1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Я мигом заледенел, глаза мои налились небом, голубеющим в сосновой хвое, в горле зашевелилось признание… нет-нет, еще не пора.
— Про нее — в другой раз.
Ласково ущипнула меня.
— А я думала, ты уже все о ней рассказал.
— Почему ж спрашиваешь?
— Потому.
— Ну, почему?
— У меня вряд ли выйдет так… ну, ты понял.
Я изловчился, поцеловал ее макушку.
— Ты уже доказала, что гораздо ее талантливей.
Помолчала, точно я ее не убедил.
— Я еще ни разу ни с кем не спала по любви.
— Это не порок.
— Незнакомая территория.
— Будь как дома.
Опять помолчала.
— Почему у тебя нет брата. Он достался бы Джун.
— Она тоже не хочет уезжать?
— Немного побудет. — И шепнула: — Вот почему плохо быть двойняшками. Пристрастия совпадают.
— Не думал, что вам нравятся мужчины одного типа. Чмокнула меня в шею.
— Нет, но этот вот тип нам обеим нравится.
— Она просто подначивает тебя.
— Ты, верно, жалеешь, что не пришлось разыгрывать «Сердца трех».
— Да уж, зубами скриплю от обиды.
Еще щипок, почувствительней.
— А если честно?
— Ты иногда ведешь себя как ребенок.
— Я и есть ребенок. Моя кукла, моя!
— Возьмешь сегодня куклу к себе в постель?
— Кровать односпальная.
— Значит, там не хватит места для ночной рубашки.
— Я тут научилась обходиться без нее.
— Не буди во мне зверя.
— Это во мне зверь просыпается. Когда лежу без ничего и представляю, что ты рядом.
— И что я делаю?
— Пакости всякие.
— Например?
— Я о них не словами думаю.
— Ну, хоть грубый я или ласковый?
— Разный.
— Ни про одну пакость не расскажешь?
Помявшись, прошептала:
— Я убегаю, а ты меня ловишь.
— А потом что? — Молчание. Я провел ладонью по ее спине. — Кладу через колено и лупцую по попе?
— Начинаешь поглаживать, тихонечко, тихонечко.
— Чтоб не напугать? Ты ведь ни с кем не спала по любви.
— Ага.
— Дай я тебя раздену.
— Сперва придется отнести меня в деревню на закорках.
— Сдюжу как-нибудь.
Оперлась на локоть, нагнулась, поцеловала меня, улыбнулась слегка.
— Ночью. Честное слово. Джун все для нас приготовит.
— Давай спустимся в ваше убежище.
— Там страшно внутри. Как в склепе.
— Мы скоренько.
Заглянула в глаза, точно ни с того ни с сего собралась меня отговаривать; затем улыбнулась, встала, протянула мне руку. Мы спустились по осыпи до середины склона. Жюли наклонилась, надавила на один из камешков; зазубренная крышка откинулась, приглашая нас в зияющий люк. Жюли повернулась к нему спиной, стала на колени, вытянула ногу вниз, нашаривая первую перекладину лестницы, и начала спуск. Вот ее запрокинутое лицо уже смотрит на меня с пятнадцатифутовой глубины.
— Осторожней. Там ступеньки сломаны. Я полез к ней. В трубе было как-то тесно и неуютно. Однако внизу, напротив лесенки, обнаружилось квадратное подземелье, примерно пятнадцать футов на пятнадцать. Я еле различил двери, прорезанные в боковых стенах, а в обращенной к морю — задраенные апертуры щелей, пулеметных ли, смотровых. Стол, три деревянных стула, крохотный буфет. Воздух тяжелый, затхлый; должно быть, это запах самой тишины.
— У тебя спичек нет?
Жюли достала откуда-то походный фонарь; я зажег его фитилек. Левую стену украшала неумелая роспись — пивной погребок, шапки пены на глиняных кружках, грудастые подмигивающие девчата. Блеклые ошметки краски свидетельствовали, что первоначально фреска была цветной, но теперь на штукатурке уцелел лишь ее серый контур. Он казался древним, точно стенные росписи этрусков; след цивилизации, безвозвратно канувшей в небытие. На правой стене картинка была не такая бездарная: уходящая вдаль улица некоего австрийского города… вероятно, Вены. Похоже, правильно выстроить перспективу художнику помог Антон. Боковые двери формой напоминали те, что проделывают в корабельных переборках. На каждой по увесистому замку.
— Вот там была наша комната, — кивком указала Жюли. — А в другой спал Джо.
— То еще местечко. Ну и запах.
— Мы его прозвали Норой. Знаешь, как пахнет в лисьей норе?
— А почему двери заперты?
— Понятия не имею. Они никогда не запирались. Наверно, кто-нибудь на острове тоже знает про наблюдательный пункт. — Криво усмехнулась. — Ты ничего не потерял. Там просто одежда. Кровати. И росписи, такие же кошмарные.
Свет фонаря выхватывал из мрака ее лицо.
— Ты храбрая девушка. Не боялась тут ночевать.
— Нас аж трясло. Столько квелых, несчастных мужиков. Сидели себе тут взаперти, света белого не видя. Я тронул ее за руку.
— Ладно. Посмотрели — и будет.
— Фонарь потушишь?
Я привернул фитиль, и Жюли устремилась вверх по лесенке. Стройные, обтянутые синим икры, блистающий свет над головой. Я выждал у подножья лестницы, чтобы не ткнуться в ее каблук, и полез следом. Вскидывая глаза, я видел подошвы туфель Жюли.
Вдруг она закричала:
— Николас!
Кто-то — один или двое — выскочил из-за поднятой крышки и ухватил Жюли за запястья. Ее рывком вытянуло, выдернуло из трубы, как пробку, и отбросило прочь — она успела кое-как брыкнуть ногой, пытаясь зацепиться за тросики запорного механизма. Снова позвала меня, но ей зажали рот; шорох камешков сбоку от люка. Я молнией преодолел оставшиеся ступеньки. На долю секунды в отверстии мелькнуло чье-то лицо. Молодой блондин, стриженный ежиком, — матрос, которого я видел утром у виллы. Заметив, что от верха меня отделяют еще две перекладины, он поспешно захлопнул люк. Грузила рассерженно забарабанили по металлической обшивке на уровне моих щиколоток. Очутившись в кромешной тьме, я заорал:
— Бога ради! Эй! Минуточку!
Изо всех сил надавил плечом в крышку. Та едва-едва подалась, будто сверху на ней сидели или стояли. А со второго жима ее и вовсе заклинило. В трубе было слишком тесно, чтоб упереться половчее.
И все-таки я поднатужился в третий раз; потом замер, прислушался. Полная тишина. Я последний раз толкнулся в крышку, махнул рукой и слез обратно на дно. Чиркнул спичкой, вновь зажег походный фонарь. Подергал ручки тяжелых дверей. Те были неприступны. Я настежь распахнул дверцы буфета. Там имелось столько же посуды, сколько смысла — в том, что произошло минуту назад: ноль. Злобно ворча, я вспомнил отплытие Кончиса. Этакая фея-крестная из сказки: разудалое прощанье, салют, бутылка «Крюга». Дворцовые празднества завершились. Вот только свихнувшийся Просперо ни за какие коврижки не выпустит Миранду из лап.
Стоя у подножья лесенки, я кипел от ярости, тщась постигнуть заячьи петли безжалостного старца, расшифровать сочиненный им палимпсест. Пресловутый «театр без зрительного зала» — чушь, эта фраза ничего не объясняет. Без зрителей ни одному актеру (или актрисе) не обойтись. Возможно, в своих действиях он отчасти и руководствуется некой театральной концепцией, но, пользуясь его собственным выражением, «домашний спектакль — всего лишь метафора». Что ж получается? Речь идет о новой, непостижимой философии — о метафоризме? Похоже, он воображает себя профессором умозрительного переносного факультета, Эмпсоном[94] случайных сплетений. Наконец голова моя загудела от умственных потуг, а в итоге зона неопределенности только расширилась. Накрыла, кроме Кончиса, и Жюли, и Джун. Взять хотя бы дни, когда Жюли прикидывалась шизофреничкой. Прикидывалась? Да-да, все было рассчитано заранее, меня обрекли на вечную жажду, на вечную муку, меня дразнили, как боги дразнили Тантала. Но разве может девушка так живо играть любовь — а я точно въяве ощущал на себе ее поцелуи, вновь слышал ее неприкрыто страстный, настойчивый шепот, — ни капли ни любя? Если она и вправду не страдает умственным расстройством, если не убеждена подсознательно, что вольна предать свои прежние обеты?
И человек, называющий себя врачом, смотрит на все это сквозь пальцы! Чудовищно.
После получаса безуспешных попыток крышка люка нехотя поддалась моему нажиму. Раз, два, три, — я вновь на воле. Море и лес совершенно пустынны. Я взобрался на гребень, чтобы расширить обзор. Ясное дело, ни души. В алеппских соснах хозяйничал ветер, ровный, высокомерный, неземной. Клок белой бумаги, обеденная обертка, лениво колыхался на смилаксовых колючках ярдах в пятидесяти от меня. Корзинка и сумка лежали там, где мы их оставили; розовая панама — там, куда ее положила Жюли.
Через две минуты я добрался до виллы. Тут с моего ухода ничего не изменилось; ставни все так же заперты. Я заспешил по колее к воротам. И здесь, как и в первый приход, в глаза мне бросилась подсказка-самоделка.
57
Точнее, две подсказки.
Они свисали с сосновой ветки неподалеку от ворот, на середине колеи, футах в шести над землей, покачивались на ветерке, беззлобные и праздные, вскользь тронутые солнцем. Кукла. И человеческий череп.
Череп — на черном шнурке, продетом в дырочку, бережно просверленную в затылочной кости, кукла — на белом. Петля охватывала ее шею. Повешена во всех смыслах слова. Дюймов восемнадцати ростом, грубо вырезанная из деревяшки и покрашенная черным, с впопыхах процарапанными ухмылкой и зенками. Единственное одеяние — привязанные к лодыжкам пучки белой шерсти. Кукла изображала Жюли и подразумевала, что Жюли — это зло, что под белой оболочкой безгрешности в ней таится чернота.
Перекрутив шнурок, я пустил череп вертеться в воздухе. В глазницах метались тени, челюсти мрачно скалились по сторонам.
Увы, бедный Йорик.
Выпотрошенные сестры.
Или Фрейзер, «Золотая ветвь»? Вспомнить бы, что там написано. О чучелах, которые вешали в запретных кущах.
Я осмотрелся. Откуда-то за мной наблюдают. Но вокруг — ни шевеленья. Сухостой на прямом солнце, кустарник в бездыханной тени. И вот снова жуть, жуть и тайна нахлынули на меня. Ветхий невод действительности, этот лес, этот свет. Безмерное пространство пролегло меж родиной и мною. Истинное расстояние по карте не измеришь.
Ты в лучах солнца, ты на древесной аллее. И куда ты ни глянешь — все проложено тьмой.
Тою, что пребывает безымянно.
Череп и его женушка подпрыгивали на ветряных перекатах. Блюдя их тайный союз, я поспешил прочь.
Догадки опутывали меня, будто лилипутские канаты — Гулливера. В сердце саднила единая боль, единая горечь — Жюли; и в сердце, и в мире. В школу я брел как пышущий местью воитель исландских саг, но при этом лелеял мизерную надежду, что Жюли уже там, ждет меня. Распахнул дверь настежь — настежь распахнул дверь своей пустой комнаты. Пойти, что ли, к Димитриадису, вытрясти из него всю правду? силком повести на очную ставку с естественником? Или лучше сразу отправиться в Афины? Я снял чемодан с верхней полки платяного шкафа, но вдруг передумал. Нельзя пренебрегать тем, что до конца семестра осталось целых две недели; две недели, на протяжении которых нас с Жюли можно еще вдоволь помучить. Или меня одного.
В конце концов я направил стопы в деревню, прямиком к дому у церкви. Ворота отворены; к крыльцу через лимонную и апельсинную гущу ведет булыжная дорожка. Дом небольшой, но довольно нарядный: портик с пилястрами, на окнах причудливые наличники. Тень дрожала на беленом фасаде, сообщая ему оттенок, каким было окрашено в зените вечернее небо, только пожиже. Не успел я добраться до конца сумрачного и прохладного коридора фруктовых деревьев, как из парадной двери появился Гермес. Взгляд его заметался по сторонам, словно ему не верилось, что я пришел один.
— Барышня тут? — спросил я по-гречески. Он воззрился на меня и обалдело развел руками. Я нетерпеливо продолжал: — А другая барышня, ее сестра?
Вскинул голову. Нет.
— Где же она?
Села на яхту. После обеда.
— Откуда ты знаешь? Тебя тут не было.
Жена сказала.
— Уплыли с г-ном Конхисом? В Афины?
— Нэ. — Да.
Завернув за восточный мыс, яхта вполне могла ненадолго пристать в гавани; Джун, похоже, удалось заманить на борт без лишнего шума, сообщив ей, что мы с Жюли уже там. А может, с ней обо всем договорились заранее. Я смерил взглядом Гермеса, отстранил его и вошел.
Просторная прихожая, нежаркая и пустая; на одной стене — великолепный турецкий ковер, на другой — облупившийся герб, каких множество на английских надгробьях. В приоткрытую дверь направо виднелись контейнеры с холстами из Бурани. На пороге топтался мальчуган, — видимо, один из сыновей Гермеса. Погонщик что-то буркнул ему, и парень, важно поведя карими глазами, удалился.
— Чего вам надо? — сказал мне в спину Гермес.
— Где комнаты девушек?
Поколебавшись, ткнул пальцем наверх. Казалось, он совершенно раздавлен происходящим. Я взбежал по лестнице. От площадки второго этажа в оба крыла уходили одинаковые коридоры. Я обернулся к Гермесу, шедшему за мной по пятам. Тот вновь заколебался; вновь вытянул палец. Дверь справа. Я очутился в жилой комнате с типичной для Фраксоса меблировкой. На кровати покрывало с народным орнаментом, паркетный лакированный пол, комод, элегантное кассоне, акварельные наброски деревенских улиц. Старательно стилизованные картинки напоминали суховатые штудии в искусстве перспективы и, хоть и не были подписаны, скорее всего принадлежали кисти того же Антона. Ставня окна, выходящего на запад, на три четверти длины задвинута и закреплена шпингалетом. На длинном подоконнике стоял запотевший канати, кувшин из пористой глины, какие в Греции помещают на сквознячке, чтобы охладить воду и заодно освежить воздух в комнате. На крышке кассоне — букет жасмина и свинцовок в вазочке с молочно-бежевым узором. Милый, незатейливый, гостеприимный интерьер.
Я отодвинул ставню, чтобы усилить освещение. Гермес мялся в дверях, настороженно наблюдая за мной. Снова спросил, чего мне надо. Отметив, что поинтересоваться, где Жюли, он не решается, я пропустил вопрос мимо ушей. Мне даже хотелось, чтоб он применил ко мне силу, ибо телесное напряжение требовало какой-то разрядки. Он, однако, не двигался с места, и мне пришлось вымещать злобу на комоде. Там я не отыскал ничего, кроме одежды и — в глубине одного из ящиков — набора туалетных и косметических принадлежностей. Махнув на комод рукой, я огляделся. Дальний угол отгораживала занавеска на косой перекладине. Отдернув ее, я уткнулся в висящие рядком платья, юбки, летний плащ. Вот розовое платье, которое было на Жюли в тот воскресный день, когда я «узнал всю правду»; вернее, то, что принял тогда за правду. На полу за шеренгой обуви похилился у стенки чемодан. Я схватил его, шлепнул на кровать, для очистки совести проверил замки. Против ожидания, чемодан не был заперт.
Опять шмотки: пара шерстяных джемперов, теплая твидовая юбка — летом в Греции все это ни к чему; две сумки на длинной ручке, местного производства, новехонькие, даже ценники не оторваны — словно куплены кому-то в подарок. На дне — несколько книг. Изданный до войны путеводитель по Греции, страницы переложены открытками с фото классических архитектурных сооружений и скульптур. На обороте пусто. Роман Грэма Грина. Американская книжонка о колдовстве; вместо закладки — конверт. Оттуда выпала карточка с типографским текстом. Приглашение на выпускной вечер, состоявшийся неделю назад в Лондоне, в той самой школе, где Жюли, по ее словам, работала. Письмо переслали в Бурани из Серн-Эббес, с ее дорсетского местожительства, почти месяц тому. И наконец, антология «Палатин»[95]. Я раскрыл титульный лист. «Джулия Холмс, Джертон». На полях мелким почерком Жюли кое-где вписаны переводы стихов на английский.
— Что вы ищете? — выдавил из себя Гермес.
— Ничего, — пробормотал я. В душу закралось подозрение, что Кончис орудует людьми по принципу шпиона-резидента: подчиненным не полагается знать того, что не входит в их компетенцию… вот Гермес почти ничего и не знал; в лучшем случае его предупредили, что я могу заявиться с недовольным видом, а он должен меня задобрить. Оторвавшись от чемодана, я обернулся к погонщику.
— А комната другой барышни?
— Там пусто. Она все свои вещи забрала.
Я заставил его показать мне и комнату Джун. Она располагалась по соседству и обставлена была точно так же. Правда, тут вообще не осталось следов чьего бы то ни было пребывания. Даже корзина для бумаг под столом пуста. Я снова подступил к Гермесу.
— Почему она не взяла сестрины вещи?
Он растерянно пожал плечами.
— Хозяин говорил, ее сестра вернется. Вместе с вами.
Спустившись, я приказал Гермесу позвать жену. Та оказалась островитянкой лет пятидесяти с желтушной кожей, в непременной черной одежде, но вроде бы побойчее и поречистей мужа. Да, матросы принесли ящики, и хозяин заходил. Около двух. Барышню он забрал с собой. Она расстроилась? Наоборот. Хохотала. Такая пригожая барышня, добавила моя собеседница. А в прошлые годы она тут появлялась? Ни разу. Она иностранка, присовокупила жена Гермеса, точно я этого сам не знал. Сказала она, куда уезжает? В Афины. А вернуться не собиралась? Женщина развела руками: не знаю. Потом проговорила: исос. Наверное. Дальнейшие мои расспросы не дали вразумительных результатов. Бросалось в глаза, что ни Гермес, ни его супруга сами не желают меня ни о чем спрашивать, но я уже убедился, что в этой истории они исполняют роль пешек; даже понимай они, что тут к чему, мне ни за что не скажут.
Эйеле. Хохотала. Похоже, именно это греческое слово рассеяло мою решимость обратиться в полицию. Кончис мог увезти Джун обманом, но что-нибудь она бы да почуяла и хохотать не стала бы. Эта несообразность подтверждала худшие мои опасения. И потом — вещи Жюли, брошенные здесь на произвол судьбы; еще одна странность, но куда более утешительная. Всем их «приди ко мне — пошел прочь» еще не конец. Наверняка стоит выждать, перебороть уныние и досаду. Ждать.
В понедельник за обедом мне вручили письмо от миссис Холмс. На штемпеле значилось «Серн-Эббес». Отправлено в прошлый вторник.
Дорогой мистер Эрфе!
Не извиняйтесь, никакого беспокойства. Я передала Ваше письмо мистеру Вэльями, директору начальной школы, он просто лапочка, пришел от Вашей идеи в восторг, французские и американские друзья по переписке уже навязли в зубах, правда же? Он Вам обязательно напишет.
Я страшно довольна, что Вы дружите с Жюли и Джун, хоть один англичанин на этом острове нашелся. Они говорят, у вас там чудесно. Напоминайте им, чтоб писали. Им на меня абсолютно наплевать.
С огромным уважением,
Констанция Холмс.
Вечером я заступил на дежурство, но, когда ребята улеглись, сбежал и отправился к дому Гермеса. Окна второго этажа не горели.
Настал вторник. Я места себе не находил, маялся, не знал, за что ухватиться. К вечеру прошелся от набережной до площадки, где вершился расстрел. На школьной стене висела мемориальная доска. Ореховое дерево справа сохранилось, но решетчатые ворота заменили на деревянные. Рядом, у высокой стены, гоняли мяч мальчишки; я вспомнил комнату, вспомнил ту пыточную камеру, куда заглянул в воскресенье по дороге от Гермесова дома; школа была закрыта, но я обошел ее с тыла и посмотрел в окно. Теперь тут устроили кладовку, забили ее конторками, классными досками, сломанными партами и подобным хламом; и хлам вытравил всякую память о случившемся в этих стенах. А надо бы оставить все как было — кровь, электрический огонь, чудовищный стол посредине.
Работа в эти дни здорово мне обрыдла. Состоялись экзамены; рекламный проспект обещал, что «каждый ученик в отдельности сдает письменный экзамен по английскому языку и литературе англоязычному профессору». То есть мне предстояло проверить примерно двести сочинений. В некотором смысле это помогало. До остальных забот и треволнений руки не доходили.
Я ощутил в себе смутную, но значительную перемену. Понял, что никогда больше не поверю девушкам до конца — слишком уж туго завернут винт. Незадолго до того, как ее «похитили», Жюли вновь намекнула, что я-де неравнодушен к Джун, и по прошествии времени это воспринималось как грубейшая ошибка с ее стороны. Я бы сразу это понял, не заморочь она мне голову. Они явно, как и прежде, действуют по указке Кончиса; а значит, им, скорее всего, известно, причем известно с самого начала, какова его истинная цель. С этим выводом не больно-то поспоришь, а вот и второй: Жюли и впрямь питала ко мне нежные чувства. Если учесть то и другое, поневоле смекнешь, что все это время она вела как бы двойную игру: дурачила меня, чтоб угодить старику, а старика — чтоб угодить мне. А отсюда, в свою очередь, следует, что она была уверена: я никогда не откажусь от нее окончательно, и мукам нашим настанет-таки предел. Как жаль, что в удобный момент я не сказал ей о смерти Алисон, ведь коли я хоть чем-то дорог Жюли, наши идиотские прятки сразу бы закончились. Но то, что я промолчал тогда, имеет и свои плюсы. Головоломки продолжаются — значит, про Алисон ей заведомо ничего не известно.
Среда выдалась не по-эгейски душной, солнце затянуло поволокой, точно перед Страшным Судом. Вечером я всерьез взялся за проверку сочинений. Завтра был крайний срок их сдачи в канцелярию директора. Сильно парило, и около половины одиннадцатого послышались первые раскаты грома. Близился благодатный дождь. Часом позже, когда я на треть разгреб завалы изгаженной бумаги, в дверь постучали. Войдите, крикнул я. Верно, кто-нибудь из учителей, а может, выпускник шестого класса, желающий выцыганить у меня послабление.
Но это оказался барба Василий, привратник. В седых моржовых усах пряталась улыбка; и, едва он открыл рот, я вскочил из-за стола.
— Сигноми, кирье, ма мья деспинис…
58
— Простите, сударь, вас там барышня…
— Где?
Он ткнул пальцем в направлении ворот. Я уже путался в рукавах плаща.
— Очень красивая барышня. Иностранка, ух…
Эти его слова я услышал, мчась по коридору.
Оглянулся на его ухмыляющуюся физиономию, крикнул «То фос!» («Включите свет!»), скатился по лестнице, выбежал в сад, на дорожку, ведущую к воротам. Над окном проходной торчала лампочка без колпака; островок белого света во тьме. Я думал застать Жюли там, но не застал. С наступлением ночи ворота запирались — у каждого учителя имелся ключ от калитки. Порывшись в карманах, я вспомнил, что оставил свой в старой тужурке, которую надевал, идя на урок. Приник к прутьям решетки. На улице никого, на бурьянной пустоши, что начинается в пятидесяти ярдах от стены и тянется до самого берега — никого, на берегу тоже никого. Я негромко позвал ее по имени.
Но тень ее не мелькнула в ответ за школьной оградой. Я в гневе обернулся. Барба Василий, хромая, спешил ко мне от учительского корпуса.
— Где же она?
Он лет пятьсот возился со щеколдой боковой калитки. Наконец мы вышли на улицу. Старик махнул рукой в сторону, противоположную деревне.
— Туда пошла?
— Вроде.
Я кожей ощутил очередной подвох. Улыбался дед как-то странно; предгрозовая ночь, безлюдная дорога… а впрочем, будь что будет, лишь бы что-нибудь.
— Барба, вы мне свой ключ не дадите?
Но он отдернул руку, отправился в сторожку разыскивать запасной. Нарочно тянет резину? В конце концов вынес мне ключ, и я нетерпеливо схватил его.
Заспешил по дороге параллельно морю. Восточный небосклон прорезала молния. Ярдов через семьдесят — восемьдесят стена поворачивала под прямым углом. Наверно, Жюли там, за ее выступом. Ни души. До конца проселка оставалось не более четверти мили; за школьной оградой он чуть забирал в глубь острова, утыкался в пересохший ручей. Через русло ручья был перекинут мостик, а ярдах в ста левее и выше по течению виднелась одна из бесчисленных местных часовен; от дороги туда вела тропа, обсаженная стройными кипарисами. Луна едва выглядывала из-за клубящейся в вышине тучи, тускло, как на картинах Палмера[96], освещая ландшафт. У моста я в нерешительности замедлил шаг: идти дальше или повернуть к деревне? Именно туда Жюли, скорей всего, и направилась. Но тут она окликнула меня.
Голос ее доносился из глубины кипарисовой аллеи. Я поспешил к часовне. На полпути слева кто-то зашевелился. Жюли стояла в десяти шагах от меня, меж двух неохватных стволов. Темное летнее полупальто, косынка, брюки, кофточка, в темноте угольно-черная; мерцающий овал лица. Уже открыв рот, я почуял в том, как она стояла, выжидательно засунув руки в карманы, нечто чуждое.
— Жюли?
— Это я. Джун. Слава богу, явились.
Я подошел ближе.
— Где Жюли?
Окинув меня долгим взглядом, театрально ссутулилась.
— А мне казалось, вы просекли.
— Что просек?
— Что происходит. — Вскинула глаза. — Между нею и Морисом.
Я не ответил, и она вновь опустила голову.
— За кого вы меня держите, черт подери? — Она промолчала. — Вся эта комедия с любовницей миллионера давным-давно накрылась, к вашему сведению.
Покачала головой.
— Я не то имела в виду. Просто она… его орудие. Эротика тут ни при чем.
Глядя на ее склоненное чело, я принял решение. Сейчас развернусь, отправлюсь обратно в школу, к себе в комнату, к письменному столу, к непроверенным сочинениям; фабула домашнего спектакля, как и положено, описала замкнутый круг. По сути, об этой девушке мне сегодня известно не больше, чем в тот вечер, когда я впервые увидел с террасы Бурани ее скользящую сквозь мрак нагую фигуру. И все же вернуться в школу я не в силах, как камень не в силах вернуться в бросившую его ладонь.
— Ну, допустим. А вы тогда что тут забыли?
— Я подумала — так нечестно.
— Что нечестно?
Взглянула на меня.
— Все было подстроено заранее. Что ее от вас умыкнут. Она знала, что так и случится.
— А этот ваш визит разве не подстроен?
Задумчиво уставилась во тьму над моим плечом.
— Не удивительно, что вы не верите.
— Вы так и не ответили, где Жюли.
— С Морисом. В Афинах.
— И вы из Афин приехали? — Кивнула. — Но пароход еще днем пришел.
— Я ждала в деревне, пока стемнеет.
Я впился в нее взглядом. И на лице, и во всей позе — наглое выражение оскорбленной невинности, безусловной правоты. Явно переигрывает.
— А у ворот меня почему не дождались?
— Психанула. Старика слишком долго не было. Вспышка молнии. В лицо пахнуло близким дождем; с востока донесся тягучий, угрожающий рокот.
— Что здесь психовать?
— Я сбежала от них, Николас. Куда — они быстро сообразят.
— Почему ж не пошли в полицию? Или в посольство?
— Закон не преследует девушек за то, что те играют с мужчинами как кошка с мышкой. А эта девушка — моя сестра к тому же. — И добавила: — Дело не в том, что Морис вас обманывает. А в том, что вас обманывает Жюли.
В перерывах между ее фразами повисали многозначительные паузы, точно она всякий раз ждала, пока я усвою ее предыдущую мысль. Я не сводил с нее глаз. В ночной темноте иллюзия сходства сестер достигла невероятной силы.
— Я пришла, чтоб вас предостеречь, — сказала она. — Только ради этого.
— Предостеречь — и утешить?
Ответить на сей неприятный вопрос ей помешал чей-то приглушенный голос, донесшийся до нас с проселка. Мы выглянули из-за дерева. К мосту не спеша приближались три расплывчатые мужские фигуры, переговаривавшиеся по-гречески. Перед сном сельчане и преподаватели, бывало, любили прогуляться до конца дороги и обратно. Джун посмотрела на меня с деланным испугом. Но я и на это не клюнул.
— Вы прибыли с полуденным пароходом?
Она не дала поймать себя с поличным:
— Я посуху добиралась. Через Краниди.
Изредка этот маршрут избирали родители, страдающие морской болезнью, — в Афинах садишься на поезд, в Коринфе пересаживаешься, в Краниди ловишь такси, а на побережье нанимаешь лодочника, чтоб перевез тебя на Фраксос; поездка съедает целый день, и, не владея разговорным греческим, в путь лучше не пускаться.
— Почему так сложно?
— У Мориса всюду шпионы. Тут, в деревне.
— Вот с этим я, пожалуй, спорить не стану.
Я снова выглянул из-за ствола. Троица невозмутимо миновала поворот к часовне и теперь удалялась; сероватая лента дороги, черный кустарник, темное море. Идущие, несомненно, были теми, кем и представлялись со стороны: случайными прохожими.
— Слушайте, мне все это надоело до чертиков, — сказал я. — Любая игра хороша до тех пор, пока не коснется нежных чувств.
— Да я, может, с вами согласна.
— Слыхали, слыхали. Извините, не впечатляет.
— Но ведь она вас вправду одурачила, — понизив голос, сказала Джун.
— Причем куда ловчее, чем это пытаетесь сделать вы. И всю эту проблематику мы с ней, кстати, уже обсудили. Лучше ответьте-ка, где она?
— В данный момент? Очевидно, в постели, со своим постоянным любовником. У меня перехватило дух.
— С Морисом?
— Нет; с тем, кого вы называете Джо.
Я рассмеялся; это уж слишком.
— Ладно, — сказала она. — Не хотите верить, не надо.
— А вы придумайте что-нибудь поубедительней. А не то заскучаю и пойду домой. — Молчание. — Вот, оказывается, почему он так внимательно наблюдал, как мы с ней друг друга ласкаем.
— Если вы по-настоящему ласкаете женщину каждую ночь, вполне это зрелище стерпите. Тем более коли соперник ваш — дутый.
Она с поразительным упорством тщилась всучить кота в мешке клиенту, который уже имел случай его приобрести.
— Как вам самой не тошно. Прекратите.
Я повернулся и пошел прочь, но она схватила меня за руку.
— Ну пожалуйста, Николас… кроме всего прочего, мне негде переночевать. В деревенском доме нельзя показываться.
— Обратитесь в гостиницу.
Никак не отреагировав на мою грубость, зашла с другого боку: — Завтра они сюда непременно заявятся, и, когда меня припрут к стенке, неплохо б вам быть рядом. Авось выручите. Больше мне от вас ничего не надо. Честно.
В какой-то миг ее голос зазвучал искренне, а последнее слово она выговорила с улыбкой, в которой счастливо сочетались раскаянье и мольба о помощи. Я чуть-чуть смягчился.
— Зря вы рассказали мне сюжет «Сердец трех».
— А что, сюжет неправдоподобный?
— Неправда начинается, когда на сюжет книги натягивают действительные события. И вы это прекрасно знаете.
— Не пойму, чего такого необычного в том, что мы вами повстречались… — Избегая смотреть на меня, замотала головой.
— Я должен переспать с вами. Так задумано?
— Да нет, но на случай, если вам доведется узнать о Жюли всю правду и… — Снова покачала головой.
— Зачем так долго тянуть?
— Затем, что… вижу, вы мне так и не поверили.
— Больно уж сладко вы поете.
Я уже не заботился о том, чтоб спрятать иронию. Вдруг она подняла на меня глаза, распахнутые, ровно у доверчивого дитяти.
— Принимаю ваш вызов; не будем тянуть. Может, хоть тогда вы перестанете сомневаться.
— Чем дольше я знаком с вами обеими, тем беззастенчивей вы врете.
— Вы и ей, и мне по сердцу пришлись — это, что ли, вранье? Или — что мне жаль вас? И себя жаль. Но это к слову.
Я глядел на нее, прикидывая, как расставить ловушку похитрее. Впрочем, яснее ясного, что я нынче не охотник, а дичь.
— Жюли рассказала, что я написал вашей маме?
— Да.
— Пару дней назад пришел ответ. Любопытно, что она скажет, когда я еще раз напишу ей и сообщу, чем занимаются ее дочурки вместо того, чтоб в кино сниматься.
— Ничего не скажет. Потому что ее в природе не существует.
— А, так у вас просто случайно обнаружился в Серн-Эббес знакомый, который шлет вам свои весточки и пересылает чужие?
— Я вообще не бывала в Дорсете. И фамилия моя настоящая не Холмс. И зовут меня не Джун, кстати.
— Конечно-конечно. Опять двадцать пять. Роза и Лилия?
— Не Роза, а Рози. Но в общем, да.
— Бред.
Оглядела меня, что-то быстро прикинула.
— Дословно не припомню, но мифическая мамочка написала вам примерно следующее: дорогой мистер Эрфе, я вручила ваше письмо мистеру Вэльями, директору начальной школы. Потом что-то вроде того, что переписываться с французскими и американскими школьниками детям навязло в зубах. А дочки ее совсем забыли. Так или нет?
Тут уже я осекся; почва под ногами мгновенно обернулась зыбучим песком.
— Извините, — сказала она, — но есть такая штука под названием «универсальный штемпель». Письмо сочинили здесь, наклеили английскую марку, и — р-раз… — Движение, каким экспедитор метит конверт. — Теперь поверили?
Охваченный паникой, я попытался заново осмыслить все со мной происшедшее: коли они вскрывали отправляемые письма…
— А письма, адресованные мне, вы тоже читали?
— Увы — читали.
— Значит, вам известно о…
— О чем?
— О моей австралийской подружке.
Передернула плечами: конечно, известно. Однако я каким-то наитием понял, что она ничего не знает. Попалась!
— Что ж, расскажите.
— О чем?
— О том, что с нею сталось.
— У вас был роман.
— А потом? — Снова повела плечами. — Вы ж просматривали всю мою почту. И не можете не знать.
— Знаем.
— И то знаете, что во время каникул мы все-таки встретились с ней в Афинах?
Она опешила, стараясь разобраться, когда я говорил правду, а когда лгал. Помедлила, ответила на мою улыбку, но не проронила ни слова. Письмо ее матери я бросил на письменный стол — Димитриадис или кто-то другой мог забраться в комнату и прочесть его. Но письмо Энн Тейлор вместе со всем содержимым я надежно припрятал — запер в чемодан.
— Мы действительно все про вас знаем, Николас.
— Докажите. Встречались мы с ней в Афинах или нет?
— Вам отлично известно, что нет.
Я без промедления вкатил ей пощечину. Не в полную силу, дабы не вышло синяка, только поболело немножко, но она все равно закаменела.
— Зачем вы это сделали?
— Еще не так, т-твою, получите, если дальше будете вилять. Вы всю мою почту вскрываете?
Секунду подумала; затем, не отнимая руки от лица, созналась:
— Только те письма… в которых что-нибудь важное, по конверту судя.
— Халатность какая. Основательней надо работать. — Молчание. — Если б вы вскрывали почту, знали бы, что в Афинах я виделся с этой несчастной шалавой.
— Не пойму, что…
— Из-за вашей сестры я попросил ее отлипнуть от меня подобру-поздорову. — Джун слушала с нескрываемым испугом, ошеломленно, не в силах предугадать, куда все повернется. — Через пару недель она не только от меня отлипла, но и от всего на свете. Покончила с собой. — Я выдержал паузу. — Вот цена ваших забав и фейерверков.
Она так широко открыла глаза, что я возликовал: дошло наконец! Но тут Джун отвела взгляд.
— Морису такие розыгрыши лучше удаются. Я схватил ее за плечи, встряхнул:
— Да не разыгрываю я вас, дегенератка вы этакая! Она по-кон-чила с собой.
Джун никак не желала мне верить — и все же поверила.
— Но… почему вы нам не сказали?
Я отпустил ее.
— Как-то жутко становилось…
— Да кто ж кончает с собой из-за…
— Видимо, некоторым дано относиться к жизни слишком серьезно, до того серьезно, что вам и не снилось.
Воцарилось молчание. Затем Джун простодушно-застенчиво поинтересовалась:
— Она вас… любила?
Я замялся.
— Я не хотел ей врать. Может, и зря не хотел. Если б вы тогда не уехали на выходные, написал бы все это в письме. А встретил ее и решил, что подло молчать, раз она… — Пожал плечами.
— Вы рассказали ей о Жюли?
В ее тоне слышалась неподдельная тревога.
— Не бойтесь. Она стала пеплом и унесла вашу тайну с собой.
— Я не то имела в виду. — Потупила чело. — Она что… сильно расстроилась?
— Но постаралась это скрыть. Если б я знал заранее… а ведь думал, что поступаю как честный человек. Освобождаю ее от прежних обязательств.
Помолчав еще, пробормотала:
— Если это правда, не понимаю, как вы… позволили нам продолжать в том же духе.
— Да я по уши втрескался в вашу сестру!
— Морис ведь вас предупреждал.
— Морис меня всю дорогу обманывал.
Вновь замолчала, что-то просчитывая в уме. Поведение ее изменилось; она больше не играла роль перебежчицы. Заглянула в глаза:
— Тут дело серьезное, Николас. Вы не солгали мне?
— Доказательства у меня в комнате. Желаете, чтоб я их предъявил?
— Если можно.
Теперь она говорила неуверенным, заискивающим тоном.
— Договорились. Выждите минуты две и подходите к воротам. Не подойдете — сами будете виноваты. Я-то вас всех в гробу видал.
Не дав ей ответить, я повернулся и зашагал восвояси, умышленно не оглядываясь, точно меня не трогало, идет ли она следом. Но когда я вставил ключ в скважину боковой калитки, сверкнула очередная молния — ослепительный ветвистый разряд почти над самой головой, — и я краем глаза заметил, что Джун медленно движется по дороге ярдах в ста позади.
За письмом Энн Тейлор и газетными вырезками я сбегал как раз за две минуты. Джун стояла на виду, напротив ворот, у дальней обочины. В освещенном прямоугольнике двери топтался барба Василий; я не обратил на него ни малейшего внимания. Она шагнула навстречу, и я молча сунул ей в руки конверт. Джун так разнервничалась, что, достав оттуда письмо, выронила его, и мне пришлось нагибаться. Повернув бумагу к свету, углубилась в чтение. Дойдя до конца записки Энн, быстро перечла ее; перевернула листок, пробежала глазами вырезки. Вдруг ресницы ее опустились, голова поникла — молится? Не спеша сложила листочки вместе, сунула в конверт, вернула мне. Голова все так же опущена.
— Мне очень жаль. Не могу подыскать слов.
— В кои-то веки!
— Об этом мы правда не знали.
— Зато теперь знаете.
— Надо было сказать.
— Чтоб услышать от Мориса новое резюме типа «Смерть, как и жизнь, не стоит принимать близко к сердцу»?
Встрепенулась как ужаленная.
— Ох, знай вы, что к чему… до чего ж все гнусно, Николас.
— Ох, знай я, что к чему!
Скорбно уставилась на меня; отвела глаза.
— У меня действительно нет слов. Для вас это, наверное, было…
— Не «было», а «есть».
— Да, могу себе… — И, внезапно: — Простите меня, простите.
— Вам-то, в общем, не за что извиняться.
Покачала головой.
— В том и штука. Есть за что.
Но за что конкретно, объяснять не стала. Мы помолчали — два незнакомца на похоронах. Снова блеснула молния, и в момент удара Джун приняла решение. Слабо, сочувственно улыбнулась мне, тронула за рукав.
— Подождите минуточку.
Шмыгнула в калитку, приблизилась к барбе Василию, что тупо наблюдал за нами с порога сторожки.
— Барба Василий… — и затараторила по-гречески — куда свободнее, чем изъяснялся на этом языке я сам. Я расслышал только имя старика; Джун говорила понизив голос. Вот он согласно кивнул, вот еще и еще, выслушав некие указания. Джун вышла на дорогу и остановилась в пяти шагах от меня; маска чистосердечья.
— Пойдемте.
— Куда?
— В дом. Жюли там. Ждет.
— Какого ж дьявола…
— Теперь это неважно. — Метнула взгляд вверх, на сгущавшиеся тучи. — Партия закончена.
— Быстро же вы выучили греческий.
— Не слишком быстро. Я третий год сюда приезжаю. Видя мою неуклюжую ярость, мирно улыбнулась; порывисто схватила за руки, притянула к себе.
— Забудьте все, что я наболтала. Меня зовут Джун Холмс. Ее — Жюли. И мамочка у нас с придурью, хоть и не в Серн-Эббес проживает. — Я все еще трепыхался. — Стиль-то ее, — сказала Джун. — Но письмо мы подделали.
— А Джо?
— Жюли к нему… неровно дышит. — В глазах ее проступила строгость. — Но не спит с ним, будьте покойны. — Теперь она из кожи лезла, не зная, как еще убедить меня и умилостивить. Молитвенно воздела руки. — Ну же, Николас. Прошу вас, отбросьте подозрения. Хоть ненадолго — пока не доберемся до дома. Всем святым клянусь, мы не знали, что ваша подружка умерла. Иначе сразу перестали бы вас мучить. Поверьте, это именно так. — В ней откуда-то взялись и сила воли, и красноречие; совсем другая девушка, совсем другой человек. — Едва вы увидите Жюли, вам станет ясно, что ревновать не к кому; а не станет — разрешаю утопить меня в ближайшем резервуаре.
Я не поддавался:
— Что вы сказали привратнику?
— У нас имеется чрезвычайный пароль: прекратить эксперимент.
— Эксперимент?
— Да.
— Старик на острове?
— В Бурани. Пароль ему передадут по радио.
Я увидел, как барба Василий запер калитку и отправился через сад к учительскому корпусу. Джун взглянула на него через плечо, потянула меня за руку.
— Пошли.
Ее ласковое упорство сломило мою нерешительность. Я покорно поплелся рядом; ладонь Джун наручником охватывала запястье.
— В чем суть эксперимента?
Сжала пальцы, но отвела не сразу.
— Морис лопнет от огорчения.
— Почему лопнет?
— Ну, ваша подружка сделала то, против чего он всю жизнь искал лекарство.
— Кто он такой?
Чуть помявшись, отважилась на откровенность:
— Почти тот, за кого себя выдавал на одном из этапов. — Ободряюще пожав мою кисть, отняла руку. — Отставной профессор психиатрии, живет во Франции. Еще пару лет назад был светилом сорбоннской медицины. — Посмотрела искоса. — Я не в Кембридже училась. Закончила психфак Лондонского университета. Потом поехала в Париж в аспирантуру, Морис мой научный руководитель. Джо из Америки, тоже его аспирант. С остальными вы скоро познакомитесь… Да, кстати, у вас, конечно, правда и ложь в голове перепутались, но уж будьте добры, не обижайтесь на Джо за его тогдашнее поведение. В жизни он парень душевный и добрый. — Я внимательно посмотрел на нее; Джун явно смутилась, развела руками: чего тут скрывать. — Его обаянию не одна Жюли подвержена.
— Кошмар какой-то.
— Не волнуйтесь. Сейчас поймете. Тут вот в чем дело. Жюли вам правду сказала, она здесь впервые. Точно-точно. Она была почти в том же положении, что и вы.
— Однако понимала, кто есть кто?
— Да, но… в лабиринте ей приходилось блуждать самостоятельно. Мы все через это прошли. Каждый в свой срок. Джо. Я. Остальные. Мы прочувствовали, что это такое. Неприкаянность. Отверженность. Исступление. Но мы знаем и то, что игра стоит свеч.
В вышине вовсю трепетали узкие крылья молний. На востоке — в десяти, в пятнадцати милях от нас — бледно высвечивались и меркли соседние острова. Воздух был напоен свежестью, пронизан заполошными сырыми порывами. Мы быстро шли по деревенским улицам. Где-то хлопнула ставня, но навстречу никто не попадался.
— Какие научные результаты вы собираетесь получить? Она вдруг остановилась, взяла меня за плечо, повернула к себе.
— Начнем с того, Николас, что из всех наших испытуемых вы самый интересный. А во-вторых, ваши тайные соображения, ощущения, догадки… которыми вы даже с Жюли не делились… для нас представляют первостепенную важность. Мы заготовили сотни и сотни вопросов. И если все вам объяснить до того, как мы их зададим, чистота опыта будет нарушена. Пожалуйста, потерпите еще денек-другой.
Я не выдержал ее прямого взгляда.
— Терпенье мое на исходе.
— Я понимаю, вам кажется, что я прошу слишком многого. Но и наградят вас по-царски.
Я не стал соглашаться, но и спорить не стал. Мы пошли дальше. Похоже, она почувствовала во мне внутреннее сопротивление. И через несколько шагов расщедрилась на подачку:
— Так и быть, подскажу вам. Давняя область Морисовых исследований — патология маниакального синдрома. — Сунула руки в карманы. — Но внимание психиатров все чаще и чаще привлекает лицевая сторона монеты — почему нормальные нормальны, почему отличают галлюцинацию и игру воображения от реальности. И в этом ни за что не разберешься, если сообщить нормальному кролику, а в данном случае — аж супернормальному, что все слышимое им во время опыта говорится для того лишь, чтоб его заморочить. — Я не ответил, и она продолжала: — Вы, верно, считаете, что мы вторгаемся в сферы, в которые врачебная этика вторгаться не позволяет. Что ж… мы отдаем себе в этом отчет. И оправдываем себя тем, что рано или поздно наблюдение за нормальными людьми, которые, как вы, попадают к нам в оборот, поможет исцелять людей тяжелобольных. И вы даже не представляете, до чего поможет. Я помедлил с ответом.
— И какую иллюзию вы собирались внушить мне сегодня?
— Что я единственная, на кого вы можете положиться.
— И, торопливо: — Это отчасти верно. Насчет единственной не знаю, а положиться можете.
— На это бы я не купился.
— А от вас и не требовалось. — Снова скользящая улыбка. — Вообразите шахматиста, который не стремится победить, а лишь наблюдает за реакцией партнера на очередной ход.
— Что это за глупости насчет Лилии и Розы?
— Это не имена, а прозвища. В колоде таро есть карта под названием «волхв». Чародей, волшебник. Цветки лилии и розы — его постоянные атрибуты.
Мы миновали гостиницу и очутились на площадке с видом на новую гавань. Грозовые сполохи выхватывали из темноты наглухо задраенные фасады домов, в мертвенном свете казавшиеся картонными… и рассказ Джун похож был на вспышки молний: сцена то высвечивается до дна, то заволакивается мраком былых сомнений. Но буря приближалась, и сияние постепенно торжествовало над тьмой.
— Почему вы раньше Жюли сюда не брали?
— Ее личная жизнь оставляла… впрочем, она, наверно, рассказывала.
— Она-то в Кембридже училась?
— Да. Роман с Эндрю потерпел крах. Она никак не могла оправиться. И я подумала, что поездка сюда пойдет ей на пользу. А Мориса привлекали богатые возможности использования двойняшек. Это вторая причина.
— Мне так и полагалось в нее втюриться?
Замялась.
— На протяжении опыта никому, по существу, ничего не «полагается». Эмоции управляемы, но половое влечение к кому-то внушить человеку нельзя. Как нельзя и вытравить. — Уткнулась взглядом под ноги, в булыжную мостовую. — Влечение зарождается само по себе, Николас. Его не предусмотришь. Если хотите, белая мышь в чем-то равноправна с исследователем. От ее воли контур лабиринта зависит в не меньшей степени. Пусть ей самой это и невдомек, как вам было невдомек. — Помолчав, весело сообщила: — Открою еще секрет. Жюли не нравился наш воскресный план. С похищением. Честно говоря, мы вовсе не рассчитывали, что она его выполнит. Однако выполнила.
Я немедля припомнил, с каким жаром Жюли отказалась спускаться в то чертово подземное убежище, пока мы не перекусим, да и после еды кобенилась; а я почти насильно заставил ее спуститься.
— Если отвлечься от сценария — вы одобряете выбор сестры?
— Видели б вы предыдущего властелина ее девичьих грез. — И быстро добавила: — Нет, я пережала. Эндрю умный. Все понимает. Но он бисексуал, а все бисексуалы в любви испытывают непреодолимые трудности. Ей нужен человек, который бы… — Прикусила язычок. — Весь мой врачебный опыт подсказывает, что именно такого она в вашем лице и встретила.
Мы взбирались по бульварчику, ведущему к площадке, где расстреляли заложников.
— А россказни старика о прошлом — сплошной вымысел?
— Нет, сперва уж вы с нами поделитесь своими догадками и выводами.
— А сами-то вы знаете, как было взаправду?
Заколебалась.
— Мне кажется, в основном знаю. Знаю то, что Морис не счел нужным утаить.
Я указал на мемориальную доску, посвященную жертвам расстрела.
— А как насчет этой истории?
— Спросите у деревенских.
— Ясно, что он принимал участие в тогдашних событиях. Но вот какое участие?
Короткая пауза.
— У вас есть основания не верить его рассказу?
— Момент, когда на него низошла абсолютная свобода, описан убедительно. Но не слишком ли дорого встало откровение, восемьдесят человеческих жизней? И потом, вы говорили, он чуть не сызмальства терпеть не мог самоубийц, а одно с другим как-то не вяжется.
— Так, может, он совершил роковую ошибку, понял все превратно?
Я растерялся.
— Меня эта мысль посещала.
— А ему-то вы говорили?
— Говорил, но вскользь как-то.
Улыбнулась.
— Скорей всего, ошиблись вы, а не он. — Не дала мне ответить. — Когда я находилась… в вашем нынешнем положении, он раз целого вечера не пожалел, чтоб убить во мне веру в мой здравый смысл, в мои научные возможности, причем обставил все так, что возразить было нечего… и я наконец сломалась, только твердила как заведенная: лжешь, лжешь, я не такая. А потом смотрю — он смеется. И говорит: ну вот и ладненько.
— Хорошо б он еще во время своих садистских выкрутасов такую сладострастную морду не корчил.
— Да что вы, как раз эта манера и вызывает у испытуемого наибольшее доверие. Как сказал бы Морис, эффект нерукотворности. — Посмотрела на меня без иронии. — Ведь и эволюцией, существованием, историей мы зовем умыслы природы, человеку враждебные и, вне всякого сомнения, садистские.
— Когда он рассказывал о метатеатре, мне приходило в голову нечто подобное.
— В его курсе лекций была одна особенно популярная — об искусстве как санкционированной галлюцинации. — Гримаска. — При подборе испытуемых каждый раз боишься нарваться на кого-нибудь, кто читал его статьи на эту тему. И французов с высшим гуманитарным образованием мы поэтому за километр обходим.
— Морис — француз?
— Грек. Но родился в Александрии. Воспитывался большей частью во Франции. Отец его был очень богат. Настоящий космополит. Если я правильно поняла. Кажется, Морис взбунтовался против судьбы, какую отец ему уготовил. И в Англию, по собственным словам, поехал, чтоб спрятаться от родителей. Они запрещали ему поступать на медицинский.
— Вижу, он для вас — недосягаемый идеал.
Не замедляя шага, кивнула и тихо проговорила:
— По-моему, он величайший в мире наставник. Да что там «по-моему». Так оно и есть.
— Прошлым летом вам удалось чего-нибудь добиться?
— О господи. Жуткий был тип. Пришлось другого подыскивать. Уже не в школе. В Афинах.
— А Леверье?
При воспоминании о нем Джун не сдержала теплой улыбки.
— Джон… — Тронула меня за руку. — Это долгая история. Давайте завтра. Теперь ваша очередь рассказывать. Как же все-таки… ну, это несчастье случилось?
И я рассказал об Алисон подробнее. Дескать, при встрече в Афинах я себя повел безукоризненно. Просто Алисон слишком стойко держалась, так что я и представить не мог, до какой степени она потрясена.
— А прежде она на самоубийство не покушалась?
— Ни единого раза. Наоборот, казалось, она-то, как никто, умеет мириться с неизбежным.
— А приступы депре…
— Никогда.
— Да, с женщинами такое случается. Без видимых причин. Ужаснее всего, что при этом они, как правило, не собираются умирать по-настоящему.
— Она, к сожалению, собиралась.
— Возможно. В таком случае весь процесс был загнан в подсознание. Хотя, в общем, симптомы-то не могли не проявиться… И уж определенно вам скажу: разрыв с любовником — причина недостаточная, тут еще что-то наложилось.
— Хотелось бы в это верить.
— Вы ей, по крайней мере, ни словечком не соврали. — Порывисто сжала мою ладонь. — А значит, ваша совесть чиста.
Мы наконец добрались до дома, и как раз вовремя: с неба брызнули первые капли, еще редкие, но крупные. По всему, главный свой удар буря нацелила именно на остров. Джун толкнула створку ворот и повела меня по садовой дорожке. Вынула ключ, отперла парадную дверь. В прихожей горел свет. Правда, нить лампочки то и дело тускнела, не в силах противостоять электрическим вихрям в вышине. Джун изогнулась, с какой-то робостью чмокнула меня в щеку.
— Подождите тут. Она, наверно, уснула. Я мигом.
Взбежала по лестнице, скрылась в боковом коридоре. Я расслышал стук, негромкий зов: «Жюли!» Звук открываемой и закрываемой двери. Тишина. Гром и молния за окном; в стекла ударил дождь, теперь уже проливной; по ногам потянуло холодом. Прошло две минуты. Незримая дверь наверху отворилась.
Жюли вышла на площадку первой — босая, в черном кимоно поверх белой ночной сорочки. Застыла у перил, горестно глядя на меня; сбежала по лестнице.
— Ах, Николас.
Упала мне на грудь. Мы даже не поцеловались. Джун улыбнулась мне с верхней ступеньки. Жюли отстранилась на расстояние вытянутых рук, пытливо посмотрела в лице.
— Как ты мог молчать?
— Сам не знаю.
Вновь приникла, словно утрата постигла не меня, а ее. Я потрепал ее по спине. Джун послала мне воздушный поцелуй — сестринское благословение — и удалилась.
— Джун все тебе рассказала?
— Да.
— Все-все?
— Все, я думаю, не успела.
Крепче прижалась ко мне.
— Какое счастье, что это позади.
— Проси прощения за воскресное, — шутливо сказал я, но вид у нее сделался и впрямь виноватый.
— До чего ж противно было, — протянула умоляюще.
— Николас, я им едва не испортила все. Честное слово. Чуть не умерла, все думала: вот сейчас, сейчас…
— Что-то я не заметил, чтоб ты помирала.
— Держалась только тем, что терпеть совсем чуть-чуть оставалось.
— Оказывается, ты здесь в первый раз, как и я?
— И в последний. По новой я не снесу. Особенно теперь… — И опять глаза молят о снисхождении и сочувствии. — Джун такой туман вокруг тутошних дел развела. Должна ж я была поглядеть!
— Все хорошо, что хорошо кончается.
Снова прижалась ко мне.
— В главном я не врала.
— Смотря что считать главным.
Нашарила мою ладонь, слегка ущипнула: не шути так. Перешла на шепот:
— Не идти же тебе назад в школу по такой погоде. — И, после паузы: — А мне одной страшно: гремит, сверкает.
— Откровенность за откровенность. Мне одному тоже страшно.
Тут мы смолкли, но разговор наш продолжался; затем Жюли взяла меня за руку и потянула наверх. Мы очутились у комнаты, где я устраивал обыск три дня назад. У порога она замешкалась, стушевалась, смеясь над собственной нерешительностью, но и гордясь ею.
— Повтори, что я сказала в воскресенье.
— С тех пор, как с тобой познакомился, я и думать забыл, как было с другими.
Потупилась.
— Дальше чары бессильны.
— Я всегда знал, что мы с тобой не кто-нибудь, а Миранда и Фердинанд.
Ее губы тронула усмешка, точно эту параллель она совсем упустила из виду; окинула меня внимательным взглядом, как если бы собиралась ответить, но потом передумала. Отворила дверь; мы вошли. У кровати горит лампа, ставни закрыты. Постель не прибрана: верхняя простыня и покрывало с народным орнаментом откинуты прочь, подушка измята; на столике раскрыт стихотворный сборник с длинными, четкими лесенками строк; раковина морского ушка приспособлена под пепельницу. Мы немного растерялись — так часто бывает, когда настает давным-давно предвкушаемый тобою миг. Волосы Жюли рассыпались по плечам, белая сорочка доходила почти до щиколоток. Она озиралась вокруг так, словно видела знакомые вещи вчуже, моими глазами, словно боялась, что патриархальная простота обстановки оттолкнет меня; даже передернулась стыдливо. Я улыбнулся, но скованность овладела и мною: субстанция наших отношений переродилась, отторгла уловки, уклончивость, фальшь — все, что Жюли сейчас назвала чарами. Дико, но в какой-то миг я ощутил непостижимую тоску по утраченному раю обмана; мы вкусили от древа, мы отлучены.
Но благосклонная стихия спешила к нам на помощь. За окном сверкнула молния. Лампа мигнула, погасла. Кромешная тьма накрыла нас с головой. Сверху мгновенно ударил оглушительный громовый раскат. Отголоски еще не смолкли в холмах за деревней, а Жюли уже билась в моих объятиях, мы уже жадно пили поцелуи друг друга. Еще молния, еще удар, громче и ближе прежнего. Она вздрогнула, прильнула ко мне, как маленькая. Я поцеловал ее макушку, погладил по спине, шепнул:
— Давай я тебя раздену, уложу, укрою.
— Подержи меня немножко на коленках. А то мурашки по коже.
Потащила сквозь тьму к стулу у изголовья кровати. Я сел, она забралась мне на колени, и мы опять поцеловались. Жюли примостилась поудобней, нащупала мою левую ладонь и переплела пальцы с моими.
— Расскажи про свою подружку. Как все было взаправду. Я повторил все, о чем только что поведал ее сестре.
— Я не собирался ехать к ней на свидание. Но Морис уж больно меня достал. Да и ты тоже. Я должен был хоть как-то развеяться.
— Ты говорил с ней обо мне?
— Сказал только, что на острове встретил другую.
— Расстроилась она?
— В том-то и загвоздка. Если б расстроилась. Если б хоть на миг ослабила контроль.
Ласковое пожатие.
— Ты не захотел ее, нет?
— Мне стало жаль ее. Но внешне она не слишком убивалась.
— Это не ответ.
Я усмехнулся во тьму: состраданье всегда не в ладах с женским любопытством.
— Проклинал себя, что теряю с ней время, пока ты далеко.
— Бедненькая. Представляю теперь, каково ей пришлось.
— Она не ты. Ей все было до фонаря. И в первую очередь все, что имело отношение к мужикам.
— Но ты-то ведь не был ей до фонаря. Раз она это сделала.
Я отмел это возражение.
— По-моему, я ей просто под руку подвернулся, Жюли.
У нее все шло наперекосяк, а я сыграл роль козла отпущения. Как говорится, последняя капля.
— Чем же вы в Афинах занимались?
— Город осматривали. Сходили в ресторан. Потолковали по душам. Наклюкались. Нет, правда, все было в рамках. Со стороны.
Нежно впилась ногтями в тыльную сторону моей ладони.
— Признайся, вы переспали.
— А если б и переспали, ты бы обиделась?
Я почувствовал, что она мотает головой.
— Нет. Я того и заслуживала. Я бы все поняла. — Поднесла мою руку к губам, поцеловала. — Скажи: да или нет?
— Почему это тебя так волнует?
— Потому что я тебя почти не знаю.
Я глубоко вздохнул.
— Может, и надо было переспать. Глядишь, в живых бы осталась.
Притихла, чмокнула меня в щеку.
— Просто хотела выяснить, с кем собираюсь провести ночь: с толстокожим носорогом или с падшим ангелом.
— Есть только один способ узнать это наверняка.
— Думаешь?
Опять мимолетный поцелуй; она осторожно высвободилась и скользнула куда-то вдоль края кровати. В комнате было слишком темно, чтоб различить, куда именно. Но вот в щелях ставен полыхнул небесный огонь. В его скоротечном сиянии я увидел, что Жюли у кассоне, стягивает сорочку через голову. Послышался шорох — она ощупью пробиралась назад; хряпанье грома, ее испуганный выдох. Я вытянул руку, перехватил ладонь Жюли и водворил, нагую, обратно на колени.
Изнанка губ под моими губами, рельеф тела под пальцами: грудь, утлый живот, шерстяной клинышек, бедра. Десять бы рук, а не две… покорись же, сдайся, раскройся передо мною. Вывернулась, привстала, перебросила ногу, сжала пятками мои икры и принялась расстегивать пуговицы рубашки. При свете сполоха я рассмотрел ее лицо — серьезное, сосредоточенное, как у ребенка, раздевающего куклу. Содрала рубашку вместе с курткой, кинула на пол. Обхватила меня за шею, сцепила ладони замком, как тогда, в ночной воде Муцы; чуть откинулась назад.
— В жизни ничего красивей тебя не видала.
— Ты ж меня и не видишь.
|
The script ran 0.014 seconds.