Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Акунин - Смерть на брудершафт [2007-2011]
Известность произведения: Низкая
Метки: det_history, Детектив, Повесть, Сборник

Аннотация. Весь цикл «Смерть на брудершафт» в одном томе. Содержание: Младенец и черт (повесть) Мука разбитого сердца (повесть) Летающий слон (повесть) Дети Луны (повесть) Странный человек (повесть) Гром победы, раздавайся! (повесть) «Мария», Мария... (повесть) Ничего святого (повесть) Операция «Транзит» (повесть) Батальон ангелов (повесть)

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 

Представила: — Вольдемар, это мой очень близкий и дорогой друг господин Базаров. Ему я обязана тем, что жива и нахожусь здесь. — Жуковский, Владимир Федорович, — приветливо сказал начальник всей российской разведочно-контрразведочной службы, крепко пожимая руку новому знакомому. В дверях застыл жандармский ротмистр в очках, не делая попытки войти в гостиную. Он внимательно смотрел на Базарова. Адъютант или порученец, догадался Емельян Иванович. А в подъезде наверняка охрана осталась. Это ничего, это сколько угодно. — Читал-читал. Впечатлительно. Вас уже попросили написать рапорт о немецком лагере? Подобные сведения нам важны, — говорил генерал. На румяного бородача смотрел с любопытством и симпатией. — Конечно, написал. Во всех подробностях. С перечислением офицеров, которые были в моем бараке. Но я, ваше превосходительство, хочу поговорить о другом. Тут дело государственного значения… Сказано было внушительно, с уместным волнением. А как же — с большим человеком разговор. Отошли в сторону, подальше от чужих ушей. — Слушаю вас. Всё шло как по маслу. Оставались пустяки. — Я переведен в резерв. Буду работать в военно-промышленном комитете, — энергично, напористо стал излагать свой «проэкт» Емельян Иванович. — Решили, что там от меня будет больше пользы. Ведь я по образованию горный инженер, по роду довоенных занятий золотопромышленник. Золота в военное время еще больше нужно. Стратегический металл. И возник у меня вопрос, напрямую касающийся вашего ведомства. — Так-так, — подбодрил его Жуковский. — Сохранность и транспортировка золота действительно переданы в ведение подведомственного мне Жандармского корпуса. — А охрана при этом осталась почти такой же, как в мирную пору! — горячо воскликнул Базаров. — Принятые вашим ведомством дополнительные меры я бы назвал косметическими. Во всяком случае, недостаточными. Опасно это, ваше превосходительство. И глупо. Я понимаю, сейчас не время и не место для серьезного разговора, но ежели бы вы согласились взглянуть на досуге… Вот, я тут кратенько набросал свои предложения. Только самое основное. Он вынул из папки лист плотной бумаги. Жуковский взял. Замечательно! Пробежал начало глазами, но почерк был мелкий, трудночитаемый. — Кажется, что-то дельное. — Его превосходительство повертел бумагу. — Но сразу видно, что вы никогда не служили по казенной части. Чтобы документу дать ход, по правилам нужно напечатать на пишущей машине. Вот здесь поставить число. Подпись разборчиво. Ничего не поделаешь — бюрократия. — Виноват, — стушевался золотопромышленник. — Это по неопытности. Завтра же с вашего позволения перешлю в канцелярию, в надлежащем виде. Позвольте… Дело, на девяносто девять процентов завершенное, вдруг застопорилось. Генерал сжал пальцы, не давая вытянуть из них докладную записку. — Мне, право, неудобно, господин Базаров, но вернуть вам бумагу я не смогу. Правило и давняя привычка: любой документ, попавший мне в руки, у меня же и остается. — Но как же перепечатка? — улыбнулся сибиряк, еще не веря, что операция срывается. — Не извольте утруждаться. Сами отлично перепечатаем. Вы только заезжайте к нам на Фурштатскую, поставьте подпись и укажите, как с вами связаться. Так вам будет даже удобней. Ротмистр! По мановению начальства офицер, дежуривший в дверях, приблизился и забрал листок, спрятал в портфель. Ласково потрепав автора записки по плечу, Жуковский двинулся к дамам. — В самом деле, так удобней, — пролепетал сраженный прожектер. Ему послышался душераздирающий треск и словно бы грохот стеклянных осколков. Это рухнула и разлетелась вдребезги вся затейливо выстроенная конструкция. Подготовка, плавание по холодной Балтике, любовная канитель со старой дурой — всё было напрасно. Другого листка специальной обработки, замечательно фиксирующей отпечатки пальцев, в запасе нет. А хоть бы и был! Поди-ка возьми этакого гуся с давними привычками… М-да. Нечасто фортуна наносила своему любимцу столь жестокие удары. Потрясенный и раздавленный, он не сразу обратил внимание на шум, доносившийся из прихожей. А между тем назревал скандал Началось с того, что к княгине (она увлеклась беседой с итальянским посланником) приблизился мажордом и вполголоса доложил: — Княгиня Зарубина… со спутником. Зарубина входила в число приглашенных, поэтому Лидия Сергеевна не поняла, чем вызван сконфуженный вид служителя. — Со спутником? Вы хотите сказать, с флигель-адъютантом Зарубиным? Но ведь он в Ставке. — Нет, ее сиятельство пришли не с супругом, — промямлил Василий, что было на него совсем непохоже. Впрочем, густой бас, несшийся со стороны коридора, и не мог принадлежать Анатолю Зарубину, человеку светскому в полном смысле этого понятия. (Кто-то там рокотал: «Ишь, шуб-то понавесили! Чай, уезд целый пропитать можно».) Определенно это был не Анатоль. — Пока ваша светлость отсутствовали, ее сиятельство, извиняюсь за выражение, спутались с этим, — так же тихонько пояснил мажордом, но понятней не стало. Божья корова (таково было заглазное прозвище богомольной Фанни Зарубиной) с кем-то спуталась? Невероятно! А в гостиную уже входила сама Фанни, дама исключительно некрасивой внешности и бурного темперамента. Верейскую поразило, что Зарубина была в простом суконном платье, совсем черном. — Лидочка, радость какая! — Зарубина распростерла объятья. Этот порыв тронул Лидию Сергеевну. Не такие уж они были закадычные подруги, чтоб столь шумно радоваться встрече. — Радость светлая! — продолжила Фанни, целуя хозяйку в лоб, будто покойницу в гробу. — Я привезла его! Он согласился! Лидочка, я привезла к тебе Странника! Она обернулась и сделала картинный жест в сторону двери. Верейская моргнула. В салон медленно, важно шел высокий костлявый мужик — самый натуральный: длинные волосы расчесаны надвое, борода лопатой, в перепоясанной малиновой рубахе, в сапогах бутылками. Мажордом кинулся ему навстречу, будто воробьиха, пытающаяся оборонить гнездо от кота — да так и застыл. — Ишь, пузо выставил. Прямо енарал. Пусти-тко. Невероятный гость ткнул Василия острым пальцем в живот — мажордом попятился. По комнате прокатился не то скандализованный, не то заинтригованный шелест. — Это он, он! …Только его тут не хватало! …Странник, Странник! — неслось со всех сторон. Тут-то Верейская наконец и поняла, кто к ней пожаловал. До войны ей доводилось слышать о причуде ее величества, каком-то мужике-кудеснике, однако кто бы мог вообразить, что этот субъект превратится в такое celebrity?[55] Как-то даже сразу и не сообразишь, хорошо это для раута или ужасно, что Фанни его привела. Между прочим, Лидия Сергеевна отметила, что Странник одет хоть и по-мужицки, но очень непросто. Рубашка отменного шелка, пояс искусно расшит, сапоги тонкой лакированной кожи. — Милости прошу, — осторожно молвила хозяйка. — Вас, кажется, величают Григорием Ефимовичем? Серые глаза беспокойно пробежали по лицам собравшихся и вдруг уставились прямо на Верейскую. Ее будто толкнуло — вот какая сила была в этом взгляде. — Странный человек я, матушка, — величаво ответил он. — Обыкновенный странный человек. Так меня и зови. — Чем же вы странный? Она покосилась на остальных гостей. Все смотрели на мужика — кто с любопытством, кто с отвращением, но смотрели жадно, неотрывно. — Странный — потому странствую. Хожу-гляжу-поплевываю. К тебе вот зашел. Поглядеть, что вы тут за люди. Какому Богу молитесь. Коли Сатаной смердит — плюну. Он подбоченился, снова оглядывая залу, и вдруг — ужас, ужас! — взял, да и в самом деле плюнул на паркет. Настоящей слюной! — Много у тебя дряни, матушка. — Ну уж это слуга покорный! — вскричал депутат Зайцевич. — Прошу извинить, Лидия Сергеевна, но это без меня! И вышел, приволакивая хромую ногу. Хозяйке поклонился, на Странника кинул испепеляющий взгляд — и вышел. За ним покинули гостиную еще несколько человек. Не хорошо, а ужасно, поняла Верейская. Это скандал! Но, с другой стороны, ушедших было совсем немного. Прочие остались. И потом, скандал скандалу рознь. Завтра о рауте будет говорить весь Петербург… В общем, ее светлость растерялась. А Фанни тронула хама за рукав, успокоительно сказала: — Дрянные все ушли, не выдержали вашего присутствия. Остались одни хорошие. Про хозяйку я вам рассказывала. Лидия Верейская, из немецкого плена бежала. Кошмарный мужик оскалил коричневые, гнилые зубы. — Ну поди, шустрая. Благословлю. И протянул Лидии Сергеевне руку — для поцелуя. Это уж было too much.[56] Колебания хозяйки разрешились. Верейская взяла золотое пенсне, что висело у нее на груди, с намеренной неспешностью рассмотрела через стеклышко волосатую кисть, потом так же демонстративно, как насекомое под микроскопом, изучила физиономию Странника. Поджала губы. — Я всегда рада видеть тебя, милая Фанни. С кем бы ты ни пришла. Надеюсь, ты не позволишь Григорию Ефимовичу скучать. Вот это правильная линия поведения! В общение с мужланом не вступать, но не лишать гостей экзотического зрелища. Она отошла, изобразив для своих страдальческую гримасу: мол, что тут поделаешь? — Гордая да глупая, — громко сказал у ней за спиной Странник. — А сказано: гордые низринутся. Жалко ее. Потопнет через свою глупость. Божья корова заискивающим голосом ответила: — Простите ее, отец. Помолитесь за нее. Потом произошло нечто из ряда вон выходящее — Верейская поняла по вытянувшимся лицам. Обернулась. Экзальтированная идиотка Фанни стояла перед мужиком на коленях и жадно целовала грубую лапу, которой пренебрегла Лидия Сергеевна. Молодой Корф, кавалергард, с которым некоторое время назад беседовал Эмиль, стуча каблуками, кинулся к дверям. — Поздравляю, господа! — фыркнул он. — Рюриковна перед мужиком ползает! За ним (правда, попрощавшись с хозяйкой и сославшись на обстоятельства) ушли еще две пары. На этом исход, слава Богу, вроде бы прекратился. Прерванные разговоры возобновились, все снова разделились на группки. Однако втихомолку поглядывали на возмутителя спокойствия. Тот, правда, стал вести себя пристойнее. Оказалось, что с некоторыми из гостей он знаком. С кем-то перекинулся словами, лейб-медику низко поклонился. Лидия Сергеевна начала было успокаиваться — да рано. С подноса, уставленного «кок-тейлами», Странник взял бокал, понюхал, пригубил — кажется, понравилось. Без остановки, один за другим, осушил четыре. Крякнул, вытер мокрые губы бородой. Это бы еще ладно. Но здесь на глаза «странному человеку» попала картина с обнаженной наядой (очень недурной Фрагонар, купленный покойным князем на Парижском салоне девяносто девятого года). Осмотрев стати чудесной нимфы, мужик покрутил головой и со словами «эк, бесстыжая» харкнул на пол — обильней и гуще, чем в первый раз. — Боже, что делать? — Княгиня жалобно оглянулась на хмурого Базарова — очевидно, Эмиля тоже расстроил скандальный визитер. — Этот субъект губит мне раут! — Дело поправимое, — симпатично окая, ответил Емельян Иванович. И направился прямо к Страннику. — Эй, дядя, ты тут не форси, комедию не ломай. В избе у себя тоже на пол плюешь? Тон был суровый, взгляд грозный. Глаза у «дяди» метнули серо-голубое пламя. Преувеличенно переполошившись, он несколько раз поклонился сердитому господину в ноги. — Прости, барин, прости мужика дремучего. Необычные мы к обчеству. Твоя правда. Сам нагадил — сам подберу. Да бухнулся, шут, на коленки и давай бородой своей паркет подтирать. К Страннику бросилась княгиня Зарубина, тоже на пол: — Отец Григорий! Оставьте! Они все волоса вашего не стоят! Дайте я, я! В общем, кошмар и ужас. Базаров, на что решительный человек, и то отступил, рукой махнул. Безобразная сцена затягивалась: Странник всё ерзал на карачках, Фанни хватала его за плечи и плакала. Все разговоры в гостиной оборвались. Тогда вперед вышел Вольдемар Жуковский, отстранил Эмиля. — Позвольте-ка. С ним по-другому надо… — Встал над юродивым — и тихо: — Ты меня знаешь? Тот поглядел снизу вверх, весь сжался. — Кто тебя не знает… Ты Жуковский-енарал, всем врагам гроза. Шеф жандармов слегка наклонился: — Смотри, прохиндей, не зарывайся. Я рапорт государю про твои художества подал, знаешь? — Знаю, батюшка… Клеветы на меня возвели зложелатели мои… Неправды… А ты им поверил… То-то папа на меня возгневался, другу неделю не допущает… — Государь тебе не «папа»! — Генерал выпятил бульдожью челюсть. — Гляди, Григорий, шугану — до Чукотки лететь будешь. А ну вон отсюда! Хотел «странный человек» подняться, но ноги его не держали. То ли перетрусил, то ли еще что, но вдруг его начала колотить дрожь. Глаза выкатились из орбит, губы зашлепали, из них полезла пена. Дико завертев шеей, он замахал руками, будто крыльями, опрокинулся на спину, изогнулся дугой, стал извиваться в корчах. Закричали дамы, взвыла Зарубина: — Что вы натворили, изверг! У него припадок! — А-а-а-а! — сипел Странник. — Страшно! Пустить меня, пустить! Лечу! Лечу-у! Куды лечу? Жуковский страдальчески сморщился. — Доктора надо… Вперед протискивался медицинский генерал. — Господа, позвольте… У меня всегда с собой саквояж. Инъекцию нужно. Вышел. А Странник бился затылком о паркет, отталкивал кого-то невидимого: — Бес! Беса вижу! Уйди, уйди, не замай! Лакеи хватали его за плечи. Быстрым шагом вернулся профессор, в руке блестел шприц. — Крепче держите. Почти сразу после укола судороги стали слабее. На белом лице припадочного появилась благостная улыбка. — Свет, свет пошел… Благодать… — Он открыл поразительно ясные, наполненные светом глаза и ласково посмотрел вокруг. — Спаси вас Бог, милые, спасибо, хорошие… Больного посадили на стул. Зарубина вытирала ему губы, что-то нашептывала, но Странник отыскал взглядом Жуковского. — Вижу твою душу, енарал, — сказал Григорий звонким, не таким, как прежде, голосом. — Сильненькая, одним куском. Большой бес тебе ништо. Малого беса бойся. Слышь, енарал? Малый бес тебя сшибет! Сторожись! Генерал на мужика уже не гневался. Поглядывал с жалостью и удивлением. — Да ты, брат, психический. Тебя не в Чукотку, тебя в лечебницу надо. Господа, я велю отвезти его домой. Ротмистр! Рядом, тут как тут, вырос адъютант. — Позовите двоих из охраны. Пусть этого отвезут на автомобиле сопровождения. Он живет… — Жуковский потер лоб, вспоминая адрес. — На Гороховой, я знаю, — кивнул офицер. — Сию минуту, ваше превосходительство. Всё пропало Фон Теофельс спустился вместе с адъютантом. Не для чего-нибудь, а просто — остудить разгоряченный лоб. От разочарования, от ощущения собственного бессилия дрожали руки и путались мысли. Хуже всего был привкус во рту — отвратительная, ненавистная горечь поражения. Неужто полное фиаско? Вдоль набережной под мягким вечерним снежком выстроилась вереница машин (люди круга княгини Верейской перестали ездить в конных экипажах, едва августейшее семейство пересело из карет в «делоне-бельвили»). Ротмистр подбежал к двум авто, «мерседесу» и полугрузовому «дитриху», стоявшим у самого подъезда, прямо на тротуаре. Там сидела охрана, изрядная, но Зеппа она не заинтересовала. Покушаться на жизнь генерала Жуковского, как он сам объяснил начальству, смысла не имело. Патриотичный «руссобалт» славного сибиряка Базарова сиял лакированными боками. Когда Зепп приблизился, из кабины выскочила женская фигура. Пригнувшись, просеменила мимо. Это была горничная Зина. — Что, дон Жуан, заморочил-заболтал бедную девушку? — рассеянно заметил Зепп шоферу, закуривая. — Что такой «тошуан»? Что такой «саморочил»? — спросил неначитанный и неспособный к языкам Тимо. — Я не болтал. Я молчал. А девушка хороший. Шалко. — Меня бы лучше пожалел. — Майор тяжко вздохнул. — Дурачина я, простофиля. Не сумел взять выкупа с рыбки. Верный оруженосец немного подумал. — «Дурачина» знаю. «Рыбка» знаю. Bedeutung[57] не понимал. Болвану было строго-настрого заказано вставлять в речь немецкие слова, но сил браниться у Теофельса сейчас не было. — Что русскому хорошо, то немцу смерть! — Он скрипнул зубами. — Бедный конь в поле пал… Черт, я не могу вернуться с пустыми руками! — Если «не могу», то не надо вернуться, — с неожиданной мудростью заметил помощник. — Мошно быть здесь еще. И посмотрел в зеркало — туда, куда убежала Зина. Майор закашлялся дымом, сгорбился. — Нет. Всё пропало… У подъезда стало шумно. Двое вели под руки Странника, еще один нес сзади богатую шубу и бобровую шапку. — Всё маме расскажу! — кричал божий человек, грозя кому-то, оставшемуся сзади. — Думаете, слопали Григория Ефимова? Натекося, выкусите! По-моему будет! Вы кто все? Букахи-таракахи! А во мне Сила! Я через нее и ночью зарю вижу! Во тьме кромешной, и в той озаряюся! Прохожие останавливались, глазели. Кто-то узнал, зашумели: «Странник! Странник!» Буяна кое-как усадили в «дитрих». Пустили облако пахучего дыма, помчали на большой скорости. Машине сопровождения надо было отвезти припадочного и вернуться, пока начальник не собрался уезжать. А Теофельс внезапно стукнул кулаком по лобовому стеклу, сильно. — Это я не понимал, — сказал Тимо, неодобрительно глядя на зазмеившиеся трещины. — Сачем? — Затем. — Зепп подул на ушибленный кулак. — Хоть я не божий человек, но и у меня бывают озарения. В последующие два дня В последующие два дня майор провел большую работу по сбору, сортировке и анализу информации. Со сбором помогли сотрудники петроградской резидентуры, остальное — сам. Два слова о резидентуре. Германскую разведывательную службу в канун великой войны недаром считали лучшей в мире. Никогда еще не существовало столь слаженного, столь рационально устроенного механизма по снабжению генерального штаба сведениями о будущем противнике. Особенным новшеством была подготовка резервной сети на время войны — в мирный период эта структура почти не использовалась. Во всяком случае, ей не давалось рискованных заданий, чреватых обнаружением. В установленные сроки специальные инспекторы из центра проверяли состояние сети, обновляли инструкции. Сотрудники делились по профилю предстоящей работы. Имелись агенты по мобилизации и передвижению войск; по военной технике; по диверсионной деятельности; по вербовке; по распространению слухов. Отдельное место занимали «агенты влияния», которые не всегда знали, кто и в чьих интересах их использует. К этим относились с особенным сбережением. В момент, когда война стала неизбежной, вся резервная резидентура по установленному сигналу (закодированное сообщение во всероссийской газете) перешла в боевой режим — то есть сменила место проживания, а в некоторых случаях и имена. Вся эта отлично работающая, успевшая набраться опыта организация была в распоряжении фон Теофельса. Довольно было дать знать, что именно его интересует. Сведения по цепочке начали поступать буквально через несколько часов. Их было много, сведений. Даже слишком. Информацией о занимающем майора объекте петроградский воздух был перенасыщен. Ни о ком столько не болтали, не сплетничали и не злословили, как о Страннике. Сначала Зепп просто утонул в потоке разномастной, часто противоречивой информации. Но потом применил очень простую и действенную методику, которая многое прояснила. К Страннику в России относились либо очень хорошо, с экстатическим восторгом — либо очень плохо, с ненавистью и омерзением. Преобладало второе мнение. Нейтрального отношения к этому человеку не было ни у кого. Теофельс сделал вот что. Поделил сведения на две папки: от сторонников — в одну, от противников — в другую. Всё, что не подтверждалось обеими партиями, выкидывал. Отбирал лишь то, в чем враги и поклонники «странного человека» сходились. Таким образом в мусор полетели из папки № 1: рассказы о чудесах и знамениях, о новом пророке-избавителе, о защитнике обиженных. Папка № 2 пострадала больше. Из нее пришлось выкинуть сочные истории о разврате и диком пьянстве, о царской постели, о назначении и увольнении министров, об огромных взятках и немецком генштабе (уж это точно было неправдой — Зепп бы знал). С отсеченными экстремами материал получился менее живописный, но все равно впечатляющий. Итак, что из биографии и жизненных обстоятельств Странника можно было считать более или менее установленным? Возраст — около пятидесяти. Родом из зауральской деревни. В двадцать восемь лет резко поменял образ жизни и «пошел по Руси», то есть, собственно, стал Странником. Исходил все знаменитые обители и святые места, несколько раз побывал в Палестине. Лет десять назад впервые замечен в Царском Селе, куда его привели какие-то высокие покровители. Поверить в то, что царица, выросшая в Англии при дворе своей бабки королевы Виктории, могла попасть под влияние примитивного шарлатана, невозможно. Все, даже ненавистники Григория, признавали, что какая-то целительская сила у него есть и спасать царевича от приступов кровотечения он действительно может. Просто почитатели говорили о святости и чуде, недоброжелатели — о гипнозе. Сам Зепп, человек сугубо прагматического склада, был здесь склонен встать на вторую точку зрения. Впрочем, причина беспредельного доверия царицы к сибирскому мужику для дела значения не имела. Главное, что влиятельность Странника можно было считать фактом. Хорошо бы только определить ее истинные размеры. К исходу второго дня Теофельс располагал всеми данными, необходимыми для действий. В связи с крахом операции «Ее светлость» пришлось разработать новый сценарий. Условное название «Его святость». Modus operandi импровизационный. Чудо на Гороховой Объект проживал на Гороховой, во флигеле дома 64, расположенном во дворе, вход с улицы через арку. Адрес этот был известен всему городу. Каждый день с утра перед подворотней собиралась и ждала толпа: попрошайки в расчете на милостыню, простаки в надежде на чудеса, зеваки просто так, из любопытства. Посторонним во двор хода не было. На страже стояли дворник с швейцаром и агент Охранного отделения. Еще трое шпиков дежурили в парадной. Для столь знаменитой персоны проживание было так себе: и дом не ахти, и район захудалый. Зато близко до Царскосельского вокзала — удобно ездить во дворец. Утром по вторникам, докладывала резидентура, Странник в сопровождении охранника ездит мыться в баню, на соседнюю улицу. Зепп собирался сначала подкатиться к святому человеку прямо в мыльне — так сказать, в натуральном виде, но выяснилось, что Григорий берет отдельный кабинет, куда не сунешься. Ну и не надо. На миру еще лучше выйдет. Исходную позицию он занял перед аркой. Приехал на автомобиле, вышел, закурил. Одет был в английское пальто, кепи, через плечо перекинул белый шарф. Таких любопытствующих, «из общества», среди толпы тоже хватало. Пока дожидался, наслушался всякого-разного. Баба одна, молодая, смазливая, рассказывала товарке: — …Как он на меня глазищами-то зыркнет — обмерла вся. И отсюда вот, из самой утробы, горячее, сладкое. Истомно! Пришла за новой порцией эротического переживания, констатировал Зепп и прислушался к разговору между двумя мужчинами — старичком при котомке и городским парнем. — А я вот интересуюся, — говорил первый, — правда ли, что у Григорь Ефимыча вкруг головы как бы некое сияние? — У Гришки-то? Если с похмелюги — точно, так вся рожа и полыхает, — скалился парень. — А сказывают, творит он исцеления чудесные? — Брехня. Тетка из толпы попрекнула скептика: — Зачем вы на святого человека наговариваете? Я сама видела, как он слепому зрение вернул! Заругались было, но, как это всегда бывает, нашелся и примиритель. Пожилой приказчик рассудительно сказал: — Чего зря собачитесь? Сейчас сами увидим. Вон калеки дожидаются. Калеки дожидались в стороне, толпа держалась от них на почтительном отдалении. На тележке сидел безногий. Замотанная в платок девочка держала за руку слепого. Еще один — длинный, тощий, с идиотически отвисшей челюстью — переминался с ноги на ногу, тряс головой. Одет бедолага был в замызганную солдатскую шинель. — А этот что? — спросили в толпе. — Малахольный. Ни бельмеса не понимает, только мычит. Не иначе, газами травленный. Чистая публика, среди которой курил Зепп, тоже перебрасывалась комментариями, но здесь тон был исключительно насмешливый. На Странника приехали поглазеть, как на курьез, чтоб было чем развлечь знакомых. — Видел я этого прохвоста в одном почтенном доме, — попыхивая папиросой, внес свою лепту и Зепп. — Право, потеха! Где же он? Мне говорили, не позже десяти должен быть. Я долго не могу, в клуб нужно. — Сейчас явится, — сказал господин, живший неподалеку и частенько приходивший полюбоваться, как он это называл, на «явление Хлыста народу». (Про Странника ходили слухи, что он из секты хлыстов, однако майор эту информацию отверг как одностороннюю, сведениями из папки-1 не подтвержденную.) — Вон он, соколик. Просветленный после парилки. Лицезрейте, наслаждайтесь. Люди на улице притихли. Странник шел быстрым, размашистым шагом человека, привыкшего преодолевать на своих двоих большие расстояния. За ним поспевал быстроглазый ферт в коротком серо-зеленом пальто, держа руки в карманах. Завидев толпу, святой старец сунул банный узелок под мышку и троекратно широко всех перекрестил. Промытая, расчесанная, смазанная маслом борода поблескивала, на ней сверкали снежинки. Первыми к Страннику кинулись просители. Кто-то совал бумажки с ходатайством, кто-то пытался объяснить словами, иные просто тянули руку за подаянием. Каждому, кто просил милостыню, Григорий сунул денег — кому монету, а кому и бумажку. Доставал из кармана, не глядя, и приговаривал: «Добрые люди мне, а я вам». Тем, кто совал записки, важно сказал: «Секлетарю мому давайте, не мне». Просителей устных обглядел своим шустрым взглядом: — Вот ты, ты и ты, глазастая, зайдите после. Послушаю. Скажите — Странник-де дозволил. А прочие — кыш, пустое. Прошел дальше. Из толпы крикнули: — Исцелять нынче будешь или как? Чудотворец остановился около калек, пытливо посмотрел. — Верни батюшке глазыньки, святой человек, — выскочила вперед девочка, потянула за собой слепого. — Сколько раз говорено: не я целю, Господь. Молитесь, и дастся вам. Ищите и обрящете. Безногий сдернул картуз, подкатился. — А ты благослови. Авось получится. Наклонился к нему Странник, вздохнул: — Чудак ты. Ноги у тебя все одно взад не вырастут. Кабы они у тебя сухие были — друго дело. И глаза тож. Коли их нету, как их целить-то? Подошедший, чтоб лучше слышать, Зепп громко сказал, обернувшись к мимолетным знакомым: — Да он матерьялист, господа. Те радостно засмеялись. Странник обернулся. Узнал, насупился. — Пустите, православные. Пойду я. — Хоть малахольного пожалей. Скажи над ним молитовку, — попросила сердобольная тетка (агент петроградской резидентуры Ингеборг Танненбойм). И не дала ему уйти — схватила за край шубы. — У него ножки-глазыньки есть. Может, отпустит горемыку хвороба? Делать нечего. Опасливо косясь на Зеппа, Странник наскоро перекрестил убогого. — Помогай те Господь. Был убогой, стань у Бога. Был кривой, стань прямой. Был хилой, стань с силой. Аминь. По толпе прокатился общий вздох. Кто-то ахнул. Жертву войны перестало трясти. Инвалид покачнулся, расправил плечи. Его слюнявый рот закрылся, глаза заморгали и приобрели осмысленное выражение. Словно просыпаясь, он провел рукой по лицу и неловко перекрестился. Болван, скрипнул зубами Зепп. Не слева направо — справа налево! Но людям так показалось еще убедительней. — Оссподи, в ум возвернулся! — первым завопил давешний старичок. — Рука Христово знамение вспоминает! Вот так, милой, вот так! Он бойко подскочил к долговязому страдальцу, взял за кисть и показал, как надо креститься: — В чело, в пуп, в десное плеченцо, после в шуйное. — Жуйное, — тупо повторил исцеленный и на сей раз произвел священную манипуляцию без ошибки. — Господа, подействовало! Невероятно! — воскликнул кто-то. — Позвольте, господа, пропустите! Я из газеты «Копейка»! — А мне штой-то сумнительно, — прогудел кто-то еще, но скептический глас остался в одиночестве. Всем хотелось быть свидетелями чуда. Излечившийся хлопал глазами, озираясь. — Где я есть? Я слишал! Я говориль! Его пожалели: — Плохо говорит, болезный. Ан всё лучше, чем телком мычать. — Как тебя звать, милай? — спросил Странник. Долговязый повалился на колени, ткнулся лбом в асфальт: — Тымоша. Спасибо большой, святой отец. Ты спасаль мой плохой сдоровье. А тут и магний полыхнул — это расстарался репортер. Странник приосанился, простер над склоненным Тимошей длань: — Ну-тко, ишо раз. Передом повернуся. Воздел очи горе, левую руку возложил себе на грудь. Вспышка мигнула еще раз. Присутствие прессы (ее представлял Einflußagent[58] третьего разряда Шибалов) подействовало на публику магически. Давно установлено: для людей всякое событие становится вдесятеро значительней, если освещается прессой. Зепп протолкался вперед, лицо его было искажено сильными чувствами. Сорвал кепи, швырнул оземь. — Виноват я перед вами, отче! Сильно виноват! Обидел вчера, простите! И тоже бухнулся на колени. — Эка барина пробрало, — сказали сзади. — Простите, святой чудотворец, — всхлипнул Зепп. — Слеп я был. Ныне прозрел. Странник смотрел на него не без опаски, но понемногу оттаивал. Сцена ему была по сердцу. — Ты кто будешь? Князь, мильонщик? — Золотопромышленник я, Базаров. — Вона, — сказал Григорий остальным. — Слыхали? Золотопромышленник! Ну подымись ко мне, мил человек. Расскажи, как на душе свербит. Послушаю. Вижу я тя наскрозь. На брюхе шелк, а в душе-то щелк. Так что ли? — Истинно так, прозорливец. Майор поймал руку кудесника, чмокнул. И завязался узелок… Поговорили. Излил «золотопромышленник» святому человеку свою мятущуюся душу. По ходу дела манеру говорить пришлось смодифицировать. Одно дело на публике, другое с глазу на глаз. Вблизи, да наедине, Странник показался Зеппу куда как не глуп. Грубой лестью можно было все дело испортить. Поэтому говорил без воплей, без «святых чудотворцев» с «прозорливцами», а искренним тоном, доверительно. Пустота экзистенции одолела Емельяна Базарова. Когда всё у тебя есть и всего, чего желал, добился, вдруг перестаешь понимать, на что оно нужно — деньги, удача, самоё жизнь. И пить пробовал, и на войне побывал, даже кокаин нюхал — не отпускает. До того, самоед, дошел, что больным и бедным завидует: им есть о чем мечтать и Бога просить. А он, грех сказать, и в Бога-то не очень. Но душу не пропьешь, не обдуришь, она света и чуда алчет. И вот оно чудо, вот он свет! Тот свет, что из глаз ваших излился, когда вы на идиота этого воззрели. Это, так сказать, в коротком пересказе, а живописал Зепп свои высокие переживания долго. Пару раз прерывался на скупые мужские слезы. Странник поил его чаем, кивал, подперев щеку и пригорюнившись. Сидели на кухне. Очевидно, это было главное место в доме — по деревенской привычке. Квартира у всероссийской знаменитости была какая-то не шибко знаменитая. Скудно обставленная, неряшливая, содержалась в беспорядке. Фон Теофельс даже упал духом: не может человек, якобы снимающий министров, жить на манер мещанчика средней руки. Сразу вспомнился и страх, с которым Странник глядел на сердитого Жуковского. Оно конечно, шеф жандармов, но ведь даже не министр, а всего лишь генерал… Во всех этих несуразностях и несостыковках еще предстояло разбираться. Краем глаза Зепп всё посматривал по сторонам, пытаясь понять, кто тут кто. Всякого люда, почти сплошь женской принадлежности, в квартире вилось видимо-невидимо. По коридору шныряли бабки, тетки, молодухи — все по-монашьи в черном, в низко повязанных платках. Страннику низко кланялись, на нового человека глядели искоса, но без большого любопытства. Всяких посетителей перевидали. Распоряжалась женщина средних лет, со строгим лицом. Судя по речи, из образованных. Приживалки и прислужницы слушались ее беспрекословно, называли Марьюшкой или Марьей Прокофьевной. Экономка, определил Зепп. Из поклонниц, но не великосветских, кто за модой гонится, а из настоящих. В кухне на столе пыхтел большой купеческий самовар с медалями. Иногда Странник сам раздувал угли мягким сапогом. Скатерть с красными вышитыми петухами — и тут же веджвудский чайный сервиз. Резные ореховые стулья — и грубо сколоченная скамья. На стене старинного письма икона в пышном серебряном окладе — и копеечные бумажные образки. И всё здесь было так. Дорогое и дешевое, красивое и безобразное вперемешку. В углу, например, зачем-то лежал свернутый полосатый матрас, на нем непонятная подушка с пришитой бечевкой. На самом видном месте — телефонный аппарат, новейшей конструкции. Но перед ним, неясно с какой стати, деревянная подставка, какие бывают у чистильщиков обуви. В общем, сплошные шарады. Утерев слезы, высморкавшись, Зепп сказал: — Вот, всю свою тугу на вас излил, и будто душой оттаял. Словно ангел по сердцу пролетел. — Неистинно говоришь, — поправил «странный человек». — Ангел по душе летать не могет. Потому ангел и душа — одно. Тело — бес, душа — ангел. Только люди-дураки ей воли не дают. Пора было, однако, и честь знать. Для первого раза и так сделано достаточно. — Спасибо вам, святой вы человек. — Зепп поднялся. — Это оставляю. На милостыню убогим. Положил на стол изрядный пук кредиток. Ну-ка, что угодник? Сейчас выясним, в какой папке правда — первой или второй. Бескорыстник или хапуга? Странник на деньги глянул рассеянно, кивнул. — Ин правильно. У тебя, Емеля, денег много, а есть которые куска хлеба не видют. Непонятно. То ли действительно равнодушен, то ли кинется пересчитывать, когда толстосум отбудет. Надо было проверить еще одно. — Светлая у вас душа, Григорий Ефимович. Солдатику этому бедному приют дали, не выгнали. А ведь чужой человек. Фон Теофельс видел, что бабы повели Тимо в какую-то каморку кормить, но уверен не был — оставят или нет. Свой глаз в квартире объекта был бы очень кстати. — Пускай его, — махнул Странник. — У меня тута всякой живности много. А то брешут разные — не исцелитель-де я, а мазурик. Натекось, полюбуйтеся. Выкусили? Был инвалид, а ныне в разуме… И ты ко мне захаживай, Емеля. Запросто. Полюбился ты мне, открытая душа. — Непременно приду, — поклонился Зепп. — Вы, отец святой, для меня теперь один свет в окошке. Видение малое, предвестное С утра в груди стеснение, как перед грозой. И сладко и страшно, и маетно. К великой тряске это. Тут положено быть малому видению, вроде зарницы перед большой молоньей. Повело куда-то, не разбирая пути. Кыш-кыш, наседки, с-под ног! Те знают, попрятались. В колидор потянуло, вот куда. Дверь там, которая на лестницу, дымится вся, туманится. Зыбкая. Придет скоро кто-то. И уж ясно, кто. Бес. Росточком нешибкий, но острозубый. Морда прельстительная, с улыбочкой. Роги лаковы. Встречать такого лучше на кортках, чтоб глаза в глаза. Присел, пальцы наперед выставил — козу рогатую. Поди, поди, подманись. Молитовкой тя привечу, по рыльцу вострому, да по копытцам, да по брюхонцу несытому. Явился не запылился. Трень-трень-трень. Под чаек и беседушка Несколько дней Зепп, как на службу, таскался в квартиру на Гороховой, а всё не мог решить, сколько в Григории настоящей странности, а сколько актерства. Мужик был хитрый, неочевидный. Простодушие и доверчивость сочетались в Страннике с поразительным знанием людей. И мысли обо всем на свете у него, как у любого пророка, вышедшего из народной гущи, были не заемные, а собственные. Хоть фон Теофельс в веселую минуту и называл себя универсальным антропологом, но такая особь ему попалась впервые. Разговоры со «странным человеком» он, вернувшись к себе, анализировал и самое примечательное даже записывал. Тут была некая загадка. Про Силу (так Григорий именовал свой мистический дар, в который незыблемо верил) Зепп слушал без большого внимания. Чудес майор не признавал. Его жизненный опыт свидетельствовал, что за каждым сверхъестественным явлением кроется какое-нибудь надувательство. Однако самомнение у темного, полуграмотного мужика было воистину удивительное. Он говорил про себя (в тетрадке для отчета записано): «Человечишко-то я репейный. Дрянь человечишко. Кабы не Сила, тьфу на меня, не жалко. Но Бог, Ему видней. Положил на плечи мои корявые тягу — тащи, сыне. Расея на мне, царство всё, с приплодом вперед на три возраста. Страшно, коленки гнутся. И чую — не сдюжить, а куды денешься — плачу да тащу. Под ноги мне коряги суют, каменюками кидают, калом мерзким швыряют. Дураки! Упаду — им всем каюк». Записано слово в слово, по памяти, а память майора фон Теофельса сохраняла человеческий голос не хуже граммофонного диска. При подобной мегаломании Странник не чурался мелкого трюкачества. С «золотопромышленником Базаровым», которого считал за своего, комедии не ломал. А вот если появлялся кто-нибудь новый, важный, особенно надутые барыньки, начинался целый спектакль. Дорогих «гостюшек» усаживали потрапезничать чем Бог послал. В середину стола ставили большую супницу с щами или ухой, Странник клал перед собой буханку ситного и развлекался: отламывал кусок, макал в жижу и собственноручно запихивал каждому в рот, нарочно капая жиром на шелк да чесучу. Это у него называлось «преломить хлебы». Гости покорно всё сносили — они пришли, заранее готовые к чудачествам. Любил Григорий подпустить чопорной даме соленое словцо, поинтересоваться, давно ль блудному греху предавалась или еще что-нибудь этакое. Самых замороженных звал с собой в баньку, душу с телом отмыть. Если фраппированная дама после такого приглашения в ужасе убегала, долго хохотал, тряся бородой. Занятно было наблюдать, с каким почтением относится Странник к телефонному аппарату. Сам он никогда никому не звонил и трубки не снимал — за это отвечала экономка. Но если она просила Григория поговорить, он исполнял целый ритуал. Разглаживал надвое волосы, оправлял бороду, обязательно плевал на правую ладонь. Разъяснилась и подставка перед аппаратом — на нее Странник ставил ногу. Свободной рукой упирался в бок. И лишь приняв эту гордую позу, кричал в трубку: «Ктой-то?» — хоть, конечно, уже знал от Марьи Прокофьевны, с кем предстоит разговор. Беседы просветленного золотопромышленника с Учителем всегда проходили под чаек. Спиртного при Зеппе «странный человек» не пил. Таким образом, слухи о его беспробудном пьянстве, похоже, следовало отнести к разряду «клевет», на которые Григорий постоянно жаловался. Но и трезвенником он не был. Внедренный в квартиру Тимо, которого здешние тетки полюбили за молчаливость и исполнительность, докладывал, что по вечерам объект всегда уезжает и возвращается очень поздно, нередко «зовсем besoffen[59]». Наутро, однако, никаких признаков похмелья Зепп в хозяине не обнаруживал. Странник сидел благостный, рассудительный, мог за раз выдуть чаю стаканов десять. Пришлось мобилизовать свои почки и майору. Никогда еще он не поглощал сей пото- и мочегонный напиток в таких страшных количествах. Но чего не сделаешь ради дела и фатерлянда. Любопытно, что, в отличие от всех русских, Григорий пил чай без сахара. Он вообще не употреблял сладкого, мясного, молочного, говоря, что это грех. Представления о греховности у сибирского вероучителя были своеобразные, сильно отличающиеся от канонических. Как понял майор (не очень-то интересовавшийся этими материями), в основе Григорьевой доктрины лежало понятие всеочищающей и всеизвиняющей любви. Мне люди все родные, часто повторял он. Коли некое деяние сотворено от любви, оно уже благо. А если по злобе или голому расчету, это бесовщина и грех. Ум глуп и должон сердца слушать, яко дитя матерь свою, говорил Странник. Несмотря на то что он любил подразнить дамочек расспросами о «блудном грехе», сам Григорий плотскую любовь большим грехом не считал — если она любовь, а не «насильничанье». «После утехи с бабой довольно малой молитвы. Простит, не осердится Господь. Он легкий грех и прощает легко, особливо ежели грех через любовь. Мне радость, бабе сладко — ин и ладно, какой Богу от того убыток?» Из этого следовало, что сведения из зложелательской папки о развратности «старца» можно было счесть хоть и преувеличенными, но достоверными. Однако все эти глупости для Зеппа важности не представляли. При малейшей возможности он старался повернуть разговор на царское семейство. Не для того чтобы выяснить интимные подробности августейшего быта. Нужно было уяснить, до какой именно степени прислушиваются там к Страннику. Императора с императрицей Григорий звал «папой» и «мамой». Так было заведено в самом ближнем, околосемейном кругу их величеств в память о каком-то юродивом Мите, который одно время кормился при сердобольной Александре Федоровне. Митя был гугнявый, почти безъязычный, выговаривал только эти два слова, показывая на царя и царицу. Иногда Странник еще звал государыню «Саня» и уверял, что так же в хорошие минуты обращается к ней царь. Не сразу Зепп догадался, что это, должно быть, английское Sunny — как называла свою любимую внучку королева Виктория. Ну, Саня так Саня. «Саня хорошая, добрая, — нахваливал Александру Федоровну „странный человек“. — Ума вовсе нету, сердце одно. Меня слушает. Верит. Я для ней и Бог, и Расея. Она знаешь как говорит? Часто повторяет: Умом, говорит, Расею не поймешь и аршином не померишь. Верить, говорит, в нее надо, не то к лешему пропадешь. А папа другой коленкор. Ему ум мешает. Трудно, брат, царем быть. Беднай он, никому не верит. Круг него брехуны, алкальщики. Тянут за штаны: „Сюды иди, нет туды! Мне дай, нет мне! Я знаю, как надоть! Нет, я!“ Кто хошь сробеет. Одно спасение — Бог. Но Бог с вышними говорить не любит, Он больше через нижних, навродь меня. А я уж передам, обскажу, как сумею. Только меня он, папа-то, будто через стекло слушает. Когда верит, когда нет. О прошлый год, как царевича австрийского убили, я — к папе. Виденье у меня было, сонное. Быдто они с мамой в Зимнем дворце на кухне кашут варят, царскую, сладкую, с малиновым вареньем. Пышна каша, из котла поперла, да на площадь, да по Невскому валит, к вокзалу. Вся красная от малины-ягоды. Прет — не остановишь, ажно столбы сворачивает. А папа знай поварешкой вертит, крупы подсыпает, и мама тут же. Рассказал я ему сон, а папа мне: к чему, мол, видение? Отвечаю: „Кашу красную заваришь — сто лет Расее не расхлебать. Крови бойся. Сам потопнешь и всех людей своих, с внуками-правнуками“. Понял он, про что я. Об ту пору круг него енаралы ходют, усищи распушили, воевать хочут. Ну, папа на меня и осерчал. С чужого голоса-де поёшь, видеть тя не жалаю. Еле мама потом за меня упросила». Вот про это Теофельс слушал очень внимательно, наматывал на ус. Интересно, очень интересно! Пригодится в будущем. Однако в нынешний момент, в смысле полученного задания, ситуация складывалась крайне неудачно. После прошлогодней опалы Странник с помощью «Сани» сумел вернуть себе высочайшее расположение. Влияние его даже усилилось, ибо царю Николаю в годину испытаний Божий посредник становился все нужней. До недавнего времени Григорий ездил в Царское Село раз, а то и два в неделю. Телефонной станции было велено соединять его квартиру с дворцом и днем, и ночью, без малейшего промедления. Но три недели назад генерал Жуковский, призванный бдить за порядком в империи, подал государю рапорт о тех самых шалостях, которые «странный человек» за большой грех не считал. С полицейскими протоколами, свидетельскими показаниями и, что хуже всего, с приложением отчетов из всех губерний о слухах, роняющих престиж власти. С того самого дня обитателю Гороховской квартиры не удавалось ни дозвониться во дворец, ни послать телеграмму в Ставку. «Мама ко мне посылала, — горестно вздыхал Странник. — У малого, у царевича, втору неделю лихоманка. Держит, не отпущает. Дохтуры ничего не могут, а я бы враз снял. Но папа не велел. Осерчал очень. Жуковский-енарал у него в большом доверии. Вот послали черти мне того Жуковского в наказание». И нам тоже, думал Зепп, сочувственно кивая. Попробовал закинуть удочку, осторожненько: — Коли Жуковский от чертей прислан, хорошо ли его на такой важной должности держать? Объяснили бы вы, отче, ее величеству. Раз уж ее сердце вам открыто… Ответ был неожиданным: — Для меня Жуковский плох, а для Расеи хорош. Пущай сидит. А кромь того, не станет теперь папа мово совета слушать, что я ни скажи… И мама не передаст. Вот это уже больше похоже на правду, мысленно усмехнулся Теофельс. Зелен виноград. Однако проклятая опала была очень некстати. Благодушие объекта по отношению к Жуковскому тоже не радовало. Тоже еще выискался патриот, непротивленец — «для меня плох, для Расеи хорош». Но тут как раз имелась одна идейка. Нужно было только дождаться момента. Наконец момент настал… В подворотне жались шпики, прятались от снега пополам с дождем. Господину Базарову поклонились — признали. Он поздоровался, угостил молодцов душистыми папиросами. Одну сунул себе в рот, но зажигать пока не стал. Раскурил во дворе, остановившись возле Тимо, который выбивал на веревке персидский ковер, подарок Страннику от некоей великой княгини. — Как? — тихо, коротко спросил Зепп. Помощник, не прерывая своего ритмичного занятия, проскрипел: — Карашо. Зубы стучит. Рука трясет. Будет… как сказать… Anfall. — Эх ты, контуженный. Не Anfall, а «при-па-док». Значит, работаем. Отлично. Наконец-то можно от болтовни переходить к действию. Соколом он взлетел на третий этаж. У подъездного шпика спросил: — Что-то нынче просителей не видно? Тот пожал плечами. Не его печаль. У самого рожа фиолетовая, похмельная. — Емельян Иваныч, водицы бы испить… Заглядывать без вызова в квартиру ихнему брату не полагалось. — Скажу. Но тебе, брат, не водицы, тебе шкалик надо. Перед знакомой дверью остановился, провел внутреннюю мобилизацию. Нажал на кнопку, хотя здесь в дневное время всегда было незаперто. Зачем, если внизу полно охраны? Трень-трень-трень, пробренчал электрический звонок. Фон Теофельс толкнул створку — и замер. Из коридора на него полз на коленках Григорий Ефимович. Выставил вперед кулак с двумя торчащими пальцами. Глаза дикие, невидящие. — Что с вами, отче? «Странный человек» потер лоб, будто силясь вспомнить. — А, это ты, Емеля. Заходь. Тебе рад. Ништо… Померещилось… Не вспомню… Обыкновенное дело. День нынче такой. — Какой «такой»? — прикинулся Зепп. — А может, пронесет… Странник с кряхтением поднялся. — Денег принес? Марьюшке на что-то надо, говорила. — Вот, извольте. Как всегда не глядя Григорий цапнул купюры, сунул в карман. Повел в кухню. Сегодня в квартире было необычно. В коридоре никто им не встретился. Однако стоило пройти мимо какой-нибудь двери, и в ней приоткрывалась щель, из сумрака пялились чьи-то глаза. Зеппу показалось, что народу еще больше, чем обычно, просто все попрятались. Пришли поглазеть, догадался майор. Хорошо бы только без репортеров. У этой сволочи тонкий слух и острый нюх. На кухне была одна Марья Прокофьевна. — А, это вы. Сама смотрит только на Странника, с тревогой и как бы ожиданием. — Пустое, Марьюшка, — сказал тот. — Поблазнилось что-то. Чайку налей нам, да иди. Сели. Марья Прокофьевна, приметил майор, отошла недалеко, ее силуэт виднелся в полутемном коридоре. Прямо из кухни вела дверь в безоконную каморку для прислуги. Оттуда слышался шепот. Зепп сконцентрировал свой замечательный слух, потоньше чем у любого газетного нюхача. — Кто это, белобрысай-то, а? — спросил голосок — кажется, старушечий. — Купец богатый. Часто к нам ходит. Тихо ты! Не то выгоню. Странник подвинул сухарницу. — На-ко вот, посластись. Тебе можно. Сунул пряник. Зепп бережно завернул его в платок. — Из ваших рук — на память сберегу… Я вот думаю, не мало ли денег дал? Возьмите все, какие есть! Мне не нужно. — Добрая ты душа, Емеля. Голубиное сердце. — Бумажки Григорий придавил сухарницей. — Среди мужеска пола таких редко встретишь. Подле меня все больше бабье трется. Потому баба сердцем живет, а мужчина горд и оттого глуп. Говорил он сегодня не так, как всегда. Медленнее, растягивая звуки. Сам вроде как к чему-то прислушивался. Припомнил что-то, хихикнул. — Был я это раз в Селе, у папы с мамой… Прервался, громко отхлебнул из блюдца. Старушонка в каморке громко прошептала: — Чегось? К родителям своим, стало быть, в село ездили? — Дура ты, — ответили приблудной. — В Царское Село, к царю с царицей. Тс-с-с! Странник с удовольствием продолжил: — Он, папа-то, меня спрашиват: «Как мне с Думой быть? Разгонять ли, нет ли? Так-то обрыдли!» Ну я как кулаком по столу тресну. Мама чуть не в омморок, папа за сердце ухватилси. Я ему: «Что щас шевельнулось-то, голова али сердце?» Он: «Сердце». «То-то, — говорю. — Его и слушай». Призадумалси папа… Вдруг он запнулся, закрыл глаза, рванул на груди шелковую рубаху и протянул-пропел изменившимся голосом: — Марья-a! Марьюшка-а! Томно мне… Вещать буду… А та уже готова. Выбежала из коридора, кинула Зеппу: «Матрас!» Он понял — разложил на полу матрас, что лежал в углу. Марья Прокофьевна взяла подушку с бечевками, привязала Страннику к затылку. Григорий закатывал глаза, шевелил губами, пальцы бегали по телу, словно что-то с себя сбрасывали. — Кладем! — велела экономка. — Подушка зачем? — шепотом спросил Зепп. — Чтоб голову не расшиб. Больной дал уложить себя на мягкое. Этот припадок выглядел иначе, чем давешний, в салоне у Верейской. Тогда судороги скорей напоминали приступ эпилепсии. Ныне же Странник не хрипел, не дергался. Марья Прокофьевна зачем-то достала из кармана передника маленькую книжечку с карандашом. В коридоре теснились люди, заглядывали друг другу через плечи. Многие крестились. Но в кухню никто не лез, и было очень тихо. — Лечу-у-у, — тонко пропел «странный человек». — Ай, бедныя… Что кровушки-то, слёз-то… Ночь длинная, непросветная… Не грызитеся, не кусайтеся! Черт вас друг на дружку науськиват! По рогам ему, по рогам! Эх вы, глупыя… Пропадете… Карандаш Марии застрочил по бумаге, она записывала. По лицу припадочного потекли слезы. — Пуститя! — жалобно попросил он. — Что я вам сделал? Ой, нутро жжет! Иуда ты, Иуда! С рук ел, а сам… Ай, больно! Больно! Больно!!! Это слово он повторил трижды. Первый раз схватился за один бок, потом за другой, третий раз за лоб. На минуту затих и лежал, будто мертвый. Зепп с беспокойством оглянулся на Марию, та приложила палец к губам. Глаза Странника распахнулись. В них застыл беспредельный ужас. — Вода черная! Холод! Всё теперя! Трижды умертвили! Вот теперь его начало бить и корчить. Он весь изогнулся, съехал с матраса. Раздались тупые удары — это подушка стучала об пол. Из коридора донеслись взвизги и причитания. — Теперь держите его за плечи! Крепче! Марья Прокофьевна достала из шкафчика стакан с приготовленным лекарством и очень ловко влила содержимое больному в разинутый рот. Он послушно сглотнул и почти сразу обмяк. — Уходите! Все! — приказала экономка. Коридор опустел. Она перечитывала записанное, хмурила брови. Странник лежал без чувств, тихо постанывая. — Давно вы с ним? Теофельс с любопытством рассматривал не совсем понятную женщину. — Что? …Давно. Говорить ей про это не хотелось. — А вы, простите, кто? — не отставал Зепп. — Я ведь вижу, вы не похожи на остальных. — Я Мария. — Она печально смотрела на лежащего. — Магдалина. — Понятно… Это очень часто бывает: с виду человек психически нормален, а чуть копнешь… Ну, Магдалина так Магдалина. По имевшимся у майора сведениям, после приступа своей странной болезни Григорий становился благостен и мягок, как воск. — Скоро он очнется? — Сейчас… Серые, ярко блестящие глаза действительно скоро открылись. Они смотрели на потолок спокойно, будто никакого припадка не было. — Надо свежего воздуха. — Зепп поднялся. — И посадим его ближе к окну. Так и сделали. Укутанный в плед, Странник медленно отхлебывал чай, слабо улыбался. — Ну, Марьюшка, что я нынче вещал? Зачти. Она молчала. — Ладно, после, — беспечно молвил он. — У меня, Емеля, разные виденья бывают. Малые и большие. Сонные и явные. Какие понятные, а какие и нет. А еще зеркал видеть не могу. У меня в дому ни одного нету. Глядеть в них мне нельзя. Проваливаюсь. Как в пролубь. — Он передернулся, но тут же снова заулыбался. Все-таки это что-то эпилептическое, предположил Зепп. С типичной эйфорической релаксацией после приступа. — Две силы во мне, мил человек. Бесовская и Божья. По все дни бесенок поверху семенит, такое уж это племя. Но как молонья Божья полыхнет да гром грянет, тут он в щель. Тогда вещаю голосом ангельским. А отгремит гром, отсияет радуга, и снова лезет лукавый, снова евоный праздник. Ишь, зашевелился запрыгал. — Он засмеялся, постучал себя по груди. — Вина, плясок просит. Нуте-с, приступим… — Отче, все хочу спросить, — сказал Зепп, стоя у окна. — Почему возле вашего дома столько людей, похожих на переодетых полицейских? — Они самые и есть. Из Охранного. Мама за меня опасается. Многие моей погибели жалают. Убивали меня уже. Но меня просто не возьмешь. Само-меньше три смерти надо. Теофельс заметил, как Марья вздрогнула и спрятала записную книжку в карман. — Гадко сегодня на улице, — поежился Зепп. Промозгло. Раз люди из-за вас стараются, поднести бы им. Странник охотно согласился. — Добрая ты душа. А мне и в голову… Снеси-ка им, Марьюшка. Вчера откупщик водки клопиной принес. Я-то ее не пью. — Не женское дело водку носить. Я сам. Зепп взял у экономки поднос с шустовским коньяком, стаканчиками, печеньем. Выходя, слышал, как Григорий сказал: — Мильонщик, а сердцем прост. Нет, не прост! Когда Зепп вернулся, Странник, свежий и розовый, будто после парилки, сидел у стола и с аппетитом ел. — Садись, Емеля. Штей покушай. Хороши! — Что-то не так, — озабоченно сказал Теофельс. — На лестнице и в подворотне точно агенты Охранки. Но на крыше еще какие-то. Двое. Я спрашиваю: ваши? А охранные говорят: нет, это из контрразведки. С утра засели. — С контрразведки? От Жуковского-енарала? — Странник выронил ложку. — Где? — А вон. Я их еще раньше из окна углядел. На крыше соседнего дома, возле трубы, лежали двое в брезентовых плащах с капюшонами. — Чего это они? — Григорий испуганно почесал бороду. — Что я им, немец что ли? Шпиён? …Ты что?! Это Зепп схватил его за плечи, оттащил. — У них там футляр какой-то. Длинный. Вы вот что… К окну больше не подходите, ясно? Тут шагов тридцать, не промахнешься. — Господи, Твоя воля, — закрестился Странник. — Боюсь я за вас, отец. Врагов у вас много. Если сам Жуковский решит вас извести, не убережетесь. Всхлипнул Григорий, пожаловался: — Как кость я им в горле. Чего терзают, за что ненавидят? Вот я на енарала маме пожалуюся… Мне б только в Царское попасть. И малóй хворает… Сердцем чую, плохо ребятенку. А скоро вовсе худо станет. — Мало пожаловаться. Надо сказать царице, что вы не станете лечить цесаревича, пока не уволят вашего врага Жуковского. Странник удивился: — Ты что говоришь-то? Грех какой. Тьфу на тебя. Но Зепп все так же напористо объявил: — Вы как хотите, отче, а я от вас теперь ни на шаг не отойду. Тут стану жить, вас оберегать. Мне много не надо, вон на матрасе пристроюсь. Но уж и вы пока сидите дома. Никуда не ходите. — Как же мне не ходить? Сегодня к Степке-камельгеру зван. Надоть идти. Там много дворцовых будет. Может, кто возьмет записочку маме передать. Или словцо замолвит… — Тогда и я с вами. Как хотите, но от себя не отпущу! У «камельгера Степки» «Камельгер Степка» оказался камергером императорского двора Степаном Карповичем Шток-Шубиным. До 1914 года этот господин звался Стефаном Карловичем фон Штерном, но, с высочайшего соизволения, привел свое имя в соответствие с общим духом патриотизма, присовокупив девичью фамилию супруги. Со Странником камергера связывала давняя дружба. Особенно оценил Григорий то, что «Степка» не отвернулся от него в час опалы. «Вот уж друг так друг, все бы так», — сказал Странник. Вообще-то особенной доблести в поведении Шток-Шубина не было. Никто из петроградцев, осведомленных о придворных обыкновениях, не сомневался, что рано или поздно тучи, сгустившиеся над головой сибирского пророка, разойдутся, как это уже не раз бывало прежде. Принимали в палаццо на Крестовском острове. Плешивый, с длинными бакенбардами хозяин троекратно облобызался со Странником, который назвал его «Стяпаном-Божьим-человеком». Зеппа камергеру было велено «любить». Однако Шток-Шубин ограничился неопределенным кивком: — Рад всякому товарищу нашего дорогого Григория Ефимовича. Милости просим. «Степкины» гости показались майору еще чопорней, чем круг Лидии Сергеевны. Во всяком случае, консервативней. Преобладали мундиры дворцового ведомства. Журналистов не было вовсе. Из политических деятелей присутствовал один Зайцевич, правее которого, как говорится, была только стена. Он поздоровался с «золотопромышленником», а появление Странника хоть и покривился, но стерпел — просто отошел подальше.

The script ran 0.008 seconds.