Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Франсуа Рабле - Гаргантюа и Пантагрюэль [1533-1564]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european, Плутовской роман, Роман, Сатира

Аннотация. Роман великого французского писателя Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» - крупнейший памятник эпохи французского Ренессанса. Книга построена на широкой фольклорной основе, в ней содержится сатира на фантастику и авантюрную героику старых рыцарских романов.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

нырков, выпей, водных бегунов, рябчиков лесных, курочек водяных с луком-пореем, реполовов, козуль, бараньи лопатки с каперсами, говядину по-королевски, телячью грудинку, вареных кур и жирных каплунов под бланманже, рябчиков, цыплят, кроликов, крольчат, перепелов, перепелят, голубей, голубят, цапель, цаплят, дроф, дрофят, жаворонков лесных, цесарок, ржанок, гусей, гусят, сизяков, диких утят, жаворонков полевых, фламинго, лебедей, колпиц, дроздов певчих, журавлей, сукальней, кроншнепов, куропаток лесных, горлиц, трусиков, дикобразов, пастушков водяных.   Затем снова вино в изрядном количестве. Затем огромные   паштеты из крупной дичи, паштеты из жаворонков, паштеты из полчков, паштеты из мяса дикого козла, паштеты из мяса козули, паштеты из голубей, паштеты из мяса серны, паштеты из каплунов, паштеты со свиным салом, свиные ножки с топленым салом, поджаренные в масле корочки, вороны холощеные, сыры, персики, артишоки, пирожки слоеные, артишоки испанские, пирожки с яйцами, пышки, пироги шестнадцати сортов вафли, хворост, пирожки с айвой, творог, взбитые белки, варенье из миробалана[841], желе, розовое и красное вино, настоянное на корице, булочки, макароны, сладкие пироги двадцати сортов, крем, варенья сухие и жидкие семидесяти восьми сортов, драже ста цветов, простокваша, трубочки с сахарным песком.   После всего этого – опять вино, чтобы не пересохло в горле. Item[842] жаркое.   Глава LX О том, какие жертвы приносили своему богу гастролатры в дни постные   Как скоро Пантагрюэль увидел всю эту жертвоприносящую сволочь и многоразличие жертвоприношений, то пришел в негодование и уже совсем было собрался уходить, да Эпистемон уговорил его подождать, чем кончится эта комедия. – А какие жертвы приносит эта мразь чревомогущему своему богу в дни постные? – спросил Пантагрюэль. – Сейчас вам скажу, – отвечал лоцман. – На закуску они ему предлагают:   икру, масло сливочное, пюре гороховое, шпинат, селедку малосольную, селедку копченую, сардин, анчоусов, тунцов соленых, бобов вареных, салаты ста сортов: кресс-салат, салат из хмеля, из морской травы, из рапунцели, из иудиных ушей (то есть из грибов, растущих подле старой бузины), из спаржи, из жимолости и множество других, лососину соленую, угорьков соленых, устриц в раковинах.   После этого полагается тяпнуть винца, да как следует. Все у них чин чином, и вина – хоть залейся. Затем они ему предлагают:   миног в белом вине, усачей, усачей молодых, голавлей, голавликов, скатов, сепий, осетров немецких, китов, макрелей, камбал малых, палтусов, устриц печеных, гребешков, лангустов, корюшку, барбунов, форелей, сигов-песочников, треску, осьминогов, лиманд, плоскуш, сциен, пагелусов, пескарей, камбал, снетков, карпов, щук, бонит, морских собак, морских ежей, морских карпов, меч-рыбу, морских ангелов, миножек, щучек, карпищей, карпичков, лососину, молодых лососиков, дельфинов, скатов белых, солей, полей, мидий, омаров, креветок, кармусов, уклеек, линей, хариусов, трески свежей, каракатиц, колюшек, тунцов, бычков, раков, моллюсков разных, угрей морских, бешенок, мурен, умбрин, кармусов маленьких, угрей, угорьков, черепах, змей, id est[843] лесных угрей, макрелей золотых, курочек морских, окуней, осетров, гольцов, крабов, улиток, лягушек.   После такой пищи непременно нужно выпить, иначе на тот свет недолго отправиться. За этим здесь очень следят. Далее ему приносят в жертву:   треску соленую, штокфиш, яйца всмятку, яйца в мешочек, яйца крутые, яйца печеные, яичницу-болтушку, яичницу-глазунью и так далее, треску обыкновенную, бабочек, лабарданов,   а чтобы все это легче переваривалось и усваивалось, возлияния умножаются. Под конец ему предлагают:   риса, проса, каши, миндального молока, мороженого, фисташек, фистиков, фиг, винограду, сладкого корня, болтушки кукурузной, болтушки пшеничной, черносливу, фиников, орехов грецких, орехов лесных, пастернаку, артишоков.   В промежутках опять разливанное море. Они только и думают, как бы им дорогими и обильными жертвами ублажить своего бога Гастера, и вы можете мне поверить, что идола Элагабала[844], да что там – даже идола Ваала в Вавилоне при царе Валтасаре так не умилостивляли, как его. А между тем сам-то Гастер почитает себя отнюдь не за бога, а за гнусную, жалкую тварь, и как некогда царь Антигон Первый ответил некоему Гермодоту, который величал его в своих стихах богом и сыном солнца: «Мой лазанофор иного мнения» (лазаном назывался сосуд или же горшок для испражнений), так же точно Гастер отсылал этих прихвостней к своему судну, дабы они поглядели, пораскинули умом и поразмыслили, какое такое божество находится в кишечных его извержениях.   Глава LXI О том, как Гастер придумал способы добывать и хранить зерно   Как скоро чертовы эти гастролатры удалились, Пантагрюэль стал прилежно изучать Гастера, доблестного магистра наук и искусств. Природа, сколько вам известно, определила ему в пищу хлеб и хлебные изделия, а по милости Небес ничто не препятствует ему добывать и хранить хлеб. Прежде всего он изобрел кузнечное искусство и земледелие, то есть искусство обрабатывать землю, дабы она производила зерно. Он изобрел военное искусство и оружие, дабы защищать зерно, изобрел медицину, астрологию и некоторые математические науки, дабы зерно могло сохраняться ряд столетий и дабы уберегать его от непогоды, от диких зверей и разбойников. Он изобрел водяные, ветряные и ручные мельницы со всеми возможными приспособлениями, дабы молоть зерно и превращать его в муку, дрожжи – дабы тесто всходило, соль – дабы придавать ему вкус, ибо он знал, что нет ничего вреднее для здоровья, нежели хлеб не подошедший и пресный, огонь – дабы печь, часы и циферблаты – дабы знать время, в течение которого выпекается детище зерна – хлеб. Когда в одном государстве не хватило зерна, он изобрел искусство и способ перевозить его из одной страны в другую. Ему пришла счастливая мысль скрестить две породы животных – осла и лошадь, дабы создать третью породу, то есть мулов, животных более сильных, менее нежных, более выносливых, чем другие. Он изобрел повозки и тележки, дабы удобнее было перевозить зерно. Если моря или реки препятствовали торговле, он изобретал, на удивление стихиям, баржи, галеры и корабли, дабы через моря, реки и речки поставлять и доставлять зерно диким, неведомым, далеким народам. Выдавались такие годы, когда в самое нужное время совсем не было дождей и зерно из-за этого гибло и умирало в земле. В иной год дождь лил не переставая, и зерно сгнивало. В иной год зерно выбивало градом, или же оно осыпалось от ветра, или же буря пригибала колосья к земле. Гастер задолго до нашего прибытия изобрел искусство и способ вызывать с неба дождь; для этого надобно было только нарезать луговой травы, травы обыкновенной, но мало кому известной, – должно полагать, что один лишь стебелек этой именно травы, некогда в засушливое лето брошенный аркадским жрецом Юпитера в источник Агно на горе Лике, вызывал пары, которые потом сгущались в тучи, из туч же шел дождь и обильно орошал всю окрестность. Гастер изобрел также искусство и способ задерживать дождь и останавливать его в воздухе или же отводить тучу в сторону, с тем чтобы она пролилась над морем. Он же изобрел искусство и способ прекращать град, усмирять ветер и укрощать бурю по примеру жителей Мефаны Трезенской. Но тут подоспела новая напасть. Разбойники и грабители повадились воровать зерно и хлеб на поле. Тогда Гастер изобрел искусство строить города, крепости и замки, дабы держать зерно на запоре и в надежном месте. И теперь уже хлеб на полях не остается, а свозится в города, крепости и замки, и местные жители защищают его и стерегут лучше, нежели драконы стерегли яблоки в садах Гесперид. Он же изобрел искусство и способ разрушать и сносить крепости и замки посредством военных машин и орудий, а именно: таранов, баллист и катапульт, коих чертежи он показал нам, – те самые чертежи, в которых худо разобрались хитроумные архитекторы, ученики Витрувия, как в том признался нам мессер Филиберт Делорм[845], главный архитектор царя Мегиста; однако же орудия эти, столкнувшись с изобретательной коварностью и коварной изобретательностью фортификаторов, испытания не выдержали, а потому мессер Гастер недавно изобрел пушки, серпентины, кулеврины, бомбарды и василиски, стреляющие ядрами железными, свинцовыми и медными, превышающими вес тяжелых наковален, для каковой цели он еще выдумал особый состав пороха, коего страшной взрывчатой силе изумилась сама природа, признавшая себя побежденною искусством, и, таким образом, оставил далеко позади оксидраков[846], которые побеждали неприятеля тем, что насылали на него внезапную смерть от молнии, грома, града, бури, сполохов прямо на поле брани, ибо это еще более грозное, еще более ужасное, еще более сатанинское средство: оно уничтожает, сокрушает, поражает и умерщвляет еще больше человеческих жизней и еще сильнее действует на человеческое воображение, так что один выстрел из василиска снесет больше стен, нежели сто молнийных стрел.   Глава LXII О том, как Гастер изобрел искусство и способ избегать ранения во время орудийной стрельбы   Случилось, однако ж, так, что Гастер, хранивший зерно в крепостях, в конце концов сам был осажден врагами, крепости его были разрушены треклятыми адскими машинами, обладавшими силою титаническою, зерно же его и хлеб расхищены и разграблены; тогда он изобрел искусство и способ уберегать от орудийных выстрелов крепостные валы, бастионы, стены и другие защитные укрепления, так что ядра совсем не задевали их и на лету замирали в воздухе, а если и задевали, то без всякого ущерба не только для защитных укреплений, но и для самих защитников. От таковой напасти он сыскал отличное средство и доказал это нам на опыте; средством его впоследствии воспользовался Фронтон[847], ныне же оно служит телемитам одним из обычных благопристойных упражнений и развлечений. Заключается оно в следующем. (Теперь вы уже с большим доверием отнесетесь к рассказу Плутарха об одном его опыте: если козье стадо удирает от вас со всех ног, то запихните репейник в пасть той, что бежит позади всех, и стадо сей же час остановится.) Внутрь фальконета Гастер насыпал особого состава порох, очищенный от серы и смешанный с потребным количеством камфоры, а сверху клал железный, тщательно калиброванный патрон с двадцатью четырьмя железными дробинками, из коих одни были круглые и сферические, другие же имели форму слезинок. Затем, наведя орудие на юного своего пажа, которого он ставил в шестидесяти шагах от дула, – наведя с таким расчетом, словно бы он хотел стрельнуть ему в живот, – Гастер как раз посредине между пажом и фальконетом отвесно привешивал к деревянному столбу на веревке громадный камень-сидерит, то есть железный шпат, или, еще иначе, геркулесов камень, некогда найденный, как уверяет Никандр, на Иде во Фригии неким Магном, в просторечии же мы называем этот камень магнитом. Затем он через отверстие в пороховой камере поджигал порох. А когда порох сгорал, то, чтобы не образовалось пустоты (а пустоты природа не терпит: скорей вся громада мироздания – небо, воздух, море, земля – возвратится в состояние древнего хаоса, чем где-либо в мире образуется пустота), патрон с дробью стремительно извергался из жерла фальконета, и в камеру проникал воздух, а иначе там образовалась бы пустота, так как порох сгорал мгновенно. Казалось бы, патрон с дробью, вытолкнутый с такой силой наружу, неминуемо должен ранить пажа, однако по мере того, как дробинки приближались к камню, скорость их полета все ослабевала, они кружились и вращались в воздухе вокруг камня, и ни одна из них, с какой быстротой она бы ни летела, так и не достигала пажа. Этого мало: Гастер изобрел еще искусство и способ обращать пущенные врагами ядра на них же самих – с одинаковой разрушительной силой и как раз туда, откуда они вылетали. Особых трудностей это не представляло. Вспомним, что трава эфиопис отмыкает любые запоры, а такая глупая рыба, как эхенеис, останавливает все ветра и в бурю задерживает в открытом море самые крупные суда; если же эту рыбу посолить, то она притягивает к себе золото с любых глубин. Вспомним то, о чем писал Демокрит и чему верил и что познал на опыте Теофраст: есть такая трава, от одного прикосновения которой железный клин, глубоко и с огромной силой вонзившийся в толстое и крепкое дерево, мгновенно выскакивает оттуда, и к которой прибегают зеленые дятлы, когда какой-нибудь мощный железный клин вбивается прямо в отверстие их гнезда, а гнезда свои они ухитряются строить и выдалбливать в стволах могучих дерев. Вспомним, что если оленям и ланям, опасно раненным копьями или же стрелами, попадется распространенная на Крите трава диктам, то они пощиплют ее немножко – и стрелы тут же выскакивают, не причинив ни малейшего вреда. Это та самая трава, какою Венера вылечила любимого своего сына Энея, раненного в правое бедро сестрою Турна – Ютурной. Вспомним, что один запах лавров, смоковниц и тюленей предохраняет их самих от молнии, которая никогда в них не попадает. Вспомним, что при одном виде барана бешеные слоны приходят в себя; разъяренные и остервенелые быки, подбежав к диким смоковницам, так называемым капрификам, мгновенно успокаиваются и останавливаются как вкопанные; ярость змей стихает от прикосновения к ветви бука. Вспомним также свидетельство Эвфориона о том, что на острове Самосе, еще до того как там был воздвигнут храм Юноны, он видел животных, именуемых неадами, при звуке голоса коих в земле появлялись трещины и разверзались пропасти. Вспомним еще, что где не слышно пения петухов, там бузина певучее и пригоднее для флейт, – по свидетельству Теофраста, древние мудрецы уверяли, что пение петухов отупляет, размягчает и оглушает древесное вещество бузины; равным образом такого сильного и бесстрашного зверя, как лев, пение петухов поражает и ошеломляет. Сколько мне известно, некоторые понимают это так, что для флейт и других музыкальных инструментов бузина дикая, растущая в местах, удаленных от городов и селений, – там, где пения петухов не может быть слышно, – разумеется, предпочтительнее и пригоднее, нежели домашняя, растущая вокруг лачужек и сараев. Другие понимают это в более возвышенном смысле – не буквально, но аллегорически, в духе пифагорейцев: сказанное применительно к статуе Меркурия, что для нее-де не всякое дерево годится, они толкуют так, что поклонение Богу не должно принимать пошлые формы, – оно всегда должно быть по-особенному благоговейным, – так же точно и пример с бузиной учит, мол, нас, что любомудрам не подобает увлекаться музыкою пошлой и обыденной, для них-де создана музыка небесная, божественная, ангельская, более сокровенная, из дальней дали исходящая, то есть музыка духовная, в которой пения петухов не услышишь. Недаром, когда мы хотим сказать, что это место уединенное и безлюдное, мы говорим, что там и петуха не слыхать.   Глава LXIII О том, как Пантагрюэль вздремнул близ острова Ханефа[848], а равно и о вопросах, заданных ему после его пробуждения   На другой день, болтая по дороге о всяких пустяках, приблизились мы наконец к острову Ханефу, причалить к коему корабль Пантагрюэлев, однако же, не смог, оттого что ветер упал и на море заштилело. К парусам были приставлены еще и лисели, и все же мы покачивались на волнах, кренясь то на бакборт, то на штирборт. Озабоченные, огорошенные, спанталыченные, раздосадованные, мы ни единым словом не перекидывались друг с другом. Пантагрюэль с греческим текстом Гелиодора в руках задремал на циновке, подле трапа. Это у него вошло в привычку: он гораздо скорее засыпал с книгой, нежели без нее. Эпистемон с помощью астролябии высчитывал, насколько мы сейчас южнее полюса. Брат Жан обосновался в камбузе и по точке восхода вертелов и по гороскопу фрикасе определял, который теперь час. Панург, просунув язык в стебель пантагрюэлиона, пускал пузыри. Гимнаст выделывал из мастикового дерева зубочистки. Понократ бредил во сне, сам себя щекотал под мышками и расчесывал волосы пальцем. Карпалим из грубой ореховой скорлупы мастерил прелестную маленькую, презабавную, приятно жужжавшую вертушечку, коей крылья были сбиты из четырех прелестных крошечных ольховых планочек. Эвсфен, расположившись на длинной кулеврине, играл на собственных пальцах, как на монокордионе. Ризотом из плодовых пленок бурьяна шил бархатный кошелек. Ксеноман ремешками, которые обыкновенно привязываются к лапке дербника, чинил старый фонарь. Наш лоцман выведывал у моряков всю их подноготную, и вдруг брат Жан, возвратившись на ту пору из камбуза, заметил, что Пантагрюэль пробудился. Тогда брат Жан в превеселом расположении духа нарушил упорное молчание, царившее на палубе, и, возвысив голос, спросил: – Как можно в штиль поднять погоду? Вторым неожиданно задал вопрос Панург: – Есть ли средство от злости? Третья очередь была Эпистемона, – смеясь от души, он спросил: – Можно ли помочиться, когда нет охоты? Гимнаст, встав на ноги, спросил: – Есть ли средство от темноты в глазах? Понократ, потерев себе лоб и прянув ушами, спросил: – Можно ли спать не по-собачьи? – Погодите, – молвил Пантагрюэль. – Хитроумные философы-перипатетики учат нас, что все проблемы, вопросы и сомнения, которые предстоит разрешить, должны быть выражены в форме определенной, ясной и понятной. Что значит, по-вашему, спать по-собачьи? – Это значит спать натощак и на солнцепеке, как обыкновенно спят собаки, – отвечал Понократ. Ризотом сидел на корточках возле самого продольного прохода. При этих словах он вскинул голову, сладко зевнул и, заразив своей зевотой всех товарищей, из симпатии к нему последовавших его примеру, спросил: – Есть ли средство от осцитаций и зевков? Ксеноман, весь уфонарённый в починку своего фонаря, спросил: – Можно ли держать в равновесии собственное пузо, чтобы оно не раскачивалось из стороны в сторону? Карпалим, забавляясь со своей вертушкой, спросил: – Что должно совершиться в естестве человека для того, чтобы его можно было признать голодным? Эвсфен, заслышав голоса, прибежал на палубу и, вспрыгнув на кабестан, громко спросил: – Почему считается более опасным, если голодного человека ужалит голодная змея, чем если сытая змея укусит сытого человека? Почему слюна голодного человека – яд для всех ядовитых змей и животных? – Друзья мои! – отвечал Пантагрюэль. – Все ваши сомнения и вопросы разрешаются одинаково, и от всех указанных вами симптомов и случаев имеется только одно средство. Ответ вам будет дан незамедлительно, без подходов и околичностей, – у голодного брюха ушей не бывает, оно – глухо. Я вас удовлетворю знаками, движениями и действиями, и решением моим вы останетесь довольны, – так некогда Тарквиний Гордый, последний римский царь (тут Пантагрюэль дернул колокол за веревку, а брат Жан стремглав помчался на кухню), знаками ответил сыну своему Сексту. Секст, находившийся в то время в городе Габиях, прислал гонца к Тарквинию за советом, – как ему всецело покорить габийцев и добиться от них повиновения беспрекословного. Царь, не веря в верность посланца, ничего ему не ответил. Вместо ответа он повел его в свой потаенный сад и на его глазах и в его присутствии срезал мечом головки самых высоких маков. Посланец возвратился без всякого ответа, но как скоро он рассказал Сексту, что сделал при нем Тарквиний, Секст по одному этому знаку без труда догадался, что отец советует ему отсечь головы градоправителям и тем самым окончательно поработить всех остальных и привести их в полное повиновение.   Глава LXIV О том, как Пантагрюэль оставил без ответа заданные ему вопросы   Затем Пантагрюэль спросил: – Что за люди живут на этом милом собачьем острове? – Все сплошь буквоеды, дармоеды, пустосвяты, бездельники, ханжи, отшельники, – отвечал Ксеноман. – Все они – люди бедные и живут подаянием путешественников, как пустынник из Лормона, что между Бле и Бордо. – Не пойду я к ним, можете мне поверить, – объявил Панург. – Пусть дьявол дунет мне в зад, если я к ним пойду! Эй, отшельники, бездельники, буквоеды, ханжи, дармоеды, убирайтесь вы ко всем чертям! Я еще не забыл этих жиром заплывших кесильских соборников, чтоб их Вельзевул и Астарта позвали на собор с Прозерпиной, – сколько мы после них натерпелись бурь и черт его знает чего! Послушай, Ксеноман, брюханчик мой, капральчик мой! Скажи ты мне на милость: здешние пустосвяты, вымогатели и прихлебатели – что же они, женаты или девственники? Есть среди них женский пол? Могут ли они пустосвятно произвести на свет пустосвятное потомство? – Вот это вопрос остроумный и забавный, – заметил Пантагрюэль. – Еще как могут! – отвечал Ксеноман. – Тут есть красивые и веселые пустосвятки, тунеядки, отшельницы, бездельницы, женщины очень богомольные, и видимо-невидимо пустосвятышей, тунеядышей, бездельничков, отшельничков… – Знаем мы их, – прервал его брат Жан, – из молодых отшельников старые черти выходят. Запомните эту мудрую пословицу. –…а иначе, без продолжения рода, остров Ханеф давно бы уж опустел и обезлюдел. Пантагрюэль пожертвовал островитянам семьдесят восемь тысяч новеньких полуэкю с изображением фонаря и поручил Гимнасту переправить этот дар к ним в лодке. – Который час? – отдав это распоряжение, осведомился он. – Десятый, – отвечал Эпистемон. – Самое время обедать, – заметил Пантагрюэль, – ибо приближается та священная линия, о которой так много говорит Аристофан в своей комедии Законодательницы: она ниспускается в тот час, когда тень десятифутна. В былые времена у персов вкушать пищу в определенный час полагалось только царям, – простым смертным служили часами их собственный желудок и аппетит. В самом деле, у Плавта некий парасит сетует и яростно нападает на изобретателей солнечных и всяких иных часов, ибо это, мол, общеизвестно, что желудок – самые верные часы. Диоген на вопрос о том, в котором часу надлежит человеку питаться, ответил так: «Богатому – когда хочется есть, бедному – когда у него есть что поесть». Более точно указывают часы для принятия пищи врачи:   Встать в пять, а пообедать в девять; В пять ужин съесть, улечься в девять*.   Со всем тем у знаменитого царя Петозириса[849] режим был иной. Пантагрюэль не успел еще договорить, а слуги уже внесли столы и столики, накрыли их душистыми скатертями, положили салфетки, расставили тарелки и солонки, принесли чаны, жбаны, бутылки, чаши, кубки, фляги, кувшины. Брат Жан с помощью дворецких, распорядителей, судовых хлебопеков, виночерпиев, стольников, чашников и буфетчиков притащил четыре ужасающих размеров пирога с ветчиной, живо напомнивших мне четыре туринских бастиона. Бог ты мой, сколько тут было выпито и съедено! Еще не подали десерта, а уже западо-северо-западный ветер стал надувать паруса на всех мачтах, и тут все запели священную песнь во славу Всевышнего. За десертом Пантагрюэль спросил: – Скажите, друзья мои, все ли ваши сомнения разрешены окончательно? – Слава Богу, мне уж не хочется больше зевать, – сказал Ризотом. – А я больше не сплю по-собачьи, – сказал Понократ. – А у меня уже в глазах не темно, – молвил Гимнаст. – А я уж теперь не натощак, – сказал Эвсфен. – Следственно, моя слюна в течение сегодняшнего дня не представляет опасности для[850]   анерудутов, гарменов, абедиссимонов, гандионов, алхатрафов, гемороидов, аммобатов, гусениц, апимаосов, двуглавых змей, алхатрабанов, дипсадов, арактов, домезов, астерионов, драконов, алхаратов, дриинад, аргов, ехидн, аскалабов, жаб, аттелабов, желтобрюхов, аскалаботов, зайцев морских, бешеных собак, землероек, боа, златок, василисков, иклей, гадюк, иллициний, галеотов, ихневмонов, кантарид, римуаров, катоблепов, рагионов, керастов, раганов, крокодилов, саламандр, кокемаров, скорпиончиков, колотов, скорпионов, кафезатов, сельзиров, каухаров, скалавотин, кихриодов, солофуйдаров, кулефров, сальфугов, кухарсов, солифугов, крониоколаптов, сепий, кенхринов, стинков, кокатрисов, стуфов, кезодуров, сабтинов, ласок, сепедонов, медянок, скиталов, мантикоров, стеллионов, молуров, сколопендр, миагров, тарантулов, милиаров, тифолопов, мегалаунов, тетрагнаций, пауков, теристалей, птиад, фаланг, порфиров, хельгидр, пареад, херсидр, пенфредонов, элопов, питиокамптов, энгидридов, питонов, ящериц сенегальских, пиявок, ящериц халкедонских, рутелей, яррари.   Глава LXV О том, как Пантагрюэль со своими приближенными поднимает погоду   – А к какому виду этих ядовитых животных отнесете вы будущую жену Панурга? – полюбопытствовал брат Жан. – С каких это пор ты, повеса, блудливый монах, стал женоненавистником? – спросил Панург. – Клянусь всеми моими потрохами, – заговорил Эпистемон, – Еврипидова Андромаха утверждает, что благодаря человеческой изобретательности и откровениям божественным средство от всех ядовитых гадов найдено, но что до сих пор еще не найдено средство от злой жены. – Этот вертопрах Еврипид вечно поносил женщин, – сказал Панург. – За это Небеса отомстили ему тем, что его разорвали псы, как уверяет его недоброжелатель – Аристофан[851]. Ну, поехали дальше! Чья очередь? Говори! – Сейчас я могу мочиться сколько угодно, – объявил Эпистемон. – Теперь у меня, по счастью, живот с балластом, – объявил Ксеноман. – Теперь уж я крена давать не буду. – Мне больше не требуется ни вина, ни хлеба, – объявил Карпалим. –   Конец посту и сухомятке*.   – Слава Богу и слава вам, – объявил Панург, – я уже ни на что больше не злюсь, – я веселюсь, я смеюсь, я резвлюсь. Хорошо говорит у вашего красавца Еврипида достопамятный пьянчуга Силен:   Не дали боги разума тому, Кто пьет вино, не радуясь ему*.   Нам надлежит неустанно славить милостивого Бога, нашего сотворителя, спасителя и хранителя: мало того что вкусным этим хлебом, вкусным и холодным этим вином, сладкими этими яствами он излечил нас от телесных и душевных потрясений – вкушая все это, мы еще вдобавок получали удовольствие и наслаждение. Вы, однако ж, так и не ответили на вопрос блаженнейшего и досточтимого брата Жана, как улучшить погоду. – Раз вы сами удовлетворились таким простым решением заданных вами вопросов, то удовлетворяюсь и я, – объявил Пантагрюэль. – Впрочем, в другом месте и в другой раз мы, если угодно, к этому еще вернемся. Остается, таким образом, покончить с вопросом брата Жана: как поднять погоду? А разве мы ее уже не подняли по своему благоусмотрению? Взгляните на вымпел. Взгляните, как надулись паруса. Взгляните, как напряглись штаги, драйрепы и шкоты. Поднимая и осушая чаши, мы тем самым подняли и погоду, – тут есть некая тайная связь. Если верить мудрым мифологам, так же точно поднимали погоду Атлант и Геркулес[852]. Впрочем, они подняли ее на полградуса выше, чем должно: Атлант – дабы веселее попировать в честь Геркулеса, который был у него в гостях, Геркулес же – оттого что в пустыне Ливийской, откуда он прибыл, его истомила жажда. – Ей-же-ей, – перебил его брат Жан, – я слыхал от многих почтенных ученых, что Шалопай, ключник доброго вашего отца, ежегодно сберегает тысячу восемьсот с лишним бочек вина: он заставляет гостей и домочадцев пить до того, как они почувствуют жажду. – Геркулес поступил, как поступают идущие караваном верблюды двугорбые и одногорбые, – продолжал Пантагрюэль, – они пьют от жажды прошлой, настоящей и в счет будущей. Следствием же этого небывалого поднятия погоды явились дотоле невиданные колебания и сотрясения небесного свода, из-за коих столько было споров и раздоров у сумасбродов-астрологов. – Видно, недаром говорится пословица, – вставил Панург: –   О горестях позабывает тот, Кто, ветчиной закусывая, пьет*.   – Закусывая и выпивая, мы не только подняли погоду, но и значительно разгрузили корабль, – заметил Пантагрюэль. – При этом разгрузили мы его не только так, как была разгружена Эзопова корзинка[853], то есть посредством уничтожения съестных припасов, – вдобавок мы еще сбросили с себя пост, ибо если мертвое тело тяжелее живого, то и голодный человек землистее и тяжелее выпившего и закусившего. Совсем не так глупы те, что во время долгого путешествия каждое утро, выпивая и завтракая, говорят: «От этого наши кони только резвее будут». Вы, верно, слыхали, что древние амиклеяне никого из богов так не чтили и никому так не поклонялись, как честному отцу Бахусу, и дали они ему весьма подходящее и меткое название, а именно Псила. Псила на дорийском языке означает крылья, ибо, подобно тому как птицы с помощью крыльев легко взлетают ввысь, так же точно с помощью Бахуса, то есть доброго, приятного на вкус, упоительного вина, душа человека воспаряет, тело его приметно оживляется, все же, что было в нем землистого, умягчается.   Глава LXVI О том, как Пантагрюэль в виду острова Ганабима[854] приказал отсалютовать музам   Попутный ветер дул по-прежнему, и все еще не прекращалась шутливая беседа, когда Пантагрюэль издали заприметил и завидел гребни гор; указав на них Ксеноману, он спросил: – Вы видите вон там, налево, высокую двухолмную гору, очень похожую на гору Парнас в Фокиде? – Прекрасно вижу, – отвечал Ксеноман. – Это остров Ганабим. Вам угодно на нем высадиться? – Нет, – объявил Пантагрюэль. – Ну и отлично, – подхватил Ксеноман. – Там ничего любопытного нет. Живут там одни воры да разбойники. Впрочем, у подошвы правого холма протекает чудесный родник, а кругом дремучий лес. Ваша флотилия могла бы здесь запастись пресной водой и топливом. – Сказано отлично, с полным знанием дела, – заметил Панург. – Еще бы! Разве можно высаживаться на земле воров и разбойников? Смею вас уверить, что эта страна ничем не отличается от островов Серка и Герма, что между Бретанью и Англией, – мне там бывать приходилось, – или же от Понерополя[855] Филиппийского во Фракии: все это острова лиходеев, грабителей, разбойников, убийц и душегубов, по которым плачут подземелья Консьержери[856]. Не будем на нем высаживаться, умоляю вас! Если уж вы не верите мне, так послушайтесь совета доброго и мудрого Ксеномана. Клянусь бычьей смертью, они еще хуже каннибалов. Они нас живьем съедят. Пожалуйста, не высаживайтесь! Лучше высадиться в преисподней. Прислушайтесь! Может, это у меня в ушах звенит, но, ей-богу, мне чудится отчаянный набат, – так звонили гасконцы в Бордо, чуть, бывало, завидят сборщиков податей и приставов. Давайте-ка лучше своей дорогой! А ну, прибавим ходу! – Высаживайтесь, высаживайтесь! – сказал брат Жан. – Пошли, пошли, пошли! Здесь за постой платить не придется. Пошли! Мы их всех по миру пустим. Высаживайся! – Пусть туда черт причаливает, – отрезал Панург. – Этот черт в монахах, этот сумасшедший монах во чертях ничего не боится. Он, как все черти, сорвиголова и совсем не думает о других. Он воображает, что все на свете такие же монахи, как он. – Пошел ты, прокаженный, ко всем чертям, – сказал брат Жан, – пусть они тебе все зубы раздробят! До чего ж этот чертов болван подл и труслив, – он поминутно в штаны кладет от безумного страха! Если уж тебя невесть из-за чего так обуял страх – не высаживайся, черт с тобой, оставайся здесь и стереги вещи, а не то так смело лезь к Прозерпине под ее гостеприимную юбку! В ту же секунду Панург исчез – он юркнул в трюм, где валялись недоеденные куски хлеба, корки и крошки. – Сердце у меня сжимается, – сказал Пантагрюэль, – и чей-то голос, доносящийся издалека, говорит мне, что высаживаться нам здесь не должно. А ведь всякий раз, как у меня являлось подобное движение чувства, я уклонялся и отдалялся от того, от чего этот голос меня предостерегал, и всегда это бывало к лучшему; так же точно выгадывал я, если шел туда, куда он меня посылал, – словом, не было случая, чтобы я потом каялся. – Это вроде Сократова демона, о котором так много говорят академики, – заметил Эпистемон. – Послушайте, что я вам скажу! – молвил брат Жан. – Пусть моряки запасаются пресной водой, Панург пусть себе прохлаждается, а мы тем временем повеселимся, идет? Прикажите выпалить вон из того василиска, что подле кают-компании. Так вы отсалютуете музам этого Антипарнаса. А то как бы порох не отсырел. – Твоя правда, – заключил Пантагрюэль. – Позовите ко мне главного бомбардира. Бомбардир не заставил себя долго ждать. Пантагрюэль приказал ему пальнуть из василиска, предварительно зарядив его на всякий случай свежим порохом, что и было исполнено незамедлительно. Бомбардиры других судов, раубардж, галлионов и сторожевых галеасов, едва заслышав выстрел из василиска с Пантагрюэлева корабля, также дали по одному выстрелу из тяжелых орудий. Можете себе представить, как они грохотали!   Глава LXVII О том, как Панург обмарался от страха и принял огромного котищу Салоеда[857] за чертенка   Панург выскочил из трюма, как угорелый козел, в сорочке и в одном чулке, с хлебными крошками в бороде, и держал он за шиворот огромного пушистого кота, вцепившегося в другой его чулок. Шлепая губами, как обезьяна, ищущая вшей, дрожа и стуча зубами, он кинулся к брату Жану, сидевшему на штирборте, и стал Христом-Богом молить его сжалиться над ним и защитить своим мечом, – он божился и клялся всеми благами Папомании, что только сейчас своими глазами видел всех чертей, сорвавшихся с цепи. – Эй, дружочек, брат мой, отец мой духовный, у чертей нынче свадьба! – воскликнул он. – Какие приготовления идут к этому адову пиршеству, – ты отродясь ничего подобного не видывал! Видишь дым из адских кухонь? – Тут он показал ему на дым от выстрелов, поднимавшийся над кораблями. – Ты отроду не видел столько душ, осужденных на вечную муку. И знаешь, что я тебе скажу? Пст, дружочек! Они такие белокуренькие, такие миленькие, такие субтильненькие – ну прямо амброзия адских богов. Я уж было подумал, прости Господи, что это английские души. Уж верно, нынче утром сеньоры де Терм и Десе разграбили и разгромили Конский остров у берегов Шотландии[858], а равно и англичан, которые его перед тем захватили. Брат Жан, при появлении Панурга ощутивший некий запах, не похожий на запах пороха, вытащил Панурга на свет и тут только обнаружил, что Панургова сорочка запачкана свежим дерьмом. Сдерживающая сила нерва, которая стягивает сфинктер (то есть задний проход), ослабла у него под внезапным действием страха, вызванного фантастическими его видениями. Прибавьте к этому грохот канонады, внизу казавшийся несравненно страшнее, нежели на палубе, а ведь один из симптомов и признаков страха в том именно и состоит, что дверка, сдерживающая до поры до времени каловую массу, обыкновенно в таких случаях распахивается. Примером может служить сьенец мессер Пандольфо делла Кассина; проезжая на почтовых через Шамбери, он остановился у рачительного хозяина Вине, сбегал к нему в хлев за вилами и сказал: «Dа Roma in qua io поп son andato del corpo. Di gratia, piglia in mano questa forcha et fa mi paurа »[859]. Вине, как бы собираясь огреть его изо всей мочи, сделал несколько выпадов вилами. Сьенец же ему сказал: «Se tu поп fai altramente, tu поп fai nulla. Pero sforzati di adoperarli piu guagliardamente»[860]. Тогда Вине так хватил его между шеей и колетом, что сьенец полетел вверх тормашками. А Вине, прыснув и залившись хохотом, сказал: «А, прах побери, это называется datum Camberiaci[861]!» Между тем сьенец вовремя снял штаны, ибо он тут же наложил такую кучу, какой не наложить девяти быкам и четырнадцати архиепископам, вместе взятым. Затем сьенец в изысканных выражениях поблагодарил Вине и сказал: «Jо ti ringratio, bel messere. Cosi facendo tu m’hai esparmiata la speza d’un servitiale».[862] Другой пример – английский король Эдуард V. Когда мэтр Франсуа Виллон подвергся изгнанию, он нашел прибежище у короля. Король оказывал ему полное доверие и не стыдился поверять ему любые тайны, даже самого низменного свойства. Однажды король, отправляя известную потребность, показал Виллону изображение французского герба и сказал: «Видишь, как я чту французских королей? Их герб находится у меня не где-нибудь, а только в отхожем месте, как раз напротив стульчака». – «Боже милостивый! – воскликнул Виллон. – Какой же вы мудрый, благоразумный и рассудительный правитель, как заботитесь вы о собственном здоровье и как искусно лечит вас сведущий ваш доктор Томас Лайнекр! В предвидении того, что на старости лет желудок у вас будет крепкий и что вам ежедневно потребуется вставлять в зад аптекаря, то есть клистир, – а иначе вы за большой не сходите, – он благодаря своей редкостной, изумительной проницательности счастливо придумал нарисовать здесь, а не где-нибудь еще, французский герб, ибо при одном взгляде на него на вас находит такой страх и такой неизъяснимый трепет, что в ту же минуту вы наваливаете столько, сколько восемнадцать пеонийских бычков, вместе взятых. А нарисовать вам его где-нибудь еще: в спальне, в гостиной, в капелле или же в галерее, вы бы, крест истинный, как увидели, тотчас бы и какали. А если вам здесь нарисовать еще и великую орифламму Франции, то стоило бы вам на нее взглянуть – и у вас бы кишки наружу полезли. А впрочем, молчу, молчу, atque iterum[863] молчу!   Ведь я парижский шалопай![864] И скоро, сдавленный петлею, Сочту я тяжестью большою Мой зад, повисший над землею*.   Еще раз говорю: шалопай я, неученый, бестолковый, безголовый, – ведь я всякий раз давался диву, отчего это вы расстегиваете штаны в спальне. Право, я был уверен, что стульчак у вас за ковром или же за кроватью. А идти с расстегнутыми штанами так далеко в кабинет задумчивости – это мне казалось неприличным. Ну не шалопай ли я после этого? Вы поступаете разумно. Разумнее поступить нельзя. Расстегивайте штаны заранее, как можно дольше, как можно лучше, ибо если вы сюда войдете с нерасстегнутыми штанами и воззритесь на герб, то – помните! – вот как Бог свят, задник ваших штанов мгновенно превратится в урыльник, в судно, в ночной горшок, в стульчак». Брат Жан, левою рукою заткнув нос, указательным пальцем правой показал Пантагрюэлю на Панургову сорочку. Пантагрюэль, видя, что Панург оторопел, обомлел и неизвестно почему дрожит, что он обделался и что его поцарапал пресловутый кот Салоед, не мог удержаться от смеха и сказал: – Что вы намерены сделать с этим котом? – С этим котом? – переспросил Панург. – Черт побери, ведь я был уверен, что это мохнатый чертенок и что я его незаметно, под шумок поддел на удочку моего чулка в адском закроме. К черту же этого черта! Он мне всю рожу изукрасил своими когтями. И, сказавши это, Панург швырнул кота на палубу. – Уйдите, Бога ради, уйдите! – сказал ему Пантагрюэль. – Вымойтесь горячей водой, почиститесь, приведите себя в порядок, наденьте чистую сорочку и вообще переоденьтесь. – Вы думаете, я испугался? – спросил Панург. – Ничуть. Видит Бог, я такой молодец против овец, каких свет не производил! Ха-ха-ха! Ох-хо-хо! Дьявольщина, вы думаете, это что? По-вашему, это дристня, дерьмо, кал, г… какашки, испражнения, кишечные извержения, экскременты, нечистоты, помет, гуано, навоз, котяхи, скибал или же спираф? А по-моему, это гибернийский шафран. Ха-ха, хи-хи! Да, да, гибернийский шафран! Села![865] Итак, по стаканчику!   Конец четвертой книги героических деяний и речений доблестного Пантагрюэля    Пятая, и последняя, книга героических деяний и речений доброго Пантагрюэля Сочинение доктора медицины мэтра Франсуа Рабле, каковая книга заключает в себе посещение оракула божественной Бакбук, а также самое слово бутылки, ради которого и было предпринято долгое это путешествие   Предисловие мэтра Франсуа Рабле к пятой книге героических деяний и речений Пантагрюэля К благосклонным читателям   Вы, пьющие без просыпу, и вы, драгоценнейшие венерики! Пока вы свободны и не заняты более важным делом, я позволю себе задать вам вопрос, почему в наши дни стало ходячей поговоркой: мир перестал быть глупым (fat)? Fat – слово лангедокское, и означает оно – без соли, пресный, безвкусный, бесцветный, а в переносном смысле – глупый, тупой, бестолковый, безмозглый. Вы, пожалуй, мне на это ответите, – да логический вывод отсюда и в самом деле таков, – что до сей поры мир был глуп, а теперь он поумнел? Да, но сколь многочисленны и каковы суть обстоятельства, в силу коих он был глуп? Сколь многочисленны и каковы суть обстоятельства, в силу коих он поумнел? Почему он был глуп? Почему он стал умен? В чем именно усматриваете вы былую его глупость? В чем именно усматриваете вы нынешнюю его мудрость? Кто повинен в том, что он был глуп? Кому он обязан тем, что поумнел? Кого больше: тех, что любили его за глупость, или же тех, что любят его за ум? Как долго он был глуп? Как долго будет он умен? Откуда проистекала прежняя его глупость? Откуда проистекает теперешняя его мудрость? Почему именно теперь, а не позднее, пришел конец былой его глупости? Почему именно теперь, а не раньше, началась нынешняя его мудрость? Какое зло сопряжено было с прежней его глупостью? Какое благо сулит нам теперешняя его мудрость? Что станется с его былою низверженной глупостью? Что станется с его теперешнею возрожденной мудростью? Ответьте, сделайте милость! Из боязни потревожить родичей ваших я иных заклинаний к вашим преподобиям не применю. Не смущайтесь, посрамите гера Тейфеля[866], врага райского блаженства, врага истины. Смелее, дети мои! Если вы – люди Божьи, то вместо предисловия хлебните разиков этак пять, а затем исполните мою просьбу; если же вы – слуги не Бога, а кого-то другого, то – отвяжись, сатана! Клянусь великим юрлюберли[867], если вы не поможете мне решить эту задачу, то я раскаюсь, да уже и сейчас начинаю раскаиваться, что вам ее предложил. А между тем решать ее самостоятельно – это для меня не менее тяжкий труд, чем держать волка за уши. Ну так как же? Ага, понимаю: вы не отваживаетесь дать мне ответ. Клянусь бородой, я тоже уклонюсь от решения. Я только приведу вам, что в пророческом озарении изрек некий почтенный ученый, автор книги Прелатская волынка. Что же он, сукин сын, говорит? Послушайте, оболдуи, послушайте!   Тот юбилейный год, когда побриться Решатся все, на единицу тридцать Превысит. О какое непочтенье! Казался глупым мир. Но по прочтенье Трактатов тотчас поумнеет он Так, как цветок, который устрашен Был в дни весны, сумеет вновь раскрыться*.   Слышали? В толк взяли? Ученый – древний, слова его – лаконичны, изречения – скоттичны и туманны. Но хотя трактует он материю саму по себе важную и неудобопонятную, однако ж лучшие толкователи ученого сего мужа разъясняли это место так: коль скоро год юбилейный должен наступить непременно после тридцатого, то из всех лет, составляющих настоящий период времени, юбилейным годом вернее всего будет тысяча пятьсот пятидесятый. Цвету его ничто уже не будет угрожать. С наступлением весны мир никто уже глупым не назовет. Все глупцы, число коих, как уверяет Соломон, бесконечно, перемрут от бессильной ярости, глупость во всех ее видах исчезнет, а между тем разновидности ее тоже, как утверждает Авиценна, неисчислимы: maniaе infinitae sunt species[868], и если в лютую зиму ее отбрасывало к центру, то затем она вновь появлялась на периферии и цвела, точно дерево в полном соку. Этому учит нас опыт, вы сами это знаете, вы сами это видели. И это же в былые времена доказал нам такой светоч ума, как Гиппократ, в своих Афоризмах: Verае etenim maniae[869] и т. д. Когда же мир поумнеет, бобовому цвету нечего будет бояться весною, иначе говоря – постом (а вы, уж верно, со стаканом в руке и со слезами на глазах, заранее впадали в уныние), груды книг, с виду цветущих, цветоносных, цветистых, словно бабочки, на самом же деле невразумительных, утомительных, усыпительных, несносных и вредоносных, как творения Гераклита, и туманных, как числа Пифагора, который, по свидетельству Горация, являл собою царя бобов, – все эти книги погибнут, никто их и в руки не возьмет, никто не станет их ни листать, ни читать. Вот что судьба им определила, и предопределение это ныне исполнилось. Их место заступили бобы в стручках, то есть веселые и плодоносные пантагрюэлические книги, на каковые нынче большой спрос, ибо в преддверии грядущего юбилейного года все стали ими зачитываться, – оттого-то и говорят, что мир поумнел. Ну, вот ваша проблема уже решена и разрешена, а по сему случаю действуйте, как подобает порядочным людям. Прокашляйтесь разика два и выпейте залпом девять стаканов, благо виноград уродился на славу, а ростовщики вешаются один за другим: ведь если хорошая погода еще постоит, то я получу с них изрядную сумму за веревки, – я же не настолько щедр, чтобы снабжать их ими бесплатно всякий и каждый раз, когда кому-нибудь из них придет охота повеситься самому во избежание расходов на палача. А дабы и вы тоже приобщились к воцаряющейся ныне мудрости, с былою же глупостью разобщились, то прошу вас нимало не медля всюду стереть символ старого философа с золотой ляжкой[870], через посредство какового символа он воспретил вам употреблять в пищу бобы, ибо все добрые собутыльники считают доказанным и установленным, что воспрещал он это в тех же целях, в каких горе-лекарь покойный Амер, сеньор де Камлотьер, племянник адвоката, воспрещал больным есть крылышко куропатки, гузку рябчика и шейку голубя, говоря: Ala mala, croppium dubium, collum bonum pelle remota[871], – он приберегал все это для себя, больным же предоставлял глодать одни косточки. Примеру философа последовали иные капюшонцы: они воспретили бобы, то есть пантагрюэлические книги, а еще они подражали в том Филоксену и Гнатону Сицилийскому: эти основоположники их монашеского чревоугодия, сидя за пиршественным столом, плевали на лакомые кусочки, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь другой на них не польстился. Вот до какой степени эта паршивая, сопливая, червивая, слюнявая ханжатина ненавидит лакомые эти книжки, ненавидит и явно и тайно, и в подлости своей доходит до того, что без зазрения совести на них плюет. И хотя мы теперь имеем возможность читать на нашем галльском языке, как в стихах, так и в прозе, множество превосходных творений и хотя от века лицемерия и готики уцелело не много святынь, однако ж они предпочитают, согласно пословице, среди лебедей гоготать и шипеть по-гусиному, нежели среди стольких изрядных поэтов и красноречивых ораторов сойти за немых, предпочитают играть роль мужлана среди стольких сладкогласных участников благородного этого действа, нежели, замешавшись в толпу лиц без речей, ловить мух, ставить уши торчком, как аркадский осел при звуках песни, и молча, знаками, давать понять, что такую роль они играть согласны. Придя к этой мысли и к этому убеждению, я решил, что ничего предосудительного не будет в том, если я снова начну двигать мою Диогенову бочку, чтобы после вы про меня не говорили, будто я ничьим примерам не следую. Я гляжу на неисчислимое множество разных Колине, Маро, Друэ, Сен-Желе, Салелей, Массюэлей и на длинную вереницу других поэтов и ораторов галльских. И вот я вижу, что, долгое время проучившись на горе Парнасе в школе Аполлона, когда им не возбранялось вместе с веселыми музами черпать из Конского источника целыми кубками, ныне они несут к вечно строящемуся зданию обиходного нашего языка только паросский мрамор, алебастр, порфир и добрый королевский цемент; они толкуют лишь о героических подвигах, великих деяниях, о материях важных, неудобопонятных и недоступных, и выражено все это у них витиевато и кудревато; их творения струят лишь нектар, дар богов драгоценный, вино искристое, игристое, благодатное, благотворное, душистое. И честь эта принадлежит не одним мужчинам, ее заслужили и дамы, и среди них та, у коей в жилах течет кровь французской королевской семьи[872], имя коей невозможно произнести, не воздав ей величайших почестей, изумляющая наш век своими писаниями, высокими своими помыслами, изящными оборотами речи и красотами дивного своего слога. Подражайте им, если сумеете, ну, а я подражать им не сумею – не каждому дано жить и пребывать в Коринфе. Не каждый был в состоянии пожертвовать от щедрот своих золотой сикль на построение храма Соломона. А так как в искусстве зодчества мне за ними все равно не угнаться, то и порешил я последовать примеру Рено де Монтабана: я стану прислуживать каменщикам, я стану стряпать на каменщиков, и хотя товарищем их мне не быть, зато они приобретут во мне неутомимого слушателя превыспренних своих творений. Вы умираете от страха, вы, злопыхательствующие и завистливые зоилы; ну так ступайте вешаться, но только сами выбирайте себе дерево, веревочка же для вас найдется. Здесь, пред лицом моего Геликона, в присутствии божественных муз, я даю обещание, что если мне суждено целым и невредимым прожить век собачий, да еще и век трех воронов, так, как прожили свой век святой вождь иудеев, музыкант Ксенофил и философ Демонакс, то я, наперекор всем этим чужедумам, перетряхивающим то, что было уже сотни раз жевано и пережевано, штопальщикам латинского старья, перекупщикам старых латинских слов, заплесневелых и неточных, с помощью убедительных аргументов и неопровержимых доводов докажу, что обиходный наш язык вовсе не так низок, нелеп, беден и ничтожен, как они о том полагают. На этом основании я покорнейше буду просить вот о какой особой милости: подобно тому как во времена давно прошедшие, когда Феб распределял блага между великими поэтами, на долю Эзопа все же осталось место и должность баснописца, так же точно, видя, что я на более высокую степень и не притязаю, они, уж верно, не погнушаются мною в должности скромного репописца, ученика Пирейка; они мне не откажут, я в том уверен: ведь добрее, человеколюбивее, любезнее и мягкосерднее их на всем свете не сыщешь. Таким путем, пьянчуги, таким путем, забулдыги, они приберут к рукам весь урожай, ибо, пересказывая другим содержание моих книг на тайных своих сборищах, сами вкушая же пищу, которую для них представляют глубокие тайны, заключенные в моих книгах, они присваивают себе их славу – так поступал Александр Великий с творениями непревзойденного философа Аристотеля. Ах ты, живот на живот, экие пройдохвосты, экие сквернавцы! Со всем тем, кутилы, я вам советую: в свободное время и в час досуга обойдите книжные лавки и, где только мои книги обнаружите, тотчас же запасайтесь ими; и не только шелушите их, но и поглощайте, вводите их как сердцеукрепляющее средство в свой организм, и вы узнаете, какую пользу приносят они всем бобошелушителям, столь милым моей душе. Сейчас я вам предложу хорошенькую, верхом полную корзиночку бобов, которую я, как и предыдущие, набрал у себя в огороде, и повергну к стопам вашим смиренную просьбу: кушайте их на здоровье, а к следующему прилету ласточек ожидайте чего-нибудь повкуснее.   Глава I О том, как Пантагрюэль прибыл на остров Звонкий[873], а равно и о том, какой мы там услышали шум   Ни в тот день, ни на другой, ни на третий мы не видели суши и не обнаружили ничего нового, ибо это побережье было нам уже знакомо. На четвертый день, начав огибать полюс и удаляться от экватора, мы наконец завидели сушу; лоцман же нам сказал, что это остров Трифы[874], и тут мы услыхали долетавший издали частый и беспорядочный звон, в котором мы различили большие, маленькие и средние колокола и который напомнил нам трезвон, какой бывает по большим праздникам в Париже, Туре, Жаржо, Медоне и других местах. По мере нашего приближения звон все усиливался. Мы было подумали, что это додонские бубенцы, или же олимпийский портик Гептафон, или же постоянный звон, исходящий от колосса, воздвигнутого над гробницей Мемнона в египетских Фивах, или же, наконец, тот шум и гам, что раздавались в былые времена вокруг некоей усыпальницы на одном из Эолийских островов, а именно Липаре, но все это, однако ж, не подтверждалось местоположением. – Сдается мне, – сказал Пантагрюэль, – что оттуда поднялся было пчелиный рой, и вот, дабы водворить его на прежнее место, все и начали бить в сковороды, в котлы, в тазы и в корибантские кимвалы Кибелы, праматери всех богов. Ну что ж, послушаем! Подойдя еще ближе, мы установили, что к неумолчному звону колоколов примешивалось беспрерывное пение людей – по-видимому, местных жителей. Вот почему Пантагрюэль, прежде чем пристать к острову Звонкому, порешил подплыть в челне к невысокой скале и у ее подошвы высадиться, ибо неподалеку от нее виднелась хижина с садиком. Нас встретил низенький простоватый отшельник по имени Гульфикус, уроженец Глатиньи; он дал нам исчерпывающие объяснения касательно трезвона и весьма странно нас угостил. Он велел нам четыре дня подряд поститься, иначе, мол, нас не пустят на остров Звонкий, а там сейчас начался пост четырех времен года. – Не понимаю, что это значит, – заговорил Панург, – скорей уж это время четырех ветров: ведь этот пост одним только ветром нас и начинит. Нет, правда, неужто вы, кроме поста, иного времяпрепровождения не знаете? Приятного мало, я вам доложу. Нам эти придворные церемонии, собственно, ни к чему. – Мой Донат различает только три времени: прошедшее, настоящее и будущее, – заметил брат Жан, – а четвертое время – это уж у них так, сбоку припека. – Это аорист[875], превратившийся из прошедшего весьма совершенного греков и латинян в наше мутное и смутное время, – пояснил Эпистемон. – Ну что ж, слепой сказал: «Посмотрим». – Время роковое, вот что я вам скажу, – объявил отшельник, – а кто пойдет мне наперекор, того еретика прямо на костер. – Ну еще бы, отче! – подхватил Панург. – Вот только когда я на море, я гораздо больше боюсь промокнуть, нежели перегреться, и потонуть, нежели сгореть. Ладно уж, попостимся для Бога, но ведь я так долго постился, что посты подорвали мою плоть, и я очень опасаюсь, что бастионы моего тела в конце концов рухнут. А еще я боюсь прогневать вас во время поста: я ведь в этом ничего не смыслю, и у меня это не особенно ловко получается, – так по крайности мне говорили многие, и я не имею основания им не верить. Меня же лично пост не смущает – что может быть проще и сподручнее? Меня больше смущает, как бы нам не пришлось поститься и впредь, а про черный день непременно нужно иметь какой-нибудь запас. Ну да уж попостимся для Бога, коль скоро мы попали в самые голодные праздники, – я их не праздновал с давних пор. – Если уж не поститься нельзя, то лучше возможно скорее от этого отделаться, как от плохой дороги, – молвил Пантагрюэль. – Вот только я бы хотел просмотреть сперва свои бумаги и удостовериться, не хуже ли морская наука сухопутной: недаром Платон, описывая человека глупого, несовершенного и невежественного, сравнивает его с человеком, выросшим на корабле, а мы бы сравнили его с человеком, выросшим в бочке и глядевшим только в дыру. Пост наш оказался страшным и ужасным: в первый день мы постились через пень-колоду; во второй – спустя рукава; в третий – во всю мочь; в четвертый – почем зря. Таково было веление фей.   Глава II О том, как ситицины, населявшие остров Звонкий, превратились впоследствии в птиц   Когда наш пост окончился, отшельник дал нам письмо к некоему мэтру Эдитусу[876], жителю острова Звонкого; Панург, однако ж, переименовал его в Антитуса. Это был славный старичок, лысый, румяный, багроволицый; благодаря рекомендации отшельника, который уведомил его, что мы постились, как о том было сказано выше, он встретил нас с распростертыми объятиями. Досыта накормив, он ознакомил нас со всеми особенностями этого острова и сообщил, что прежде остров был населен ситицинами[877], которые впоследствии по велению природы (ведь все же на свете меняется) превратились в птиц. Тут только я вполне уразумел, что Аттей Капитон, Поллукс, Марцелл, А. Геллий, Афиней, Свида, Аммоний и другие писали о ситицинах и сициннистах, и теперь нам уже не показалось маловероятным превращение в птиц Никтимены, Прокны, Итиса, Альционы, Антигоны, Терея и других. Равным образом мы уже почти перестали сомневаться в том, как могли Матабрюнины дети превратиться в лебедят, а фракийские палленцы, девять раз искупавшиеся в Тритоновом болоте, – внезапно превратиться в птиц. Затем старичок ни о чем другом уже с нами не говорил, кроме как о клетках да о птицах. Клетки были большие, дорогие, великолепные, сработанные на диво. Птицы были большие, красивые, приятные в обращении, живо напоминавшие моих соотечественников; пили и ели они, как люди, испражнялись, как люди, спали и совокуплялись, как люди; словом, с первого взгляда можно было подумать, что это люди; и все же, как пояснил нам мэтр Эдитус, это были не люди и, по его словам, не принадлежали ни к мирянам, ни к белому духовенству. Оперение их также заставило нас призадуматься: у одних оно было сплошь белое, у других – сплошь черное, у третьих – сплошь серое, у четвертых – наполовину белое, наполовину черное, у пятых – сплошь красное, у шестых – белое с голубым, так что любо-дорого было на них смотреть. Самцов старичок называл так: клирцы, инокцы, священцы, аббатцы, епископцы, кардинцы и, единственный в своем роде, папец. Самки назывались: клирицы, инокицы, священницы, аббатицы, епископицы, кардиницы и папицы. Далее старичок сообщил нам, что, подобно тому как к пчелам забираются трутни, которые ровным счетом ничего не делают и только все поедают и портят, так же точно и к этим веселым птицам вот уже триста лет каждую пятую луну неизвестно отчего налетает видимо-невидимо ханжецов, опозоривших и загадивших весь остров, до того безобразных и отталкивающих, что все от них – как от чумы: шея у них свернута, лапы – мохнатые, когти и живот, как у гарпий, зад, как у стимфалид[878], истребить же их невозможно: одну убьешь – сей же час налетит еще двадцать четыре. Я невольно пожалел, что среди нас нет второго Геркулеса. А брат Жан с таким жадным вниманием все обозревал, что под конец совсем обалдел.   Глава III Отчего на острове Звонком всего лишь один папец   Мы спросили у мэтра Эдитуса, отчего, несмотря на то что все разновидности почтенных этих птиц представлены здесь в изобилии, папец всего лишь один. На это он нам ответил, что таково было извечное установление и фатальное предопределение небесных светил: от клирцов рождаются священцы и инокцы, однако ж, как это бывает у пчел, без плотского соития. От священцов рождаются епископцы, от епископцов – пригожие кардинцы; иной кардинец, если только дни его не прервет смерть, может превратиться в папца, папец же обыкновенно бывает только один, подобно тому как в пчелиных ульях бывает только одна матка, а в мире есть только одно солнце. Как скоро папец преставится, на его место рождается кто-нибудь другой, из породы кардинцов, но только, разумеется, без плотского совокупления. Таким образом, у этой породы бывает только одна-единственная особь с непрерывною преемственностью – точь-в-точь как у аравийского феникса. Впрочем, около двух тысяч семисот шестидесяти лун тому назад природа произвела на свет двух папцов одновременно, но то было величайшее из всех бедствий[879], когда-либо остров сей посещавших. – Птицы в те поры принялись друг друга грабить, и все они передрались, – повествовал Эдитус, – так что острову грозила опасность остаться совсем без обитателей. Часть птиц примкнула к одному из папцов и оказала ему поддержку; другая – к другому и стала на его защиту; часть птиц молчала, как рыбы, они уже больше не пели, и колокола их, точно на них был наложен запрет, ни разу не зазвонили. В это смутное время на помощь к ним являлись императоры, короли, герцоги, маркизы, графы, бароны, а также представители всех общин мира, какие только существуют на материке, и ереси этой и расколу пришел конец не прежде, чем один из папцов приказал долго жить и множественность вновь свелась к единству. Затем мы задали старцу вопрос, что побуждает этих птиц петь без умолку. Эдитус нам ответил, что причиной тому колокола, висящие над клетками. – Хотите, я сейчас заставлю петь вот этих инокцов, у которых капюшоны – что мешочки для фильтрования красного вина или же хохолки у лесных жаворонков? – предложил он. – Пожалуйста, – сказали мы. Тут он ударил в колокол всего только шесть раз, и инокцы в тот же миг слетелись и запели. – А если я зазвоню в другой колокол, вон те птички, у которых оперение цвета копченых сельдей[880], тоже запоют? – полюбопытствовал Панург. – Тоже, – отвечал старик. Панург позвонил, и прокопченные птицы мгновенно слетелись и хором запели, но только голоса у них были хриплые и неприятные. Эдитус нам пояснил, что они питаются одною рыбой, словно цапли или же бакланы, и что это пятая разновидность новоиспеченных ханжецов. К сказанному он еще прибавил, что по имеющимся у него сведениям, полученным от Робера Вальбренга[881], который был здесь проездом из Африки, сюда должна прилететь еще и шестая разновидность – так называемые капуцинцы, самые унылые, самые тощие и самые несносные из всех разновидностей, какие только на острове этом представлены. – Это в обычаях Африки – производить на свет все новых и новых чудищ, – заметил Пантагрюэль.   Глава IV Отчего птицы острова Звонкого – перелетные   – Вы нам объяснили, как от кардинцов рождается папец, кардинцы – от епископцов, епископцы – от священцов, священцы – от клирцов, – сказал Пантагрюэль, – а теперь я желал бы знать, откуда у вас берутся клирцы. – Все они – птицы перелетные, и прибывают они к нам из дальних стран, – отвечал Эдитус, – одни – из чрезвычайно обширной страны под названием Голодный день, другие же – из страны западной под названием Насслишкоммного. Оттуда клирцы ежегодно слетаются к нам целыми стаями, покидая отцов, матерей, друзей и родичей своих. Вот каков там обычай: когда в стране Насслишкоммного в каком-нибудь знатном доме народится слишком много детей, все равно – мужеского или женского пола, то если бы каждый из них получил свою долю наследства, как того хочет разум, требует природа и велит Господь Бог, дом был бы разорен. Потому-то родители и сбывают их с рук на наш остров, даже если они обитатели острова Боссара. – Уж верно, вы разумеете Бушар, что близ Шинона, – заметил Панург. – Нет, Боссар, от слова боссю, то есть горбатый, – возразил Эдитус, – дети-то ведь у них почти что все горбатые, кривые, хромые, однорукие, подагрики, уроды и калеки, даром бременящие землю. – Этот обычай, – молвил Пантагрюэль, – прямо противоположен соблюдавшимся в былое время правилам посвящения девушек в весталки, каковые правила, по свидетельству Лабеона Антистия[882], воспрещали возводить в этот сан девушку с каким-либо душевным пороком, каким-либо изъяном в органах чувств или же каким-нибудь физическим недостатком, хотя бы даже крошечным и незаметным. – Я поражаюсь, – продолжал Эдитус, – как это тамошние матери еще носят их девять месяцев во чреве: ведь в своем доме они не способны выносить их и терпеть дольше девяти, а чаще всего и семи лет, – они накидывают им поверх детского платья какую ни на есть рубашонку, срезают с их макушек, творя при этом заклинания и умилостивительные молитвы, сколько-то там волосков, точь-в-точь как египтяне, которым, для того чтобы посвятить кого-нибудь в жрецы Изиды, также требовались льняная одежда и бритва, и открыто, явно, всенародно, путем пифагорейского метемпсихоза, не нанося им ни ран, ни повреждений, превращают их вот в этаких птиц. Одно только, друзья мои, мне неясно и непонятно: отчего это самки, будь то священницы, инокицы или же аббатицы, вместо приятных для слуха благодарственных песнопений, которые, как установил Зороастр, полагается петь в честь Ормузда, распевают богомерзкие мрачные гимны, подобающие демону Ариману. И все они – и старые и молодые – беспрестанно осыпают проклятиями родичей своих и друзей, которые превратили их в птиц. Больше всего их летит к нам из страны Голодный день, коей нет конца-краю: когда населяющим сей остров асафиям[883] грозит такое не слишком приятное удовольствие, как голодовка, то ли от нехватки пищи, то ли от неумения и нежелания хоть что-нибудь делать, заниматься каким-либо благородным искусством или почтенным ремеслом, верой и правдой служить честным людям; когда им не везет в любви; когда они, потерпев неудачу в своих предприятиях, впадают в отчаяние; когда они, совершив какое-нибудь гнусное преступление, скрываются от позорной казни, то все они слетаются сюда на готовенькое: прилетят тощие, как сороки, – глядь, уж разжирели, как сурки. Здесь они в полной безопасности, неприкосновенности и на полной свободе. – А что, эти милые птички, прилетев сюда, возвращаются потом в тот край, где они были высижены? – осведомился Пантагрюэль. – Лишь немногие, – отвечал Эдитус. – Прежде – совсем мало, долгое время спустя и неохотно. А вот после некоторых затмений, под влиянием небесных светил, снялась сразу целая стая. Мы, однако ж, на то не в обиде, – слава Богу, на наш век хватит. И перед тем как улететь, все они побросали свое оперение в крапиву и в терновник. И точно, мы наткнулись на остатки этого оперения, а кроме того, случайно обнаружили раскрытую баночку из-под румян.   Глава V О том, что на острове Звонком прожорливые птицы никогда не поют   Не успел он договорить, как возле нас опустилось двадцать пять, а то и тридцать птиц такого цвета и оперения, каких мы еще на острове не видывали. Оперение их меняло окраску час от часу, подобно коже хамелеона или же цветку триполия и тевкриона. И у всех под левым крылом был знак в виде двух диаметров, делящих пополам круг, или же линии, перпендикулярной к прямой. Знак этот был почти у всех одинаковой формы, но цвета разного[884]: у одних – белого, у других – зеленого, у третьих – красного, у четвертых – фиолетового, у пятых – голубого. – Кто они такие и как они у вас называются? – осведомился Панург. – Это метисы, – отвечал Эдитус, – зовем же мы их командорами, то бишь обжорами, – у вас к их услугам многое множество ломящихся от снеди обжорок. – Сделайте милость, заставьте их спеть, – сказал я, – нам бы хотелось послушать их голоса. – Они никогда не поют, – отвечал старикан, – зато едят за двоих. – А где же их самки? – спросил я.

The script ran 0.011 seconds.