1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Вам, конечно, многое здесь кажется странным? — спросил он.
— Не очень, — ответил я. — Я не привык к нормальной жизни.
— Да, — сказал он и посмотрел сумеречным взглядом на испанку. — Здесь у нас в горах особый мир. Он изменяет людей.
Я кивнул.
— И болезнь особая, — добавил он задумчиво. — От нее острее чувствуешь жизнь. И иногда люди становятся лучше, чем были. Мистическая болезнь. Она растопляет и смывает шлаки.
Он поднялся, кивнул мне и подошел к испанке, улыбавшейся ему.
— Восторженный болтун, не правда ли? — спросил кто-то позади меня.
Лицо без подбородка. Шишковатый лоб. Беспокойные лихорадочные глаза.
— Я здесь в гостях, — ответил я. — А вы разве не гость?
— Вот так он и ловит женщин, — продолжал тот, не слушая. — Да, так он их и ловит. Так и эту малютку поймал.
Я не отвечал.
— Кто это? — спросил я Пат, когда он отошел.
— Музыкант. Скрипач. Он безнадежно влюблен в испанку. Самозабвенно, как все здесь влюбляются. Не она не хочет знать о нем. Она любит русского.
— Так бы и я поступил на ее месте.
Пат засмеялась.
— По-моему, в этого парня можно влюбиться, — сказал я. — Разве ты не находишь? — Нет, — отвечала она.
— Ты здесь не влюбилась?
— Не очень.
— Мне бы это было совершенно безразлично, — сказал я.
— Замечательное признание. — Пат выпрямилась. — Уж это никак не должно быть тебе безразлично.
— Да я не в таком смысле. Я даже не могу тебе толком объяснить, как я это понимаю. Не могу хотя бы потому, что я всё еще не знаю, что ты нашла во мне.
— Пусть уж это будет моей заботой, — ответила она.
— А ты это знаешь?
— Не совсем, — ответила она, улыбаясь. — Иначе это не было бы любовью.
Бутылки, которые принес русский, остались здесь. Я осушил несколько рюмок подряд. Всё вокруг угнетало меня. Неприятно было видеть Пат среди этих больных людей.
— Тебе здесь не нравится? — спросила она.
— Не очень. Мне еще нужно привыкнуть.
— Бедняжка мой, милый… — Она погладила мою руку.
— Я не бедняжка, когда ты рядом.
— Разве Рита не прекрасна?
— Нет, — сказал я. — Ты прекрасней.
Молодая испанка держала на коленях гитару. Она взяла несколько аккордов. Потом она запела, и казалось, будто над нами парит темная птица. Она пела испанские песни, негромко, сипловатым, ломким голосом больной. И не знаю отчего: то ли от чужих меланхолических напевов, то ли от потрясающего сумеречного голоса девушки, то ли от теней людей, сидевших в креслах и просто на полу, то ли от большого склоненного смуглого лица русского, — но мне внезапно показалось, что всё это лишь рыдающее тихое заклинание судьбы, которая стоит там, позади занавешенных окон, стоит и ждет; что это мольба, крик ужаса, ужаса, возникшего в одиноком противостоянии безмолвно разъедающим силам небытия.
* * *
На следующее утро Пат была веселой и озорной. Она всё возилась со своими платьями.
— Слишком широким стало, слишком широким, — бормотала она, оглядывая себя в зеркале. Потом повернулась ко мне: — Ты взял с собой смокинг, милый?
— Нет, — сказал я. — Не знал. что он здесь может понадобиться.
— Тогда сходи к Антонио. Он тебе одолжит. У вас с ним одинаковые фигуры.
— Он может быть ему самому нужен.
— Он наденет фрак. — Она закалывала складку. — А потом пойди пройдись на лыжах. Мне нужно повозиться здесь. В твоем присутствии я не могу.
— Как быть с этим Антонио, — сказал я. — Ведь я же попросту граблю его. Что бы мы делали без него?
— Он добрый паренек, не правда ли?
— Да, — ответил я. — Это самое подходящее определение для него — он добрый паренек.
— Я не знаю, что бы я делала, если бы он не оказался здесь, когда я была одна.
— Об этом не будем больше думать, — сказал я — Это уже давно прошло.
— Да, — она поцеловала меня. — Теперь пойди побегай на лыжах.
Антонио ждал меня.
— Я и сам догадался, что у вас нет с собой смокинга, — сказал он. — Примерьте-ка эту курточку.
Смокинг был узковат, но в общем подошел. Антонио, удовлетворенно посвистывая, вытащил весь костюм.
— Завтра будет очень весело, — заявил он. — К счастью, вечером в конторе дежурит маленькая секретарша. Старуха Рексрот не выпустила бы нас. Ведь официально всё это запрещено. Но неофициально… мы, разумеется, уже не дети.
Мы отправились на лыжную прогулку. Я успел уже обучиться, и нам теперь не нужно было ходить на учебное поле. По пути мы встретили мужчину с бриллиантовыми кольцами на руках, в полосатых брюках и с пышным бантом на шее, как у художников.
— Комичные особы попадаются здесь, — сказал я.
Антонио засмеялся:
— Это важный человек. Сопроводитель трупов.
— Что? — спросил я изумленно.
— Сопроводитель трупов, — повторил Антонио. — Ведь здесь больные со всего света. Особенно много из Южной Америки. А там семьи чаще всего хотят хоронить своих близких у себя на родине. И вот такой сопроводитель за весьма приличное вознаграждение доставляет их тела куда следует в цинковых гробах Благодаря своему занятию эти люди становятся состоятельными и много путешествуют. Вот этот, например, на службе у смерти сделался настоящим денди, как видите.
Мы еще некоторое время шли в гору, потом стали на лыжи и понеслись. Белые холмы то поднимались, то опускались, а сзади нас мчался с лаем, то и дело окунаясь по грудь в снег, Билли, похожий на красно-коричневый мяч. Теперь он опять ко мне привык, хотя часто по пути вдруг поворачивал и с откинутыми ушами стремительно мчался назад в санаторий.
Я разучивал поворот «Христиания», и каждый раз, когда я скользил вниз по откосу и, готовясь к рывку, расслаблял тело, я думал "Вот если теперь удастся и я не упаду, Пат выздоровеет". Ветер свистел мне в лицо, снег был тяжелым и вязким, но я каждый раз поднимался снова, отыскивал всё более крутые спуски, все более трудные участки, и, когда снова и снова мне удавалось повернуть не падая, я думал: "Она спасена". Знал, что это глупо, и все же радовался, радовался впервые за долгое время.
* * *
В субботу вечером состоялся массовый тайный выход. По заказу Антонио несколько ниже по склону в стороне от санатория были приготовлены сани. Сам он, весело распевая, скатывался вниз с откоса в лакированных полуботинках и открытом пальто, из-под которого сверкала белая манишка.
— Он сошел с ума, — сказал я.
— Он часто делает так, — сказала Пат. — Он безмерно легкомыслен. Только поэтому он и держится, иначе ему трудно было бы всегда сохранять хорошее настроение.
— Но зато мы тем тщательнее упакуем тебя.
Я обернул ее всеми пледами и шарфами, которые у нас были. И вот санки покатились вниз. Образовалась длинная процессия. Удрали все, кто только мог. Можно было подумать, что в долину спускается свадебный поезд, так празднично покачивались в лунном свете пестрые султаны на конских головах, так много смеялись все и весело окликали друг друга. Курзал был убран роскошно. Когда мы прибыли. танцы уже начались. Для гостей из санатория был приготовлен особый угол, защищенный от сквозняков и открытых окон. Было тепло, пахло цветами, косметикой и вином.
За нашим столом собралось очень много людей. С нами сидели русский, Рита, скрипач, какая-то старуха, дама с лицом размалеванного скелета, при ней пижон с ухватками наемного танцора, а также Антонио и еще несколько человек.
— Пойдем, Робби, — сказала Пат, — попробуем потанцевать.
Танцевальная площадка медленно вращалась вокруг нас. Скрипка и виолончель вели нежную и певучую мелодию, плывшую над приглушенными звуками оркестра. Тихо шуршали по полу ноги танцующих
— Мой милый, мой любимый, да ведь ты, оказывается, чудесно танцуешь, — изумленно сказала Пат.
— Ну, уж чудесно…
— Конечно. Где ты учился?
— Это еще Готтфрид меня обучал, — сказал я.
— В вашей мастерской?
— Да. И в кафе «Интернациональ». Ведь для этого нам нужны были еще и дамы. Роза, Марион и Валли придали мне окончательный лоск. Боюсь только, что из-за этого у меня не слишком элегантно получается.
— Напротив. — Ее глаза лучились. — А ведь мы впервые танцуем с тобой, Робби.
Рядом с нами танцевали русский с испанкой. Он улыбнулся и кивнул нам Испанка была очень бледна. Черные блестящие волосы падали на ее лоб, как два вороньих крыла. Она танцевала с неподвижным серьезным лицом. Ее запястье охватывал браслет из больших четырехгранных смарагдов. Ей было восемнадцать лет. Скрипач из за стола слетал за нею жадными глазами.
Мы вернулись к столу.
— А теперь дай мне сигаретку, — сказала Пат.
— Уж лучше не надо, — осторожно возразил я
— Ну только несколько затяжек, Робби Ведь я так давно не курила. — Она взяла сигарету, но скоро отложила ее. — А знаешь, совсем невкусно. Просто невкусно теперь.
Я засмеялся: — Так всегда бывает, когда от чего-нибудь надолго отказываешься.
— А ты ведь от меня тоже надолго отказался? — спросила она.
— Но это только к ядам относится, — возразил я. — Только к водке и к табаку.
— Люди куда более опасный яд, чем водка и табак, мой милый.
Я засмеялся:
— Ты умная девочка, Пат.
Она облокотилась на стол и поглядела на меня:
— А ведь по существу ты никогда ко мне серьезно не относился, правда?
— Я к себе самому никогда серьезно не относился, Пат, — ответил я.
— И ко мне тоже. Скажи правду.
— Пожалуй, этого я не знаю. Но к нам обоим вместе я всегда относился страшно серьезно. Это я знаю определенно.
Она улыбнулась. Антонио пригласил ее на следующий танец. Они вышли на площадку. Я следил за ней во время танца. Она улыбалась мне каждый раз, когда приближалась. Ее серебряные туфельки едва касались пола, ее движения напоминали лань.
Русский опять танцевал с испанкой. Оба молчали. Его крупное смуглое лицо таило большую нежность. Скрипач попытался было пригласить испанку. Она только покачала головой и ушла на площадку с русским.
Скрипач сломал сигарету и раскрошил ее длинными костлявыми пальцами. Внезапно мне стало жаль его. Я предложил ему сигарету. Он отказался.
— Мне нужно беречься, — сказал он отрывисто.
Я кивнул.
— А вон тот, — продолжал он, хихикая, и показал на русского, — курит каждый день по пятьдесят штук.
— Ну что ж, один поступает так, а другой иначе, — заметил я.
— Пусть она теперь не хочет танцевать со мной, но всё равно она еще мне достанется.
— Кто?
— Рита.
Он придвинулся ближе:
— Мы с ней дружили. Мы играли вместе. Потом явился этот русский и увлек ее своими разглагольствованиями. Но она опять мне достанется.
— Для этого вам придется очень постараться, — сказал я. Этот человек мне не нравился.
Он разразился блеющим смехом:
— Постараться? Эх вы, невинный херувимчик! Мне нужно только ждать.
— Ну и ждите.
— Пятьдесят сигарет, — прошептал он. — Ежедневно. Вчера я видел его рентгеновский снимок. Каверна на каверне. Можно сказать, что уже готов. — Он опять засмеялся. — Сперва у нас с ним всё было одинаково. Можно было перепутать наши рентгеновские снимки. Но видали бы вы, какая разница теперь. Я уже прибавил в весе два фунта. Нет, милейший. Мне нужно только ждать и беречься. Я уже радуюсь предстоящему снимку. Сестра каждый раз показывает мне. Теперь только ждать. Когда его не будет, наступит моя очередь.
— Что ж, это тоже средство, — сказал я.
— Тоже средство? — переспросил он. — Это единственное средство, сосунок вы этакий! Если бы я попытался стать ему на пути, я потерял бы все шансы па будущее. Нет, мой милый новичок, мне нужно дружелюбно и спокойно ждать.
Воздух становился густым и тяжелым. Пат закашлялась. Я заметил, как при этом она испуганно на меня посмотрела, и сделал вид, будто ничего не слышал. Старуха, увешанная жемчугами, сидела тихо, погруженная в себя. Время от времени она взрывалась резким хохотом. Потом опять становилась спокойной и неподвижной. Дама с лицом скелета переругивалась со своим альфонсом. Русский курил одну сигарету за другой. Скрипач давал ему прикуривать. Какая-то девушка внезапно судорожно захлебнулась, поднесла ко рту носовой платок, потом заглянула в него и побледнела.
Я оглядел зал. Здесь были столики спортсменов, там столики здоровых местных жителей, там сидели французы, там англичане, там голландцы, в речи которых протяжные слоги напоминали о лугах и море; и между ними всеми втиснулась маленькая колония болезни и смерти, лихорадящая, прекрасная и обреченная. "Луга и море, — я поглядел на Пат. — луга и море — пена, песок и купанье… Ах, — думал я, — мои любимый чистый лоб! Мои любимые руки! Моя любимая, ты сама жизнь. и я могу только любить тебя, но не могу спасти".
Я встал и вышел из зала. Мне было душно от бессилия. Медленно прошелся я по улицам. Меня пробирал холод, и ветер, вырывавшийся из-за домов, морозил кожу. Я стиснул кулаки и долю смотрел на равнодушные белые горы, а во мне бушевали отчаянье, ярость и боль.
Внизу по дороге, звеня бубенцами, проехали сани. Я пошел обратно. Пат шла мне навстречу:
— Где ты был?
— Немного прогулялся.
— У тебя плохое настроение?
— Вовсе нет.
— Милый, будь веселым! Сегодня будь веселым! Ради меня. Кто знает, когда я теперь опять смогу пойти на бал.
— Еще много, много раз.
Она прильнула головой к моему плечу:
— Если ты это говоришь, значит это, конечно, правда. Пойдем потанцуем. Ведь сегодня мы с тобой танцуем впервые.
Мы танцевали, и теплый мягкий свет был очень милосерден. Он скрывал тени, которые наступавшая ночь вырисовывала на лицах.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.
— Хорошо, Робби.
— Как ты хороша, Пат!
Ее глаза лучились.
— Как хорошо, что ты мне это говоришь.
Я почувствовал на щеке ее теплые сухие губы.
* * *
Было уже поздно, когда мы вернулись в санаторий.
— Посмотрите только, как он выглядит! — хихикал скрипач, украдкой показывая на русского.
— Вы выглядите точно так же, — сказал я злобно.
Он посмотрел на меня растерянно и яростно прошипел:
— Ну да, вы-то сами здоровый чурбан!
Я попрощался с русским, крепко пожав ему руку. Он кивнул мне и повел молодую испанку очень нежно и бережно вверх по лестнице. В слабом свете ночных ламп казалось, что его широкая сутулая спина и рядом узенькие плечи девушки несут на себе всю тяжесть мира. Дама-скелет тянула за собой по коридору хныкающего альфонса. Антонио пожелал нам доброй ночи. Было что-то призрачное в этом почти неслышном прощании шепотом.
Пат снимала платье через голову. Она стояла, наклонившись, и стягивала его рывками. Парча лопнула у плеч. Она поглядела на разрыв.
— Должно быть, протерлось, — сказал я.
— Это неважно, — сказала Пат. — Оно мне, пожалуй, больше не понадобится.
Она медленно сложила платье, но не повесила его в шкаф. Сунула в чемодан. И вдруг стало заметно, что она очень утомлена.
— Погляди, что у меня тут, — поспешно сказал я, доставая из кармана пальто бутылку шампанского. — Теперь мы устроим наш собственный маленький праздник.
Я принес бокалы и налил. Она улыбнулась и выпила.
— За нас обоих, Пат.
— Да, мой милый, за нашу чудесную жизнь.
Как странно было всё: эта комната, тишина и наша печаль. А там, за дверью, простиралась жизнь непрекращающаяся, с лесами и реками, с сильным дыханием, цветущая и беспокойная. И по ту сторону белых гор уже стучался март, тревожа пробуждающуюся землю,
— Ты останешься ночью со мной, Робби?
— Да. Ляжем в постель. Мы будем так близки, как только могут быть близки люди. А бокалы поставим на одеяло и будем пить.
Вино. Золотисто-смуглая кожа. Ожидание. Бдение. Тишина — и тихие хрипы в любимой груди.
XXVIII
Снова дул фен. Слякотное, мокрое тепло разливалось по долине. Снег становился рыхлым. С крыш капало. У больных повышалась температура. Пат должна была оставаться в постели. Врач заходил каждые два-три часа. Его лицо выглядело всё озабоченней.
Однажды, когда я обедал, подошел Антонио и подсел ко мне — Рита умерла, — сказал он.
— Рита? Вы хотите сказать, что русский.
— Нет, Рита — испанка.
— Но это невозможно, — сказал я и почувствовал, как у меня застывает кровь. Состояние Риты было менее серьезным, чем у Пат.
— Здесь возможно только это, — меланхолически возразил Антонио — Она умерла сегодня утром. Ко всему еще прибавилось воспаление легких.
— Воспаление легких? Ну, это другое дело, — сказал я облегченно.
— Восемнадцать лет. Это ужасно. И она так мучительно умирала.
— А как русский?
— Лучше не спрашивайте. Он не хочет верить, что она мертва. Всё говорит, что это летаргический сон. Он сидит у ее постели, и никто не может увести его из комнаты.
Антонио ушел. Я неподвижно глядел в окно. Рита умерла. Но я думал только об одном: это не Пат. Это не Пат.
Сквозь застекленную дверь в коридоре я заметил скрипача. Прежде чем я успел подняться, он уже вошел. Выглядел он ужасно.
— Вы курите? — спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
Он засмеялся:
— Разумеется! Почему бы нет? Теперь? Ведь теперь уже всё равно.
Я пожал плечами.
— Вам небось смешно, добродетельный болван? — спросил он издевательски.
— Вы сошли с ума, — сказал я.
— Сошел с ума? Нет, но я сел в лужу. — Он расселся за столом и дохнул мне в лицо перегаром коньяка. — В лужу сел я. Это они посадили меня в лужу. Свиньи. Все свиньи. И вы тоже добродетельная свинья.
— Если бы вы не были больны, я бы вас вышвырнул в окно, — сказал я.
— Болен? Болен? — передразнил он. — Я здоров, почти здоров. Вот поэтому и пришел! Чудесный случаи стремительного обызвествления. Шутка, не правда ли? — Ну и радуйтесь, — сказал я. — Когда вы уедете отсюда, вы забудете все свои горести.
— Вот как, — ответил он. — Вы так думаете? Какой у вас практический умишко. Эх вы, здоровый глупец! Сохрани господь вашу румяную душу. — Он ушел, пошатываясь, но потом опять вернулся:
— Пойдемте со мной! Побудьте со мной, давайте вместе выпьем. Я плачу за всё. Я не могу оставаться один.
— У меня нет времени, — ответил я. — Поищите кого нибудь другого.
Я поднялся опять к Пат. Она лежала тяжело дыша, опираясь на гору подушек.
— Ты не пройдешься на лыжах? — спросила она.
Я покачал головой:
— Снег уж очень плох. Везде тает.
— Может быть, ты поиграл бы с Антонио в шахматы?
— Нет, я хочу посидеть у тебя.
— Бедный Робби! — Она попыталась сделать какое-то движение. — Так достань себе по крайней мере что-нибудь выпить.
— Это я могу. — Зайдя в свою комнату, я принес оттуда бутылку коньяка и бокал. — Хочешь немножко? — спросил я. — Ведь тебе же можно, ты знаешь?
Она сделала маленький глоток и немного погодя еще один. Потом отдала мне бокал. Я налил его до краев и выпил.
— Ты не должен пить из одного бокала со мной, — сказала Пат.
— Этого еще недоставало! — Я опять налил бокал до краев и выпил единым духом.
Она покачала головой:
— Ты не должен этого делать, Робби. И ты не должен больше меня целовать. И вообще ты не должен так много бывать со мной. Ты не смеешь заболеть.
— А я буду тебя целовать, и мне наплевать на всё, — возразил я.
— Нет, ты не должен. И ты больше не должен спать в моей постели.
— Хорошо. Тогда спи ты в моей.
Она упрямо сжала губы:
— Перестань, Робби. Ты должен жить еще очень долго. Я хочу, чтобы ты был здоров и чтобы у тебя были дети и жена.
— Я не хочу никаких детей и никакой жены, кроме тебя. Ты мой ребенок и моя жена.
Несколько минут она лежала молча.
— Я очень хотела бы иметь от тебя ребенка, — сказала она потом и прислонилась липом к моему плечу. — Раньше я этого никогда не хотела. Я даже не могла себе этого представить. А теперь я часто об этом думаю. Хорошо было бы хоть что-нибудь после себя оставить. Ребенок смотрел бы на тебя, и ты бы иногда вспоминал обо мне. И тогда я опять была бы с тобой.
— У нас еще будет ребенок, — сказал я. — Когда ты выздоровеешь. Я очень хочу, чтобы ты родила мне ребенка, Пат. Но это должна быть девочка, которую мы назовем тоже Пат.
Она взяла у меня бокал и отпила глоток:
— А может быть, оно и лучше, что у нас нет ребенка, милый. Пусть у тебя ничего от меня не останется. Ты должен меня забыть. Когда же будешь вспоминать, то вспоминай только о том, что нам было хорошо вместе, и больше ни о чем. Того, что это уже кончилось, мы никогда не поймем. И ты не должен быть печальным.
— Меня печалит, когда ты так говоришь.
Некоторое время она смотрела на меня:
— Знаешь, когда лежишь вот так, то о многом думаешь. И тогда многое, что раньше было вовсе незаметным, кажется необычайным. И знаешь, чего я теперь просто не могу понять? Что вот двое любят друг друга так, как мы, и всё-таки один умирает.
— Молчи, — сказал я. — Всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам еще до этого далеко.
— Нужно, чтобы умирали только одинокие. Или когда ненавидят друг друга. Но не тогда, когда любят.
Я заставил себя улыбнуться.
— Да, Пат, — сказал я и взял ее горячую руку. — Если бы мы с тобой создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли?
Она кивнула:
— Да, милый. Мы бы уж не допустили такого. Если б только знать, что потом. Ты веришь, что потом еще что нибудь есть? — Да, — ответил я. — Жизнь так плохо устроена, что она не может на этом закончиться.
Она улыбнулась:
— Что ж, и это довод. Но ты находишь, что и они плохо устроены?
Она показала на корзину желтых роз у ее кровати.
— Вот то-то и оно, — возразил я. — Отдельные детали чудесны, но всё в целом — совершенно бессмысленно. Так, будто наш мир создавал сумасшедший, который, глядя на чудесное разнообразие жизни, не придумал ничего лучшего, как уничтожать ее.
— А потом создавать заново, — сказала Пат.
— В этом я тоже не вижу смысла, — возразил я. — Лучше от этого она пока не стала.
— Неправда, милый. — сказала Пат. — С нами у него всё-таки хорошо получилось. Ведь лучшего даже не могло и быть. Только недолго, слишком недолго.
* * *
Несколько дней спустя я почувствовал покалывание в груди и стал кашлять. Главный врач услышал это, пройдя по коридору, и просунул голову в мою комнату:
— А ну зайдите ко мне в кабинет.
— Да у меня ничего особенного, — сказал я.
— Всё равно, — ответил он. — С таким кашлем вы не должны приближаться к мадемуазель Хольман. Сейчас же идите со мной.
У него в кабинете я со своеобразным удовлетворением снимал рубашку. Здесь здоровье казалось каким-то незаконным преимуществом; сам себя начинал чувствовать чем-то вроде спекулянта или дезертира.
Главный врач посмотрел на меня удивленно.
— Вы, кажется, еще радуетесь? — сказал он, морща лоб.
Потом он меня тщательно выслушал. Я разглядывал какие-то блестящие штуки на стенах и дышал глубоко и медленно, быстро и коротко, вдыхал и выдыхал, — всё, как он велел. При этом я опять чувствовал покалывание и был доволен. Хоть в чем-нибудь я теперь мог состязаться с Пат.
— Вы простужены, — сказал главный врач. — Ложитесь на денек, на два в постель или по крайней мере не выходите из комнаты. К мадемуазель Хольман вы не должны подходить. Это не ради вас, а ради нее.
— А через дверь можно мне с ней разговаривать? — спросил я. — Или с балкона?
— С балкона можно, но не дольше нескольких минут. Да пожалуй можно и через дверь, если вы будете тщательно полоскать горло. Кроме простуды, у вас еще катар курильщика.
— А как легкие? — У меня была робкая надежда, что в них окажется хоть что-нибудь не в порядке. Тогда бы я себя лучше чувствовал рядом с Пат.
— Из каждого вашего легкого можно сделать три, — заявил главный врач. — Вы самый здоровый человек, которого я видел в последнее время. У вас только довольно уплотненная печень. Вероятно, много пьете.
Он прописал мне что-то, и я ушел к себе.
— Робби, — спросила Пат из своей комнаты. — Что он сказал?
— Некоторое время мне нельзя к тебе заходить, — ответил я через дверь. — Строжайший запрет. Опасность заражения.
— Вот видишь, — сказала она испуганно. — Я ведь всё время говорила, чтоб ты не делал этого.
— Опасно для тебя, Пат, не для меня.
— Не болтай чепухи, — сказала она. — Скажи, что с тобой?
— Это именно так. Сестра! — Я подозвал сестру, которая принесла мне лекарство. — Скажите мадемуазель Хольман, у кого из нас болезнь более заразная.
— У господина Локампа, — сказала сестра. — Ему нельзя заходить к вам, чтобы он вас не заразил.
Пат недоверчиво глядела то на сестру, то на меня. Я показал ей через дверь лекарство. Она сообразила, что это правда, и рассмеялась. Она смеялась до слез и закашлялась так мучительно, что сестра бросилась к ней, чтобы поддержать.
— Господи, — шептала она, — милый, ведь это смешно. Ты выглядишь таким гордым.
Весь вечер она была весела. Разумеется, я не покидал ее. Напялив теплое пальто и укутав шею шарфом, я сидел до полуночи на балконе, — в одной руке сигара, в другой — бокал, в ногах — бутылка коньяка. Я рассказывал ей истории из моей жизни, и меня то и дело прерывал и вдохновлял ее тихий щебечущий смех; я сочинял сколько мог, лишь бы вызвать хоть мимолетную улыбку на ее лице. Радовался своему лающему кашлю, выпил всю бутылку и наутро был здоров.
* * *
Опять дул фен. От ветра дребезжали окна, тучи нависали всё ниже, снег начинал сдвигаться, по ночам в горах шумели обвалы; больные лежали возбужденные, нервничали, не спали и прислушивались. На укрытых от ветра откосах уже начали расцветать крокусы, и на дороге среди санок появились первые повозки на высоких колесах.
Пат всё больше слабела. Она не могла уже вставать. По ночам у нее бывали частые приступы удушья. Тогда она серела от смертельного страха. Я сжимал ее влажные бессильные руки.
— Только бы пережить этот час, — хрипела она. — Только этот час, Робби. Именно в это время они умирают…
Она боялась последнего часа перед рассветом. Она была уверена, что тайный поток жизни становится слабее и почти угасает именно в этот последний час ночи. И только этого часа она боялась и не хотела оставаться одна. В другое время она была такой храброй, что я не раз стискивал зубы, глядя на нее.
Свою кровать я перенес в ее комнату и подсаживался к Пат каждый раз, когда она просыпалась и в ее глазах возникала отчаянная мольба. Часто думал я об ампулах морфия в моем чемодане; я пустил бы их в ход без колебаний, если бы не видел, с какой благодарной радостью встречает Пат каждый новый день.
Сидя у ее постели, я рассказывал ей обо всем, что приходило в голову. Ей нельзя было много разговаривать, и она охотно слушала, когда я рассказывал о разных случаях из моей жизни. Больше всего ей нравились истории из моей школьной жизни, и не раз бывало, что, едва оправившись от приступа, бледная, разбитая, откинувшись на подушки, она уже требовала, чтобы я изобразил ей кого-нибудь из моих учителей. Размахивая руками, сопя и поглаживая воображаемую рыжую бороду, я расхаживал по комнате и скрипучим голосом изрекал всякую педагогическую премудрость. Каждый день я придумывал что-нибудь новое. И мало-помалу Пат начала отлично разбираться во всем и знала уже всех драчунов и озорников нашего класса, которые каждый день изобретали что-нибудь новое, чем бы досадить учителям. Однажды дежурная ночная сестра зашла к нам, привлеченная рокочущим басом директора школы, и потребовалось довольно значительное время, прежде чем я смог, к величайшему удовольствию Пат, доказать сестре, что я не сошел с ума, хотя и прыгал среди ночи по комнате: накинув на себя пелерину Пат и напялив мягкую шляпу, я жесточайшим образом отчитывал некоего Карла Оссеге за то, что он коварно подпилил учительскую кафедру.
А потом постепенно в окна начинал просачиваться рассвет. Вершины горного хребта становились острыми черными силуэтами. И небо за ними — холодное и бледное — отступало всё дальше. Лампочка на ночном столике тускнела до бледной желтизны, и Пат прижимала влажное лицо к моим ладоням:
— Вот и прошло, Робби. Вот у меня есть еще один день.
* * *
Антонио принес мне свой радиоприемник. Я включил его в сеть освещения и заземлил на батарею отопления. Вечером я стал настраивать его для Пат. Он хрипел, квакал, но внезапно из шума выделилась нежная чистая мелодия.
— Что это, милый? — спросила Пат.
Антонио дал мне еще и радиожурнал. Я полистал его.
— Кажется, Рим.
И вот уже зазвучал глубокий металлический женский голос:
— "Радио Рома — Наполи — Фиренце…"
Я повернул ручку: соло на рояле.
— Ну, тут мне и смотреть незачем, — сказал я. — Это Вальдштейповская соната Бетховена. Когда-то в я умел ее играть. В те времена, когда еще верил, что смогу стать педагогом, профессором или композитором. Теперь уж не смог бы. Лучше поищем что-нибудь другое. Это не очень приятные воспоминания. Теплый альт пел тихо и вкрадчиво: "Parlez moi d'amour".[1]
— Это Париж, Пат.
Кто-то докладывал о способах борьбы против виноградной тли. Я продолжал вертеть ручку регулятора. Передавали рекламные сообщения. Потом был квартет.
— Что это? — спросила Пат.
— "Прага. Струнный квартет Бетховена. Опус пятьдесят девять, два", — прочел я вслух.
Я подождал, пока закончилась музыкальная фраза, снова повернул регулятор, и вдруг зазвучала скрипка, чудесная скрипка.
— Это, должно быть, Будапешт, Пат. Цыганская музыка.
Я точнее настроил приемник. И теперь мелодия лилась полнозвучная и нежная над стремящимся ей вслед оркестром цимбал, скрипок и пастушьих рожков.
— Ведь чудесно. Пат, не правда ли?
Она молчала. Я повернулся к ней. Она плакала, ее глаза были широко открыты. Я сразу же выключил приемник.
— Что с тобой, Пат? — Я обнял ее худенькие плечи.
— Ничего, Робби. Это глупо, конечно. Но только, когда слышишь вот так — Париж, Рим, Будапешт… Боже мой, а я была бы так рада, если б могла еще хоть раз спуститься в ближайшую деревню.
— Но, Пат…
Я сказал ей всё, что мог сказать, чтобы отвлечь ее. Но она только тряхнула головой:
— Я не тоскую, милый. Ты не должен так думать. Я вовсе не тоскую, когда плачу. Это бывает, правда, но ненадолго. Но зато я слишком много думаю.
— О чем же ты думаешь? — спросил я, целуя се волосы.
— О том единственном, о чем я только и могу еще думать, — о жизни и смерти. И когда мне становится очень тоскливо и я уже ничего больше не понимаю, тогда я говорю себе, что уж лучше умереть, когда хочется жить, чем дожить до того, что захочется умереть. Как ты думаешь?
— Не знаю. — Нет, право же. — Она прислонилась головой к моему плечу. — Если хочется жить, это значит, что есть что-то, что любишь. Так труднее, но так и легче. Ты подумай, ведь умереть я всё равно должна была бы. А теперь я благодарна, что у меня был ты. Ведь я могла быть и одинокой и несчастной. Тогда я умирала бы охотно. Теперь мне труднее. Но зато я полна любовью, как пчела медом, когда она вечером возвращается в улей. И если мне пришлось бы выбирать одно из двух, я бы снова и снова выбрала, чтобы — так, как сейчас.
Она поглядела на меня.
— Пат. — сказал я. — Но ведь есть еще и нечто третье. Когда прекратится фен, тебе станет лучше и мы уедем отсюда.
Она продолжала испытующе глядеть на меня:
— Вот за тебя я боюсь, Робби. Тебе это всё куда труднее, чем мне.
— Не будем больше говорить об этом, — сказал я.
— А я говорила только для того, чтобы ты не думал, будто я тоскую, — возразила она.
— А я вовсе и не думаю, что ты тоскуешь, — сказал я.
Она положила руку мне на плечо:
— А ты не сделаешь опять так, чтобы играли эти цыгане?
— Ты хочешь слушать?
— Да, любимый.
Я опять включил приемник, и сперва тихо, а потом всё громче и полнее зазвучали в комнате скрипки и флейты и приглушенные арпеджио цимбал.
— Хорошо, — сказала Пат. — Как ветер. Как ветер, который куда-то уносит.
Это был вечерний концерт из ресторана в одном из парков Будапешта. Сквозь звуки музыки иногда слышны были голоса сидевших за столиками, время от времени раздавался звонкий, веселый возглас. Можно было себе представить, что там, на острове Маргариты, сейчас каштаны уже покрыты первой листвой, которая бледно мерцает в лунном свете и колеблется, словно от ветра скрипок. Может быть, там теперь теплый вечер и люди сидят на воздухе — и перед ними стаканы с желтым венгерским вином, бегают кельнеры в белых куртках, и цыгане играют; а потом в зеленых весенних сумерках, утомленный, идешь домой; а здесь лежит Пат и улыбается, и она уже никогда не выйдет из этой комнаты и никогда больше не встанет с этой постели.
* * *
Потом внезапно всё пошло очень быстро. На любимом лице таяла живая ткань тела. Скулы выступили, и на висках просвечивали кости. Руки стали тонкими, как у ребенка, рёбра выпирали под кожей, и жар всё чаще сотрясал исхудавшее тело. Сестра приносила кислородные подушки, и врач заходил каждый час.
Однажды к концу дня температура необъяснимо стремительно упала. Пат пришла в себя и долго смотрела на меня.
— Дай мне зеркало, — прошептала она.
— Зачем тебе зеркало? — спросил я. — Отдохни, Пат. Я думаю, что теперь уже пойдет на поправку. У тебя почти нет жара.
— Нет, — прошептала она своим надломленным, словно перегоревшим голосом. — Дай мне зеркало.
Я обошел кровать, снял со стены зеркало и уронил его. Оно разбилось.
— Прости, пожалуйста, — проговорил я. — Экой я увалень. Вот упало — и вдребезги.
— У меня в сумочке есть еще одно, Робби.
Это было маленькое зеркальце из хромированного никеля. Я мазнул по нему рукой, чтоб заслепить хоть немного, и подал Пат. Она с трудом протерла его и напряженно разглядывала себя.
— Ты должен уехать, милый, — прошептала она.
— Почему? Разве ты меня больше не любишь?
Ты не должен больше смотреть на меня. Ведь это уже не я.
Я отнял у нее зеркальце:
— Эти металлические штуки ни к черту не годятся. Посмотри, как я в нем выгляжу. Бледный и тощий. А ведь я-то загорелый крепыш. Эта штука вся сморщенная.
— Ты должен помнить меня другой, — шептала она. — Уезжай, милый. Я уж сама справлюсь с этим.
Я успокоил ее. Она снова потребовала зеркальце и свою сумочку. Потом стала пудриться, — бледное истощенное лицо, потрескавшиеся губы, глубокие коричневые впадины у глаз. — Вот хоть немного, милый, — сказала она и попыталась улыбнуться. — Ты не должен видеть меня некрасивой.
— Ты можешь делать всё, что хочешь, — сказал я. — Ты никогда не будешь некрасивой. Для меня ты самая красивая женщина, которую я когда-либо видел.
Я отнял у нее зеркальце и пудреницу и осторожно положил обе руки ей под голову. Несколько минут спустя она беспокойно задвигалась.
— Что с тобой, Пат? — спросил я.
— Слишком громко тикают, — прошептала она.
— Мои часы?
Она кивнула:
— Они так грохочут.
Я снял часы с руки.
Она испуганно посмотрела на секундную стрелку.
— Убери их.
Я швырнул часы об стенку:
— Вот, теперь они больше не будут тикать. Теперь время остановилось. Мы его разорвали пополам. Теперь существуем только мы вдвоем. Только мы вдвоем — ты и я — и больше нет никого.
Она поглядела на меня. Глаза были очень большими.
— Милый, — прошептала она.
Я не мог вынести ее взгляд. Он возникал где-то далеко и пронизывал меня, устремленный в неведомое.
— Дружище, — бормотал я. — Мой любимый, храбрый старый дружище.
* * *
Она умерла в последний час ночи, еще до того, как начался рассвет. Она умирала трудно и мучительно, и никто не мог ей помочь. Она крепко сжимала мою руку, но уже не узнавала меня.
Кто-то когда-то сказал:
— Она умерла.
— Нет, — возразил я. — Она еще не умерла. Она еще крепко держит мою руку.
Свет. Невыносимо яркий свет. Люди. Врач. Я медленно разжимаю пальцы. И ее рука падает. Кровь. Искаженное удушьем лицо. Страдальчески застывшие глаза. Коричневые шелковистые волосы.
— Пат, — говорю я. — Пат!
И впервые она не отвечает мне.
* * *
— Хочу остаться один, — говорю я.
— А не следовало бы сперва… — говорит кто-то.
— Нет, — отвечаю я. — Уходите, не трогайте.
Потом я смыл с нее кровь. Я одеревенел. Я причесал ее. Она остывала. Я перенес ее в мою постель и накрыл одеялами. Я сидел возле нее и не мог ни о чем думать. Я сидел на стуле и смотрел на нее. Вошла собака и села рядом со мной. Я видел, как изменялось лицо Пат. Я не мог ничего делать. Только сидеть вот так опустошенно и глядеть на нее. Потом наступило утро, и ее уже не было.
|
The script ran 0.007 seconds.