Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Иван Шмелёв - Солнце мёртвых [1923]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, Драма, История, О войне, Роман

Аннотация. Эпопея «Солнце мертвых» — безусловно, одна из самых трагических книг за всю историю человечества. История одичания людей в братоубийственной Гражданской войне написана не просто свидетелем событий, а выдающимся русским писателем, может быть, одним из самых крупных писателей ХХ века. Масштабы творческого наследия Ивана Сергеевича Шмелева мы еще не осознали в полной мере. Впервые собранные воедино и приложенные к настоящему изданию «Солнца мертвых», письма автора к наркому Луначарскому и к писателю Вересаеву дают книге как бы новое дыхание, увеличивают и без того громадный и эмоциональный заряд произведения. Учитывая условия выживания людей в наших сегодняшних «горячих точках», эпопея «Солнце мертвых», к сожалению, опять актуальна. Как сказал по поводу этой книги Томас Манн: «Читайте, если у вас хватит смелости:»

Аннотация. Среди зарубежных русских писателей Иван Сергеевич Шмелев самый русский - так говорили о нем Иван Бунин, Константин Бальмонт, Иван Ильин. И на родине, и в вынужденной эмиграции Иван Шмелев, по его собственному признанию, писал «только о России, о русском человеке, о его душе и сердце, о его страданиях». «Солнце мертвых» - трагическое повествование о кровавых событиях Гражданской войны в России, унесшей жизнь единственного сына И.Шмелева. «Страшней этой книги - есть ли в русской литературе?» - заметил А.Солженицын. «Лето Господне», одно из последних произведений И.Шмелева, признано вершиной творчества автора, пронизано светом, любовью и теплыми воспоминаниями.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Она толкнула его и хотела сойти, но он ухватил ее и посадил силой. — Нечего дуру строить… погляди на себя! Она поглядела на лужи, в которых плясали серые пузыри, и закусила губы. А тут подошел мурластый странник с клеенчатой сумкой за плечами, пытливо пригляделся и попросил басом: — Капните пятачишко, господа аристократы… Карасев поглядел свирепо в прыщавое лицо в жирных космах, плюнул и обругал дармоедом. — Еще потягаюсь, кто дармоедней… — сказал странник и тоже плюнул. — Мочиться вам сорок дней, сорок ночей! Шофер уныло сказал — готово, прыгнул, и опять стал сечь дождь. Карасев злился: давно бы уже был у генеральши! — Чего болтал тебе Сандуков? Зойка вызывающе повела мокрыми глазами, с собравшейся к носу синевой карандашика, поджала тонкие губы и крикнула: — Это еще что?! — А вот знать желаю! Чего этот толсторожий тебе хрипел? Она посмотрела на него, как на грязь. Летевшие спереди брызги сменились грязью, и в Карасева ляпнуло целым комом. Теперь хлестало со всех сторон, пороло дождем, лепило. Машина бешено заносилась в заворотах, выла и скрежетала. Они осели в ковше, уцепившись за петли. Мчало, не давая дышать и крикнуть. — Тише!.. — пытался Карасев крикнуть, но шофер не слыхал за ветром. И вдруг загремело, словно застучали железные кузнецы, шофер ахнул и перевел скорость. Рыкнуло, резко толкнуло, и машина остановилась. — Что еще?! Стояли в низине, у мосточка. Шофер спрыгнул, словно хотел убежать, сорвал капот с машины и сунул голову. — Какого еще черта… — Ехать дальше нельзя… — объявил шофер, дернул шеей и высморкался в пальцы. — Почему нельзя?! — крикнул Карасев, грузно подымаясь в ковше. Шофер опять юркнул головой, по локоть запустил в картер руку, пошарил и показал что-то на ладони: — Баббит… — Что это?! — спросил Карасев, косясь на блестящие кусочки. — Баббит… — растерянно повторил шофер. — Так исправляй, черт возьми! Шофер только пожал плечами. Перегрелись подшипники, и баббит растекся… Надо тащить лошадьми… Засорилась масленка и не подавала масло… Перегрелись подшипники, и баббит растекся… — Значит, совсем болван?! И опять повторял шофер, что ехать никак нельзя, объяснял про подшипники и опять повторил — баббит. А тут наползла густая, как дым, туча, закрыла белое небо и полила потоки. — У меня лужа под ногами! — крикнула Зойка. — Вот ваша проклятая ловушка!.. Дело было совсем плохо. Она промокла, сидела с зеленоватым лицом и подрагивала губами. Ее шапочка с птичкой съехала набок, и птичка висела вниз головой, распушив перышки. — Вот… — сказал Карасев растерянно, — придется идти пешком. Она взглянула на него с ненавистью. Ее губки, умевшие так впиваться, чуть вывернутые в уголках, потеряли всю кровь и подернулись пленочками, и стала она похожа на больную и скучную, будничную портнишку. Они начали говорить колкости, злить и обвинять друг дружку: — Мало иметь машину, надо уметь ею пользоваться!.. — Надо уметь одеваться, когда едут в дорогу, а не наворачивать тряпчонок, в которых таскаются по бульварам! Знайте свое дело и не суйтесь! Карасев вылез из машины. — Я вам докладывал, где брать масло… — плаксиво сказал шофер. — Я вам докладывал, жульническое пошло масло… Карасев поднес красный крутой кулак к его носу и потыкал: — Я тебе до-ло-жу! Там где-нибудь поездишь… там тебе будет масло! Надо было выпутываться. До завода оставалось верст двадцать, до ближайшей деревни — Труски или Хруски — верст восемь. Место было унылое. По сторонам тянулось болото в осинничке. Вперед уходил подъем, и на нем темнел лес. Карасев знал, что здесь начинается княжеское имение, где он прошлой зимой был на волчьей облаце, потом Хруски или Труски, потом Кустово и имение генеральши. — Придется пешком. В Хрусках возьмем лошадей… — Никуда не пойду! — крикнула из-под пледа Зойка. Шофер предложил добежать до деревни и пригнать телегу. Карасев подумал. — Постой… Какого черта нам на дожде! Там еловый лес на горе? а здесь мы останавливались недавно… — Так точно-с, — сказал шофер. — Пили из речки. Теперь было ясно. Если подняться к лесу, с дороги видна сторожка, где останавливались у Никиты, на облаве. — Останешься при машине, — сказал Карасев шоферу, — а мы дойдем до сторожки и возьмем лошадей. А за машиной пришлю с завода. Пока стояли, начинали сгущаться сумерки. Черный лес на бугре едва маячил. Даже кустики на болоте затягивало мутью. — Вылезай, — сказал. — Там обсохнем. Зойка покорно вылезла из машины, теперь похожей на ласточкино гнездо, — так заляпало ее грязью, — и отряхнулась, как выкупавшаяся индюшка. Шофер конфузливо отвернулся. Карасев только уныло покосился на ее мокрую зеленую юбку, общелкнувшую ноги. В другое бы время он пошлепал ее играючи, но тут только поморщился и помурлыкал. — Дернул же черт меня… — ласково начал он, беря под руку, но она вырвала руку и толкнула. Он пожал плечами и крикнул: — Да погоди… взять же надо!.. Вытащил чемодан и компактный завтрак — теперь он был очень кстати — и побежал догонять Зойку. Приостановился и послушал — может быть, едут? Не было ничего слышно, — только шуршал по болоту дождик. — Вот проклятая сторона… как передохли! IV Путаясь в долгополой непромокайке, давно промокшей, догнал он наконец Зойку. Она попрыгивала, как болотная курочка, бежала на каблучках, не разбирая луж, вывертывая тонкие ноги в захлестывавшей, такой недавно чудесной и вольной, юбке. — Ничего, дудуська… — одобрительно замурлыкал он, — сейчас у Никиты обсушимся, возьмем лошадей — и айда! А уж у меня досохнем. Там и каминчик есть… А чертовски хочется жрать! — Ужасно, — примирительно сказала она. — Даже кофе не успела выпить… Сандуков еще этот… Послушай, как они жвакают… Теперь все испорчено… — Да уж собьемся как-нибудь, справим… — в тон ей плаксиво сказал Карасев. — Ах, хитрая ты какая! Сейчас коньячку хватим, омарчиками подзакусим… — продолжал он смачно, поглядывая на баульчик. — А эту калошу к черту!.. Скоро настоящий салон придет, на нем хоть в Крым жарь. Ничего, дусечка… время какое! миллионы мокнут! и коньячку нет. А мы еще в приличных условиях… маленькое приключение, забавно даже… А как же вот, в Альпах каких-нибудь будем странствовать! Знаешь, там как?! Надел мешок, взял палку с крюком — и катай по горам, по пропастям! Сколько народу погибает! — Замолчите, глупо! — крикнула Зойка, убив ногу о камень. — Вот простужусь из-за вас и потеряю голос… Да держите же меня наконец! Ну, что вы можете?! Вам только махинациями заниматься… с этими жуликами вашими! — Вы no-тише… вам эти «жулики» деньги платят! — Деньги!.. — крикнула она вне себя. — Смеете еще говорить… какие-то жалкие гроши! — Халда — халда и есть, — крикнул Карасев, отшвыривая ее руку. Они остановились в луже и переругивались, припоминая все гадости, какие знали. Она швырнула ему, что прикрылся какими-то подковами, которые без него сделает всякий дурак, что он дрянь и трус. Он в бешенстве назвал ее ужасным словом. Не будь он такой дурак, так бы и таскалась по грязным садишкам в Екатеринославе, с обсаленными актеришками и лакеями, со всякими котами! — Смеете оскорблять меня?! актрису?! — крикнула она, распахнув плед, словно хотела разорвать платье. — Трагедию не разыгрывайте… тут одни вороны! Да в тебе и искусство-то одно, что… Она ударила его по щеке. Он рванул ее за руку и толкнул. — Ну тебя к черту! Так они постояли под неустанным дождем, поругиваясь, а над ними тянулись трескучей вереницей грачи и галки с чуть видных теперь полей. — Пойдешь наконец?! — крикнул Карасев и решительно двинулся вперед. Она поплелась за ним. В напряженном молчании они дотащились до вершины подъема. Здесь охватило гулом большого леса. Он глядел на них черной глухой стеной. Сумерки сгущались в сплошную муть: чуть видно было теперь дорогу. — Вот он, лес… — сказал Карасев, прислушиваясь к гулу. — Где-то тут и сторожка… Но как ни вглядывался, — ничего не мог разобрать: чернел и чернел лес и шумел в ветре. — Надо перебраться на пашню, оттуда видней… Он перебрался через канаву и выкарабкался по откосу на пашню. — Но я же боюсь одна! — крикнула Зойка. Она полезла, призывая его на помощь. Он сунул ей руку и выволок на пашню. Они пошли, увязая по щиколотки и спотыкаясь на комьях. Зойка с трудом вытягивала из глины ноги. Наконец они вплотную подошли к лесу, и на них пахнуло затхлостью и жутью. Теперь было видно, как мотались мохнатые лапы елей — вели свой лесной разговор в гуле. Это тревожное мотанье показалось Карасеву жутким, будто подавались загадочные знаки — таинственный, немой говор. Из глубины доносило порою треском. — Я не пойду… — робко сказала Зойка, приглядываясь к лесу. — Зачем нам туда, мы краем… — нерешительно сказал Карасев. — Кажется, самый тот лес и есть, строевик… Опушкой надо. Они побрели опушкой, вдоль канавы, в высокой старой траве, а впереди, сколько хватало глазом, тревожно мотались и махали лапы, — еще видно было на белесом небе. Дошли до угла и опять вышли на пашню. Лес уходил влево. — Угол! Да где же сторожка?.. — неуверенно сказал Карасев, тревожно вглядываясь в мотающиеся лапы. Но как ни всматривался, не мог ничего увидеть. — Там кто-то стоит… — пугливо шепнула Зойка. Карасев пригляделся и увидал невысокого мужика в шапке. Невысокий, коренастый мужик стоял неподвижно, у канавы, и смотрел к ним беловатым пятном лица. Совсем над его головой махали лапы. — Мужик… — сказал Карасев. — Окликнуть?.. И позвал нерешительно: — Эй, дядя! Мужик и не шевельнулся. — Да это же… куст! — с облегчением сказал Карасев, разлядев куст можжухи: в плотном кусту застрял старый разбитый лапоть. — Вот черт, совсем на морду похоже… — сказал Карасев, шевеля чемоданом лапоть, и крикнул из всей силы: — Сто-ра-аж!! Крик вышел жуткий, даже самому стало неприятно. Два раза — ближе и дальше — отозвалось эхо, и близко совсем залаяла собака. — Говорил, что есть! — крикнул радостно Карасев, разхмахивая чемоданом. — Сейчас в углу и сторожка, от шоссе днем хорошо видно. Там-то и Никита. Прошли с сотню шагов, и на них выбежала черная собака. Карасев пошел на нее, стараясь ударить по морде чемоданом и продолжая кричать: — Сто-ра-аж! Наконец в дальнем углу леса они различили красный глазок окошка. Карасев подошел и стукнул кулаком в раму. Красная занавеска откинулась, черная лапа потерла стекло, и лохматая голова приплюснула нос, всматриваясь, кто там. — Какого лешего… — разобрал Карасев недовольный голос. — Отворяй, Никита! — крикнул он голове. — Лошадей нам нужно!.. И пошел на яростно прыгавшую собаку. С крыльца окликнула баба: — Кто такой… ты, что ль, Пашка? — Не Пашку, а лошадей нам нужно! — весело сказал Карасев. — Гони Никиту за лошадьми. — Чтой-то, го-осподи… — подивилась баба, пропуская в сенцы укутавшуюся в плед Зойку. — Микиту?! — Ну, разговаривай… Светить бы надо! — крикнул Карасев, напоровшись на гвоздь карманом. V В избе было угарно, жарко и крепко накурено махоркой. Еще ничего хорошенько не видя в полутьме, в синеватой пелене дыма, Карасев швырнул непромокайку и сказал глазевшей на них бабе, что случилось несчастье, сломался автомобиль, и надо немедля послать за лошадьми. И сейчас же все разглядел. Под невеселой, без круга, лампой сидели за самоваром двое. Под кумачным подзором у образов сердито глядели с опухшего серого лица чьи-то оловянные глаза — так они были тусклы — и щетинились рыжие усы. По стриженой голове и зеленоватой рубахе признал Карасев солдата. Рядом, спиной к завешенному окошку, пил чай широкий, рослый мужик с рыжей бородой, очень яркий и праздничный от красной рубахи и бороды; пухлые его щеки так и горели, не хуже рубахи. Это и был лесник, только совсем не тот, кого ожидал встретить Карасев. Не торопясь, допил он с блюдечка, утерся и сказал хмельно: — А вот воспретить надоть гоняться… Овцу намедни задавили. — Гулянки им… — грубо сказал солдат. Зойка состучала с башмаков грязь и присела на скамейку, к печке. Пока она учила дуреху бабу, как надо расстегивать башмаки, и стягивала сквозные чулочки, Карасев уверенно подошел к столу и сказал хозяйски: — Вот что, братцы… А где же Никита?! — Был Микита — теперь Максим… — хмуро сказал лесник. — Где ж ему быть — чай, воюет! А вы кто такой? — За лошадьми послать надо! — сказал Карасев настойчиво. — А вы… кто такой!! — возвысил голос лесник, тряхнулся и поднял голову. — Чиновник… или што?! — Прошибся… адрестом! — крикнул пьяно солдат. — На пункт надоть! Карасев прикинул — помягче надо. — Я-то кто? — сказал он с усмешкой. — Кустовский завод слыхал? Ну, так я хозяин, сам Карасев. — Сам Карасев! Слыхали… — пригляделся, тараща глаза, лесник. — Зять у тебя служил… слыхали… Тут подошла баба. — Как же, зятек служил… — сказала она, поджимая губы и заглядывая, как на покойника. — Еще когда прогорали, жаловнишка не платили… Карасев надул щеки. — Так вот… за лошадьми бы послать… — Теперь раздулся… — сказал лесник, руки в боки. — Сказывают, милиён нажил! Заводчик! Слыхали… очень хорошо. У его девка наша… — выругался он к солдату, — Сергеева, с краю-то!.. в услужении в Москве… двоих родила! Солдат поглядел на озадаченного Карасева и только хрипнул: — Хха! — Ну, так лошадей надо! — возвысил Карасев голос. — Кого-нибудь послать надо… заплачу. — А вот нету у нас посланников… — подумав, сказал лесник и неторопливо налил в блюдечко. — Чай вот пьем! Что, барышни… аи намокши? — Пришла вошь — вынь да положь! — сипло сказал солдат кусочку красного сахару и положил в рот, готовя блюдечко. — Чай чаем, — нахмурился Карасев на солдата, — а у меня дело казенное! — Деньги-то казна делает, знаем… — отозвался лесник, продолжая пить чай. — Сами казенные… — сердито сказал солдат. — Бери ероплан — вот те и… весь план! — Во какой браток — ирой! — обрадовался лесник. — С им тру-удно! Ему хрест даден! Отжал пот с праздничного лица и покрутил головой. Тут поднялся из-за стола худой, долговязый парень-нескладеха, в синей рубахе и в пиджаке, — до этого он лежал на лавке, — отмахнул со лба мешавшие волосы-мочалки и бессмысленно уставился на Карасева: — Чего такой?.. — Во какой! — так и закачался лесник, показывая белые, как творог, зубы в золотой бороде. — Деньгами оделяет! — крякнул он парню. — Сам к тебе Карасев… господин заводчик… кланяйся! Ему лошадей надоть… ишь у его барышни-то какие… деликатные, голы ножки! Ничего, барышни, мы ругаться не дозволяем… Карасев дернул плечами, но подумал: не стоит связываться, — и спросил с сомнением уставившегося на него парня: — Ты, может, сбегаешь? Пятерку бы заработал. Не сводя вытаращенных глаз, парень нашарил за собой убитого рябчика, показал за ножки и брякнул на стол. Потом опять пошарил, нащупал на стенке ружье, сдернул с гвоздя и свалил на себя картуз. — Желаете… ружье продаю?.. Карасев безнадежно пожал плечами: все пьяны, на столе бутылка с бурдой, куриные кости, селедки, баранки и красный сахар, — что-то такое празднуют. — Не желаете… наплевать! — выговорил после раздумья парень. — Не ночевать же здесь!.. — капризно сказала Зойка. Подобрав под скамейку босые ноги, паинькой сидела она у печки. На нее глазела рябая баба, в розовой кофте и в красной юбке, подхватив толстые груди. Положив голову на кулачки, высматривал с печки мальчишка, и еще чья-то детская головка выглядывала из-за мальчишки. На лавке, к дверям, стоял сундучок, лежал холщовый мешок и было постлано сено. Прикинув все, Карасев тоскливо послушал, как шумит за стенами лесом и постегивает дождем в окошки. — Не желаете… наплевать… — повторил парень, возя ружьем. Баба выхватила у него ружье и сунула под лавку. — Куда ж им таким… пьяные! — Шуми не шуми — некому! — отозвался лесник на настойчивое требование Карасева. — Вот браток у меня пришедчи… в моем дому… еще племянничка провожаем завтра, с отсрочки. Конторшшик княжеский! — погрозил он к парню. — Обязательно… — сказал парень. — И его сиятельства… гоф… гов… менстера… Язык не тово… — растянул он в улыбку рот и замотал головой. — Гоф… гофнейстера! — крикнул он радостно. — Будет с им толковать… энту сюды зови, чай пить с нами! — сказал солдат, но лесник остановил рассудительно: — Барышни… им слушать такое не годится. — Видали барышнев… За мной сама графыня ходила… я у ей руку целовал, она меня… хрестила! — Не ругайся! — крикнул Карасев. — А ты што за генерал?! У меня указчиков теперь нету… Пострашней тебя видали… дерьмо какое! Карасев задрожал щеками, и его лицо пошло пятнами, но поглядел только на солдата. — А ты, господин Карасев, не шуми… в моем дому! — сказал лесник, и его праздничное лицо похмурилось. — Тут тебе не трахтир. Откудова я тебе лошадей возьму… семь верст в Хруски надоть?.. — Бабу сгоняй, дам пятерку. — Аи уж сбегать, Максим Семеныч! — всполохнулась баба. — Какие деньги сулят!.. Она сбросила полсапожки, подоткнулась, заголив белые ноги, и скрылась под занавеску, в угол. — Чисто короли какие… От всего могут откупиться!.. — выругался солдат, с ненавистью глядя на Карасева. — Что тебе наша баба, лошадь?! Карасев вызывающе поглядел в опухшее, неживое лицо в рыжей щетине, но сейчас же отвел глаза — так было неприятно. А лицо солдата вдруг перекосилось и сморщилось, как от боли; он откинулся в угол и закрыл глаза. — Прихватило, — понизил голос лесник. — Почки у его сгнили. Баба вошла в теплой кофте и шали и шмыгнула к двери, но лесник окликнул: — Марья, постой! Как это так… праздник, у меня браток Василь Семеныч, в моем дому пришедчи… Не желаю! — Чего ж ломаешься?! — крикнул Карасев. — А вот… не желаю! Браток вроде как помирать явился… в моем дому… во какое дело… — вдумчиво сказал он, положив на грудь руки и вглядываясь в самовар. — У его ноги водой пошли… как его почитать надо! а?! — поглядел он на Карасева, шагавшего от стола к печке. — Становь опять самовар! — крикнул он дожидавшейся у двери бабе. — Вот тебе сказ! Желаю ему уважение исделать… Баба сердито сорвала шаль и швырнула на сундучок. В углу задрожала красная занавеска. И в зыбке забился кашлем ребенок. — У ей дитё… горить-бьется… — хмуро сказал лесник, — а ты деньгами бабу блазнишь… Вот какое ваше… необразование!.. Становь ему опять самовар!! Карасев принялся доказывать, что завод ждет, может остановиться работа, и тогда всем нагорит. Но лесник не слушал. Он растрогался от своих слов, ухватил солдата и полез целоваться. — Бра-ток… отпиться тебе надоть… — жалостливо затянул он, наливая солдату из бутылки. — Счас отпустит. Ему хрест даден! — погрозил он пальцем. — В укладочке у него, в баночке… Какие мидали дадены! Барышни, желаете чаю горячего?.. — Ну, что поделаешь! — сказал Карасев Зойке. Она сверкнула глазами и закинула ногу на ногу, выставив острое колено… — Не буду я здесь торчать, в вони! Дайте больше и прикажите. — Те-те-те… барыня-сударыня, чего тебе надомно! — разгульно крикнул лесник, выпив с солдатом, и его лицо стало опять праздничным. — Пей чай горячий! — Сы-ру ей……… надоть! — сказал солдат. — Они, такие, сы-ыр любют… Передохнул, оглядел Зойку тусклыми, тяжелыми глазами и облизнул сухие синие губы: — Какая… зеле-ная!.. — Во какой у меня браток — ирой! — покрутил головой лесник, пощурился и благодушно осклабился на Зойку. — А вы, барышни, не серчайте… мы вам ничего, чего не след, не… дозволяем. А выпимши… это так. А то мы благородно… Лошадки, говорю, заморены… хлеб возют, убирают… народ притомился, спит непокрыто сном… Я деликатно могу сказать… как у меня в дому барышни… — Ну, хорошо, хорошо, — сказал Карасев. — Ну, хоть бабу пошли, ведь не обижу. — Эн чего, не оби-жу! — сказал солдат, потирая поясницу. — А можешь ты обидеть?! Не оби-жу!.. Мотавшийся на лавке конторщик — он все раскуривал папироску — вдруг вскинулся и взмахнул руками: — Не имеют права… в душу его!.. Он было поднялся, но баба ухватила его и посадила. — Счумел, чумовой… Что с ими сделаешь, — сказала она оторопело. — Вы их, господин, не слушайте. — Не таким морду набивал… — удушливо выговорил солдат, растирая поясницу. — Что не воюет?! — крикнул он, перекосив лицо. — Почему такой с девками… дознать про его надоть! Какие данный?! ты кто такой, по каким заводам? Счас дознаю… — Глотку-то придержи! — крикнул вне себя Карасев, задрожав щеками. — Я отечеству заслужил… имею полное право всякого дознавать! Законы такие есть, которые… всех казнить! Лесник, вдумчиво слушавший, ударил по столу пятерней и сказал строго: — Он правильно, по закону. Тревожить его не дозволю… в моем дому. Потому, он ирой… и все может, по всем законам. Ему хрест даден! А обижать… нет, не можешь, — продолжал он угрюмо и поглядел к Карасеву из-под сбившихся на глаза волос. — Покуль я тут, — пристукнул он кулаком, — ни бабу мою, ни деток… Обижали, будя! — тряхнулся он и выкатил кровяные глаза. — У меня за господами попропадало! попили моей крови……! Судиться только не желаю, канителиться… были б им рестанские роты! — Я его… роздознаю… — устало выговорил солдат, положил кулаки и привалился. В избе затихло. Было слышно, как хрипло дышал солдат да тарахтело тягой в самоварной трубе. Шарахало с поля ветром, а лес порывами словно набегал к окошкам и угрожал — шу-у-у… — Чего больного человека тревожишь! — понизив голос, строго сказал лесник. — Видишь, мается все… схватит и отпустит. Тихо-мирно без тебя было. Сидели по-хорошему… Давеча самовар к боку приставляли… Барышне вот желательно заночевать, могу дозволить… а бабу не погоню… куда она нам с дожжу! Хочешь, на сеновал ступайте… для разговору… Дохтор говорил в гошпитале… говорит, в кадку его надоть сажать, почти греть… — Пятерку сулят, живо бы обернулась… — попросилась баба. — Дура… Какие ноньче деньги пятерка! Конторщик поймал папироской епичку, пососал, втянув щеки, выпустил клуб дыма, подавился и выговорил тонко-тонко: — Нонче курц… очень хороший! — Знает, почем цыплята! — мигнул лесник, взял кусочек красного сахару, положил аккуратно на край стола и подвинул пальцем. — За эту-то сволоту, господи… рупь! — всплеснул он руками, с удивлением, вглядываясь в кусочек. — А?!! Хрунье!.. — рванул он рубаху, — чего плачено, знаешь?! краснота-то!! В твой, может, карман побегли… Красит рака горя!.. — Сколько же тебе надо? — спросил Карасев сквозь зубы и взглянул на часы. — Час целый канителимся! — Сколька?.. А вот… прикину. Лесник выкатил из-под налитых век пьяно косящие глаза в кровяных жилках и хитро уставился на Карасева. С минуту смотрели они друг на друга, не уступая взглядом. — Долго же прикидываешь, — сказал Карасев, чувствуя, как начинает рябить в глазах. — Сколька-а… — повторил лесник, криво ухмыляясь. — А… полторы красных! — Гони. — Дал!! — недоуменно сказал лесник и оглядел избу. — Дал, гони… — повторил Карасев с задорцем. — Чего такой, постой! — крикнул солдат, встряхнувшись и размахивая рукой, словно хотел сказать. — Как так, полторы красных?! Погоди, никак нельзя… стой! Пьяного обманывает! Чего, полторы красных? Четвертной, никак не меньше… Сдурел, черт… — крикнул он леснику и задохнулся, даже посинело его лицо. — Четвертной… — А ведь верно, што четвертной… никак не меньше, — сказал лесник виновато, покачав пальцем. — Правда, што… четвертной. Погода. — Сотню с его гнать надоть… говорил! — хрипнул солдат, и лицо его колыхнулось, как студень. — Выкуси вот! Карасев решил дать и четвертной, но не сразу: еще, пожалуй, накинут, если сразу. Он удивленно повел глазами и сказал твердо: — Нет, брат… дудки! Не видать вам моего четвертного! Сам пойду лучше, а не позволю… — Хха! — ощериваясь, сказал солдат. — Взяло. Конторщик приложил к глазам кулаки и пригляделся, будто в бинокль. — Не дам! — повторил Карасев, быстро шагая по избе и чуя на себе оживившиеся глаза солдата. — Это уж разбой называется! — Дайте же! — настойчивым шепотом сказала Зойка. — Да это же… возмутительно! — крикнул Карасев, показывая глазами. Но она не видела или не хотела видеть. Она согрелась и не могла и представить, как можно опять тащиться по этой грязи. — Разбо-ой… — осклабясь, покрутил головой лесник. — Чего скажет… Это у тебя… разбой-то! Какой раздулся… С ее за полсапожки-то кто дует, а?! Раз-бо-ой! Разя мы тебя силой? Чего тебе добежать, какой дюжий! денежки целей будут. — Все чтобы крепостные………! — крикнул солдат с надрыву. — Вот и вали лесом, три версты выгадаешь… — сказал лесник, тяжело поднялся, пошел, пошатываясь, к печке, вынул из печурки гребень и расчесал голову. — Не пужайтесь, барышни, я ничего… Духом добегешь, болотцем только обойти… Дипломат-то у тебя какой знатный, — ливнем не продерет. — Мчите, господин… на Гарище! — крикнул конторщик, кривя рот и щурясь, чтобы казаться хитрым. Он все прикладывал кулаки и всматривался в Карасева, но на него не обращали внимания. — Четвертной — деньги тоже не малые… — продолжал лесник, старательно расчесываясь и стряхивая гребень. — Да не тревожьтесь, барышни… я вам ничего… Рублишками небось не гнушался, таскал в мошну, набивал! А то четвертной! Я вон чтой-то и не помню, каки таки четвертные… — А с патретами… хха! — сказал солдат. — Зеленая краска… — Каковы! — крикнул Карасев Зойке. — Всякие есть! — сказал лесник. — Мяконькова захотел?! — Я сам……… сухари жевал!.. во какой стал… гладкий! — крикнул не своим голосом солдат, выворачивая глаза, и кулаком разбил блюдце. — Гони! — Дал?! — Сказывал, сотню даст… — А может, шутишь? — пытал лесник. — Ну, коли желательно… твой верх. Ступай им, Мария. Ай передумаешь?.. — Гони!!! — крикнул Карасев. Баба схватила шаль и шмыгнула к двери, но солдат воротил: — Стой-погоди! — Далась я вам — обувайся да разувайся! — крикнула в сердцах баба. — Ну, чего еще? — Деньги наперед, обманет… Карасев дернулся, но только посмотрел на солдата, словно хотел ударить. — Мало чего… А может, у него и денег нет! — Верно, наперед надоть, — сказал лесник. — Теперь никому не верь! — Даю. А не подведете?! — сказал Карасев, кусая губы, и щелкнул об стол бумажником. — Как так не приведет — приведет… — тяжело навалился лесник на стол и уставился на тугой бумажник. Давай знай! И солдат привалился, раздул щеки и дышал хрипло. Карасев поймал его напряженный взгляд и отошел к печке. Там он вытянул четвертную и отдал бабе. Она схватила и скрылась под занавеску, но лесник с солдатом враз вскрикнули: — А покажь! — Тетенька, покажьте… — сказал, поматываясь, конторщик. — Всем приятно… — Чего баба в деньгах понимает… счас покажь! — крикнул лесник бабе и подтряхнул головой солдату. — Я счас разгляжу, какие его деньги. А то намедни в Хрусках корову так-то… за три полтинника у бабенки выхватили взаместо сериев… купцами были! Баба сердито швырнула на стол бумажку: — Глядите, нате! — Стой-постой… — прохрипел солдат, глянув на Карасева и захватывая горстью. — Знак такой, на свет чтоб. Где знак?! Печатают тоже чисто… Где тут… Он держал за края бумажку и глядел на лампу разинув рот. — Дай-кась, увижу… — потянул лесник, но солдат не дал. — Батюшки, раздерут… — заметалась баба, протягивая и принимая руки. — Я тышши держал! — рыкнул на нее солдат и оглянул избу. — Не вижу знаку настояшшого! — У тебя, может, глаза неправильные… счас увижу, — сказал лесник, вытягивая у солдата бумажку, и пощурился на Карасева. — Надоть все по порядку. Он разложил ее на столе, разгладил бумажку лапами и оглядел. Потом прихлопнул, словно бил муху, чтобы примять, и оглядел еще. — Энто тебе не газета. — Про… каторжные работы… — бормотал конторщик, отпихивая не пускавшую его бабу. — Счас могу… про каторжные работы?.. — Н-ну, ежели не годится! — вскрикнул лесник к лампе. Карасев наблюдал от печки, покусывая губы: так бы и дал по этой широкой роже! — Счас распро-буем… Лесник взял бумажку на зуб, — туго ли рвется, — поглядел так и этак на огонек, отставил от себя подальше и прочитал по складам: — Четвер…тной… би-лет! Да! — Сгодится, ладно, — сказал он, складывая, и отдал бабе. — Ну уж, беги им… куда знаешь! — погрозил он к окну. — Да-а… И все-то ноньче у нас дорого… — сказал он устало и со вздохом, свертывая покурить. — И, сталоть, эн-тот у вас… — полизал он бумажку, — ахтомобиль поломался? И вы, сталоть, на дожжу!.. Баба вышла. Слышно было, как она кликала Цыганку и побежала под окнами. Карасев вынул платок, вытер лицо и внушительно высморкался. — Растревожили карактер, мочи моей нет… — отдышался солдат. — С чего такое?.. — На Котюхи помчала! — сказал лесник, потирая красную шею, и позевал протяжно. — Ай остатнее на покрышку… замрет, может? — Давай, замрет, может… — отозвался солдат и вдруг, поняв что-то, так и заколыхался и замотал головой, хоть и боль была на лице. — Бес-баба… На Котюхи?! — Обязательно на Котюхи. Никак дожж опять?.. Дождь все точил и точил, и все шумело в лесу порывами. VI Лесник достал из-под лавки бутылку, взболтнул на огонек и разлил по чашкам. Солдат понес, расплескивая, запрокинулся, поперхнулся и вскинул брови: стало его лицо сизым. Конторщик выпил и дернулся, словно его проткнули. Лесник покрестился и проглотил, выпучил глаза и крепко задумался — на стол. — Дюже зла… — сказал он сипло после раздумья. — Лавошникова много мягче… декох. Принялись за селедочные головки. Конторщик поерошил рябчика, стукнул его головкой о край стола и сказал уныло: — Сытый… самая-то пора! Господин хороший, купи у меня ружье… у тебя денег много… Этих набьешь… — Не требуется мне ружья, — сказал Карасев. — Не требуется… А чего… требуется?.. — Не знаешь чего?.. — отозвался солдат и сказал нехорошее. — Ну его… Я у тебя… отдышусь, куплю. Зайцев буду… казнить! И стали говорить, — хорошо бы дровами заторговать солдату, выправятся вот ноги. Горбатый вон тысячами теперь ворочает. — А, шут горбатый, — с досадой сказал солдат. — Бабу его любил до страсти… совокупно… Все-то у меня разладилось, себя не узнаю… — Не миновать тебе торговать! — сказал лесник. — Я тебе устрою… скажешь потом… при деньгах будешь! За наши леса милиён дают, два просим… Казна подсылала, только дай! — Куда ему деньги, лысому… у него пять милиёнов! — Семь милиёнов… — выговорил конторщик, запихивая в карман рябчика, — А вот… сидит, милиёнами обклался, а все хочет… А тут бьешься-бьешься, с дыры на дыру перекладаешь… только и делов. Денежки-то туды пылят… — показал он костью на Карасева. — До хорошего дожжу… — устало сказал солдат, — уже невмочь ему было, — отгреб со стола и привалился. Лесник покликал Мишутку с печи, дал сахарку и погнал спать. Конторщик все еще возился с рябчиком. Карасев с Зойкой тихо переговаривались у печки. — Кажется, угомонились. Что, устала? — Когда это только кончится… Есть хочется, — шепнула она, вынула из сумочки зеркальце и попудрилась. — Там уж как следует закусим… Карасев развязал баульчик, достал пакетик, и стали закусывать на скамейке. У стола затихли совсем. Солдат похрипывал: было видно, как подымалась зеленоватой горой спина и двигалось рыжее, с беловатой проплешинкой, темя. Только лесник сидел, подперев голову кулаком, и сонно глядел на стол. Ходики на стенке, над плакатом со швейной машинкой и красной барыней, отстукивали четко-четко, будто за стеной отбивали косу. — Какой ужас… — шепнула Зойка. — Почему они тебя знают?.. — Как же меня не знать, — вся округа знает… — сказал Карасев, жуя телятину. — С ними надо умеючи. Коньячку бы теперь хватить… — Посмотри… — тронула его за рукав Зойка. Покачивая головой, смотрел к ним из-под кулака лесник. Волосы его взмокли и закрыли лоб, и пристально, не моргая, высматривали глаза. — Как смотрит… — Я еще поговорю с ним… — шепнул Карасев значительно. — Завертится! — Желаете… чаю горячего?.. — пьяно спросил лесник, не сводя глаз. — Не желаю. — Я барышнев страшиваю… Желаю угощать. Зойка мотнула головой. — Гордый… Он важно выдвинулся из-за стола, упер руки в колени и поглядел исподлобья. — Почем же теперь деньги-то ходят… — подумал он вслух и покрутил головой. Помолчал. — Дела… И опять помолчал. — С деньгами-то чего исделали… Барышни-то тебе как… для забавки? — неожиданно спросил он, пристально глядя на голые ноги Зойки. — Поменьше разговаривай, лучше будет! — строго сказал Карасев. — Лучше?! Ну-ну… еще лучше будет? Барышни ничего, хорошенькии… Зойка посмотрела пугливо и поджала ноги. — Дрова почем? — спросил Карасев резко. — Вашего управляющего хорошо знаю, Скачкова… повидаюсь завтра… — добавил он неспроста, хоть раз всего и видал этого Скачкова. Подумал: раньше бы сказать надо! Лесник шевельнул бровью, смазал с лица хмельную паутинку и поглядел пытливо и недобро. — Та-ак… — сказал он, вдумываясь, и на пухлых губах его залегла усмешка. — Жаловаться, может, хочешь… ограбили тебя! Ну, жалуйся… жалуйся… Жалуйся!! — крикнул лесник, метнув глазами. — Ах ты, дело-то какое… не знамши-то… — озабоченно сказал он и затеребил бороду. И вдруг весь затрясся красной горой, засмеялся пьяно и отвалился к стенке, раскинув ноги. — Эх, горе твое… свистит твой Скачков Сашка! по весне еще прогнали, воровал шибко! Тебе, может, дрова переправлял… на завод? Барин, жалуйся — ступай… В Нижнем мукой торгует. Далеко… Сложил на груди руки и колыхался. Но глаза не смеялись. — Что вам за охота, не понимаю! — сказала Зойка. — Дерзостей хотите. — Чудак человек… с чего мне на него жаловаться! — примирительно сказал Карасев. — А-а… Теперь, сталоть… не желаешь жаловаться? Ладно. Пошутил, скажем… Ладно-с… У меня в лесу… волки тоже, шутют… Они продолжали тихонько закусывать. А лесник поглаживал и поглаживал бороду, посматривал. Потом стал высматривать на полу. — Господин-барин… как вас?.. Господин Карасев! — громче окликнул он неотозвавшегося Карасева. — А что я тебе желаю сказать… желаю вам спросить… Ружьецо-то Степашкино, чего ж купить не желаете? — А не требуется, голубчик. — Жадный вы. А чего я тебе желаю сказать! Ей-богу, ружьецо-о… цены нет! а? Кому не надоть — сто монет без разговору, а? — Да говорю, не требуется! — Все не требуется… А ты погляди-ка, я тебе счас… приставлю… Он тяжело повалился, пошарил под лавкой и достал ружье. — Оставь ты… не надо! — озабоченно сказал Карасев. — Ничего, что вы… чай, не махонький. Гляди, на! — сказал лесник, потирая залившееся кровью лицо и оглядывая двустволку с приклада и по стволам. — Ведь это што! ни расстрелу, ни ржавочки… ни рачка! По волку не промаховал, в глаз бил! — сказал он, тряхнув ружье о колени, избочил голову и хитро пригляделся к Карасеву. — Ну, ты поосторожней… Лесник дернул затвор и разломил двустволку. — Механика! — крикнул он, сощелкивая, медленно поднял ружье и повел к лампе. — Что он делает! — испуганно зашептала Зойка, дергая Карасева. — Осторожней, ты! — тревожно остерег Карасев, встав со скамейки. — Мушку гляжу… неяственно… — наводя в лампу, сипло выговорил лесник. — А вот, яственно! Золотая мушка, ночью видать… — повел он к печке ружьем. — Все яственно… — пьяно повторил он, виляя ружьем. — Какая правильная… мушка… — Ты!.. — сдавленно крикнул Карасев, виляя от упрямо нащупывавших его черных дул. — Боже мой… оставьте! — вскрикнула, помертвев, Зойка и закрылась руками, чтобы не видеть. Лесник рванул ружье на колени. — Под руку не… дрогнуть могу! — крикнул он дико и сверкнул мутными огоньками глаз. — В случае… не отвечу! Чего под руку говоришь?! Мушку желаю пробовать… а вы чего под руку! И опять поднял ружье. — Прошу тебя!.. — не своим голосом крикнул Карасев, пригнувшись. — Стой! мушку пробую… яственно! — Ты!!! — Да господи… — сказал лесник благодушно, и лицо его стало праздничным. — Ужли ж я не понимаю… без понятия? Пьяный, а… все соображаю. Убить могу! — Мало ли бывает, по неосторожности… — сказал упавшим голосом Карасев, весь мокрый, едва сдерживая подрагивающие губы и не сводя глаз с ружья. — Ну-ка, дай поглядеть… — Чего поглядеть? — грубо сказал лесник, отмахивая ружьем. — Не желал глядеть, как давали… нечего! Аи боишься? — усмехнулся он, приглядываясь к бледному лицу Карасева, в пятнах. — Смерти-то и ты боишься! Надоть… она ноне ходит… И вдруг вскинул ружье и навел на лампу: — Мушку не вижу, с чего?! — сказал он озабоченно, принял ружье и прощупал мушку. — А ты не пужайся. Пьян, а все соображаю. Привыкать надоть, приготовляться… всем она достигнет… кому предел. Вишь, Степашка спит… все равно! Браток все смерти видал… Ах ты, барышни-то как испужались! Я им ничего-о… они барышни деликатные… Эх, запалю! — вскрикнул он и так засмеялся, что по телу Карасева побежали мурашки. Солдат поднял голову от стола, промычал и опять привалился. — Пусто-е, барин… пустое! — сказал лесник благодушно. — Сам гляди, на… пустое. На вот, гляди! ну, гляди… ну? Игде тут чего? Гляди, на… суй пальцем! Он рванул затвор и разломил двустволку. — Скрозь гляди, на… Ну, гляди в его, гляди… игде… тут? — выкрикивал он, тыча ружьем к лицу Карасева. — Дуй в его! — крикнул он в дуло и со свистом выдул. — А вы-то напужались!.. Карасев хотел что-то сказать, как услышал поскрипыванье телеги и узнал лошадиный шаг. — Лошади вам, никак… — сказал лесник, сощелкнул ружье и поставил в угол. — Вот вам и удовольствие. — За это удовольствие… — начал Карасев и не захотел говорить. В избу вбежала запыхавшаяся баба: — Насилу-то, насилу упросила… не едут и не едут. Лошади-то уморились, уж насилу-насилу за три красненькие, прямо уж упросила. Господа-то, говорю, больно хорошие… — Хорошо, что хоть скоро, — ворчнул Карасев, собираясь. — Чего так копаешься… — раздраженно сказал он Зойке, возившейся с башмаками. — Прямо упарилась, бежамши… Рядилась-рядилась… — Дура… — сказал лесник, — ряди-лась! Что тебе, чужих денег жалко! На Котюхи ходила?! — Ну, на Котюхи… — нехотя отозвалась баба. — Чего ж долго-то, с версту не будет! Карасев слышал, но теперь важно было одно: поскорей выбраться. У Зойки путались и дрожали руки. Он помог ей застегнуть башмаки. Лесник поглядывал от стола. Грелась и потоптывала у печи баба. — Ка-медия… — выговорил лесник и крикнул: — Ста-новь самовар! Поехали в телеге, на сене. Ветер усилился — совсем буря. Ехали опушкой. Гудело по лесу и трещало, и мохнатые лапы елей все так же тревожно бились, сколько хватало глазом, в зеленоватом свете мчавшейся в облаках луны: гривы непонятных лесных коней. Карасев укрылся под капюшон. Было на душе как после мутного сна, — тревожно-гадко. Он рванул набежавшую на него косматую ветку и крикнул: — Да погоняй, черт! Жавшийся на передке мальчишка задергал веревками. — Далече, барин… не довезет… — сказал он робко. Наконец выбрались на шоссе. — Наши огни… — сказала Зойка. Далеко внизу, может быть с версту, — было видно с горы, — светились огни машины. Они казались заброшенными, неживыми. Карасев вспомнил про шофера: «Не евши, промок», — и ему показалось, как это давно было. Тянулись черные стены леса, — так и пойдут верст на сто. Зойка накрылась пледом и задремала. Карасев все курил и глядел, — лес и лес. Открыл чемодан, нащупал коньяк и выпил жадно и с наслаждением. — Ладно, ничего… — подумал он вслух, чувствуя приятную теплоту. — Черти. Небывалый обед У нас в доме большая суматоха: небывалый обед готовят, для англичанина, — за Гаранькой из Митрева трактира побежали. Я спрашиваю у Горкина: «Это почему, небывалый? он важный англичанин? на царя похож: а?» А он сердится, говорит: «Еще чего скажи — на царя… набрал денег с дураков, а ему уважение!» — «С каких дураков, почему?» — «А, ну тебя… папашенька еще услышит». Сам Василь Василич побежал за Гаранькой, только вряд ли захватит свежего: воскресенье; Гаранька, пожалуй, без задних ног. В кабинете — отец с Фирсановым. Как парадный у нас обед — всегда Фирсанов. Войну праздновали, когда Скобелев Плевну взял, — тоже Фирсанов был. Он сидит на диване; во рту сигара, — прыгает под губой, — и я смотрю на нее, как бы не загорелись бакенбарды. Стелется синий дым; отец не любит, и жавороночку вредно, но Фирсанов смолоду отравился, не может без сигары. Я сижу рядом с ним и даже через сигару слышу, как пахнет поварами, — такой дух от него, кондитерский. Английский обед Фирсанов готовить не берется, может только сервировать; взял бы, пожалуй, Лабунова, от графа Шереметева, да тот, на грех, к Преподобному отпросился. Отец спрашивает, справится ли Гаранька. — Справиться-то он справится, а сами знаете, какой человек… каверзник самондравный, за то и из дворца прогнали. А всякий соус составит, такой ему дар от бога. У князя Долгорукова жил — и то — нагрубил, ге-не-рал-губернатору! Его князь в двадцать четыре часа из Москвы выкинуть грозился, да… очень, подлец, расстегаи хорошо умеет, нет-нет и посылает за Гаранькой, два жандарма его берут. И чтобы обязательно ему рябиновой две бутылки, а то никакой силой не заставить… хоть в Сибири, говорит, сгноите, вон какой. Как уж он год у Судака-паши продержался… на Зацепе у нас Судак-паша в плену жил. Халат какой подарил Гараньке. — Он, с… с… говорят, кошек ему зажаривал. — Кошек не кошек, а галку за рябчика подавал. Такой ему дар от бога. Отец говорит, что купечество уважило англичанина, на прощанье, и ему в грязь лицом ударить не годится, надо для русской чести; поедет к себе, будет рассказывать про Москву. — И меня учил верхом ездить, и плавать учил, еще мальчишкой я был. Известный человек, надо, Губонин в «Московском» его кормил. Куманин на французский манер, всякие салаты были, а я хочу его удивить, в сюрприз, настояще английским угостить. Просовывается в дверь вихрастая голова Василь Василича, глаз весело стреляет, распухшее лицо красно, — Косой уж успел заправиться. — Привел-с, — шепотом говорит Косой, словно какую тайну, — свежего захватил-с… — и радостно встряхивает хохлом. — Ты чего радуешься? — говорит отец. — Запраздновал? Давай Гараньку. Выходит рыжий взъерошенный Гаранька. На нем сальный пиджак без пуговиц, гороховые панталоны, легкие; калоши на босу ногу; в волосатом кулаке картуз с согнутым козырьком, похожим на копытце. Глаза зеленые, дерзкие; худой, высокий, — живой разбойник, Горкин его все так. — Ну, вот я… — говорит он железным голосом и сует кулаки под мышки. — Э, Гараня… — трясет бакенбардами Фирсанов, — порядка не знаешь, не здороваешься? В дом тебя позвали, а ты с Хитрова рынка чисто. — Ну, здрасьте… — нехотя говорит Гаранька. — А не нужен, дак я… — И он поворачивается боком. — Не нужен — не звали бы, — говорит отец. — Английский обед можешь? — Чего ж не мочь! — через губу говорит Гаранька. — У Судака-паши не то готовил. Вам как… парадный или простой? — Парадный. Англичанина провожаем, известный человек. — У-у… самый английский? — мычит Гаранька и начинает мотать ногой, будто хочет швырнуть галошу. — Нет, сперва проспись, после поговорим! — говорит отец, хмурясь. — Это как же? — встряхивается Гаранька дерзко. — Не желаете — могу и уйти! — И опять повертывается боком. — Вот за что тебя из дворца прогнали… — грозится ему Фирсанов, — за твои каверзы! А ломаешься — Лабунова возьмем. — Зовите Лабунова. Беспокоите только… Ла-бу-но-ва! — И он уходит. — Вот, с… с…! — говорит отец и сбрасывает костяшки-счеты. — Дозвольте доложиться-с… — просовывается Василь Василич. — Не ушел-с, сейчас обойдется… маленько не при себе, не свеж-с. — Настояще английский вам? — слышится за Косым. — Когда изволите? — Одумался? Завтра надо. — Можно. Любят погорячей. Суп из хвостов — первое удовольствие им. Ихней рыбы не найдем — сомовины возьму, под лимончиком с синдереем, уважают синдерей. Розбив, понятно, на хересе с синдереем, захреновым. Индейка, опять под синдереем… можно и баранье филе, под чесночок, соус мадерный, с диким медом на битых сливках, желе брусничная. Ну, пудинги, понятно, с пламем… да уж, послов кормил! Закуски там, водка можжевеловая, портер, понятно… — Это уж Фирсанов оборудует. — Дозвольте, скажу-с… — просовывается голова Косого, — горькую шибко уважают, с перехватцем-с! — Для ихнего сыру… рябчиков тертых, — печенков, на коньяке. Заячий пирог… да без зайца обойдусь: паштет из рябчишной требухи — не отличишь. Хотите — сами по моему леестру, а то я в Охотный могу?.. Сами. Только полная чтобы воля мне, подручных и медную посуду, очистить кухню… окромя положенного, две бутылки рябиновки. После обеда зачинаю! — И, мотнув головой, уходит. — Ах, с… с…, — говорит отец. — А во дворце-то как мучились… — говорит Фирсанов, — главный повар чуть от него не удавился. Из-за пирожков только и терпели… выгнали-таки. — Дозвольте сказать, — опять просовывается Косой, — господин Энтальцев, поздравлятель… приятели с Кингой. И могу, говорит, для конпании, для разговора, умеет по-ихнему… у Бахрушина в сюртуке сидел, разговоры разговаривал с Кингой. Просится пообедать, для разговору. — Вон что. Хорошо бы, правда… — говорит, обдумывая, отец, — у Куманина гувернантка разговаривала, у Губонина директор от Бромлея. Хоть и может Кинг по-нашему, а надо бы. Да только как бы не напился… и одежи у него нет приличной. Ну, можно ему сюртук дать. — Теперь одетый ходит, после тетки тыща рублей ему досталась. И теперь только портвейн пьет. Ну, рюмочку ему налейте, а стаканчиков не ставьте. — Пусть вечерком зайдет, посмотрю. Хлопочешь… вместе теткину тыщу пропиваете, знаю тебя! — И никак нет-с, разок только угостил, по случаю тетки. В кухне шумит Гаранька. Марьюшка даже образа вынесла и гераньку, сидит — пригорюнилась в передней, без причалу, вздыхает-шепчет: «Нечистая сила, окаянный!» Я показываю ей, в утешение, картинки в поминанье, как душа по мытарствам ходит. Она вздыхает, тычет пальцем в картинку: «Вон он, в аду горит… живой Гаранька! И рыжий, и глаз зеленый, злющий… такой же окаянный!» В кухне, говорят, сущий ад. Поварята визжат в чаду, выскакивают на двор, как шпаренные, затылки всё потирают: скалкой Гаранька лупит. Гремят кастрюли, плита так и полыхает, — как бы пожару не натворил. Косой заглядывает в окошко кухни и отходит на цыпочках, поднявши руки: «Ох, чего вытворяет мудрователь!» Затребовал льду корзину, дрова, чтобы без сучка, березовых… такой леестр прописал — половины в Охотном не достали, к Андрееву погнали, на Тверскую. Лимонов, синдерею, дикого меду палок, перцу самого едкого, хвостов бычачьих… на рябчиков и смотреть не стал — «с прострелом, не годятся!». На какие-то кеки-пряники ананасов затребовал… Поварята визжат: «Мельчей колите, а лучину велит щипать!» — Дровами недоволен. В кухню войти — боже сохрани! Дворник носил дрова… «Глядеть страшно, — говорит, — ножом пыряет, а кругом огонь и лед!» Все говорят: «Он и так-то въедлив, а как при деле — и не связывайся с ним лучше, ножом запорет». Я и к кухне не» подхожу. Вечером Горкин со скорняком сидят под сараем на досках, что-то все шепчутся. Я спрашиваю опять, почему обед небывалый, а Горкин только: «Папашенька чудит, не наше с тобой дело». Скорняк говорит: «Им не обед, а по шеям бы… мы турков победили, а они нам навредили!» Я спрашиваю: «Кому по шее?» А Горкин сердится: «Нечего тебе встреваться». И вдруг из кухни бежит Гаранька! И — прямо под колодец. Кричит Косому: «Качай, запарился!» Утирается колпаком, вытаскивает бутылку и, из горлышка, — буль-буль-буль. Глаза у Гараньки страшные — кровяные, на фартуке — нож огромный, болтается. Садится на доски, страшный. «Перцем этим глаза проело… Капризные черти. Каждый человек ест и хвалит, а энти… все не по их. Навидался во дворцах послов этих! Он не глядит на тебя, а… мычит, с… с… такой-сякой, я, первый человек!» Скорняк уважительно говорит Гараньке: — И вот что, обратите внимание… почему они нам воспрепятствовали? Мы турков победили, а они… — Дармоеды, больше ничего! — кричит страшным голосом Гаранька и опять булькает. — У Судака жил… галок им подавал, ло-пали! С ими как надоть?.. Ло-пай! А то — к лешему под хвост!.. — А ему почет-уважение, обе-ды! — говорит Косой. — На наших глазах вылупился. Панкратыч знает, как Мартына обманул… перешиб его наш Мартын, на Москва-реке плавали. Господа избаловали, сто тыщ он нажил, ездить учил! Без его не уме-ли… Десять годов тому казаки наши на Ходынку его заманивали, сто рублей закладу: пожалуйте потягаться, можете скусить гривенник с земли, на всем ходу? А наши скусывают. «Желаете скусить?» — «Не желаю. Не желаю морду обземь бить… у вас морда казенная, а у меня заморская». Хитрый оказался. Пальцымейстер умолял, Козлов: «Господин Кинга, скусите гривенничек, покажите ловкоту!» Казаки ему вперед давали: «На суконку гривенник положим, морды не повредите, докажите!» Не стал, не может. «Я, — говорит, — по-ученому учу». Набаловали. Сто рублей на день выгонял! Барин Александров вдрызг прогорел, с ним крутился, все дороги ему открыли. И господин Энтальцев, пьяница наш… тоже весь израсходовался. Они вон кончились, а Кинга сто тыщ набрал, и почет — уважение ему. Чудит папашенька… — говорит мне Василь Василич, пыряя глазом, — а ты не сказывай, чего Косой говорил… мы промежду себя говорим. — Чего ж черту такому в брюхо еще пинать? — кричит Гаранька, а Горкин ему ласково: «Не шуми, не шуми, Гараня». — Не шуми… Знал бы — не взялся бы нипочем… из уважения только к заказчику. Три ему перец, черту!» Вся охота у меня пропала. Чертенята мои как бы чего… Булькает из бутылки и идет шуметь на кухню. Поварята, выглядывавшие в окошко, скрываются. В воротах показывается господин Энтальцев, в чесучовом пиджаке, в шляпе и с тросточкой: идет, помахивает. На нем даже и воротничок крахмальный, и помолодел будто, только нос еще больше раздулся и посинел и серые мешочки под глазами обвисли ниже. — Легок на помине, — говорит Косой, — садитесь, господин Энтальцев. — А, милашка… — сипит Энтальцев и треплет меня по щечке, — доложи папа, Валерьян Дмитрия, мол, по приглашению, для разговора. — Я доложу, — говорит Косой, — не беспокойтесь, дело ваше на мазу; пировать будете, сюртучок вам и жилетку бархатную, в цветочках, подобрали. — Погляжу, пойдет ли еще мне. Сигар, главное, не забудьте, англичане без сигар не могут. Бывало, курил — целковый штучка! — Вот и прокурился. — Не прокурился, а… благодетельствовал. Кингу, бывало, на сапоги давал, а вот — двести тысяч от нас везет! Встречаю намедни — дай четвертной, до завтра… деньги в банке, банк на замке, праздник. Трешник! Ну, не сквалыга?.. Черт с ним, пойду на пир, доставлю удовольствие, для шику. Горкин крутит головой и машет: «А, грех с вами!» — и уходит к себе в каморку. Съезжаются к обеду — Кашины, Соповы, Бутины-лесники, Болховитин-прасол, — в длинных сюртуках, важные. Барыни, в шумящих платьях, в шляпах, с золотыми длинными цепочками в передвижках, рассаживаются в гостиной. Фирсанов оглядывает парадный стол, заваленный серебром и хрусталями. Из коридора мне видно, как Энтальцев сидит под фикусом и потирает руки, а то заведет пальцы за пальцы и потрещит, покрякает. Оглядывает на себе сюртук, голубой бархатный жилет в цветочках. Смеясь, спрашивают его: «От Живого или от Мертвого?» Это такие магазины. Он потягивает повислый ус и старается рассмешить, — стыдно ему как будто: «Не пора ль нам, братцы, выпить? Не пора — ли закусить?» Говорят — пора, да Кинга вот запоздал. На парадном кричит Косой: «Кингу привезли, примайте!» Отец говорит: «Пантелеймона, что ли, привезли… примайте». Входит Кинг, в важном сюртуке и в серых брюках, лысый, сухой, высокий, в рыжеватых бачках, ставит палку с собачьей головой, и его ведут в столовую закусить. Энтальцев расшаркивается с Кингом, Кинг смеется: «А, ма-шейкин!» Отец подбадривает: «Разговаривай, не робей». Официанты юлят, с тарелочками. Энтальцев причмокивает: «Амбрэ с гвоздичкой!» — и говорит: «Альон!» — должно быть, английское словечко. Говорят: «Нальем!» И Кинг говорит, совсем хорошо: «Выпьем». Фирсанов просит: «Самый английский сыр-с, с синдереем-с!» Наливают Кинге можжевеловой, которая называется по-английски — «жин». Энтальцев пристает к Кингу: «Скажи — можжевелка!» Говорят: «А ну-ка, выверни!» Кинг говорит: «Мижи-мелка!» Смеются: мышья ёлка. Энтальцев ходит с двумя бутылками, напевает «Стрелочка»: «Я хочу вам наливайт, наливайт, наливайт…» Косой за дверями шепчет: «Сейчас нарежется, никакого разговору от него не будет». Черный Кашин, крестный, кричит Энтальцеву: «Варя, шпарь ему по их!» Энтальцев говорит быстро, знакомое: «Ан-ки-дран-ки-дивер-друх — тибер-фабер-тибер-пух», а сам приплясывает. Кинг лопочет ему: «Гаулау», а Энтальцев наперебой: «Зендель-вендель козу гнал, Кинга денежки забрал!» Покатываются, кричат: «Загвазживай!» Кинг берет Энтальцева за нос: «Ти зулик, ма-шейкин!» Энтальцев говорит в нос: «Все родимые слова знает, обучили мы его с Васькой Александровым… Скажи: «Черт!» Кинг устраивает губы, чтобы свистнуть, и выговаривает «Тчарт». Потом говорит: «А ти… ши-тра-па!» Фирсанов просит «опробовать самое которое англичаны уважают, зовется «спай-де-нас», — все послы кушают, повар нахваливает». Говорят: «А ну, каков таков «спать-не-даст»?» Кинг пробует вилочкой что-то густое, красное, пучит глаза и набирает духу. Говорит, поперхнувшись: «У-у… казица… пи-пик… соус наш!» Пьет можжевеловку и набирает себе «пи-ки-пик». Пробуют и другие, говорят: «У, злющий, не продохнешь». А Кинг ест с удовольствием, хрипит: «Не весь мокут пик-пик наш!» Энтальцев тоже накладывает «пик-пик», — не то едали! Хвалит — облизывается: «Медом… маслится хорошо… под него море выпьешь!» — поглаживает жилет. Отец отводит его подальше. Кинг накладывает еще «пи-пику», говорит: «ма-шейкин», — хорош. Двигаются к обеду, в залу. Подают суп из хвостов, «заячий пирог». Нахваливают, такого никогда не ели. Кинг говорит: «Эта такая… как ват, мягкий гразь», и просит еще кусок. Косой смотрит со мной за дверью, все крякает. Пахнет от него водкой, глаза остановились, страшные. Все уходят в столовую, закусить. Несут сомовину с красным соусом, потом индейку под синдереем… У Энтальцева нет стакана, но ему подносят из своего соседи. Просят: «Ну-ка, поговори!» Энтальцев встает со стаканчиком и начинает — по-английски: «Гау-лау… мики-вики… дую-вздую…» — как самый настоящий англичанин. Косой шепчет: «Гляди ты, как отличается». Все смеются, Кинг говорит: «Ти… ма-шейкин!» Несут «пудинг с пламенем», самое главное, — на серебряных блюдах башенки, румяные, в пупырьях, из середки и по бокам мотаются синие языки огня. Кинг кричит радостно: «Браво, наш пудинг, ура!» Косой вдруг вскрикивает, вбегает в залу и начинает плясать, как пьяный. Пролился огонь из блюда, официант споткнулся. Ничего, потушил Косой, вернулся ко мне, говорит: «Все во мне горит, пойду попью». В зале кричат, что пожар надо заливать. Шампанского! Хлопают пробки. Тянутся к Кингу чокнуться. Проходят в гостиную, на кофе. Кинг разваливается в креслах, закуривает «царскую» сигару. Всех обносят сигарами. Берут «на память» и некурящие. Энтальцев сует в карманы. Стелется облаками дым. Разносят кофе с какими-то «кеки-пряниками», на ананасе. Кинг в восторге кричит: «Сами ма…шейкин!» — значит, очень уж хорошо. Мы с Косым пробуем за дверью: совсем не пряники, а кулич с вареньем и миндалем. Проходит крестный, замечает меня, поднимает и говорит: «Идем, пропой англичанину песенку, мастер ты». Приносят и ставят перед Кингом. Кинг щелкает на меня зубами, вынимает из кошелька серебряный пятачок и говорит: «На костинцы, на чай… купи сахарни-сладки… Спей песеньку маленьку… бау-бау». Мне стыдно, но все просят, и отец велит спеть. Я начинаю «Ах, попалась, птичка, стой», — смотрю в пуговку на животе у Кинга и вижу, как он… уже не вижу пуговки, а большая рука его трет жилет, и как будто что-то икает там. Я припеваю — «отпустите полетать, развяжите сети…» — и вдруг жилет поднимается, и серые коленки идут куда-то… Говорят: «Чего-то с ним, смотрите какой!» Кинг стоит у двери, сгибается и крякает, трет живот. Просит: «Ведите меня… пожалиста… очень скоро… не потерплю». Отец манит его, бежит, распахивает двери в сени. Кинг идет, прихватив живот. В гостиной гогот, все давятся, говорят: «Это вот угостили, по-английски!» В сенях страшный шум, будто бьют в пол ногами. Кричат: «не пускает, дверь на крюке!» Кинга уводят кверху, в другое место. Отец отчитывает Косого: «Чего заперся, мошенник?» — «Ну, мочи нет!» — говорит Косой, бледный, на себя непохож. Бежит Энтальцев, качается: «Ножами режет!» — кричит в сенях: «Уж не отравились ли, боже упаси?» — говорят кругом: «С огнем-то ели!» — «Нет, это не от огня, а… пик-пик-то этот… он сколько съел! И барин наш напробовался… спи-ка это». Косого официанты уводят в мастерскую: совсем, говорят, свернуло. Уж не холера ли, на Хитровом, говорят, трое вчера скончалось. Ведут Кинга, зеленого, кладут на диван в столовой. Попить просит. Говорят: «Не давайте сырой воды, дать ему водки с солью». Ведут Энтальцева, укладывают на подушки на пол. Дают капли д-ра Иноземцева. Оба кряхтят и стонут. Послали за доктором Клином, Эраст Эрастычем. Отец растерян: еще трое недомогают. Клин — в городской больнице, рядом. Приезжает, осматривает, велит рвотного дать и молока побольше, компресс… Возможно, что и отравились, говорит. Гости понемногу отъезжают. Клин велит позвать повара Гараньку, но Гаранька без задних ног. Трут ему уши плотники, приводят в чувство. Он мычит и мычит: «Пере-ло-жил… дикого меду… три палки…» Это вот в тот, в «пик-пик». Из кухни приходит Марьюшка, кричит: «Чего там, он, разбойник… касторка стояла в уголку, верховые сапоги барину смазывать, в соус ее и опростал, с озорства, поварята сказали!» Клин говорит: «Ну, это ничего, только полезно… да с перцем еще, вот и оказало скорое действие». Велит показать соус. Испуганный Фирсанов докладывает: «Что было — все Василь Василич вылизал, очень понравилось». Уж и было смеху! Так все и говорили после, в поговорку: «Смотри, много не ешь, «кинги» не приключилось бы». Наутро спрашивают Гараньку, а он не помнит. «Да что я, враг, что ль, себе! Это старуха мне со злости напакостила, влила!» Спрашивают поварят, а они напугались, божатся — ничего не видали, а старуха захаживала, как Герасим Семеныч отлучался. Спрашивают Марьюшку, а она — хоть иконы сымать, всеми святыми божится: «Да что я, нехристь какая, что ли? людей травить?» Так ничего и не дознались.

The script ran 0.008 seconds.