Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Г. Д. Робертс - Шантарам [2003]
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, thriller, Биография, Приключения, Роман, Современная проза, Философия

Аннотация. Впервые на русском - один из самых поразительных романов начала XXI века. Эта преломленная в художественной форме исповедь человека, который сумел выбраться из бездны и уцелеть, протаранила все списки бестселлеров и заслужила восторженные сравнения с произведениями лучших писателей нового времени, от Мелвилла до Хемингуэя. Грегори Дэвид Робертс, как и герой его романа, много лет скрывался от закона. После развода с женой его лишили отцовских прав, он не мог видеться с дочерью, пристрастился к наркотикам и, добывая для этого средства, совершил ряд ограблений, за что в 1978 году был арестован и приговорен австралийским судом к девятнадцати годам заключения. В 1980 г. он перелез через стену тюрьмы строгого режима и в течение десяти лет жил в Новой Зеландии, Азии, Африке и Европе, но блльшую часть этого времени провел в Бомбее, где организовал бесплатную клинику для жителей трущоб, был фальшивомонетчиком и контрабандистом, торговал оружием и участвовал в вооруженных столкновениях между разными группировками местной мафии. В конце концов его задержали в Германии, и ему пришлось-таки отсидеть положенный срок - сначала в европейской, затем в австралийской тюрьме. Именно там и был написан «Шантарам». В настоящее время Г. Д. Робертс живет в Мумбаи (Бомбее) и занимается писательским трудом. «Человек, которого «Шантарам» не тронет до глубины души, либо не имеет сердца, либо мертв, либо то и другое одновременно. Я уже много лет не читал ничего с таким наслаждением. «Шантарам» - «Тысяча и одна ночь» нашего века. Это бесценный подарок для всех, кто любит читать». Джонатан Кэрролл

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— Вам тогда было пятнадцать? — В пятнадцать лет я в первый раз убил человека. Он погрузился в молчание, а я получил возможность взвесить и оценить эту фразу… В первый раз… — Случившееся не имело какой-то реальной причины — игра случая: драка, возникшая без всякого повода. Человек бил ребёнка — собственного ребёнка, — и мне не следовало вмешиваться. Но он колотил его очень жестоко, и я не смог вынести этого зрелища. Преисполненный ощущения собственной значимости — ведь я был сыном главы деревенского клана и племянником одного из самых преуспевающих купцов в Кветте — я приказал человеку прекратить избиение. Немудрено, что он обиделся. Возникла перебранка, которая вылилась в драку. И вот он уже мёртв: грудь его пронзил принадлежащий ему кинжал, которым он пытался заколоть меня. — Это была самооборона. — Да. И свидетелей оказалось немало. Это случилось в главном базарном ряду. Мой дядя, весьма влиятельный в те времена человек, заступился за меня перед властями, и мне, в конце концов, разрешили вернуться в Кандагар. К несчастью, семья человека, которого я убил, отказалась принять от моего дяди выкуп и отправила в Кандагар двух человек, чтобы разыскать меня. Получив предупреждение от дяди, я решил нанести удар первым и убил их обоих, застрелив из старого дядиного ружья. На какое-то время он вновь замолчал, устремив взгляд на пол под ногами. Из дальнего конца лагеря доносились слабые приглушённые звуки музыки. Центральный внутренний двор, на который выходили окнами многочисленные комнаты, был больше, чем в бомбейском доме Кадера, но менее обустроенный. Из ближних комнат слышалось негромкое бормотание, похожее на журчание воды, время от времени барабанной дробью взрывался смех. Из соседней комнаты, где жил Халед Ансари, раздавалось ни с чем не сравнимое клацанье АК-74, автомата Калашникова, когда у него взводят курок и ставят на предохранитель после чистки. — Кровная вражда, начавшаяся после этих смертей, и попытки меня убить разрушили обе семьи, — без видимых эмоций подвёл итог сказанному Кадер. Вид у него был мрачный: он говорил и, казалось, жизненная сила незаметно вытекает из его опущенных долу глаз. — Двое убитых с их стороны, один с нашей. Потом двое у нас, один у них. Мой отец много раз пытался положить конец вражде, но это было невозможно. Словно демон овладел мужчинами: каждый из них как будто обезумел, охваченный жаждой убийства. Я хотел покинуть дом, поскольку стал причиной этой междоусобицы, но отец не отпускал меня, а я не мог ему противиться. Вражда и смерти не прекращались долгие годы. Я потерял двух братьев, были убиты оба моих дяди — братья отца. Когда же отец подвергся нападению, был тяжело ранен и поэтому не мог мне помешать, я распорядился, чтобы родственники распустили слух, что меня уже нет в живых. И я покинул родной дом. Через некоторое время кровавая междоусобица прекратилась, между двумя семьями воцарился мир. Но я теперь мёртв для моих близких: ведь я поклялся матери, что не вернусь никогда. Прохладный лёгкий ветерок, дувший весь вечер в окно с металлическими рамами, внезапно стал холодным. Я встал, чтобы закрыть окно, потом налил из глиняного кувшина, стоявшего на тумбочке, воды в стакан и передал его Кадеру. Он прошептал молитву, выпил воду и вернул мне стакан. Снова налив в него воды, я сел на табурет, чтобы неспешно выпить её маленькими глотками. Я молчал, опасаясь, что если задам неправильный вопрос или сделаю неуместное замечание, Кадер вообще перестанет со мной разговаривать и покинет комнату. Он был спокоен, вёл себя совершенно непринуждённо, но сияющие лучики смеха ушли из его глаз. Для него была абсолютно не характерна и даже вызывала беспокойство та откровенность, с которой он рассказывал о своей жизни. Он мог часами беседовать со мной о Коране, или жизни пророка Магомета, или о научном, рациональном обосновании своей философии морали, но никогда не рассказывал мне или кому-то другому столько о себе. Молчание затягивалось. Я смотрел на его худое выразительное лицо, стараясь контролировать даже звук своего дыхания, чтобы не побеспокоить его. Мы оба были облачены в стандартное афганское одеяние — длинную свободную рубаху и штаны с широким поясом. Его одежда была светлого блёкло-зелёного цвета, моя — бело-голубого. Оба носили кожаные сандалии вместо домашних тапочек. Хотя я был массивнее и шире в груди, чем Кадербхай, мы имели приблизительно одинаковый рост и ширину плеч. Его коротко остриженные волосы и борода были серебристо-белыми, мои короткие волосы — светлыми. Кожа моя загорела настолько, что была того же естественного коричневого цвета скорлупы миндального ореха, что и у Кадера. Нас можно было бы принять за отца и сына, если бы не разного цвета глаза — голубовато-серые, как небо, у меня и золотистые, как речной песок, у него. — Как вы попали из Кандагара в Бомбей, в мафию? — наконец спросил я, опасаясь, что скорее продолжительное молчание, чем мои вопросы, заставят его уйти. Он повернулся ко мне, лицо его озарилось ослепительной улыбкой: то была новая, мягкая, бесхитростная улыбка, которую мне никогда раньше не доводилось видеть, разговаривая с ним. — Покинув свой дом в Кандагаре, я оказался в Бомбее, совершив путешествие через Пакистан и Индию. Как и миллионы других, повторяю, миллионы других, я надеялся нажить состояние в городе героев индийских фильмов. Сначала жил в трущобе, похожей на ту, что у Центра мировой торговли и принадлежит сейчас мне. Каждый день практиковался в хинди и быстро выучил язык. Спустя некоторое время я заметил, что люди делают деньги, покупая билеты в кино на популярные картины и потом с выгодой их продавая, когда кинотеатры вывешивают объявление: «Все билеты проданы». Я решил потратить те небольшие деньги, что удалось скопить, на покупку билетов на самую популярную в Бомбее картину. Я стоял у кинотеатра, когда объявили, что билеты закончились, и тогда продал свои с большой выгодой. — Снятие скальпов при помощи билетов, — сказал я. — Так мы это называем. Это серьёзный бизнес на чёрном рынке во время самых популярных в моей стране футбольных матчей. — Да. Я получил хорошую прибыль за первую неделю работы. Начал уже подумывать о переезде в приличную квартиру, о самой лучшей одежде, даже о машине. Но однажды вечером стою с билетами около кинотеатра, и тут ко мне подходят два здоровых парня, показывают оружие — кинжал и нож для разделки мяса — и требуют, чтобы я шёл с ними. — Местные бандиты — гунды, — рассмеялся я. — Да, гунды, — повторил он за мной, тоже смеясь. Для тех, кто знал его доном Абдель Кадер Ханом, повелителем преступного мира Бомбея, было уморительно смешно представить его робким восемнадцатилетним мальчишкой, конвоируемым двумя уличными хулиганами. — Они отвели меня к Чота Гулабу, Маленькой Розе. Он получил такое прозвище за отметину на щеке от пули, которая прошла через его лицо, сломав большую часть зубов и оставив шрам, который, сжимаясь, напоминал розу. В то время он контролировал всю эту территорию и хотел взглянуть на наглого мальца, вторгшегося в его владения, прежде чем избить его до смерти в назидание другим… Он был взбешён. «Как ты смеешь продавать билеты на моей территории? — спросил он на смеси хинди и английского; то был скверный английский, но, говоря на нём, он хотел запугать меня, словно я предстал перед судом. — Знаешь ли ты скольких я убил, скольких мне пришлось убить, сколько отличных парней я потерял, чтобы получить контроль над чёрным рынком билетов во все кинотеатры этой части города?» Должен признаться, я был в ужасе: думал, жить мне осталось каких-нибудь несколько минут. Поэтому отбросил все предосторожности и сказал ему без обиняков на английском, куда лучшем, чем у него: «Тогда тебе придётся устранить ещё одну помеху, Гулабджи, потому что у меня нет иного способа заработать деньги, как нет и семьи — так что мне нечего терять. Если, конечно, у тебя не найдётся какая-нибудь приличная работёнка для преданного и находчивого молодого человека». Он громко рассмеялся, сказал, что я молодец, и спросил, где я научился так хорошо говорить по-английски. Когда же я рассказал ему свою историю, он тут же предложил мне работу. Потом, широко открыв рот, показал свои выбитые зубы и золотые протезы на их месте. Заглянуть в рот Чота Гулабу считалось среди его приближённых великой честью, некоторые из его гунд даже воспылали ко мне ревностью за то, что я удостоился такого близкого знакомства с этим знаменитым ртом при первой же встрече. Гулабу я понравился и стал для него чем-то вроде его бомбейского сына, но после первого же нашего рукопожатия у меня появились враги… Я стал бойцом, утверждая кулаками и клинком, топором и молотком власть Чота Гулаба на его территории. То были плохие дни, совет мафии ещё не действовал, драться приходилось и днём, и ночью. Через некоторое время меня сильно невзлюбил один из людей Гулабджи. Обиженный моей близостью к нему, он нашёл повод затеять со мной драку. И я убил его. Тогда на меня напал его лучший друг. Пришлось убить и его. А потом я убил человека по приказу Чота Гулаба. И ещё, и ещё одного. Он замолчал, упёршись взглядом в пол, туда, где он смыкался со стенкой из иловых кирпичей. Потом заговорил снова: — И ещё одного. Он повторял эту фразу в сгустившейся вокруг нас тишине, и мне казалось, что он вдавливает эти слова в мои горящие глаза. — И ещё одного. Я наблюдал, как он пробирается сквозь завалы своего прошлого, его глаза сверкали, но вот он рывком вернул себя в настоящее, прервав воспоминания: — Поздно. Послушай, я хочу сделать тебе подарок. Он взял принесённый им свёрток в замше и вытащил из него пистолет в кобуре для ношения на боку, несколько магазинов к нему, коробку с патронами и ещё одну металлическую коробку. Откинув её крышку, он извлёк набор для чистки оружия, состоящий из смазки, графитового порошка, крошечных пилочек, щёточек и нового короткого шнура для прочистки ствола. — Это АПС, автоматический пистолет Стечкина, — сказал он, беря в руки оружие и вынимая магазин. Проверив, не остался ли патрон в стволе, он вручил пистолет мне. — Русское производство. Если придётся сражаться с русскими, сможешь найти уйму боеприпасов на их трупах. Оружие девятимиллиметрового калибра с магазином на двадцать патронов. Можешь установить его на одиночную или автоматическую стрельбу. Не самый лучший пистолет на свете, но надёжный. Там, куда мы направляемся, единственное лёгкое оружие с большим количеством патронов — Калашников. Я хочу, чтобы с этих пор ты носил с собой пистолет и всегда выставлял напоказ: ешь ли ты, спишь ли, даже, когда моешься, он должен быть рядом. Хочу, чтобы все, кто пойдёт с нами и кто увидит нас, знали, что он с тобой. Ты меня понял? — Да, — ответил я, глядя на пистолет в моей руке. — Я уже говорил тебе, что за голову любого иностранца, который помогает моджахедам, назначается определённая сумма. Хочу, чтобы каждый, кто, возможно, вспомнит об этой награде и захочет получить её в обмен на твою голову, подумал бы также и о Стечкине у тебя на боку. Знаешь, как чистить автоматический пистолет? — Нет. — Не страшно. Я покажу тебе, как это делается. Ты должен попытаться заснуть. Мы отправляемся в Афганистан завтра перед рассветом, в пять часов утра. Ожидание закончилось. Время пришло. Кадербхай показал мне, как чистить пистолет Стечкина. Это оказалось сложнее, чем я думал: ему потребовался добрый час, чтобы ознакомить меня со всеми правилами обращения с ним, ухода и ремонта. То был волнующий час: те мужчины и женщины, которым довелось в своей жизни прибегать к насилию, знают, о чём я говорю: я был буквально пьян от наслаждения. Без стыда признаюсь, что этот час, проведённый с Кадером, когда он учил меня, как пользоваться автоматическим пистолетом Стечкина, как чистить его, доставил мне больше удовольствия, чем сотни часов, которые я потратил вместе с ним, чтобы постичь его философию. И никогда я не испытывал такой близости к нему, как в ту ночь, когда мы, склонившись над моим одеялом, разбирали и собирали это смертоносное оружие. Когда он ушёл, я выключил свет и прилёг на койку, но заснуть не смог. Мой мозг в наступившей темноте был возбуждён, словно от воздействия кофеина. Сначала я думал о рассказанных Кадером историях. Я перемещался в том, другом времени по городу, который так хорошо узнал. Представлял Хана молодым человеком, сильным и опасным, боевиком босса мафии Чота Гулаба, гангстера с маленьким шрамом в форме розы на щеке. Я знал и другие фрагменты истории Кадера — от бандитов, работавших на него в Бомбее. Они рассказывали мне о том, как Кадербхай взял маленькую империю Гулаба под свой контроль, после того как этого гангстера со шрамом убили рядом с одним из его кинотеатров. Они живописали гангстерские войны, вспыхнувшие в городе, говорили о мужестве Кадера и его беспощадности, когда надо было сокрушить врага. Я знал также, что Кадер был одним из основателей совета мафии, вернувшего мир в город, поделив территории и добычу между выжившими бандами. Лёжа в темноте и вдыхая запахи пистолета и смазки (пахло навощённым полом и сырым бельём), я думал, почему Кадербхай идёт на войну. Ему вовсе не обязательно было это делать: есть сотни других, таких как я, готовых умереть вместо него. Вспомнил его странную лучезарную улыбку, когда он рассказывал о своей первой встрече с Чота Гулабом. Запомнилось мне, какими быстрыми и молодыми были его руки, когда он показывал, как чистить пистолет и пользоваться им. И я подумал: может быть, он рискует жизнью вместе с нами просто потому, что тоскует по бурным дням своей юности. Эта мысль волновала меня: я был уверен, что она верна, хотя бы отчасти. Но ещё больше меня будоражил другой мотив его поступка: то, что он правильно выбрал время положить конец своему изгнанию и навестить родной дом и семью. Не мог забыть рассказанного им: кровавая вражда, унесшая так много жизней и выгнавшая его из дома, закончилась только после его обещания, данного матери: никогда не возвращаться. Через какое-то время мои мысли потекли в ином направлении: я уже переживал, мгновение за мгновением, долгую ночь накануне своего бегства из тюрьмы. Тогда я тоже не сомкнул глаз, и тогда страхи тоже сменялись приподнятым настроением, а потом вновь накатывал ужас. И так же, как в ту ночь много лет назад, я поднялся с постели в полной темноте, ещё до первого шевеления и проблеска утра и собрался в дорогу. Вскоре после рассвета мы сели на поезд, идущий до Чаманского ущелья. В нашей группе было двенадцать человек, и никто не проронил ни слова за несколько часов пути. Назир сидел рядом со мной, почти всё время мы были с ним наедине, но он так и не нарушил каменного молчания. Пряча глаза за стёклами тёмных очков, я смотрел в окно, весь во власти очарования живописным ландшафтом, стремясь раствориться в нём. Отрезок пути Кветта — Чаман может служить предметом гордости прославленной железнодорожной магистрали. Петляя по глубоким узким ущельям, дорога пересекает ошеломляюще красивые реки. Я вдруг осознал, что повторяю про себя, словно строчки стихов, названия местечек, через которые проходил наш путь. Из Кучхлага в Бостан, через маленькую речку в Иару Карез, потом вверх на Шадизай. В Гулистане ещё один подъём, потом сглаженная кривая за древним высохшим озером в Кила Абдулла. Но бриллиантом, венчавшим эту корону из стальных полос-близнецов, стал, без сомнения, Ходжакский туннель. Его несколько лет строили англичане в конце девятнадцатого столетия. Пробитый в сплошной скале на протяжении четырёх километров, он был самым длинным в этой части континента. В Хан-Кили поезд преодолел череду крутых поворотов, и мы сошли на последнем полустанке, не доезжая Чамана, вместе с несколькими местными жителями в запылённой одежде. Нас встречал крытый, экзотично раскрашенный грузовик, куда мы и влезли, после того как платформа опустела, и направились по шоссе в сторону Чамана. Однако, не доезжая до города, свернули на боковую дорогу, которая заканчивалась безлюдной тропой. Вокруг было несколько поросших кустарником пастбищ, немногочисленные деревья. Мы находились примерно в тридцати километрах к северу от шоссе и Чаманского ущелья. Высадившись из грузовика, который тут же уехал, мы собрались в тени деревьев, где нас уже поджидала основная группа. В первый раз мы были в полном составе — тридцать человек, все мужчины, и на мгновение у меня возникла ассоциация с группой заключённых, собравшихся на прогулку в тюремном дворе. Люди казались крепкими и решительными, выглядели здоровыми и хорошо подготовленными физически, хотя многие из них были очень худыми. Я снял тёмные очки. Разглядывая лица, встретился глазами с человеком, пристально смотревшим на меня из глубины тени. Ему было около пятидесяти, может быть, немного больше, и он казался самым старшим после Кадербхая в нашей группе. Короткие волосы под коричневой афганской шапкой с закруглёнными краями, точно такой же, как у меня, были седыми. Короткий прямой нос разделял длинное, с впалыми щеками, заострённое лицо, изборождённое такими глубокими морщинами, что оно казалось изрезанным мачете. Под глазами — тяжёлые мешки. Театрально изогнутые брови, похожие на крылья летучей мыши, сходились на переносице, но особое внимание привлекали его глаза, глаза психически больного человека. Когда наши взгляды встретились, он пошёл, спотыкаясь, в мою сторону. Пройдя несколько шагов шаркающей походкой, он дёрнулся всем телом и пошёл уверенней, а потом побежал, согнувшись, покрыв разделявшие нас тридцать метров длинными кошачьими прыжками. Забыв, что у меня пистолет на боку, я инстинктивно потянулся к рукоятке ножа и отступил на полшага назад. Мне был знаком такой взгляд, я видел такие глаза раньше. Этот человек хотел драться со мной, а может даже убить. Когда он подбежал ко мне, крича что-то непонятное, откуда-то возник Назир и встал передо мной, загородив ему дорогу. Назир крикнул что-то ему в ответ, но тот, глядя на меня поверх его головы, вновь и вновь выкрикивал свой вопрос. Назир повторил свой ответ столь же громко. Безумный моджахед попробовал оттолкнуть Назира обеими руками, но с таким же успехом он мог бы попытаться сдвинуть дерево. Дюжий афганец стоял, как вкопанный, заставив сумасшедшего впервые отвести от меня взгляд. Вокруг нас собралась толпа. Назир выдержал безумный взгляд мужчины и заговорил более мягко, с просительными нотками в голосе. Я ждал весь в напряжении, готовый вступить в драку. «Мы ещё даже не перешли границу, — думал я, — а мне уже чуть не пришлось пырнуть ножом одного из наших людей…» — Он спрашивает, не русский ли ты, — пробормотал Ахмед Задех рядом со мной. Слово «русский» он произнёс с алжирским акцентом, картаво выговаривая букву «р». Я увидел, что он показывает на моё бедро: — Пистолет. И светлые глаза. Он думает, что ты русский. Подошёл Кадербхай и положил руку на плечо сумасшедшего. Мужчина мгновенно обернулся, внимательно глядя на Кадера, готовый разрыдаться. Кадер повторил то же, что бормотал Назир, столь же успокаивающим тоном. Я не понимал всего, что он говорил, но смысл был ясен: «Нет. Он американец. Американцы помогают нам. Он здесь с нами, чтобы сражаться с русскими. Он поможет нам убивать их. Он поможет нам. Мы убьём много русских вместе». Когда мужчина вновь повернулся ко мне, выражение его лица изменилось столь разительно, что у меня возникло чувство жалости к этому человеку, которому я был готов всадить нож в грудь минутой раньше. Глаза его всё ещё были безумными, неестественно широкими и белыми под коричневой радужной оболочкой, но неистовство в них сменилось выражением такого горя и страдания, что мне вспомнились руины каменных домов, которые во множестве встречались нам вдоль дорог. Он ещё раз взглянул на Кадера, и неуверенная улыбка затрепетала на его лице, черты его ожили, словно под воздействием электрического импульса. Он повернулся и пошёл прочь через толпу. Крепкие мужчины осмотрительно расступались перед ним, сострадание в их глазах боролось со страхом. — Мне очень жаль, Лин, — мягко сказал Абдель Кадер. — Его зовут Хабиб. Хабиб Абдур Рахман. Он школьный учитель, вернее когда-то был школьным учителем в деревне по другую сторону гор. Он учил малышей, самых младших детей. Когда вторглись русские семь лет назад, он был счастливым человеком, имел жену и двух сильных сыновей. Присоединился к сопротивлению, как и все молодые мужчины в тех краях. Два года назад он вернулся с боевого задания и узнал, что русские напали на его деревню, использовав газ, какую-то разновидность нервно-паралитического газа. — Они отрицают это, — заметил Ахмед Задех. — Но в этой войне они испытывают новые виды оружия, самого разного: мины и ракеты, много всего другого — экспериментальное оружие, никогда не применявшееся в прежних войнах. Вроде того газа, что они пустили в деревне Хабиба. Такой войны раньше не было. — Хабиб бродил один по деревне, — продолжал Кадер. — Все были мертвы. Все мужчины, женщины, дети. Все поколения его семьи — дедушки и бабушки с обеих сторон, его родители, родители жены, дяди и тёти, братья и сёстры, жена и дети. Все — в один день, за какой-то час. Даже домашние животные — козы, овцы и куры, — все были мертвы. Даже насекомые и птицы были мертвы. Никакого движения, никакой жизни — никто не выжил. — Он вырыл могилу… для всех мужчин… всех женщин… всех детей, — добавил Назир. — Он похоронил их всех, — кивнул Кадер. — Всю свою семью, и друзей детства, и соседей. Это заняло очень много времени, ведь он был один, едва сумел справиться. Когда дело было сделано, он взял ружьё и вернулся в свой отряд моджахедов. Но утрата изменила его самым ужасным образом. Сейчас это совсем другой человек: он делает всё, что в его силах, чтобы поймать русского или афганского солдата, воюющего на стороне русских. И когда это ему удаётся, — а он захватил уже многих, после того, что случилось, он хорошо этому научился, — когда ему удаётся это сделать, он замучивает их до смерти, пронзая остро заточенным стальным лезвием лопаты. Именно этой лопатой он зарыл в землю всю свою семью. Она и сейчас с ним, пристёгнута поверх его тюка. Он привязывает руки пленников, заведённые назад, к лопате, лезвие которой упирается им в спину. Когда силы оставляют их, металлическое остриё начинает пронзать их тела, проходит через живот. Хабиб склоняется над ними, смотрит в глаза и плюёт в их кричащие рты. Халед Ансари, Назир, Ахмед Задех и я, погрузившись в глубокое молчание, ждали, когда Кадер вновь заговорит. — Нет человека, который знал бы эти горы и всю местность отсюда до Кандагара лучше, чем Хабиб, — закончил свой рассказ Кадер, устало вздохнув. — Он самый лучший проводник. Он успешно выполнил сотни поручений и будет сопровождать нас до Кандагара, где мы встретимся с нашими людьми. Нет человека более верного и надёжного, потому что нет в Афганистане никого другого, кто ненавидел бы русских больше, чем Хабиб Абдур Рахман. Но… — Он совершенный безумец, — произнёс в наступившей тишине Ахмед Задех, пожав плечами, и я вдруг почувствовал, что испытываю к нему симпатию, но в то же время тоскую по своему другу Дидье. Именно он мог бы сделать такой безапелляционный и беспощадно честный вывод. — Да, — сказал Кадер, — он безумец. Горе разрушило его разум. А поскольку мы в нём нуждаемся, надо не спускать с него глаз. Его изгоняли из многих отрядов моджахедов — до самого Герата. Мы сражаемся с афганской армией, которая служит русским, но нельзя забывать, что они афганцы. Большую часть сведений мы получаем от солдат афганской армии, которые хотят помочь нам победить их русских хозяев. Хабиб не в состоянии осознать такие тонкости. У него только одно понимание войны: их всех надо убивать — быстро или медленно. Он предпочитает делать это медленно. В нём заряд такого жестокого насилия, что его друзья боятся его не меньше, чем враги. Поэтому, пока он с нами, с него нельзя спускать глаз. — Я послежу за ним, — решительно заявил Халед Ансари. Мы все взглянули на нашего палестинского друга. На его лице были написаны страдания, гнев и непреклонность. Кожа на переносице, от брови до брови, натянулась, широкая ровная линия рта выражала упрямую решимость. — Очень хорошо, — начал Кадер и сказал бы, наверно, больше, но услышав эти два слова согласия, Халед покинул нас и направился к всеми покинутому, несчастному Хабибу Абдур Рахману. Наблюдая, как он удаляется, я внезапно испытал сильнейшее инстинктивное желание крикнуть, остановить его. Это было глупо — какой-то иррациональный острый страх потерять его, потерять ещё одного друга. К тому же это было бы ещё и смешно — проявление какой-то мелочной ревности, — поэтому я сдержал себя и ничего не сказал. Я смотрел, как он протягивает руку, чтобы приподнять безвольно опущенную голову безумного убийцы. Когда тот поднял глаза и их взоры встретились, я уже знал, пусть и не понимая этого отчётливо, что Халед потерян для нас. Я отвёл взгляд, ощущая себя лодочником, весь день шарившим багром по дну озера в поисках затонувшей лодки. Во рту пересохло. Сердце стучало, как узник в стены, так, что отдавалось в голове. Ноги словно налились свинцом: стыд и страх приковали их к земле. И подняв глаза вверх, на отвесные, непроходимые горы, я почувствовал, как будущее пронизывает меня дрожью — так трепещут усталые ветви ивы в грозу под раскатами грома. Глава 33 В те годы главная дорога из Чамана, прежде чем выйти на шоссе, ведущее в Кандагар, пересекала приток реки Дхари, проходила через Спин-Балдак, Дабраи и Мелкарез. Протяжённость пути составляла около двухсот километров: машиной можно было добраться за несколько часов. Понятно, что наш маршрут пролегал не по шоссе, автомобилем мы не могли воспользоваться. Мы ехали верхом, пробираясь через добрую сотню горных ущелий, и это путешествие заняло больше месяца. В первый день мы устроили стоянку под деревьями. Багаж — то, что мы переправляли в Афганистан и наши личные вещи — был выгружен на ближайшем пастбище, накрыт овечьими и козьими шкурами, чтобы выглядел с высоты как стадо скота. Среди этих тюков было привязано и несколько настоящих коз. Когда окончательно сгустились сумерки, возбуждённый шёпот пронёсся по лагерю. Вскоре мы услышали приглушённый топот копыт: пригнали наших лошадей — двадцать ездовых и двенадцать вьючных. Они были не такие рослые, как те, на которых я учился ездить, и в моём сердце взыграла надежда, что с ними будет легче управиться. Большинство мужчин сразу же отправились вьючить лошадей. Я хотел было присоединиться к ним, но был остановлен Назиром и Ахмед Задехом, ведущим двух лошадей. — Это моя, — объявил Ахмед. — А вон та — твоя. Назир вручил мне поводья и проверил ремни на тонком афганском седле. Удостоверившись, что всё в порядке, он кивнул в знак одобрения. — Хорошая лошадь, — проворчал он в своей добродушной манере, словно перекатывая камешки во рту. — Все лошади хорошие, — ответил я цитатой из него же. — Не все люди хорошие. — Лошадь превосходная, — согласился Ахмед, бросив восхищённый взгляд на ту, что предназначалась мне; то была гнедая кобыла, широкогрудая, с сильными, толстыми и сравнительно короткими ногами, живыми и бесстрашными глазами. — Назир выбрал для тебя именно её из всех, что у нас есть. Он первый, кому она приглянулась, но далеко не последний, так что кое-кто был разочарован. Он настоящий ценитель. — По моим подсчётам, нас тридцать человек, но верховых лошадей здесь явно меньше, — заметил я, похлопывая свою лошадь по шее и пытаясь установить с ней первый контакт. — Да, некоторые поедут верхом, а прочие пойдут пешком, — ответил Ахмед. Он поставил левую ногу в стремя и без каких-либо видимых усилий вскочил в седло. — Будем меняться. С нами десять коз, с ними будут идти пастухи. Некоторых людей мы потеряем по дороге. Лошади — бесценный дар для тех людей Кадера, что под Кандагаром, хотя, скорее, подошли бы верблюды. Но в узких ущельях лучше всего — ослы. И всё же лошади — животные особенно высокого статуса. Думаю Кадер настоял, чтобы были лошади, потому что очень важно, как мы будем выглядеть в глазах людей из диких кланов, которые, возможно, захотят убить нас и забрать наше оружие и медикаменты. Лошади поднимут наш престиж и станут отличным подарком для людей Кадер Хана. Он планирует отдать лошадей, когда мы будем возвращаться назад из Кандагара. Так что часть дороги до Кандагара мы проедем верхом, но весь обратный путь придётся проделать пешком! — Я не ослышался: ты сказал, что мы потеряем часть людей? — спросил я, озадаченно. — Да! — рассмеялся он. — Некоторые покинут нас и возвратятся в свои деревни. Но может случиться и так, что кто-то умрёт во время этого путешествия. Но мы останемся живы — ты и я, иншалла. У нас хорошие лошади — так что начало удачное! Ахмед умело развернул лошадь и подъехал лёгким галопом к группе всадников, собравшихся вокруг Кадербхая метрах в пятидесяти от нас. Я взглянул на Назира, Он кивнул мне, приглашая оседлать лошадь и ободряя лёгкой гримасой и невнятно произнесённой молитвой. Мы оба ожидали, что лошадь меня сбросит. Назир даже зажмурился, с отвращением предвкушая моё падение. Поставив левую ногу в стремя, я оттолкнулся правой и прыгнул. В седло я опустился более грузно, чем рассчитывал, но лошадь хорошо приняла всадника и дважды наклонила голову, готовая двигаться. Назир открыл один глаз и обнаружил, что я вполне удобно устроился на новой лошади. Он был так счастлив, что буквально светился от непритворной гордости и одарил меня одной из своих редких улыбок. Я дёрнул за поводья, чтобы повернуть голову лошади, и слегка наддал каблуками. Реакция лошади была спокойной, движения — красивыми, изящными, горделиво-элегантными. Мгновенно перейдя на грациозную лёгкую рысь, она без всяких дальнейших понуканий подскакала к Кадербхаю и его окружению. Назир ехал вместе с нами, немного сзади и слева от моей лошади. Я бросил взгляд через плечо: его глаза были широко открыты, выглядел он столь же озадаченно, как, наверно, и я. Лошадь, впрочем, придавала мне вполне пристойный вид. «Всё будет хорошо», — шептал я, и слова эти в моём сознании продирались сквозь густой туман тщетной надежды, и я понимал, что произношу их как своего рода заклинание. «Гордость уходит… перед падением, — так можно коротко передать смысл изречения из Книги притчей Соломоновых, глава 16, стих 18. — Погибели предшествует гордость, и падению надменность». Если он действительно так сказал, значит Соломон был человеком, хорошо, гораздо лучше, чем я, знавшим лошадей. Я же, поравнявшись с группой Кадера, осадил лошадь с таким видом, словно и в самом деле понимал, что я делаю в седле, если мне суждено было это когда-нибудь понять. Кадер на пушту, урду и фарси отдавал текущие распоряжения. Я перегнулся через седло, чтобы прошептать Ахмеду Задеху: — Где ущелье? Я не вижу в темноте. — Какое ущелье? — спросил он тоже шёпотом. — Горный проход. — Ты имеешь в виду Чаманское ущелье? — Ахмед был озадачен моим вопросом. — Оно в тридцати километрах позади нас. — Нет, меня интересует, как мы попадём в Афганистан через эти горы? — спросил я, кивая головой на отвесные каменные стены, поднимающиеся ввысь в километре от нас и упирающиеся в чёрное ночное небо. — Мы не пойдём через горы, — ответил Ахмед, подёргивая поводьями, — мы пойдём над ними. — Над… ними. — Oui[148]. — Сегодня вечером? — Oui. — В темноте? — Oui, — серьёзно повторил он. — Никаких проблем. Хабиб, fou[149], этот безумец, знает дорогу. Он проведёт нас. — Хорошо, что ты мне это сказал. Должен признаться, что сильно беспокоился, но теперь чувствую себя гораздо увереннее. Его белые зубы сверкнули в улыбке, и по сигналу Халеда мы тронулись, медленно выстраиваясь в колонну, растянувшуюся на добрую сотню метров. Десять человек шли пешком, двадцать — ехали верхом, пятнадцать лошадей везли груз, за ними шло стадо из десяти коз. К моей величайшей досаде Назир оказался в числе пеших. Было что-то нелепое, неестественное в том, что такой превосходный всадник идёт пешком, а я еду на лошади. Я смотрел, как он шёл в темноте впереди меня, ритмично переставляя свои толстые кривоватые ноги, и поклялся, что на первом же привале попытаюсь убедить его поменяться со мной местами и сесть на лошадь. Мне действительно удалось это сделать, но Назир сел в седло неохотно и взирал на меня оттуда, хмурясь, с сердитым видом. Его настроение улучшилось, только когда мы опять поменялись местами, и он смог вновь смотреть на меня снизу вверх, ступая по каменистой тропе. Конечно же, вы не скачете на лошади через горы. Вы её толкаете и тащите, а иногда приходится помогать переносить её через гребень горы. По мере приближения к подножью отвесных скал, формирующих Чаманский хребет, который отделяет Афганистан от Пакистана, становилось ясно, что и на самом деле существуют бреши, проходы и тропы, идущие сквозь горы или поверх их. То, что казалось гладкими стенами из голого камня, при ближайшем рассмотрении оказывалось волнообразными ложбинами и расположенными ярусами расщелинами. Вдоль горных склонов шли каменистые выступы, виднелась покрытая известковой коркой бесплодная земля. Местами эти выступы были такими широкими и плоскими, что казались дорогой, выстроенной человеком. В других местах они были неровными и узкими, так что каждый шаг необходимо было делать крайне осторожно, с трепетом и опаской. И весь этот пролом в горной гряде преодолевался в полной темноте: люди спотыкались, скользили, тащили и толкали лошадей. Наш караван был небольшим по сравнению с величественными разноплеменными процессиями, шествовавшими некогда вдоль Шёлкового пути, соединявшего Турцию с Китаем и Индией, но сейчас, во время войны, наша многочисленная группа была весьма заметной целью. Постоянно присутствовал страх, что нас увидят с воздуха. Кадербхай установил строгое затемнение: никаких сигарет, фонарей, ламп в пути. В первую ночь нам светила четверть луны, но временами скользкая тропа заводила нас в узкие теснины: вокруг отвесно вставали голые скалы, погружая нас во тьму. В этих коридорах с чёрными стенами нельзя было разглядеть даже собственную руку, поднесённую к лицу. Наша колонна медленно продвигалась вперёд вдоль невидимых расщелин в скалистой стене: люди, лошади, козы жались к камню, натыкаясь друг на друга. Посреди такого чёрного ущелья я услышал низкий жалобный вой, стремительно нараставший. Правой рукой я держал поводья, на левую был намотан хвост идущей впереди лошади. Моё лицо почти касалось гранитной стены, тропка под ногами была в ширину не больше вытянутой руки. Звук становился всё пронзительней и громче, и две лошади, охваченные инстинктивным страхом, встали на дыбы, судорожно забили копытами. Затем воющий звук внезапно перешёл в рёв, прокатившийся по горам и закончившийся оглушительным сатанинским воплем прямо у нас над головами. Лошадь впереди меня взбрыкнула и встала на дыбы, вырывая свой хвост из моей руки. Пытаясь удержать её, я потерял в темноте точку опоры и упал на колени, оцарапав лицо о каменную стену. Моя собственная лошадь была напугана не меньше меня и рвалась вперёд по узкой тропе, повинуясь импульсивному желанию бежать. Я всё ещё удерживал поводья и воспользовался ими, чтобы подняться на ноги, но лошадь толкнула меня головой, и я почувствовал, что соскальзываю с тропы. Страх пронзил мне грудь и сокрушил сердце, когда я падал вниз, в тёмную пустоту. Я ощутил всю длину своего тела, висящего, болтаясь, на поводьях, крепко зажатых в руке. Раскачиваясь в свободном пространстве над чёрной бездной я ощущал медленное, миллиметр за миллиметром, движение вниз, свой ослабевающий захват, скрип кожи поводьев, по мере того как соскальзывал всё дальше и дальше от края узкого выступа. Вдоль края обрыва надо мной кричали люди. Они пытались успокоить животных, выкрикивали имена друзей. Слышалось ржание и протестующий хрип лошадей. Воздух в ущелье пропах густыми запахами мочи, лошадиного кала, пота напуганных до смерти мужчин. Я ясно различал царапающий, скребущий стук копыт моей лошади, изо всех сил пытающейся сохранить точку опоры. И тут я понял: какой бы сильной ни была лошадь, её устойчивость на осыпающейся, неровной тропе настолько ненадёжна, что моего веса может оказаться достаточно, чтобы стянуть её с выступа вместе со мной. В непроницаемой тьме, нащупав поводья левой рукой, я начал подтягиваться к выступу, вцепился кончиками пальцев в край каменистой тропы, но тут же с задушенным криком соскользнул назад в тёмную расщелину. Поводья вновь удержали меня, и я завис над пропастью. Положение моё было отчаянным. Лошадь в страхе, что её утянет за край выступа, изо всех сил трясла опущенной головой. Умное животное понимало: надо сбросить удила, уздечку и упряжь. Я знал, что в любой момент она может преуспеть в этом. Отчаянно рыча сквозь стиснутые зубы, я вновь подтянул себя к выступу. Вскарабкавшись на него и встав на колени, я хватал воздух в изнеможении, обливаясь потом, а затем, повинуясь интуиции, которая приходит на помощь в самый ужасный момент, впрыскивая в организм порцию адреналина, вскочил на ноги, подавшись вправо. И в тот же миг лошадь идущего следом за мной человека взбрыкнула в чёрной, слепой ночи. Если бы я остался на месте, она попала бы мне копытом в висок, и на этом моя война закончилась бы. Рефлекс, побудивший меня прыгнуть, спас мне жизнь: удар пришёлся в бок и бедро, отбросив меня к стене рядом с головой моей лошади. Я обнял животное руками за шею, чтобы успокоить себя, и дать опору своей занемевшей ноге и ушибленному бедру. Всё ещё оставаясь в этом положении, я услышал шарканье шагов и почувствовал, как чьи-то руки соскользнули со стены мне на спину. — Лин? Это ты? — спросил в темноте Халед Ансари. — Халед! Да! Ты в порядке? — Конечно. Истребители, мать их. Две штуки. Как раз у нас над головой, не больше чем в сотне футов. Проклятье! Они как раз прошли звуковой барьер. Ну и шум! — Это русские? — Не думаю. Вряд ли они летают так близко к границе. Скорее всего, пакистанские истребители, вернее, американские самолёты с пакистанскими лётчиками, вторгающиеся в воздушное пространство Афганистана, чтобы русские не дремали. Они летают не слишком далеко. Русские пилоты МИГов очень хороши. Паки стараются не отставать от них, вот и летают здесь. Ты уверен, что с тобой всё в порядке? — Да, конечно, — соврал я. — Мне станет намного лучше, когда мы выберемся из этой грёбаной темноты. Можешь называть меня наложившим в штаны слабаком, но я предпочитаю видеть тропу под ногами, когда пытаюсь вести лошадь над пропастью на высоте десятиэтажного здания. — То же можно сказать и про меня, — рассмеялся Халед. Это был негромкий и невесёлый смех, но он придал мне бодрости. — Кто шёл вслед за тобой? — Ахмед, — ответил я. — Ахмед Задех. Я слышал, как он ругался по-французски за моей спиной. Думаю, с ним всё в порядке. А за ним шёл Назир. И где-то рядом был Махмуд, иранец. За мной шло человек десять, считая двух парней, козьих пастухов. — Пойду проверю, — сказал Халед, успокаивающе похлопывая меня плечу. — А ты продолжай идти — просто двигайся осторожно вдоль стены ещё сотню ярдов. Это недалеко. Когда выйдешь из этого ущелья, появится лунный свет. Удачи. И в те несколько мгновений, пока я не достиг бледного оазиса лунного света, я ощущал покой и уверенность в себе. Потом мы возобновили путь, прижимаясь к холодным серым камням каньона, и через несколько минут вновь оказались в темноте: с нами остались лишь вера, страх и воля к жизни. Мы так часто шли ночью, что иногда, казалось, пробираемся к Кандагару наощупь, как слепые, отыскивая дорогу кончиками пальцев. И как слепые своему поводырю, мы безоговорочно доверяли Хабибу. Ни один из афганцев нашей группы не жил в приграничной области, поэтому они в той же мере, что и я, зависели от его знания тайных троп и скрытых от глаз горных проходов. Хабиб, впрочем, внушал куда меньше доверия, когда не вёл за собой колонну. Однажды я натолкнулся на него во время привала, вскарабкавшись на близлежащие скалы в поисках уединённого места, чтобы справить нужду. Стоя на коленях перед квадратной плитой шероховатого камня, Хабиб бился об неё головой. Я бросился к нему и обнаружил, что он плачет навзрыд. Кровь из рассечённого лба текла по лицу, смешиваясь со слезами в бороде. Смочив водой из фляги уголок своего шарфа, я стёр кровь с его головы и осмотрел раны. Они были рваными, неровными, но преимущественно поверхностными. Он не стал сопротивляться, позволив мне отвести его обратно в лагерь. Тут же примчался Халед и помог мне наложить мазь на раны Хабиба и забинтовать его лоб. — Я оставил его одного, — бормотал Халед. — Думал, он молится. Он сказал, что хочет помолиться. Но у меня было ощущение… — Думаю, он и в самом деле молился, — заметил я. — Он очень беспокоит меня, — признался Халед. Его печальные глаза были переполнены лихорадочным страхом. — Он ставит повсюду растяжки, а под накидкой у него дюжина гранат. Я пытался объяснить ему, что эти проволочные силки — бесчестное оружие: они могут убить местного пастуха-кочевника или одного из нас так же легко, как русского или афганского солдата. Но он словно не понял. Только ухмыльнулся и стал всё делать более скрытно. Вчера закрепил взрывчатку на нескольких лошадях. Сказал, что должен быть уверен: они не попадут в руки русских. Я спросил: «А как насчёт нас? Что, если мы попадём в руки русских, нам тоже надо обвешать себя взрывчаткой?» Он ответил, что это не перестаёт его беспокоить: как нам умереть наверняка до того, как русские схватят нас и как убить их побольше после того, как мы будем мертвы? — Кадер знает? — Нет. Я пытаюсь как-то сдержать Хабиба. Я знаю места, откуда он родом, Лин. Приходилось там бывать. Первые два года после того, как погибла моя семья, я был таким же сумасшедшим. Прекрасно понимаю, что творится у него внутри. Его душа настолько переполнена мёртвыми друзьями и врагами, что он просто зациклен на одном — убивать русских, — и пока он не отрешится от этой мысли, придётся мне быть рядом с ним, сколько могу, и следить, чтобы он не наделал глупостей. — Думаю, тебе следует рассказать обо всём Кадеру, — вздохнул я, покачав головой. — Расскажу, — вздохнул он в ответ. — Скоро. Поговорю с ним в ближайшее время. А Хабиб придёт в себя. Ему уже стало намного лучше. Теперь с ним уже можно говорить по-хорошему. Он должен понять. В последующие недели нашего путешествия мы следили за Хабибом ещё внимательнее, с ещё большей опаской, и постепенно поняли, почему он был изгнан из многих отрядов моджахедов. С обострённым чувством опасности, ощущая угрозу, таившуюся как вне нас, так и внутри, мы шли на север ночами, а иногда и днём вдоль горной границы в направлении Патхан-Кхела. Около кхела, то есть деревни, мы повернули на северо-запад, в пустынную горную местность, покрытую сетью ручьёв с холодной водой. Маршрут Хабиба пролегал примерно в одинаковом удалении от городков и больших деревень, вдали от оживлённых путей, используемых местными жителями. Мы с трудом преодолели расстояние от Патхан-Кхела до Каиро-Тхана, от Хумаи-Кареза до Хаджи-Агха-Мухаммада, перешли вброд реки между Ло-е-Карезом и Иару, петляли зигзагами между Мулла-Мустафа и маленькой деревушкой Абдул-Хамид. Трижды нас останавливали местные разбойники, требуя дань. Каждый раз они вначале появлялись на высотах с хорошим обзором, откуда держали нас под прицелом ружей, в то время как их «наземные силы» прятались в укрытиях, препятствуя нашему продвижению вперёд и отрезая пути к отступлению. И всякий раз Кадер поднимал бело-зелёный флаг моджахедов, украшенный девизом, — то была фраза из Корана: «Иналиллахей ва ина иллаи хи разиван». Что означало: «От Бога мы вышли, к Богу и вернёмся». Хотя местные кланы не признавали этот штандарт Кадера, его девиз и дух вызывали у них уважение. Они, однако, сохраняли свою свирепость и воинственность до тех пор, пока Кадер, Назир и афганские моджахеды не объяснили им, что группа совершает переход вместе с американцем, под чьим покровительством находится. Местные разбойники, изучив мой паспорт и пристально посмотрев в мои серо-голубые глаза, приветствовали нас как товарищей по оружию и приглашали выпить чаю и отведать их угощения. Это было намёком: следует всё-таки уплатить дань. Хотя ни один из встреченных нами разбойников не желал, атакуя субсидируемый США караван, лишаться крайне важной для них американской помощи, помогавшей им продержаться долгие годы войны, в их головах не укладывалось, что мы можем пройти через их территорию, не оставив им никакой добычи. Для этих целей Кадер захватил с собой запас товаров для бакшиша: шелка переливчатого синего и зелёного цвета с вплетёнными золотыми нитками, топорики, ножи с толстыми лезвиями и наборы для шитья. Были там также цейссовские бинокли — Кадер подарил мне один, и я пользовался им каждый день, — очки с увеличительными стёклами для чтения Корана и массивные автоматические часы индийского производства. Для вождей клана предназначался небольшой запас золотых дощечек, каждая весом в одну толу, около десяти граммов, с выбитым на них афганским лавром. Кадер не просто предвидел эти разбойничьи нападения — он рассчитывал на них. Когда с формальными знаками внимания было покончено, проблема выплаты дани урегулирована, Кадер договаривался с каждым лидером местного клана о пополнении запасов нашего каравана, что обеспечивало нас продовольствием в пути и гарантировало снабжение едой и животными в дружественных деревнях, находящихся под контролем и покровительством вождя клана. Пополнение запасов было крайне важным. Военное снаряжение, запасные части, детали станков и медикаменты, которые мы везли, имели приоритетное значение и оставляли мало места для излишков груза. Из-за этого у нас было мало еды для лошадей — не больше двухдневного рациона, — продовольствия же для нас не было вовсе. У каждого была фляга с водой на себя и лошадей, но все понимали, что это неприкосновенный запас, который следует расходовать крайне экономно. Нередко случалось, что мы выпивали не больше стакана воды в день и съедали маленький кусочек лепёшки. Отправляясь в это путешествие, я был вегетарианцем, хотя и не фанатичным, годами придерживался фруктово-овощной диеты, когда имел такую возможность. Через три недели похода, потаскав лошадей через горы и холодные, как лёд, реки, весь трясясь от голода, я набросился на предложенное нам разбойниками полупропечённое мясо ягнят и козлов, отдирая его зубами от костей. Крутые горные склоны в этой местности были бесплодны, всё живое было выстужено пронизывающими зимними ветрами, но каждый плоский, равнинный участок земли, как бы он ни был мал, выделялся яркой живой зеленью. Там были дикие красные цветы звездообразной формы и другие — с небесно-голубыми головками-помпонами. Росли низкие кусты с маленькими жёлтыми листьями — их обожали наши козы — и разнообразные дикие травы, увенчанные перистыми шалашиками из сухих семян — их ели лошади. Многие скалы поросли зелёным, как плоды лайма, мхом или более бледным лишайником. После бесконечных волнообразных «крокодиловых спин» голого камня эти нежные зелёные ковры смотрелись очень живописно, гораздо эффектнее, чем выглядели бы на более изобильных и ровных ландшафтах. Мы живо реагировали на каждый новый склон, покрытый мягким ковром, на растущий пучками густолистный вереск — нас одинаково радовало всякое проявление живучести. Наверно, это было идущей из глубин подсознания реакцией на зелёный цвет. Грубые, ожесточившиеся воины, с трудом бредущие рядом со своими лошадьми, наклонялись и собирали букетики цветов просто для того, чтобы ощутить их красоту в своих загрубевших, мозолистых руках. Мой статус американца при Кадере помог нам во время переговоров с местными разбойниками, но стоил недельной задержки, когда нас остановили в третий и последний раз. Стараясь миновать маленькую деревушку Абдул-Хамид, наш проводник Хабиб завёл нас в небольшое, но глубокое ущелье, достаточно широкое, чтобы три или четыре лошади с всадниками шли рядом бок о бок. С обеих сторон каньона поднимались крутые каменистые стены, которые тянулись почти на километр, после чего расступались, открывая длинную широкую долину. То было идеальное место для засады и, предвидя её, Кадер ехал во главе нашей колонны с развёрнутым бело-зелёным знаменем. Вызов был, однако, брошен нам тогда, когда мы углубились метров на сто в узкое ущелье. Откуда-то сверху раздался страшный вой — голоса мужчин, имитирующих пронзительные женские вопли и трели. Внезапно начала падать мелкая галька: перед нами произошёл небольшой обвал. Вместе с остальными я обернулся, сидя в седле, и увидел, что отряд местного племени занял позицию позади нас, направив нам в спины оружие всех видов. Как только возник весь этот шум, мы мгновенно прекратили движение. Кадер медленно проехал в одиночестве около двух сотен метров, а потом остановился, прямо сидя в седле. Штандарт трепетал на сильном холодном ветру. В первую минуту, когда на нас были наставлены ружья, секунды тянулись бесконечно. Над нашими головами нависали скалы. Вскоре появилась одинокая фигура человека, приближающегося к Кадеру на большом верблюде. Афганистан — место обитания двугорбого бактриана, но всадник ехал на одногорбом арабском верблюде — эта порода популярна среди погонщиков верблюдов при дальних переходах в экстремально холодных условиях северной части страны, населённой таджиками. У него косматая голова, густой мех на шее, длинные и сильные ноги. Человек, ехавший на этом внушительного вида животном, был высоким и худым и казался лет на десять старше Кадера, который выглядел на шестьдесят с небольшим. Всадник был одет в длинную белую рубаху поверх белых афганских штанов и чёрный саржевый халат без рукавов, достигавший колен. Белоснежный пышный тюрбан возвышался на его голове. Седая борода была аккуратно подстрижена, она открывала рот и верхнюю губу, спускаясь с подбородка на мощную грудь. Некоторые из моих бомбейских друзей считали такой тип бороды ваххабитским — ваххабитами называли непреклонно ортодоксальных мусульман Саудовской Аравии, подстригавших бороду на этот манер, якобы излюбленный Пророком. Для нас, тех, кто находился в каньоне, это был знак, что незнакомец — человек влиятельный, возможно, представитель светской власти. Последнее подчёркивалось впечатляющим длинноствольным ружьём антикварного вида, которое он держал вертикально, упёртым в бедро. Приклад оружия, заряжаемого с дульной части, был украшен сверкающими дисками, завитками, ромбами из медных и серебряных монет, отшлифованных до ослепительного блеска. Человек приблизился к Кадербхаю на расстояние вытянутой руки и остановился. Он держался властно и явно привык ко всеобщему уважению. По существу, это был один из немногих известных мне людей, почитаемых в той же мере, что и Абдель Кадер Хан, возможно даже, вызывающих благоговение и умеющих подчинить себе единственно своей горделивой осанкой, силой человека, полностью реализовавшегося в жизни. После продолжительной дискуссии Кадербхай ловко развернул свою лошадь в нашу сторону. — Мистер Джон! — обратился он ко мне по-английски, называя имя, стоявшее в моём фальшивом американском паспорте. — Приблизьтесь, пожалуйста. Я слегка ударил лошадь каблуками, издав, как мне казалось, ободряющий звук. Глаза всех людей внизу и вверху были устремлены на меня, я это отчётливо сознавал, и за эти несколько долгих секунд в моём воображении возникла картина: лошадь сбрасывает меня на землю к ногам Кадера. Однако кобыла красивым лёгким галопом прогарцевала сквозь колонну и остановилась рядом с Кадером. — Это Хаджи Мохаммед, — объявил Кадер, делая широкий жест рукой. — Он здесь хан, вождь всех местных жителей, кланов и семейств. — Салам алейкум, — сказал я, держа руку у сердца в знак уважения. Считая меня неверным, вождь не ответил. Пророк Магомет призывал своих последователей отвечать на мирное приветствие единоверца ещё более вежливым, поэтому услышав «Салам алейкум» — «Да пребудет мир с тобой», — следует отвечать хотя бы: «Ва алейкум салам ва рахматулла»— «И с тобой мир и милость Аллаха». Вместо этого старик, глядя на меня сверху вниз с высоты верблюда, задал неприятный вопрос: — Когда вы пришлёте нам «Стингеры», чтобы мы могли сражаться? Этот вопрос задавал мне, американцу, каждый афганец с того момента, как мы очутились в их стране. И хотя Кадербхай перевёл мне его повторно, я понял его слова, а ответ у меня был готов заранее. — Это случится скоро, если такова будет воля Аллаха, а небо будет так же свободно, как горы. Ответ был удачным и удовлетворил Хаджи Мохаммеда, но вопрос был гораздо лучше и заслуживал большего, чем моя обнадёживающая ложь. Афганцы от Мазар-и-Шарифа до Кандагара знали, что если бы американцы снабдили их ракетами «Стингер» в начале войны, моджахеды смогли бы изгнать захватчиков за несколько месяцев. «Стингеры» означали бы, что ненавистные, смертельно эффективные русские вертолёты могли бы уничтожаться с земли. Даже грозные истребители МИГи уязвимы для запущенных вручную ракет «Стингер». Без подавляющего преимущества в воздухе русским и их афганским ставленникам пришлось бы вести наземную войну против сил сопротивления — моджахедов, — а такую войну они никогда бы не выиграли. Циники среди афганцев полагали, что американцы отказывались поставлять «Стингеры» в первые семь лет этого вооружённого конфликта, потому что хотели, чтобы русские одержали верх на каком-то этапе афганской войны, но при этом зарвались бы и истощили свои силы. А когда, наконец, прибудут «Стингеры», русские потерпят поражение, которое будет стоить им такого количества людей и ресурсов, что вся Советская империя рухнет. Правы были циники или нет, но смертоносная игра развивалась именно по такому сценарию. Когда ракеты «Стингер» были, наконец, использованы через несколько месяцев после того, как Кадер привёл нас в Афганистан, они действительно изменили ход событий. Русские были настолько ослаблены этой войной, сопротивлением, которое им оказывали сельские жители, миллионы афганцев, что их исполинская империя распалась. Всё и случилось именно так, но стоило это миллиона афганских жизней. Треть населения была вынуждена покинуть свою страну — эту цену тоже пришлось заплатить. То было одно из самых массовых вынужденных переселений в человеческой истории: три с половиной миллиона беженцев добрались до Пешавара, пройдя через Хайберское ущелье, ещё более миллиона было изгнано в Иран, Индию и мусульманские республики Советского Союза. Ценой этой войны были и пятьдесят тысяч мужчин, женщин и детей, которые стали калеками, подорвавшись на минах. Ценой этой войны стали сердце и душа Афганистана. А я, разыскиваемый преступник, работающий на босса мафии, стал для них олицетворением американца, смотрел этим людям в глаза и лгал про оружие, которое не мог им дать. Хаджи Мохаммеду настолько понравился мой ответ, что он пригласил нас — Кадера, Назира и меня — в свою деревню на свадьбу младшего сына. Не желая обидеть отказом престарелого вождя, искренне тронутый этим великодушным приглашением Кадер согласился. Но предварительно была обговорена дань: Хаджи Мохаммед запросил много, а в качестве дополнительного, личного дара потребовал и получил лошадь Кадера. Наша колонна разбила лагерь в долине с пастбищем и обильной пресной водой. Вынужденный перерыв в марше позволил почистить лошадей, дать им отдых. Вьючные лошади требовали постоянного присмотра: груз был укрыт в надёжной пещере, а лишённые поклажи животные получили возможность свободно бродить и резвиться. Люди Кадера готовились к пиршеству: деревня Хаджи снабдила их четырьмя зажаренными овцами, ароматным индийским рисом и зелёным чаем в знак благодарности за наше участие в джихаде. После того, как деловая часть была завершена — дань получена, — старейшины деревни Хаджи Мохаммеда, как и все прочие вожди афганских кланов, встреченные нами во время нашей экспедиции, признали нас борцами за общее дело и предложили любую возможную помощь. Когда мы — Кадер, Назир и я — направлялись от нашего временного лагеря к деревне — кхелу, — нас сопровождали пение и смех, усиленные шаловливым эхом. Первый раз за двадцать три дня путешествия мы ощутили, что у наших людей стало легче на сердце. В деревне Хаджи Мохаммеда празднование было в полном разгаре. Столкновение с нашей вооружённой колонной было бескровным, да к тому же ещё принесло немалую выгоду, и это только усилило всеобщее радостное оживление в предвкушении предстоящей свадьбы. По дороге Кадер объяснял нам сложные ритуалы афганской процедуры вступления в брак, длящейся многие месяцы. Были уже совершены церемониальные визиты семей жениха и невесты друг к другу. Каждый раз при этом происходил обмен небольшими подарками — носовыми платками или ароматными сладостями, педантично выполнялись все надлежащие церемонии. В приданое невесты входили затейливо вышитые ткани, импортные шелка, духи и драгоценности, выставленные, чтобы ими восхищались, на всеобщее обозрение. Потом всё это передавалось на попечение семьи жениха. Обычай предусматривал также тайный визит жениха к будущей невесте: он беседовал с ней и вручал личные подарки. В соответствии с обычаем строго запрещалось, чтобы во время этого посещения кто-нибудь из мужчин семьи невесты видел жениха, но мать девушки должна была ему помогать. Кадер заверил меня, что заботливая мать присутствует при первой встрече влюблённой пары, выступая в роли дуэньи. Когда всё это выполнено, жених с невестой готовы к кульминации — самой брачной церемонии, которая назначается через три дня. Кадер знакомил меня с мельчайшими подробностями ритуалов, мне показалось даже, что в его обычно мягкой, учительской манере появилась некая назойливость. И я подумал — мне кажется, моя догадка была правильной, — что он как бы вновь знакомится с обычаями своего народа после долгих пяти десятилетий изгнания. Он воскрешал в памяти сцены и праздники своей юности, ему надо было увериться самому, что он по-прежнему афганец душой и сердцем. Его уроки продолжались и в последующие дни, относился он к ним с прежней серьёзностью, и в конце концов я осознал, что все эти длинные истории и пространные объяснения нужны больше мне, чем ему. Он преподал мне интенсивный курс культуры страны, в которой я, возможно, буду убит и где моё тело может обрести вечный покой. Он осмысливал тот отрезок жизни, когда я был рядом с ним, и мою возможную смерть единственным известным ему способом. И понимая это без лишних слов, я внимательно слушал его, стараясь узнать как можно больше. В те дни поток родственников, друзей и прочих приглашённых в деревню Хаджи не прекращался. Четыре основных здания, составлявших похожую на крепость огороженную территорию Хаджи Мохаммеда, были высокими, квадратными, большими домами из илового кирпича. Они стояли по углам участка за высокими стенами. Эти жилища, предназначенные только для мужчин, назывались кала. Помещения для женщин, именовавшиеся тем же словом, состояли из отдельно стоящих зданий за ещё более высокими стенами. В мужском лагере мы спали на полу и сами себе готовили пищу. В доме, где поселились Кадер, Назир и я, народу и без того хватало, но когда из отдалённых деревень прибыли новые люди, нам пришлось ещё больше потесниться. Мы спали вповалку на всём пространстве пола, так что голова каждого из нас лежала у ног соседа. Существует теория, что храп во сне является подсознательным защитным рефлексом — предупреждающим звуком, отпугивавшим от входа в пещеру хищников, когда наши предки в эпоху раннего палеолита укладывались на ночлег. Эти афганские кочевники, погонщики верблюдов, пастухи овец, крестьяне и моджахеды подтверждали эту теорию: их громовой храп раздавался всю долгую холодную ночь с такой неумолчной свирепостью, что мог бы превратить стаю прожорливых львов в испуганных мышек, обратив их в паническое бегство. Днём те же мужчины готовили для назначенной на пятницу свадьбы сложные блюда, в состав которых входили йогурты с ароматическими приправами, острые сыры из овечьего и козьего молока, лепёшки из овсяной муки, финики, орехи и дикий мёд, печенье на масле из сбитого козьего молока и, конечно же, мясо цыплёнка и овощной плов. Я наблюдал, как вытаскивали на открытое место точильный круг, приводимый в движение ногами, и как жених потратил целый час, чтобы придать большому, богато украшенному кинжалу остроту бритвы. Отец невесты скептически следил за этими усилиями. Убедившись, что оружие вполне способно нанести смертельную рану, он с мрачным видом принял его в дар от молодого человека. — Жених только что заточил кинжал, которым отец невесты станет учить его уму-разуму, если он будет плохо с ней обращаться. — Хороший обычай, — задумчиво сказал я. — Это не обычай, — поправил меня Кадер со смехом. — Эта идея принадлежит отцу невесты. Никогда раньше не слышал ни о чём подобном. Но если сработает, может стать обычаем. Каждый день мужчины, помимо всего прочего, репетировали обрядовые групповые танцы вместе с музыкантами и певцами, приглашёнными, чтобы достойно завершить публичное празднование. Танцы позволили мне познакомиться с новой, совершенно не известной мне стороной натуры Назира. Он со страстью и грацией ринулся в скопление кружащихся в танце и поющих мужчин. Более того, мой низкорослый, кривоногий друг, чьи большие руки, казалось, выступают, как ветки из древесного ствола, из толстых плеч и груди, оказался, без сомнения, лучшим танцором среди всего этого собрания, за что быстро снискал всеобщее восхищение. В танце выражалась вся скрытая от посторонних глаз внутренняя жизнь этого человека, все его творческие и душевные свойства. А это лицо! Я уже говорил однажды, что никогда не видел столь неулыбчивого человека, но в танце угрюмые складки разглаживались, и всё лицо преображалось, сияя такой красотой, искренней и бескорыстной, что я с трудом сдерживал слёзы. — Расскажи-ка мне ещё раз, — потребовал Абдель Кадер Хан с плутоватой улыбкой в глазах. Он наблюдал за танцорами, удобно расположившись в тени у стены. Я рассмеялся, а когда обернулся к нему, он тоже рассмеялся. — Давай, — настаивал он. — Потешь меня. — Но я повторял это уже раз двадцать. Может быть, лучше ответите на мой вопрос? — Расскажи ещё раз, и я отвечу на твой вопрос. — Хорошо. Значит, так. Вселенная возникла около пятнадцати миллиардов лет назад и была первоначально абсолютно простой, но постепенно становилась всё более и более сложной. Это движение от простого к сложному встроено в ткань, из которой соткана Вселенная, и называется тенденцией к усложнению. Мы все — продукты этого усложнения, как и птицы, пчёлы, деревья, звёзды и галактики. И если даже нам суждено быть уничтоженными космическим взрывом в результате столкновения с астероидом или что-нибудь в этом роде, возникнет какое-то иное выражение нашего уровня сложности — ведь именно это делает Вселенная. И так, вероятно, будет происходить повсюду во Вселенной. Могу ли я делать такие далеко идущие выводы? Я замолчал, но не получив ответа, продолжил свои рассуждения. — Ладно, окончательная и предельная сложность — место, где сходятся все отдельные сложности, — это то, или тот, кого мы можем назвать Богом. И всё, что способствует этому движению к Богу, усиливает и ускоряет его, — хорошо. Всё, что ему препятствует, мешает, замедляет его — плохо. И если мы хотим знать, плохо что-то или хорошо, скажем, война, или убийство, или контрабанда оружия для повстанцев-моджахедов, мы задаём вопросы: «Что случится, если все будут делать это?», «Поможет ли это нам здесь, в этом маленьком уголке Вселенной, попасть туда, к Богу, или помешает?» И тогда мы получим достаточно ясное представление, хорошо это или плохо. А что ещё более важно: мы знаем, почему это хорошо или плохо. Ну, как это всё звучит? — Очень хорошо, — сказал он, не глядя на меня. Пока я делал краткий обзор его космологической модели, он кивал головой, закрыв глаза и поджав губы в некоем подобии улыбки. Когда я закончил, он повернулся ко мне и улыбнулся по-настоящему: глаза его искрились радостью и озорством: — Видишь, если захочешь, можешь изложить эту идею во всех подробностях так же точно, как и я. А я разрабатывал, обдумывал её чуть ли не всю свою жизнь. Трудно выразить, насколько я счастлив, когда слышу, как ты излагаешь мою теорию собственными словами. — Думаю, слова-то ваши, Кадерджи. Вы достаточно долго меня наставляли. Но у меня возникла пара вопросов. Могу я спросить вас сейчас? — Да. — Хорошо. В мире есть неживая субстанция, например, камень и живая — деревья, рыбы, люди. В вашей космологии не говорится, откуда берутся жизнь и сознание. Если камни сделаны из того же материала, что и люди, как получается, что камни неживые, а люди — живые? То есть, как возникает живое? — Я знаю тебя достаточно хорошо, чтобы сказать наверняка: ты хочешь получить на этот вопрос прямой и короткий ответ. — Пожалуй, я на любой вопрос хотел бы иметь прямой и короткий ответ, — сказал я со смехом. Он поднял бровь, видимо, сочтя мою реплику глупой и нахальной, и медленно покачал головой. — Знаешь ли ты английского философа Бертрана Рассела[150]? Читал ли какие-нибудь из его книг? — Да, читал кое-что в университете и в тюрьме. — Он был любимым философом моего дорогого эсквайра Маккензи, — улыбнулся Кадер. — Я часто не согласен с выводами Бертрана Рассела, но мне нравится, как он приходит к ним. Во всяком случае, он сказал однажды: «Всё, что можно растолковать коротко, не следует растолковывать длинно». И я согласен с этим. А ответ на твой вопрос такой: жизнь — свойство всех вещей. Можем назвать это характеристикой — одним из моих любимых английских слов. Если английский не твой родной язык, слово «характеристика» звучит удивительно — как стук барабана или треск древесины, которую рубят, чтобы разжечь костёр. Продолжая вышесказанное: каждый атом Вселенной имеет характеристику жизни. Чем сложнее сочетание атомов, тем сложнее выражение характеристики жизни. В камне расположение атомов очень простое, поэтому и жизнь в камне настолько проста, что мы не можем её видеть. Кошка представляет собой очень сложное расположение атомов — следовательно, жизнь в ней вполне очевидна. Но жизнь есть во всём, даже в камне, и даже тогда, когда мы не в состоянии её видеть. — Откуда вы почерпнули эту идею? Из Корана? — Эта концепция имеется в той или иной форме в большинстве великих религий. Я слегка изменил её, чтобы она соответствовала тому, что мы узнали о мире за несколько последних столетий. Но священная книга Коран вдохновила меня на это исследование, потому что Коран велит мне изучать всё и узнавать всё, чтобы служить Аллаху. — Но откуда берётся эта характеристика жизни? — не унимался я в полной уверенности, что поймал его, наконец, в ловушку, в тупик, где оказываются редукционисты с их склонностью всё упрощать. — Жизнь, как и все прочие характеристики всего сущего во Вселенной, такие как сознание, свободная воля, тенденция к усложнению и даже любовь были даны Вселенной светом в начале времён, известном нам. — При «большом взрыве»? Вы это имеете в виду? — Да. «Большой взрыв» распространялся из точки, называвшейся «сингулярностью» — ещё одно моё любимое английское слово, — почти бесконечно плотной, почти бесконечно горячей, при этом, как мы знаем, не занимающей пространства или времени. Эта точка — кипящий котёл лёгкой энергии. Что-то заставило её расшириться — мы до сих пор не знаем, что это было, — и от этого света возникли все частицы, все атомы, а также пространство и время, и все известные нам силы. Итак, в начале Вселенной свет дал каждой маленькой частичке набор характеристик, а по мере того, как эти частички соединялись друг с другом всё более сложным образом, характеристики проявляли себя всё более и более многообразно. Он сделал паузу, наблюдая, как на моём лице отражается борьба идей, эмоций и вопросов, крутившихся в моей голове. «Он снова ускользнул от меня», — подумал я, внезапно разозлившись на него за то, что он сумел ответить на мой вопрос, и по той же самой причине испытывая к нему уважение, близкое к восхищению. В мудрых лекциях главаря мафии Абдель Кадер Хана — иногда они больше походили на проповеди — всегда было что-то жутко неуместное. Сидя здесь, у каменной стены в афганской деревне чуть ли не каменного века, рядом с грузом контрабандного оружия и антибиотиков, я с особой остротой ощущал раздражение и гнев, вызванные диссонансом между окружающей обстановкой и его спокойными, глубокими рассуждениями о добре и зле, о свете, жизни и сознании. — То, о чём я только что говорил тебе, — это взаимосвязь сознания и материи, — разглагольствовал Кадер, вновь сделав паузу, чтобы поймать мой взгляд. — Это своего рода тест, теперь ты знаешь это. Его можно испытать на любом человеке, утверждающем, что он знает смысл жизни. Каждый гуру и учитель, которого ты встретишь, каждый пророк и философ должен ответить тебе на два вопроса: «Каково объективное, общепризнанное определение добра и зла?» и «Какая связь между сознанием и материей?» Если он не сможет ответить на эти два вопроса, как это сделал я, ты будешь знать, что он не прошёл этот тест. — Откуда вам известна вся эта физика? — спросил я. — Насчёт частиц, сингулярностей и «большого взрыва»? Он внимательно посмотрел на меня, прочитывая до конца скрытый в этом вопросе оскорбительный смысл: «Откуда известно афганскому гангстеру, вроде тебя, так много о науке и высшем знании?» Я встретил его взгляд и вспомнил тот день в трущобах с Джонни Сигаром и как жестоко я ошибся, решив, что он невежествен только потому, что беден. — Есть поговорка: «Когда студент готов, найдется и учитель», — знаешь такую? — спросил Кадер, смеясь. Казалось, что он скорее смеётся надо мной, чем вместе со мной. — Да, — досадливо процедил я сквозь зубы. — Так вот: когда при изучении философии и религии мне потребовались специальные знания, появился учёный, который мог мне дать их. Я знал, что многие ответы кроются в науке о жизни и звёздах, а также в химии. К сожалению, мой дорогой эсквайр Маккензи не учил меня этому, если не считать самых элементарных понятий. И тогда я повстречал физика, работавшего в Атомном исследовательском центре Бхабха в Бомбее. Очень хороший был человек, но имел тогда пристрастие к азартным играм. С ним случилась беда: он проиграл большую сумму чужих денег в одном из клубов, принадлежавших человеку, которого я хорошо знал, — тот работал на меня, когда мне это было нужно. У учёного были неприятности и другого рода: он влюбился в женщину и наделал из-за неё глупостей — так что опасность грозила ему и с этой стороны. Когда учёный пришёл ко мне, я помог решить его проблемы и устроил так, что всё осталось строго между нами: никто другой ничего не узнал ни о его безрассудстве, ни о моём участии в его делах. В благодарность за это он стал учить меня. Его зовут Вольфганг Персис. Если захочешь, я познакомлю тебя с ним, когда мы вернёмся. — Как долго он вас учил? — Мы занимались с ним раз в неделю последние семь лет. — Господи Иисусе! — воскликнул я в изумлении, думая не без злорадства, что мудрый и могучий Кадер умел взять то, что ему было нужно. Но в следующее мгновение я устыдился этой мысли. Я ведь любил Кадера настолько сильно, что пошёл за ним на войну. Почему и этот учёный не мог полюбить его? И я понял, что испытываю ревность к учёному человеку, которого я не знаю и, возможно, никогда не увижу. Ревность, как и давшая трещину любовь, порождающая её, не желает брать в расчёт ни времени, ни пространства, ни мудрых, взвешенных аргументов. Ревнивец может бросить злобный упрёк мёртвому или ненавидеть абсолютно незнакомого человека за одно звучание его имени. — Ты спрашиваешь о жизни, — мягко сказал Кадер, меняя тему разговора, — потому что думаешь о смерти. Ты размышляешь о том, каково будет отнять жизнь у человека, если придётся стрелять. Я угадал? — Да, — пробормотал я. Он был прав, но убийство, занимавшее мои мысли, должно было случиться не в Афганистане. Жизнь, которую я хотел отнять, — это жизнь мадам Жу, восседающей на своём троне в потайной комнате гротескного бомбейского борделя под названием Дворец. — Помни, — настойчиво говорил Кадер, держа меня за руку, чтобы придать больший вес своим словам, — иногда приходится совершать дурные поступки ради высоких целей. Главное — быть уверенным, что наши цели правильные, а когда творим зло, признавать это честно, не лгать самим себе, не пытаться убедить себя в правильности своих действий. Позже, когда отшумела и откружилась свадьба, когда смолк последний радостный крик, и мы, воссоединившись со своим отрядом, с шумом карабкались, напрягая все силы, через новую гряду гор, я попытался освободить своё сердце от венка из колючек, которым обвил его Кадер, сказав: «Дурные поступки ради высоких целей…». Однажды он уже мучил меня этой фразой. Я пережёвывал её в своём сознании, как медведь жуёт кожаный ремень, которым привязан за лапу. В своей жизни я почти всегда совершал дурные поступки ради неправильных целей. Даже когда я поступал правильно, мои побуждения нередко были не самыми лучшими. Мрачное состояние духа овладело мною: угрюмость, терзавшие меня сомнения — всё это я никак не мог с себя стряхнуть. Мы ехали в зиму, и я часто думал об Ананде Рао, моём соседе по трущобам. Вспоминал лицо Ананда, улыбающегося мне через металлическую решётку комнаты для посетителей в тюрьме на Артур-роуд, — доброе красивое лицо, такое безмятежное, умиротворённое. Он считал, что совершил неправильный поступок с добрыми намерениями. Он спокойно принял наказание, которое заслужил, как сам сказал мне, словно то было его право или привилегия. Но после многих дней и ночей раздумий я проклял Ананда. Проклял, чтобы выбросить из своей памяти, потому что во мне звучал голос — мой собственный или, может быть, голос моего отца, — говоривший, что я никогда не познаю умиротворения, никогда не достигну этого Эдема души, когда принятие наказания, признание правильного и неправильного рассеивает беды, камнями засевающие бесплодное поле одинокого сердца. Ночами мы вновь двигались на север, карабкаясь вверх, чтобы пересечь узкое ущелье Кусса в горах Хада. Путь в тридцать километров птичьего полёта обернулся для нас почти ста пятьюдесятью километрами подъёмов и спусков. Затем мы шли около пятидесяти километров по плоскогорью, и над нами простиралось бескрайнее небо. Мы пересекли реку Аргастан и три её притока, достигнув Шахбадского ущелья. И здесь, когда моё сознание всё ещё душили мысли о правильном и неправильном, нас в первый раз обстреляли. Приказание Кадера начать подъём в Шахбадское ущелье без остановки на привал спасло в тот холодный вечер много жизней, включая мою собственную. Мы выбились из сил после безрассудной гонки рысью через открытое ровное пространство. Все мы надеялись отдохнуть у входа в ущелье, но Кадер подгонял нас, требуя идти дальше колонной. Вот почему мы быстро продвигались вперёд, когда раздались первые выстрелы. Я услышал звук — глухой стук металла, словно кто-то ударял куском медной трубы по пустому баку для бензина. По своей глупости я сперва никак не связал его в сознании с ружейной стрельбой и продолжал устало тащиться вперёд, держа под уздцы лошадь. Затем пули стали ложиться ближе, со стуком врезаясь в тропу, в нашу колонну и каменные стены вокруг нас. Люди карабкались по скалам в поисках укрытия. Я упал на землю, вдавливая лицо в пыль каменистой тропы, уговаривая себя, что на самом деле ничего не случилось, что я не видел, как разорвало спину человека, идущего впереди, и как он споткнулся, падая лицом вниз. Люди вокруг меня начали стрелять в ответ. И тогда, оцепенев от страха, судорожно вдыхая пыль, я понял, что наконец попал на войну. Я мог бы так и остаться лежать лицом в грязь с бешено колотящимся, словно передающим земле свой сейсмический ужас сердцем, если бы не моя лошадь. Я потерял поводья, и лошадь, испугавшись, встала на дыбы. В страхе, что она может затоптать меня, я кое-как поднялся и принялся ловить мотающиеся в воздухе поводья, желая вновь обрести над ней власть. Лошадь, до этого производившая впечатление вполне послушной, внезапно превратилась в самое буйное животное каравана. Она встала на дыбы и начала брыкаться, бить копытами и тащить меня назад. Потом стала кружиться, всё время сужая круги, пытаясь выбрать удобный угол, чтобы половчей лягнуть меня. Она даже умудрилась укусить меня за руку через три слоя одежды, вызвав резкую боль. Я бросил взгляд влево и вправо. Те, кто был ближе всех к ущелью, бежали к нему что было сил, не отпуская поводьев в надежде укрыть себя и лошадей за выступами скал. Те, кто находились непосредственно передо мной и сзади, сумели как-то уложить своих лошадей и припали к земле рядом с ними. Только моя лошадь, вставшая на дыбы, была видна как на ладони. Не имея навыков наездника, чрезвычайно трудно заставить лошадь лечь в разгар боя. Другие животные ржали от страха, что ещё сильнее пугало мою лошадь. Я же хотел спасти её, заставить лечь на землю, чтобы она не была такой удобной мишенью, но и за себя боялся, конечно. Вражеский огонь хлестал по скалам надо мной и рядом, и при каждом оглушительном звуке я вздрагивал, как олень, коснувшийся колючей изгороди. Странные испытываешь ощущения, ожидая попадания пули: наиболее похожее чувство, по-моему, это когда падаешь в пустоте и ждёшь, когда раскроется парашют. Во рту какой-то особый, ни на что не похожий вкус. Даже твоя кожа пахнет по-другому, а в глазах появляется жёсткость, словно они сделаны из холодного металла. Стоило мне отпустить поводья, позволив лошади самой заботиться о себе, она грациозно выгнулась, следя за тем, как мои вытянутые руки опускаются вниз и упираются ей в бок. Я распластался на земле, потащив за собой лошадь и используя её раздутое брюхо как щит. Чтобы успокоить животное, я потянулся потрепать её по загривку, и рука моя с хлюпаньем погрузилась в кровавую рану. Подняв голову, я увидел, что пули попали в лошадь дважды: одна — в верхнюю часть спины, другая — в живот. Каждый раз, когда грудь её вздымалась при вздохе, потоки крови струились из ран, и лошадь плакала — другого слова я подобрать не могу: то действительно были слышные при вздохах прерывистые жалобные всхлипы. Я пригнул голову к её гриве и обнял лошадь за шею. Люди из нашего отряда сосредоточили свой огонь на гребне горы метрах в ста пятидесяти от нас. Крепко прижимаясь к земле, я выглянул из-за гривы и увидел, как поднимаются и перелетают через отдалённый гребень горы клубы пыли вслед за пулями, попадающими в землю. А потом всё кончилось. Я слышал, как Кадер кричит на трёх языках, чтобы прекратили стрелять. Долгие минуты мы ждали в тишине, нарушаемой лишь стонами, всхлипами и стенаниями. Поблизости послышался хруст камней, я поднял глаза и увидел, что ко мне бежит, низко согнувшись, Халед Ансари. — Ты в порядке, Лин? — Да, — ответил я, в первый раз за всё это время подумав, не задело ли и меня. Ощупав руки и ноги, я сказал: — Похоже, я цел. По-прежнему состою из одного куска. Но они подстрелили мою лошадь. Она… — Я считаю людей! — прервал он меня, подняв вверх обе ладони, чтобы успокоить и заставить замолчать. — Кадер послал меня узнать, всё ли у тебя в порядке и пересчитать людей. Я скоро вернусь. Оставайся на месте, не двигайся. — Но она… — Она скоро подохнет! — прошипел он, но тут же голос его смягчился. — С ней всё кончено, Лин. О ней позаботятся. Она не одна такая: Хабиб их всех пристрелит. Просто оставайся здесь и не высовывай головы. Я вернусь. Он побежал дальше вдоль колонны, согнувшись, то и дело останавливаясь. Моя лошадь тяжело дышала, всхлипывая при каждом третьем или четвёртом затруднённом вздохе. Кровь текла медленно, но непрерывно. Из раны на брюхе сочилась тёмная жидкость, даже более тёмная, чем кровь. Я попытался успокоить её, поглаживая шею, и тут понял, что не удосужился дать ей имя. Позволить ей умереть без имени показалось мне вопиюще жестоким. Я порылся в памяти и, когда вытащил сеть из её сине-чёрных глубин, в ней было имя — сверкающее и точное. — Я хочу назвать тебя Клер, — прошептал я на ухо кобыле. — Она была красивой девушкой. Всегда следила, чтобы я хорошо выглядел, куда бы мы ни шли. Когда я был с ней, всегда казалось: я знаю, что делаю. Я так её по-настоящему и не полюбил, а потом она ушла от меня в самый последний раз. Однажды она сказала, что я интересуюсь всем, но ничем не увлекаюсь всерьёз. И она была права. Совершенно права. Я лепетал, словно в бреду, так и не оправившись от шока. Теперь-то симптомы мне известны: приходилось видеть других людей, впервые попавших под обстрел. Лишь немногие из них точно знали, что делать: их оружие начинало стрелять ещё до того, как тело переставало инстинктивно пригибаться или перекатываться. Других охватывал неудержимый смех. Некоторые плакали, звали маму, жену или взывали к своему Богу. Некоторые надолго замолкали, внутренне съёживались настолько, что это пугало даже друзей. А некоторые говорили без умолку, как я с умирающей лошадью. Когда Хабиб добрался до меня, перебегая с места на место зигзагами и поскальзываясь, он обнаружил, что я продолжаю разговаривать с кобылой, пригнувшись к её уху. Он внимательно осмотрел её, пройдясь руками по ранам и прощупав густо пронизанную венами шкуру, — не застряли ли там пули. Достав из футляра длинный нож с собачьим зубом на острие, он поднёс его к горлу лошади и остановился. Его безумные глаза встретились с моими. Золотые солнечные отблески окружали зрачки, так что казалось, будто глаза пульсируют и вращаются. Они были большими, и безумие переполняло их, словно готово было взорваться в мозгу и вырваться наружу. Но при этом он был достаточно разумен, чтобы осознать мою горестную беспомощность и предложить мне нож. Возможно, мне следовало взять у него нож и убить мою лошадь самому. Наверно, именно так должен был поступить достойный этого звания сильный мужчина. Но я не смог. Я глядел на нож, на пульсирующее горло лошади и не смог сделать это. И покачал головой. Хабиб приблизил нож вплотную к горлу лошади и сделал ловкое, едва заметное движение запястьем. Лошадь вздрогнула, но дала себя успокоить. Когда Хабиб отвёл нож от её горла, кровь хлынула ей на грудь и влажную землю толчками, словно гонимая сокращениями сердечной мышцы. Напрягшаяся челюсть медленно отвалилась, глаза остекленели и большое сердце перестало биться. Я перевёл взор с мёртвых, добрых, бесстрашных глаз моей лошади на безумные глаза Хабиба. Тот момент, когда наши взгляды встретились, был настолько заряжен эмоциями, настолько сюрреалистически чужд той жизни, которую я знал, что моя рука непроизвольно скользнула вдоль тела к пистолету в кобуре. Хабиб осклабился обезьяньей улыбкой во весь рот — понять её смысл было невозможно — и торопливо направился вдоль колонны к следующей раненой лошади. — Ты в порядке? — Ты в порядке? — Ты в порядке? — Что? — Ты в порядке? — ещё раз спросил Халед, тряся меня за одежду, пока я не взглянул ему в глаза. — Да. Конечно. Я сфокусировал взгляд на его лице, соображая, сколько времени я просидел вот так, уставившись на мёртвую лошадь, держа руку на её разрезанном горле. Посмотрел на небо над головой. Приближалась ночь. — Насколько велики потери? — Мы потеряли одного человека, Маджида, из этих мест. — Я видел. Он шёл как раз передо мной. Пули разрезали его, как консервный нож банку. Проклятье, как быстро это случилось. Только что он был жив, и вдруг его спина буквально разверзлась, и он повалился, как срубленная марионетка. Наверно, он умер ещё до того, как его колени коснулись земли, настолько быстро всё произошло! — Ты уверен, что с тобой всё в порядке? — спросил Халед, когда я замолчал, чтобы перевести дыхание. — Конечно в порядке, чёрт меня побери! — огрызнулся я, и в этом вырвавшемся в сердцах восклицании явно прозвучал австралийский акцент. Блеск глаз Халеда вызвал у меня новый приступ раздражения. Я почти кричал на него, но, увидев в его взгляде тепло и участие, рассмеялся. Он тоже облегчённо рассмеялся. — И мне станет намного лучше, — продолжил я, — если ты перестанешь меня расспрашивать. Я просто… чересчур разговорчив… вот и всё. Дай мне прийти в себя. Господи! С одной стороны от меня только что убили человека, с другой — мою лошадь. Уж и не знаю, заколдовали меня или просто повезло… — Тебе повезло, — поспешно ответил Халед серьёзным тоном, хотя глаза его смеялись. — Неприятная ситуация, но могло быть и хуже. — Хуже? — Они не использовали тяжелого оружия — миномётов, пулемётов. Если бы они у них были, то пустили бы их в ход, и было бы гораздо хуже. Скорее всего, это был небольшой патруль, возможно, не русские, а афганцы, стрелявшие, чтобы испытать нас, или просто наудачу. Так или иначе, три человека ранены, мы потеряли четырёх лошадей. — Где раненые? — Впереди, в ущелье. Не хочешь ли взглянуть на них вместе со мной? — Конечно, конечно. Помоги мне разобраться со сбруей. Мы выдернули седло и поводья из-под мёртвой лошади и торопливо направились к колонне, выстроившейся у входа в узкое ущелье. Раненые лежали под прикрытием склона горы. Рядом стоял Кадер, внимательно и хмуро глядя на плоскогорье за моей спиной. Ахмед Задех аккуратно, но поспешно снимал одежду с одного из раненых. Я взглянул на небо: темнело. У одного была сломана рука: на него упала подстреленная лошадь — открытый перелом предплечья у запястья. Кость надо было вправлять — она выпирала под устрашающе неестественным углом, но кожа нигде не была прорвана. Когда Ахмед Задех снял рубашку со второго раненого, мы увидели, что в него попали дважды. Обе пули застряли в теле слишком глубоко, чтобы извлечь их без серьёзной хирургической операции. Одна попала в верхнюю часть груди, раздробив ключицу, другая засела в животе, оставив широкую и, несомненно, смертельную рану от бедра до бедра. Третий — крестьянин по имени Сиддики — получил тяжёлое ранение черепа. Лошадь сбросила его на скалы, и он ударился верхней частью головы, возле самой макушки. Рана кровоточила, на голове была хорошо заметная трещина. Мои пальцы скользнули по краю разлома кости, липкому от крови. Череп раскололся на три больших куска. Один из них держался настолько слабо, что я понимал: стоит мне немного потянуть, и он останется в моей руке. Единственное, что не давало черепу развалиться на части, — спутанные волосы Сиддики. У основания черепа, там, где голова соединяется с шеей, образовалась большая опухоль. Он был без сознания, и у меня возникло сильное сомнение, что он когда-нибудь откроет глаза снова. Я ещё раз взглянул на небо. Дневной свет уходил, у меня почти не оставалось времени. Мне нужно было сделать выбор, принять решение: помочь одному человеку выжить, позволив умереть другому. Я не был врачом и никогда раньше не попадал под обстрел. Но эта работа досталась мне, наверно, потому, что я знал немного больше, чем остальные, и хотел сделать её. Было холодно, я сильно замёрз. Стоя на коленях в липкой вязкой крови, я ощущал, как она пропитывает мои брюки. Когда я поднял глаза, чтобы взглянуть на Кадера, он кивнул, словно читая мои мысли. Испытывая тошноту от страха и чувства вины, я накрыл Сиддики одеялом, чтобы он не мёрз, и подошёл к человеку со сломанной рукой. Рядом со мной Халед раскинул обширную походную аптечку. Я бросил на землю к ногам Ахмеда Задеха флакон с антибиотиком, антисептический раствор, бинты и ножницы, отдал короткие распоряжения, как очищать и перевязывать раны, и пока Ахмед занялся пулевыми ранениями, переключил всё своё внимание на сломанную руку. Человек что-то возбуждённо говорил. Его лицо было мне хорошо знакомо: он обладал особым талантом собирать в стадо непослушных коз, и я часто видел, как эти импульсивные создания без всякого понукания бродят за ним по нашему лагерю. — Что он сказал? Я не понял. — Он спросил, будет ли рука болеть, — пробормотал Халед, стараясь сохранить ободряюще нейтральное выражение на лице и спокойствие в голосе. — Однажды и со мной случилось нечто похожее, — так что мне хорошо известно, как она болит. А болит она, братец, так сильно, что лучше убрать его оружие подальше. — Понятно, — сказал Халед, — чтоб тебя… Он широко улыбнулся и, опустившись на землю рядом с раненым, деликатно высвободил автомат Калашникова из его рук, а потом убрал его подальше. Стало совсем темно, и тогда пятеро друзей раненого прижали его к земле, а я дёргал и выкручивал его раздробленную руку до тех пор, пока она не стала походить на прямую, здоровую конечность, которой некогда была, но никогда уже больше не будет. — И-и Аллах! И-и Аллах! — выкрикивал он снова и снова сквозь стиснутые зубы. Когда сломанное место было зафиксировано жёсткими пластиковыми шинами и забинтовано, когда мы слегка залатали пулевые раны другого моджахеда, я поспешно обмотал бинтом голову так и не пришедшего в себя Сиддики, и мы, не мешкая, вошли в узкое ущелье. Груз был распределён между всеми уцелевшими лошадьми. Человек с пулевыми ранениями ехал верхом, поддерживаемый друзьями с обеих сторон. Сиддики был привязан ремнями к одной из вьючных лошадей, так же, как и тело Маджида, убитого при нападении. Остальные шли пешком. Подъём был крутым, но коротким. Тяжело дыша в разреженном воздухе и дрожа от холода, пронизывающего до самых костей, я вместе с остальными толкал и тащил упирающихся лошадей. Никто ни разу не пожаловался, не проронил ни слова недовольства. Один из подъёмов оказался необычайно крутым и я, наконец, остановился, хватая ртом воздух, чтобы немного передохнуть. Двое мужчин впереди меня обернулись и, увидев, что я остановился, соскользнули вниз по тропе ко мне, теряя драгоценные, уже завоёванные метры. Широко улыбаясь и ободряюще хлопая меня по плечу, они помогли затащить лошадь на склон, а потом побежали помогать тем, кто ушёл вперёд. — Эти афганцы, может быть, и не лучшие люди на свете, чтобы жить вместе с ними, но, безусловно, лучшие люди на свете, чтобы умереть вместе с ними! — выдохнул Ахмед Задех, с трудом карабкаясь по тропе впереди меня. После пяти часов подъёма мы достигли места назначения — лагеря моджахедов в горах Шахр-и-Сафа, защищённого от нападения с воздуха огромным выступом скалы. Земля под ним была вырыта — образовалась обширная пещера, ведущая к целой сети других пещер. Несколько меньших по размеру замаскированных бункеров окружали пещеру кольцом, достигавшим края плоского шероховатого горного плато. Кадер скомандовал остановиться. Светила полная луна. Отрядный разведчик Хабиб предупредил о нашем прибытии, и моджахеды уже с нетерпением ждали нас и наш груз. Мне, в центр колонны, передали, что Кадер ждёт меня, и я потрусил вперёд. — Мы поедем в лагерь по этой тропе — Халед, Ахмед, Назир, Махмуд и ещё несколько человек. Кто сейчас в лагере, мы точно не знаем. Нападение в Шахбадском ущелье подсказывает мне, что Асматулла Ачхакзай опять переметнулся на сторону русских. В течение трёх лет он был хозяином этого ущелья, и ничто не должно было угрожать нам здесь. Хабиб сказал, что те, кто сейчас в лагере, настроены дружелюбно, что это наши люди, ждущие нас. Но они остаются в укрытии и не выйдут нас поприветствовать. Будет лучше, если наш американец поедет вместе с нами в голове колонны, вслед за мной. Я не могу тебе приказать сделать это, только попросить. Поедешь с нами? — Да, — ответил я, надеясь что это слово звучит в его ушах твёрже, чем в моих. — Хорошо. Назир и остальные уже приготовили лошадей. Мы выезжаем незамедлительно. Назир вывел вперёд несколько лошадей, и мы устало вскарабкались в сёдла. Должно быть, Кадер устал куда больше, чем я; ему приходилось бороться с гораздо более серьёзными болями и телесными недугами, но он сидел в седле прямо, твёрдой рукой сжимая у бедра бело-зелёное знамя. Подражая ему, я старался держаться так же прямо и слегка наподдал каблуками лошадь. Наша маленькая колонна медленно тронулась с места в серебристом лунном свете, таком сильном, что он отбрасывал неясные тени на серые стены скал. Южный подход к лагерю шёл вверх по узкой каменистой тропе, грациозно и плавно изогнутой справа налево. Слева от тропы был крутой обрыв высотой метров в тридцать, на дне — обломки валунов. Справа — голый камень отвесной стены. Когда мы проехали по тропе примерно половину пути под пристальным наблюдением как наших людей, так и находящихся в лагере моджахедов, моё правое бедро свела судорога, вскоре ставшая средоточием пронизывающей боли. Чем больше я старался её игнорировать, тем мучительней она становилась. Стремясь ослабить нагрузку на бедро, я вытащил правую ногу из стремени и попытался её вытянуть. Перенеся весь свой вес на левую ногу, я немного привстал в седле. Но неожиданно мой башмак выскользнул из стремени, левая нога потеряла точку опоры, и я почувствовал, что выпадаю из седла в сторону глубокого каменистого оврага. Повинуясь инстинкту самосохранения, я судорожно изогнулся, сумев уцепиться за шею лошади руками и, раскачиваясь, обхватить её свободной правой ногой. Ещё через мгновение я висел головой вниз, обвив лошадь за шею. Я крикнул, чтобы она остановилась, но лошадь продолжала тащиться дальше по узкой тропе. Я не мог разжать руки: тропка была узкой, а обрыв крутым, и я понимал, что сорвусь вниз, если ослаблю хватку. А лошадь никак не желала останавливаться. Так я и висел вниз головой, обвивая её шею руками и ногами, в то время как её голова тихо покачивалась рядом с моей. Сначала я услышал смех людей из нашего отряда: неловкий, неуверенный, задыхающийся смех, от которого потом несколько дней болят рёбра. Смех, который может убить вас, если вы не сумеете сделать следующего судорожного вздоха. А потом я услышал, как смеются моджахеды в лагере, и вывернул голову, чтобы увидеть Кадера, обернувшегося в седле и смеющегося так же безудержно, как и остальные. А потом я и сам начал смеяться, а когда смех ослабил руки, которыми я обнимал лошадь, начался новый приступ смеха. Когда же я выдавил, задыхаясь: «Тпру! Стой!», «Банд каро[151]!» — смех достиг своего апогея. Вот так я и въехал в лагерь моджахедов. Вокруг меня сразу же сгрудились люди, помогая отцепить наконец руки от лошадиной шеи и ставя на ноги. Вся наша колонна проследовала по узкой тропе в лагерь, все тянули руки, чтобы похлопать меня по спине и плечам. Видя подобную фамильярность, моджахеды присоединились к общему ритуалу, так что прошло не менее пятнадцати минут, прежде чем я смог сесть и дать отдых своим превратившимся в желе ногам. — Заставить тебя ехать вслед за ним — не лучшая идея Кадера, — сказал Халед Ансари. Он соскользнул с валуна и присел рядом со мной, опершись спиной о камень. — Но разрази меня гром, парень, если ты не стал чертовски популярен, проделав подобный трюк! Это, бесспорно, самое смешное, что они видели за всю свою жизнь. — Ради Бога! — выдавил я из себя последний рефлексивный смешок. — Я проехал верхом через сотню гор, пересёк десяток рек, по большей части в темноте — целый месяц всё было нормально. А в лагерь вкатился, вися на шее своей лошади, словно какая-то чёртова мартышка. — Не начинай всё сначала! — захлёбывался от смеха Халед, держась за бока. Я посмеялся вместе с ним, но хотя безропотно принимал все насмешки, был так измучен, что смеяться уже не хотелось. Взглянув направо, я увидел, что наших раненых укладывают в брезентовый шатёр камуфляжного цвета. В его тени люди снимали груз с лошадей и перетаскивали в пещеру. А позади цепочки работающих людей куда-то вглубь, в темноту, Хабиб тащил что-то длинное и тяжёлое. — Что… — начал я, ещё не до конца подавив смех. — Что здесь делает Хабиб? Халед был начеку и мгновенно вскочил. Я последовал его примеру. Мы помчались к группе скал, образующих один из краёв плоского горного плато, и, обогнув её, увидели Хабиба, стоящего на коленях над телом какого-то человека. Это был Сиддики. Пока всеобщее внимание было приковано к долгожданным, завораживающим тюкам с грузом, Хабиб вытащил находящегося в бессознательном состоянии человека из-под брезентового навеса. Когда мы уже подбегали, Хабиб воткнул в шею лежащего свой длинный нож и слегка повернул его. Ноги Сиддики дёрнулись, задрожали, и он затих. Хабиб убрал нож и повернулся, чтобы взглянуть на нас. Казалось, ужас и гнев на наших лицах ещё больше разожгли безумный блеск в его глазах. Он осклабился. — Кадер! — закричал Халед. Лицо его было бледным, как залитый лунным светом камень вокруг нас. — Кадербхай! Идар ао! Иди сюда! Я услышал ответный крик откуда-то снизу, но не сдвинулся с места. Мои глаза были устремлены на Хабиба. Он повернулся в мою сторону, перенеся ногу через тело убитого и, встав на корточки, словно собирался прыгнуть на меня. Ухмылка маньяка застыла на его лице, но глаза потемнели — в них появился то ли страх, то ли лукавство. Он быстро повернул голову и наклонил её каким-то причудливым образом, словно прислушиваясь с мрачной напряжённостью к слабому далёкому звуку в ночи. Но я не слышал ничего, кроме шума лагеря подо мной и негромкого завывания ветра в ущельях, оврагах, на тайных тропах. И в этот миг весь Афганистан — его земля, его горы — увиделся мне ландшафтом безумия Хабиба, таким же заброшенным, лишённым красок, привлекательности, нежности. Я почувствовал, что попал в ловушку — в каменный лабиринт охваченного галлюцинацией сознания. Пока Хабиб прислушивался, по-звериному напряжённо припав к земле, отвернув от меня лицо, я расстегнул свою кобуру, вытащил пистолет. Тяжело дыша, я автоматически выполнял все указания Кадера, не сознавая, что делаю: снял предохранитель, загнал патрон в ствол, оттянув пружину возврата, и взвёл курок. Поднятый мной шум заставил Хабиба повернуться ко мне лицом. Он посмотрел на пистолет, направленный ему в грудь. Посмотрел в мои глаза, медленно, как-то даже вяло переводя взгляд. Длинный нож он по-прежнему держал в руке. Не знаю, что он увидел на моём лице в лунном свете, — думаю, ничего хорошего оно не выражало. Я уже принял решение: если он хоть на миллиметр сдвинется в мою сторону, я нажму на спуск столько раз, сколько потребуется, чтобы прикончить его. Его усмешка растянулась в улыбку — по крайней мере, казалось, что он смеётся: рот двигался, голова тряслась, но звука не было. А его глаза, полностью игнорируя Халеда, пристально глядели на меня, передавая через мои глаза некое послание. И тогда я услышал его, услышал его голос: «Видишь? — говорили мне его глаза. — Я прав, не доверяя никому из вас… Вы хотите меня убить… Вы все… Хотите, чтобы я был мёртв… Ладно… Я не возражаю… Даю вам разрешение… Я хочу, чтобы вы сделали это…» И тут мы услышали звук шагов за спиной. Подпрыгнув от испуга, мы с Халедом резко обернулись и увидели, что к нам бегут Кадер, Назир и Ахмед Задех. Когда мы оглянулись, Хабиб исчез. — Что случилось? — спросил Кадер. — Это Хабиб, — ответил Халед, высматривая в темноте следы безумца. — Он сумасшедший… Совсем сошёл с ума… Он убил Сиддики… приволок его сюда и перерезал глотку. — Где он? — спросил Назир сердито. — Не знаю, — сказал Халед, покачав головой. — Ты видел, как он ушёл, Лин? — Нет. Я обернулся к Кадеру вместе с тобой, а когда посмотрел назад, он… исчез. Думаю, скорее всего, он прыгнул в овраг. — Он не мог прыгнуть, — нахмурился Халед. — Там глубина ярдов пятьдесят. Он не мог туда прыгнуть. Абдель Кадер стоял на коленях у тела убитого, шепча молитвы, подняв вверх сложенные вместе ладони. — Мы можем поискать его завтра, — Ахмед положил руку на плечо Халеда, чтобы успокоить его. Он посмотрел вверх, на ночное небо. — Немного ещё осталось лунного света для работы. У нас уйма дел. Не беспокойтесь. Если он ещё здесь, завтра мы найдём его. А если не найдём… если он ушёл… может быть, это не самый худший выход для нас? — Надо выставить охрану, чтобы не прозевать его ночью, — распорядился Халед. — И это должны быть наши люди, хорошо знающие Хабиба, а не здешние моджахеды. — Oui, — согласился Задех. — Я не хочу, чтобы они застрелили его, надо избежать этого, если можно, — продолжал Халед. — Но и не хочу, чтобы рисковали понапрасну. Проверьте всё, что ему принадлежит: лошадь, мешок. Посмотрите, какое оружие и взрывчатку он мог взять с собой. Я не слишком присматривался раньше, но мне кажется, он носит что-то под курткой. Проклятье, ну мы и влипли! — Не беспокойся, — пробормотал Задех, снова положив руку на плечо Халеда. — Ничего не могу с собой поделать, — твердил своё палестинец, вглядываясь в тьму. — Начало чертовски плохое. Думаю, он где-то поблизости, смотрит сейчас на нас. Когда Кадер закончил молиться, мы отнесли тело Сиддики назад в шатёр, завернули в кусок ткани и оставили до утра, когда можно будет совершить обряд похорон. Поработав ещё несколько часов, мы бок о бок улеглись в пещере на ночь. Храп стоял оглушительный, измученные люди беспокойно ворочались во сне, но я не мог уснуть по другой причине. Перед моими глазами всё время стояло то не освещённое луной место, где в густой тьме исчез Хабиб. Халед был прав: эта война Кадера пошла наперекосяк с самого начала, и в моём бодрствующем сознании эхом отзывались эти слова: «Плохое начало…» Я пытался мысленно сосредоточиться на прекрасных звёздах, сиявших на чёрном небе в ту роковую ночь, но никак не мог: каждый раз ловил себя на том, что вглядываюсь в тёмный край плато. И так же внезапно, как без лишних слов осознаём мы, что любовь ушла, или что друг фальшивый и не любит тебя вовсе, я понял: война Кадера закончится для всех нас ещё хуже, чем началась. Глава 34 Вот уже два месяца мы жили вместе с партизанами-моджахедами в пещерах горного кряжа Шахр-и-Сафа. То было во многом трудное время, но наша горная твердыня ни разу не попадала под прямой огонь, и мы находились в относительной безопасности. Лагерь был всего в каких-то пятидесяти километрах птичьего полёта от Кандагара, в двадцати километрах от главного шоссе, ведущего на Кабул, и примерно в пятидесяти километрах к юго-востоку от Аргандабской плотины. Русские захватили Кандагар, но с трудом удерживали южную столицу: она периодически подвергалась осаде. Центр города обстреливался ракетами, а бои, которые вели моджахеды на окраинах, постоянно уносили всё новые и новые человеческие жизни. Главное шоссе контролировалось несколькими хорошо вооружёнными отрядами партизан. Колонны русских танков и грузовиков были вынуждены каждый месяц прорываться через заслоны, чтобы доставить в Кандагар продовольствие и боеприпасы. Отряды афганской регулярной армии, верные марионеточному правительству в Кабуле, защищали стратегически важную Аргандабскую плотину, но частые нападения на дамбу ставили под угрозу их контроль над этим важным объектом. Таким образом мы оказались приблизительно в центре триады зон вооружённого противостояния, каждая из которых постоянно требовала всё новых людей и вооружений. Горная гряда Шахр-и-Сафа не давала врагам никаких стратегических преимуществ, поэтому наши хорошо замаскированные пещеры в горах находились вне зоны непосредственных боевых действий. За эти недели наступила суровая зима. Дул порывистый ветер, налетали снежные шквалы, и наша многослойная пятнистая униформа постоянно промокала. Холодный туман стелился в горах, иногда часами висел без движения, белый и не проницаемый для взгляда, как замёрзшее стекло. Земля всегда была покрыта грязью или льдом. Каменные стены пещер, где мы жили, казалось, дрожали от холода, наполняя пространство ледяным звоном. Часть груза Кадера состояла из ручного инструмента и деталей машин. В первые же дни после приезда мы организовали две мастерские, которые все эти медленно тянущиеся зимние недели активно работали. У нас был небольшой токарный станок с револьверной головкой, который мы прикрутили болтами к самодельному верстаку. Станок работал от дизельного двигателя. Моджахеды были уверены, что врага в пределах слышимости нет, но всё же мы глушили шум двигателя, укутывая его джутовой мешковиной, оставляя лишь отверстия для воздуха и выхода отработанных газов. Тот же двигатель приводил в действие шлифовальный круг и скоростное сверло. Имея это оборудование, мы могли ремонтировать оружие, а иногда приспосабливать его для разных новых целей. После самолётов и танков самым эффективным боевым оружием в Афганистане оказались русские 82-миллиметровые миномёты. Партизаны их покупали, похищали или захватывали в рукопашном бою, нередко жертвуя человеческими жизнями. И тогда это оружие обращалось против русских, которые ввезли его в страну, чтобы завоевать её. В наших мастерских миномёты разбирали, ремонтировали и упаковывали в вощёные мешки для использования в районах боевых действий, иногда таких отдалённых, как Зарандж на западе и Кундуз на севере. Помимо пассатижей для патронов и обжимных щипцов, боеприпасов и взрывчатых веществ, груз Кадера включал также новые детали для автоматов Калашникова, купленные на пешаварском базаре. Русский АК — автомат Калашникова — был сконструирован в сороковые годы Михаилом Калашниковым в ответ на германские оружейные новинки. В конце Второй мировой войны немецкие армейские генералы, вопреки недвусмысленным распоряжениям Адольфа Гитлера, настояли на производстве штурмового автоматического оружия. Инженер-оружейник Хуго Шмайссер, используя более раннюю русскую концепцию, разработал короткоствольное лёгкое оружие, выстреливающее магазин из тридцати патронов с фактической скоростью более ста выстрелов в минуту. На Гитлера это произвело такое впечатление, что он назвал ранее запрещённое им оружие Sturmgewehr — штурмовая винтовка — и приказал немедленно наладить его интенсивное производство. Это был запоздалый шаг, не усиливший всерьёз военную мощь нацистов, но штурмовой автомат Шмайссера определил целое направление автоматического оружия до конца века. АК-47 Калашникова — наиболее известное и широко производимое из нового штурмового оружия, действующее за счёт отвода части движущих газов, образуемых выстреливаемым патроном, в цилиндр над стволом. Газ приводит в движение поршень, который возвращает затвор назад к пружине и взводит курок для следующего патрона. Автомат весит около пяти килограммов, вмещает в своём изогнутом металлическом магазине тридцать патронов калибра 7,62 мм, которые выстреливает со скоростью 700 м/сек и эффективной дальностью более 300 метров. Он производит более сотни выстрелов в минуту в автоматическом режиме и около сорока в полуавтоматическом, выстреливая по одному патрону. Это оружие имеет свои ограничения, и моджахеды не преминули объяснить мне, в чём они. Низкая дульная скорость тяжёлой пули калибра 7,62 мм определяет петлеобразную траекторию, которая требует сложной регулировки, чтобы поразить цель на расстоянии трёхсот метров и более. Вспышка на выходе пули из ствола АК такая яркая, особенно у новой 74-й серии, что ослепляет ночью автоматчика и выдаёт его позицию. Ствол быстро перегревается настолько, что к нему невозможно прикоснуться. Иногда патрон в патроннике перегревается так, что взрывается, поражая лицо стрелка. Это объясняет, почему многие партизаны во время боя держат автомат подальше от себя или над головой. Тем не менее это оружие прекрасно действует после полного погружения в воду, грязь или снег для охлаждения и остаётся самой эффективной и надёжной машиной, когда-либо изобретённой для убийства. В первые четыре десятилетия после создания АК их было произведено пятьдесят миллионов, больше какого-либо иного огнестрельного оружия в мире. Калашников во всех его модификациях — излюбленное боевое оружие революционеров, солдат регулярной армии, наёмников и гангстеров во всём воюющем мире. Вначале АК-47 изготавливались из кованой и прокатанной стали. АК-74, производимые в 70-е годы, собирались из штампованных металлических частей. Некоторые из старых афганских бойцов отвергали новое оружие с патроном меньшего калибра — 5,45 мм — и магазином из оранжевого пластика, предпочитая основательность АК-47. Молодые бойцы нередко выбирали 74-ю модель, отвергая более тяжёлое оружие как устаревшее. АК производились в Египте, Сирии, России и Китае. Хотя они, по существу, идентичны, одну модель часто предпочитают другой, и торговля оружием, даже одного вида, идёт успешно и интенсивно. Мастерские Кадера ремонтировали и переоборудовали АК всех серий, модифицируя их согласно требованиям, и были весьма популярны: афганцы проявляли ненасытное желание узнать как можно больше об оружии и получить новые навыки владения им. То не было любопытство, порождённое неистовством и жестокостью, — то была простая необходимость знать, как обращаться с оружием в стране, в которую вторгались Александр Великий, гунны, саки, скифы, монголы, Моголы, Сефевиды, англичане, русские и многие другие. Мужчины, даже когда не изучали оружие и не помогали тем, кто работал, собирались в мастерских, чтобы выпить чаю, приготовленного на спиртовках, выкурить сигарету и поговорить о своих любимых. Целых два месяца я каждый день работал с ними: плавил свинец и другие металлы в маленькой кузнице, помогал собирать кусочки древесины для растопки, носил воду из ключа на дне ближайшего оврага. С трудом пробираясь сквозь снег, выкапывал новые отхожие ямы и тщательно маскировал их, скрывая от посторонних глаз, когда они переполнялись. Я вытачивал на револьверном станке новые детали и расплавлял спиралевидные металлические стружки для очередной партии. По утрам я ухаживал за лошадьми, которых держали в другой пещере, ниже. Когда наступала моя очередь доить коз, я сбивал из молока масло и помогал готовить лепёшки нан. Если нужно было позаботиться о ком-то, кто порезался, содрал кожу или растянул лодыжку, я раскладывал походную аптечку и старался помочь им. Я выучил припевы нескольких песен, и вечерами, когда гасили костры, мы садились, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, и я тихо пел вместе с остальными. Я слушал истории, которые они шёпотом рассказывали в темноте, — переводили их для меня Халед, Махмуд и Назир. Каждый день, когда мужчины молились, я вместе с ними опускался в тишине на колени. А лёжа ночами, я слышал их дыхание, храп, погружался в столь привычные солдатам запахи — древесного дыма, ружейного масла, дешёвого сандалового мыла, мочи, дерьма, пота, насквозь пропитавшего немытые волосы людей и лошадей, жидких мазей и мягчительных средств для сёдел, тмина и кориандра, мятной зубной пасты, чая, табака и сотни других — и грезил вместе с ними о доме и о тех, кого мы страстно желали увидеть снова. Шёл к концу второй месяц нашей миссии. Последнее оружие было отремонтировано и усовершенствовано, а припасы, которые мы привезли с собой, подходили к концу. И тогда Кадербхай отдал приказ готовиться к долгой дороге домой. Он планировал направиться окольным путём на запад к Кандагару, в сторону, противоположную границе с Пакистаном, чтобы доставить своей семье несколько лошадей. После этого мы должны были, оставив при себе лишь походные вещмешки и лёгкое оружие, идти ночами, пока не пересечём пакистанскую границу и не окажемся в безопасности. — Лошади почти навьючены, — отрапортовал я Кадеру, собрав собственные пожитки. — Халед и Назир вернутся, когда всё будет готово. Просили дать вам знать. Мы находились на сглаженной горной вершине, откуда как на ладони были видны долины и голая равнина, простирающаяся от подножья гор до самого горизонта в сторону Кандагара. В первый раз мутная пелена рассеялась настолько, что мы могли охватить взором всю панораму. К востоку от нас скапливались тёмные, плотные облака, предвещавшие дождь и снег, воздух был холодным и влажным, но в тот миг перед нами открывался весь мир до самого конца, и наши глаза были переполнены этой красотой. — В ноябре 1878 года, в тот же месяц, когда мы приступили к выполнению нашей миссии, англичане прошли через Хайберское ущелье — началась вторая война афганцев против них, — сказал Кадер, не обращая внимания на моё сообщение или, возможно, по-своему отвечая на него. Он пристально вглядывался в туманную рябь на горизонте — дым и огни далёкого Кандагара. Я знал, что эта мерцающая пелена, возможно, — от взрывов ракет, пущенных на город людьми, некогда бывшими в нём учителями и торговцами. В ходе войны против русских захватчиков они стали сущими дьяволами в изгнании, поливающими огнём свои дома, лавки и школы. — Через Хайберское ущелье среди прочих прошёл и один из самых почитаемых, храбрых и жестоких воинов Британской империи. Его звали Робертс, лорд Фредерик Робертс.[152] Он захватил Кабул и установил там жестокие порядки военного времени. Однажды за день были казнены восемьдесят семь афганских солдат — их повесили на площади. Дома и рынки были уничтожены, деревни сожжены, сотни афганцев убиты. В июне афганский принц Айюб Хан провозгласил джихад, чтобы изгнать англичан. Он вышел из Герата с десятитысячным войском. То был мой предок, он принадлежал к моей семье, и многие мои родственники входили в его армию. Кадер замолчал и взглянул на меня, его золотистые глаза блестели под седыми бровями цвета серебра. Глаза улыбались, но челюсть была неподвижна, а губы сжаты так сильно, что их края побелели. По-видимому, убедившись, что я его слушаю, он взглянул на тлеющий горизонт и заговорил вновь. — Британскому офицеру по имени Берроуз, назначенному комендантом Кандагара, тогда было шестьдесят три года, как раз столько, сколько мне сейчас. Его отряд, состоявший из полутора тысяч британских и индийских солдат, вышел походным маршем из Кандагара. Они встретились с принцем Айюбом близ места под названием Майванд. Оно видно отсюда, где мы сидим, когда погода достаточно хороша. Во время битвы обе армии стреляли из пушек, убивая сотни людей самым ужасным образом. Сходясь один на один, палили из ружей с такого близкого расстояния, что пули, пробивая тело человека, попадали в следующего. Англичане потеряли половину своих солдат, афганцы — две с половиной тысячи, но они выиграли битву, и британцы были вынуждены отступить к Кандагару. Принц Айюб незамедлительно окружил город, и осада Кандагара началась. На продуваемой ветром скалистой вершине стоял пронизывающий холод, несмотря на необычайно яркое сияние солнца. Я чувствовал, как немеют ноги, мне страстно хотелось встать и потопать ими, но я боялся помешать Кадеру. Вместо этого я зажёг две сигареты и передал одну ему. Он принял её, подняв бровь в знак благодарности, и прежде чем продолжить, выпустил два длинных клуба дыма. — Лорд Робертс… Впрочем, должен отвлечься. Знаешь, Лин, у моего первого учителя, моего дорогого эсквайра Маккензи, была присказка: «Как у дядюшки Бобса». Он всё время её повторял, и я тоже стал её использовать, подражая его манере речи. И вот однажды он сказал мне, что эта присказка происходит от прозвища лорда Фредерика Робертса. Оказывается, этот человек, сотнями убивавший афганцев, был так добр к своим английским солдатам, что они называли его «дядюшка Бобс» и говорили, что под его началом всё будет хорошо «как у дядюшки Бобса». Никогда больше не употреблял этого выражения после его рассказа. И ещё очень странная вещь: мой дорогой эсквайр Маккензи был внуком человека, воевавшего в армии лорда Робертса. Его дедушка и мои родственники воевали друг против друга во второй войне Англии против Афганистана. Вот почему эсквайра Маккензи так завораживала история моей страны, вот почему он так много знал о тех войнах. Благодарение Аллаху, у меня был такой друг и такой наставник в ту пору, когда жили ещё люди, носившие шрамы сражений той войны, на которой погиб его дед, и мой тоже. Он вновь замолчал. Мы прислушивались к завываниям ветра, ощущая покусывание первых снежинок принесённого им нового снегопада. То был пронизывающий ветер, дующий со стороны далёкого Бамиана и несущий снег, лёд и морозный воздух с гор до самого Кандагара. — И вот лорд Робертс вышел из Кабула с десятитысячным войском, чтобы снять осаду с Кандагара. Две трети его армии составляли индийские солдаты — эти сипаи были хорошими воинами. Робертс повёл их из Кабула в Кандагар, пройдя расстояние в триста миль за двадцать два дня — куда более длинный путь, чем проделали мы из Чамана до этих мест, а у нас, как ты знаешь, ушёл на это месяц с хорошими лошадьми и с помощью населения деревень, что встречались нам по дороге. А они шли через покрытые льдом горы и выжженную солнцем пустыню, а через двадцать дней этого невероятного, адского марша выдержали великую битву против армии принца Айюб Хана и победили. Робертс спас англичан, осаждённых в городе, и с того дня стал фельдмаршалом, под началом которого были все солдаты Британской империи. Его всегда называли Робертсом Кандагарским. — Принц Айюб был убит? — Нет. Он бежал, и тогда англичане посадили на трон его близкого родственника Абдул Рахман Хана. Он тоже был моим предком и управлял страной столь мудро и умело, что британцы не имели подлинной власти в Афганистане. Ситуация была точно такой же, как раньше, — до того, как великий воин и великий убийца «дядюшка Бобс» проделал путь через Хайберское ущелье, чтобы начать эту войну. И вот к чему я это всё говорю: мы сейчас сидим здесь и смотрим на мой горящий город. Кандагар — ключ к Афганистану. Кабул — сердце, но Кандагар — душа нации: тот, кто владеет Кандагаром, владеет всем Афганистаном. Когда русских заставят уйти из моего города, они проиграют войну. Но не раньше. — Ненавижу это всё, — вздохнул я, внутренне убеждённый, что новая война ничего не изменит: войны вообще, по существу, ничего не меняют. «Самые глубокие раны оставляет мир, а не война», — размышлял я. Помню, я подумал тогда, что это умная фраза, и что стоит ввернуть её когда-нибудь при случае в разговор. Тот день я запомнил в деталях: каждое слово и все эти глупые, напрасные, неосторожные мысли, словно судьба только сейчас бросила их мне в лицо. — Ненавижу это всё и рад, что мы сегодня отправляемся домой. — С кем ты здесь дружишь? — спросил Кадер. Вопрос меня удивил: я не мог понять, зачем он задан. Видя, что я озадачен, даже изумлён, он задал его снова: «Кто твои друзья из тех, с кем ты познакомился здесь, в горах?» — Ну, наверно, Халед и Назир… — Значит, Назир теперь твой друг? — Да, друг, — рассмеялся я. — И Ахмед Задех мне нравится. И Махмуд Мелбаф, иранец. А ещё Сулейман и Джалалад — дикий ребёнок. И Захер Расул, крестьянин. Кадер кивал, пока я перечислял своих друзей, но никаких комментариев не последовало, и я почувствовал, что могу продолжать. — Они все хорошие люди, я так думаю. Все, кто здесь. Но те… кого я назвал… у меня с ними самые лучшие отношения. Вы это хотели узнать? — Какое задание, из тех, что приходится здесь выполнять, твоё любимое? — спросил он, меняя предмет разговора столь же быстро и неожиданно, как это мог бы сделать его тучный друг Абдул Гани. — Любимое… Может показаться бредом, никогда не думал, что скажу такое, но, наверно, самая любимая моя работа — ухаживать за лошадьми. Он не смог сдержать смеха. Я был почему-то уверен, что он думает о той ночи, когда я въехал в лагерь, свисая с шеи моей лошади. — Признаю, — усмехнулся я, — что не являюсь лучшим в мире наездником. — Он рассмеялся ещё громче. — Но я стал скучать по лошадям, когда после приезда сюда вы приказали устроить конюшню в нижней пещере. Смешно, но я привык, что они рядом, и мне всегда становится легче на душе, когда я спускаюсь вниз, чтобы навестить их — почистить и покормить. — Понимаю, — пробормотал он, пристально глядя мне в глаза. — Скажи, а когда другие молятся, а ты к ним присоединяешься, — иногда я вижу, как ты стоишь на коленях на некотором расстоянии позади всех, — какие слова ты произносишь? Молитвы? — На самом деле я ничего не говорю, — хмуро ответил я, зажигая ещё две сигареты, не потому, что хотел курить, а чтобы отвлечься и немного согреть пальцы. — Если ты не говоришь, о чём при этом думаешь? — спросил он, принимая у меня вторую сигарету, после того как выбросил окурок первой. — Я не могу назвать это молитвой. Думаю главным образом о людях. О своей матери, дочери. Об Абдулле… и Прабакере, своём умершем друге, — я вам о нём рассказывал. Вспоминаю друзей, людей, которых люблю. — Ты думаешь о матери. А об отце? — Нет. Я ответил поспешно, возможно, слишком быстро, чувствуя, как идут мгновения, а он продолжает наблюдать за мной. — Твой отец жив, Лин? — Наверно. Впрочем, не уверен. И меня ничуть не волнует, жив он или мёртв. — Тебя должна волновать судьба твоего отца, — заявил он, отводя взгляд. Я воспринял это как снисходительное увещевание — он ничего не знал о моём отце и о моих отношениях с ним. Я был тогда настолько поглощён своими обидами — старыми и новыми, — что не почувствовал боли в его голосе. Тогда я не осознал, как понимаю сейчас, что и он ведь тоже находящийся в изгнании сын и говорит о своём горе тоже. — Вы для меня больше отец, чем он, — сказал я и, хотя то были искренние слова и я открывал ему свою душу, сказанное мною прозвучало мрачно, почти злобно. — Не говори так! — свирепо оборвал он меня. Первый раз в моём присутствии он был близок к проявлению гнева, и я непроизвольно вздрогнул от этой внезапной горячности. Но выражение его лица быстро смягчилось, и он положил руку мне на плечо. — А как насчёт снов? О чём ты видишь здесь сны? — Я редко их вижу, — ответил я, изо всех сил пытаясь что-то вспомнить. — Странная вещь: меня давно мучают кошмары, ещё с тех пор, когда я бежал из тюрьмы. Вижу жуткие сны: как меня ловят или я с кем-то дерусь, не давая себя поймать. Но с тех пор, как мы очутились здесь, — уж не знаю, разреженный воздух тому причиной, или я так устаю и замерзаю, когда ложусь спать, или же мысли мои настолько заняты этой войной, — кошмары прошли. Здесь их не было. А пара хороших снов мне приснилась. — Продолжай. Я не хотел продолжать: сны были о Карле. — Просто… счастливые сны о любви. — Хорошо, — пробормотал он, кивнув несколько раз и убирая руку с моего плеча. Казалось, он удовлетворён моим ответом, но выражение лица было печальным, почти мрачным. — У меня тоже здесь были сны. Мне снился Пророк. Нам, мусульманам, запрещено рассказывать кому-нибудь свои сны о Пророке. Когда они снятся нам, это очень хорошо, просто замечательно — такое нередко случается с правоверными, но мы не должны рассказывать, что видели во сне. — Почему? — спросил я, дрожа от холода. — Нам строго запрещено описывать черты лица или говорить о нём так, словно ты его видел. Таково было желание самого Пророка: ни один мужчина, ни одна женщина не должны ему поклоняться, только перед Аллахом допустимо демонстрировать своё религиозное рвение. Вот почему нет никаких изображений Пророка — ни рисунков, ни картин, ни статуй. Но я действительно видел его во сне. И я не очень хороший мусульманин, потому что рассказываю тебе об этом. Он шёл где-то пешком, а я проехал мимо на своей прекрасной, дивной белой лошади и, хотя я не видел его лица, я знал, что это он. И я спешился и отдал ему лошадь. Мои глаза в знак уважения всё время были опущены. Но в конце концов я поднял их, чтобы увидеть, как он уезжает прочь в лучах заходящего солнца. Вот такой сон я видел. Он выглядел спокойным, но я знал его достаточно хорошо, чтобы заметить уныние в глубине его глаз. И там было ещё нечто, новое и необычное, — мне потребовалось несколько мгновений, чтобы это осознать: страх. Абдель Кадер Хан был напуган, и я ощутил, как бегут мурашки по моей собственной напрягшейся коже. Смириться с этим было трудно: до сих пор я искренне верил, что Кадербхай ничего не боится. Взволнованный и обеспокоенный, я поспешил сменить тему разговора. — Кадерджи, извините, что говорю о другом, но я хотел бы задать вам вопрос. Я много думал о том, что вы однажды сказали. Вы говорили, что жизнь, сознание и всё такое прочее — порождение света от «большого взрыва». Значит ли это, что свет и есть Бог? — Нет, — ответил он, и эта внезапно охватившая его пугающая депрессия уже не отражалась на его лице, её прогнала ласковая улыбка. — Я не думаю, что свет — это Бог. Думаю, можно сказать, и это звучит разумно, что свет — язык Бога. Посредством света Бог разговаривает с Вселенной и с нами. Я поздравил себя с удачной сменой направления беседы и настроения Кадера. Стал топать ногами и шлёпать себя по бокам, чтобы разогнать застоявшуюся кровь. Кадер последовал моему примеру, и мы отправились назад к лагерю, растирая замёрзшие руки. — Если говорить о свете, то этот свет какой-то странный, — говорил я, выдыхая клубы пара. — Солнце сияет, но оно холодное. В нём нет тепла, и ты ощущаешь себя так, словно попал в мёртвую зону между холодным солнцем и ещё более холодной тенью. — Мы выброшены на берег в переплетении мерцаний… — процитировал Кадер, и я так поспешно обернулся к нему, что ощутил резкую боль в шее. — Что вы сказали? — Это цитата, — ответил Кадер после паузы, понимая, насколько это важно для меня. — Строчка из стихотворения. Я вытащил из кармана бумажник, порылся в нём и извлёк сложенный листок бумаги, настолько измятый и истёртый, что, когда я развернул его, места на сгибах оказались порванными. То было стихотворение Карлы, переписанное мною из её дневника двумя годами раньше, когда я пришёл в её жилище с Тариком в «ночь диких псов». С тех пор я носил его с собой. В тюрьме на Артур-роуд полицейские офицеры отобрали у меня эту страничку и разорвали на мелкие кусочки. Когда Викрам выкупил меня из тюрьмы, дав взятку, я записал стихотворение Карлы ещё раз, по памяти, и всегда имел его при себе. — Это стихотворение, — взволнованно заговорил я, держа перед собой превратившийся в лохмотья, трепещущий на ветру листок, так чтобы он мог его видеть, — было написано женщиной по имени Карла Саарнен. Той самой, что вы послали вместе с Назиром к Гупта-джи, чтобы вытащить меня оттуда. Я удивлён, что вы знаете его. Просто невероятно. — Нет, Лин, — спокойно ответил он. — Это стихотворение было написано суфийским поэтом по имени Садик Хан.[153] Я знаю многие его стихи наизусть: он мой любимый поэт и любимый поэт Карлы. Его слова леденили моё сердце. — Любимый поэт Карлы? — Думаю, что да. — А насколько… насколько близко вы знаете Карлу? — Я знаю её очень хорошо. — А я думал… думал, вы познакомились с Карлой, когда вытащили меня от Гупты. Она сказала… то есть, мне показалось, что она сказала, будто увидела вас впервые именно тогда. — Нет, Лин, это не верно. Я давно знаю Карлу, она на меня работает. Во всяком случае, она работает на Абдула Гани, а тот работает на меня. Но она должна была рассказать тебе об этом, разве не так? Неужели ты не знал? Я очень удивлён. Был уверен, что Карла говорила тебе. И уж конечно, я говорил с ней о тебе много раз. В моём мозгу, как в тёмном овраге, куда с рёвом падают звонкие струи воды, — сплошной шум и чёрный страх. Что там говорила Карла, когда мы лежали рядом, борясь со сном, когда вместе противостояли эпидемии холеры? «А потом я оказалась однажды в самолёте, где встретила индийского бизнесмена, и с тех пор моя жизнь изменилась навсегда…» Был ли это Абдул Гани? Его ли она имела в виду? Почему я не расспросил Карлу поподробнее о её работе? Почему она ничего мне не рассказала? И что она делала для Абдула Гани? — А какую работу она делает для вас, для Абдула? — Разную. Она многое умеет. — Я знаю, что она умеет! — сердито огрызнулся я. — Какую работу она выполняет для вас? — Помимо всего прочего, — Кадер проговорил это медленно и отчётливо, — она находит полезных, способных иностранцев, вроде тебя. Людей, которые могли бы работать на нас, если бы в том возникла нужда. — Что? — выдохнул я. Это, по сути, не было вопросом. Я чувствовал себя так, словно частицы моего существа, замёрзшие куски моего лица и сердца, падают, разбиваясь, вокруг меня. Он вновь заговорил, но я резко оборвал его. — Вы хотите сказать, что она завербовала меня для вас? — Да. И я очень рад, что она это сделала. Внутренний холод внезапно разлился по телу, побежал по жилам, и даже глаза теперь были словно из снега. Кадер продолжал идти, но, заметив, что я стою на месте, тоже остановился. Он всё ещё улыбался, когда повернулся ко мне. В это мгновение к нам подошёл Халед Ансари, громко хлопая в ладоши. — Кадер! Лин! — приветствовал он нас со своей обычной грустной полуулыбкой, которая так мне нравилась. — Я принял решение. Хорошенько подумал, Кадерджи, как вы и советовали, и решил остаться. По крайней мере, на какое-то время. Прошлой ночью здесь был Хабиб — часовые видели его. За последние две недели он совершил столько безумств на дороге в Кандагар — с русскими пленными и даже с некоторыми пленными афганцами… Ужасная мерзость… Я вообще-то не очень впечатлителен, но всё это так жутко, люди так напуганы, что собираются что-то с ним делать — скорее всего, просто застрелить, когда увидят. Нужно, говорят, охотиться на него, как на дикого зверя. Я должен… Я должен попытаться как-то помочь ему. Хочу остаться, разыскать его и уговорить вернуться в Пакистан со мной. Так что… отправляйтесь сегодня ночью без меня, а я… подойду недели через две. Вот… и всё, пожалуй, что я хотел сказать. — А как насчёт той ночи, когда я повстречал вас и Абдуллу? — спросил я сквозь зубы, стиснутые от холода и леденящего страха, который, как приступы боли, судорогой пронизывал всё моё существо. — Ты забыл, — ответил Кадер Хан. Голос его стал строгим, лицо потемнело и выражало не меньшую решимость, чем моё. В тот момент мне и в голову не пришло, что он тоже чувствует себя обманутым и преданным. Я не вспоминал о Карачи и рейдах полиции, забыл о предателе из его окружения, близком ему человеке, который пытался устроить всё так, чтобы его и меня, и всех нас схватили, а то и убили. Я не хотел видеть в его угрюмой отчуждённости ничего, кроме жестокого равнодушия к моим чувствам. — Ты впервые встретил Абдуллу задолго до той ночи, когда познакомился со мной. Это было в монастыре Стоячих монахов, верно? Он находился там в тот день, чтобы присматривать за Карлой. Она не слишком хорошо тебя знала, не была уверена, что тебе можно доверять, тем более в этом незнакомом ей месте. Карле нужен был человек, который мог бы ей помочь, если у тебя возникнут дурные намерения по отношению к ней. — Он был её телохранителем, — пробормотал я, подумав при этом: «Она мне не доверяла…» — Да, Лин, и очень хорошим. Насколько я понял, тогда возникла какая-то серьёзная угроза, и Абдулла что-то сделал, чтобы спасти её и, возможно, тебя. Это так? Работа Абдуллы состояла как раз в том, чтобы защищать моих людей. Вот почему я послал его вслед за тобой, когда ты вместе с моим племянником Тариком отправился в джхопадпатти. И уже в первую ночь он помог тебе отбиться от диких псов, верно? И всё то время, когда Тарик был с тобой, Абдулла был рядом с вами, о чём я и просил его. Я не слушал его. Мозг мой посылал яростные стрелы воспоминаний, и они со свистом неслись в прошлое. Я искал Карлу, ту Карлу, которую знал и любил, но каждый момент с ней, прокрученный в памяти, грозил выдать некий тайный смысл и её ложь. Я вспомнил свою первую встречу с Карлой, то мгновение, когда она протянула руку, чтобы остановить меня: я чуть не попал под автобус. Это случилось на Артур Бандер-роуд, на углу близ Козуэй, недалеко от «Индийской гостиницы», в самом сердце зоны туристического бизнеса. Может быть, она поджидала там иностранцев вроде меня, ведя охоту за полезными рекрутами, которые могли бы работать на Кадера, когда ему это понадобится? Несомненно, так оно и было. Я и сам немного промышлял почти тем же самым, когда жил в трущобах, — слонялся в тех же местах, высматривая только что прилетевших иностранцев, которым нужно было поменять деньги или купить чаррас. К нам подошёл Назир. В нескольких шагах от него лицом ко мне стояли Ахмед Задех, Кадербхай и Халед. Назир с мрачным видом обозревал небо с юга на север, высчитывая минуты, когда на нас обрушится снежная буря. Все вещи, собранные на обратную дорогу, были дважды проверены и упакованы, и ему не терпелось поскорее отправиться в путь. — А как насчёт вашей помощи с клиникой? — спросил я, испытывая тошноту и зная, что стоит мне разомкнуть колени и расслабить ноги, они подогнутся, и я упаду. Кадер молчал, и я повторил вопрос: «Как насчёт клиники? Почему вы помогли мне с ней? Было ли это частью плана? Того плана?» Широкое плато продувалось пронизывающим до костей ледяным ветром, который яростно хлестал нам в лицо с такой силой, что мы нетвёрдо стояли на ногах. Небо быстро темнело, грязно-серая волна облаков перевалила через горы и покатилась в сторону далёкой равнины и еле мерцающего, словно он умирал, города. — Ты здесь хорошо поработал, — сказал он вместо ответа. — Я вас не об этом спрашивал. — Мне кажется, сейчас не время говорить о таких вещах, Лин. — Самое время, — настаивал я. — Существуют некоторые обстоятельства, которые ты не сможешь понять, — заявил он, словно уже много раз думал об этом. — Так хотя бы расскажите о них. — Ладно. Медикаменты, которые мы доставили в этот лагерь, антибиотики и пенициллин, что мы привезли на эту войну, — всё это от прокажённых Ранджита. — О, Господи! — простонал я. — Я воспользовался предоставленной мне возможностью, тем странным фактом, что ты — одинокий иностранец без всяких связей с посольством — открыл клинику в принадлежащей мне трущобе. То был редкий шанс испытать медикаменты на людях из джхопадпатти. Ты ведь понимаешь: я должен был убедиться в их годности, прежде чем везти на войну. — Ради Бога, Кадер! — зарычал я. — Мне пришлось… — Только грёбаный маньяк мог это сделать! — Полегче, Лин! — рявкнул Халед сзади. Остальные стояли в напряжённом ожидании рядом с Кадером, словно опасались, что я могу на него наброситься. — Ты перешёл всякие границы! — Перешёл границы! — выпалил я, захлёбываясь от возбуждения, чувствуя, как стучат мои зубы, и пытаясь заставить повиноваться себе онемевшие руки и ноги. — Я перешёл ваши сраные границы! Он использует людей в трущобах как подопытных кроликов или лабораторных крыс, мать его, чтобы испытать свои антибиотики, использует меня, вовлекая людей в это надувательство, именно потому, что они поверили мне, а я, видите ли, перехожу границы! — Но ведь никто не пострадал! — выкрикнул Халед мне в спину. — Все медикаменты оказались годными, люди чувствовали себя хорошо. Ты сделал свою работу как следует. — Надо уйти с этого холода и всё обговорить, — поспешно вставил Ахмед Задех, надеясь добиться примирения. — Кадер, прежде чем отправляться в путь, надо подождать, пока пройдёт эта снежная буря. Уйдём в укрытие. — Ты должен понять, — твёрдо сказал Кадер, не обращая на него внимания. — Это было решение военного времени: двадцатью людьми рискуют, чтобы спасти тысячу, а тысячью — ради спасения миллиона. И ты должен мне поверить: мы знали, что медикаменты хорошие. Вероятность того, что от прокажённых Ранджита будут поставлены некачественные лекарства, была крайне мала. Мы были почти абсолютно уверены, что медикаменты неопасны, когда передавали их тебе. — Расскажите мне о Сапне. — Вот, наконец, и вышел наружу мой самый глубокий страх, связанный с ним и вызванный близостью к нему. — Это тоже ваша работа? — Я не Сапна. Но ответственность за эти убийства падает и на меня. Сапна убивал для меня — вот в чём причина, и, если хочешь знать всю правду, я получил большую выгоду от кровавой работы Сапны. Из-за того, что Сапна существовал, из-за страха перед ним, и потому что я взял на себя обязательство разыскать и остановить его, политики и полиция позволили мне провезти винтовки и другое оружие через Бомбей в Карачи и Кветту, и дальше — на эту войну. Кровь тех, кого убил Сапна, — смазка для наших колёс. И я сделаю это снова: использую его преступления и совершу собственными руками новые убийства, если это поможет нашему делу. У нас, Лин, у всех, кто здесь, есть общее дело. И мы будем сражаться и жить, и, возможно, умрём за него. Если мы выиграем эту битву, изменится весь ход истории, отныне и навсегда, в этом месте и во всех будущих битвах. Вот в чём наше дело: изменить весь мир. А в чём заключается твоё дело? В чём твоё дело, Лин? В воздухе уже кружились первые снежинки, и я так замёрз, что дрожал, буквально трясся от холода, так что стучали зубы. — А как насчёт… как насчёт мадам Жу… когда Карла заставляла меня притворяться, что я американец. Это была её идея или часть вашего плана? — Нет. Карла ведёт собственную войну против Жу, у неё свои резоны. Но я одобрил её план использовать тебя, чтобы вызволить из Дворца её подругу. Хотелось посмотреть, сумеешь ли ты сделать это. У меня уже тогда возникла идея, что когда-нибудь ты станешь моим американцем в Афганистане. И ты, Лин, справился как надо. Не многие сумели бы совладать с Жу в её собственном Дворце. — И последнее, Кадер, — выдавил я. — Когда я попал в тюрьму… имели ли вы к этому какое-то отношение? Нависло тяжёлое молчание, мёртвая тишина, нарушаемая лишь дыханием и оставляющая в памяти след более глубокий, чем самый резкий звук. — Нет, — наконец ответил он. — Но, по правде сказать, я мог бы вытащить тебя оттуда уже через неделю, если бы захотел. Я почти сразу же узнал о твоём аресте и помочь тебе было в моей власти, но я этого не сделал, хотя и мог. Я посмотрел на Назира и Ахмеда Задеха: они спокойно встретили мой взгляд. Халед Ансари ответил мне гримасой, в которой соединились страдание и сердитый вызов, — кожа на лице натянулась, и рассекающий его надвое зазубренный шрам выделился ещё резче. Они всё знали. Знали, что Кадер оставил меня там. Ладно: Кадер мне ничего не был должен. Не он посадил меня в тюрьму, и он вовсе не был обязан вызволять меня оттуда. Но, в конце концов, он это сделал — вытащил меня и тем самым спас мне жизнь. Допустим, я заслужил, чтобы меня так сильно били, но ведь и другие люди приняли побои из-за меня, пытаясь передать ему моё послание. И если бы мы даже сумели это сделать, Кадер проигнорировал бы полученное сообщение и оставил меня в тюрьме до тех пор, пока сам не был бы готов действовать. Ладно, поделом мне, пусть мои надежды были пустыми, несбыточными. Но если вы убедите человека в том, что его упования тщетны, что он надеялся напрасно, вы убьёте его веру, убьёте ту светлую сторону его существа, которой необходимо, чтобы её любили. — Вы хотели быть уверены, что я… проникнусь к вам благодарностью. Поэтому оставили меня там. Причина в этом? — Нет, Лин. Просто тебе не повезло, таков был твой рок — кисмет — в тот момент. У меня была договорённость с мадам Жу: она помогала нам встречаться с политиками, а также заслужить благосклонность одного пакистанского генерала — она водила с ним знакомство. Но на самом деле он был особым клиентом Карлы: именно она в первый раз привела этого генерала к мадам Жу. Контакт с ним представлял для меня огромную ценность: генерал играл чрезвычайно важную роль в моих планах. А мадам Жу настолько возненавидела тебя, что лишь твоё заключение в тюрьму могло её удовлетворить. Она хотела, чтобы тебя там убили. Но в тот же день, когда моя работа была закончена, я послал за тобой Викрама, твоего друга. Ты должен мне поверить: я никогда не хотел тебе зла. Я люблю тебя. Я… Внезапно он замолчал, потому, что я положил руку на бедро, где была кобура. Халед, Ахмед и Назир мгновенно напряглись, но они не могли добраться до меня одним прыжком и знали это. — Если вы, Кадер, сейчас не уйдёте прочь, клянусь Богом, Богом клянусь, я сделаю что-нибудь, чтобы прикончить нас обоих. Мне не важно, что случится со мной, только бы никогда больше не видеть вас, не говорить с вами, не слышать вас. Назир сделал медленный, почти неосознанный шаг и встал перед Кадером, закрыв его, как щитом, своим телом. — Клянусь Богом, Кадер: сейчас мне не слишком важно, буду я жив или умру. — Но мы сейчас выходим в сторону Чамана, когда снегопад закончится, — сказал Кадер, и это был единственный раз, когда я услышал, что он запинается, и голос его дрожит. — Я хочу сказать, что не иду с вами. Я останусь здесь и буду добираться сам. Или вообще здесь останусь — не имеет значения. Просто проваливайте… к чёрту… с глаз долой. Меня тошнит, когда я смотрю на вас! Он ещё мгновение стоял на месте, и я, подхваченный холодной колышущейся волной ярости и отвращения, испытывал сильное желание выхватить пистолет и выстрелить в него. — Ты должен знать, — наконец сказал он, — если я и делал что-то дурное, то единственно ради правильных целей. Никогда не подвергал тебя более серьёзным испытаниям, чем ты мог бы, по моему разумению, выдержать. И тебе следует знать, что я всегда относился к тебе, как к своему другу, как к любимому сыну. — А вам следует знать вот что, — отвечал я, чувствуя, как сгущается снег на моих волосах и плечах, — я ненавижу вас, Кадер, всем сердцем. Вся ваша мудрость сводится вот к чему: вы питаете души людей ненавистью. Вы спрашивали, в чём моё кредо. Единственный мотив моих действий — собственная свобода. В настоящий момент это значит — навсегда освободиться от вас. Лицо Кадера закоченело от холода, и распознать его выражение было невозможно: снег облепил усы и бороду. Но его золотистые глаза блестели сквозь серо-белую мглу: старая любовь ещё не ушла из них. Потом он повернулся и ушёл. За ним последовали остальные, и я остался один среди бурана. Замёрзшая рука дрожала на кобуре. Я расстегнул её, вытащил пистолет Стечкина и взвёл курок, быстро и умело, как он учил меня. Я держал его в руке дулом вниз. Проходили минуты — убийственные минуты, когда я мог бы погнаться за ним и прикончить его и себя. Я попытался бросить пистолет на землю, но он не выпадал из моих ледяных пальцев. Попробовал высвободить пистолет левой рукой, но пальцы так свело, что я оставил эти попытки. И в кружащемся куполе белого снега, в который превратился мир вокруг меня, я поднял руки навстречу этому белому ливню, как однажды поднял их навстречу тёплому дождю в деревне Прабакера. Я был один. Когда я взобрался на стену тюрьмы много лет назад, мне казалось, что это стена края света. Соскользнув с неё вниз, к свободе, я потерял весь мир, который знал, и всю любовь, которую он вмещал. В Бомбее я попытался, сам того не понимая, создать новый мир любви, напоминающий и даже заменяющий прежний. Кадер был моим отцом, Прабакер и Абдулла братьями, Карла — возлюбленной. А потом они исчезли один за другим. Исчез и этот мир. И внезапно в голову мне пришла ясная мысль, непрошеная, всплывшая в сознании, как строчки стихотворения. Я понял теперь, почему Халед Ансари был столь решительно настроен помочь Хабибу. Я отчётливо осознал, что на самом деле пытается сделать Халед. «Он пытается спасти себя», — повторил я несколько раз, ощущая, как дрожат эти слова на моих онемевших губах, но слыша их у себя в голове. А отыскав и произнеся эти слова, я уже знал, что не могу ненавидеть Кадера и Карлу. Не знаю, почему мои чувства изменились так внезапно и так кардинально. Может быть, причиной этого был пистолет в моей руке: та власть, которую он давал, — отнять жизнь у человека или помиловать его, — а также некие глубинные инстинкты, не позволившие мне пустить его в ход. Возможно, всё объяснялось тем, что я потерял Кадербхая: ведь когда он уходил от меня, понимание того, что всё кончено, было в моей крови — я ощущал запах этой крови в густом белом воздухе, чувствовал её вкус во рту. Не знаю по какой причине, но перемены эти пролились на меня муссонным дождём, не оставив и следа от того вихря убийственной ненависти, что владел мною несколькими мгновениями ранее. Я всё ещё был зол на себя, что отдал Кадеру так много сыновней любви и за то, что вопреки всем доводам здравого рассудка домогался его любви. Я был зол на него за то, что он относился ко мне как к бросовому материалу, нужному лишь для достижения собственных целей. И я был в ярости из-за того, что он отнял единственное в моей жизни — работу лекаря в трущобах, — что могло бы искупить мои грехи, хотя бы только в моём сознании, и уравновесить всё совершённое мною зло. Но даже это малое добро было осквернено и замарано. Гнев внутри меня был силён и тяжёл, как базальтовая плита, и я знал, что потребуются годы, чтобы он ослаб, и всё же я не мог ненавидеть Кадера и Карлу. Они лгали мне и предавали меня, оставляя рваные раны там, где было моё доверие к ним, и я не желал больше их любить, уважать или восхищаться ими, но всё же продолжал их любить. У меня не было выбора, и я отчётливо это понимал, стоя здесь, посреди белой снежной пустыни. Любовь нельзя убить. Её не убьёшь даже ненавистью. Можно задушить внутри себя влюблённость, нежность и даже влечение. Ты можешь убить всё это или превратить в прочно застывшее, свинцовое сожаление, но саму любовь ты всё равно не убьёшь. Любовь — это страстный поиск истины, иной, чем твоя собственная, и стоит тебе один раз её почувствовать, не обманывая себя, во всей полноте, и она останется навсегда. Каждый акт любви, каждый момент, когда сердце обращается к ней, — это часть вселенского добра, часть Бога или того, что мы называем Богом, а уж он-то не умрёт никогда. Потом, когда небо расчистилось, я, стоя немного поодаль от Халеда, наблюдал, как покидают лагерь Кадербхай, Назир и их спутники со своими лошадьми. Великий Хан, главарь мафии, мой отец, сидел в седле, выпрямив спину, держа в руке штандарт, обёрнутый вокруг древка. Он не оглянулся ни разу. Решение отделиться от Кадербхая и остаться с Халедом в лагере усилило мои опасения: я был гораздо более уязвим без Хана, чем в его компании. Наблюдая за его отъездом, вполне разумно было предположить, что я не сумею пробраться назад в Пакистан. Я даже непроизвольно повторял про себя эти слова: «Я не сумею… Я не сумею…» Но чувство, которое я испытывал, когда мой повелитель Абдель Кадер Хан уезжал в поглощающем свет снегу, не было страхом. Я принимал свою судьбу и даже приветствовал её. «Наконец-то, — думал я, — получу то, что заслужил». И это каким-то образом вносило в мои мысли чистоту и ясность. Вместо страха пришла надежда, что Кадер будет жить. Всё прошло и закончилось, и я не хотел больше его видеть, но когда я смотрел, как он въезжает в эту долину белых теней, надеялся, что он останется в живых. Я молился об этом. Молился, думая о нём с глубокой печалью, и любил его. Да, я любил его. Глава 35 Мужчины ведут войны, преследуя какую-то выгоду или отстаивая свои принципы, но сражаются они за землю и женщин. Рано или поздно прочие причины и побудительные мотивы тонут в крови и утрачивают свой смысл. Смерть и выживание оказываются в конце концов решающими факторами, вытесняя все остальные. Рано или поздно выживание становится единственной логикой, а смерть — единственным, что можно услышать и увидеть. И когда лучшие друзья кричат, умирая, а люди теряют рассудок, обезумев от боли и ярости в этом кровавом аду, а вся законность, справедливость и красота этого мира отбрасываются прочь вместе с оторванными руками, ногами и головами братьев, отцов и сыновей, — решимость защитить свою землю и женщин, — вот что заставляет людей сражаться и умирать год за годом. Вы поймёте это, слушая их разговоры перед боем. Они говорят о доме, о женщинах и о любви. Вы поймёте, что это правда, глядя, как они умирают. Если человек в свои последние мгновения перед смертью лежит на земле, он тянет руку, чтобы зажать в ней её горстку. Если умирающий ещё в состоянии сделать это, он поднимет голову, чтобы взглянуть на горы, на долину или равнину. Если его дом далеко, он думает и говорит о нём. Рассказывает о своей деревне или городе, в котором вырос. В конце имеет значение только земля. И в свой последний миг человек не будет кричать о своих принципах — он, взывая к Богу, прошепчет или выкрикнет также имя сестры или дочери, возлюбленной или матери. Конец — зеркальное отражение начала. В конце вспоминают женщину и родной город. Через три дня после ухода Кадербхая из лагеря, через три дня после того, как на моих глазах уезжал он верхом прочь от нас сквозь мягкий падающий снег, часовые с наблюдательного поста на южной, кандагарской стороне лагеря прокричали, что приближаются люди. Мы устремились к южному посту, увидели неясные очертания двух или трёх человеческих фигур, карабкающихся по крутому склону и разом потянулись к своим биноклям. Я различил человека, медленно ползущего на коленях вверх и тянущего за собой ещё двух. Вглядевшись попристальнее, я узнал эти мощные плечи, кривые ноги и характерную серо-синюю униформу. Передав бинокль Халеду Ансари, я перебрался через край склона и побежал, поскальзываясь, вниз. — Это Назир! — закричал я. — Похоже, это Назир! Я добрался до него одним из первых. Он лежал лицом вниз, тяжело дыша, толкая ногами снег в поисках точки опоры, крепко вцепившись у ворота в одежду двух мужчин. Он тащил их, лежащих на спине, по одному в каждой руке. Было невозможно догадаться, какой путь он проделал, но, по-видимому, дорога была дальней и шла по большей части вверх. Левой рукой Назир держал Ахмеда Задеха, живого, но, вероятно, тяжело раненного, правой — Абдель Кадер Хана. Тот был мёртв. Чтобы разжать пальцы Назира потребовались усилия трёх человек. Он настолько замёрз и выбился из сил, что не мог говорить. Рот его открывался и закрывался, но из горла раздавался лишь долгий прерывистый хрип. Двое моджахедов схватили его и поволокли в лагерь. Я стащил одежду с Кадера, открыв грудь, в надежде вернуть его к жизни, но потрогав тело, убедился, что кожа холодна, как лёд. Он был мёртв уже много часов, вероятно, больше суток — совсем закоченел. Руки и ноги немного согнуты, пальцы сжаты, однако лицо под тонкой пеленой снега было безмятежным и чистым. Глаза и рот закрыты, словно он спал мирным сном: смерть так мало изменила его, что сердце отказывалось верить, что Кадера больше нет. Когда Халед Ансари потряс меня за плечо, я словно очнулся ото сна, хотя знал, что бодрствую с того самого момента, когда часовые впервые подали сигнал тревоги. Я стоял на коленях в снегу рядом с телом Кадера, прижимая руками к груди его красивую голову, но совершенно не помнил, как я там очутился. Ахмеда Задеха унесли в лагерь. Мы с Халедом и Махмудом донесли тело Кадера, временами таща его волоком, до большой пещеры. Я подошёл к группе из трёх человек, склонившихся над Ахмедом Задехом. Одежда алжирца затвердела на груди от замёрзшей крови. Мы срезали её по кусочкам и когда добрались до рваных кровавых ран на теле, он открыл глаза и посмотрел на нас. — Я ранен, — сказал он по-французски, потом по-арабски и, наконец, по-английски. — Да, дружище, — ответил я, встретив его взгляд. Попытался улыбнуться, но губы словно застыли, улыбка получилась вымученной и вряд ли хоть немного его утешила. Ран обнаружилось не меньше трёх, впрочем, сказать наверняка было трудно. Через живот шла ужасная открытая глубокая рана, по-видимому, от осколков мины. Скорее всего, кусок металла застрял где-то около позвоночника. Раны зияли также в паху и на бедре. Трудно было оценить тяжесть повреждений, нанесённых его внутренним органам. Сильно пахло мочой и испражнениями. Просто чудо, что он ещё не умер, но ему оставалось жить считанные часы, а то и минуты, и я был бессилен. — Дела очень плохи? — Да, дружище, — ответил я, и мой голос дрогнул — не смог справиться с собой. — Ничем не могу тебе помочь. Как я теперь жалею, что сказал это! В списке сотен поступков, которые я совершил за всю мою грешную жизнь и о которых потом сожалел, и слов, которых не надо было произносить, этот приступ откровенности стоит в самом верху, на одном из первых мест. Я не учёл, до какой степени привязывала Ахмеда к жизни надежда, что его спасут. А услышав мои слова, он словно провалился в чёрное озеро. Он резко побледнел, кожа, упругость которой поддерживало лишь напряжение воли, подрагивая, опала от подбородка до колен. Я хотел приготовить для него инъекцию морфия, но, понимая, что он умирает, не мог овладеть собой и оторвать от его руки свою. Глаза раненого прояснились, и он обвёл взглядом стены пещеры, словно видел их в первый раз. Махмуд и Халед стояли с одной стороны от него, я опустился на колени с другой. Он посмотрел на нас, его глаза вылезали из орбит от страха — то был беспредельный ужас человека, осознавшего, что провидение отступилось от него, и смерть уже внутри, расширяет свои владения, разбухая и заполняя принадлежащее ему некогда жизненное пространство. Это выражение лица я хорошо узнал в последующие недели и годы. Но тогда, в тот день, оно было для меня внове, и я почувствовал, как кожу черепа стягивает страх сродни тому, что испытывал он. — Надо было брать ослов, — отрывисто сказал Ахмед. — Что? — Кадеру надо было использовать ослов. Я ему говорил с самого начала. Ты ведь слышал. Вы все меня слышали. — Да, дружище. — Ослы… для такой работы. Я вырос в горах. Я знаю горы. — Да, дружище. — Надо было брать ослов. — Да, — повторил я, не зная, что ещё сказать. — Но он слишком горд, Кадер Хан. Он хотел почувствовать… момент… возвращение героя… для своего народа. Он хотел привести им лошадей… много прекрасных лошадей. Он замолчал, задыхаясь, из раны в животе слышалось бурчание, перемещавшееся вверх, в область груди. Струйка тёмной жидкости, крови с жёлчью, стекала из носа и уголка рта. Но он, казалось, этого не замечал. — Он повёл нас на смерть только для того, чтобы подарить лошадей своему народу. Только для этого мы возвращались в Пакистан неверным, окольным путём. Ахмед со стоном закрыл глаза, но очень быстро открыл их снова. — Если бы не эти лошади… мы бы пошли на восток, к границе, прямо к границе. Это было для него… предметом гордости, понимаете? Я обменялся взглядом с Халедом и Махмудом. Халед тут же перевел глаза на умирающего друга. Махмуд не отводил глаз, пока мы не кивнули друг другу. Жест был такой трудноуловимый, что сторонний наблюдатель его бы просто не заметил, но мы оба знали, о чём подумали и с чем согласились, подтвердив это лёгким кивком. Да, всё верно: именно гордость стала причиной конца этого незаурядного человека. И каким бы странным это ни могло показаться, но только тогда, осознав крах этой гордости, я начал по-настоящему понимать, что Кадербхай умер, и ощутил зияющую пустоту, оставшуюся после его смерти. Ахмед ещё говорил какое-то время: назвал свою деревню и объяснил, как туда добраться из ближайшего города, рассказал об отце и матери, о братьях и сёстрах. Он хотел, чтобы мы им сообщили, что он умирал с мыслями о них. И он думал о них, этот храбрый, весёлый алжирец, который всегда имел такой вид, словно ищет друга в толпе незнакомцев, — он умер со словами любви к матери на устах. А с последним дыханием с его языка сорвалось имя Бога. Мы промёрзли до костей, оставаясь в полной неподвижности, пока Ахмед умирал. Другие взяли на себя хлопоты омыть его тело согласно ритуалам мусульманского погребения. Вместе с Халедом и Махмудом я зашёл посмотреть, как дела у Назира. Он не был ранен, а лишь изнурён до полного опустошения — его сон напоминал состояние человека, впавшего в кому: рот открыт, глаза закрыты неплотно, так что видны белки. Тело его было тёплым — казалось, он приходит в себя после выпавшего на его долю тяжкого испытания. Мы оставили его, и подошли к телу нашего мёртвого Хана. Единственная пуля вошла в бок Кадера пониже рёбер и, по-видимому, дошла до самого сердца. Наружу она не вышла: с левой стороны груди были большие сгустки крови и гематома. Пуля, выпущенная из русского АК-74, имела в те годы полый наконечник. Стальная сердцевина пули была утяжелена в задней части, что заставляло её кувыркаться. Она крушила и разрывала тело, вместо того, чтобы просто пронзить его. Подобные средства поражения были запрещёны по международным законам, но почти каждый афганец, убитый в бою, имел на теле страшные раны от этих варварских пуль. То же произошло и с нашим Ханом: зияющая рваная рана в боку, а на груди кровоподтёк, заканчивающийся сине-чёрным лотосом над сердцем. Зная, что Назир сам захочет подготовить тело Кадербхая к погребению, мы завернули Хана в одеяла и оставили в неглубоком рве, который вырыли в снегу у входа в пещеру. Едва мы закончили свою работу, как раздался дребезжащий свист, похожий на птичий щебет, заставивший нас вскочить. Мы в страхе и растерянности уставились друг на друга. Сильный взрыв со вспышкой оранжевого цвета сотряс землю под нами, повалил грязно-серый дым. Мина упала в сотне метров от нас, в дальнем конце лагеря, но в воздухе вокруг уже стоял отвратительный запах и клубился дым. Потом разорвался второй снаряд, за ним третий. Мы бросились к входу в пещеру и оказались в извивающемся, как осьминог, скопище людей, успевших спрятаться раньше нас. Мы в ужасе вжимались друг в друга руками, ногами и головами, сидя на корточках, в то время как миномёты разрывали каменистую почву, словно папье-маше. Дела и без того скверные, с этого дня пошли всё хуже и хуже. После обстрела мы обследовали его чёрный точечный пунктир и воронку посреди лагеря. Два человека были убиты: один из них — Карим, которому я вправлял сломанную руку в ночь, предшествовавшую нашему прибытию в лагерь. Ещё двое были настолько тяжело ранены, что у нас не оставалось никаких сомнений: они скоро умрут. Большая часть запасов, главную ценность среди которых представляли собой бочки с топливом для генератора и печей, была уничтожена. Мы лишились почти всего топлива и всей воды, моя походная аптечка обгорела и была вся чёрная. Всё, что осталось после уборки мусора, снесли в большую пещеру. Люди молчали, испуганные и озабоченные, — у них были на то причины. Пока другие занимались всем этим, я позаботился о раненых. Одному из них оторвало ступню с частью ноги ниже колена, в шее и предплечье застряли осколки. Ему было восемнадцать, он присоединился к отряду вместе со своим старшим братом за полгода до нашего прибытия. Его брат был убит во время нападения на сторожевой отряд русских близ Кандагара. А теперь умирал и этот мальчишка. Я извлёк из его тела осколки металла при помощи длинных щипчиков из нержавеющей стали и плоскогубцев, которые нашёл среди инструментов. Я мало что сумел сделать с изуродованной ногой мальчика: очистил рану и удалил столько осколков раздробленной кости, сколько смог выдернуть плоскогубцами. Мальчишка пронзительно кричал, от напряжения на моей коже выступил маслянистый пот, и я весь дрожал на холодном ветру. Наложил швы на висящую клочьями плоть, там, где сохранилась чистая, твёрдая кожа, но закрыть зияющую рану полностью было невозможно. Большой кусок кости выпирал из комковатого мяса. Я подумал, что надо бы подрезать её пилой, сформировав более аккуратную культю, но не был уверен, что сумею сделать это правильно, боялся, не станет ли рана от этого ещё хуже. Я не был уверен… А когда не уверен в том, что делаешь, сколько лишней мучительной боли можно причинить… В конце я засыпал рану порошком антибиотика и перебинтовал её. У второго раненого разорвавшаяся мина изуродовала лицо и горло. Он лишился глаз, большей части носа и рта и немного напоминал прокажённых Ранджита, но раны были свежими и кровавыми, зубы выбиты — так что уродство прокажённых казалось незначительным по сравнению с этими увечьями. Я удалил металлические осколки из горла, глаз и кожи черепа. Горло пострадало очень сильно, и хотя он дышал сравнительно ровно, я понимал, что его состояние будет ухудшаться. Обработав раны, я вколол обоим раненым пенициллин и по ампуле морфия. Самой большой проблемой было возмещение потери крови. Никто из опрошенных мной за последние недели моджахедов не знал своей или чьей-то ещё группы крови, поэтому я не мог произвести проверку совместимости и создать запас донорской крови. Поскольку моя собственная группа крови, нулевая, универсальна для донорства, моё тело было единственным источником крови для переливаний, и я стал для всего отряда ходячим банком крови. Тело человека содержит около шести литров крови. Обычно донор даёт пол-литра за сеанс, то есть менее одной десятой от общего количества. Я отдавал немного более полулитра каждому раненому, используя капельницы для внутривенного вливания, которые привёз с собой Кадер как часть контрабандного груза. Прокалывая вены раненых бойцов иглами, которые, вместо того чтобы храниться в герметично запаянных пакетиках, лежали навалом в контейнерах, я гадал, не попали ли они к нам от Ранджита и его прокажённых. Переливания отняли у меня почти двадцать процентов крови. Это было слишком много: я испытывал головокружение и лёгкую тошноту, не будучи вполне уверен, подлинные это симптомы или всего лишь проделки охватившего меня скользкого страха. Я знал, что какое-то время не смогу больше давать кровь, и безнадёжность ситуации буквально давила меня, вызывая в груди приступы острой боли. Меня не учили выполнять эту страшную, грязную работу. Курс оказания первой помощи, прослушанный мной в молодости, обширный сам по себе, не включал сведений о ранах, полученных в бою. И та практика, которую я получил в своей трущобной клинике, мало чем могла мне быть полезной здесь, в горах. Прежде всего я полагался на заложенный во мне инстинкт — помогать и исцелять, — который позволял мне спасать перебравших дозу героина наркоманов в моём родном городе целую жизнь тому назад. Во многом, конечно, мною, как и Халедом в его заботе о злобном безумце Хабибе, руководило тайное побуждение — помочь, спасти и тем самым исцелить самого себя. И хотя этого было мало, явно не достаточно, ничего иного в моём распоряжении не было, и я старался сделать всё, что от меня зависело, сдерживая крик, позывы к рвоте, пряча свой страх, а потом оттирал руки снегом. Когда Назир более или менее оправился, он настоял на похоронах Абдель Кадер Хана в строгом соответствии с мусульманским ритуалом. И пока они продолжались, он не ел и не выпил даже стакана воды. Я наблюдал, как Халед, Махмуд и Назир чистили одежду, вместе молились, а потом готовили тело Кадербхая к погребению. Его бело-зелёный штандарт был утерян, но один из моджахедов пожертвовал на саван свой собственный флаг. На простом белом фоне была начертана фраза: «Ла илла ха илл Аллах. Нет Бога кроме Аллаха». Мой взгляд вновь и вновь останавливался на Махмуде Мелбафе, иранце, бывшем с нами ещё с той памятной поездки на такси в Карачи. Его спокойное, сильное лицо светилось такой любовью к умершему, такой преданностью, что я подумал: с большей нежностью и кротостью он не мог бы хоронить даже собственного ребёнка. Именно в эти минуты я начал испытывать к нему дружескую привязанность. В конце церемонии, поймав взгляд Назира, я опустил глаза, уставившись в мёрзлую землю. Назир пребывал в пустыне скорби, печали и стыда: ведь он жил, чтобы служить Кадер Хану и защищать его. Но Хан был мёртв, а он жив, хуже того — даже не ранен. Сама его жизнь, само его существование в этом мире казались ему предательством, каждое биение сердца — изменой. И это горе, этот упадок всех сил стали причиной весьма серьёзной болезни. Назир потерял не меньше десяти килограммов веса, щёки его впали, под глазами появились тёмные впадины, губы потрескались и шелушились. Я внимательно осмотрел его руки и ноги и был обеспокоен: они ещё не полностью восстановили свой естественный цвет и тепло. Вероятно, он обморозил их, когда полз по снегу. Было, однако, одно обстоятельство, которое придавало в то время смысл его жизни, но тогда я этого не знал. Кадербхай сделал последнее распоряжение, дал последнее задание, которое Назир должен был выполнить в случае смерти своего господина при осуществлении афганской миссии. Кадер назвал имя человека, которого Назир должен был убить. И тот исполнял его волю уже одним только фактом своего существования, тем, что он остался жить, чтобы совершить заказанное ему убийство. Именно это поддерживало его, став навязчивой идеей. Именно это и только это было теперь его жизнью. В те холодные недели, что последовали за похоронами, я ничего не знал об этом и всерьёз опасался, не повредится ли рассудком этот сильный преданный человек. Халеда Ансари смерть Кадера изменила не менее глубоко, чем Назира, хотя это и не так бросалось в глаза. Многие из нас были настолько потрясены случившимся, что полностью погрузились в унылую гущу повседневной рутины, Халед же, напротив, стал более деятельным и энергичным. Если я часто ловил себя на том, что всё ещё ошеломлён, убит горем и плыву по течению сладостно-горьких размышлений о человеке, которого мы любили и потеряли, Халед каждый день принимал на себя всё новые и новые обязанности и всегда был поглощён делом. Как ветеран нескольких войн он стал теперь консультантом командира моджахедов Сулеймана Шахбади — прежде этим занимался Кадербхай. Палестинец словно священнодействовал. Во всём, что он делал, проявлялись его страстность, неутомимость и рассудительность. Эти качества и раньше были характерны для Халеда — человека неизменно пылкого и непреклонного, — но после смерти Кадера появились ещё и оптимизм, и воля к победе, которых я прежде не замечал. Он подолгу молился, первым созывая людей на молитву и последним поднимаясь с колен с промёрзшего камня. Сулейман Шахбади, самый старший афганец из нашего отряда, насчитывавшего двадцать человек, включая раненых, был когда-то кандидаром, лидером общины, в которую входила группа деревень близ Газни. До Кабула оттуда оставалась ещё треть пути. Ему было пятьдесят два года, пять из которых он воевал, приобретя опыт всех видов боя — от осады до партизанских стычек и решающих сражений. Ахмед Шах Масуд, неофициальный вождь всенародной войны против русских, лично назначил Сулеймана командующим отрядами, действующими южнее Кандагара. Все бойцы нашего этнически разношёрстного войска относились к Масуду с благоговением, которое без преувеличения можно было назвать любовью. А поскольку Сулейман получил свои полномочия непосредственно от Масуда, Панджшерского Льва, отношение к нему было не менее почтительным. Когда Назир оправился настолько, чтобы дать полный отчёт о происшедшем, дня через три после того, как мы нашли его в снегу, Сулейман Шахбади созвал собрание. Это был низкорослый человек с большими руками и ногами и печальным выражением лица. Его обширный лоб пересекали семь глубоких морщин, подобных бороздам, проделанным землепашцем. Внушительный свёрнутый спиралью белый тюрбан покрывал его лысую голову. Тёмная с проседью борода окаймляла рот и подбородок. Уши слегка заострены, что придавало ему немного забавный вид. Это было особенно заметно на фоне белого тюрбана и в сочетании с широким ртом намекало на то, что ему, возможно, некогда был присущ грубоватый юмор. Но тогда, в горах, в его глазах отражалась невыразимая грусть, застарелая печаль, не способная вылиться слезами. Выражение его лица вызывало симпатию к нему, но препятствовало дружеским проявлениям, и хотя он производил впечатление мудрого, храброго и доброго человека, печаль его была так глубока, что никто не отваживался на излишнюю фамильярность. Если не считать четырёх часовых на постах вокруг лагеря и двух раненых, в пещеру послушать Сулеймана пришло четырнадцать человек. Было холодно, около нуля, и мы сели поближе друг к другу, чтобы согреться. Я жалел, что не был достаточно прилежен, изучая дари и пушту во время долгого пребывания в Кветте. Люди на собрании говорили попеременно на обоих этих языках. Махмуд Мелбаф переводил с дари на арабский для Халеда, который трансформировал арабский в английский, сначала оборотясь налево, чтобы выслушать Махмуда, а затем — направо, чтобы передать шёпотом его слова мне. То был долгий, медленный процесс; я был удивлён и чувствовал неловкость из-за того, что все присутствующие терпеливо ждали, пока каждую фразу переведут для меня. Популярное в Европе и Америке карикатурное изображение жителей Афганистана как диких, кровожадных людей — самих афганцев это описание приводило в восторг — вступало в противоречие с реальностью при каждом непосредственном контакте с ними: афганцы были со мной неизменно дружественны, честны, великодушны и безупречно вежливы. Я ни разу не открыл рта на этом первом собрании и на тех, что последовали вслед за ним, и всё же эти люди посвящали меня в каждое сказанное ими слово. Рассказ Назира о гибели нашего Хана вызвал серьёзную тревогу. Когда Кадер ушёл из лагеря, с ним были двадцать шесть человек, все верховые и вьючные лошади, и маршрут, казалось, не предвещал опасности. На второй день пути, когда до родной деревни Кадербхая оставалось идти ещё сутки, их остановили. По-видимому, предстояла обычная выплата дани лидеру местного клана. На этой встрече им были заданы неприятные вопросы о Хабибе Абдур Рахмане. Два месяца, прошедшие после того, как он покинул нас, убив несчастного Сиддики, Хабиб вёл единоличную террористическую войну на новом для себя фронте — горном кряже Шахр-и-Сафа. Сначала замучил до смерти русского офицера, потом, применяя ту же меру правосудия, как он его понимал, убивал афганских военных и даже тех моджахедов, которых считал недостаточно надёжными. Молва об ужасах этих пыток повергла в панический страх всю округу. О Хабибе говорили, что он привидение, шайтан, а то и Великий Сатана собственной персоной, который явился, чтобы разрывать тела людей и снимать с них маски, отделяя человеческие лица от черепов. То, что раньше представляло собой относительно спокойный коридор между районами боевых действий, внезапно превратилось в опасную зону, где разгневанные, до смерти напуганные вооружённые люди были преисполнены решимости найти и убить этого демона Хабиба. Осознав, что он попал в силки, расставленные для поимки Хабиба, и почувствовав враждебность задержавших его людей, Кадербхай всё же пытался мирно расстаться с ними. Отдав четырёх лошадей в качестве выкупа, он собрал своих людей в путь. Они уже почти покинули эту враждебную местность, когда в небольшом ущелье прогремели первые выстрелы. Ожесточённый бой шёл около получаса и, когда он закончился, Назир насчитал в колонне Кадера восемнадцать трупов. Некоторых убили, пока они лежали ранеными — у них были перерезаны глотки. Назир и Ахмед Задех уцелели только потому, что попали в месиво лошадиных и человеческих тел и казались мёртвыми. Одна из лошадей пережила эту бойню, получив серьёзное ранение. Назир сумел поставить животное на ноги, привязал к его спине мёртвого Кадера и умирающего Ахмеда. Лошадь с трудом брела сквозь снег день и половину ночи, а потом рухнула и умерла почти в трёх километрах от нашего лагеря. После этого Назир тащил по снегу оба тела, пока мы его не обнаружили. Он не имел ни малейшего понятия, что приключилось с теми людьми Кадера, которых он не досчитался: то ли они сбежали, то ли были взяты в плен. Одно он мог сказать наверняка: на убитых врагах он видел форму афганской армии и какую-то новую русскую экипировку. Сулейман и Халед Ансари предполагали, что миномётная атака на наши позиции была связана с боем, унесшим жизнь Абдель Кадера. Возможно, отряд афганской армии перегруппировался и шёл по следам Назира или воспользовался информацией, выбитой из пленных. Сулейман допускал, что последуют новые атаки, но сомневался в возможности полномасштабного фронтального штурма наших позиций. Подобное нападение могло стоить многих жизней и не достичь поставленной цели. Если афганское армейское подразделение поддерживали русские, то при достаточно хорошей видимости могла последовать атака вертолётов. Так или иначе, потери у нас были неизбежны, а в конечном счёте мы могли потерять и весь свой лагерь. После долгого обсуждения всех немногих оставшихся у нас вариантов, Сулейман решил предпринять две контратаки с использованием наших собственных миномётов. Для этого нам требовалась достоверная информация о вражеских позициях и их боеспособности. Сулейман уже давал инструкции молодому кочевнику-хазарейцу по имени Джалалад, собираясь отправить его в разведку, но вдруг застыл, как вкопанный, глядя на вход в пещеру. Мы повернулись и замерли, разинув рты: в отверстии входа, в овальной рамке света возник силуэт какого-то дикого, одетого в лохмотья человека. Это был Хабиб. Он загадочным образом проскользнул в лагерь, не замеченный часовыми, что было нелёгкой задачей, и теперь стоял в паре шагов от нас. Я схватился за оружие и, к моей радости, не только я один. Халед рванулся к нему с такой широкой радостной улыбкой, что я вознегодовал на него и Хабиба, эту улыбку вызвавшего. Втащив безумца в пещеру, Халед усадил его рядом с ошарашенным Сулейманом. А потом Хабиб заговорил, совершенно спокойно и внятно. Он сказал, что видел вражеские позиции и оценил их надёжность. Хабиб наблюдал миномётный обстрел нашего лагеря, а затем подполз к расположению неприятеля так близко, что слышал, как они обсуждали, что готовить на обед. Он брался показать нам места с хорошим обзором, откуда мы могли бы нанести удар из миномётов по вражескому лагерю и уничтожить его. Хабиб дал нам понять, что тех, кто не будет убит сразу, придётся отдать ему. Такова была его цена. Предложение Хабиба обсуждалось открыто, в его присутствии. Одних беспокоило, что мы отдаём себя в руки того самого безумца, чьи чудовищные злодеяния привели войну в нашу пещеру. Если мы свяжемся с Хабибом, говорили они, это не принесёт удачу: зло, воплощённое в нём, сулит нам несчастье. Других волновало, что мы убьём так много афганцев, солдат регулярной армии. Одним из странных противоречий этой войны было явное нежелание афганцев воевать друг с другом и искреннее сожаление о каждом погибшем. История разделения и вражды кланов и этнических группировок в Афганистане насчитывала так много лет, что, наверно, никто, кроме Хабиба, не питал особой ненависти к афганцам, воевавшим на стороне русских. Подлинную ненависть, если она вообще существовала, вызывала только афганская разновидность КГБ, известная как ХАД. Предавший свой народ Наджибулла[154], который в конечном счёте захватил власть и назначил себя правителем страны, долгие годы возглавлял эту пользующуюся дурной славой полицию, ответственную за многие неописуемые злодеяния. Не было в Афганистане такого бойца сопротивления, который не мечтал бы протащить Наджибуллу на верёвке и вздёрнуть на виселицу. К солдатам и офицерам афганской армии было иное отношение: многие из них состояли в родстве с моджахедами или были мобилизованы и вынуждены подчиняться приказу, чтобы выжить. Кроме того партизаны часто получали от военнослужащих афганской регулярной армии жизненно важную информацию о передвижениях русских войск и о целях предстоящих ударов. В этой войне, по существу, невозможно было победить без их тайной помощи. И конечно же, неожиданный миномётный обстрел двух позиций афганской армии, разведанных Хабибом, привёл бы к многочисленным жертвам. В результате долгой дискуссии пришли к решению вступить в бой. Наша ситуация была столь опасной, что мы не имели другого выбора: следовало контратаковать противника и сбросить его с возвышенности. План казался хорошим и должен был сработать, но как часто случалось на этой войне, принёс только хаос и смерть. Четверо часовых должны были охранять лагерь, а я остался ухаживать за ранеными. Четырнадцать человек из ударной группы были разделены на две команды: Халед и Хабиб вели первую, Сулейман — вторую. Следуя указаниям Хабиба, миномёты были установлены примерно в километре от вражеского лагеря — расстоянии, намного меньшем максимального диапазона эффективного поражения. Обстрел начался сразу после рассвета и продолжался в течение получаса. Войдя в разрушенный лагерь, ударная группа обнаружила тела восьми афганских солдат — некоторые из них были ещё живы. Хабиб занялся выжившими. Не в силах смотреть на то, что позволено было ему делать, наши люди вернулись в свой лагерь, надеясь никогда больше не видеть этого безумца. Не прошло и часа после их возвращения, как на наш лагерь обрушился ответный удар, сопровождаемый воем, свистом и глухими разрывами. Когда смертоносная атака стихла, мы выползли из своих укрытий и услышали странный вибрирующий гул. Халед находился в нескольких метрах от меня. Я видел, как страх исказил его и без того изуродованное шрамом лицо. Он побежал к расщелине в каменной стене напротив пещеры, размахивая руками и призывая меня последовать его примеру. Я сделал было шаг в его сторону, но тут же застыл на месте: над лагерем, подобно гигантскому, чудовищному насекомому поднялся русский вертолёт. Невозможно описать, какими огромными и хищными кажутся эти машины, когда ты попадаешь под их огонь. Этот монстр — единственное, что ты видишь и осознаёшь: несколько долгих мгновений кажется, что в мире нет ничего, кроме металла, шума и ужаса. Появившись, вертолёт открыл огонь по нам и сделал круг, словно сокол, высматривающий добычу. Две ракеты прочертили воздух, промчавшись в направлении пещеры. Они неслись с невероятной скоростью, гораздо быстрее, чем могли проследить их траекторию мои глаза. Я обернулся и увидел, как одна из ракет врезалась в скалу над входом в пещеру и взорвалась ливнем камня дыма, огня и осколков металла. И сразу же вслед за ней вторая ракета влетела в отверстие пещеры и разорвалась внутри. Всем телом я ощутил ударную волну: словно стоишь на краю бассейна и кто-то толкает тебя, упираясь ладонями. Я упал на спину, задыхаясь, хватая ртом воздух. Вход в пещеру находился как раз передо мной: там были раненые, там же прятались и все остальные. И они начали выбегать и выползать наружу, продираясь сквозь чёрный дым и пламя. Одним из этих людей был торговец-пуштун по имени Алеф. Кадербхай любил его за непочтительные, язвительные шутки, высмеивающие напыщенных мулл и афганских политиков. У него была вырвана спина от головы до бёдер, одежда горела, обжигая голое вывороченное мясо. Отчётливо были видны тазовая кость и лопатка: они двигались в открытой ране, пока он полз.

The script ran 0.009 seconds.