Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Зощенко - Перед восходом солнца [1943]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_su_classics

Аннотация. Собрание сочинений М.М. Зощенко — самое полное собрание прозы одного из крупнейших писателей-новаторов XX века. В него входят практически все известные произведения писателя от ранних рассказов, пародий и «Сентиментальных повестей» до книги «Перед восходом солнца» и поздних «положительных» фельетонов. Седьмой том включает книгу «Перед восходом солнца» (1943) и рассказы и фельетоны 1947–1956 гг. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Я ничего не понимаю. Говорите более толково. Какие колебания? И что значит «я ваш»? А до этого в качестве кого же вы были? У. сказал: — До этого меня иной раз подавляли сомнения. Нет, я никогда не был врагом нашей жизни. Я отдавал народу свои силы и знания. Но некоторые колебания не давали мне возможности сосредоточить всю свою духовную мощь на чем-то одном. О, я бы мог много сделать, если б не это. Комиссар сказал: — Значит, война застала вас в этих колебаниях, и вы перекинулись к немцам? — О нет! — ответил У. — Я долго колебался — оставаться ли мне в Пушкине или уйти, но фронт слишком быстро придвинулся, и я был лишен возможности покинуть город. Я был эвакуирован немцами. И я должен сказать, что эти годы были крайне полезны для меня. Я воочию увидел немцев. Я многое передумал, пересмотрел. Понял, что историческая справедливость нашего времени бесспорна. Народ, который выигрывает такие битвы, — великий народ, которому я бы хотел отдать последние свои годы и мою жизнь. Комиссар сказал: — Значит, я вас так понимаю — война духовно переродила вас, и вы пришли к нам, к партизанам, чтоб предложить нам… Что именно вы хотите предложить? Ну, конкретно? Ну? План захвата штаба немецкой дивизии? Или что? «Профессор» от души рассмеялся. Сказал: — Нет, я пришел просто поговорить. Я давно собирался поговорить именно с партизанами, с отважными людьми, которые так мужественно и так героически борются с чудовищной силой, хотя их никто не понуждает к этому. И это обстоятельство всегда поражало меня. Людей никто не заставляет, а они сами… Это тоже сыграло немалую роль в моем духовном перерождении. И я счастлив, что остались позади годы моих колебаний. Комиссар, улыбаясь, сказал: — Миленькую, однако, жизнь вы прожили. — Да, да! — воскликнул У. — Прожил жизнь, полную сомнений, тревог. Я всегда был честен с самим собой. Мне не хотелось ошибиться перед собой, перед историей, перед моим народом. Это было главной причиной моих колебаний, которые… «Профессор» не договорил. Он вздохнул, поник головой и устало закрыл свои глаза. В землянку вошел радист. Это был молодой человек — студент третьего курса Института связи — Виктор Р. Он пришел с улицы. Пришел в одной гимнастерке, в высоких сапогах, без фуражки. Сияние молодости и здоровья освещало его спокойное лицо, чуть тронутое легким румянцем. — Радиограмма, — сказал радист, подавая комиссару листок бумаги. — Прикажете подождать ответа? — Присядьте, Виктор Николаевич, — сказал комиссар радисту. — Сейчас напишу ответ. Комиссар стал писать. На минуту задумался. Рассеянно взглянул на радиста. Потом перевел взгляд на «профессора». Отложил бумагу в сторону. Еще раз посмотрел на радиста и снова на У. Какой поразительный контраст. Два мира перед ним. Старый, ушедший мир, мир хмурых, мятущихся людей, когда-то описанных Чеховым. И новый мир — спокойный, уверенный в своих силах, точно знающий, что надо делать для того, чтобы жить. Комиссар окликнул «профессора», глаза которого были сомкнуты: — Ну а в своей молодости, профессор, вы же не были таким, как сейчас? У. открыл глаза. Кротко взглянул на комиссара. Сказал: — В молодости? Нет, пожалуй, это был наиболее трудный период в моей жизни — молодость. Хотелось для себя решить вопрос о смысле жизни, об отношении к смерти… Радист с удивлением посмотрел на У. Отвернулся, желая скрыть улыбку, которая пробежала по его губам. Сказал, обращаясь к комиссару: — Эти вопросы, товарищ комиссар, мы практически разрешаем на войне и в тылу. Комиссар снова углубился в свою бумагу. Написав, подал радисту, сказал: — Так вот, Виктор Николаевич, радируйте этот ответ. Радист вышел из землянки. Комиссар взглянул на «профессора». Тот, облокотившись на стол, спал, подперев свою голову рукой. 28. Он умел подчиняться Весть о разгроме немцев под Ленинградом вызвала в партизанском отряде необыкновенное ликование. Люди обнимали друг друга, пели, бросали фуражки в воздух. Комиссар отряда устроил митинг, чтоб придать порядок взволнованным чувствам людей. После митинга партизаны стали упрашивать командира — идти всем отрядом навстречу Красной Армии. Командир не согласился с этим. Сказал: — Немного надо выдержать характер. Негоже будет, если мы сейчас без толку потеряем хотя бы одного своего человека. Душевное волнение, однако, было так велико, что через час командир, смущенно улыбаясь, сказал: — Пожалуй, все-таки сходим поразведать. Поглядим, как там фрицы драпают. С небольшой группой партизан командир отправился в разведку. Не терпелось увидеть отступающие немецкие части. Не терпелось с родной стороны встретить первых советских бойцов. Партизаны шли опушкой леса в сторону Ленинграда. В двух километрах от них тянулось шоссе на Гатчину. Не утерпели и подошли ближе к шоссейной дороге. Хотели своими глазами увидеть врага, уходящего в смятении. По дороге шли немецкие танки, грузовые машины, пушки. Движение было непрерывным. Как лава, откатывалась назад стальная техника врага. Пехоты почти не было. Изредка появлялась открытая машина с солдатами. Некоторые из солдат были укутаны в бабьи платки и одеяла. — Эх, посечь бы их сейчас пулеметом, — сказал кто-то из партизан. Командир приказал не подходить близко к дороге. И партизаны снова углубились в лес. Идя лесом, партизаны вышли на открытую полянку. Остановились в изумлении. Шагах в сорока от них стояло немецкое орудие. Шесть артиллеристов суетились вокруг него. Видимо, артиллеристы только что получили приказ отступать, и вот теперь они подготовляли свое зенитное орудие в дальний путь. В каком-то едином порыве, не сговариваясь, партизаны бросились на гитлеровцев. И те, ошеломленные, не взялись даже за оружие. Они, как по команде, подняли вверх свои руки и замерли в неподвижных позах. Обезоружив фашистов, партизаны спросили их: — Какой части? Что собой представляете? Толстый фельдфебель ломаным русским языком ответил: — Зенитный пушка. И тут же добавил по-немецки: — Шестьсот семнадцатый артиллерийский дивизион. — По Ленинграду стреляли? — спросили партизаны. — О нет, нет! — воскликнул фельдфебель и вместе с ним офицер. — Ленинград ми не стреляли. Ми зенитный орудий. Самолеты стреляли. — И по самолетам не надо было стрелять, — сказал один из партизан — молодой парнишка лет семнадцати. Партизаны не без любопытства рассматривали зенитное орудие. Кто-то сказал: — Ведь оно не только по самолетам бьет. В крайнем случае можно и по шоссе ударить. Партизаны обернулись в сторону далекого шоссе. Там движение немецких частей не прекращалось. Командир отряда сказал: — Верно, надо бы ударить по шоссейной дороге. Только вот непонятно, как это чертово орудие заряжается. Обратившись к фашистскому фельдфебелю, командир сказал: — А ну-ка, фриц, покажи, как заряжается твоя пушка. Фельдфебель взглянул на своего офицера. Тот сказал: — Я могу показать наше орудие. Офицер не без готовности стал показывать, как заряжается орудие и как устанавливается прицел. Командир сказал офицеру: — Ну-ка, ваше благородие, наведи на дорогу. Я хочу туда послать конфет. Офицер зарядил орудие и, взяв прицел на шоссе, сказал сам себе по-немецки: «Огонь!» И выстрелил. Снаряд попал точно на дорогу. Там произошло смятение. Приложив бинокль к своим глазам, офицер сказал: — Ого! Колоссаль… Прямо цель… И хотя офицера никто не просил и не заставлял, он снова зарядил орудие и снова, сказав сам себе: «Огонь!» — выстрелил. Фашистские солдаты и главным образом фельдфебель были взволнованы этой стрельбой и сердито смотрели на своего офицера. Однако не решались что-либо ему сказать. Между тем офицер, воодушевленный хорошим попаданием, суетливо закладывал в орудие третий снаряд. Один из партизан с удивлением сказал: — Вот черт — своих молотит! Гитлеровский офицер четыре раза выстрелил по шоссе с большой готовностью и старанием. При этом всякий раз он подносил к своим глазам бинокль и с удовольствием восклицал: — Колоссаль!.. Прямо цель… Нет сомнения, он стрелял как-то механически, не думая и ни о чем не рассуждая. Он действовал как заводная кукла, как автомат. Это был тот идеальный гитлеровский солдат, который, по словам фюрера, был необходим ему для скорейшего завоевания мира. Сомнительный идеал. 29. Наш последний медведь Вот какая история обнаружилась после того, как немцы очистили советскую территорию. В одном селе Псковского района проживал стареющий человек, некто Никита Зыков. Он был огромного роста. На сантиметры он не измерялся, а по старому счету имел три аршина и два вершка. Если Петр Великий обладал ростом около сажени без вершка, то этот наш Зыков на полголовы возвышался над Петром. Это был гигант, великан. При этом у него было пропорциональное сложение и приятная внешность. Отличался он колоссальной силой и в молодые свои годы выступал в цирке, участвуя в чемпионате французской борьбы. Схватывался на ковре с лучшими борцами своего времени — с Поддубным, с Лурихом, с Иваном Заикиным. И с многими иностранными борцами, которых он без счету клал на обе лопатки. Огромная его слава и выдающийся успех прервались в двадцатых годах. Имея от роду пятьдесят лет, он оставил свою цирковую карьеру, уступив свое место молодой смене. Он вернулся в свою деревню на покой. У него не было ни дома, ни семьи, и поэтому он поселился у своего родного брата. И стал тихо и спокойно жить, предаваясь своим очаровательным воспоминаниям. В избе на стене висела у него старая, уже пожелтевшая от времени афиша, которая когда-то извещала миру о выступлении знаменитого борца-великана. Рядом с афишей на гвоздиках была подвешена широкая розовая лента с огромным количеством всяких значков и жетонов. Это было то, что получил Никита Зыков за свои славные победы на арене цирка. Показывая людям эти свои жетоны, Зыков старался никак не проявить своего волнения. Спокойным и небрежным тоном говорил: — А вот это блямбочки, которые мне совали за каждый мой выигрыш на ковре. Чепуха. Жетончики. Но за спокойным и равнодушным его тоном слышалось какое-то волнение и чувствовалась грусть о том, что все безвозвратно ушло. Тихо и смирно жил он у своего брата. Занимался хозяйством, крестьянствовал. Был в обращении вежлив со всеми. Не дрался ни с кем. И только раз или два в год он напивался, как говорится, до шариков и тогда шел на скандал, шел на какое-нибудь буйство, которое снова давало ему уверенность в его силе. Он как бы проверял себя — так ли он силен, как прежде, и, уверившись, что силы не оставили его, снова надолго успокаивался. Продолжал тихо и вежливо жить. Во время своих буйных припадков Зыков, страшась своей силы, никогда не задевал одиночных людей и тем более своих деревенских. Он шел за восемнадцать километров на станцию железной дороги и там производил свой дебош. Ломал и крушил столы, скамейки и стулья. И пачками отбрасывал от себя людей, которые наседали на него, стараясь утихомирить великана. Однако с ним нельзя было совладать. Меньше как двенадцать человек не годилось для этого. И то эти двенадцать человек только лишь довершали начатое. Только лишь сильно утомленного схваткой они могли повалить его и связать по рукам и ногам. He раз для этого вызывали сельскую пожарную команду. Но приезд пожарной команды, звонки, сверкающие каски и беготня пожарных обычно вдохновляли Зыкова, вливали в него новые чудовищные силы, подобно атомной энергии. И тогда, отражая атаки пожарных, Зыков проявлял чудеса непоколебимой стойкости. Дважды Зыков сидел в тюрьме за свои буйства. И дважды секретарь районного комитета приглашал его к себе на беседу. Секретарь райкома так ему говорил: — Ну можно ли, товарищ Зыков, иметь такое поведение? Ведь ты этим кидаешь тень на все наше крестьянское общество — изображаешь себя той грубой силой, какую нам вовсе не желательно утверждать без наличия духовной красоты. А какая красота в твоих поступках? Это безобразие, а не красота. И твоя некультурность тому причиной. Ну скажи — хорошо ли ты грамотен для своих шестидесяти пяти лет? Тяжко вздыхая, Зыков говорил, что он не шибко грамотен, что громкая слава и бурное цветение его молодых лет не позволили ему в дореволюционные годы подолгу склоняться над книгами. А сейчас уже поздно приниматься за что-нибудь из этой области. Секретарь райкома так ему говорил: — Вот именно в этом и секрет твоего одностороннего поведения. Взгляни, дорогой, какой интересный процесс происходит сейчас в деревне. Молодые растут совершенно иначе, чем прежде. Знают машины, механику. Стремятся к высшему образованию и достигают его. Уже по-свински не хотят жить. Уже не хотят проявлять себя однобоко, лишь с физической стороны. И только ты один во всем нашем районе со своими медвежьими ухватками стоишь буквально как памятник русской старины. Никита Зыков соглашался с этим, конфузился, извинялся. Говорил секретарю райкома, что больше этого не повторится. Но по прошествии года снова происходило то же самое. Однажды секретарь райкома прислал Зыкову целую пачку иллюстрированных журналов, с тем чтоб Зыков, читая и рассматривая картинки, отвлекался бы от своих физических идей. И Зыков нередко брался за эти журналы. Но, рассматривая картинки и читая подписи, он так тяжко вздыхал и такое расстройство чувств появлялось на его лице, что брат всякий раз отнимал от него эти журналы. И тогда снова жизнь проходила на прежних основаниях. Так провел он в деревне почти двадцать лет. К началу войны ему пошел семидесятый год. При немцах Зыков держался тихо. Почти не выходил со двора. Но немцы иной раз сами забегали к нему — посмотреть на русского великана. Зыков не обращал внимания на эту «мошкару», как он говорил. За два года, что немцы были в районе, Зыков только раз позволил себе выпить. И захмелев, порывался идти на станцию, но брат остановил его, не позволил ему идти туда. И тогда Зыков вышел на улицу и, зайдя к соседям, побранился с ними. И, рассорившись, поломал их ворота, попалил столбы, на которых держались эти ворота. Соседи сказали ему: — Не совестно ли так поступать в твоем преклонном возрасте? Лучше бы ты шел с Гитлером воевать. Приложил бы свою силу против врага, а не против своих соседей. Зыкова несказанно смутили эти слова. Он чуть не в ноги поклонился своим соседям, сказал им: — Простите за мое окаянство. Из ума выжил. Не подумал об этом. И с этими словами Зыков вышел со двора и направился к станции. Но он не дошел до станции. На шоссе он встретил немецких новобранцев, которые маршировали под командой офицера. Зыков, не сворачивая с пути, шел навстречу этому отряду. Впереди идущий офицер, не убавляя шага, оттолкнул рукой старика, чтоб освободить дорогу. В одно мгновение Зыков схватил офицера и, как пушинку подбросив его в воздух, кинул в канаву. Ошеломленные солдаты не сразу даже поняли, что случилось. Потом схватились за оружие. Но помятый офицер, барахтаясь в канаве, крикнул, чтоб Зыкова взяли живым. Именно эти слова чуть не погубили весь отряд. Огромный, на две головы выше всех, старик отбрасывал и откидывал немцев, которые со всех сторон лезли на него. В отряде было сорок человек. И вскоре они почти все лежали, поверженные Зыковым. И тогда офицер убил Зыкова, выстрелив в него два раза из своего пистолета. Убитый Зыков два дня пролежал в канаве. Немцы не позволили его трогать. Они сказали старосте: — Этот ваш русский медведь изувечил стольких наших солдат, что пусть теперь собаки гложут его кости. Однако брат увез ночью убитого Зыкова и похоронил его в своем саду. 30. Деньги не пахнут И вот что еще обнаружилось, когда немцев изгнали с нашей советской земли. В одном большом селе немцы, во время своей оккупации, позволили одному человеку открыть мелочную торговлю для продажи хлеба, продуктов питания, а также носильных вещей и комиссионных товаров. Открыл эту лавочку некто Шурка Перекусихин. Уже одно то, что в его сорокалетнем возрасте все называли его не по имени и отчеству, а просто Шуркой, — говорило за то, что это был неуважаемый человек. И действительно, нечто неприятное и пустое было в этом человеке. Интересно отметить, что, несмотря на свою незначительность, Шурка много раз пытался на путях своей жизни пробиться в первые ряды. Но это ему не удавалось. Жизнь отбрасывала его в сторону благодаря его дрянным, мелким качествам. В молодые годы Шурка хотел получить техническое образование. Хотел с наскока сдать экзамены в техникум. Однако срезался на испытаниях и на этом прервал свою научную карьеру. Хотел Шурка в свое время жениться на одной красивой девушке. Но та отказала ему, посмеявшись. И вышла замуж за его же двоюродного брата. Пробовал себя Шурка и на политическом пути. В тридцатом году, когда организовался колхоз, Шурка вынырнул с передовыми речами. Хотел криком и демагогией обратить на себя всеобщее внимание. Хотел прорваться вперед, чтоб руководить людьми и тем самым удовлетворить свое непомерное честолюбие. Однако, пытаясь управлять людьми, Шурка не сумел этого сделать с должным тактом — не хватило ума. А главное, внес он в это дело свои мелкие интересы, свои личные счеты и те черты своего характера, которые вовсе не годились для руководителя. Произнося, например, речь, Шурка говорил: «Каждому, кто посмеет выступить против меня, буду обрубать голову не топором, а политически». В общем, не годился человек на эту роль. Пустой и вздорный, он и в это серьезное дело вносил пустоту и вздор. Потерпев поражение на этом поприще, Шурка вдруг смирился. Стал скромно и незаметно жить. Стал обыкновенным рядовым колхозником. Ничем и никак не проявлял себя, справедливо полагая, что в этом суровом мире он со своими дрянными качествами не заслуживает возвыситься над людьми. Но во время немцев он поклонился им, и те позволили ему торговать, позволили открыть мелочную лавочку. И вот тут-то Шурка нашел себя. Нашел в этом деле свое призвание. Нашел удовлетворение для всех своих тайных надежд. Энергичный и деятельный, он широко развернул свою торговлю. Он покупал и продавал. Менял продукты на сапоги. А сапоги на табак и сахар. Он вел крупные дела и в короткое время сумел поставить свою торговлю так, что все люди вокруг стали его должниками. Все вокруг были ему должны, и все были ему чем-то обязаны. Нескольких людей он буквально разорил, описав их имущество через немецкий суд. Курчавый и красномордый, он выходил теперь на улицу, как самая важная персона после немецкого коменданта. Он ни с кем не здоровался, а если и здоровался, то небрежно, свысока, подавая два пальца. И ни к кому не обращался иначе, как со словами: «Эй ты, черт…» или «Ну, ты, как тебя там…» Своего двоюродного брата Шурка разорил, нарочно втянув его в одно сомнительное коммерческое дело. И, разорив, отбил у него жену, ту самую женщину, на которой он в свое время мечтал жениться. Довольный и сияющий Шурка жил теперь именно так, как он об этом мечтал. И все люди, видя его таким, говорили друг другу: — Вот что такое капитализм. Он позволяет людям не по их заслугам идти в первых рядах. Позволяет людям, имеющим пониженные душевные качества, пользоваться наилучшими благами жизни. Другие говорили: — Не только это. Плохой человек, разбогатев, становится еще нахальней, еще хуже. В чем мы убеждаемся теперь, взирая на Шурку. Когда на фронте дела у немцев стали нехороши, Шурка безумно встревожился. Тоскливым взором он окидывал свое имущество. Говорил: — Ведь умрешь и ничего с собой не возьмешь. А когда Красная Армия прорвала немецкий фронт, Шурка наскоро ликвидировал свое имущество и, взяв с собой чемодан с ценностями, уехал из деревни. И как уехал! Никого из близких с собой не взял. Запряг в сани тройку лошадей и, стоя в санях, отбыл из деревни. Стоя в санях, проехал по улице с пьяным криком: «Я сам — Гитлер». И исчез в туманной дали. 31. Разговор немца с учительницей Вот что рассказала мне учительница М., пробывшая у немцев два года. Летом сорок первого года она приехала в Витебск к своим знакомым и там имела несчастье застрять во время войны. В квартире, где она проживала, стоял немецкий офицер. Это был какой-то штабной офицер, немолодой и на редкость угрюмый, неразговорчивый. За полтора года, что он стоял на квартире, он не произнес ни одного слова, хотя в совершенстве владел русским языком. Более того, он никого не замечал и на всех глядел пустыми и как бы невидящими глазами. Но в сорок третьем году, после Сталинградской битвы, офицер этот несколько изменил свое поведение. Он стал вежливо, но, впрочем, кисло улыбаться при встрече с квартирантами. И даже несколько раз заговаривал с ними о незначительных предметах. В конце сорок третьего года офицер этот послал своего денщика к учительнице М., попросил ее зайти к нему. Не смея ослушаться, учительница зашла к немцу. Он сидел за столом, на котором горой лежали книги. К своему удивлению, учительница увидела, что это были русские книги — собрания сочинений классиков. Офицер попросил учительницу сесть и сказал ей: — Сколько я слышал, вы учительница русского языка и вы преподавали русскую литературу в старших классах средней школы. Не так ли? Учительница подтвердила это. Немец сказал: — В таком случае у меня имеется к вам вопрос, быть может вызванный моим непониманием русской литературы. Кто из ваших русских классиков наиболее полно изобразил русский национальный характер? Волнуясь, учительница сказала: — По-моему, так нельзя ставить вопрос. Каждый писатель изображал свое время, свою эпоху, своих современников. А это не было чем-то единым, неизменяемым, в равной степени относящимся ко всем слоям русского общества. Немец потер свой лоб рукой и сказал: — Но все-таки какие-то общие национальные черты должны объединять ваших людей разных эпох и разных классов. Ведь Шекспир дал нам понятие о британском характере. Вот я вас и спрашиваю — какой русский писатель наиболее полно изобразил национальный русский характер? Достоевский, да? — О нет, — сказала учительница. — Достоевский великий знаток человеческой души, но души, несомненно, нездоровой, искаженной страданием. Достоевский изобразил больной, неполноценный мир. Этот мир не характеризует русского человека, в сущности, очень здорового и лишенного такого болезненного восприятия жизни, какое имел наш гениальный писатель. Немец снова потер свой лоб и сказал: — В таком случае, кого же вы назовете? Чехова? Немец взял со стола книгу Чехова и снова положил ее на стол. Раздраженно сказал: — Я прочитал вашего Чехова. Слабые, безвольные люди. Безысходная тоска в их сердце. Практическое неумение организовать свою жизнь. О, если б мы имели такого противника — война давно была бы уже кончена в нашу пользу. Я отвергаю вашего Чехова как материал для изучения вашей страны. Немец снова взял со стола книгу Чехова и снова сердито кинул ее на стол. И все более раздражаясь, сказал: — Именно с этой стороны я отвергаю и многих других ваших писателей — Салтыкова, Гоголя, Островского, Лермонтова, Тургенева, Сухово-Кобылина. Их литература не дает ключа к пониманию вас. Напротив, эта литература путает нас, уводит от правильного понимания вашего национального характера. Учительница с удивлением глядела на раздраженного офицера. Сказала ему: — Но ведь это особая литература, так называемая обличительная. Она изображает отрицательные стороны, какие существуют в любом обществе. Эта литература вовсе не обозначает, что все общество таково. Напротив, эта литература показывает людей, с которыми обществу надлежало бороться. И здесь не следует часть принимать за целое. Не переставая потирать лоб, офицер сказал: — Стало быть, у вас нет такого произведения, которое показало бы ваш национальный характер? Учительница сказала: — Русский национальный характер изображен в произведениях многих наших классиков. В произведениях Толстого, Пушкина, Тургенева, Некрасова, Горького… Но скажите, для чего вам это нужно? Зная, в чем дело, я бы точней вам ответила и назвала бы нужное вам произведение. Офицер сказал: — Хорошо. Я отвечу вам на это со всей откровенностью. Здесь, на русских равнинах — на фронте и в нашем тылу, — мы столкнулись совсем не с тем, что читали в вашей литературе. Быть может, мы плохо знаем вашу литературу, не всё читали. Во всяком случае, мы терпим поражения от причин, не совсем понятных нам… Офицер помолчал. Лицо его исказилось какой-то болью. Видимо, ему нелегко было произносить эти слова. Помолчав, он сказал: — Я офицер старой, прежней школы. Я лично сам, для себя, хочу уяснить себе все эти причины. И, в частности, хочу понять свойства русской нации. Ваша литература, повторяю, не разъясняет нам этого, не дает нам полного ключа к пониманию вас. Учительница сказала: — Теперь мне понятно, что я должна вам ответить. Во-первых, в русской классической литературе народ описан далеко не полностью, не во всем его многообразии. Во-вторых, надо учесть, русский дворянский писатель (будучи человеком иного класса) иной раз невольно наделял народ своими субъективными свойствами или такими свойствами, какие он хотел бы видеть в народе, — смирением, христианской кротостью, непротивлением злу. А в-третьих, что самое главное, — на арену жизни вышли новые люди. Они почти или очень еще мало записаны литературой. А эти-то люди как раз и принимают решающее участие в настоящей войне. Немец сказал, бросив косой взгляд на учительницу: — О каких новых людях вы говорите? Учительница ответила: — Я говорю о тех людях, которые вступили в жизнь после Великой Октябрьской социалистической революции. Революция формировала характер, свойства, особенности этих людей. Без учета этого нельзя полностью понять, что такое русский национальный характер. Офицер спросил: — Разве перемена в народе так велика? Учительница ответила: — Эта перемена огромна. Да вы и сами ее видите. Русский солдат всегда был храбрый воин, а сейчас он стал непобедим. Офицер угрюмо сказал: — Ответьте со всей откровенностью — почему русский солдат до некоторой степени изменился против прежнего? Только лишь благодаря революции? Учительница, подумав, сказала: — Да, благодаря тому, что связано с социалистической революцией. Народ получил образование. Народ вырос. Многое понял. Понял, что советская власть — это его собственная власть, что именно эта власть даст ему и его детям то, о чем можно было только мечтать. Народ поверил, что он стал хозяином жизни. Попробуйте прогнать хозяина с его земли. Не такая это простая штука. Немец ничего не ответил. Сидя в своем кресле, он устало закрыл глаза, желая этим показать, что аудиенция закончена. 32. Итоги Вечер встречи с партизанами. Ярко освещенный зал. Непривычная обстановка в дни войны. Один за другим на эстраду выходят партизаны. Рассказывают о своих недавних боевых делах. Люди жадно слушают эти рассказы. Уже поздно. Вечер близится к концу. На эстраду поднимается молодая женщина. На ее груди два ордена и медаль. Ей примерно двадцать два или двадцать три года. Стало быть, к началу войны ей было не больше девятнадцати лет. И стало быть, ее университеты — лес, поля сражения и походная партизанская жизнь. Серьезная, почти строгая, она выходит на эстраду. В ее руках листок бумаги. Развернув этот листок и положив его перед собой на кафедру, женщина собирается что-то читать. Но не читает. Отложив листок, задумывается. Нет, она не похожа на тех женщин, которые выступают перед публикой с романсами или чтением своих стихов. Все движения ее удивительно простые, естественные. И вместе с тем никакой сконфуженности она не испытывает. Она задумалась. Но она задумалась не для того, чтобы приковать внимание слушателей. Улыбнувшись, женщина говорит: — Видите ли, в чем дело. Я вышла на эстраду, чтоб огласить вам некоторые цифры, которые у меня записаны на бумаге. Эти цифры — итоги тому, что сделали партизаны Ленинградской области. Сейчас я оглашу эти цифры. Но прежде я хочу рассказать вам одну историю, о которой я сейчас вспомнила. Снова улыбнувшись, женщина говорит: — Эта история относится к первым дням войны. Не скрою от вас, у нас в деревне было большое смятение, когда гитлеровские войска быстрым маршем стали продвигаться к нашему району. Наши люди не знали, как им поступить — уходить или оставаться тут. На этот счет у нас в деревне не было никаких указаний, так как связь с районным центром нарушилась. Председатель нашего колхоза не знал, как решить это дело. Он склонялся к тому, что надо уйти в лес. Однако не решался повести за собой всех людей. В конце концов пришли к единому мнению — все боеспособные люди должны идти в лес и там организоваться в партизанский отряд. Лишь один голос раздался против. И не то чтобы этот голос протестовал. А просто один человек высказал свое сомнение в успехе. Один немолодой колхозник, неважно, как его фамилия, выступил со своим мнением и сказал: — Нынче война машин и железа. Ну можно ли в такую войну выступить с вилами против врага? Машины сомнут наши тела, и мы пикнуть не успеем. Председатель колхоза на эти слова так ответил, вернее, крикнул: — Ты что своим тараканьим голосом людей мне смущаешь? Люди подняли на смех этого колхозника. Да и сам он рассмеялся. Сказал: — Я лишь высказал свое сомнение о возможности партизанить в эту войну. На это председатель ему сказал: — Уйди с глаз моих. Не возьму тебя в лес, хотя бы ты встал на колени. В тот же день председатель нашего колхоза собрал всю молодежь и всех боеспособных людей старшего возраста и ушел с ними в лес. И вот два с половиной года мы воевали в тылу у немцев. Два с половиной года мы наносили врагу удары. Мои товарищи уже рассказали вам, как происходила эта война в тылу у врага. Моя задача — подвести итоги сделанному, огласить вам цифры, которые, быть может, более красноречиво скажут вам о партизанском движении нашего народа. Вот что сделали партизаны Ленинградской области за эти годы войны. Уничтожено гитлеровских солдат и офицеров — 104 240 человек. Генералов — 8 человек. Произведено крушений на железных дорогах —1050. Уничтожено танков, броневиков, орудий и самолетов — 3834. Вот примерно основные цифры сделанному. Как же получились эти цифры? Как получилось, что партизаны лишь в одной области нанесли гитлеровской армии такие тяжкие потери? Как могло случиться, что народ, почти с голыми руками выступив против захватчиков, нанес такой сокрушительный удар? Это случилось потому, что стихийный порыв народа почти тотчас принял организованный характер. Партия руководила этим движением и придала ему нужные формы, годные в современной войне. Война в тылу врага велась не кустарным способом, не только налетами и нападениями. Штаб партизанского движения руководил боевыми операциями. Крупные военные специалисты принимали непосредственное участие в этом движении. Война в тылу врага велась по всем правилам военной тактики, которая превзошла тактику немецких штабов. Слова партизанки были покрыты бурными аплодисментами. Раздались возгласы: «Да здравствуют героические партизаны! Да здравствует наш великий советский народ!» Вечер встречи с партизанами закончился. Послесловие Осенью 1943 года один из партизанских отрядов при налете на деревню Федоровку захватил немецкую полевую почту. На почте обнаружен был большой мешок с письмами, которые предназначались для отправки в Германию. Партизаны не поленились захватить с собой этот мешок — казалось интересным узнать, что пишут гитлеровцы с фронта. Переводчица штаба бригады три дня разбирала эти письма. Однако ничего особенно интересного не было в этих письмах. Было то, о чем знали партизаны, — упадок настроения среди солдат, жалобы, стоны и тревога за судьбу своих близких в тылу. Но одно письмо привлекло общее внимание. В нем тоже не было ничего особенного. Однако автор письма с наибольшей точностью, с наибольшей откровенностью и цинизмом определил характер своих разочарований. Письмо это написано каким-то ефрейтором к своему другу, находящемуся на излечении в госпитале. Вот что пишет ефрейтор: «Помнишь ли, дорогой друг, какое счастье заполняло наши головы, когда мы вступили на эти русские земли? Помнишь ли, какой восторг и какие радужные надежды согревали наши сердца? Какие пылкие мечты, казалось, уже осуществились. Уже мы с тобой чувствовали себя богатыми людьми, почтенными владельцами этих земель. Почет, уважение и слава — вот что рисовалось нам впереди. И что же теперь? Все, кажется, летит к черту под откос. Откровенно тебе скажу — берегу мечту унести отсюда ноги. Уже не жду, что будут иные дни и иное настроение. Время ломает розы». Этой несколько сентиментальной немецкой поговоркой заканчивалось письмо ефрейтора к своему другу. Время ломает розы!.. Другими словами — время ломает розовые надежды, ломает нежные розы, взлелеянные в пылкой душе гитлеровского ефрейтора. Как могло случиться, что такие «розы» расцвели в сердце немецкого народа, в сердце добросовестного, умного и деятельного народа, — это другой вопрос. Но эти «розы» расцвели. И они были сломаны на всех фронтах Великой Отечественной войны — Красной Армией. И в тылу — партизанами. Выращенные в темных подвалах человеческой души, в черном сердце гитлеровского солдата, эти сломанные розы, надо полагать, никогда больше не расцветут. Никогда немцы не забудут того, что с ними случилось на советской земле. Страшная месть Ранней весной этого года некто Петр Евсеевич Гасилин случайно попал на общее собрание жильцов своего дома. Будучи главным бухгалтером одного крупного учреждения и сильно перегруженный отчетностью, Гасилин обычно не посещал такого рода мелкие собрания. А тут, разыскивая управхоза, заглянул в контору и там, застав собрание, решил из любопытства послушать, о чем говорят люди на столь малых совещаниях, кои предусматривают интересы всего лишь одного дома. Оказалось, что собрание обсуждало вопрос об организации детской площадки во дворе дома. Гасилин принял участие в общем споре, который разгорелся по вопросу о количестве деревьев на детской площадке. Как нежный отец, Гасилин настаивал на минимальном количестве деревьев, полагая, что у его двенадцатилетнего сына будет меньше шансов упасть с дерева. Но в этом вопросе Петр Евсеевич Гасилин разошелся с мнением большинства. А надо сказать, что Гасилин был человек весьма нервный, вспыльчивый. Семь лет он лечился в поликлинике синим светом. Но это лечение ему, видимо, мало помогло, ибо на собрании он повел себя крайне несдержанно, агрессивно. Оспаривая мнение своей оппонентки, он допустил несколько колких фраз по ее адресу. Его оппонентка — немолодая и на вид скромная женщина — спокойно отнеслась к его колким словам, однако вскользь заметила, обращаясь к собранию: — Немудрено, что у такого нервного и взбудораженного отца сын неважно учится. А сын Петра Евсеевича, ученик пятого класса Никита Гасилин, учился действительно неважно. И эти слова немолодой женщины затронули какие-то надорванные струны отцовского сердца. Не пожелав оставаться на собрании, он ушел и, уходя, снова позволил себе бестактность — громко повторил свои колкие фразы, относящиеся к пожилой гражданке. Вернувшись домой, Гасилин рассказал своей жене о происшествии и в едких тонах описал заурядную внешность пожилой незнакомки. Жена не без тревоги спросила мужа: — А как фамилия этой женщины? — Ее фамилии я не знаю, — ответил муж, — а люди на собрании называли ее Софьей Павловной. Всплеснув руками, жена сказала: — Ну, так и есть! Ты оскорбил учительницу нашего сына. Она в его классе преподает русский язык. Ах, Петр, Петр, напрасно ты пошел на это собрание, не долечившись в клинике! Гасилин был сильно удручен этим сообщением. Нервно шагая по комнате, он сказал: — Фу, как нехорошо получилось! Ведь именно по русскому языку наш Никитка особенно плохо учится. А уж теперь он вряд ли сойдет со своих двоек. И не исключена возможность, что он останется на второй год! — Ну, она не посмеет мстить нашему мальчику за нетактичность отца, — возразила жена. — Ах, милая моя! — простонал муж. — В каждом из нас таятся темные остатки прошлого. А ведь эта учительница — немолодая женщина. Стало быть, пережитки в ее сознании действуют более активно, чем у других. Нет, я сам не думаю, что она станет открыто сводить со мной счеты через ребенка. Но вот пристрастно она к нему отнесется. И по-человечески мне будут совершенно понятны ее подсознательные чувства. Поговорив с женой, Гасилин тотчас же велел своему сыну засесть за уроки и, несмотря на позднее время, два часа прозанимался с ним, нажимая главным образом на урок русского языка. На другой день Гасилин снова занялся со своим сыном и даже не пошел к приятелю играть в преферанс. Всю неделю изо дня в день Петр Евсеевич тщательно следил, как готовит уроки его сын. И даже помог составить краткий конспект по грамматике. Однако учительница все эти дни не спрашивала мальчика и даже, по его словам, не смотрела в ту сторону, где он сидит. И это последнее обстоятельство довело нашего бедного Гасилина до прежних отчаянных нервных спазм в желудке. Ему казалось, что учительница нарочно не смотрит на Никиту, собираясь врасплох застать его. По этой причине Петр Евсеевич, несмотря на мучительные боли в желудке, всякий вечер не отходил от сына, заставляя его готовить уроки в высшей степени прилежно и добросовестно. На вторую неделю сын Никита принес две пятерки по русскому языку. И это привело Гасилина в крайнее изумление. Прибежав на кухню, он сказал своей жене, запинаясь: — К-как понять это странное поведение учительницы?! Ч-что именно она хочет сказать мне этим? Жена ответила, пожав плечами: — Просто она оказалась выше, чем ты предполагал. Она не примешивает к общественному делу своих личных чувств и обид. — Н-нет, тут что-нибудь не так! — воскликнул взволнованный муж. — Ведь наш оболтус Никитка никогда еще в жизни не имел пятерок по русскому языку, а тут вдруг принес целых две штуки! М-может быть, она нарочно поставила ему высший балл, желая со мной помириться? Время покажет. Я сам не сделаю ни одного шага к этому. Через несколько дней сын Никита снова принес пятерку за стихотворение Лермонтова, выученное наизусть. И тогда Петр Евсеевич Гасилин, не сдерживая больше своих чувств, побежал на квартиру к учительнице. И там сказал ей: — Уважаемая Софья Павловна, мне совестно вам сейчас признаться, но ведь я был уверен, что мой Никитка не слезет с двоек после нашей с вами размолвки на собрании. Но этого не случилось, и теперь, пораженный вашим великодушием, я пришел крепко пожать вашу руку. Нахмурясь, учительница резко сказала: — Ну как же вы посмели так дурно думать о людях и тем более о советском учителе? Это, право, недостойно нашего времени — иметь такие архаические взгляды! Наш бедный Гасилин стал сконфуженно бормотать путаные фразы, из которых можно было отчасти понять, что он еще не закончил курс лечения синим светом и поэтому пока не берется отвечать за все свои мысли, высказанные вслух. Но потом, поборов смущение, Гасилин четко сказал: — Простите великодушно за мое признание, но эти пятерки перевернули все мои прежние взгляды на людей. Я был удивлен, как никогда в жизни. Софья Павловна, думая о своем, сказала Гасилину: — Я сама удивилась, что ваш сын стал отличником. Вот уж я не ожидала от него этого. А скажите, что произошло с ним? Гасилин ответил с хорошим волнением: — Так ведь я теперь, дорогая Софья Павловна, сам ежедневно занимаюсь с ним. Учительница воскликнула: — О, как ваши слова подтверждают мои выводы! Я давно заметила, что те дети, за учебой которых хотя бы немного присматривают родители, неизмеримо лучше успевают. И тут Софья Павловна, с улыбкой взглянув на Гасилина, добавила: — Вот и впредь ежедневно занимайтесь со своим сыном. И пусть это будет моя страшная месть за ваши опрометчивые мысли и слова. Тут они оба весело посмеялись и расстались чуть ли не друзьями. Двадцать три и восемь десятых Один немолодой колхозник проживал со своей старухой на хуторе в том самом районе, где сейчас раскинулось Цимлянское море. Три года назад хутор этот по плану строителей оказался в зоне затопления. Предстояло переехать на новые места, чтобы не очутиться на дне будущего моря. Старуха взгрустнула от такой великой перемены, но старик Федор Федорович спокойно отнесся к событиям. Он осмотрел новые места, одобрил их и стал полегоньку готовиться к переезду. Нет, особого удивления он не проявил, когда трактористы приподняли домкратами его домишко и на салазках перевезли за двадцать километров. Но одна деталь, связанная с переездом, все же необыкновенно поразила старика. Он был до крайности удивлен, когда на новом месте строители указали людям, где ляжет край воды будущего моря. Вот это указание строителей чрезвычайно изумило нашего старика. Он обошел многие хутора и станицы на их новых местах, и оказалось, что уже всюду был отмечен берег будущего моря. И даже с такой точностью, что некоторые станицы назвали свои крайние улицы набережными. С немалой гордостью старик подумал о наших строителях, которые так красиво и четко планируют воду. Но потом червь сомнения стал подтачивать его сердце. Ему вдруг показалось, что у строителей моря не получится: вода уйдет сквозь грунт в глубину и там растечется. И вот целую неделю буравит его эта тревожная мысль. «Уйдет, думает, от них вода, в землю всосется». Конечно, Федор Федорович имел всего двухлетнее образование, да и то получил полвека назад, однако дело об утечке воды, казалось, не требовало высокого образования. Тут логика сама за себя отвечала. Земля перепаханная, рыхлая. В такую землю вода не может не войти. Она непременно в нее войдет и просочится глубже. Вот это будет скандал на весь мир! Скажут: «Не получилось у них моря, утекло сквозь грунт в земные недра». Чувствует старик: надо бы сказать об этом людям, предостеречь строителей от такой опасности. Будет неловко, совестно, если море уйдет, а набережные в степи останутся. Но кому об этом сказать? В правлении своего колхоза? Вот на этот шаг Федор Федорович не решился. Подумал: люди станут над ним подтрунивать, ежели окажется, что он неправильно мыслит. Свою же старуху он с утра до ночи глушил подобными разговорами. Однако старуха, слишком далекая от таких забот, отмалчивалась. И только однажды, выведенная из терпения, сердито воскликнула: — Весь век прожил без моря, старый черт, так и теперь без него обойдешься, если оно у тебя утечет! Но потом, увидев, что супруг ее окончательно перекис от своих тревожных мыслей, сказала ему более мягко: — Не надо, Федя, со мной толковать об этом. Я почем знаю, что у них будет и получится. Побеседуй с нашим сыном Петрушей. Все-таки он четыре аттестата имеет. Он тебе скажет, утечет ли море или оно тут, при тебе останется. У них был сын Петр Федорович. Шофер. Раз в неделю он заезжал на хутор повидать своих родителей и отчасти покушать. Он действительно имел четыре аттестата. Он окончил в свое время семилетку, школу водителей автомашин, краткосрочные курсы и еще одни курсы, на которых он проходил переподготовку. К этому добавим, что Петр Федорович занимался самообразованием: много читал, но, правда, все больше ерунду — легкие романы. В общем, если считать по годам, проведенным за книгой, то следует сказать, что почти вся сознательная жизнь Петра Федоровича прошла в интенсивной учебе. По этой причине нежные родители считали, что по культуре и знаниям их Петр уже достиг тех командных высот, какие позволяют людям обозревать мир с полным пониманием всех происходящих процессов. Федор Федорович не хотел обращаться к сыну за справкой: он вообще избегал задавать сыну какие-либо вопросы, чтобы не подрывать свой родительский авторитет. Но тут, вынужденный обстоятельствами, все же заговорил с ним о море. Однако, к великому удивлению, увидел, что Петр ничего не смыслит в этом вопросе. Почесывая свой затылок, Петр Федорович сказал: — Ваш вопрос об утечке моря, папаша, застал меня врасплох. И поэтому, не подумавши, я не берусь на него ответить. Пообедав и часок поспав, сын сказал отцу: — Ко всем нашим мероприятиям, папаша, я, как вам известно, питаю глубочайшее доверие. И хотя вода и в самом деле в землю всасывается, тем не менее, вопреки этому закону, тут, видимо, следует ожидать обратных результатов. Иначе не стали бы строителям платить такую крупную зарплату. Так что будем надеяться, что море у них получится. Такой витиеватый ответ еще больше встревожил старика. Уж если сын не взялся ответить на этот вопрос, то, стало быть, и строители столкнутся с неожиданностью. Видимо, и среди них поднимется волынка, когда спущенная вода пойдет гулять по вспаханным полям. Она стремительно начнет всасываться в землю, и уж тут будет поздно ее удерживать. Сын Петр уехал в воскресенье вечером, а в понедельник утром Федор Федорович, ничего не сказав жене, ушел из дому. В полдень люди видели его в штабе гидротехнического района. Решительной походкой он вошел в помещение штаба, и когда инженеры обступили его, он им рассказал о своей тревоге. Молоденькая машинистка, находившаяся в помещении, засмеялась, услышав слова об утечке моря. Но один из инженеров строго сказал ей: — Напрасно смеетесь, Анечка. Наша геологическая наука именно так и ставит вопрос: уйдет ли море, если в недрах земли не окажется водонепроницаемых пород? И тут, обернувшись к нашему старику, инженер сказал: — Да, несомненно, вода просочится сквозь грунт. Все ближайшие пласты земли сильно пропитаются водой. Но это и установит нужное равновесие. Эти пласты явятся барьером и будут препятствовать уходу воды. Поэтому нет оснований думать, что искусственное море исчезнет. Другой, видимо главный, инженер добавил к этим словам: — Конечно, при наличии глубоких трещин возможны катастрофы. Однако наука заранее исследует недра земли. В данном случае наши ученые уже дали свои сведения проектировщикам. А те с учетом этого произвели свои расчеты и даже установили, что в Цимлянском море будет 23,8 миллиарда кубометров воды. Правда, этот объем будет достигнут не сразу, а только к лету 1953 года. Неловко было Федору Федоровичу слушать эти слова. Он чувствовал себя ничтожной мошкой, которая опалила свои крылышки блеском науки. Желая скрыть свое душевное смятение, он порылся в карманах, вытащил клочок бумаги и, деловито хмурясь, записал для памяти эту цифру — 23 и 8 десятых. Федор Федорович сам не помнил, как он вернулся домой. Сердце его ликовало от многих дум, но вместе с тем ему было невыносимо грустно, что в свое время он не поступил в школу для взрослых и даже не посещал лекций, какие читали приезжие лекторы. Вечером, укладываясь спать, Федор Федорович сказал старухе: — Уж теперь я и не знаю, что мне о нашем Петре думать. Конечно, понимаю, все изучить нельзя. Но все-таки основы надо бы знать, чтоб носить высокое звание образованного человека. На это старуха сказала, желая успокоить мужа: — Наш Петруша не старый человек. Он еще может получить пятый аттестат. И тогда будет знать, сколько воды в морях и океанах. Недавно в газетах промелькнуло краткое сообщение: «В мае этого года Цимлянское море достигло своего проектного объема — 23,8 миллиарда кубометров воды». С волнением я прочитал эти сухие газетные строчки. И, живо вспомнив всю эту историю, записал ее в том виде, в каком услышал от одного знакомого гидролога. Литературные анекдоты Предисловие Сейчас многие жалуются на литераторов. И, дескать, они сухо пишут. И берут мелкие, мизерные темы для своих пухлых сочинений. Либо, напротив того, лакируют действительность — неизвестно с какой стати. Немало нареканий имеется также на однообразие языка и на полное отсутствие игривости в изложении. Да, конечно, эти нарекания, между нами говоря, частично справедливы. Однако надо прямо сказать, что свои дефекты писатели, как говорится, не из пальца высосали. Следовало бы учесть все те сложности нашей профессии, какие нередко приводят авторов к вышеуказанным горестным результатам. Тут мы записали некоторые моменты литературных будней. Эти сценки с натуры наглядно показывают, сколь непростое занятие — литература. В особенности для тех, кто почему-либо еще не полностью освоил это производство, равное по вредности, быть может, только лишь изготовлению свинцовых белил. Вполне понятно, что тут не до игривости стиля. Эти сценки с натуры мы записали не без некоторой желчи. Но желчь эта, нам думается, извинительна для людей, проработавших в своем цехе такое количество лет, какого не достигает ни одна лошадь даже к концу своего предельного возраста. 1. Под огнем критики Недавно одна писательница читала собравшимся литераторам свою новую повесть из колхозной жизни, под названием «Раскрасавица весна». Повесть эта, на мой взгляд, была посредственная, безбожно похожая на десятки уже напечатанных произведений. Однако при обсуждении повести мнения критиков резко разделились. Одни уклончиво хвалили повесть, другие гневно порицали, третьи усматривали в этом сочинении тот новаторский почин, который открывает широкие литературные дали. Но все же похвал было неизмеримо больше, чем порицаний. И даже один из выступавших, расхвалив повесть до небес, обернулся к писательнице и сказал ей каким-то елейным церковнославянским тоном: — Примите низкий поклон, Марья Львовна, от всех тех, коим поистине дороги судьбы нашей письменности. Зардевшись от этих слов, писательница скромно заявила собравшимся, что такую высокую оценку она не может принять на свой счет, а относит ее к достижениям сельскохозяйственной артели, о которой она писала. Это заявление писательницы спутало дальнейших ораторов и перекинуло разговор на дела сельхозартели и, в частности, на приусадебные участки, о которых в повести шла речь. По этой причине собравшимся так и не удалось сколько-нибудь суммировать свои разрозненные мнения о повести «Раскрасавица весна». Такой разнобой в критических суждениях несказанно удивил моего соседа — страстного любителя литературы и, кстати сказать, весьма известного инженера-станкостроителя. Склонившись ко мне, он яростным шепотом сказал: — Ну знаете ли, если б у нас на производственном совещании случилось бы нечто похожее, то нам пришлось бы к черту свернуть все станкостроение! — Наше дело несколько сложней вашего, — ответил я. — В нашем деле — сколько людей, столько и мнений. — Но это неправильно! — снова яростным шепотом воскликнул инженер. — Критика — это наука, а не вкусовщина. И, стало быть, в вашей корпорации должно восторжествовать единое и справедливое мнение об этой дрянной повести! — Да, это так, — согласился я. — Но, увы, на практике у нас этого почему-то не получается. После обсуждения инженер сказал, поглядывая на меня, как на провинившегося школьника: — Да-с, теперь мне понятно, откуда берутся литературные неувязки. У вас нет должной критики — этой основы всех производств. И тут, до боли сжав мою руку, инженер воскликнул: — Нет, я нашел выход! Клянусь вам! Критикой должны заниматься люди авторитетные, умные и с безукоризненным вкусом. — Вы правы, — согласился я, — но и в этих условиях могут произойти досадные неожиданности. — Какие неожиданности? — удивился инженер. — Многие неожиданности, которые будут зависеть от внутренних свойств характера критика… Так беседуя, мы с инженером направились к выходу. У дверей мы повстречали писательницу, автора повести «Раскрасавица весна». Алый румянец волнения уже погас на ее щеках и сменился теперь непомерной бледностью. Поглядывая куда-то вдаль, писательница спросила нас скорее механически, нежели с чувством: — Ну а как вы нашли мою повесть? Мне удалось промолчать, а инженер, внутренне заметавшись, негромко сказал: — Изумительная повесть… Почти не слушая слов, писательница удалилась. Растерянно поглядывая на меня, инженер пробормотал: — Иначе неловко было сказать ей прямо в глаза… Ужасно нахмурившись, инженер добавил к своему бормотанью: — Черт знает что такое… Нет, я не мог бы работать в вашем деле… Это трепка нервов… 2. К вопросу о лакировке Как-то осенью я повстречал на улице знакомую девушку Люку Н. Года четыре назад она закончила литературный вуз и вскоре после этого написала сгоряча несколько повестей и рассказов. Один ее посредственный рассказ был напечатан в журнале, а остальные произведения, как говорится, не увидели света. И вот теперь, встретившись с Люкой, я спросил, как обстоят ее литературные дела. Она изумленно воскликнула: — Как? Вы разве не знаете? Еще два года назад я окончательно рассталась с литературой. — Почему же так? На этот вопрос Люка бурно и гневно заговорила: — Нет, в литературе невозможно работать. Редакторы слишком энергично вмешиваются в наше дело — правят, утюжат, лакируют, причесывают всех под одну гребенку. Этим стирается авторская индивидуальность. Любое произведение, побывав в руках редактора, становится лакировкой жизни. Все это превращает литературу в канцелярское занятие. Я спросил Люку — чем она теперь занята. Она ответила: — Сейчас я работаю фотокорреспондентом. И откровенно скажу — чрезвычайно довольна этой специальностью. Это искусство требует не в меньшей мере и вдохновения и творчества… Кстати, не хотите ли пойти со мной в зоосад — мне там надо заснять несколько зверюшек. Мы пошли в зоосад. Там Люка сняла «Лейкой» десятка два хищников. И, сияя от удовольствия, сказала, что эту свою плодотворную работу она хотела бы завершить одним лирическим снимком — катаньем ребятишек на ослике. На площадке зоосада стояла толпа ожидающих ребят. В небольшую приятную колясочку усаживалось пять-шесть малышей. И серенький обшарпанный ослик нешибко катил эту детвору по круглой дорожке сада. Нам было забавно смотреть на ребят, ошеломленных новизной впечатления. Люка долго не снимала ребят, и я терпеливо ждал, когда ее посетит вдохновение. Но когда ослик раз пятьдесят тупо и уныло пробежал возле меня, то я почему-то преисполнился к нему сильной ненавистью и, не желая более глядеть на его занятие, стал поторапливать Люку. Я сказал ей: — Да вот снимите хотя бы эту группу ребят. На это Люка сказала: — Нет, нет, эта группа ребят решительно не годится. Я хочу, чтобы в группе была какая-нибудь особенная девочка — такая, знаете ли, как куколка — в шелковом плиссированном платьице, в завитых кудряшках и с огромным бантом на боку. — Люка, — осторожно спросил я, — вам редактор велел заснять такую девочку? — Нет, — ответила Люка. — Но мне самой кажется, что это украсило бы мой снимок. — Но ведь такие девочки в искусственных завитушках не так уж характерны для нашей улицы, — заметил я. — Зачем же так долго ожидать того, что редко бывает? На это Люка ответила: — Да, но зато мой снимок будет яркий, праздничный, приятный для глаза. Осел еще раз сорок прокатил свою тележку возле нас, но Люка все еще не сделала снимка. Наконец, на мое счастье, на дорожке сада появился какой-то франтоватый малыш с мамашей. Этот малыш был одет необыкновенно — в модном пиджаке и в длинных брючках. В руке он держал небольшую тросточку. Сначала мне показалось, что это идет лилипут, но потом выяснилось, что это шествует обыкновенный ребенок лет пяти, одетый родителями столь претенциозно. Во всяком случае, без смеха нельзя было глядеть на этого маленького пижончика. Люка подбежала к матери этого малыша и стала ее упрашивать, чтобы она на минуту посадила в коляску своего ребенка. Однако мамаша категорически отказалась от этого. Она сказала: — Нет, мой Владик подвержен ангине, и я не разрешаю ему быть возле ребят. Он может заразиться. Тогда Люка дважды засняла малыша на дорожке сада и, подойдя ко мне, сказала: — Я вмонтирую этого парнишку в общую группу. Вернее, я поставлю его возле ослика. И это еще более украсит снимок. Минут через пять мы расстались с Люкой. И когда она удалилась, я подумал: «Это хорошо, что она ушла из литературы». 3. Рассказ начинающего писателя Этой осенью я написал небольшую повесть и отнес ее в одно издательство. Через месяц зашел за ответом, и, к моему удивлению, секретарша сказала мне: — Да, ваша повесть принята и будет напечатана. Если хотите, то обождите главного редактора — он через час вернется. В ожидании редактора я с превеликим волнением стал ходить по коридору. Но тут глаза мои увидели на одной двери белую табличку с надписью: «Бухгалтерия». Мне захотелось выяснить — сколько они мне заплатят за эту мою принятую вещичку. Нет, я всем своим сердцем бескорыстно люблю литературу, и тут деньги для меня не играют решающей роли. Однако не стану кривить душой, скажу: денежный вопрос вносит-таки в это дело известное оживление. Короче говоря, я зашел в бухгалтерию — выяснить материальную ситуацию. Бухгалтер, перелистав мою рукопись, сказал, что мне заплатят за эту вещицу около семи тысяч. Эта значительная сумма ошеломила меня и вызвала прилив творческой энергии. Захотелось еще и еще писать. И я тут же в коридоре, уткнувшись на диван, стал набрасывать план новой повести. Но вскоре вернулся главный редактор. Он кратко сказал мне: — Да, напечатаем вашу вещицу, хотя в ней и чувствуется некоторая незрелость. Но это свойственно начинающим авторам, от которых мы не вправе требовать немедленных достижений. Взволнованный всем происходящим, я воскликнул: — О, позвольте мне еще немного поработать над моей повестью! Я хочу довести ее до полного блеска. Редактор похвалил меня за это намерение и дал месячный срок для завершения правки. С этого дня я весь месяц просидел над моей повестью. Однако, не надеясь на свои силы, я привлек к делу одного престарелого литератора, проживающего в нашем доме. Этот старый писатель почему-то даже прослезился, узнав о моем желании довести повесть до полного технического совершенства. Сквозь свои слезы старик торжественно изрек: — Ах, молодой человек, за все шестьдесят лет моей литературной деятельности я и сам не более двух раз сподобился отшлифовать мои рукописи! Труд этот, поверьте, не дает утешения сердцу и нередко вызывает слезы. Но поскольку эта повесть не моя, то я еще раз охотно окунусь с вами в священные воды искусства. И тут старик, схватив карандаш, стал безжалостно вычеркивать из моей повести ряд сцен, множество диалогов и повторов, которые, как он сказал, затемняют дело. Эту исправленную рукопись я снова отнес в издательство. И главный редактор, ознакомившись с ней, воскликнул: — Вот теперь ваша повесть в отличнейшем виде! Через неделю я зашел в бухгалтерию за получением гонорара. И тут, к моему изумлению, увидел, что мне выписано за всю повесть около трех тысяч вместо семи. Бухгалтер, защищаясь от моих нападок, сказал с усмешкой: — Я-то при чем? Вероятно, вы позволили себе некоторую роскошь — сократили повесть. Вот и пеняйте теперь на самого себя. Я сбегал к главному редактору, но тот сказал: — Да, конечно, не возражаю, ваша повесть неизмеримо улучшилась после вашей доработки. Но вот это и отразилось на вашем гонораре. Вечером, вернувшись домой, я долго не мог заснуть. Ходил по комнате из угла в угол и решал мучительный вопрос — как мне в дальнейшем поступать с моими будущими рукописями — оставлять ли их в том пухлом виде, в каком они вылились из-под пера, или же все-таки сокращать их. Жена, засыпая, сказала: — Ай, поступай как хочешь! Но только, по-моему, глупо выкидывать деньги из своего кармана. Под утро я все же решил сокращать мои произведения, но сокращать в умеренной степени. При этом подумал, что если б в древние времена за стихи платили по строчкам, то гекзаметра, скорей всего, не возникло бы. Вспомнилось из «Одиссеи» Гомера: «Чудесной и сказочной повестью ты нас, мой гость, позабавил, Нет ничего неприличного в ней, и на пользу рассказ твой будет». Нет, не возникли бы столь пышные строчки, если б бухгалтерия древнего мира вмешалась в это дело. 4. Грубая ошибка Недавно я рецензировал для издательства одну рукопись — роман незнакомого мне литератора. Роман был построен чрезвычайно неумело, но некоторые его страницы говорили о несомненном даровании автора. Я встретился с автором. Оказалось, что это уже немолодой человек, и поэтому я почел нужным без всяких снисхождений сказать ему об его недостатках для того, чтобы он не повторил их в своих дальнейших начинаниях. Я прямо сказал: — Вы записали в вашем романе истории жизни сорока человек. Каждая история в отдельности любопытна. Но эти истории, сложенные вместе, создали в романе хаос. Еще хорошо, что вы взяли сравнительно небольшое учреждение, где всего сорок человек, а не двести. Получилось бы совсем невыносимо. Автор хмуро сказал: — Я придерживался жизненной правды, записал то, что видел. Мне неловко было говорить учительским тоном с этим немолодым человеком, но я все же сказал: — Правда жизни в нашем деле достигается иным путем — более точными границами. Из всего учреждения вам следовало бы взять пять или шесть человек, тесно связанных между собой. — А остальных куда же девать? — На остальных можно было бы не обратить внимания или же отодвинуть их на задний план — сказать о них кратко, мимоходом. — Ах, вот как надо писать… — пробормотал автор. — Да, именно так надо писать, — подтвердил я. — И вам, как начинающему автору, следует покрепче запомнить это правило. Еще более нахмурившись, автор надменно сказал мне: — Да, но позвольте, какой же я начинающий! Я уже двадцать лет работаю. У меня три книги, две пьесы и четыре киносценария… Чрезвычайно сконфуженный этой моей ошибкой, я забормотал: — Ах, вот как у вас… Простите… Я не знал… Меня никто не предупредил об этом… Да, удивительно сложное дело — литература! В особенности она сложна в сравнении с другими, как говорится, смежными профессиями. Одно несомненно: написать роман — это не штаны сшить. А впрочем, не всякий портной и штаны сошьет, если он столкнется в своем производстве с такими парадоксами, какие мы тут отметили, в этом фельетоне. Похвала старости Один великий русский писатель, постарев, записал в своем дневнике: «Я никогда не думал, что старость так привлекательна». У меня было иное мнение о старости. Я не поверил в искренность этих слов. Мне даже показалось, что в словах этой фразы торчат уши добродушного старческого ханжества. Однако одна история, недавно услышанная мною, изменила мое прежнее мнение о старости. Эту историю рассказал мне пожилой человек, с которым я случайно разговорился. Всю мою жизнь я отличался могучим здоровьем. Но последние годы я стал прихварывать. Испытывал боли под ложечкой, дрожание в руках и невыносимую слабость во всем теле. Дошло до того, что на работе я начал задумываться — не пора ли мне на покой либо на свалку. Однако без борьбы не хотелось сдаваться. И я решил заняться лечением. Стал аккуратно посещать нашу поликлинику. Там лечили меня хорошо, добросовестно — выстукивали, просвечивали, производили анализы. И на основе полученных данных установили, что мой организм сильно потрепан житейскими бурями, заметен склероз сосудов и нервная система в плачевном состоянии. Лечился я почти год. Болезнь моя от этого не ухудшилась, но и серьезного перелома в мою пользу не получилось. И тогда главный бухгалтер нашей обувной артели посоветовал мне обратиться к одному известному профессору. Бухгалтер сказал, что этот профессор очень и очень старенький и лечит он, быть может, не так уж хорошо, но зато разбирается в болезнях не хуже самого господа-бога. Сразу указывает, у кого что болит. И в своем медицинском мире он считается светилом, хотя ему, представьте себе, 87 лет. При этом бухгалтер сказал мне, что профессору надо дать за визит 100 рублей. Старик не жадный, не корыстный, но такую сумму принято ему давать. И никто с этим не спорит. Я записался на прием к этому престарелому медику. И наконец, дождавшись своей очереди, вошел в его кабинет. За письменным столом у окна сидел маленький, сухонький старичок, легонький, как пробка. Он сердито на меня посмотрел, но ничего не сказал. И только рукой сделал нетерпеливый жест, чтобы я поскорей сел в кресло. Кабинет у него оказался большой — от двери до стола 12 шагов. Под сердитым взором профессора я дошел до стола и сел, куда было указано. После чего старик негромко сказал мне: — Здравствуйте, куманек. Далеко ли вы от меня живете? Такой любезный вопрос меня приятно удивил, и я тотчас же сказал профессору мой адрес. И тогда старик снова спросил: — Пешком дошли? Или доехали на автобусе? Мне показалось, что эти любезные вопросы профессор задает, чтобы поддержать со мной вежливую беседу, и поэтому я в свою очередь спросил об его самочувствии и поинтересовался, выходит ли он на улицу при его возрасте или же избегает это делать. На мои вопросы профессор ответил без охоты и даже строго заметил мне, что его особа в данном случае не представляет интереса для размышлений. Поддерживая с ним этот пустой разговор, я стал понемногу разоблачаться, чтобы предстать перед профессором для выслушивания без потери его драгоценного времени.

The script ran 0.023 seconds.