1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Спасибо вам. — Он улыбнулся, надеясь, что успокоил ее, и ретировался.
Коридором прошел во взрослую библиотеку и, подчиняясь импульсу, который не понимал, направился к подковообразному столу… но, само собой, в этот день им полагалась следовать импульсам, так? Следовать импульсам и смотреть, куда они заведут.
Табличка на столе указывала, что симпатичную библиотекаршу, которая сидела за ним, зовут Кэрол Дэннер. За ее спиной Бен видел дверь с панелью матового стекла и надписью «МАЙКЛ ХЭНЛОН СТАРШИЙ БИБЛИОТЕКАРЬ».
— Могу я вам чем-нибудь помочь? — спросила мисс Дэннер.
— Думаю, да, — ответил Бен. — Надеюсь на это. Мне бы хотелось завести библиотечную карточку.
— Очень хорошо. — Она взяла бланк. — Вы живете в Дерри?
— В настоящий момент — нет.
— Ваш домашний адрес?
— Рурал-стар, шоссе два, Хемингфорд-Хоум, штат Небраска. — На мгновение он запнулся, забавляясь ее недоуменным взглядом, потом добавил почтовый индекс: — Пять-девять-три-четыре-один.
— Это шутка, мистер Хэнском?
— Отнюдь.
— Так вы переезжаете в Дерри?
— Таких планов у меня нет.
— Не далековато будет ездить за книгами? Или в Небраске нет библиотек?
— Это в некотором роде сентиментальный момент. — Бен думал, что такой разговор с незнакомым человеком дастся ему нелегко, но нет, никаких затруднений не возникло. — Видите ли, я родился в Дерри. И впервые здесь после того, как уехал отсюда еще ребенком. Погулял по городу, посмотрел, что изменилось, а что нет. И вдруг меня осенило, что я прожил здесь десять лет, с трех до тринадцати, но на память об этих годах у меня ничего не осталось. Даже открытки. У меня были серебряные доллары, но один я потерял, а остальные подарил другу. Наверное, мне нужен сувенир из детства. Поздновато, конечно, но не зря же говорят — лучше поздно, чем никогда.
Кэрол Дэннер улыбнулась, и улыбка превратила ее в ослепительную красавицу.
— По-моему, это очень мило. Если вы погуляете десять или пятнадцать минут, ваша карточка, когда вы вернетесь к столу, будет уже готова.
Бен едва заметно улыбнулся в ответ.
— Как я понимаю, надо будет внести залог. Житель другого города и все такое.
— В детстве у вас была библиотечная карточка?
— Безусловно. — Улыбка Бена стала шире. — Полагаю, после моих друзей библиотечная карточка стояла у меня на первом месте.
— Бен, не мог бы ты подняться сюда? — послышался громкий голос, разрезавший библиотечную тишину, как скальпель.
Он обернулся, виновато дернулся, как делают люди, когда кто-то кричит в библиотеке. Не увидел ни одного знакомого человека… а мгновением спустя осознал, что никто не поднял голову и никоим образом не выразил удивления или раздражения. Старики по-прежнему читали «Дерри ньюс», «Бостон глоуб», «Нэшнл джеографик», «Ю-эс ньюс энд уорлд рипорт». В зале справочной литературы две старшеклассницы склонились над пачкой газет и стопкой регистрационных карточек. Несколько человек просматривали книги на полках раздела «НОВИНКИ БЕЛЛЕТРИСТИКИ — ВЫДАЮТСЯ ТОЛЬКО НА НЕДЕЛЮ». Какой-то старик в нелепой фуражке, с потушенной трубкой, зажатой в зубах, пролистывал альбом с рисунками Луиса де Варгаса.
Бен повернулся к молодой женщине, которая в недоумении смотрела на него.
— Что-то не так? — спросила она.
— Нет, — с улыбкой ответил Бен, — просто мне показалось, будто я что-то услышал. Наверное, перелет подействовал на меня сильнее, чем я думал. Так что вы говорили?
— Если на то пошло, говорили вы. Я как раз собиралась добавить, что сведения о вас должны храниться в архиве, если вы пользовались библиотекой, когда жили в Дерри. Вся информация теперь на микрофишах. За эти годы и у нас кое-что изменилось.
— Да, — кивнул он, — в Дерри изменилось многое… но многое и осталось таким же, как и прежде.
— В любом случае я могу поискать вашу фамилию и возобновить вашу карточку. Тогда залога не потребуется.
— Отлично, — ответил Бен, но прежде чем успел поблагодарить библиотекаршу, тот же голос вновь прорезал священную тишину библиотеки, еще более громкий и радостный: «Быстро сюда, Бен! Поднимайся, маленький толстый говнюк! Это твоя жизнь,[216] Бен Хэнском!»
Бен откашлялся:
— Я вам очень благодарен.
— Пустяки. — Она склонила голову набок. — На улице потеплело?
— Немного, — ответил он. — А что?
— Вы…
— Это сделал Бен Хэнском! — прокричал голос. Откуда-то сверху, от стеллажей. — Бен Хэнском убивал детей! Держите его! Хватайте его!
— …вспотели, — договорила она.
— Правда? — задал он идиотский вопрос.
— Карточкой я займусь прямо сейчас.
— Большое спасибо.
Она передвинулась к старой пишущей машинке «Ройял», которая стояла на углу подковообразного стола.
Бен медленно отошел. Сердце бухало, как барабан. И да, он вспотел, чувствовал, как пот стекает со лба, выступает под мышками, смачивает волосы на груди. Он поднял голову и увидел клоуна Пеннивайза, который стоял на верхней площадке винтовой лестницы, расположенной по левую руку, и смотрел на него сверху вниз. Лицо покрывал белый грим, рот краснел ухмылкой убийцы. Вместо глаз — пустые глазницы. В одной руке — связка шариков, в другой — книга.
«Не он, — подумал Бен. — Оно. Я стою посреди ротонды публичной библиотеки Дерри майским днем 1985 года, я — взрослый, и вижу самый жуткий кошмар моего детства. Я встретился лицом к лицу с Оно».
— Поднимайся, Бен, — позвал сверху Пеннивайз. — Я не причиню тебе вреда. У меня для тебя книга! Книга… и шарик. Поднимайся!
Бен открыл рот, чтобы ответить, чтобы сказать, что Пеннивайз, наверное, рехнулся, если думает, что он, Бен, поднимется по лестнице, но тут же понял: произнеси он хоть слово, все повернутся к нему, все подумают, а не псих ли он?
— Ладно, я знаю, что ты не можешь ответить, — крикнул Пеннивайз вниз и захихикал. — Хотя я чуть не провел тебя, правда? Извините, сэр, принц Альберт в вашем сортире?.. Это так?.. Лучше выпустите бедолагу.[217] Извините, мэм, это ваш холодильник убегает?..[218] Ваш?.. Тогда не стоит ли вам его поймать?
Клоун на верхней лестничной площадке запрокинул голову и визгливо расхохотался. Смех отразился от купола ротонды, будто стая летучих мышей, и Бену лишь невероятным усилием воли удалось удержать руки внизу, не дать им подняться и заткнуть уши.
— Поднимайся, Бен, — опять позвал Пеннивайз. — Мы поговорим. На нейтральной территории. Почему нет?
«Я не поднимусь, — подумал Бен. — Думаю, когда я наконец-то доберусь до тебя, ты не захочешь меня видеть. Потому что мы собираемся тебя убить».
Вновь раздался пронзительный смех клоуна.
— Убить меня? Убить? — И внезапно, нагоняя ужас, он заговорил голосом Ричи Тозиера, точнее, Голосом Пиканинни:
— Не убивайте меня, масса, я буду хорошим нигга, не убивайте вашего чевного малчыка, Стог! — и вновь зазвучал пронзительный смех.
Дрожа всем телом, побледнев, Бен пересекал центральную часть взрослой библиотеки под вибрирующим эхом этого смеха. Чувствовал, что его сейчас вырвет. Он остановился перед полкой с книгами, трясущейся рукой наобум взял одну. Его холодные пальцы начали перелистывать страницы.
— Это твой единственный шанс, Стог! — Голос звучал где-то позади и выше. — Убирайся из города. Уберись до темноты. Если останешься… ты и все остальные. Ты слишком стар, чтобы остановить меня. Вы все слишком старые. Слишком старые, чтобы чего-то добиться, кроме как найти свою смерть. Ты хочешь увидеть, как это произойдет сегодня вечером?
Он медленно повернулся, по-прежнему держа книгу в заледеневших руках. Не знал, куда смотреть, но создалось ощущение, будто под подбородком появилась невидимая рука и принялась поднимать, поднимать, поднимать его голову.
Клоун исчез. Дракула стоял на верхней площадке лестницы, что поднималась к стеллажам слева от подковообразного стола. Не киношный Дракула, не Бела Лугоши, не Кристофер Ли, не Фрэнк Ланджелла, не Фрэнсис Ледерер, не Реджи Нодлер.[219] Там стояла древняя нежить с лицом, напоминающим перекрученный корень, с мертвенно-бледной кожей, пурпурно-красными, цвета запекшейся крови глазами. Рот открылся, обнажив наклоненные друг другу зубы, которые могли перекусить человека пополам.
— Р-р-р! — прорычал вампир, и челюсти, щелкнув, захлопнулись. Изо рта хлынул черно-красный поток. Отхваченные куски губ упали на белоснежный шелк парадной рубашки и поползли вниз, оставляя змеящиеся кровавые следы.
— Что увидел Стэн Урис перед тем, как умереть? — крикнул вампир с вознесенной над Беном лестничной площадки, смеясь кровавой дырой-ртом. — Принца Альберта в жестянке? Или Дэйва Крокетта, короля дикого Фронтира? Что он увидел, Бен? Ты тоже хочешь увидеть? Что он увидел? Что он увидел? — Вновь раздался все тот же пронзительный смех, и Бен понял, что сейчас закричит сам, да, нет никакой возможности остановить этот крик, он обязательно вырвется из груди. Кровь жутким потоком стекала с лестничной площадки. Одна капля упала на скрюченную артритом руку старика, который читал «Уолл-стрит джорнел». Побежала между костяшек пальцев. Старик не видел ее и не чувствовал.
Бен рывками втягивал в себя воздух, в полной уверенности, что сейчас его крик пронзит тишину теплого, дождливого майского дня, пугающий, как удар ножа… или выплюнутое изо рта лезвие бритвы.
Но воздух вышел неровным выдохом, а крик превратился в слова, произнесенные так же тихо, как произносится молитва:
— Разумеется, мы сделали из него пули. Мы превратили серебряный доллар в серебряные пули.
Господин в водительской фуражке, который пролистывал рисунки де Варгаса, резко поднял голову.
— Ерунда, — сказал он. Несколько человек подняли головы, а кто-то раздраженно зашипел на старика: «Ш-ш-ш!»
— Извините. — Голос Бена дрожал, он чувствовал, что по лицу течет пот, а рубашка прилипла к телу. — Я думал вслух…
— Ерунда, — повторил старик уже громче. — Нельзя отлить серебряные пули из серебряных долларов. Всеобщее заблуждение. Из бульварного чтива. Проблема в особенностях гравитации…
Внезапно рядом со стариком возникла женщина, мисс Дэннер.
— Мистер Брокхилл, пожалуйста, потише, — мягко обратилась она к старику. — Люди читают…
— Мужчина болен, — резко ответил Брокхилл, прежде чем уткнутся в альбом с рисунками. — Дай ему аспирин, Кэрол.
Кэрол Дэннер посмотрела на Бена, и на лице ее отразилась тревога.
— Вам нехорошо, мистер Хэнском? Я знаю, говорить такое невежливо, но вы ужасно выглядите.
— Я… — Бен запнулся. — Я поел в китайском ресторане. Наверное, необычная пища не понравилась моему желудку.
— Если хотите прилечь, в кабинете мистера Хэнлона есть кушетка. Вы можете…
— Нет. Спасибо, но нет. — Он хотел не прилечь, а выбраться из публичной библиотеки Дерри. Посмотрел на верхнюю лестничную площадку. Клоун исчез. Вампир исчез. Но остался воздушный шарик, привязанный к низким перилам из кованого металла, которые тянулись по периметру лестничной площадки. На поверхности надутого до предела шарика Бен прочитал: «ХОРОШЕГО ТЕБЕ ДНЯ! ВЕЧЕРОМ ТЫ УМРЕШЬ!»
— Я принесла вашу библиотечную карточку. — Кэрол осторожно коснулась предплечья Бена. — Она вам еще нужна?
— Да, благодарю. — Бен с бульканьем втянул воздух. — Очень сожалею, что все так вышло.
— Надеюсь, это не пищевое отравление, — продолжала тревожиться девушка.
— Не получилось бы, — вновь подал голос мистер Брокхилл, не отрываясь от альбома с рисунками де Варгаса и не вынимая потухшей трубки из уголка рта. — Выдумка из дешевого романа. Пуля будет кувыркаться.
Бен ответил ему, сам не зная, что собирается сказать.
— Мы отлили не совсем пули — кругляши. Изначально понимали, что пули нам не сделать. Я хочу сказать, мы были детьми. Это я предложил…
— Ш-ш-ш! — кто-то опять попытался восстановить библиотечную тишину.
Брокхилл одарил Бена несколько удивленным взглядом, уже собрался что-то сказать, но уткнулся в рисунки.
Когда они вернулись к столу, Кэрол Дэннер протянула ему маленькую оранжевую карточку со штампом «ПУБЛИЧНАЯ БИБЛИОТЕКА ДЕРРИ» у верхнего торца. В некотором удивлении Бен вдруг осознал, что эта первая карточка взрослой библиотеки, которую он получил. В детстве карточка у него была канареечно-желтая.
— Вы уверены, что не хотите прилечь, мистер Хэнском?
— Мне уже чуть лучше, благодарю.
— Точно?
Ему удалось улыбнуться:
— Точно.
— Вы и выглядите чуть лучше. — В ее голосе звучало сомнение, словно она понимала, что сказать надо именно эти слова, но сама-то в это не верила.
Потом она сунула книгу под устройство для микрофильмирования, которое использовалось в те дни для регистрации выданных книг, и Бена едва не разобрал истерический смех. «Эту книгу я схватил, когда клоун заговорил голосом Пиканинни, — подумал он. — Она решила, что я хочу ее взять. За последние двадцать пять лет я впервые беру книгу в публичной библиотеке Дерри, и даже не знаю, что это за книга. С другой стороны, мне без разницы. Просто дайте мне отсюда уйти, понимаете? Этого достаточно».
— Спасибо. — Он сунул книгу под мышку.
— Мы всегда рады вас видеть, мистер Хэнском. Вы точно обойдетесь без аспирина?
— Будьте уверены, — ответил он и после короткой заминки добавил: — Вы, случаем, не знаете, как поживает миссис Старрет? Барбара Старрет? Она возглавляла детскую библиотеку.
— Она умерла, — ответила Кэрол Дэннер. — Уже три года как умерла. Инсульт, насколько мне известно. Поверить трудно. Не такой уж она была старой… пятьдесят восемь лет или… пятьдесят девять. Мистер Хэнлон на день закрывал библиотеку.
— Ясно, — кивнул Бен, и почувствовал, как в сердце образовалась пустота. Вот что случается, когда возвращаешься к тем, кто в памяти твоей, или как там поется в песне. Глазировка торта сладка, да начинка горька. Люди или забыли тебя, или умерли, или потеряли волосы и зубы. В некоторых случаях ты обнаруживаешь, что они потеряли и рассудок. Ох, как же это хорошо — быть живым. Привет, парень.
— Мне очень жаль. Вы ее любили, так?
— Все дети любили миссис Старрет, — ответил Бен, и в тревоге осознал, что на глазах уже слезы.
— Вы…
«Если она еще раз спросит, в порядке ли я, наверное, я действительно заплачу, или закричу, или что-то сделаю».
Он посмотрел на часы:
— Боюсь, мне надо бежать. Спасибо большое, вы очень мне помогли.
— Доброго вам дня, мистер Хэнском.
«Пожелание правильное, потому что вечером я умру».
Он наставил на нее палец и двинулся через зал к двери. Мистер Брокхилл поднял голову, резко повернулся к нему, бросил на него подозрительный взгляд.
Бен посмотрел на верхнюю площадку винтовой лестницы, которая располагалась слева от подковообразного стола. Шарик по-прежнему висел в воздухе, привязанный к перилам. Только надпись на нем изменилась:
Я УБИЛ БАРБАРУ СТАРРЕТ!
КЛОУН ПЕННИВАЙЗ
Бен отвел глаза, почувствовал, как сердце вновь забилось у самого горла. Вышел из библиотеки в солнечный свет. В сплошном слое облаков появились разрывы, и теплое майское солнце прорвалось к земле. В его лучах трава выглядела невероятно зеленой и сочной. Бен почувствовал, что на сердце у него полегчало. Словно он оставил в библиотеке какую-то ношу, которую ранее таскал в себе… а потом он посмотрел на книгу, которую взял, и зубы его вдруг щелкнули с невероятной силой. В руках он держал «Бульдозер», книгу Стивена У. Мидера, одну из тех трех, с которыми вышел из библиотеки в тот день, когда прыгнул в Пустошь, спасаясь от Генри Бауэрса и его дружков.
И, раз уж речь зашла о Генри, на обложке до сих пор остался отпечаток подошвы его саперного сапога.
Дрожащей рукой, неловко переворачивая страницы, он добрался до задней обложки. Библиотека перешла на микрофильмовую систему контроля выдачи книг, он это видел. Но в этой книге на внутренней стороне задней обложки остался карман, в котором лежал формуляр. В каждой заполненной строчке после написанной от руки фамилии посетителя библиотеки, который брал книгу, стоял штамп библиотекаря с установленной датой возврата. Бен прочитал:
А в последней заполненной строке увидел свои имя и фамилию, написанные его детским почерком, с сильным нажимом карандаша:
И на формуляре, и по всему заднему форзацу, и по всем страницам кто-то проштамповал жирными красными чернилами, которые выглядели как кровь, одно слово: «УНИЧТОЖИТЬ».
— Боже мой, — прошептал Бен. Не знал, что еще сказать; слово это целиком и полностью характеризовало сложившуюся ситуацию. — Боже мой, боже мой.
Он стоял под лучами солнца, внезапно задавшись вопросом, а с чем же пришлось столкнуться остальным.
2
Эдди Каспбрэк ловит мяч
Эдди вышел из автобуса на углу Канзас-стрит и Коссат-лейн. Последняя четверть мили спускалась вниз по холму, прежде чем закончиться тупиком — обрывалась крутым склоном, скатывающимся в Пустошь. Эдди не имел ни малейшего понятия, почему решил выйти из автобуса именно здесь; Коссат-лейн ничего для него не значила, в этой части Канзас-стрит никто из его знакомых не жил. Но вроде бы он ступил на тротуар в нужном месте. Это все, что он знал, а ничего другого ему на тот момент и не требовалось. Беверли вышла еще раньше, небрежно взмахнув рукой, на одной из остановок Нижней Главной улицы. Майк на автомобиле уехал к библиотеке.
И теперь, наблюдая, как маленький и какой-то нелепый автобус «Мерседес» уезжает все дальше и дальше от остановки, Эдди задался вопросом, а что же он все-таки тут делает, стоя на занюханном перекрестке занюханного городка в пятистах милях от Майры, которая, несомненно, тревожится до слез, не зная, что с ним. В это самое мгновение у него вдруг закружилась голова, он коснулся кармана пиджака, вспомнил, что оставил драмамин в номере отеля вместе со всеми прочими лекарствами. Аспирин, впрочем, был при нем. Он не выходил из дома без аспирина, точно так же, как не выходил без штанов. Эдди всухую проглотил две таблетки и зашагал по Канзас-стрит, думая, что может пойти в публичную библиотеку или хотя бы повернуть на Костелло-авеню. Небо начало проясняться, и у Эдди даже мелькнула мысль дошагать до Западного Бродвея, полюбоваться тамошними старинными викторианскими особняками, которые высились только в двух действительно красивых жилых кварталах Дерри. Подростком он иной раз так и поступал — просто проходил по Западному Бродвею, как бы по делу, вроде бы направляясь куда-то еще. Неподалеку от угла Уитчем-стрит и Западного Бродвея стоял дом Мюллеров, из красного кирпича, с башенками по углам, за зеленой изгородью. Мюллеры держали садовника, который всегда подозрительно смотрел на Эдди, пока тот проходил мимо.
Помнил Эдди и дом Боуи, через четыре дома от Мюллеров, по той же стороне. Он полагал, что это одна из причин, по которым Грета Боуи и Салли Мюллер были такими закадычными подружками в начальной школе. С зеленой крышей, тоже с башенками, но не с квадратным верхом, как у Мюллеров, а с забавными конусами, которые казались Эдди шутовскими колпаками. Летом на боковой лужайке всегда стояла садовая мебель: стол под большим желтым зонтом, плетеные кресла, меж двух деревьев висел гамак. И за домом всегда играли в крокет. Эдди это знал, хотя его никогда не приглашали в дом Греты, чтобы сыграть в крокет. Шагая по Западному Бродвею (будто куда-то направляясь), Эдди иногда слышал звуки ударов по шару, смех, стоны, когда чей-то шар «отлетал в сторону». Однажды даже увидел Грету, со стаканом лимонада в одной руке и крокетным молотком в другой, стройную и неописуемо красивую (даже обожженные солнцем плечи казались неописуемо красивыми тогда девятилетнему Эдди Каспбрэку), идущую за своим шаром, который «отлетел в сторону» — после удара отрикошетил от дерева, и Грета появилась в поле зрения Эдди.
Он даже немного влюбился в нее в тот день — в сверкающие светлые волосы, падающие на плечи ее платья-шортов небесно-синего цвета. Грета огляделась, и на мгновение он подумал, что она его увидела, но оказалось, что нет: когда он нерешительно вскинул руку в приветствии, она не помахала в ответ, а только ударила по шару и побежала следом за дом. Эдди зашагал дальше, не обижаясь на оставшееся без ответа приветствие (он искренне верил, что она его не заметила) или на то, что она никогда не приглашала его поучаствовать в субботней игре в крокет: с какой стати такой красотке, как Грета Боуи, приглашать такого мальчишку, как он? Узкогрудого, астматика, с лицом, похожим на морду утонувшей водяной крысы.
«Да, — думал Эдди, бесцельно шагая по Канзас-стрит, — надо бы мне пойти на Западный Бродвей, вновь глянуть на все эти дома… Мюллеров, Боуи, доктора Хоула, Трекеров…»
Тут его мысли резко оборвались, потому что (помяни черта — вмиг явится) он стоял перед гаражом для грузовиков братьев Трекеров.
— Все еще здесь, — вырвалось у Эдди, и он рассмеялся. — Сукин кот!
Дом на Западном Бродвее, принадлежавший братьям Филу и Тони Трекерам, убежденным холостякам, был, пожалуй, самым красивым из всех особняков на этой улице: белоснежный, с зелеными лужайками, большими клумбами (разумеется, изящно вписанными в ландшафт), которые цвели всю весну и лето. Подъездную дорожку каждую осень заливали гудроном, поэтому она всегда оставалась черной, как темное зеркало, зеленая черепица на многочисленных скатах крыши цветом почти не отличалась от травы лужайки, и люди иногда останавливались, чтобы сфотографировать сводчатые окна, старинные и запоминающиеся.
«Любые двое мужчин, которые поддерживают дом в таком идеальном состоянии, должны быть гомиками», — однажды раздраженно бросила мать Эдди, но он не решился обратиться к ней за разъяснениями.
Гараж для грузовиков являл собой полную противоположность особняку Трекеров на Западном Бродвее. Низкое здание сложили из кирпичей, которые уже крошились от старости, а у земли из темно-красных стали черными, как сажа. Окна покрывал слой грязи, за исключением маленького круглого оконца в кабинете диспетчера. Это стекло поддерживалось в идеальной чистоте детьми, которые приходили сюда и до Эдди, и после него, потому что над столом диспетчера висел календарь «Плейбоя». Никто из парней не проходил на площадку за гаражом, где играли в бейсбол, не остановившись, чтобы протереть стекло бейсбольной перчаткой и взглянуть на девушку месяца.
Гараж с трех сторон окружала площадка укатанного гравия. Трейлеры, предназначенные для поездок на большие расстояния («Джимми-Питы», «Кентуорты», «Рио»), все с надписями на бортах «ТРЕКЕР БРАЗЕРС. ДЕРРИ НЬЮТОН ПРОВИДЕНС ХАРТФОРД НЬЮ-ЙОРК», иногда стояли там в беспорядочном изобилии. Случалось, собранные, иной раз — кабины и кузова по отдельности, застыв на колесах или стойках.
Братья старались не заставлять грузовиками площадку за гаражом, потому что были заядлыми бейсбольными болельщиками и хотели, чтобы дети приходили сюда играть. Фил Трекер сам водил трейлер, так что мальчишки сталкивались с ним редко. Но Тони Трекер, мужчина со здоровенными бицепсами и внушительным пузом, вел бухгалтерию и занимался счетами, поэтому Эдди (сам он никогда не играл — мать убила бы его, если б услышала, что он играет в бейсбол, бегает, глотает пыль, столь вредную для его слабых легких, рискуя сломать ногу, получить сотрясение мозга или бог знает что еще) частенько его видел. Он был неотъемлемой деталью летнего антуража, его голос казался Эдди таким же атрибутом игры, как позднее — голос Мэла Аллена:[220] Тони Трекер, огромный, но при этом напоминающий призрак, в белой рубашке, мерцавшей, когда спускались летние сумерки, а светлячки начинали вить в воздухе кружево огоньков, кричащий: «Ты должен успеть встать под этот мя-ач, Рыжий, прежде чем сможешь его поймать!.. Не отрывай глаз от мя-ача, Полпинты! Ты не сможешь ударить по этой чертовой хреновине, если не будешь на нее смотреть!.. Скользи, Копыто! Ты въедешь кедами в лицо второго бейсмена, он никогда не сможет осалить тебя!»
Эдди помнил, что Трекер никого не звал по именам. Только — эй, Рыжий, эй, Блонди, эй, Очкарик, эй, Полпинты. И никогда не говорил «мяч», только «мя-ач». И биту Тони Трекер всегда называл ясеневым черенком: «Тебе никогда не ударить по этому мя-ачу, Подкова, если ты не будешь как следует замахиваться ясеневым черенком».
Улыбаясь, Эдди подошел чуть ближе… и тут же улыбка увяла. Длинное кирпичное здание, в котором обрабатывались заявки, где ремонтировались грузовики и хранился груз (только на короткие сроки), стояло темное и молчаливое. Сквозь гравий проросла трава. Никаких грузовиков на боковых площадках, только один ржавый остов кузова.
Подойдя еще ближе, Эдди увидел в одном из окон табличку с надписью «ПРОДАЕТСЯ».
«Трекеры вышли из игры», — подумал Эдди и удивился печали, которую вызвала эта мысль… словно кто-то умер. Он порадовался, что не дошел до Западного Бродвея. Если компания «Трекер бразерс» могла прекратить существование — «Трекер бразерс», которая, казалось, будет всегда, — что могло случиться с улицей, по которой он так любил гулять мальчишкой? Эдди вдруг понял, что не хочет этого знать. Не хочет увидеть Грету Боуи с сединой в волосах, с располневшими бедрами и задом, что происходит с теми, кто много сидит, много ест и много пьет; так лучше — безопаснее — держаться подальше.
«Нам всем следовало так поступить — просто держаться подальше. Нет у нас тут никаких дел. Возвращаться туда, где вырос, — все равно что исполнять какой-нибудь безумный йоговский трюк, скажем, сунуть ноги в рот. А потом проглотить себя так, чтобы ничего не осталось; сделать такое невозможно, и любой здравомыслящий человек должен только радоваться, что невозможно… так что же все-таки случилось с Тони и Филом Трекерами?»
Для Тони, возможно, все закончилось инфарктом: он таскал на себе, как минимум, семьдесят пять лишних фунтов жира и мяса, и сердце могло не выдержать. Поэтам дозволено романтизировать разбитые сердца, Барри Манилоу поет о них, и Эдди ничего не имел против (они с Майрой собрали все альбомы, записанные Барри Манилоу), но лично он предпочитал раз в год снимать электрокардиограмму. Конечно же, если Тони что и подвело, так это сердце. А Фил? Возможно, беда подстерегла его на автостраде. Эдди, который и сам зарабатывал на жизнь, крутя баранку (точнее, раньше зарабатывал; теперь только иногда возил знаменитостей, а большую часть времени рулил столом), знал, какие опасности таят в себе автострады. Старина Фил мог в гололед вылететь на своем трейлере с трассы где-нибудь в Нью-Хэмпшире или в Хайнсвиллских лесах к северу от Мэна. А может, у его трейлера отказали тормоза на длинном спуске к югу от Дерри, когда он ехал в Хейвен под весенним дождем. Об этом и о многом другом говорилось в песнях о водителях-дальнобойщиках, которые ходили в стетсонах и не гнушались обмана. Рулить столом иногда одиноко, но Эдди достаточно много времени просидел в водительском кресле, и его ингалятор всегда ездил вместе с ним, лежал на приборном щитке, рычаг клапана смутно отражался в ветровом стекле (а в бардачке компанию ингалятору составляла целая аптека), и знал, что цвет одиночества — расплывчато-красный: отраженный от мокрого асфальта свет задних фонарей автомобиля, который едет впереди тебя под проливным дождем.
— А время бежит, нам за ним не угнаться, — прошептал Эдди Каспбрэк, не отдавая себе отчета, что говорит вслух.
Чувствуя себя спокойным и несчастным (в таком состоянии он, сам того не подозревая, пребывал довольно часто), Эдди обошел здание, поскрипывая по гравию туфлями от «Гуччи», чтобы взглянуть на площадку, где в его детстве постоянно играли в бейсбол, в те далекие времена, когда мир, казалось, на девяносто процентов состоял из детей.
Площадка не так уж и изменилась, но одного взгляда хватило, чтобы понять: в бейсбол здесь больше не играют — в какой-то момент традиция умерла, по ей одной ведомым причинам.
В 1958 году ромб внутреннего поля ограничивали не выбеленные дорожки, соединяющие базы, а вытоптанные ногами тропки. И баз, как таковых, у них не было, у этих мальчишек, которые играли здесь в бейсбол (все мальчишки были старше Неудачников, хотя Эдди помнил, что Стэнли Урис иногда принимал участие в игре; отбивал мяч слабовато, но на наружном поле бегал быстро и демонстрировал отменную реакцию). Базами служили четыре куска грязного брезента, которые хранились под погрузочной платформой длинного кирпичного здания, торжественно доставались оттуда, когда мальчишек набиралось на две команды, и не менее торжественно возвращались на место, когда сгустившиеся сумерки останавливали игру.
Но теперь Эдди не видел протоптанных бейсбольных тропок. Слишком уж много сорняков проросло сквозь гравий. Повсюду блестели осколки разбитых бутылок из-под пива и газировки; в те давние дни все осколки добросовестно убирались. Что осталось неизменным, так это проволочный забор в дальнем конце площадки, высотой в двенадцать футов и ржавый, как засохшая кровь. Он разрисовывал небо ромбами.
«Это она, зона круговой пробежки», — подумал Эдди. Сунув руки в карманы, ошеломленный, он стоял на том месте, где двадцать семь лет назад был «дом».[221] За забор и в Пустошь. Такой удар по мячу они называли «Автоматом». Эдди громко рассмеялся и тут же нервно оглянулся, словно это рассмеялся призрак, а не мужчина в слаксах за шестьдесят долларов, мужчина из плоти и крови, реальный, как… ну, реальный, как…
«Брось, Эдс, — вроде бы прошептал ему в ухо голос Ричи. — И вовсе ты не реальный, и в последние годы ржачек тебе выпадало мало, и случались они редко. Так?»
— Да, так, — тихо ответил Эдди и пнул несколько камушков, оказавшихся под ногой.
По правде говоря, он видел только два мяча, перелетевших через забор в дальнем конце площадки «Трекер бразерс», и оба раза по мячу бил один и тот же пацан — Рыгало Хаггинс. В свои двенадцать лет Рыгало выглядел комично большим: ростом уже в шесть футов и весом, наверное, в сто семьдесят фунтов. Прозвище он получил за умение долго и громко рыгать, получалось у него нечто среднее между кваканьем лягушки и стрекотанием цикады. Случалось, рыгая, он постукивал рукой по губам, и срывающиеся с них звуки напоминали клич индейцев.
Рыгало был здоровенным и не толстым, теперь вспоминал Эдди, но Бог, похоже, не планировал, чтобы мальчик становился таким большим в двенадцать лет; если бы Рыгало не умер в то лето, он мог бы прибавить в росте еще шесть дюймов, а то и больше, но мог бы и научиться управлять таким огромным телом в мире куда меньших по размерам людей. «Он даже мог, — подумал Эдди, — научиться доброте». Но в двенадцать лет Рыгало, неуклюжий и злобный, даже производил впечатление умственно отсталого исключительно из-за резких и на удивление неловких телодвижений. Какая там легкость, присущая, скажем, Стэнли! Тело здоровяка, казалось, никак не общалось с его мозгом, существовало в собственном замедленном мире. Эдди вспомнился один вечер, когда мяч, отбитый бэттером, медленно летел прямо на Рыгало, который стоял на внешнем поле. Он мог поймать этот мяч, не сходя с места. Рыгало застыл, задрав голову, вскинув руку, словно в приветствии, но подставить перчатку под мяч так и не удосужился, и он ударил Рыгало по темечку с громким «бонг». Такой же звук слышится, если мяч, брошенный с третьего этажа, падает на крышу «форда». Мяч подскочил на четыре фута и аккуратно опустился в перчатку. У одного бедолаги, Оуэна Филлипса, «бонг» этот вызвал смех. Рыгало подошел к нему и пнул так сильно, что Филлипс побежал домой, крича от боли и с дырой в штанах. Больше никто не засмеялся… разве что про себя. Эдди полагал, что Ричи Тозиер, если бы при этом присутствовал, наверняка не удержался бы от колкой реплики, и Рыгало скорее всего отправил бы его в больницу. Такую же медлительность демонстрировал Рыгало и в «доме». Выбить его не составляло труда, а если после его удара мяч отскакивал в землю, то даже самые неуклюжие игроки внутреннего поля салили его до того, как он добирался до первой базы. Но если уж удар получался, мяч летел очень, очень далеко. Эдди видел два мяча, которые Рыгало отправил за забор, и оба удара получились потрясающими. Первый мяч так и не нашли, хотя с десяток мальчишек перелезли через забор и принялись рыскать по Пустоши.
Второй отыскали. Мяч этот принадлежал другому шестикласснику (Эдди не мог вспомнить его имя и фамилию — только прозвище; мальчишки звали его Сопливый, потому что он вечно ходил простуженным), и им играли в конце весны и в начале лета 1958 года. В результате мяч претерпел значительные изменения в сравнении с идеально круглым белоснежным шаром с красными стежками, каким его достали из коробки в магазине. Он потерся, его покрывали зеленые пятна от травы и царапины от сотен ударов по гравию. Стежки в одном месте начали надрываться, и Эдди (он бегал за мячами, выкатившиеся за границу поля, если позволяла астма, и смаковал каждое небрежное: «Спасибо, малыш», — которым его награждали, когда он возвращал мяч в поле) знал, что скоро кому-то придется доставать изоленту «Черный кот» и обматывать ею мяч, чтобы им могли поиграть еще неделю или чуть дольше.
Но прежде чем настал этот день, семиклассник с невероятным именем Стрингер и фамилией Дедэм подал, как он это называл, «с переменной скоростью». Принимал подачу Рыгало Хаггинс. Точно рассчитал время подлета мяча (медленные подачи подходили ему как нельзя лучше) и ударил по видавшему виды «сполдингу»[222] Сопливого. Обшивка мяча тут же оторвалась и спланировала на площадку, приземлившись в нескольких футах от второй базы, будто большая белая бабочка. Сам мяч поднимался все вышел и выше в роскошное подсвеченное закатом небо, раскручиваясь и раскручиваясь. Мальчишки, онемев от изумления, поворачивали головы, следя за полетом мяча. Эдди помнил, как с губ Стрингера сорвалось: «Срань гос-подня!» — и такое благоговение слышалось в его голосе. Мяч все летел и летел, они все видели разматывающуюся бечевку, и, возможно, еще до того, как мяч долетел до земли, уже в Пустоши, шестеро мальчишек карабкались за забор. Эдди помнил, как Тони Трекер изумленно хохотал и кричал: «Этот мяч улетел бы и за стадион „Янкис“.[223] Улетел бы на хрен и за стадион „Янкис“».
Нашел мяч Питер Гордон, недалеко от ручья, который тремя неделями позже члены Клуба неудачников перегородили плотиной. Диаметр его уменьшился до трех дюймов. Но бечевка не порвалась.
По молчаливой договоренности мальчишки принесли остатки мяча Сопливого Тони Трекеру, который осмотрел их, не произнося ни слова, стоя в окружении также молчавших мальчишек. Со стороны могло показаться, что группа эта — мальчишки, окружившие высокого мужчину с большущим животом, — собралась по какому-то религиозному поводу, скажем, поклониться некой священной реликвии. Рыгало Хаггинс даже не обежал базы. Просто стоял среди других, как человек, не очень-то осознающий, где находится и что делает. И мяч, который протянул ему Тони Трекер, диаметром уступал теннисному.
Эдди, с головой погрузившийся в воспоминания, зашагал через площадку, миновал питчерскую горку (только горкой она никогда не была, скорее ямкой, из которой убрали гравий), вышел в зону шорт-стопа.[224] Остановился, вслушиваясь в окружавшую его тишину, двинулся дальше, к проволочному забору. Он проржавел еще сильнее, теперь его оплел какой-то мерзкий вьюн, но он оставался на прежнем месте. Сквозь ячейки Эдди видел уходящий вниз склон, заросший яркой зеленью.
Пустошь даже больше, чем прежде, напоминала джунгли, и впервые Эдди задался вопросом: а почему участок земли, покрытый столь буйной растительностью, назвали Пустошью? Ничего пустого не было там и в помине. Почему не Чаща? Почему не Джунгли?
Пустошь.
Какое-то мрачное, даже зловещее слово, но если оно с чем-то и ассоциировалось, то никак не с переплетением веток кустов и деревьев, которые росли так густо, что им приходилось бороться за место под солнцем. Перед мысленным взором возникали песчаные дюны, уходящие к горизонту, или серая равнина солончаков. Пустая, бесплодная земля. Майк говорил, что они все бесплодны, и это, похоже, и правда так. Их семеро, и ни одного ребенка. Явное нарушение теории вероятности, даже в эпоху планирования семьи.
Эдди смотрел сквозь ржавые ромбы, слыша далекий рокот машин, проезжающих по Канзас-стрит, слыша далекое журчание воды внизу. Он видел, как ручей сверкает под весенним солнцем. Тростниковые заросли остались на прежнем месте, только выглядели болезненно-белыми, словно пятна грибка на зеленом фоне. За зарослями виднелись болотистые участки, граничащие с Кендускигом. По слухам, тамошняя трясина засасывала с концами.
«Я провел самые счастливые дни моего детства в этой клоаке», — подумал Эдди, и по телу его пробежала дрожь.
Он уже собирался отвернуться, когда взгляд зацепился за что-то: бетонный цилиндр с металлической крышкой, шахта морлоков, как называл их Бен, смеясь, да только смех этот ограничивался губами, потому что глаза оставались серьезными. Если к нему подойти, цилиндр будет не выше пояса (если ты — ребенок) и ты прочитаешь на нем отлитые полукругом слова: «департамент общественных работ дерри». А из глубины до тебя донесется гудение: там работали какие-то машины.
Шахты морлоков.
«Туда мы и пошли. В августе. В конце. Спустились по одной из шахт, в канализационные тоннели, только через какое-то время они перестали быть тоннелями. Они стали… стали… чем?
Там, внизу, они нашли Патрика Хокстеттера. Прежде чем Оно забрало его, Беверли увидела, как он делает что-то плохое. Она тогда рассмеялась, но знала — что-то плохое. Что-то связанное с Генри Бауэрсом, так? Да. Думаю, да. И…»
Он резко повернулся и зашагал к заброшенному гаражу, не желая больше смотреть на раскинувшуюся внизу Пустошь, злясь на мысли, которые лезли в голову. Ему хотелось домой, к Майре. Ему совершенно не хотелось оставаться в Дерри. Он…
— Лови, малявка!
Эдди оглянулся на голос и увидел, что через забор к нему летит мяч. Мяч упал на гравий, подпрыгнул. Эдди вытянул руку и поймал его. Рефлекторно, не думая, что делает, поймал ловко, даже элегантно.
Посмотрел на то, что держит в руке, и внутри все похолодело и опустилось. Когда-то это был бейсбольный мяч, но теперь осталась лишь обтянутая бечевкой сфера, потому что обшивку с мяча содрали. Он видел, как размотавшаяся бечевка тянется за мячом. Она перехлестывала через забор, как нить паутины, и исчезала в Пустоши.
«Господи, — подумал Эдди. — Господи. Оно здесь. Здесь, рядом со мной. СЕЙЧАС…»
— Спускайся вниз и поиграй, Эдди, — раздался голос с другой стороны забора, и Эдди, едва не теряя сознание от ужаса, осознал, что это голос Рыгало Хаггинса, убитого в тоннелях под Дерри в августе 1958 года. И тут же появился и сам Рыгало, поднимался по склону к забору.
На нем была полосатая бейсбольная форма «Нью-йоркских янки», замазанная зеленым, с прицепившимися кое-где осенними листками. Эдди видел перед собой Рыгало, но при этом и прокаженного, существо, которое во всем своем уродстве поднялось из залитой водой могилы. Мышцы на тяжелом лице висели клочьями. Одна глазница опустела. Паразиты копошились в волосах. Левую кисть скрывала поросшая мхом бейсбольная перчатка. Гниющие пальцы правой лезли сквозь ромбовидные ячейки заборной сетки, а когда страшилище сжало пальцы, Эдди услышал мерзкий скрежет, который едва не свел его с ума.
— Этот мяч улетел бы и за стадион «Янкис», — процитировал Рыгало Тони Трекера и ухмыльнулся. Жаба, болезненно бледная и корчащаяся, вывалилась из его рта и упала на землю. — Ты меня слышишь? Улетел бы на хрен и за стадион «Янкис». Между прочим, Эдди, хочешь, чтобы тебе отсосали? Я сделаю это за десятик. Черт, я сделаю это забесплатно.
Лицо Рыгало изменилось. Желеподобный кончик носа отвалился, открыв два воспаленно-красных канала, которые Эдди видел в своих снах. Волосы погрубели и отступили от висков, стали белесыми, как паутина. Гниющая кожа на лбу лопнула, обнажив белую кость, покрытую какой-то слизистой субстанцией, словно затуманенная линза прожектора. Рыгало исчез; превратился в тварь, которая в свое время выползла из-под крыльца дома 29 по Нейболт-стрит.
— Бобби отсосет за десятик, — проворковал прокаженный и начал карабкаться на забор. Оставляя кусочки плоти на перекрестьях проволоки. Забор скрипел и трясся под его тяжестью. Когда он прикасался к вьюнам, они тут же чернели. — Он сделает это в любое время. Пятнашка за переработку.
Эдди попытался закричать. Но у него вырвался лишь сухой, бессловесный писк. Легкие словно превратились в самые древние в мире окарины.[225] Он посмотрел на мяч, который держал в руке, и внезапно мяч этот начал потеть кровью. Капли падали на гравий и пачкали туфли Эдди.
Он отбросил мяч и, пошатываясь, отступил на два шага. Глаза вылезли из орбит, Эдди вытирал руки о рубашку. Прокаженный добрался до вершины забора. Голова жуткой формы, напоминающая раздутый хэллоуиновский фонарь из тыквы, покачивалась на фоне неба. Вывалился язык, длиной в четыре фута, может — в шесть. Он спускался вниз по забору, словно змея, которая выползла изо рта прокаженного.
Только что прокаженный висел на заборе… а в следующую секунду исчез.
Не растаял в воздухе, как призрак в кино; просто исчез из этого мира. А Эдди услышал звук, подтвердивший, что прокаженный призраком не был: будто пробка вылета из бутылки шампанского. Звук воздуха, рванувшегося заполнять объем, ранее заполненный телом прокаженного.
Эдди повернулся и побежал, но не успел пробежать и десяти футов, как четыре каких-то предмета или существа вылетели из тени, царящей под погрузочной платформой у заброшенного гаража. Эдди подумал, что это летучие мыши, и закричал, закрыл голову руками… Потом он увидел, что это квадраты брезента — те самые квадраты брезента, которые использовались, как базы, когда на площадке играли в бейсбол большие парни.
Они кружили и кружили в застывшем воздухе, и Эдди пришлось пригнуться, чтобы избежать встречи с одним из них. А потом все они одновременно приземлились на привычных местах, подняв облачка пыли: «дом», первая база, вторая, третья.
Хватая ртом воздух, который никак не хотел проходить в легкие, Эдди пробежал мимо «дома», его губы растянулись, лицо побелело, как сливочный сыр.
ХРЯСТЬ! Звук биты, ударившей по фантомному мячу. А потом…
Эдди остановился, ноги отказывались ему служить, с губ сорвался стон.
Земля вспучивалась по линии, соединяющей «дом» с первой базой, словно гигантский крот быстро прорывал тоннель у самой поверхности земли. Гравий скатывался в обе стороны. А тот, кто рыл землю, добрался до базы и кусок брезента взлетел в воздух. Брезент поднимался так резко и быстро, что издавал шуршащий звук, схожий с тем, который можно услышать, когда чистильщик обуви энергично обрабатывает туфлю сразу двумя щетками. Земля начала вспучиваться между первой и второй базами, все быстрее и быстрее. Квадрат брезента на второй базе взлетел с тем же шуршанием, и едва успел опуститься на прежнее место, как невидимый землекоп уже достиг третьей базы и устремился к «дому».
Четвертый кусок брезента тоже поднялся в воздух, и тут же землекоп выскочил на свет божий, будто черт-из-табакерки. Эдди увидел, что это Тони Трекер, от лица которого остались местами прилипшие к черепу почерневшие куски плоти, а белая рубашка превратилась в лохмотья. Он вылез из земли в «доме», по пояс, качаясь из стороны в сторону, как какой-то гротескный червь.
— Не важно, как крепко ты будешь держаться за этот ясеневый черенок, — говорил Тони Трекер хриплым, скрипучим голосом. Зубы выпирали изо рта в безумной улыбке. — Не важно, Астматик! Мы доберемся до тебя. До тебя и твоих друзей. Мы получим МЯ-АЧ!
Эдди закричал, отшатнулся. Ему на плечо легла рука. Он отпрянул. Хватка на мгновение усилилась, потом рука отпустила его плечо. Он повернулся. Перед ним стояла Грета Боуи. Мертвая. Половины лица как не бывало; черви копошились в оставшемся красном мясе. В руке она держала зеленый воздушный шарик.
— Автомобильная авария, — пояснила узнаваемая часть рта и растянулась в улыбке. Сопровождалась улыбка жутким скрипом, и Эдди увидел сухожилия, двигающиеся, как ремешки. — В восемнадцать лет, Эдди. Я выпила и закинулась «красной птичкой».[226] Твои друзья здесь, Эдди.
Эдди попятился, выставив перед собой руки. Грета шла следом. Кровь, выплеснувшаяся ей на ноги, засохла длинными полосами. На Грете были туфли без задников.
И тут у нее за спиной он увидел еще одно страшилище: Патрик Хокстеттер плелся к нему через внешнее поле. Тоже в форме «Нью-йоркских янки».
Эдди побежал. Грета схватила его, порвала рубашку, выплеснула какую-то ужасную жидкость ему за шиворот. Тони Трекер вылезал из проделанной им дыры в земле. Шатающийся Патрик Хокстеттер, едва волоча ноги, тащился к нему. Эдди побежал, не зная, откуда возьмется необходимый для бега воздух, но все равно побежал. И на бегу увидел слова, выплывшие прямо перед ним, слова, написанные на зеленом шарике, который держала Грета Боуи:
ЛЕКАРСТВО ОТ АСТМЫ ВЫЗЫВАЕТ РАК ЛЕГКИХ!
НАИЛУЧШИЕ ПОЖЕЛАНИЯ
ОТ «АПТЕЧНОГО МАГАЗИНА НА ЦЕНТРАЛЬНОЙ»
Эдди бежал. Бежал и бежал, и в какой-то момент рухнул без чувств около Маккэррон-парк. Какие-то мальчишки увидели его и обошли стороной, потому что выглядел он как алкоголик, от которого можно подхватить какую-то болезнь, или даже как убийца. Они уже собрались сообщить о нем в полицию, но все-таки не стали.
3
Боб Роган наносит визит
Беверли рассеянно шагала по главной улице от «Таун-хауса», куда забежала, чтобы переодеться в синие джинсы и ярко-желтую блузку. Она не думала о том, куда идет. Думала вот о чем:
Волосы твои —
Жаркие угли зимой.
Хочу в них сгореть.
Она спрятала полученную открытку в нижнем ящике комода, под стопкой белья. Ее мать, наверное, открытку видела, но это значения не имело. Самое главное — отец в этот ящик никогда не заглядывал. Если бы он нашел открытку, то посмотрел бы на нее яркими, почти что дружелюбными глазами, взгляд которых парализовывал ее, и спросил бы самым дружелюбным тоном: «Ты делала что-то такое, чего делать тебе не следовало, Бев? Ты что-то делала с каким-то мальчиком?» И ответь она «да», или ответь она «нет», последовал бы быстрый удар, такой быстрый и сильный, что сначала она бы даже не почувствовала боли — проходило несколько секунд, прежде чем пустота в месте удара исчезала, и ее заполняла боль. А потом голос отца, такой же дружелюбный, добавил бы: «Беверли, иногда ты очень меня тревожишь. Очень тревожишь. Ты должна повзрослеть. Или это не так?»
Ее отец до сих пор мог жить в Дерри. Жил здесь, когда в последний раз дал о себе знать, но это произошло… сколько прошло лет? Десять? Задолго до того, как она вышла за Тома. Она получила от него открытку, не простенькую почтовую открытку, как со стихотворением, а цветную, с изображением отвратительной пластмассовой статуи Пола Баньяна, которая высилась перед Городским центром. Статую поставили в пятидесятых годах, она стала одним из символов ее детства, но открытка отца не вызвала у нее ни ностальгии, ни воспоминаний; с тем же успехом он мог прислать открытку с «Вратами на Запад» в Сент-Луисе или мостом «Золотые ворота» в Сан-Франциско.
«Надеюсь, дела у тебя идут хорошо и ты в полном здравии, — написал он. — Надеюсь, ты пришлешь мне что-нибудь, если сможешь, потому что располагаю я немногим. Я люблю тебя, Бевви. Папа».
Он действительно ее любил, и каким-то образом, полагала она, из-за его любви она по уши втюрилась в Билла Денбро тем долгим летом 1958 года: потому что из всех мальчишек именно Билл демонстрировал силу, которую она ассоциировала с отцом… но при этом совсем другую силу — ту, что прислушивалась к мнению других. По глазам и поступкам Билла она видела: он не верит, что «беспокойство» за близких, которое не оставляло отца — единственная причина, оправдывающая применение силы… словно люди — домашние любимцы, которых нужно баловать и наказывать.
Как бы то ни было, к концу их первой встречи полным составом в июле того года, встречи, на которой Билл, не прилагая к тому усилий, стал их безоговорочным лидером, она безумно любила его. И назвать ее чувство обычной влюбленностью школьницы — все равно что назвать «роллс-ройс» транспортным средством с четырьмя колесами, чем-то вроде телеги для перевозки сена. Она не краснела, когда видела его, обходилась и без визгливого смеха, не писала его имя на деревьях мелом или чернилами на Мосту Поцелуев. Просто все время жила с его образом в сердце, ощущая сладкую, мучительную душевную боль. Она бы умерла ради него.
И вполне естественно, полагала она, что ей хотелось верить, будто именно Билл прислал это любовное стихотворение… но она никогда не заходила так далеко, чтобы действительно себя в этом убедить. И потом… в какой-то момент… разве автор не открылся ей? Да, Бен ей все сказал (но сейчас не вспомнила бы, даже если б от этого зависела ее жизнь, когда и при каких обстоятельствах он сказал ей об этом вслух), и хотя свою любовь к ней он скрывал почти так же хорошо, как она — любовь к Биллу,
(но ты сказала ему, Бевви, ты сказала ему, что любишь)
любовь эта не вызвала бы сомнений у любого внимательного (и доброго) человека: она проявлялась в том, как тщательно он сохранял с ней дистанцию, в том, как менялось его дыхание, когда она касалась его кисти или предплечья, в том, как он одевался, зная, что увидит ее. Милый, нежный, толстый Бен.
Как-то он разрушился, этот сложный доподростковый треугольник, но как именно, она по-прежнему вспомнить не могла. Среди многого другого. Кажется, Бен признался, что сочинил и отослал ей то маленькое любовное стихотворение. Кажется, она призналась Биллу в своей любви и пообещала любить его вечно. И каким-то образом два эти признания помогли спасти их всех… или не помогли? Она не помнила. Эти воспоминания (или воспоминания о воспоминаниях, так, пожалуй, правильнее) казались вершинами островов, точнее, выступами одного кораллового рифа, поднимающегося над водой, не отдельные, а соединенные на глубине воедино. И однако, когда она пыталась нырнуть, чтобы увидеть остальное, перед мысленным взором возникал какой-то безумный образ: скворцы, которые каждую весну возвращались в Новую Англию, сидящие на телефонных проводах, на деревьях, на крышах домов, ссорящиеся из-за места и наполняющие воздух конца марта пронзительными криками. Образ этот вновь и вновь приходил к ней, чуждый и тревожащий, как сильный луч радиомаяка, забивающий сигнал, который ты действительно хочешь поймать.
Беверли испытала шок, осознав, что стоит перед прачечной самообслуживания «Клин-Клоуз», куда она, Стэн Урис, Бен и Эдди отнесли тряпки в тот день в конце июня: тряпки, запачканные кровью, которую могли видеть только они. Увидела, что окна в высохшей мыльной пене, а на двери висит табличка с надписью от руки: «ПРОДАЕТСЯ ВЛАДЕЛЬЦЕМ». Найдя участок, свободный от пены, Беверли заглянула в прачечную. Увидела пустое помещение с более светлыми квадратами на грязных желтых стенах: там стояли стиральные машины.
«Я иду домой», — в ужасе подумала она, но все равно продолжила путь.
Этот район не сильно изменился. Спилили еще несколько деревьев, возможно, вязов, пораженных болезнью. Дома стали более обшарпанными; разбитые окна встречались чаще, чем в ее детстве. Некоторые дыры закрыли картоном, другие — нет.
И вскоре она стояла перед многоквартирным домом номер 127 по Нижней Главной улице. Никуда за годы ее многолетнего отсутствия он не делся. Облупившаяся белая краска, которую она помнила, стала облупившейся шоколадно-коричневой краской, но в том, что это дом, где она жила, сомневаться не приходилось. Это окно их кухни, а то — ее спальни.
(«Джим Дойон, уйди с той дороги! Уйди немедленно, или ты хочешь, чтобы тебя сбила машина и ты умер?»)
Беверли пробрала дрожь, она скрестила руки на груди, обхватив локти ладонями.
Отец мог еще жить здесь; да, мог. Он переехал бы только в случае крайней необходимости. «Просто подойди к подъезду, Беверли. Посмотри на почтовые ящики. Три ящика на три квартиры. И если на одном фамилия „МАРШ“, ты сможешь нажать звонок, и очень скоро раздастся шуршание шлепанцев в коридоре, дверь откроется, и ты увидишь его, мужчину, сперма которого сделала тебя рыжеволосой и левшой и дала тебе способность рисовать… помнишь, как он раньше рисовал? Он мог нарисовать все, что хотел. Если у него возникало такое желание. Но возникало оно нечасто. Думаю, у него было слишком много поводов для тревоги. А если все-таки возникало, ты сидела часами и наблюдала, пока он рисовал кошек, и собак, и лошадей, и коров с „Му-у“ в поднимающихся от морды пузырях. Ты смеялась, и он смеялся, а потом говорил: „Теперь ты, Бевви“, — и когда ты брала ручку, он направлял твою руку, и ты видела, как из-под твоих пальцев появлялась корова, или кошка, или улыбающийся человечек, тогда как ты вдыхала запах его „Меннен скин брейсер“ и тепло его кожи. Давай, Беверли. Нажми кнопку звонка. Он откроет дверь, и он будет старым, с лицом, глубоко прорезанным морщинами, а зубы, те, что остались, будут желтыми, и он посмотрит на тебя и скажет: „Да это же Бевви, Бевви приехала домой, чтобы повидаться со стариком отцом, заходи, Бевви, я так рад тебя видеть, я так рад, потому что ты тревожишь меня, Бевви, ты сильно меня ТРЕВОЖИШЬ“».
Она медленно пошла по дорожке, и сорняки, которые выросли между бетонными плитами, цеплялись за штанины ее джинсов. Она вглядывалась в окна первого этажа, но все их плотно занавесили. Посмотрела на почтовые ящики. Третий этаж — «СТАРК-УИЗЕР». Второй этаж — «БЕРК». Первый этаж (у нее перехватило дыхание) — «МАРШ».
«Но я не позвоню. Я не хочу его видеть. Я не нажму кнопку этого звонка».
Вот оно, твердое решение, наконец-то! Решение, которое служило началом полнокровной и полезной жизни твердых решений! По дорожке она вышла на тротуар! Направилась обратно к центру города! Вернулась в отель «Таун-хаус»! Собрала вещи! Вызвала такси! Улетела! Велела Тому выметаться! Зажила успешно! Умерла счастливой!
Она нажала кнопку звонка.
Услышала знакомое позвякивание в гостиной — позвякивание, которое всегда воспринимала, как какое-то китайское имя: Чинг-Ченг! Тишина. Нет ответа. Она переминалась на крыльце с ноги на ногу, внезапно возникло желание справить малую нужду.
«Никого нет дома, — с облегчением подумала она. — Теперь я могу идти».
Вместо этого позвонила снова: Чинг-Ченг! Нет ответа. Подумала о прекрасном коротеньком стихотворении Бена и попыталась в точности вспомнить, где и как он признался в авторстве, и почему, на короткое мгновение она связала это признание со своей первой менструацией. Она начала менструировать в одиннадцать лет? Конечно же, нет, хотя ее груди «проклюнулись» в середине зимы. Так почему?.. Но тут, разрывая ход мыслей, у нее в голове возникла картина тысяч скворцов на телефонных проводах и крышах, галдящих в этот белый весенний день.
«Теперь я уйду. Я позвонила дважды; этого достаточно».
Но она позвонила еще раз.
Чинг-Ченг!
Теперь она услышала, как кто-то приближался к двери, и звуки эти нисколько ее не удивили: усталый шепот старых шлепанцев. Беверли торопливо огляделась и очень, очень близко подошла к тому, чтобы дать деру. Она успела бы добежать по бетонной дорожке до угла и скрыться, чтобы отец подумал: никто к нему и не приходил, просто мальчишки балуются. «Эй, мистер, принц Альберт в вашем сортире?..»
Беверли резко выдохнула, и ей пришлось сжать горло, потому что с губ чуть не сорвался смех облегчения. Дверь открыл совсем не ее отец. На пороге стояла и вопросительно смотрела на нее высокая женщина лет под восемьдесят. С роскошными волосами, по большей части серебряными, но кое-где цвета чистого золота. За стеклами очков без оправы Беверли увидела глаза, синие, как вода фиордов, с берегов которых, вероятнее всего, и прибыли в Америку предки этой женщины. Она была в платье из пурпурного муарового шелка, не новом, но пристойном. Морщинистое лицо светилось добротой.
— Да, мисс?
— Извините. — Желание смеяться пропало так же быстро, как и пришло. Она заметила камею на шее старухи. Почти наверняка слоновая кость, окруженная полоской золота, тончайшей, едва видимой. — Я, наверное, нажала не ту кнопку («Или специально позвонила в чужой звонок», — прошептал внутренний голос). — Я хотела позвонить Маршу.
— Маршу? — Морщины на лбу старухи углубились.
— Да, видите ли…
— Марш в этом доме не живет.
— Но…
— Если только… вы говорите про Элвина Марша, да?
— Да! — воскликнула Беверли. — Про моего отца!
Рука старухи поднялась к камее, прикоснулась к ней. Она более пристально всмотрелась в Беверли, отчего та ощутила себя совсем юной, словно принесла коробку с печеньем, какое пекли герлскауты, или рекламный листок, скажем, с просьбой поддержать школьную команду «Тигров Дерри». А потом старуха улыбнулась… по-доброму, но при этом и грустно.
— Должно быть, вы давно потеряли с ним связь. Мне не хочется приносить дурную весть, я для вас совершенно незнакомый человек, но ваш отец уже лет пять как умер.
— Но… на звонке… — Она посмотрела вновь, и с губ сорвался какой-то странный звук удивления, отличный от смешка. Волнуясь, подсознательно нисколько не сомневаясь, что отец по-прежнему живет в их квартире, она приняла «КЕРШ» за «МАРШ».
— Вы — миссис Керш? — спросила она. Известие о смерти отца потрясло ее, но при этом она чувствовала себя круглой дурой из-за допущенной ошибки: женщина могла принять ее за полуграмотную.
— Миссис Керш, — кивнула старуха.
— Вы… знали моего отца?
— Практически нет. — Голосом она напоминала Йоду из фильма «Империя наносит ответный удар», и Беверли вновь захотелось рассмеяться. Когда еще ее настроение так быстро менялось? По правде говоря, она не могла этого вспомнить… но боялась, что вспомнит, и очень даже скоро. — Он жил в этой квартире до меня. Мы виделись — он съезжал, я въезжала — в течение нескольких дней. Он переехал на Ревард-лейн. Вы знаете, где это?
— Да, — кивнула Беверли. Ревард-лейн отходила от Нижней Главной улицы в четырех кварталах ближе к административной границе Дерри, там многоквартирные дома были меньших размеров и более обшарпанные.
— Иногда я сталкивалась с ним в «Костелло-авеню-маркет», — продолжила миссис Керш, — и в прачечной самообслуживания, до того как она закрылась. Время от времени мы перебрасывались парой слов. Мы… девочка, вы такая бледная. Пройдите в дом и позвольте мне угостить вас чаем.
— Нет, я не могу, — чуть ли не шепотом ответила Беверли, но чувствовала, что побледнела, словно запотевшее стекло, через которое ничего не разглядишь. И да, она не отказалась бы от чая и от стула, сидя на котором и выпила бы этот чай.
— Вы можете и пройдете, — мягко возразила миссис Керш. — Это самое меньшее, чем я могу компенсировать вам печальную весть, которую сообщила.
И прежде чем Беверли успела запротестовать, она обнаружила, что ее уже ведут по полутемному подъезду в прежнюю квартиру, которая вроде бы стала меньше размером, но не вызывала отрицательных эмоций, возможно потому, что в ней все переменилось. Место пластикового стола с розовым верхом и приставленных к нему трех стульев занял маленький круглый стол, чуть больше приставного столика, с искусственными цветами в керамической вазе. Вместо старенького холодильника «Келвинатор» с круглым компрессором на верхней крышке (отец постоянно его чинил) она увидела «Фриджидейр» цвета меди. Над маленькой и определенно экономичной плитой крепилась микроволновка «Амана радар рендж». На окнах висели синие занавески, за окнами стояли цветочные ящики. Линолеум, настеленный прежде, содрали, открыв исходный деревянный пол. Многократно навощенный, он тускло поблескивал.
Миссис Керш — она уже поставила на плиту чайник — повернулась к Беверли:
— Вы здесь выросли?
— Да, — ответила Беверли. — Но теперь все по-другому… аккуратно… уютно… потрясающе!
— Какая вы добрая. — И от ослепительной улыбки миссис Керш разом помолодела. — У меня есть немного денег, видите ли. Немного, но с пенсией по старости мне вполне хватает. Выросла я в Швеции. В эту страну приехала в 1920-м, четырнадцатилетней девочкой без гроша в кармане… а это лучший способ узнать цену деньгам, вы согласны?
— Да, — кивнула Бев.
— Я работала в больнице, — продолжила миссис Керш. — Много лет — с двадцать пятого года я там работала. Доросла до должности старшей сестры-хозяйки. Все ключи были у меня. Мой муж очень удачно инвестировал наши деньги. А теперь я прибыла в тихую гавань. Пройдитесь по квартире, мисс, пока закипает вода.
— Нет, я не могу…
— Пожалуйста… я по-прежнему чувствую себя виноватой. Пройдитесь, если хотите!
И она прошлась. Спальня ее родителей теперь стала спальней миссис Керш, и разница бросалась в глаза. Выглядела комната светлее и просторней. Большой комод из кедра, с вырезанными инициалами «РГ», казалось, наполнял воздух ароматом смолы. Огромное пикейное покрывало лежало на кровати. С изображением женщин, несущих воду, мальчиков, погоняющих коров, мужчин, скирдующих сено. Отличное покрывало.
Ее спальня стала швейной комнатой. Черная швейная машинка «Зингер» стояла на металлическом столике под двумя яркими лампами «Тензор». Одну стену украшало изображение Иисуса, другую — фотография Джона Ф. Кеннеди. Красивая горка стояла под фотографией Кеннеди — заставленная книгами, а не фарфором, но смотрелась от этого ничуть не хуже.
Наконец, Беверли добралась до ванной.
Ее выдержали в розовом цвете, но такого приятного глазу оттенка, что она не казалась вульгарной. Всю сантехнику поменяли, и тем не менее к раковине Беверли приближалась с опаской, чувствуя, как захватывают ее воспоминания о давнем кошмаре: боялась, что заглянет в черное, без крышки, сливное отверстие, услышит шепот, а потом кровь…
Беверли наклонилась над раковиной, поймав в зеркале отражение своего бледного лица и темных глаз, а потом уставилась в сливное отверстие, ожидая голоса, смех, стоны, кровь.
Как долго она могла бы простоять там, согнувшись над раковиной, ожидая того же, что произошло двадцать семь лет назад, Беверли не знала; оторваться от раковины ее заставил только голос миссис Керш:
— Чай, мисс!
Она отпрянула, вырвавшись из пут самогипноза, ретировалась из ванной. Если в этой раковине и была черная магия, теперь она ушла… или не пробудилась.
— Ой, ну зачем все это!
Миссис Керш, улыбаясь, радостно посмотрела на нее.
— Мисс, если б вы знали, как редко нынче кто-нибудь заходит в гости, то не стали бы так говорить. Да я ставлю на стол гораздо больше для мужчины из «Бангор гидро», который приходит, чтобы снять показания счетчика! Моими стараниями он толстеет!
Фарфоровые чашки и блюдца стояли на круглом столе, белые, с синей каймой. На тарелке лежали маленькие пирожные и ломтики торта. Над заварочным чайником, что дымился парком рядом со сладостями, поднимался приятный аромат. Улыбнувшись, Бев подумала, что не хватает только миниатюрных сандвичей со срезанной корочкой: тетисандвичей, так она их называла, всегда в одно слово. Тетисандвичи бывали трех видов: со сливочным сыром и оливками, с кресс-салатом и с яичным салатом.
— Присядьте, — предложила миссис Керш. — Присядьте, мисс, и я налью вам чай.
— Я — не мисс. — И Беверли подняла левую руку, чтобы показать обручальное кольцо.
Миссис Керш улыбнулась и взмахнула рукой: какая ерунда, говорил этот жест.
— Я всех красивых молодых женщин называю «мисс». По привычке. Не обижайтесь.
— Я не обижаюсь, — ответила Беверли, но по какой-то причине ей вдруг стало чуточку не по себе: что-то в улыбке старухи показалось ей… каким? Неприятным? Фальшивым? Коварным? Но это же нелепо, так?
— Мне нравится, как вы тут все переделали.
— Правда? — Миссис Керш наливала чай. Темный, мутный. Беверли определенно не хотела его пить… и внезапно у нее возникли сомнения, а хотелось ли ей вообще тут находиться.
«Под дверным звонком было написано „МАРШ“», — внезапно прошептал внутренний голос, и Беверли испугалась.
Миссис Керш передала ей полную чашку.
— Благодарю вас. — Беверли вновь посмотрела на чай. Да, мутноватый, но аромат замечательный. Она сделала маленький глоток. И вкус чудесный. «Хватит шарахаться от тени», — сказала она себе. — Этот кедровый комод такой красивый.
— Антикварная вещь, этот комод, — ответила миссис Керш и рассмеялась. Беверли заметила, что старуха сохранила красоту во всем, кроме одного — такое часто встречалось в северных краях. Зубы у нее были очень плохие, крепкие, но все равно плохие. Желтые, и передние два налезали друг на друга. А клыки казались такими длинными, почти бивнями.
«Но они были белыми… она улыбнулась, когда открыла дверь, и ты подумала, какие белые у нее зубы».
Внезапно Беверли не на шутку перепугалась. Внезапно ей захотелось — потребовалось — убраться отсюда.
— Очень старая, да! — воскликнула миссис Керш, и выпила свою чашку в один присест, с неожиданным, шокирующим чавканьем. Улыбнулась Беверли — ухмыльнулась ей — и Беверли заметила, что глаза старухи тоже изменились. Белки пожелтели, пошли красными прожилками. Волосы стали тоньше, коса ужалась, серебро, перемежаемое золотыми прядями, исчезло, уступив место тусклой серости.
— Очень старая, — повторила миссис Керш над пустой чашкой, озорно глядя на Беверли этими пожелтевшими глазами. Торчащие зубы вновь показались в отвратительной, почти что похотливой улыбке. — Из дома со мной он прибыл. На нем вырезана монограмма «РГ». Вы заметили?
— Да. — Собственный голос донесся откуда-то издалека, а часть рассудка верещала: «Если она не знает, что ты заметила все эти изменения, может, ты выкрутишься. Если она не знает, не видит…»
— Мой отец. — Слово это она произнесла, как «отьец», и Беверли увидела, что изменилось и платье. Стало чешуйчатым, зашелушилось черным. Камея превратилась в череп с отвисшей челюстью. — Его звали Роберт Грей, но он больше известен как Боб Грей, больше известен как Пеннивайз, Танцующий клоун. Хотя и это не его имя. Но он любил пошутить, мой отьец.
Она вновь рассмеялась. Некоторые зубы почернели, как и платье. Морщины на коже углубились. Сама кожа, раньше молочно-розовая, стала болезненно-желтой. Пальцы превратились в когти. Она ухмыльнулась Беверли.
— Съешьте что-нибудь, дорогая. — Голос поднялся на полоктавы, но в нем прибавилось скрипучести, и теперь он звучал, как дверца склепа, поворачивающаяся на петлях, забитых сырой землей.
— Нет, благодарю вас, — услышала Беверли фразу, которую ее рот произнес высоким голосом ребенка, спешащего домой. Слова эти, похоже, родились не в ее мозгу; они сорвались с губ, а потом им пришлось проникнуть в уши, чтобы она узнала о том, что сказала.
— Нет? — переспросила ведьма и вновь ухмыльнулась.
Ее когти скребли по тарелке. Она принялась обеими руками заталкивать в рот пирожные с мелассой и глазированные ломтики торта. Ужасные зубы разжимались и сжимались, разжимались и сжимались, ногти, длинные и грязные, протыкали сладости, крошки сыпались вниз по костлявому подбородку. Изо рта воняло разлагающимися трупами, которые разорвало напором распирающих их газов. Смех теперь напоминал сухое клохтанье. Волосы редели. Сквозь них уже проглядывал чешуйчатый череп.
— Ох, он любил шутить, мой отьец. Это шутка, мисс, если вы их любите: мой отьец выносил меня, не моя муттер. Он высрал меня из жопы! Хи! Хи! Хи!
— Я должна уйти, — услышала Беверли свой, такой же пронзительный голос — голос маленькой девочки, которую очень обидели на ее первой вечеринке. Она смутно отдавала себе отчет, что в чашке у нее не чай, а дерьмо, жидкое дерьмо, подарочек из канализационных тоннелей под городом. И она выпила этого дерьма, немного, всего маленький глоточек, Господи, Господи, благословенный Иисус, пожалуйста, пожалуйста…
Женщина скукоживалась у нее на глазах, худела; теперь напротив нее сидела карга с лицом — сморщенным яблоком, смеющаяся пронзительным, хрюкающим смехом и раскачивающаяся взад-вперед.
— Мой отьец и я — одно целое, — говорила она. — Что я, что он, и, дорогая моя, если тебе хватает ума, тебе лучше убежать туда, откуда ты приехала, убежать быстро, потому что, если останешься, все будет хуже смерти. Те, кто умирает в Дерри, не умирают по-настоящему. Ты знала это раньше; поверь в это и теперь.
Медленным движением Беверли уперлась ногами в пол. Словно со стороны увидела, как упирается ногами в пол и отодвигается от стола и от ведьмы, в ужасе, не веря своим глазам, не веря, потому что впервые осознала, что аккуратный маленький обеденный столик — не из темного дуба, а из сливочной помадки. Прямо у нее на глазах ведьма, все еще смеясь, кося старыми желтыми глазами в угол комнаты, отломила кусок и жадно засунула в черную дыру — свой рот.
Теперь она видела, что чашки сделаны из белой коры, на которую аккуратно нанесена полоска синей глазури. А Иисус Христос и Джон Кеннеди — леденцовые, и когда Беверли посмотрела на них, Иисус показал ей язык, а Кеннеди липко подмигнул.
— Мы все ждем тебя! — закричала ведьма, и ее ногти прочертили глубокие бороздки на поверхности стола из помадки. — Да! Да!
Плафоны над головой стали карамельными шарами, стены обшили панелями из жженого сахара. Беверли посмотрела под ноги и увидела, что ее обувь оставляет следы на половицах, которые и не половицы вовсе, а плитки шоколада. В комнате стоял удушливый запах сладкого.
«Боже, это же „Гензель и Гретель“, это же ведьма, которой я боялась больше всего, потому что она ела детей…»
— Ты и твои друзья! — смеясь, кричала ведьма. — Ты и твои друзья! В клетке! Пока не прогреется печь! — Под ее лающий смех Беверли побежала к двери, но бежала она, как в замедленной съемке. А смех ведьмы бился и кружил над ее головой стаей летучих мышей. Беверли заорала. Подъезд вонял сахаром, нугой, карамелью и тошнотворной синтетической клубникой. Ручка двери, ранее из искусственного хрусталя, превратилась в чудовищный сахарный кристалл.
«Ты тревожишь меня, Бевви… очень ТРЕВОЖИШЬ!»
Она повернулась — рыжие волосы пролетели мимо лица, — чтобы увидеть своего отца, который, волоча ноги, выходил следом за ней из квартиры, в черном платье ведьмы, с камеей-черепом на шее; лицо отца обвисло, стало одутловатым, глаза почернели, как обсидиан, пальцы сжимались и разжимались, страстная ухмылка изогнула губы.
— Я бил тебя, потому что хотел ОТТРАХАТЬ тебя, Бевви, это все, что я хотел, я хотел ОТТРАХАТЬ тебя, я хотел СЪЕСТЬ тебя, я хотел съесть твою КИСКУ, я хотел СОСАТЬ твой КЛИТОР, зажав его в зубах, ВКУСНЯШКА, Бевви, о-о-о-о-о, ВКУСНЯШКА В МОЕМ ПУЗИКЕ, я хотел посадить тебя в клетку… и разжечь печь… и пощупать твою МАНДУ… твою пухленькую МАНДУ… а когда она стала бы достаточно пухленькой, чтобы ее съесть… СЪЕСТЬ…
Крича, Беверли ухватилась за липкую ручку и выскочила на крыльцо, теперь украшенное фигурками из пралине и с полом из сливочной помадки. Далеко, смутно — перед глазами все плыло — она видела едущие по улице автомобили, женщину, которая катила тележку с продуктами из «Костелло».
«Я должна выбираться отсюда, — подумала она, уже теряя связность мыслей. — Тут все нереально, если только я смогу добежать до тротуара…»
— Проку от твоей беготни не будет. — Ее отец
(мой отьец)
смеялся. — Мы этого так долго ждали. Это будет забава. Это будет ВКУСНЯШКОЙ в наших ЖИВОТАХ.
Беверли вновь оглянулась, теперь ее отец сменил черное платье ведьмы на клоунский костюм с большими оранжевыми пуговицами. На голове красовалась шапка из енота, по моде 1958 года, какие «двигал в массы» Фесс Паркер[227] в диснеевском фильме о Дейви Крокетте. В одной руке он держал связку воздушных шариков. В другой — ногу ребенка, совсем как куриную ножку. На каждом шарике Беверли видела одну и ту же надпись: «ОНО ПРИШЛО ИЗВНЕ».
— Скажи своим друзьям, что я — последний представитель умирающей цивилизации. — Все с той же жуткой ухмылкой, спотыкаясь и пошатываясь, он спустился с крыльца следом за Беверли. — Единственный выживший на умирающей планете. Я прибыл сюда, чтобы ограбить всех женщин… изнасиловать всех мужчин… и научиться танцевать под «Мятный твист».
Спустившись с крыльца, клоун бешено задергался в танце, со связкой шариков в одной руке и оторванной, кровоточащей ногой ребенка в другой. Клоунский костюм трепало, как при сильном ветре, но Беверли никакого ветра не чувствовала. Ноги ее заплелись, и она грохнулась на тротуар, едва успев выставить руки, чтобы смягчить удар. Боль от ладоней прострелила до плеч. Женщина, которая толкала перед собой тележку с купленными продуктами, остановилась, нерешительно оглянулась, а потом двинулась дальше, чуть ускорив шаг.
Клоун направился к ней, отбросив оторванную ногу. Она упала на лужайку с глухим стуком. Беверли еще с мгновение лежала, распростершись на тротуаре, в полной уверенности, что очень скоро она должна проснуться, что в реальной жизни такого быть не может, что это кошмарный…
Она осознала, что заблуждается, за миг до того, как согнутые, с длинными ногтями пальцы клоуна прикоснулись к ней. Клоун был настоящим; он мог ее убить. Как убивал других детей.
— Скворцы знают твое настоящее имя, — внезапно прокричала Беверли.
Клоун отпрянул, и ей вдруг показалось, что улыбка на губах внутри нарисованной большой красной улыбки превратилась в гримасу ненависти и боли… а может, и страха. Но, возможно, изменение это следовало списать на ее воображение, и Беверли определенно не имела ни малейшего понятия, с чего сказала такое, но фраза эта позволила ей выиграть несколько секунд.
Она вскочила и побежала. Завизжали тормоза и грубый голос, одновременно взбешенный и испуганный, проорал: «Смотри, куда прешь, курица безмозглая!» Боковым зрением Беверли увидела хлебный фургон, который едва не сшиб ее, когда она метнулась через улицу, будто ребенок — за резиновым мячом, а потом уже стояла на тротуаре с противоположной стороны, тяжело дыша. С тупой болью в левом боку. Хлебный фургон проследовал дальше по Нижней Главной улице.
Клоун исчез. Нога исчезла. Дом остался на прежнем месте, но теперь Беверли видела, что он полуразрушенный и брошенный, все окна забиты фанерой, ступени, ведущие к крыльцу, сломаны.
«Я там была или мне все это пригрезилось?»
Но она видела, что джинсы — грязные, желтая блузка в пыли.
И пальцы в шоколаде.
Беверли вытерла их о джинсы и быстрым шагом пошла прочь, с горячим лицом, холодной, как лед, спиной, а глазные яблоки, казалось, пульсировали, вылезая из орбит и возвращаясь обратно, в такт быстрым ударам сердца.
«Мы не сможем победить Оно. Чем бы Оно ни было, мы не сможем победить ОНО. Оно даже хочет, чтобы мы предприняли такую попытку — Оно хочет поквитаться. И ничья, полагаю, Оно не устроит. Мы должны убраться отсюда… просто уехать».
Что-то потерлось об ее икру, легонько, как котенок.
Беверли с криком отскочила в сторону. Посмотрела вниз, и внутренне сжалась, рука метнулась ко рту.
Шарик, желтый, как ее блуза. С ярко-синей надписью: «ТЫ ПГАФ, КГОЛИК».
У нее на глазах он полетел дальше, подпрыгивая на тротуаре, подгоняемый теплым, майским ветерком.
4
Ричи несется прочь
Что ж, в какой-то день Генри и его дружки преследовали меня… до окончания учебного года, это точно…
Ричи шагал по Внешней Канальной улице, мимо Бэсси-парк. Теперь он остановился, глубоко засунув руки в карманы, смотрел на Мост Поцелуев, но, если на то пошло, не видел его.
«Я оторвался от них в отделе игрушек „Фриза“».
После безумного завершения ленча воссоединения Ричи шел куда глаза глядят, пытаясь хоть как-то сжиться с теми ужасами, что повылезали из печенья счастья… или, казалось, повылезали из печенья счастья. Он-то думал, что из печенья, возможно, ничего и не вылезало. Это была групповая галлюцинация, вызванная всем этим леденящим кровь дерьмом, о котором они говорили. Главное доказательство этой версии заключалось в том, что Роуз ничего не видела. Разумеется, родители Беверли тоже не видели кровь, которая выплеснулась из раковины в ванной, но это далеко не одно и то же.
«Нет? почему нет?»
— Потому что теперь мы взрослые, — пробормотал он и обнаружил, что этой мысли недостает ни убедительности, ни логики; возможно, это такая же белиберда, как строчка из какой-нибудь детской считалочки.
Он двинулся дальше.
«Я пошел к Городскому центру, посидел какое-то время на скамейке в парке и подумал, что увидел…»
Он вновь остановился, хмурясь.
«Увидел — что?
…но мне это только померещилось.
Что — это? Что — в действительности?»
Ричи посмотрел налево и увидел большое здание из стекла, кирпича и стали, которое выглядело таким стильным в конце пятидесятых, и вдруг стало древним и жалким.
«И теперь я здесь, — подумал он. — Вернулся к этому гребаному Городскому центру. Месту другой галлюцинации. Или грезы. Или что бы это ни было».
Другие видели в нем шута и кривляку, и он с легкостью вновь вошел в эту роль. Ах, мы все с легкостью входим в наши старые роли, или вы этого не замечали? Но что в этом столь уж необычного? Ричи подумал, что такое можно увидеть на любой встрече выпускников через десять или двадцать лет после окончания школы: главный шутник класса, которому в колледже открылось, что его призвание — служить Богу, пропустив пару стаканчиков, автоматически становится тем же остряком, каким и был прежде; великий знаток литературы, а ныне торговец грузовиками «Дженерал моторс», начинает разглагольствовать о Джоне Ирвинге или Джоне Чивере; парень, который играл в школьной рок-группе «Мундогс» вечером по субботам, а теперь стал профессором математики в Корнелле, оказывается на сцене с гитарой «Фендер» наперевес и по пьяни во всю глотку орет «Глорию» или «Птицу на волне». И что говорил по этому поводу Спрингстин? «Не отступай, бэби, не сдавайся»… Однако куда проще верить в слова старых песен, опрокинув стаканчик-другой или покурив качественной панамской красной.[228]
Но Ричи верил: галлюцинация — возвращение к прежнему, а не настоящая жизнь. Возможно, ребенок мог сам стать отцом, но интересы отцов и сыновей часто сильно разнились, и внешне они далеко не всегда напоминали друг друга. Они…
«Но ты сказал — взрослые, а теперь это звучит как детский лепет; это звучит как белиберда. Почему так, Ричи? Почему?
Потому что Дерри, как и прежде, жуткий город. Почему мы просто не распрощались с ним?
Потому что жизнь не так проста, вот почему».
Мальчишкой он играл комика, иногда вульгарного, случалось, забавного, потому что это был один из способов выжить рядом с такими, как Генри Бауэрс, и не сойти с ума от скуки и одиночества. Ричи понимал, что в значительной степени причину следовало искать в его мозгах, которые обычно работали на скорости, в десять, а то и в двадцать раз выше скорости его одноклассников. Они находили его странным, необъяснимым, даже самоубийцей, в зависимости от фортеля, который он выкидывал, но, возможно, объяснялось все просто — повышенной скоростью мыслей. Но разве быстро соображать — это просто?
В любом случае особенность эту человек через какое-то время берет под контроль — должен взять или найти способ стравливать давление, и для Ричи такими «предохранительными клапанами» стали, к примеру, Кинки Брифкейс или Бафорд Киссдривел. Ричи открыл для себя этот способ через несколько месяцев после того, как забрел на радиостанцию колледжа, вроде бы скуки ради, и обнаружил все, что только мог желать. В первую же неделю у микрофона. Поначалу получалось у него не очень: он слишком нервничал, чтобы все было как надо. Но когда понял, что при его потенциале он может делать эту работу не просто хорошо, а лучше всех, одного осознания этого факта хватило, чтобы эйфория забросила его на луну. И в то же время он начал понимать великий принцип, который рулил вселенной, по крайней мере частью вселенной, связанной с карьерой и успехом: надо найти безумца, который носится в твоем сознании и портит тебе жизнь. Потом загнать его в угол и схватить. Но не убивать его. Нет, не убивать. Смерть — слишком легкий выход для таких маленьких мерзавцев. Ты надеваешь на него упряжь и начинаешь пахать на нем. Безумец вкалывает, как демон, едва тебе удается загнать его в борозду. И время от времени снабжает тебя ржачками. И так оно действительно и получилось. И все стало хорошо.
Он забавлял слушателей, все так, над его хохмами смеялись, в конце концов он перерос кошмары, которые таились в тени всех этих хохм. Или думал, что перерос. До этого дня, когда слово «взрослый» потеряло всякий смысл для его собственных ушей. И теперь предстояло иметь дело с чем-то еще, или по меньшей мере задуматься об этом; и эта огромная и совершенно идиотская статуя Пола Баньяна перед Городским центром.
«Вероятно, я — исключение, подтверждающее правило, Большой Билл».
«Но ты уверен, что раньше ничего не было, Ричи? Совсем ничего?»
«Я пошел к Городскому центру… подумал, что увидел…»
Острая боль второй раз за день иголками пронзила глаза, и Ричи закрыл их руками, сдавленный стон сорвался с губ. Боль ушла так же быстро, как и возникла. Но он ведь еще что-то унюхал, правда? Что-то, чего здесь на самом деле не было, но было раньше, что-то, заставившее его подумать о
(Я здесь, с тобой, Ричи, держи мою руку, ты можешь схватиться за мою руку)
Майке Хэнлоне. Он унюхал дым, который жег глаза, от которого они слезились. Двадцатью семью годами ранее он дышал этим дымом; в конце остались только Майк и он, и они увидели…
Но все ушло.
Он еще на шаг приблизился к пластмассовой статуе Пола Баньяна, сейчас потрясавшей радостной вульгарностью точно так же, как в детстве Ричи поразили размеры статуи. Мифологический Пол поднимался над землей на двадцать футов, да еще шесть добавлял постамент. С улыбкой взирал он сверху вниз на автомобили и пешеходов Внешней Канальной улицы, стоя на краю лужайки перед Городским центром. Городской центр построили в 1954–1955 годах для баскетбольной команды одной из низших лиг, которая так и не появилась. Годом позже, в 1956 году, Городской совет Дерри проголосовал за выделение денег на статую. Вопрос этот горячо обсуждался и на публичных слушаниях в городском совете, и в «Дерри ньюс», в колонках «Письма редактору». Многие полагали, что это будет прекрасная статуя, которая привлечет туристов. Другие считали, что сама идея пластмассового Пола Баньяна ужасна, безвкусна и вообще полный мрак. Преподавательница рисования средней школы Дерри, вспомнил Ричи, написала письмо в «Ньюс», предупредив, что взорвет это уродище, если статую таки поставят в Дерри. Улыбаясь, Ричи задался вопросом, а продлили контракт с этой крошкой или нет?
Противостояние — теперь Ричи понимал, что это типичная буря в стакане воды, какие случаются что в больших, что в малых городах, — продолжалось шесть месяцев, и, разумеется, смысла в этом не было ровным счетом никакого; статую уже купили, и даже если бы городской совет сделал что-то немыслимое (особенно для Новой Англии) — решил не использовать нечто такое, за что уплачены деньги, то куда, скажите на милость, дели бы покупку? Потом статую, которую не вырубали, а отлили в формах на каком-то заводе пластмасс, поставили на положенное ей место, еще завернутую в брезентовое полотнище, достаточно большое, чтобы послужить парусом на клипере. Сняли полотнище 13 мая 1957 года, в сто пятидесятую годовщину основания города. Само собой, одна часть собравшихся заохала от возмущения, тогда как другая ответила на это восторженными ахами.
Когда полотнище сняли, Пол предстал перед горожанами в комбинезоне с нагрудником и клетчатой красно-белой рубашке, с великолепной черной, такой окладистой, такой лесорубской бородой. Пластмассовый топор, конечно же, Годзилла всех пластиковых топоров, лежал у него на плече, и он улыбался северным небесам, которые в день открытия памятника были такими же синими, как шкура верного спутника Пола (Бейб, однако, при открытии не присутствовал: добавление синего вола сделало бы стоимость памятника неподъемной для городского бюджета).
Дети, присутствовавшие на церемонии (пришли сотни, в том числе и десятилетний Ричи Тозиер вместе с отцом), искренне и от всей души восторгались пластмассовым гигантом. Родители поднимали малышей на квадратный пьедестал, на котором стоял Пол, фотографировали, а потом, улыбаясь, с тревогой наблюдали, как дети, смеясь, залезали и ползали по гигантским черным сапогам Пола (поправка — по гигантским черным пластмассовым сапогам).
И в марте следующего года Ричи, уставший и перепуганный, плюхнулся на одну из скамей перед статуей, убежав (едва-едва) от господ Бауэрса, Крисса и Хаггинса, которые гнали его от начальной школы Дерри чуть ли не через всю центральную часть города. Оторваться ему удалось только в отделе игрушек Универмага Фриза.
Деррийский филиал не шел ни в какое сравнение с величественным зданием универмага в центре Бангора, но Ричи в тот момент не задумывался о подобных мелочах: в шторм годится любая гавань. Генри Бауэрс его настигал, а силы Ричи подходили к концу. Он нырнул в пасть вращающихся дверей универмага, потому что не видел другого пути к спасению. Генри, который определенно не понимал, как работают такие механизмы, едва не потерял кончики пальцев, пытаясь схватить Ричи, когда тот проскочил в зазор между неподвижной стенкой и вращающейся створкой, а потом помчался в глубины универмага.
Спеша вниз, с выбившемся из брюк подолом рубашки, он услышал удары, доносящиеся от вращающейся двери, громкие, как выстрелы в телефильмах, и понял, что Ларри, Мо и Керли по-прежнему гонятся за ним. Он смеялся, сбегая в подвальный этаж, но это был нервный смех; Ричи переполнял ужас, как кролика, угодившего в проволочный силок. На этот раз они действительно намеревались отколошматить его (а через десять недель или около того — во время этого забега Ричи и представить себе такого не мог — он поверит, что эта троица, особенно Генри, способна на все, кроме убийства, и, конечно же, побледнел бы от шока, если б ему рассказали об апокалиптической битве камнями, когда будет снято и это последнее ограничение). А винить в этой истории он, как и всегда, мог только собственную несдержанность.
Ричи и другие ученики его пятого класса заходили в спортивный зал. Шестиклассники — Генри выделялся среди них, как бык среди коров, — выходили из зала. Хотя Генри учился в пятом классе, в зале он занимался с более старшими ребятами. С труб под потолком опять капала вода, и мистер Фацио еще не подошел и не поставил табличку с надписью «ОСТОРОЖНО! МОКРЫЙ ПОЛ!». Генри поскользнулся на луже и шлепнулся на пятую точку.
И прежде чем Ричи успел глазом моргнуть, его предательский рот протрубил:
— Так держать, каблуки-бананы!
Расхохотались одноклассники и Ричи, и Генри, а сам Генри, когда поднялся, совсем не смеялся: его лицо цветом напоминало только что вытащенный из печи кирпич.
— Поговорим позже, Очкарик, — процедил Генри и двинулся к выходу из зала.
Смех разом стих. Мальчишки смотрели на Ричи как на покойника. Генри не остановился, чтобы понаблюдать за реакцией; просто вышел, опустив голову, с красными локтями (ударился ими об пол) и большим мокрым пятном на штанах. Глядя на мокрое пятно, Ричи почувствовал, как его убийственно остроумный рот вновь открывается… но на сей раз захлопнул его, да так быстро, что едва не ампутировал кончик языка.
«Да ладно, он забудет, — успокаивал себя Ричи, переодеваясь. — Конечно, забудет. Старина Хэнк не отличается хорошей памятью. Всякий раз, садясь срать, он скорее всего заглядывает в инструкцию, где написано, что и как нужно делать, ха-ха».
Ха-ха.
— Ты труп, Балабол, — сказал ему Винс Талиендо, по прозвищу Козявка, дергая себя за член, висящий над мошонкой, размером и формой напоминающей худосочный арахис. В голосе слышались грусть и уважение. — Но не волнуйся. Я принесу цветы.
— Отрежь себе уши и принеси кочаны цветной капусты, — остроумно ответил Ричи, и все рассмеялись, даже старина Козявка Талиендо рассмеялся, почему нет, они могли позволить себе смеяться. Над ними не капало. После школы они отправились по домам, чтобы посмотреть Джимми Додда и Мышкетеров в программе «Клуб Микки Мауса» или послушать, как Фрэнки Лаймон поет «Я не малолетний преступник» в программе «Американская эстрада», а вот Ричи пришлось нестись через отделы женского нижнего белья и посуды к отделу игрушек, пот стекал у него по спине в расщелину между ягодиц, а перепуганные яйца забирались все выше и выше, будто хотели повиснуть на пупке. Конечно, они могли позволить себе смеяться. Ха-ха-ха-ха-ха.
Генри ничего не забыл. Ричи ушел из школы через дверь в крыле дошкольников, на всякий случай, но Генри поставил там Рыгало Хаггинса, на тот самый случай. Ха-ха-ха-ха-ха.
Ричи заметил Рыгало первым, иначе никакого забега не было бы. Рыгало смотрел в сторону Дерри-парк, держа в одной руке сигарету, которую еще не успел закурить, а другой лениво вытаскивая штаны из задницы. Ричи, крадучись, пересек детскую площадку и уже проделал немалый путь на Картер-стрит, прежде чем Рыгало повернул голову и заметил его. Он позвал Генри и Виктора, и погоня началась.
Добравшись до отдела игрушек, Ричи увидел, что там абсолютно, полностью пусто. Отсутствовал даже продавец — взрослый человек, который мог удержать ситуацию под контролем. Он слышал, как три динозавра апокалипсиса приближаются с каждым мгновением. А сам просто не мог больше бежать. От каждого вдоха левый бок прорезала боль.
Взгляд его упал на дверь с надписью «АВАРИЙНЫЙ ВЫХОД / ВКЛЮЧАЕТСЯ ОХРАННАЯ СИГНАЛИЗАЦИЯ». В груди затеплилась надежда.
Ричи побежал по проходу, заставленному игрушками «Дональд Дак в коробочке», танками армии Соединенных Штатов, изготовленными в Японии, револьверами с пистонами Одинокого рейнджера, заводными роботами. Добрался до двери, со всей силой навалился на толкающий рычаг. Дверь открылась, впуская в отдел холодный мартовский воздух. Зазвенела охранная сигнализация. Ричи согнулся пополам и метнулся в соседний проход. Где и улегся на пол еще до того, как закрылась дверь.
Генри, Виктор и Рыгало влетели в отдел игрушек, когда дверь захлопнулась, отсекая звон охранной сигнализации. Они бросились к двери, Генри первый, с закаменевшим, решительным лицом.
Наконец-то появился продавец, вбежал в отдел. В синей нейлоновой куртке поверх невероятно уродливого клетчатого пиджака спортивного покроя. Оправа его очков была розовой, как глаза белого кролика. Ричи подумал, что выглядит продавец, как Уолли Кокс[229] в роли мистера Пиперса, и ему пришлось уткнуться предательским ртом в мягкую часть предплечья, чтобы не растратить последние силы на смех.
— Эй, парни! — воскликнул мистер Пиперс. — Через эту дверь выходить нельзя. Это аварийный выход. Эй, вы! Парни!
Виктор нервно глянул на него, но Генри и Рыгало не меняли взятого курса, и Виктор последовал за ними. Охранная сигнализация зазвенела вновь, на этот раз звенела дольше, пока все трое не выскочили в проулок за домом. Еще до того, как она смолкла, Ричи поднялся и затрусил к отделу женского нижнего белья.
— Вас всех больше не пустят в этот магазин! — прокричал ему вслед продавец.
Оглянувшись, Ричи ответил голосом бабушки-ворчуньи:
— Кто-нибудь говорил вам, молодой человек, что выглядите вы точь-в-точь, как мистер Пиперс?
Так он в тот день и спасся. А потом оказался в миле от «Фриза», перед Городским центром… где, как он надеялся, ему больше не грозила никакая беда. По крайней мере на какое-то время. Он вымотался донельзя. Сел на лавку чуть левее статуи Пола Баньяна, мечтая только о тишине и покое, чтобы хоть немного оклематься. Буквально через несколько минут он намеревался подняться и пойти домой, но пока млел под теплым солнышком. День-то начался холодным, мелким дождем, зато теперь можно было поверить, что весна набирала силу.
Со скамейки Ричи видел большое табло Городского центра, на котором в этот мартовский день огромными яркими синими буквами написали:
ЭЙ, МОЛОДЕЖЬ!
ПРИХОДИТЕ 28 МАРТА
РОК-Н-РОЛЛЬНОЕ ШОУ АРНИ «ТУ-ТУ» ГИНСБЕРГА!
ДЖЕРРИ ЛИ ЛЬЮИС
«ПИНГВИНС»
ФРЭНКИ ЛАЙМОН И «ТИНЕЙДЖЕРС»
«ДЖИН ВИНСЕНТ И ЕГО БЛУ КЭПС»
ФРЕДДИ «БУМ-БУМ» КЭННОН
ВЕЧЕР ПРИЯТНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ!!!
На это шоу Ричи действительно хотел бы пойти, но знал, что нет смысла даже мечтать. По мнению его матери, вечер приятных развлечений не мог иметь ничего общего с Джерри Ли Льюисом, говорящим американской молодежи, что у нас курица в сарае, чьем сарае, каком сарае, моем сарае. Если на то пошло, не мог он иметь ничего общего и с Фредди Кэнноном, песню которого «Девочка-таллахасска, у которой тело — сказка» постоянно крутили по радио. Она признавала, что в подростковом возрасте обожала Фрэнка Синатру (которого теперь звала Фрэнки-Сноб), но нынче, как и мать Билла Денбро, терпеть не могла рок-н-ролл. Чак Берри приводил ее в ужас, и она заявляла, что Ричард Пенниман, известный среди подростков и еще более младших слушателей, как Литл Ричард, вызывает у нее желание «блевать, как курица».
И Ричи ни разу не попросил растолковать ему эту фразу.
Отец к рок-н-роллу относился нейтрально и, возможно, мог склониться в его сторону, но сердцем Ричи понимал, что по этому вопросу решающим будет слово матери — во всяком случае, пока ему не исполнится шестнадцать или семнадцать лет, а к тому времени, она в этом нисколько не сомневалась, рок-н-ролльная мания, охватившая страну, сойдет на нет.
Ричи полагал, что правы окажутся скорее «Дэнни и Джуниорс»,[230] а не его мать — рок-н-ролл никогда не умрет. Он влюбился в рок-н-ролл, хотя источников этой музыки у него было только два: программа «Американская эстрада» по Каналу 7 днем и бостонская радиостанция УМЕКС вечером, когда воздух становился более разреженным, и грубый восторженный голос Арни Гинсберга доходил до него то громким, то затихающим, как голос призрака, вызванного на спиритическом сеансе. Рок-н-ролл не просто радовал Ричи. Слушая эту музыку, он чувствовал, как становится больше, сильнее, как его переполняет жажда жизни. Когда Фрэнки Форд пел «Морской круиз» или Эдди Кокрэн — «Летний блюз», Ричи буквально не находил себя места от счастья. Эта музыка обладала мощью, мощью, которая по праву принадлежала всем тощим подросткам, толстым подросткам, уродливым подросткам, застенчивым подросткам — короче, неудачникам этого мира. В этой музыки он ощущал безумное напряжение, которое могло убивать и возвеличивать. Он поклонялся Толстяку Домино (рядом с которым Бен Хэнском выглядел стройным и подтянутым) и Бадди Холли, который, как и Ричи, носил очки, и Крикуну Джею Хокинсу, который на своих концертах выскакивал из гроба (так, во всяком случае, говорили Ричи), и группе «Доувеллс», члены которой танцевали, как черные парни.
Ну, почти как.
Он знал, что придет время, когда он будет слушать рок-н-ролл, сколько ему захочется — не сомневался, что его будут играть, когда мать наконец сдастся и позволит слушать любимую музыку, но произойдет это не 28 марта 1958 года… и не в 1959 году… и…
Его взгляд оторвался от большого табло Городского центра, а потом… что ж… потом он, должно быть, заснул. Только такое объяснение представлялось ему логичным. То, что произошло потом, могло случиться только во сне.
И теперь сюда вновь пришел Ричи Тозиер, который наконец-то получил столько рок-н-ролла, сколько хотел… и обнаруживший, к своей радости, что этого все равно мало. Его взгляд сместился к большому табло Городского центра и увидел на нем, с невероятной четкостью и ясностью, все те же синие буквы, только складывались они уже в другие слова:
14 ИЮНЯ
ХЭВИ-МЕТАЛ МАНИЯ
ДЖУДАС ПРИСТ
АЙРОН МЕЙДЕН
ПОКУПАЙТЕ БИЛЕТЫ ЗДЕСЬ
ИЛИ
В ЛЮБОМ БИЛЕТНОМ КИОСКЕ
«В какой-то момент они решили опустить строку „Вечер приятных развлечений“, — подумал Ричи, — а других отличий я пока не вижу».
И услышал «Дэнни и Джуниорс», смутно и издалека, словно доносились эти голоса из дешевого радио, стоявшего в другом конце длинного коридора: «Рок-н-ролл никогда не умрет… я услышу его в конце Вечности… он будет звучать и звучать… увидишь сам, друг мой…»
Ричи посмотрел на Пола Баньяна, святого покровителя Дерри — города, который, согласно легендам, появился на этом самом месте, потому что именно здесь вытаскивали на берег лес, который сплавляли по реке. В те дальние времена, по весне, толстые стволы покрывали поверхность Пенобскота и Кендускига от берега до берега, их темная кора поблескивала на весеннем солнышке. И человек половчее мог перебраться из «Источника Уоллиса» на Адских пол-акра в «Рамперс» (таверна «Рамперс» пользовалась такой плохой репутацией, что ее чаще называли «Ведром крови»), что в Брюстере, не замочив ботинок выше третьего перекрестья кожаных шнурков. Такие истории рассказывали в дни юности Ричи, и он полагал, что во всех этих историях есть толика Пола Баньяна.
«Старина Пол, — подумал он, глядя снизу вверх на пластмассовую статую. — И что ты поделывал после моего отъезда? Прокладывал новые русла рек, возвращаясь домой усталым и волоча за собой топор? Создавал новые озера, когда тебе требовалась большая ванна, в которую ты мог сесть, погрузившись в воду по горлышко? Пугал маленьких детей точно так же, как в тот день напугал меня?»
Бац — внезапно он вспомнил все, как иной раз вспоминается слово, которое долго вертелось на кончике языка.
Итак, он сидел под теплым мартовским солнышком, возможно, задремал, думая о том, как пойдет домой и успеет на последние полчаса «Американской эстрады», и тут его лицо обдало теплым воздухом. Отбросило волосы со лба. Он поднял глаза и увидел огромную пластмассовую физиономию Пола Баньяна аккурат перед своим лицом, больше, чем на экране кинотеатра, заполнившую все его поле зрения. А поток воздуха вызвал наклонившийся к скамейке Пол… только выглядел он уже не совсем, как Пол. Лоб низкий, нависающий над глазами, красный, как у пьяницы со стажем, нос, из которого торчали пучки жестких волос, глаза налиты кровью, один чуть косил.
Топор более не лежал на его плече. Пол опирался на топорище, тупой конец лезвия вмялся в бетон дорожки. Пол по-прежнему улыбался, да только веселость в улыбке этой не просматривалась. Меж гигантских желтых зубов просачивался запах трупов маленьких зверьков, гниющих в кустарнике жарким днем.
— Я тебя съем, — сообщил ему великан низким рокочущим голосом — словно валуны стукались друг о друга при землетрясении. — Если ты только не отдашь мне мою курицу-наседку, и мою арфу, и мои мешочки с золотом, я съем тебя прямо сейчас, твою мать!
От воздуха, который выходил изо рта великана вместе с этими словами, рубашка Ричи затрепыхалась, как парус под ураганным ветром. Он вжался в спинку скамьи, глаза вылезли из орбит, волосы встали дыбом и торчали во все стороны, как перья, окутанные зловонием.
Великан захохотал. Взялся обеими руками за топорище, совсем как Тед Уильямс[231] брался за свою любимую бейсбольную биту (или за ясеневый черенок, если вам так больше нравится), и вытащил топор из дыры, которую тот промял в бетоне. Топор начал подниматься в воздух, издавая низкое, смертоносное шуршание. Ричи внезапно понял, что великан собирается разрубить его пополам.
Но чувствовал, что не может пошевелиться; его охватила невероятная апатия. Да и надо ли? Он задремал, ему приснился сон. Сейчас какой-нибудь водитель нажмет на клаксон, возмущаясь поведением мальчишки, который перебежал улицу перед его автомобилем, и он проснется.
— Это точно, — пророкотал великан. — Ты проснешься в аду. — И в последний момент, когда топор добрался до апогея и застыл там, Ричи осознал, что все это совсем не сон… или, если уж сон, то такой, что может убить.
Попытавшись закричать, но не издав ни звука, Ричи скатился со скамьи на разровненный гравий, который покрывал площадку у памятника. Но теперь из постамента торчали только два здоровенных стальных штыря, на которые устанавливались ноги статуи. Звук рассекающего воздух топора наполнил мир давящим шорохом. Улыбка великана превратилась в гримасу убийцы. Губы так разошлись, что показались не только зубы, но и десны, красные пластмассовые десны, отвратительно красные, поблескивающие.
Топор ударил по скамье там, где только что сидел Ричи. Рубящая кромка была такой острой, что удар вышел практически бесшумным, но скамья мгновенно развалилась на две части, и на разрезе из-под слоя зеленой краски показалось яркая и почему-то тошнотворная белизна дерева.
Ричи лежал на спине. Все еще пытаясь закричать, он принялся отталкиваться каблуками. Гравий заползал за ворот рубашки, под пояс штанов. А Пол возвышался над ним, сверху вниз смотрел на него глазами, размером с крышку канализационного колодца. Пол смотрел сверху вниз на мальчишку, на спине отползающего от него по гравию.
Великан шагнул к нему. Ричи почувствовал, как дрогнула земля, когда на нее опустился черный сапог. Взлетело облачко гравия. Ричи перекатился на живот и вскочил. Но его ноги побежали еще до того, как он успел скоординироваться, и в результате он вновь плюхнулся на живот. Услышал, как воздух вышибло из легких. Волосы упали на глаза. Он видел автомобили, снующие взад-вперед по Канальной и Главной улицам, как они сновали каждый день, как будто ничего не происходило, как будто никто из водителей не видел или не обращал внимания на то, что Пол Баньян ожил, сошел с постамента, чтобы совершить убийство топором, размеры которого не уступали дому на колесах класса «люкс».
Солнечный свет померк. Ричи лежал на островке тени, который силуэтом напоминал человека.
Он поднялся на колени, чуть не завалился на бок, сумел встать и побежал как мог быстро. Колени его поднимались чуть ли не до груди, руки работали, как поршни. Он услышал, как за спиной нарастает шорох опускающегося топора, и звук этот казался вовсе не звуком, а повышением давления воздуха на его кожу и барабанные перепонки: «Ши-и-и-ип-п-п-п…»
Земля дрогнула. Зубы Ричи клацнули, как фарфоровые тарелки при землетрясении. Ему не требовалось оглядываться, чтобы понять: топор Пола наполовину зарылся в бетонную дорожку в считанных дюймах от его ног.
В его голове вдруг зазвучала песня «Доувеллсов»: «Мальчишки в Бристоле шустры, как пистоли, бристольский стомп[232] играют они…»
Из тени великана Ричи вновь выскочил в солнечный свет, и едва это произошло, начал смеяться, тем самым истерическим смехом, что срывался с его губ, когда он сбегал по лестнице в подвальный этаж «Фриза». Тяжело дыша, вновь с резью в левом боку, Ричи рискнул обернуться.
Пол Баньян высился на постаменте, как и всегда, вскинув топор на плечо, глядя в небо, с губами, разошедшимися в оптимистичной улыбке мифологического героя. Скамья, которую топор Баньяна развалил надвое, целехонькой стояла на прежнем месте, чтобы никто не волновался. Гравий в том месте, где Высокий Пол («Он — мой прикол», — вдруг маниакально прокричала в голове Ричи Аннет Фуниселло[233]) ставил свою гигантскую ногу, лежал ровным слоем, чуть потревоженный только там, где его касалась спина Ричи, когда он
(уползал от гиганта)
упал со скамьи, задремав. Не было ни следов сапог Баньяна на гравии, ни вмятин в бетоне от топора. Не было ничего и никого, кроме мальчишки, за которым гнались другие мальчишки, большие парни, и ему приснился очень короткий (но весьма впечатляющий) сон про убийцу-колосса… если угодно, про гигантского, в экономичной расфасовке, Генри Бауэрса.
— Дерьмо, — пробормотал Ричи дрожащим голосом и нервно хохотнул.
Он постоял еще какое-то время, чтобы посмотреть, а вдруг статуя шевельнется вновь… может, подмигнет ему, может, перебросит топор с плеча на плечо, может, сойдет с постамента и вновь двинется на него. Но, разумеется, ничего такого не случилось.
Разумеется.
Так чего волноваться? Ха-ха-ха-ха.
Дрема. Сон. Ничего больше.
Но, как однажды заметил Авраам Линкольн, или Сократ, или кто-то еще из великих, поиграли и будя. Пора идти домой и успокоиться. Последовать примеру Куки из «Сансет-Стрип, 77»[234] и просто расслабиться.
И хотя самый короткий путь лежал через парк у Городского центра, Ричи решил, что этот путь ему не подходит. Не хотел он приближаться к статуе. До дома добрался кружным путем, а к вечеру практически забыл о случившемся.
Чтобы вспомнить только сегодня.
«И теперь здесь сидит мужчина, — думал Ричи, — здесь сидит мужчина в дымчато-зеленом пиджаке спортивного покроя, купленном в одном из лучших магазинов Родео-Драйв; здесь сидит мужчина в туфлях „Басс Уиджанс“ на ногах и трусах „Кальвин Кляйн“ на заду; здесь сидит мужчина, в глаза которого вставлены мягкие контактные линзы; здесь сидит мужчина, помнящий сон мальчика, который думал, что рубашка „Лиги плюща“ с петелькой на спине и шузы „Снэп Джек“ — последний писк моды; здесь сидит взрослый, который смотрит на все ту же статую, и, эй, Пол, Высокий Пол, я здесь, чтобы сказать, что ты во всех смыслах такой же, как и прежде, не состарился ни на один долбанный день».
Прежнее объяснение по-прежнему звенело в голове: греза, сон.
Ричи полагал, что может поверить в монстров, если есть такая необходимость; монстров-то в жизни хватало. Разве не сидел он в радиостудиях, читая на ленте новостей о таких, как Иди Амин Дада, или Джим Джонс, или тот парень, что взорвал столько народу в «Макдональдсе», расположенном по соседству? Сри огнем и спички экономь, монстры обходились дешево! Кому нужен билет в кино за пять баксов, если ты можешь прочитать о них в газете за тридцать пять центов или послушать по радио забесплатно? И Ричи полагал, что может поверить в версию Майка Хэнлона, во всяком случае, на какое-то время, раз уж он верил в существование таких, как Джим Джонс; Оно даже обладало неким обаянием, потому что прибыло Извне, и никто и никогда не заявит о своей ответственности за Оно. Он мог поверить в монстра, у которого лиц не меньше, чем резиновых масок в сувенирной лавке (если уж ты собрался взять одну, так лучше сразу прикупить дюжину, оптом — дешевле, так, парни?), в порядке обсуждения… но чтобы тридцатифутовая статуя сошла с постамента и попыталась разрубить тебя пластмассовым топором? Это слишком уж кучеряво. Как сказал Авраам Линкольн, или Сократ, или кто-то еще: «Я буду есть рыбу и буду есть мясо, но все говно подряд есть не стану». Такое просто не…
Тут острая колючая боль вновь прострелила ему глаза, без всякого предупреждения, вызвав крик. Такого сильного приступа еще не было, боль проникла глубже и не уходила дольше, до смерти перепугав Ричи. Он обхватил глаза лодочками ладоней, принялся нащупывать нижние веки указательными пальцами, намереваясь выдавить линзы. «Наверное, какая-то инфекция, — подумал он. — Но, господи, до чего же больно!»
Он уже оттянул веки вниз и изготовился к тому, чтобы, моргнув, — движение-то отработанное — отделить линзы от глазных яблок (а потом, близоруко щурясь, пятнадцать минут искать их на гравии вокруг скамьи, но, видит бог, ничего другого не оставалось, потому что ему в глаза вколачивали гвозди), когда боль исчезла. Не ослабла — просто исчезла. Только что была, и вдруг — раз, и ушла. Глаза чуть послезились и перестали.
Ричи медленно опустил руки — сердце бешено колотилось в груди, — готовый избавиться от линз, как только вернется боль. Она не вернулась. И внезапно он подумал об одном фильме ужасов, который действительно напугал его ребенком, возможно, потому, что он так стеснялся очков и так много думал о своих глазах. Тот фильм назывался «Ползучий глаз», с Форрестом Такером в главной роли. Не очень хороший фильм. Другие ребята животы надорвали от смеха, но Ричи не смеялся. Он застыл, похолодев, побелев и отупев, лишившись не только своего, но и всех прочих голосов, когда желатиновый глаз появился из искусственного тумана на какой-то английской съемочной площадке, шевеля перед собой волокнистыми щупальцами. Вид этого глаза произвел на Ричи сильное впечатление, потому что являл собой множество еще не совсем осознанных страхов и тревог. Вскоре после просмотра ему приснилось, как он стоит перед зеркалом, поднимает большую булавку, медленно вгоняет острие в черный зрачок своего глаза, чувствует, как глазное дно заливает кровью, и оно пружинит под острием. Он вспомнил — теперь вспомнил, — как проснулся и обнаружил, что обмочился. И лучшим свидетельством ужаса, в который вогнал его этот сон, могло служить следующее: обоссанная постель вызвала у него не стыд, а безмерное облегчение. Он прижался к мокрому, теплому пятну всем телом, радуясь тому, что видит его собственными глазами.
— На хер все это, — нетвердым голосом пробормотал Ричи Тозиер и начал подниматься.
Он уже решил, что сейчас вернется в «Таун-хаус» и немного поспит. Если это была Аллея памяти, то он предпочитал Лос-Анджелес. Автостраду в час пик. Боль в глазах — скорее всего результат переутомления и смены часовых поясов, плюс волнения от встречи с прошлым, и все это в один день. Больше никаких шоковых впечатлений, никаких экскурсий. Ему не нравилось, как его мысли перескакивают с одного на другое. Какая там песня была у Питера Гэбриэля? «Шокируй обезьяну»? Что ж, эта обезьяна уже шокирована по уши. Так что сейчас самое время вздремнуть и, возможно, взглянуть на все как бы со стороны.
Когда Ричи поднялся со скамьи, взгляд его вернулся к большому табло Городского центра. Тотчас же ноги его подогнулись, и он плюхнулся на скамью, крепко приложившись к ней задом.
РИЧИ ТОЗИЕР ЧЕЛОВЕК ТЫСЯЧИ ГОЛОСОВ ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ДЕРРИ — СТРАНУ ТЫСЯЧИ ТАНЦЕВ
В ЧЕСТЬ ВОЗВРАЩЕНИЯ БАЛАБОЛА ГОРОДСКОЙ ЦЕНТР С ГОРДОСТЬЮ ПРЕДСТАВЛЯЕТ РОК-ШОУ РИЧИ ТОЗИЕРА «ТОЛЬКО МЕРТВЫЕ»
БАДДИ ХОЛЛИ
РИЧИ ВАЛЕНС[235]
БИГ-БОППЕР
ФРЭНКИ ЛАЙМОН
ДЖИН ВИНСЕНТ
МАРВИН ГАЙЕ
ГОРОДСКАЯ МУЗЫКАЛЬНАЯ ГРУППА
ДЖИМИ ХЕНДРИКС — ГИТАРА
ДЖОН ЛЕННОН — РИТМ-ГИТАРА
ФИЛ ЛИНОТТ — БАС-ГИТАРА
КЕЙТ МУН — УДАРНЫЕ
ПРИГЛАШЕННЫЙ ВОКАЛИСТ — ДЖИМ МОРРИСОН
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ ДОМОЙ
РИЧИ ТЫ ТОЖЕ МЕРТВЫЙ
Ричи почудилось, будто кто-то высосал весь воздух из его легких, а потом он вновь услышал тот звук, даже не услышал, а ощутил давление воздуха на кожу и барабанные перепонки: «Ши-и-и-ип-п-п-п…» Скатился со скамьи на гравий, думая: «Так вот что называется déjà vu, теперь ты это знаешь, тебе больше нет нужды спрашивать других…»
Он ударился плечом, перекатился на спину. Посмотрел вверх на статую Пола Баньяна… только Пол Баньян с постамента исчез. Его место занял клоун, великолепный и неопровержимый, отлитый из пластмассы, двадцать футов фосфоресцирующих цветов, с загримированным лицом, которое венчало забавный круглый воротник. Оранжевые пуговицы-помпоны, отлитые из пластмассы, каждая размером с волейбольный мяч, сбегали вниз по серебристому костюму. Вместо топора он держал в руке огромную связку пластмассовых шариков. На каждом выгравировали две надписи: «ДЛЯ МЕНЯ ЭТО ПО-ПРЕЖНЕМУ РОК-Н-РОЛЛ» и «РОК-ШОУ РИЧИ ТОЗИЕРА „ТОЛЬКО МЕРТВЫЕ“».
Он пополз назад, отталкиваясь каблуками и ладонями. Гравий забивался под пояс брюк. Ричи услышал, как расползся шов под рукавом его пиджака спортивного покроя с Родео-Драйв. Он перевернулся на живот, подтянул ноги, пошатываясь, поднялся, оглянулся. Клоун смотрел на него сверху вниз. Его глаза по-дурацки вращались в глазницах.
— Я тебя напугал, чел? — пророкотал клоун.
И Ричи услышал, как его рот ответил, сам по себе, никак не связанный с оцепеневшим мозгом:
— Таких дешевых трюков у меня полный багажник, дубина. Так-то.
Клоун усмехнулся и кивнул, будто ничего другого и не ожидал. Кроваво-красные губы разошлись, обнажая клыки-зубы, каждый заканчивающийся острием.
— Я мог бы покончить с тобой прямо сейчас, если бы хотел покончить. Но мне хочется продлить удовольствие и повеселиться от души.
— Я тоже повеселюсь, — услышал Ричи свой рот. — А самое большое веселье нас ждет, когда мы придем, чтобы оторвать твою гребаную голову, бэби.
Улыбка клоуна делалась все шире и шире. Он поднял другую руку, в белой перчатке, и Ричи почувствовал, как ветер, вызванный этим движением, сдул со лба волосы — совсем как двадцать семь лет назад. Указательный палец клоуна нацелился на него. Огромный, как балка.
«Огромный, как бал…» — успел подумать Ричи, и тут боль ударила вновь. Вонзилась десятками игл в мягкое желе глаз. Он закричал и вскинул руки к глазам.
— Прежде чем удалять соринку из глаза ближнего своего, займись бревном в собственном глазу, — наставительно произнес клоун, голос его рокотал и вибрировал. И вновь Ричи окутало облако зловонного дыхания.
Он посмотрел вверх, торопливо отступил на полдесятка шагов. Клоун наклонился, уперся руками в колени, обтянутые яркими панталонами.
— Хочешь поиграть еще, Ричи? Я могу наставить свой палец на твою пипку, и у тебя будет рак простаты. Или на голову, чтобы начала расти опухоль мозга — хотя некоторые люди скажут, что, кроме нее, там ничего и не было. Я могу наставить палец тебе на рот, и твой глупый болтливый язык превратится в одну большую язву. Я могу это сделать, Ричи. Хочешь посмотреть?
Глаза клоуна увеличивались, увеличивались, черные зрачки стали размером с мяч для софтбола. В них Ричи увидел невероятную черноту, которая могла существовать только за пределами Вселенной; он увидел дикую радость, которая могла свести его с ума. Он понял, что Оно по силам и это, и многое другое.
И однако Ричи вновь услышал свой рот, только заговорил он не его голосом, и ни одним из созданных им, в прошлом или настоящем, голосом; этого голоса Ричи никогда раньше не слышал. Потом он скажет остальным, но без должной уверенности, что это был голос мистера Дживза-Ниггера, громкий и гордый, пародирующий сам себя и скрипучий:
— Пшел вон с моего места, ты, большой, старый, белый клоун! — прокричал Ричи и внезапно вновь начал смеяться. — Без дураков и черномазых, хрен моржовый! Я иду куда хочу, я говорю когда хочу, и член мой встает, когда я хочу! Все время мое, и жизнь моя, я знаю, что делать и без тебя! Посмеешь полезть — можешь огресть! Ты слышал меня, ты, бледнолицый мешок с говном?
Ричи показалось, что клоун отпрянул, но он не задержался ни на секунду, чтобы убедиться в этом. Просто побежал, руки работали, как поршни, полы пиджака развевались за спиной, не обращая внимания на какого-то папашу, который остановился, чтобы его малыш мог полюбоваться Полом, а теперь подозрительно смотрел на Ричи, словно задаваясь вопросом, а не рехнулся ли тот. «Если на то пошло, — подумал Ричи, — мне и самому кажется, что я рехнулся. Господи, наверное, так оно и есть. И это была самая говенная имитация Грэндмастера Флэша, но как-то сработало, как-то…»
И тут вслед загремел голос клоуна. Отец маленького мальчика этого голоса не слышал, а малыш внезапно сморщил личико и разревелся. Папаша подхватил сына на руки, прижал к себе, ничего не понимая. Несмотря на охвативший его ужас, Ричи следил за этим маленьким представлением. Голос клоуна смеялся от злости, а может, был просто злым: «Здесь, внизу, у нас есть глаз, Ричи… ты меня слышишь? Глаз, который ползает. Если ты не хочешь улетать, не хочешь сказать „прощай“, ты можешь спуститься вниз, под этот город, и поздороваться с этим большим глазом! Ты можешь спуститься и увидеть его в любое время. В любое удобное тебе время, когда захочется. Ты слышишь меня, Ричи? Принеси йо-йо. И пусть Беверли наденет большую широкую юбку с четырьмя или пятью нижними юбками. И кольцо мужа пусть повесит на шею. Скажи Эдди, чтобы надел свои двухцветные кожаные туфли. Мы сыграем бибоп, Ричи! Мы сыграем ВСЕ-Е-Е ХИТЫ!»
Добравшись до тротуара, Ричи рискнул оглянуться, и увиденное нисколько его не успокоило. Пол Баньян еще не вернулся на постамент, но и клоун уже оттуда ушел. Теперь там стояла двадцатифутовая статуя Бадди Холли. Один узкий лацкан его клетчатого пиджака украшал значок-пуговица с надписью «РОК-ШОУ РИЧИ ТОЗИЕРА „ТОЛЬКО МЕРТВЫЕ“».
Одну дужку очков Бадди скрепляла изолента.
Маленький мальчик по-прежнему истерично ревел; отец быстрыми шагами удалялся к центру города, неся малыша на руках.
И Ричи уходил от Городского центра,
(на этот раз ноги меня не подвели)
стараясь не думать о том,
(мы сыграем ВСЕ-Е-Е ХИТЫ!)
что сейчас произошло. Думать он хотел совсем о другом, скажем, о большущем стакане виски, который собирался выпить в баре отеля «Дерри таун-хаус», перед тем как улечься вздремнуть.
Эта мысль о выпивке — самой обычной выпивке — чуть улучшила ему настроение. Он опять оглянулся, и на душе стало еще легче, потому что Пол Баньян вернулся на положенное ему место и улыбался небу, с пластмассовым топором на плече. Ричи прибавил шагу, просто понесся, наращивая расстояние между собой и статуей. Он даже начал рассматривать вариант галлюцинации, когда боль в очередной раз ударила по глазам, глубокая и беспощадная, заставив его вскрикнуть. Симпатичная молодая девушка, которая шла впереди, мечтательно глядя на проплывающие облака, оглянулась, помялась, а потом поспешила к Ричи:
|
The script ran 0.025 seconds.