1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Где?
– У меня, в Лувре.
– У вас? Но я слышал крики, его приветствовали при выезде из Лувра.
– Выехав через главные ворота, он вернется через потайную дверь. Король имеет право на первый визит герцога де Гиза, но я имею право на второй.
– Ах, брат мой, – сказал Генрих, – как я вам признателен за то, что вы строго блюдете наши привилегии, которые я, по слабости характера, иной раз упускаю из рук. Идите же, Франсуа, и договаривайтесь.
Герцог взял руку брата и наклонился, собираясь запечатлеть на ней поцелуй.
– Что вы делаете, Франсуа? Придите в мои объятия, я прижму вас к сердцу! – воскликнул король. – Там ваше настоящее место.
И братья несколько раз крепко обнялись. Обретя наконец свободу, герцог Анжуйский вышел из кабинета, быстрым шагом миновал галерею и поспешил в свои покои.
На его сердце следовало бы набить стальные и дубовые обручи, как на сердце первого мореплавателя, чтобы оно не разорвалось от радости.
После ухода своего брата король заскрежетал зубами от злости, бросился в потайной коридор, ведущий к спальне Маргариты Наваррской, которую теперь занимал герцог Анжуйский, и вошел в узенькую каморку, откуда можно было слышать беседу между двумя герцогами – Анжуйским и Гизом – так же отчетливо, как Дионисий из своего тайника[103] мог слышать разговоры пленных.
– Клянусь святым чревом! – сказал Шико, открывая оба глаза и усаживаясь на полу. – До чего трогательны эти картины семейного согласия. Одно время мне даже показалось, что я на Олимпе и присутствую при встрече Кастора и Поллукса после шестимесячной разлуки.
Глава ХХХIХ,
в которой доказывается, что подслушивание – самый надежный путь к пониманию
Герцог де Гиз поджидал герцога Анжуйского в бывших покоях Маргариты Наваррской, где некогда Беарнец и де Муи шепотом, на ухо друг другу, разрабатывали планы бегства. Осторожный Генрих Наваррский знал, что в Лувре почти каждое помещение устроено с расчетом на то, чтобы все разговоры в нем, даже ведущиеся вполголоса, мог бы подслушать тот, кого это интересовало. Герцог Анжуйский также не пребывал в неведении относительно такого немаловажного обстоятельства, но, очарованный простодушием и ласковым обращением короля, либо не придал ему должного значения, либо просто забыл о нем.
Генрих III, как мы уже сказали, занял свой наблюдательный пост в ту самую минуту, когда его брат вошел в комнату; таким образом, ни одно слово из беседы двух принцев не могло ускользнуть от королевских ушей.
– Ну как, монсеньор? – с живостью спросил герцог де Гиз.
– Все хорошо, герцог, заседание состоялось.
– Вы были очень бледны, монсеньор.
– Это бросалось в глаза? – обеспокоился герцог Анжуйский.
– Мне бросилось, монсеньор.
– А король ничего не заметил?
– Ничего, по крайней мере мне так кажется. Его величество задержал ваше высочество у себя?
– Как вы видели, герцог.
– Он, конечно, хотел поговорить с вами о моем предложении?
– Да, сударь.
Наступило неловкое молчание, смысл которого хорошо понял король, не упускавший ничего.
– И что же сказал его величество, монсеньор? – спросил герцог де Гиз.
– Сама идея королю понравилась, однако чем более гигантский размах она грозит принять, тем более ему кажется опасным ставить во главе всего дела такого человека, как вы.
– Тогда мы близки к поражению.
– Боюсь, что так, любезный герцог, и Лигу, по-моему, могут распустить.
– Вот дьявольщина! – огорчился герцог де Гиз. – Это значит умереть, не родившись; кончить, не начав.
– Оба они завзятые остряки, что тот, что другой, – раздался над самым ухом Генриха, склонившегося у своего слухового отверстия, чей-то тихий и ехидный голос.
Король резко обернулся и увидел большое тело Шико, согнувшееся у другого отверстия.
– Ты посмел пойти за мной, негодяй! – вскипел король.
– Замолчи, – сказал Шико, махнув рукой, – ты мешаешь мне слушать, сын мой.
Король пожал плечами, но, поскольку шут, как ни говори, был единственным человеческим существом, которому он полностью доверял, снова приник ухом к отверстию.
Герцог де Гиз заговорил опять.
– Монсеньор, – сказал он, – мне кажется, что если бы дело обстояло так, как вы сказали, король тут же объявил бы мне об этом. Принял он меня довольно сурово и, конечно, не стал бы сдерживаться и высказал бы мне в лицо все свои мысли. Может быть, он просто хочет отстранить меня от Лиги.
– Мне тоже так кажется, – промямлил герцог Анжуйский.
– Но тогда он погубит все дело.
– Непременно, – подтвердил герцог Анжуйский, – и так как мне было известно, что вы уже приступили к исполнению своей идеи, то я бросился вам на выручку.
– И чего вы добились, монсеньор?
– Король предоставил вопрос о Лиге, то есть о том, вдохнуть ли в нее новую жизнь или навсегда ее уничтожить, почти на полное мое усмотрение.
– Ну и что вы решили? – спросил герцог Лотарингский, глаза которого сверкнули помимо его воли.
– Слушайте, все зависит от утверждения королем главных заправил, вы это прекрасно понимаете. Если вместо того, чтобы устранить вас и распустить Лигу, он изберет ее главой человека, понимающего значение всего дела, если он назначит на этот пост не герцога де Гиза, а герцога Анжуйского?
– Ах вот как! – вырвалось у герцога де Гиза, который не смог сдержать ни восклицания, ни внезапного прилива крови к лицу.
– Добро! – сказал Шико. – Два дога сейчас подерутся из-за кости.
Но, к немалому удивлению гасконца и к еще большему удивлению короля, который гораздо менее своего шута разбирался в потайных пружинах разыгрывавшегося перед ним действа, герцог де Гиз внезапно перестал удивляться и гневаться и сказал спокойным, почти веселым голосом:
– Вы ловкий политик, монсеньор, если вы этого добились.
– Я этого добился, – ответил герцог Анжуйский.
– И как быстро!
– Да. Но надо вам сказать, что сложились благоприятные обстоятельства, и я этим воспользовался. Однако, любезный герцог, – добавил Франсуа, – еще ничего окончательно не решено, я не пожелал дать окончательного ответа, пока не увижу вас.
– Почему, монсеньор?
– Потому что я не знаю, куда это нас приведет.
– Зато я знаю, – сказал Шико.
– Тут пахнет небольшим заговором, – улыбнулся король.
– О котором, однако, господин де Морвилье, по твоему мнению всегда во всем прекрасно осведомленный, ни словом не обмолвился. Но давай послушаем дальше, дело становится интересным.
– Ну что ж, я скажу вам, монсеньор, не о том, куда это нас приведет, ибо только один господь бог это знает, а о том, для чего это нам нужно, – ответил герцог де Гиз. – Лига – вторая армия, и поскольку первая у меня в руках, а брат мой, кардинал, держит в руках церковь, то, пока мы все трое едины, ничто не может устоять против нас.
– Не следует забывать и того, – сказал герцог Анжуйский, – что я вероятный наследник короны.
– Ах! – вздохнул король.
– Он прав, – сказал Шико, – и это твоя вина, сын мой. Ты все еще не удосужился соединить рубашки Шартрской богоматери.
– Однако, монсеньор, как бы ни были велики ваши шансы на наследование короны, вы должны также считаться и с шансами ваших противников.
– А вы думаете, герцог, я этим не занимался и не взвешивал по сто раз на дню возможности каждого из них?
– Прежде всего подумайте о короле Наваррском.
– О! Этот меня совсем не беспокоит. Он всецело занят своими амурами с Ла Фоссез.
– А именно он, сударь, именно он будет оспаривать у вас даже завязки вашего кошелька. Он обносился, он исхудал, он наголодался. Он напоминает уличных котов, которые, заслышав всего лишь запах мыши, целыми ночами будут дежурить у чердачного окна, в то время как жирный, пушистый, ухоженный хозяйский кот и не шелохнется и не подумает выпустить когти из своих бархатных лапок. Король Наваррский за вами следит. Он настороже. Он не теряет из виду ни вас, ни вашего брата. Он жаждет вашего трона. Подождите, пока случится несчастье с тем, кто сидит на этом троне, и вы увидите, как эластичны мышцы у этого худого кота, как он одним прыжком перемахнет из По в Париж и даст вам почувствовать свои острые когти. Вы увидите, монсеньор, вы все увидите.
– Случится несчастье с тем, кто сидит на троне? – медленно повторил Франсуа, вперившись в герцога де Гиза вопрошающим взглядом.
– Эге! – сказал Шико. – Слушай, Генрих. Гиз говорит или, вернее, сейчас наговорит много чего поучительного, советую тебе намотать его слова на ус.
– Да, монсеньор, – повторил герцог де Гиз. – Несчастный случай! Несчастные случаи не столь уж редки в вашем семействе, вы это знаете не хуже меня, а может быть, даже и лучше. Бывает, что монарх, наделенный цветущим здоровьем, вдруг истаивает, как свеча. Другой монарх рассчитывает жить долгие годы, а жизни ему осталось несколько часов.
– Ты слышишь, Генрих? Ты слышишь? – сказал Шико, беря короля за руку. Рука короля, покрытая холодным потом, дрожала.
– Да, вы правы, – сказал герцог Анжуйский голосом настолько глухим, что королю и Шико пришлось напрячь слух до предела. – Короли нашей династии рождаются под роковой звездой. Однако мой брат Генрих Третий, благодарение господу, крепок телом. В былые времена он перенес тяготы войны и выдюжил, тем больше оснований полагать, что выстоит он и теперь, когда его жизнь – одни лишь сплошные развлечения. Он переносит их так же стойко, как ранее переносил бранный труд.
– И все же, монсеньор, не забывайте об одном, – возразил герцог де Гиз, – развлечения, которым предаются короли Франции, порой таят в себе опасность. К примеру, помните, как умер ваш отец, король Генрих Второй? Ведь ему тоже удалось счастливо избежать опасностей войны, а смерть принесло ему одно из тех развлечений, о которых вы упоминали. Железный наконечник на копье Монтгомери, несомненно, был турнирным оружием, брони он пробить не мог, но зато глаз пробил: король Генрих Второй был убит. Вот вам и несчастный случай, один из тех, о которых я говорил. Вы скажете, что пятнадцать лет спустя королева-мать приказала схватить и обезглавить Монтгомери, хотя он думал, что за давностью лет ему уже нечего бояться. Все это так, однако смерть Монтгомери не могла воскресить вашего родителя. А вспомните вашего брата, покойного короля Франциска. Подумайте, какой ущерб во мнении народов причинила ему слабость его духа. Этот достойный принц умер также из-за несчастного случая. Согласитесь со мной, монсеньор, болезнь уха – самое простое дело и, казалось бы, никакая, к дьяволу, не роковая случайность. И тем не менее это была роковая случайность, и одна из самых гибельных. Правда, мне не раз и в поле, и в городе, и даже при дворе приходилось слышать, что смертельный недуг был влит в ухо короля Франциска Второго, а того, кто это сделал, вряд ли можно назвать «случайностью». У него есть другое имя, всем известное.
– Герцог… – краснея, пробормотал Франсуа.
– Да, монсеньор, да, – продолжал герцог, – слово «король» с некоторых пор приносит несчастье, тот, кто говорит «король», этим самым говорит «подвергающийся опасности». Вспомните Антуана Бурбонского: несомненно, не будь он королем, не было бы и аркебузного выстрела, угодившего в плечо, – несчастного случая, который для всякого другого, кроме короля, ни в коей мере не был бы смертелен. Однако короля этот выстрел отправил на тот свет. Глаз, ухо и плечо не раз погружали Францию в траур, и тут я даже вспоминаю премилые стишки, сочиненные по этому поводу вашим господином де Бюсси.
– Какие стишки? – шепотом поинтересовался Генрих.
– Полно! – ответил Шико. – Да неужто ты их не знаешь?
– Нет.
– Нет, решительно, быть тебе настоящим королем, раз от тебя прячут подобные произведения. Я сейчас скажу их, слушай:
Через ухо, плечо и глаз
Три короля погибли у нас.
Через ухо, глаз и плечо
Трех королей у нас недочет.
Но тс-с! Тс-с! Думается, твой братец собирается сказать что-то еще более интересное.
– Ну а последнее двустишие?
– Я тебе его прочту попозже, когда господин де Бюсси из своего шестистишия сделает десятистишие.
– Что ты хочешь сказать?
– Я хочу сказать, что на семейном портрете не хватает двух лиц. Но слушай, монсеньор де Гиз сейчас заговорит – уж он-то их не забудет.
Действительно, беседа возобновилась.
– А ведь история ваших родственников и ваших союзников, монсеньор, – продолжал герцог де Гиз, – далеко не полностью вошла в стихи господина де Бюсси.
– Что я тебе говорил! – сказал Шико, подталкивая Генриха локтем в бок.
– Не надо забывать Жанну д’Альбре, мать Беарнца, она умерла из-за носа, потому что надышалась запахом пары надушенных перчаток, купленных у Флорентинца, на мосту Сен-Мишель. Совершенно неожиданная роковая случайность. Она удивительно совпала с желаниями неких важных персон, кровно заинтересованных в смерти королевы Наваррской, и это странное совпадение чрезвычайно поразило весь двор. А вас, монсеньор, разве не поразила эта смерть?
Вместо ответа герцог Анжуйский только нахмурился: насупленные брови придали взгляду его глубоко посаженных глаз еще более мрачное выражение.
– А разве ваше высочество позабыли, по какой роковой случайности умер король Карл Девятый? – продолжал герцог. – Однако не лишне будет ее вспомнить. На сей раз причиной несчастья был не глаз, не ухо, не плечо, не нос, а рот.
– Что вы сказали? – воскликнул Франсуа.
И Генрих услышал, как по паркету звонко простучали шаги его брата, отступившего в испуге.
– Да, монсеньор, рот, – повторил Гиз, – особую опасность для королей таят книги об охоте, у которых страницы склеиваются одна с другой; перелистывая их, приходится то и дело подносить палец ко рту. Эти старые книги портят слюну, а человек с испорченной слюной, будь он даже король, не заживется на свете.
– Герцог! Герцог! – дважды повторил принц. – По-видимому, вам нравится измышлять преступления.
– Преступления? – удивился Гиз. – Э, да кто вам говорит о преступлениях, монсеньор? Я рассказываю только о роковых случайностях, не более того. О роковых случайностях, поймите меня правильно; ни о чем другом и речи нет, кроме случайностей. А разве нельзя назвать случайностью то, что приключилось с королем Карлом Девятым на охоте?
– Черт возьми, – сказал Шико, – вот что-то новенькое для тебя, Генрих, ведь ты охотник; слушай, слушай же, это должно быть любопытно.
– Я знаю об этом, – сказал Генрих.
– Да, но я не знаю; в то время я еще не был представлен ко двору. Дай мне послушать, сын мой.
– Вам известно, монсеньор, какую охоту я имею в виду? – продолжал лотарингский принц. – Я имею в виду ту охоту, когда вы, побуждаемый великодушным желанием убить кабана, напавшего на вашего старшего брата, выстрелили с такой поспешностью, что попали не в зверя, в которого целились, а в коня, в которого вовсе и не метили. Этот аркебузный выстрел, монсеньор, весьма наглядно показывает, как коварен случай. И в самом деле, ваша необычайная меткость всем известна при дворе. Ваше высочество всегда стреляли без промаха, и этот неожиданный промах, наверное, вас очень удивил, тем более что злые языки тут же принялись болтать: дескать, падение короля, придавленного лошадью, неминуемо привело бы к его гибели, не вмешайся король Наваррский и не заколи он так удачно кабана, в которого вы, ваше высочество, не попали.
– Полноте, – сказал герцог Анжуйский, пытаясь вернуть себе уверенность, в которой беспощадная ирония герцога де Гиза пробила зияющую брешь. – Какую пользу мог я извлечь из смерти короля, моего брата, если Карлу Девятому должен был наследовать Генрих Третий?
– Минуточку, монсеньор, давайте разберемся: в те годы уже был один незанятый трон – польский. Смерть Карла Девятого оставляла вакантным еще один – французский. Нет сомнения, ваш брат, я это отлично понимаю, не колеблясь, выбрал бы французский трон. Но, на худой конец, и Польское королевство – весьма лакомый кусочек. Говорят, что некоторые принцы питали честолюбивые помыслы даже насчет жалкого маленького престолишка короля Наваррского. К тому же смерть Карла Девятого приблизила бы вас на одну ступень к французскому трону, значит, все эти роковые случайности шли вам на пользу. Королю Генриху Третьему потребовалось десять дней, чтобы вернуться из Варшавы. Почему бы вам не сделать то же самое, если вдруг произойдет новая роковая случайность?
Генрих III посмотрел на Шико, Шико в свою очередь посмотрел на короля, но на этот раз во взгляде шута не было обычно присущего ему выражения лукавой иронии или сарказма, нет, на его лице, ставшем бронзовым под лучами южного солнца, промелькнула тень ласкового сочувствия.
– И к какому заключению вы приходите, герцог? – спросил Франсуа Анжуйский, чтобы покончить или хотя бы сделать попытку покончить с этим неприятным разговором, в который герцог де Гиз вложил всю свою обиду.
– Монсеньор, я пришел к заключению, что каждого короля подстерегает его роковая случайность, как мы в этом сейчас убедились. И вот вы, вы и воплощаете роковую случайность короля Генриха Третьего, особливо если вы являетесь главой Лиги, поскольку быть главой Лиги – почти то же, что быть королем короля; и это не говоря о том, что, сделавшись главой Лиги, вы уничтожаете роковую случайность своего собственного царствования, которое уже не за горами, то есть – Беарнца.
– Уже не за горами! Ты слышал? – воскликнул Генрих III.
– Клянусь святым чревом! Своими ушами слышал! – сказал Шико.
– Итак?.. – спросил герцог де Гиз.
– Итак, – повторил герцог Анжуйский, – я приму предложение короля. Ведь вы советуете мне его принять, не правда ли?
– Ну еще бы! – сказал лотарингский принц. – Я умоляю вас принять его, монсеньор.
– А вы сегодня вечером?..
– О! Будьте спокойны, уже с утра мои люди действуют, и нынче вечером Париж будет являть собой любопытное зрелище.
– А что будет нынче вечером в Париже? – спросил король.
– Как, разве ты не догадываешься?
– Нет.
– О, как ты глуп! Сегодня вечером, сын мой, будут записывать в Лигу. Само собой, открыто записывать, тайная запись ведется уже давно; ждали только твоего согласия, чтобы начать открытую запись, ты его дал нынче утром, и вечером запись начнется. Клянусь святым чревом, Генрих, гляди хорошенько, вот они, твои роковые случайности, ведь у тебя их две… и они не теряют времени даром.
– Хорошо, – сказал герцог Анжуйский, – до вечера, герцог.
– Да, до вечера, – повторил король.
– То есть как? – удивился Шико. – Ты что, Генрих, намерен слоняться нынче по улицам Парижа, подвергаясь опасности?
– Конечно.
– Ты совершишь ошибку.
– Почему?
– Берегись роковых случайностей!
– Не беспокойся, я буду не один; хочешь, пойдем со мной?
– Полно, ты принимаешь меня за гугенота, сын мой. Ну нет, я добрый католик и нынче вечером хочу записаться в Лигу, и даже не один раз, а десять, нет, лучше не десять, а сто раз.
Голоса герцога Анжуйского и герцога де Гиза умолкли.
– Еще одно слово, – сказал король, останавливая Шико, собиравшегося было уходить. – Что ты обо всем этом думаешь?
– Я думаю, что все короли, ваши предшественники, ничего не знали о своей роковой случайности: Генрих Второй не опасался своего глаза, Франциск Второй – уха, Антуан Бурбон – плеча, Жанна д’Альбре – носа, Карл Девятый – рта. У вас перед ними одно огромное преимущество, мэтр Генрих, ибо – клянусь святым чревом! – вы знаете своего братца, не правда ли, государь?
– Да, – сказал Генрих, – и скоро это всем станет ясно.
Глава ХL
Вечер Лиги
Народные празднества в современном Париже – это всего лишь толпа, более или менее густая, и шум, более или менее громкий. В былые времена праздники в Париже носили совсем иной характер. Любо было смотреть, как в узких улицах, у стен домов, украшенных балконами, резными балками или коньками, кишели мириады людей, как людские потоки со всех сторон стекались к одному и тому же месту. По пути парижане оглядывали друг друга, восхищались или фыркали; порой раздавался и презрительный свист, это означало, что наряд какого-то парижанина или парижанки показался согражданам чересчур уж диковинным. В былые времена одежда, оружие, язык, жесты, голос, походка – словом, все у каждого было своим и особенным; тысячи ни на кого не похожих личностей, собранные воедино, представляли собой весьма любопытное зрелище.
Таким и был Париж в восемь часов вечера того дня, когда монсеньор де Гиз, нанеся визит королю и побеседовав с герцогом Анжуйским, побудил, как он полагал, жителей славной столицы записываться в Лигу.
Толпы горожан, разодетых по-праздничному, нацепивших на себя все свое оружие, словно они шли на парад или в бой, хлынули к церквам. Вид у этих людей, влекомых одним и тем же порывом и шагавших к одной и той же цели, был одновременно и жизнерадостный и грозный, последнее особенно бросалось в глаза, когда они проходили мимо караула швейцарцев или разъезда легкой конницы. Этот независимый вид в сочетании с криками, гиканьем и похвальбой мог бы встревожить господина де Морвилье, если бы почтенный магистрат не знал своих добрых парижан: задиры и насмешники, они были не способны стать зачинщиками кровопролития, на это их должен был подвигнуть какой-нибудь мнимый друг или вызвать недальновидный враг.
На сей раз парижские улицы представляли собой зрелище более живописное, чем обычно, а шум, производимый толпой, был особенно громок, ибо множество женщин, не желая в столь великий день остаться дома, последовали за своими мужьями, и с их согласия и без оного. Некоторые матери семейств поступили и того лучше, они прихватили с собой все свое потомство, и было весьма занятно видеть малышей, как в повозку, впрягшихся в страшные мушкеты, гигантские сабли или грозные алебарды своих отцов. Парижский гамен во все времена, во все эпохи, во все века самозабвенно любил оружие. Когда он был еще не в силах поднять это оружие, он волочил его по земле, а если и на это силенок не хватало – восхищенно глазел на оружие, которое несли другие.
Время от времени какая-нибудь особенно возбужденная компания извлекала из ножен старые шпаги. Такое проявление воинственных чувств обычно происходило перед дверями дома, хозяина которого подозревали в кальвинизме. При этом дети вопили во весь голос: «Приди, святой Варфоломей-мей-мей!», а отцы кричали: «Гугенотов на костер, на костер, на костер!»
На крики сначала в оконной раме показывалось бледное лицо старой служанки или гугенотского священника в черном, затем слышался лязг засовов, задвигаемых на входной двери. Тогда буржуа, счастливый и гордый, подобно лафонтеновскому зайцу,[104] тем, что напугал еще большего труса, чем он сам, торжествующе шествовал дальше и выкрикивал под другими окнами свои шумные, но не представляющие реальной опасности угрозы, наподобие того как торговец вразнос выкликает свой товар.
Особенно большое скопление людей образовалось на улице Арбр-Сек. Она была буквально запружена народом. Густая толпа с криком и гомоном текла к ярко горящему большому фонарю, повешенному над вывеской, которую многие наши читатели вспомнят, если мы скажем, что на ней была намалевана курица, поджариваемая на вертеле, и стояла надпись: «Путеводная звезда».
На пороге этой гостиницы разглагольствовал человек в модном в те времена квадратном хлопчатобумажном колпаке, покрывавшем совершенно лысую голову. Одной рукой он потрясал обнаженной шпагой, другой – размахивал большой конторской книгой; листы ее наполовину были уже испещрены подписями.
Человек в колпаке кричал:
– Сюда, сюда, бравые католики! Входите в гостиницу «Путеводная звезда», вас ждут доброе вино и радушный прием! Сюда, сюда! Время самое подходящее. Этой ночью чистые будут отделены от нечистых, и завтра поутру мы будем знать, где доброе зерно и где плевелы. Подходите, господа! Те, кто умеет писать, подходите и сами внесите свои имена в список! Те, кто писать еще не научился, тоже подходите и доверьте расписаться за вас мне, мэтру Ла Юрьеру, либо моему помощнику, господину Крокантену.
Крокантен, юный шалопай из Перигора, одетый в белое, как Элиасен, подпоясанный шнурком, к которому с одного боку были подвешены кухонный нож и чернильница, Крокантен, говорим мы, заранее записал в свою книгу всех соседей, открыв список именем своего достойного патрона, мэтра Ла Юрьера.
– Господа, во имя мессы! – горланил что было сил хозяин гостиницы «Путеводная звезда». – Господа, во имя нашей святой веры!
– Да здравствует святая религия, господа! Да здравствует месса! Ух!..
И он задохнулся от волнения и усталости, ибо уже в течение четырех часов пребывал в восторженном состоянии. Призывы Ла Юрьера находили отклик в сердцах, охваченных не меньшим рвением, и очень многие записывались в его книгу, если они умели писать, или в книгу Крокантена, если писать они не умели. Этот успех особенно льстил Ла Юрьеру еще и потому, что соседняя церковь Сен-Жермен-л’Оксеруа была для него опасным соперником. К счастью, в ту эпоху насчитывалось такое множество правоверных католиков, что оба эти заведения – гостиница и церковь – не вредили, а помогали друг другу: те, кому не удалось пробиться в церковь, где сбор подписей шел у главного алтаря, пытались проскользнуть к подмосткам Ла Юрьера с его двойной записью, а те, кто не протолкался к подмосткам, сохраняли надежду, что в Сен-Жермен-л’Оксеруа им больше посчастливится.
Когда обе книги – и Ла Юрьера и Крокантена – были заполнены, хозяин гостиницы «Путеводная звезда» немедленно затребовал два новых реестра с тем, чтобы сбор подписей не прерывался ни на минуту; и оба зазывалы удвоили старания, гордясь, что их достижения наконец-то вознесут мэтра Ла Юрьера в глазах герцога де Гиза на недосягаемую высоту, о коей Ла Юрьер так давно мечтал.
Потоки верующих, уже расписавшихся или желающих расписаться в новых книгах Ла Юрьера, переливались из одной улицы в другую, из одного квартала в другой, когда в этом многолюдии возник высокий худой человек, который, пробивая себе дорогу щедрыми ударами локтей и пинками, вскоре добрался до книги Крокантена.
Добравшись, он взял перо из рук какого-то честного буржуа, только что поставившего свою подпись, завершенную дрожащим хвостиком, открыл чистую белую страницу и сразу всю ее измарал, начертав на ней свое имя буквами величиной в полдюйма и перечеркнув ее героическим росчерком, украшенным кляксами и закрученным, как лабиринт Дедала.[105] Затем он передал перо стоявшему за ним новому претенденту на место в рядах защитников святой веры.
– Шико, – прочел будущий лигист. – Чума побери, вот господин с превосходным почерком!
И действительно, это был Шико. Он, как мы уже слышали, не пожелал сопровождать Генриха и теперь самостоятельно поддерживал Лигу.
Запечатлев свое усердие в книге господина Крокантена, он тотчас же перешел к книге мэтра Ла Юрьера. Последний, увидев подпись Шико в книге своего подручного, пожелал иметь и в своем списке образчик столь вдохновенного росчерка и встретил гасконца если и не с распростертыми объятиями, то, во всяком случае, с раскрытой книгой. Шико принял перо от торговца шерстью с улицы Бетизи и вторично начертал свое имя с росчерком в сто раз великолепнее первого, после чего спросил у Ла Юрьера, нет ли у него третьей книги.
Ла Юрьер шуток не понимал и вне стен гостиницы терял все свое радушие. Он покосился на Шико, Шико посмотрел ему прямо в глаза. Ла Юрьер пробормотал что-то о проклятых гугенотах, Шико процедил сквозь зубы несколько слов о зазнавшихся кабатчиках, Ла Юрьер отложил свою книгу и взялся за рукоятку шпаги, Шико положил перо, готовясь, в случае необходимости, обнажить свою шпагу. По-видимому, дело явно шло к стычке, в которой владельцу гостиницы «Путеводная звезда» суждено было бы понести одни убытки, но тут Шико почувствовал, что сзади его ущипнули за локоть, и обернулся.
Перед ним стоял король, переодетый в простого буржуа, а за королем Келюс и Можирон, также переодетые. Миньоны были вооружены рапирами и, кроме того, держали на плече по аркебузе.
– Ну, ну, – сказал король, – что тут происходит? Добрые католики спорят между собой! Клянусь смертью Христовой! Вы подаете дурной пример!
– Сударь, – ответил Шико, не показывая вида, что узнал Генриха, – обращайтесь к зачинщику. Вот этот ворюга кричит, требуя, чтобы прохожие расписались в его книге, а когда они распишутся, он орет на них еще громче.
Внимание Ла Юрьера отвлекли новые желающие поставить свою подпись, толпа отделила Шико, короля и миньонов от заведения фанатичного лигиста, они забрались на какое-то крыльцо и, таким образом, заняли выгодную позицию.
– Какой пыл! – сказал Генрих. – Каким теплом согрета нынче наша религия на улицах моего доброго города!
– Да, государь, но зато еретикам слишком жарко, – заметил Шико, – а вашему величеству известно, что вас принимают за еретика. Взгляните-ка налево, кого вы там видите?
– О! Широкую рожу герцога Майеннского и лисью мордочку кардинала.
– Тс-с!.. Играть наверняка, государь, можно только при условии, что ты знаешь, где твои враги, а твои враги не знают, где ты.
– Значит, по-твоему, я должен чего-то опасаться?
– Э, боже милостивый! В такой толпе ни за что нельзя поручиться. У кого-нибудь в кармане завалялся раскрытый нож, и этот нож вдруг сам собой втыкается в живот соседа. Сосед испускает проклятие, ну а затем ему не остается ничего другого, как отдать душу богу. Пойдемте в другую сторону, государь.
– Меня узнали?
– Не думаю, но вас, несомненно, узнают, если вы здесь еще задержитесь.
– Да здравствует месса! Да здравствует месса! – с этими кликами людская толпа, двигающаяся со стороны рынка, хлынула, словно прилив, в улицу Арбр-Сек.
– Да здравствует герцог де Гиз! Да здравствует кардинал! Да здравствует герцог Майеннский! – отвечала ей толпа, теснившаяся у дверей Ла Юрьера, она, видимо, заметила лотарингских принцев.
– Что это за крики? – нахмурившись, сказал Генрих III.
– Эти крики доказывают, что каждый хорош на своем месте и там и должен оставаться; герцог де Гиз – на улицах, а вы – в Лувре. Идите в Лувр, государь, идите в Лувр.
– А ты пойдешь с нами?
– Я? Ну нет, сын мой, ты во мне не нуждаешься, с тобой твои обычные защитники. Вперед, Келюс! Вперед, Можирон! А я хочу посмотреть спектакль до конца. Мне он кажется любопытным, даже развлекательным.
– Куда ты пойдешь?
– Пойду расписываться в других списках. Я хочу, чтобы завтра тысяча моих автографов путешествовала по улицам Парижа. Ну вот мы и на набережной, спокойной ночи, сын мой, иди направо, а я поверну налево – каждому своя дорога. Я побегу в Сен-Мери послушать знаменитого проповедника.
– Ого! Что там еще за шум? – спросил король. – И что это за толпа бежит сюда от Нового моста?
Шико поднялся на цыпочки, но не увидел ничего, кроме кричащего, вопящего, толкающегося народа, который, по-видимому с триумфом, влачил не то человека, не то какой-то предмет.
Толпа достигла того места, где перед улицей Лавандьер набережная расширяется, и людские волны, распространившись направо и налево, расступились и вытолкнули к королю человека, он, очевидно, и был главным действующим лицом этой бурлескной сцены. Так некогда море вынесло чудовище к ногам Ипполита.[106] Виновник переполоха оказался монахом, сидевшим верхом на осле; монах ораторствовал и жестикулировал.
Осел кричал.
– Клянусь святым чревом! – воскликнул Шико, узнав и всадника и осла. – Я тебе говорил о знаменитом проповеднике, который выступает в Сен-Мери. Теперь нет надобности ходить так далеко, послушай-ка вот этого.
– Проповедник на осле? – усомнился Келюс.
– А почему нет, сын мой?
– Но ведь это Силен, – сказал Можирон.
– Который из двух проповедник? – спросил король. – Они оба кричат одновременно.
– Тот, что внизу, более громогласен, – сказал Шико, – но тот, что наверху, лучше изъясняется по-французски. Слушай, Генрих, слушай.
– Тише! – раздалось со всех сторон. – Тише!
– Тише! – рявкнул Шико, перекрыв своим голосом крики толпы.
Все замолчали. Народ окружил монаха и осла. Монах приступил к проповеди.
– Братие, – сказал он. – Париж превосходный город. Париж – гордость Французского королевства, а парижане – преумнейший народ. Недаром в песне говорится…
И монах затянул во все горло:
Парижанин, милый друг,
Сколько знаешь ты наук!
Услышав эти слова или, скорее, мелодию, осел взялся аккомпанировать. Он кричал с таким усердием и на таких высоких нотах, что заглушил голос своего хозяина.
Толпа загоготала.
– Замолчи, Панург, сейчас же замолчи, – рассердился монах, – ты возьмешь слово, когда дойдет твоя очередь, а сейчас дай мне высказаться первому.
Осел замолчал.
– Братие! – продолжал проповедник. – Земля наша есть юдоль скорби, где человек большую часть своей жизни утоляет жажду одними слезами.
– Да он пьян, мертвецки пьян! – возмущенно воскликнул король.
– Пропади он пропадом! – поддакнул Шико.
– К вам я обращаюсь, – продолжал монах, – я, такой, каким вы меня видите, как еврей, вернулся из изгнания, и уже восемь суток мы с Панургом живем только подаяниями и постом.
– А кто такой Панург? – спросил король.
– По всей видимости, настоятель его монастыря, – ответил Шико. – Но дай мне послушать, этот добряк меня трогает.
– И кто меня довел до этого, друзья мои? Ирод! Вы знаете, о каком Ироде я говорю.
– И ты знаешь, сын мой, – сказал Шико. – Я тебе объяснил анаграмму.
– Каналья!
– Кого ты имеешь в виду – меня, монаха или осла?
– Всех троих.
– Братие, – с новой силой возопил монах, – вот мой осел, которого я люблю, как ягненка. Он вам расскажет, как мы три дня добирались сюда из Вильнев-ле-Руа, чтобы нынче вечером присутствовать на великом торжестве. И в каком виде мы добрались!
Кошелек опустел,
Пересохла глотка.
Но мы с Панургом шли на все.
– Но кого, черт его побери, он зовет Панургом? – спросил Генрих, которого заинтересовало это пантагрюэлистическое имя.
– Мы пришли, – продолжал монах, – посмотреть, что здесь творится; и мы смотрим, но ничего не понимаем. Что тут творится, братие? Случаем, не свергают ли нынче Ирода? Не заточают ли нынче брата Генриха в монастырь?
– Ого! – сказал Келюс. – У меня руки чешутся продырявить эту пузатую бочку. А у тебя как, Можирон?
– Оставь, Келюс, – возразил Шико, – ты кипятишься из-за пустяков. Разве наш король сам не затворяется чуть ли не каждый день в монастыре? Поверь мне, Генрих, если тебе грозит только монастырь, то у тебя нет причин жаловаться, не правда ли, Панург?
Осел, уловив свое имя, поднял уши и ужасающе закричал.
– О, Панург! – сказал монах. – Уймите ваши страсти. Господа, – продолжал он, – я выехал из Парижа с двумя спутниками: Панургом – моим ослом, и господином Шико, дураком его величества короля. Господа, кто знает, что сталось с моим другом Шико?
Шико поморщился.
– Ах вот как! – сказал король. – Значит, это твой друг?
Келюс и Можирон дружно захохотали.
– Он прекрасен, твой друг, – продолжал король, – и в особенности внушает большое почтение. Как его зовут?
– Эта Горанфло, Генрих. Знаешь, тот милый Горанфло, о котором господин де Морвилье уже сказал тебе пару слов.
– Поджигатель из монастыря Святой Женевьевы?
– Он самый.
– Раз так, я велю его повесить.
– Невозможно.
– Почему это?
– Потому что у него нет шеи.
– Братие! – продолжал Горанфло. – Братие! Перед вами подлинный мученик. Братие, сегодня народ поднялся на защиту моего дела или, верней сказать, дела всех добрых католиков. Вы не знаете, что происходит в провинции, какую кашу заваривают гугеноты. В Лионе нам пришлось убить одного из них, заядлого подстрекателя к мятежу. До тех пор пока во Франции останется хотя бы один гугенотский выводок, добрые католики не будут знать ни минуты покоя! Истребим же гугенотов, всех до последнего. К оружию, братие, к оружию!
Множество голосов повторило: «К оружию!»
– Клянусь кровью Христовой! – сказал король. – Заткните глотку этому пьянице, иначе он нам устроит вторую Варфоломеевскую ночь.
– Подожди, подожди, – отозвался Шико.
И, взяв из рук Келюса сарбакан, он зашел за спину монаха и что было силы вытянул его по лопатке этой звонкой трубкой.
– Убивают! – завопил Горанфло.
– Ах, да это ты! – сказал Шико, высунув голову из-под руки монаха. – Как поживаешь, отец постник?
– На помощь, господин Шико, на помощь! – кричал Горанфло. – Враги святой веры хотят меня убить! Но прежде чем я умру, пусть все услышат мой голос. В огонь гугенотов! На костер Беарнца!
– Замолчишь ты, скотина?
– К дьяволу гасконцев! – продолжал Горанфло.
В эту секунду уже не сарбакан, а дубинка опустилась на его плечо, исторгнув из глотки монаха непритворный крик боли.
Удивленный Шико оглянулся, но увидел только, как мелькнула дубинка. Нанесший удар человек, на ходу покарав Горанфло, тут же затерялся в толпе.
– Ого! – сказал Шико. – Какому дьяволу вздумалось вступиться за гасконцев? Может, это мой земляк? Надо проверить. – И он устремился вслед за человеком с дубинкой, который уходил вдоль по набережной в сопровождении спутника.
Часть вторая
Глава I
Улица Феронри
У Шико были крепкие ноги, и он, конечно, не преминул бы воспользоваться этим преимуществом и догнать человека, ударившего Горанфло дубинкой, если бы поведение незнакомца и особенно его спутника не показалось шуту подозрительным и не навело его на мысль, что встреча с этими людьми таит опасность, ибо он может неожиданно узнать их, чего они, по всей видимости, отнюдь не желают. Оба беглеца явно старались поскорее затеряться в толпе, но на каждом углу оборачивались назад, дабы удостовериться в том, что их не преследуют.
Шико подумал, что он может остаться незамеченным, если пойдет впереди. Незнакомцы по улицам Монэ и Тирешап вышли на улицу Сент-Оноре; на углу этой последней Шико прибавил ходу, обогнал их и притаился в конце улицы Бурдонэ.
Дальше незнакомцы двинулись по улице Сент-Оноре, держась домов, расположенных на той стороне, где хлебный рынок; шляпы их были надвинуты на лоб по самые брови, лица – прикрыты плащами до глаз; быстрым, по-военному четким шагом они направлялись к улице Феронри, Шико продолжал идти впереди.
На углу улицы Феронри двое мужчин снова остановились, чтобы еще раз оглядеться.
К этому времени Шико успел опередить их настолько, что был уже в средней части улицы.
Здесь, перед домом, который, казалось, вот-вот развалится от ветхости, стояла карета, запряженная двумя дюжими лошадьми. Шико приблизился и увидел возницу, дремавшего на козлах, и женщину, с беспокойством, как показалось гасконцу, выглядывавшую из-за занавесок. Его осенила догадка, что карета ожидает тех двух мужчин. Он обошел ее и, под прикрытием двойной тени – от кареты и от дома, нырнул под широкую каменную скамью, служившую прилавком для торговцев зеленью, которые в те времена дважды в неделю продавали свой товар на улице Феронри.
Не успел Шико забиться под скамью, как те двое были уже возле лошадей и снова остановились, настороженно оглядываясь.
Один из них принялся расталкивать возницу и, так как тот продолжал спать крепким сном праведника, отпустил в его адрес весьма выразительное гасконское проклятие. Между тем его спутник, еще более нетерпеливый, кольнул кучера в зад острием своего кинжала.
– Эге, – сказал Шико, – значит, я не ошибся: это мои земляки. Нет ничего удивительного, что они так славно отлупили Горанфло, ведь он ругал гасконцев.
Молодая женщина, признав в мужчинах тех, кого она ждала, поспешно высунулась из-за занавесок тяжелого экипажа. Тут Шико смог разглядеть ее получше. Лет ей можно было дать около двадцати или двадцати двух. Она была очень хороша собой и чрезвычайно бледна, и, будь то днем, по легкой испарине, увлажнявшей на висках ее золотистые волосы, по обведенным синевой глазам, по матовой бледности рук, по томности ее позы нетрудно было бы заметить, что она находится во власти недомогания, истинную природу которого очень скоро выдали бы ее частые обмороки и округлившийся стан.
Но Шико из всего этого увидел только, что она молода, бледна и светловолоса.
Мужчины подошли к карете и, естественно, оказались между нею и скамьей, под которой скорчился в три погибели Шико.
Тот, что был выше ростом, взял в свои ладони белоснежную ручку, протянутую ему дамой, поставил одну ногу на подножку, положил локти на край дверцы и спросил:
– Ну как, моя милочка, сердечко мое, прелесть моя, как мы себя чувствуем?
Дама в ответ с печальной улыбкой покачала головой и показала ему свой флакон с солями.
– Опять обмороки, святая пятница! Как бы я сердился на вас, моя любимая, за то, что вы так расхворались, если бы сам не был виновником вашей приятной болезни.
– И какого дьявола притащили вы госпожу в Париж? – довольно грубо спросил второй мужчина. – Что за проклятие, клянусь честью! Вечно к вашему камзолу какая-нибудь юбка пристегнута.
– Э, дорогой Агриппа, – сказал тот, что заговорил первым и казался мужем или возлюбленным дамы, – ведь так тяжело разлучаться с теми, кого любишь.
И он обменялся с предметом своей любви взглядом, исполненным страстного томления.
– С ума можно сойти, слушая ваши речи, клянусь спасением души! – возмутился его спутник. – Значит, вы приехали в Париж заниматься любовью, мой милый юбочник? По мне, так и в Беарне вполне достаточно места для ваших любовных прогулок и не было нужды забираться в этот Вавилон, где сегодня вечером мы, по вашей милости, уже раз двадцать чуть-чуть не попали в беду. Возвращайтесь в Беарн, коли вам хочется амурничать возле каретных занавесочек, но здесь – клянусь смертью Христовой! – никаких интриг, кроме политических, мой господин.
При слове «господин» Шико возымел желание приподнять голову и поглядеть, но он не мог сделать этого без риска быть обнаруженным.
– Пусть себе ворчит, моя милочка, не обращайте внимания. Стоит ему прекратить свою воркотню, и он наверняка заболеет, у него начнутся, как у вас, испарины и обмороки.
– Но, святая пятница, как вы любите поговорить, – воскликнул ворчун, – уж если вам охота любезничать с госпожой, садитесь, по крайней мере, в карету, там безопаснее, на улице вас узнать могут.
– Ты прав, Агриппа, – сказал влюбленный гасконец. – Вы видите, милочка, советы у него совсем не такие скверные, как его физиономия. Дайте-ка мне местечко, прелесть моя, если вы не против, чтобы я сел возле вас, раз уж я не могу встать на колени перед вами.
– Я не только не против, государь, – ответила молодая дама, – я этого жажду всей душой.
– Государь! – прошептал Шико, невольно приподняв голову, которая крепко стукнулась о камень скамьи. – Государь! Что это она говорит?
Между тем счастливый любовник воспользовался полученным разрешением, и пол кареты заскрипел под дополнительным грузом.
Вслед за скрипом раздался звук продолжительного и нежного поцелуя.
– Клянусь смертью Христовой! – воскликнул мужчина, оставшийся на улице. – Человек и в самом деле всего лишь глупое животное.
– Пусть меня повесят, если я хоть что-нибудь в этом понимаю, – пробормотал Шико. – Но подождем. Терпение и труд все перетрут.
– О! Как я счастлив! – продолжал тот, кого назвали государем, ничуть не обеспокоенный брюзжанием своего друга, брюзжанием, к которому он, по всей видимости, давно уже привык. – Святая пятница! Сегодня прекрасный день: одни добрые парижане ненавидят меня всей душой и убили бы без малейшей жалости, другие добрые парижане делают все возможное, чтобы расчистить мне дорогу к трону, а я держу в своих объятиях милую женщину! Где мы сейчас находимся, д’Обинье? Я прикажу, когда стану королем, воздвигнуть на этом месте памятник во славу доброго гения Беарнца.
– Беа…
Шико не договорил – он набил себе вторую шишку по соседству с первой.
– Мы на улице Феронри, государь, и она тут не очень-то приятно пахнет, – ответил д’Обинье, который вечно был в дурном настроении и, когда уставал сердиться на людей, сердился на все, что придется.
– Мне кажется, – продолжал Генрих, ибо наши читатели уже, без сомнения, узнали короля Наваррского, – мне кажется, что я вижу, вижу ясно всю свою будущую жизнь: я король, я сижу на троне, сильный и могущественный, хотя, возможно, и менее любимый, чем сейчас. Мой взгляд проникает в это будущее вплоть до моего смертного часа. О моя дорогая, повторяйте мне еще и еще, что вы меня любите, ведь при звуке вашего голоса сердце мое тает!
И в приступе грусти, которая его иной раз охватывала, Беарнец с глубоким вздохом опустил голову на плечо своей возлюбленной.
– Боже мой! – испуганно воскликнула молодая женщина. – Вам дурно, государь?
– Вот-вот! Только этого недоставало, – возмутился д’Обинье, – нечего сказать, хорош солдат, хорош полководец и король, который падает в обморок!
– Нет, нет, успокойтесь, моя милочка, – сказал Генрих, – упасть в обморок возле вас было бы счастьем для меня.
– Просто не понимаю, государь, – заметил д’Обинье, – почему это вы подписываетесь «Генрих Наваррский»? Вам следовало бы подписываться «Ронсар» или «Клеман Маро».[107] Тело Христово! И как это вы ухитряетесь не ладить с госпожой Марго, ведь вы оба души не чаете в поэзии!
– Ах, д’Обинье, сделай милость, не говори мне о моей жене. Святая пятница! Ты же знаешь поговорку… Что, если мы вдруг встретимся здесь с Марго?
– Несмотря на то что она сейчас в Наварре, верно?
– Святая пятница! А я, разве я сейчас не в Наварре? Во всяком случае, разве не считается, что я там? Послушай, Агриппа, ты меня прямо в дрожь вогнал. Садись, и поехали.
– Ну нет уж, – сказал д’Обинье, – езжайте, а я пойду за вами. Я вас буду стеснять, и, что того хуже, вы будете стеснять меня.
– Тогда закрой дверцу, ты, беарнский медведь, и поступай, как тебе заблагорассудится, – ответил Генрих. – Лаварен, туда, куда ты знаешь! – обратился он затем к вознице.
Карета медленно тронулась в путь, а за ней зашагал д’Обинье, который порицал друга, но считал необходимым оберегать короля.
Отъезд Генриха Наваррского избавил Шико от ужасных опасений: не такой человек был д’Обинье, чтобы оставить в живых неосторожного, подслушавшего его откровенный разговор с Генрихом.
– Следует ли Валуа знать о том, что здесь произошло? – сказал Шико, вылезая на четвереньках из-под скамьи. – Вот в чем вопрос.
Шико потянулся, чтобы вернуть гибкость своим длинным ногам, сведенным судорогой.
– А зачем ему знать? – продолжал гасконец, рассуждая сам с собой. – Двое мужчин, которые прячутся, и беременная женщина! Нет, поистине это было бы подлостью! Я ничего не скажу. К тому же, как я полагаю, оно не так уж и важно, поскольку в конечном-то счете правлю королевством я.
И Шико, в полном одиночестве, весело подпрыгнул.
– Влюбленные – это очень мило, – продолжал он, – но д’Обинье прав: наш дорогой Генрих Наваррский влюбляется слишком часто для короля in partibus.[108] Всего год тому назад он приезжал в Париж из-за госпожи де Сов. А нынче берет с собой очаровательную крошку, предрасположенную к обморокам. Кто бы это мог быть, черт возьми? По всей вероятности – Ла Фоссез. И потом, мне кажется, что если Генрих Наваррский серьезный претендент на престол, если он, бедняга, действительно стремится к трону, то ему не мешает малость призадуматься над тем, как уничтожить своего врага Меченого, своего врага кардинала де Гиза и своего врага милейшего герцога Майеннского. Мне-то он по душе, Беарнец, и я уверен, что, рано или поздно, он доставит неприятности этому богомерзкому живодеру из Лотарингии. Решено, я ни словечком не обмолвлюсь о том, что видел и слышал.
Тут в улицу ввалилась толпа пьяных лигистов с криками:
– Да здравствует месса! Смерть Беарнцу! На костер гугенотов! В огонь еретиков!
К этому времени карета уже свернула за угол стены кладбища Невинноубиенных и скрылась в глубине улицы Сен-Дени.
– Итак, – сказал Шико, – припомним, что было: я видел кардинала де Гиза, видел герцога Майеннского, видел короля Генриха Валуа, видел короля Генриха Наваррского. В моей коллекции не хватает только принца; это – герцог Анжуйский. Так отправимся же на поиски и будем искать его, пока не обнаружим. А и в самом деле, где мой Франциск Третий, клянусь святым чревом? Я жажду лицезреть его, этого достойного монарха.
И Шико направился в сторону церкви Сен-Жермен-л’Оксеруа.
Не только Шико был занят поисками герцога Анжуйского и обеспокоен его отсутствием, Гизы также искали принца, и тоже безуспешно. Монсеньор герцог Анжуйский не был человеком, склонным к безрассудному риску, и позже мы увидим, какие опасения все еще удерживали его вдали от друзей.
На мгновение Шико показалось, что он нашел принца. Это случилось на улице Бетизи. У дверей винной лавки собралась большая толпа, и в ней Шико увидел господина Монсоро и Меченого.
– Добро! – сказал он. – Вот прилипалы. Акула должна быть где-нибудь поблизости.
Шико ошибался. Господин де Монсоро и Меченый были заняты тем, что у дверей переполненного пьяницами кабачка усердно потчевали вином некоего оратора, подогревая таким способом его косноязычное красноречие.
Оратором этим был мертвецки пьяный Горанфло. Монах повествовал о своем путешествии в Лион и о поединке в гостинице с одним из мерзопакостных приспешников Кальвина.
Господин де Гиз слушал этот рассказ с самым неослабным вниманием, улавливая в нем какую-то связь с молчанием Николя Давида.
Улица Бетизи была забита народом. К круглой коновязи, в ту эпоху весьма обычной для большинства улиц, были привязаны кони многих дворян-лигистов. Шико остановился возле толпы, окружившей коновязь, и навострил уши.
Горанфло, разгоряченный, разбушевавшийся, без конца сползавший с седла то в одну, то в другую сторону, уже раз грохнувшийся на землю со своей живой кафедры и снова, с грехом пополам, водворенный на спину Панурга, лепетал что-то несвязное, но, к несчастью, все же еще лепетал и поэтому оставался жертвой настойчивых домогательств герцога и коварных вопросов господина де Монсоро, которые вытягивали из него обрывки признаний и клочья фраз.
Эта исповедь встревожила Шико совсем на иной лад, чем присутствие в Париже короля Наваррского. Он чувствовал, что приближается момент, когда Горанфло произнесет его имя, которое может озарить мрачным светом всю тайну. Гасконец не стал терять времени. Он где отвязал, а где и перерезал поводья лошадей, ластившихся друг к другу у коновязи, и, отвесив парочку крепких ударов ремнем, погнал их в самую гущу толпы, которая при виде скачущих с отчаянным ржанием животных раздалась и бросилась врассыпную.
Горанфло испугался за Панурга, дворяне – за своих коней и поклажу, а многие испугались и сами за себя. Народ рассеялся. Кто-то крикнул: «Пожар!», крик был подхвачен еще десятком голосов. Шико, как стрела, пронесся между людьми, подскочил к Горанфло и, глядя на него горящими глазами, при виде которых монах сразу протрезвел, схватил Панурга под уздцы и, вместо того чтобы последовать за бегущей толпой, бросился в противоположную сторону. Очень скоро между Горанфло и герцогом де Гизом образовалось весьма значительное пространство, которое в то же мгновение заполнил все прибывающий поток запоздалых зевак.
Тогда Шико увлек шатающегося на своем осле монаха в углубление, образованное апсидой церкви Сен-Жермен-л’Оксеруа, и прислонил его и Панурга к стене, как поступил бы скульптор с барельефом, который он собирается вделать в стену.
– А, пропойца! – сказал Шико. – А, язычник! А, изменник! А, вероотступник! Так, значит, ты по-прежнему готов продать друга за кувшин вина?
– Ах, господин Шико! – пролепетал монах.
– Как! Я тебя кормлю, негодяй, – продолжал Шико, – я тебя пою, я набиваю твои карманы и твое брюхо, а ты предаешь своего господина!
– Ах! Шико! – сказал растроганный монах.
– Ты выбалтываешь мои секреты, несчастный!
– Любезный друг!
– Замолчи! Ты доносчик и заслужил наказание.
Коренастый, сильный, толстый монах, могучий, как бык, но укрощенный раскаянием и особенно вином, не пытался защищаться и, словно большой надутый воздухом шар, качался в руках Шико, который тряс его.
Один Панург восстал против насилия, учиняемого над его другом, и все пытался брыкнуть Шико, но удары его копыт не попадали в цель, а Шико отвечал на них ударами палки.
– Это я-то заслужил наказание? – бормотал монах – Я, ваш друг, любезный господин Шико?
– Да, да, заслужил, – отвечал Шико, – и ты его получишь.
Тут палка гасконца перешла с ослиного крупа на широкие, мясистые плечи монаха.
– О! Будь я только не выпивши! – воскликнул Горанфло в порыве гнева.
– Ты бы меня отколотил, не так ли, неблагодарная скотина? Меня, своего друга?
– Вы мой друг, господин Шико! И вы меня бьете!
– Кого люблю, того и бью.
– Тогда убейте меня, и дело с концом! – воскликнул Горанфло.
– А стоило бы.
– О! Будь я только не выпивши, – повторил Горанфло с громким стоном.
– Ты это уже говорил.
И Шико удвоил доказательства своей любви к бедному монаху, который жалостно заблеял.
– Ну вот, – сказал гасконец, – то он волк, а то овечкой прикидывается. А ну, влезай-ка на Панурга и отправляйся бай-бай в «Рог изобилия».
– Я не вижу дороги, – сказал монах, из глаз его градом катились слезы.
– А! – сказал Шико. – Коли бы ты еще вином плакал, которое выпил! По крайней мере хоть протрезвел бы, может быть! Но нет, оказывается, мне еще и поводырем твоим нужно сделаться.
И Шико повел осла под уздцы, в то время как монах, вцепившись обеими руками в луку седла, прилагал все усилия к тому, чтобы сохранить равновесие.
Так прошествовали они по мосту Менье, улице Сен-Бартелеми, мосту Пти-Пон и вступили на улицу Сен-Жак. Шико тянул осла, монах лил слезы.
Двое слуг и мэтр Бономе, по распоряжению Шико, стащили Горанфло со спины осла и отвели в уже известную нашим читателям комнату.
– Готово, – сказал, вернувшись, мэтр Бономе.
– Он лег? – спросил Шико.
– Храпит…
– Чудесно! Но так как через денек-другой он все же проснется, помните: я не хочу, чтобы он знал, как очутился здесь. Никаких объяснений! Будет даже неплохо, коли он решит, что и вовсе не выходил отсюда с той славной ночи, когда он учинил такой громкий скандал в своем монастыре, и примет за сон все, что случилось с ним в промежутке.
– Понял, сеньор Шико, – ответил трактирщик, – но что с ним стряслось, с этим бедным монахом?
– Большая беда. Кажется, он поссорился в Лионе с посланцем герцога Майеннского и убил его.
– О, бог мой! – воскликнул хозяин. – Так, значит…
– Значит, герцог Майеннский, по всей вероятности, поклялся, что не будь он герцог, если не колесует его заживо, – ответил Шико.
– Не волнуйтесь, – сказал Бономе, – он не выйдет отсюда ни за что на свете.
– В добрый час! А теперь, – продолжал гасконец, успокоенный насчет Горанфло, – совершенно необходимо разыскать герцога Анжуйского. Что ж, поищем!
И он отправился во дворец его величества Франциска III.
Глава II
Принц и друг
Как мы уже знаем, во время вечера Лиги Шико тщетно искал герцога Анжуйского на улицах Парижа.
Вы помните, что герцог де Гиз пригласил принца прогуляться по городу; это приглашение обеспокоило принца, всегда отличавшегося подозрительностью. Франсуа предался размышлениям, а после размышлений он обычно делался осторожней всякой змеи.
Однако в его интересах было увидеть собственными глазами все, что произойдет на улицах вечером, и поэтому он счел необходимым принять приглашение, но в то же время решил не покидать свой дворец без подобающей случаю надежной охраны.
Всякий человек, когда он испытывает страх, хватается за свое излюбленное оружие, и герцог тоже отправился за своей шпагой, а этой шпагой был Бюсси д’Амбуаз.
Должно быть, герцог был основательно напуган, если уж он решился на такой шаг. Бюсси, обманутый в своих надеждах касательно графа де Монсоро, избегал герцога, и Франсуа в глубине души понимал, что на месте своего любимца, если бы, разумеется, заняв его место, он одновременно приобрел и его храбрость, он сам испытывал бы по отношению к принцу, который его так жестоко предал, нечто большее, чем простое презрение.
Что касается Бюсси, то молодой человек, подобно всем избранным натурам, гораздо живее воспринимал страдания, чем радости: как правило, мужчина, бесстрашный перед лицом опасности, сохраняющий хладнокровие и спокойствие при виде клинка и пистолета, поддается горестным переживаниям скорее, чем трус. Легче всего женщины заставляют плакать тех мужчин, перед которыми трепещут другие мужчины.
Бюсси был словно одурманен своим горем; он видел, что Диана принята при дворе как графиня де Монсоро, возведена королевой Луизой в ранг придворной дамы; он видел, что тысячи любопытных глаз пожирают эту красоту, не имеющую себе равных, красоту, которую он, можно сказать, открыл, извлек из могилы, где она была погребена. В течение всего вечера он не отрывал горящего взора от молодой женщины, но она ни разу не подняла на него своих опущенных глаз, и, среди праздничного блеска, Бюсси, несправедливый, как всякий по-настоящему влюбленный мужчина, Бюсси, который предал забвению прошлое и сам истребил в своей душе все призраки счастья, порожденные в ней прошлым, Бюсси не подумал, как должна страдать Диана от того, что ей нельзя поднять глаза и увидеть среди всех этих равнодушных или глупо-любопытных лиц лицо, затуманенное милой ее сердцу печалью.
«Да, – сказал себе Бюсси, видя, что ему не дождаться от Дианы взгляда, – женщины ловки и бесстрашны только тогда, когда им надо обмануть опекуна, мужа или мать, но они становятся неумелыми и трусливыми, когда требуется заплатить простой долг признательности; они так боятся, чтобы их не сочли влюбленными, так высоко расценивают свою малейшую милость, что, желая привести в отчаяние того, кто их домогается, способны без всякой жалости разбить ему сердце, если им придет в голову такая фантазия. Диана могла мне откровенно сказать: „Благодарю за все, что вы для меня сделали, господин де Бюсси, но я вас не люблю!“ Я бы или умер на месте, или излечился. Но нет! Она предпочитает, чтобы я любил ее понапрасну. Однако этому не бывать, потому что я ее больше не люблю. Я презираю ее».
И с сердцем, преисполненным ярости, он отошел от придворных, окружавших короля.
В эту минуту лицо его не было тем лицом, на которое все женщины взирали с любовью, а все мужчины со страхом: лоб Бюсси был нахмурен, глаза блуждали, рот исказила кривая усмешка.
Идя к выходу, он увидел свое отражение в венецианском зеркале и сам себе показался отвратительным.
«Я безумец, – решил он. – Как! Из-за одной женщины, которая мною пренебрегает, я оттолкнул от себя сотню других, готовых сделать меня своим избранником. Но из-за чего она мною пренебрегает, вернее, из-за кого?
Не из-за этого ли долговязого скелета с бледным, как у покойника, лицом, который все время торчит в двух шагах от нее и не сводит с нее ревнивого взгляда… и тоже делает вид, что меня не замечает? Подумать только, стоит мне захотеть, и через четверть часа он будет лежать под моим коленом, безмолвный и холодный, с клинком моей шпаги в сердце; подумать только, стоит мне захотеть, и я могу залить ее белоснежное платье кровью того, кто приколол к нему эти цветы; подумать только, стоит мне захотеть, и, не в силах заставить любить себя, я заставил бы, по крайней мере, бояться меня и ненавидеть.
О! Лучше ее ненависть, лучше ненависть, чем безразличие!
Да, но это было бы мелко и пошло: так поступил бы какой-нибудь Келюс или Можирон, если бы келюсы и можироны умели любить. Лучше быть похожим на того героя Плутарха, которым я всегда восхищался, на юного Антиоха,[109] – он умер от любви, не отважившись ни на одно признание, не произнеся ни слова жалобы. Да, я буду хранить молчание! Да, я, сражавшийся один на один со всеми самыми грозными людьми этого века, я, выбивший шпагу из рук самого Крийона, храбреца Крийона, – он стоял передо мною безоружный, и жизнь его была в моей власти, – я погашу свое страдание, удушу его в своем сердце, как Геракл удушил гиганта Антея, и ни разу не дам ему возможности коснуться ногой его матери – надежды. Нет ничего невозможного для меня, для Бюсси, которого, как Крийона, зовут храбрецом; все, что свершили античные герои, свершу и я».
При этих словах молодой человек расслабил свои конвульсивно скрюченные пальцы, которыми раздирал себе грудь, провел ладонью по мокрому от пота лбу и медленно направился к двери. Его кулак уже поднялся было, чтобы грубо отбросить портьеру, но Бюсси призвал на помощь все свое терпение и выдержку и вышел – с улыбкой на устах, ясным челом… и вулканом в сердце.
Правда, встретив по дороге герцога Анжуйского, он отвернулся, ибо почувствовал, что всех душевных сил недостанет ему, чтобы улыбнуться или хотя бы поклониться этому человеку, который называл его своим другом и так подло предал.
Проходя мимо, принц окликнул его по имени, но Бюсси даже не повернул головы.
Он возвратился к себе. Положил на стол шпагу, вынул из ножен кинжал и отцепил ножны, сам расстегнул плащ и камзол и упал в большое кресло, откинув голову на щит с родовым гербом, украшавший спинку.
Слуги, заметив отсутствующий вид их господина, решили, что он хочет вздремнуть, и удалились. Бюсси не спал – он грезил.
Он просидел так несколько часов, не замечая, что в другом конце комнаты тоже сидит человек и пристально за ним наблюдает, не двигаясь, не произнося ни звука, по всей вероятности ожидая повода, чтобы словом или знаком обратить на себя его внимание.
Наконец ледяная дрожь пробежала по спине Бюсси, и веки его затрепетали; наблюдатель не шевельнулся.
Вскоре зубы графа начали выбивать дробь, пальцы скрючились, голова, внезапно налившаяся тяжестью, скользнула по спинке кресла и упала на плечо.
В это мгновение человек, который следил за ним, со вздохом поднялся со своего стула и подошел к Бюсси.
– Господин граф, – сказал он, – вас лихорадит.
Граф поднял лицо, красное от жара.
– А, это ты, Реми, – пробормотал он.
– Да, граф, я вас ждал здесь.
– Почему?
– Потому что там, где страдают, долго не задерживаются.
– Благодарю вас, мой друг, – сказал Бюсси, протягивая Одуэну руку.
Реми стиснул в своих ладонях эту грозную руку, ставшую теперь слабее детской ручонки, и с нежностью и уважением прижал к своей груди.
– Послушайте, граф, надо решить, что вам больше по душе: хотите, чтобы лихорадка взяла над вами верх и убила вас, – оставайтесь на ногах; хотите перебороть ее – ложитесь в постель и прикажите читать вам какую-нибудь замечательную книгу, в которой можно почерпнуть хороший пример и новые силы.
Графу ничего другого не оставалось, как повиноваться; он повиновался.
Друзья, явившиеся навестить Бюсси, застали его уже в постели. Весь следующий день Реми провел у изголовья графа. Он выступал в двух качествах – врачевателя тела и целителя души. Для тела у него были освежающие напитки, для души – ласковые слова.
Но через сутки, в тот самый день, когда господин де Гиз явился в Лувр, Бюсси огляделся и увидел, что Реми возле него нет.
«Он устал, – подумал Бюсси, – это вполне естественно! Бедный мальчик, ему так нужны воздух, солнце, весна. К тому же его, несомненно, ожидает Гертруда. Гертруда всего лишь служанка, но она его любит… Служанка, которая любит, стоит больше королевы, которая не любит».
Так прошел весь день. Реми все не возвращался, и как раз потому, что его не было, Бюсси особенно хотелось его видеть. В нем поднималось раздражение против бедного лекаря.
– Эх, – уже не раз вздохнул он, – а я-то верил, что еще существуют признательность и дружба! Нет, больше я ни во что не хочу верить!
К вечеру, когда улицы стали наполняться шумной толпой народа, когда наступившие сумерки уже мешали ясно различать предметы в комнате, Бюсси услышал многочисленные и очень громкие голоса в прихожей.
Вбежал насмерть перепуганный слуга.
– Монсеньор, там герцог Анжуйский, – сказал он.
– Пусть войдет, – ответил Бюсси, нахмурившись при мысли, что его господин проявляет о нем заботу, тот господин, даже любезность которого была ему противна.
Герцог вошел. В комнате Бюсси не было света: больным сердцам милы потемки, ибо они населяют их призраками.
– Тут слишком темно, Бюсси, – сказал герцог. – Это должно наводить на тебя тоску.
Бюсси молчал, отвращение сковывало ему уста.
– Ты так серьезно болен, – продолжал герцог, – что не можешь мне ответить?
– Я действительно очень болен, монсеньор, – пробормотал Бюсси.
– Значит, поэтому ты и не был у меня эти два дня? – сказал герцог.
– Да, монсеньор, – подтвердил Бюсси.
Герцог, задетый лаконизмом ответов, сделал несколько кругов по комнате, разглядывая выступавшие из мрака скульптуры и щупая ткани.
– Ты неплохо устроился, Бюсси, по крайней мере на мой взгляд, – заметил он.
Бюсси не отвечал.
– Господа, – обратился герцог к своей свите, – обождите меня в соседней комнате. Решительно, мой бедный Бюсси серьезно болен. Почему же не позвали Мирона? Лекарь короля не может быть слишком хорош для Бюсси.
Один из слуг Бюсси покачал головой, герцог заметил это движение.
– Послушай, Бюсси, у тебя какое-нибудь горе? – спросил он почти заискивающим тоном.
– Не знаю, – ответил граф.
Герцог приблизился к нему, подобный тем отвергаемым влюбленным, которые, по мере того как их отталкивают, становятся все мягче и нежнее.
– Ну что же это такое? Поговори же со мной наконец, Бюсси! – воскликнул он.
– О чем я могу с вами говорить, монсеньор?
– Ты сердишься на меня, а? – прибавил герцог, понизив голос.
– Сержусь? За что? К тому же на принцев не сердятся, какой в этом прок?
Герцог замолчал.
– Однако, – вступил на этот раз Бюсси, – мы даром теряем время на всякие околичности. Перейдемте к делу, монсеньор.
Герцог посмотрел на Бюсси.
– Я вам нужен, не так ли? – спросил тот с жестокой прямотой.
– Господин де Бюсси!
– Э! Конечно же, я вам нужен, повторяю. Думаете, я так и поверил, что вы пришли навестить меня из дружбы? Нет, клянусь богом, нет! Ведь вы никого не любите.
– О! Бюсси! Как можешь ты обращаться ко мне с подобными словами!
– Хорошо; покончим с этим. Говорите, монсеньор! Что вам нужно? Если ты принадлежишь принцу, если этот принц притворяется до такой степени, что называет тебя «мой друг», то, очевидно, надо быть ему благодарным за это притворство и пожертвовать ему всем, даже жизнью. Говорите!
Герцог покраснел, но было темно, и никто не увидел его смущения.
– Мне ничего от тебя не было нужно, Бюсси, – сказал он, – и напрасно ты думаешь, что я пришел с каким-то расчетом! Я всего лишь хотел взять тебя с собой прогуляться немного по городу. Ведь погода такая чудесная! И весь Париж взволнован тем, что нынче вечером будут записывать в члены Лиги.
Бюсси поглядел на герцога.
– Разве у вас нет Орильи? – спросил он.
– Какой-то лютнист!
– О! Монсеньор! Вы забываете про остальные его таланты. Мне казалось, что он у вас выполняет и другие обязанности. Да и помимо Орильи у вас есть еще десяток или дюжина дворян: я слышу, как их шпаги стучат о панели моей прихожей.
Портьера на дверях медленно отодвинулась.
– Кто там? – спросил высокомерно герцог. – Кто смеет без предупреждения входить в комнату, где нахожусь я?
– Это я, Реми, – ответил Одуэн и торжественно, не проявляя ни малейших признаков смущения, вступил в комнату.
– Что это еще за Реми? – спросил герцог.
– Реми, монсеньор, – ответил молодой человек, – это лекарь.
– Реми больше чем мой лекарь, монсеньор, – добавил Бюсси, – он мой друг.
– А! – произнес задетый этими словами герцог.
– Ты слышал желание монсеньора? – спросил Бюсси, готовый встать с постели.
– Да, чтобы вы сопровождали монсеньора, но…
– Но что? – сказал герцог.
– Но вы, господин граф, не будете его сопровождать, – продолжал Одуэн.
– Это еще почему?! – воскликнул Франсуа.
– Потому что на улице слишком холодно, монсеньор.
– Слишком холодно? – переспросил герцог, пораженный тем, что ему возражают.
– Да, слишком холодно. И поэтому я, отвечающий за здоровье господина де Бюсси перед его друзьями и особенно перед самим собой, запрещаю ему выходить.
Несмотря на эти слова, Бюсси все же поднялся на постели, но Реми взял его руку и многозначительно пожал ее.
– Прекрасно, – сказал герцог. – Если прогулка столь опасна для вашего здоровья, оставайтесь.
И Франсуа, в крайнем раздражении, сделал два шага к двери.
Бюсси не шевельнулся.
Герцог снова возвратился к кровати.
– Так, значит, решено, ты не хочешь рисковать?
– Вы же видите, монсеньор, – ответил Бюсси, – мой лекарь запрещает мне.
– Тебе следовало бы позвать Мирона, Бюсси, это опытный врач.
– Монсеньор, я предпочитаю врача-друга врачу-ученому, – возразил Бюсси.
– В таком случае прощай.
– Прощайте, монсеньор.
И герцог с большим шумом удалился.
Как только он покинул дворец Бюсси, Реми, провожавший его взглядом до самого выхода, бросился к больному.
– А теперь, сударь, вставайте, пожалуйста, и как можно скорее.
– Зачем?
– Чтобы отправиться на прогулку со мной. В комнате слишком жарко.
– Но ты только что говорил герцогу, что на улице слишком холодно.
– С тех пор как он ушел, температура изменилась.
– Значит?.. – сказал, приподнимаясь, заинтересованный Бюсси.
– Значит, теперь, – ответил Одуэн, – я убежден, что свежий воздух пойдет вам на пользу.
– Ничего не понимаю, – сказал Бюсси.
– А разве вы понимаете что-нибудь в микстурах, которые я вам даю? Тем не менее вы их проглатываете. Ну, живей! Поднимайтесь! Прогулка с герцогом Анжуйским была опасна; с вашим лекарем она будет целительной. Это я вам говорю. Может быть, вы мне больше не доверяете? В таком случае откажитесь от моих услуг.
– Ну что ж, пойдем, раз ты этого хочешь, – сказал Бюсси.
– Так надо.
Бледный и дрожащий, Бюсси встал на ноги.
– Интересная бледность, красивый больной! – заметил Реми.
– Но куда мы пойдем?
– В один квартал, где я как раз сегодня сделал анализ воздуха.
– И этот воздух?
– Целителен для вашего заболевания, монсеньор.
Бюсси оделся.
– Шляпу и шпагу! – приказал он.
Он надел первую и опоясался второй. Затем вышел на улицу вместе с Реми.
Глава III
Этимология улицы Жюсьен
Реми взял своего пациента под руку, свернул налево, в улицу Кокийер, и шел по ней до крепостного вала.
– Странно, – сказал Бюсси, – ты ведешь меня к болотам Гранж-Бательер, это там-то, по-твоему, целительный воздух?
– Ах, сударь, – ответил Реми, – чуточку терпения. Сейчас мы пройдем мимо улицы Пажевен, оставим справа от нас улицу Бренез и выйдем на Монмартр; вы увидите, что это за прелестная улица.
– Ты полагаешь, я ее не знаю?
– Ну что ж, если вы ее знаете, тем лучше! Мне не надо будет тратить время на то, чтобы знакомить вас с ее красотами, и я без промедления отведу вас на одну премилую маленькую улочку. Идемте, идемте, больше я не скажу ни слова.
И в самом деле, после того как Монмартрские ворота остались слева и они прошли около двухсот шагов по улице, Реми свернул направо.
– Но ты меня дурачишь, Реми, – воскликнул Бюсси, – мы возвращаемся туда, откуда пришли.
– Эта улица называется улицей Жипсьен или Эжипсьен, как вам будет угодно, народ уже начинает именовать ее улицей Жисьен, а вскорости и вовсе будет называть улицей Жюсьен, потому что так звучит приятней и потому что в духе языков – чем дальше к югу, тем больше умножать гласные. Вы должны бы знать это, сударь, ведь вы побывали в Польше. Там, у этих забияк, и до сих пор по четыре согласных кряду ставятся, и поэтому разговаривают они, словно камни жуют, да при этом еще бранятся. Разве не так?
– Так-то оно так, – сказал Бюсси, – но ведь мы сюда пришли не затем, чтобы изучать филологию. Послушай, скажи мне: куда мы идем?
– Поглядите на эту церквушку, – сказал Реми, не отвечая на вопрос, – какова? Ах, монсеньор, как отлично она расположена: фасадом на улицу, а апсидой – в сад церковного прихода! Бьюсь об заклад, что до сих пор вы ее не замечали!
|
The script ran 0.011 seconds.