? Что-то же я решила… Ну будем втроем тогда решать, если тебе хочется. Может, подеретесь из-за меня? Только почему-то всегда при этом нашей сестре достается. И это тоже, я подумал, было с тобой. Сколько же мне еще придется узнать про тебя?.. Мы с Клавкой сошли на площадь по мерзлым ступеням. Кругом была темень, рассвет еще и не брезжил. Мне казалось — он никогда не наступит, обошел он наши края. А таксишник еще стоял на площади, грел мотор. Ожидал пассажиров с "Полярной стрелы", она к восьми приходит. Клавка пошла впереди — по стежке, которую таксишники протоптали к буфету. Вдруг она обернулась ко мне, и я на нее налетел. Клавка прижалась ко мне холодной щекою. — Что ты? — А может, не надо? Ведь и хорошее было, осталось бы о чем вспомнить, а вдруг мы все испохабим? — Не знаю. — "Не знаю", "не знаю", все — на Клавкину ответственность!.. Закройся ты, бич несчастный! — Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у нее слезы. — Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно… — Иди вперед, — я сказал. Она кивнула. — Вот правильно. — И пошла. Я бы порассказал вам, как мы приехали и вошли с нею в ту комнату, где я почти ничего не помнил, откуда меня выволакивали битым, и как мы прожили первый наш день, и что было дальше, — но тут уже начинается совсем другая история, там и Клавка будет другая, и я другой, и чем бы все ни кончилось вы нас запомните вот в эту минуту, потому что, как говорил наш старпом из Волоколамска: "Может быть, мы и живы — минутной добротой?" Так что распрощаемся на набережной, где я последний раз оглянулся посмотреть на всю эту живопись. Клавдия стояла поодаль, ждала меня и тоже смотрела на порт. Мы услышали три прощальных гудка, и черный траулер вывалился из ковша, пошел к середине гавани. Он пересекал цветные нити, и ему отвечали гудками верфь, и диспетчерская, и несколько больших кораблей, где шла еще ночная работа. Не знаю, куда уходили бичи, где там над ними закачаются звездочки. Я и прощался с ними и не прощался — через неделю и мы вот так же уйдем: стране ведь нужна рыба. И куртки мне было не жалко совсем. Пускай она остается в Гольфстриме.

The script ran 0.036 seconds.