Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвин Шоу - Молодые львы [1949]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Драма, О войне

Аннотация. ...Армия. Просто - АРМИЯ. Армия интеллектуалов-офицеров и бесстрашных солдат - или армия издерганных мальчишек, умирающих неизвестно за что, и пожилых циников, которым давно уже все равно, за что умирать. Армия неудачников - или армия героев? А, строго говоря, есть ли разница?

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Потом открыл огонь автомат. Казалось, стреляют не далее чем в тридцати шагах; впереди были хорошо видны яркие вспышки выстрелов. Послышались крики на немецком языке и выстрелы из винтовок. Ной шумно и быстро бежал к бреши в изгороди, и, пока не ринулся в нее, все время над его головой капризно и жалобно посвистывали пули. Он слышал топот бежавших за ним товарищей, их ботинки звонко хлюпали по глине и с хрустом давили упрямые сучья поваленной изгороди. Стрельба усиливалась, следы трассирующих пуль были видны над дорогой в ста ярдах впереди, однако пули проносились высоко над их головами. Видя, как трассирующие пули без толку бьют по верхушкам деревьев, Ной испытывал некоторое облегчение и чувство безопасности. Перебравшись через изгородь, Ной побежал прямо через поле. Остальные бежали за ним. Слева слышались громкие удивленные крики на немецком языке, впереди беспорядочно перекрещивались трассы: видимо, стреляли просто наугад. Ной чувствовал, что задыхается, в груди у него жгло, и ему казалось, что он бежит ужасно медленно. «Мины, – вдруг смутно вспомнил он, – ведь мины расставлены по всей Нормандии». Тут он увидел впереди себя маячившие в темноте неясные силуэты и чуть было не выстрелил на бегу. Но силуэты издавали какие-то нечеловеческие низкие звуки, и он различил рога, торчащие на фоне неба. Потом он бежал вместе с четырьмя или пятью коровами, стараясь уйти подальше от стрельбы, то и дело натыкаясь на их мокрые, пахнущие молоком бока. Одна из коров упала, сбитая пулей. Ной споткнулся о нее и тоже упал. Корова конвульсивно била ногами и пыталась встать, но не могла и тут же падала снова. Остальные солдаты пронеслись мимо. Ной вскочил и побежал вслед за ними. В легких у него клокотало, и казалось, он уже не может сделать ни шагу больше. Но он продолжал бежать, выпрямившись во весь рост, не обращая внимания на пули, потому что пронизывающая, жгучая боль где-то посередине туловища не позволяла ему согнуться. Он обогнал одну бегущую фигуру, затем другую, третью… Он слышал тяжелое, хриплое дыхание солдат и удивлялся, что может так быстро бежать, обгоняя других. Важно было пересечь поле и добежать до следующей изгороди, до следующей канавы, пока немцы не направили на них прожекторы. Но в ту ночь у немцев не было настроения освещать местность, и стрельба постепенно почти прекратилась. Ной пробежал последние тридцать шагов до изгороди, черной тенью вырисовывавшейся на фоне неба. Из густой листвы высились деревья, посаженные вдоль изгороди с равными интервалами. Ной бросился на землю. Он лежал, тяжело дыша, воздух со свистом врывался в его легкие. Остальные, один за другим попадали рядом с ним. Они лежали лицом вниз, вцепившись в мокрую землю, с трудом переводя дыхание, не в состоянии вымолвить ни слова. Над их головами со свистом пролетали трассирующие пули. Вдруг направление трасс изменилось, стрельба переместилась в другой конец поля. Оттуда послышалось неистовое мычание, топот копыт и сердитый, заглушенный расстоянием окрик на немецком языке. Пулеметчик услыхал и перестал расстреливать коров». Наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием четырех человек. Прошло много времени, прежде чем Ной сел. «Смотри-ка, опять я первый, – отметила какая-то отдаленная, сохранившая еще способность рассуждать частица его мозга. – Райкер, Каули, – подумал он с ребяческой радостью, которая совершенно не вязалась с потным, задыхающимся человеком, сидевшим согнувшись на темной земле, – Райкер, Каули, Демут, Рикетт – всем им придется просить у меня прощения за то, что они делали во Флориде…» – Ну что ж, – спокойно сказал Ной, – пошли дальше, а то опоздаем к завтраку. Один за другим все сели. Они огляделись. В темноте не было слышно никаких звуков, не заметно было никакого движения. Со стороны фермы доносились очереди автоматической винтовки: Рикетт все еще огрызался, бросая вызов врагу. Впрочем, все это теперь не имело к ним никакого отношения. Где-то далеко шла бомбежка. Яркие трассы снарядов на фоне черного неба и короткие вспышки разрывов напоминали фейерверк в старом немом фильме. «Немецкие самолеты бомбят побережье, – подумал Ной. – Конечно, это немцы: ведь наши не летают ночью в том районе». – Он был доволен, что его мозг так трезво и четко воспринимает и анализирует впечатления. «Нам остается, – рассуждал он про себя, – лишь двигаться в этом направлении, продолжать двигаться – вот и все…» – Бернекер, – решительно прошептал Ной, вставая на ноги, – возьмись за мой ремень, а ты, Каули, держись за ремень Бернекера, а Райкер пусть держится за Каули, чтобы нам не потеряться. Все послушно встали и взяли друг друга за ремни. Потом, цепочкой, с Ноем во главе, они пошли в темноту по направлению к длинным огненным линиям, бороздившим горизонт. На рассвете они увидели пленных. Было достаточно светло, и уже не было необходимости держаться за ремень соседа. Они лежали за изгородью, готовясь пересечь узкую мощеную дорогу, когда отчетливо услыхали размеренное шарканье ног приближающихся людей. Через некоторое время показалась колонна американцев человек в шестьдесят. Они шли медленно, вразвалку, еле волоча ноги. Их сопровождали шесть немцев, вооруженных автоматами. Они прошли в десяти шагах от Ноя. Он внимательно вглядывался в лица, на которых прочел смешанное чувство стыда и облегчения и то ли непроизвольное, то ли нарочитое выражение тупого безразличия. Пленные не смотрели ни друг на друга, ни на конвоиров, ни на окружающую природу. Окутанные сырой предрассветной дымкой, они медленно плелись в каком-то тупом раздумье, и негромкое, нестройное шарканье ботинок было единственным звуком, сопровождавшим их шествие. Пленным идти было значительно легче, чем конвоирам, так как у них не было ни винтовок, ни ранцев, ни снаряжения. Колонна прошла совсем рядом, и Ной не мог отделаться от какого-то странного чувства при виде шестидесяти американских солдат, шагающих в некоем подобии строя по дороге, засунув руки в карманы, безоружных, не обремененных никакой ношей. Они прошли по дороге и исчезли из виду, звук их шагов постепенно замирал среди покрытых росой живых изгородей. Ной повернулся и поглядел на своих товарищей. Приподняв головы, они все еще смотрели туда, где скрылись пленные. Лица Бернекера и Каули не выражали ничего, кроме какой-то неясной зачарованности и любопытства. Но у Райкера было какое-то странное выражение лица. Ной взглянул на него и тут же понял, что на лице Райкера, покрытом грязной щетиной, в его покрасневших и опухших глазах было то же смешанное выражение стыда и облегчения, которое он видел на лицах только что прошедших солдат. – Я хочу вам что-то сказать, ребята, – сказал Райкер каким-то изменившимся, сиплым голосом. – Мы действуем неправильно. – Он не смотрел ни на Ноя, ни на других; его взгляд был устремлен на дорогу. – Нам никогда не прорваться к своим, если мы будем держаться все вместе, вчетвером. Единственный выход – разделиться и пробираться поодиночке. – Он замолчал. Никто не проронил ни слова. Райкер пристально смотрел на дорогу. В его ушах, в его памяти все еще звучало мерное шарканье ног пленных американцев. – Надо же понимать, – хрипло сказал Райкер. – Четыре парня вместе – слишком уж большая мишень, а один всегда может хорошо спрятаться. Не знаю, как вы, а я пойду своей дорогой. Райкер ждал какого-нибудь ответа, но все молчали. Они лежали на мокрой траве у самой изгороди, на их лицах было написано безразличие. – Ну что ж, другого такого случая не будет, – проговорил Райкер. Он встал и после короткого колебания полез через изгородь. Все еще полусогнувшись, он остановился на обочине дороги, огромный, похожий на медведя. Его толстые, сильные руки с черными от грязи ладонями неуклюже свисали, доставая почти до колен. Затем он зашагал по дороге в ту сторону, куда ушли пленные. Ной и остальные двое наблюдали за Райкером. По мере того как он удалялся, его фигура распрямлялась. Было в ней что-то необычное, но Ной никак не мог понять, что именно. Потом, когда Райкер был уже шагах в пятидесяти и зашагал быстро и энергично, Ной, наконец, понял в чем дело. Райкер был без оружия. Ной посмотрел на то место, где только что лежал Райкер. Его винтовка валялась на траве, ствол был забит грязью. Ной снова взглянул на Райкера. Большая неуклюжая фигура с каской на голове над широченными плечами двигалась теперь очень быстро, почти бегом. Когда он дошел до первого поворота дороги, его руки нерешительно поднялись вверх и застыли над головой. Так он и скрылся с глаз Ноя – бегущий рысцой с высоко поднятыми над головой руками. – Одного солдата можно вычеркнуть, – сказал Бернекер. Он дотянулся до брошенной винтовки, машинально вынул из нее обойму, отвел назад затвор, достал из патронника патрон и положил его вместе с обоймой себе в карман. Ной встал, за ним поднялся Бернекер. Каули колебался. Потом, тяжело вздохнув, он тоже поднялся. Ной полез через изгородь и пересек дорогу. Двое других быстро последовали за ним. Откуда-то издалека, со стороны побережья, был слышен непрекращающийся грохот орудий. «Во всяком случае, – подумал Ной, медленно и осторожно пробираясь вдоль изгороди, – во всяком случае, наша армия все еще во Франции». Дом и прилегающий к нему коровник казались необитаемыми. Во дворе, задрав ноги, лежали две дохлые коровы, начинавшие уже раздуваться. Однако большое серое каменное здание, на которое они смотрели через край канавы, где лежали, выглядело мирным и безопасным. Они уже совсем обессилели-и шли как одурманенные, в каком-то тупом оцепенении, медленно передвигая ноги и то и дело припадая к земле. Ной был уверен, что, если бы сейчас потребовалось бежать, он не смог бы сделать ни шагу. Несколько раз они видели немцев, часто слышали их голоса, а однажды – Ной не сомневался в этом – два немца на мотоцикле заметили их как раз в тот момент, когда они бросились ничком на землю. Однако немцы только немного сбавили скорость, посмотрели в их сторону и продолжали путь. Трудно было понять, что именно – страх или высокомерное безразличие удержало немцев от того, чтобы преследовать их. Каули двигался с трудом, он тяжело дышал, из его ноздрей с шумом вырывался воздух. Перелезая через изгороди, он дважды падал. Он тоже пытался бросить свою винтовку, и Ною с Бернекером пришлось целых десять минут уговаривать его не делать этого. С полчаса Бернекер тащил винтовку Каули вместе со своей, пока тот не попросил ее обратно. Надо было отдохнуть. Они не спали уже два дня и со вчерашнего дня ничего не ели, а коровник и дом выглядели такими надежными. – Снимите каски и оставьте их здесь, – сказал Ной. – Станьте во весь рост и идите не спеша. Чтобы достигнуть коровника, надо было пройти шагов семьдесят по открытому полю. Если идти непринужденно, то, пусть даже их и заметят, их могут принять за немцев. К тому времени уже стало обычным, что Ной принимал решения и отдавал приказания. Остальные беспрекословно подчинялись. Они встали и с винтовками на ремень двинулись по направлению к коровнику, стараясь идти как можно непринужденнее. Атмосферу безмолвия и необитаемости, царившую вокруг зданий, подчеркивали доносившиеся издалека звуки канонады. Дверь в коровник была открыта. Они прошли мимо начавших разлагаться трупов коров и вошли внутрь. Ной огляделся. Он заметил лестницу, которая вела сквозь пыльный мрак вверх, на сеновал. – Полезли наверх, – сказал Ной. Первым медленно полез Каули. За ним молча начал карабкаться Бернекер. Ной ухватился за перекладину лестницы и глубоко вздохнул. Потом посмотрел вверх. Он насчитал двенадцать перекладин. Ной покачал головой: это казалось ему непреодолимым препятствием. Но он все же полез, отдыхая на каждой перекладине. Лестница была рассохшаяся и старая, запах коровника становился все тяжелее, пыль все сгущалась по мере того, как он поднимался наверх. Ной чихнул и чуть не упал. На последней перекладине он долго отдыхал, собираясь с силами, чтобы сделать последний бросок на чердак. Бернекер встал на колени и, подхватив его под мышки, с силой подтянул кверху. Ной, наконец, взобрался на сеновал и повалился на пол, благодарный Бернекеру и удивленный его силой. Он сел, потом подполз к маленькому окошку в дальней стороне чердака и выглянул наружу. Ярдах в пятистах заметно было какое-то оживление: двигались грузовики, шныряли маленькие фигурки. Впрочем, сверху все это выглядело таким далеким и совсем не опасным. В полумиле виднелось зарево пожара: медленно догорал крестьянский дом, но и это казалось обыденным и не имеющим значения. Ной отвернулся от окна и замигал глазами. Бернекер и Каули вопросительно смотрели на него. – Вот мы и нашли себе дом, – сказал Ной. Он глупо заулыбался, считая, что сказал что-то умное и ободряющее. – Не знаю, как вы, а я думаю вздремнуть. Ной осторожно положил винтовку и растянулся на полу. Он закрыл глаза, прислушиваясь, как устраиваются Каули и Бернекер. Он заснул, но через десять секунд проснулся, почувствовав, что солома щекочет ему шею. Ной дернул головой, как будто разучился управлять своим телом. Где-то поблизости упали два снаряда, и ему пришла в голову неприятная мысль, что одному из них надо сторожить, пока спят другие. Он решил, что надо немедленно обсудить это с Каули и Бернекером, но тут же снова заснул. Когда он проснулся, было почти темно. Странный тяжелый грохот наполнял коровник, сотрясая стены и пол. Ной долго лежал не шевелясь. Какое наслаждение растянуться на ворохе соломы, вдыхая сухой аромат старых злаков и запах дохлой скотины, не двигаться, не думать, не стремиться узнать причину шума, не беспокоиться о том, что ты голоден и страдаешь от жажды, что находишься далеко от дома. Он осмотрелся. Бернекер и Каули все еще спали. Каули громко храпел, Бернекер спал тихо. В сумеречном свете сеновала его лицо казалось детским, черты его смягчились. Ной поймал себя на том, что с нежной улыбкой смотрит на спокойно и безмятежно спящего Бернекера. Потом он вспомнил, где они находятся, и шум снаружи окончательно привел его в себя. Мимо их убежища двигались тяжелые грузовики, множество лошадей тащили поскрипывающие повозки. Ной медленно сел. Он подполз к окну и выглянул. Мимо шли немецкие грузовики, в кузовах безмолвно сидели солдаты. Они направлялись через пролом в изгороди на соседнее поле, где другие машины и повозки грузились снарядами. Ной понял, что перед ним большой склад боеприпасов и что сейчас, в сгущающихся сумерках, когда не угрожает опасность налета авиации, немецкие артиллерийские части подвозят боеприпасы для завтрашнего боя. Сощурившись, чтобы лучше видеть сквозь дымку в наступающей темноте, он наблюдал, как солдаты поспешно и молчаливо таскают длинные, похожие на корзины с провизией для пикника, плетенки с 88-миллиметровыми снарядами и грузят их на машины и повозки. Было странно видеть такое скопление лошадей: они казались пришельцами из прежних войн. Эти большие, грузные, терпеливые животные и люди, стоящие рядом, держа их за поводья, выглядели старомодными и неопасными. «Да-а, – невольно подумал Ной, – там, в дивизионной артиллерии дорого бы дали, чтобы узнать об этом складе». Он пошарил в карманах и нашел огрызок карандаша. Последний раз он писал им на десантном судне письмо Хоуп… Сколько дней назад это было? Тогда ему казалось, что он нашел отличный способ забыть, где он находится, забыть о снарядах, искавших его в волнах океана. Но он так и не закончил письма. «Моя дорогая, я думаю о тебе все время… (Обычные, банальные слова; казалось бы, в такие минуты надо писать о чем-то более важном, о чем-нибудь, ранее скрытом в тайниках души.) Очень скоро мы пойдем в бой, правда, и сейчас мы уже, можно сказать, в бою, хотя и трудно поверить, что во время боя можно сидеть вот так и писать письмо жене…» Он не закончил тогда письма: рука начала прыгать, и пришлось отложить в сторону и карандаш и письмо. Он обшарил все карманы, но письма так и не нашел. Тогда он достал бумажник и вытащил из него фотографию Хоуп с малышом. На обратной стороне фотокарточки рукой Хоуп были написаны слова. «Несчастная мать и беззаботное дитя». Ной снова выглянул в окно. Примерно в полумиле от артиллерийского склада, в створе с ним, виднелся шпиль церкви. Ной тщательно нанес на обратную сторону карточки церковь и отметил расстояние. Ярдах в пятистах к западу виднелось четыре домика – их он тоже нанес на схему и критически посмотрел на нее. «Сойдет», – подумал он. Если ему удастся когда-нибудь добраться до своих, она пригодится. Он взглянул на солдат, аккуратно складывавших плетенки под прикрытием деревьев примерно в восьмистах ярдах от церкви и в пятистах ярдах от четырех домиков. По другую сторону поля, где находился склад, проходила асфальтированная дорога, которую он тоже нанес на схему, тщательно отметив все ее изгибы. Потом сунул фотографию обратно в бумажник. Он с новым интересом обозревал местность. Некоторые повозки и грузовики свернули на проселочную дорогу, которая пересекала шоссе ярдах в шестистах от места, где он находился, потом они скрылись из виду за небольшой рощицей, но по другую сторону ее больше не появлялись. «В этой рощице должна быть батарея, – подумал Ной. – Позднее можно будет пойти и проверить самому. Это тоже может представить интерес для дивизии». Теперь он почувствовал нетерпение и жажду деятельности. Было невыносимо сидеть здесь, держа все эти сведения в кармане, и знать, что, может быть, в каких-нибудь пяти милях отсюда дивизионные пушки бьют вслепую по пустому полю. Он отошел от окна, приблизился к спящим товарищам и наклонился было, чтобы разбудить Бернекера, но передумал. Пусть отдохнут еще минут пятнадцать, пока совсем стемнеет и можно будет выбраться из коровника. Ной вернулся к окну. Как раз под ним проезжала тяжело груженная повозка. Солдат медленно вел под уздцы лошадей, усердно мотавших головами. Два других солдата шли по бокам поскрипывающей повозки; они были похожи на крестьян, возвращающихся с поля после трудового дня. Они шли, не поднимая головы, в раздумье уставившись в землю, прямо перед собой. Один солдат опирался рукой о край повозки. Повозка проскрипела по направлению к складу. Ной тряхнул головой, отошел от окна и разбудил Бернекера и Каули. Они находились на берегу канала. Канал был не очень широким, но трудно было определить, насколько он глубок, а маслянистая поверхность воды зловеще блестела в лунном свете. Они лежали шагах в десяти от берега за низкими кустиками, с опаской поглядывая на покрытую мелкой рябью воду. Было время отлива, и противоположный берег канала темной массой возвышался над поверхностью воды. Насколько можно было судить, ночь была на исходе, и скоро должен был наступить рассвет. Каули все время ворчал, когда Ной вел их мимо замаскированной батареи, но не отставал от товарищей. – Черт побери, – раздраженно шептал он, – нашли время гоняться за медалями. – Но Бернекер поддержал Ноя, и Каули пришлось покориться. Однако сейчас, когда они лежали в мокрой траве, глядя на неподвижную полоску воды, Каули неожиданно заявил: – Это не для меня. Я не умею плавать. – Я тоже не умею плавать, – сказал Бернекер. Откуда-то с другой стороны канала застрочил пулемет, и несколько трассирующих пуль пролетело над их головами. Ной вздохнул и закрыл глаза. Ведь это был американский пулемет, потому что он стрелял по ним, значит, в сторону противника. Он был так близко, их разделяло каких-нибудь двадцать ярдов воды, не больше, и они не могли переплыть… Его жгла спрятанная в бумажнике фотография, на обратной стороне которой, поверх надписи Хоуп, была нарисована схема с аккуратно помеченным складом боеприпасов, батареей и небольшим танковым резервом, мимо которого они прошли. Двадцать ярдов воды! Сколько времени он пробирался к своим, каких это стоило трудов! Если он не переправится через канал сейчас, то к своим ему уже никогда не попасть. Можно разорвать фотографию и сдаться в плен. – Может быть, здесь не очень глубоко, – сказал Ной. – Вода-то ведь спала. – Я не умею плавать, – повторил Каули упрямым и испуганным голосом. – Ну, а ты, Бернекер? – сказал Ной. – Я попробую, – медленно произнес Бернекер. – Каули, а ты?.. – Я утону, – прошептал Каули. – Перед вторжением во Францию мне приснился сон, что я утонул. – Я буду тебя поддерживать, – сказал Ной. – Я умею плавать. – Я утонул, – твердил Каули. – Я ушел под воду и утонул. – Наши ведь совсем рядом, по ту сторону канала, – уговаривал его Ной. – Нас застрелят, – сказал Каули. – Никто не станет задавать вопросов, ни свои, ни чужие. Нас увидят в воде и откроют огонь. Да к тому же я все равно не умею плавать. Ною хотелось кричать. Ему хотелось уйти от Каули, уйти от Бернекера, от блестевшего в свете луны канала, уйти от шальных пуль и закричать что есть силы. Пулемет заработал снова. Все трое наблюдали за пролетавшими над головами трассирующими пулями. – Этот сукин сын нервничает, – сказал Каули. – Такой не будет задавать вопросов. – Раздевайтесь, – сказал Ной спокойным голосом. – Снимайте все на случай, если там глубоко. – Он начал расшнуровывать ботинки. По шороху справа он понял, что Бернекер тоже начал раздеваться. – Я не буду раздеваться, – сказал Каули. – С меня хватит. – Каули… – начал было Ной. – Я с тобой больше не разговариваю. Достаточно я тебя наслушался. Я не знаю, черт возьми, что вы думаете делать, но мне с вами не по пути. – В голосе Каули зазвучали истерические нотки. – Еще там, во Флориде, я считал тебя сумасшедшим, а сейчас, я думаю, ты еще больше сумасшедший, чем тогда. Я же сказал, что не умею плавать, я не умею плавать… – Он уже почти кричал. – Тихо ты, – резко прикрикнул Ной. Он готов был пристрелить Каули, если бы можно было сделать это без шума. Каули замолчал. Ной слышал, как он тяжело дышит в темноте. Ной раздевался не спеша. Он снял краги, ботинки, куртку и штаны, длинные шерстяные кальсоны, стянул сорочку и шерстяную нательную рубашку с длинными рукавами. Потом снова надел сорочку и аккуратно застегнул ее, так как в ней находился бумажник со схемой. Холодный ночной воздух охватил его голые ноги. Он начал сильно дрожать. – Каули, – прошептал он. – Убирайся к черту, – огрызнулся тот в ответ. – Я готов, – сказал Бернекер ровным, бесстрастным голосом. Ной поднялся и начал спускаться вниз к каналу. Позади себя он слышал осторожные шаги Бернекера. Трава под босыми ногами казалась очень холодной и скользкой. Он пригнулся и пошел быстрее. Дойдя до берега, он не стал дожидаться Бернекера, а сразу же вошел в воду, стараясь производить как можно меньше шума. Но, входя в воду, он поскользнулся, голова его сразу ушла под воду и он порядком наглотался. Плотная, соленая вода попала в нос, он задыхался, болела голова. Ной отчаянно барахтался, пытаясь встать на ноги, и, когда, наконец, ему это удалось, оказалось, что голова его остается над водой. У берега, во всяком случае, глубина была не более пяти футов. Он посмотрел вверх и увидел бледное пятно – лицо Бернекера, глядевшего на него. Затем Бернекер соскользнул в воду рядом с Ноем. – Держись за мое плечо, – сказал Ной и тут же почувствовал через мокрую ткань рубашки, как пальцы Бернекера судорожно вцепились ему в плечо. Они медленно двинулись по дну. Оно было вязким, и Ной ужасно боялся водяных змей. Под ноги то и дело попадались раковины, и Ной еле удержался, чтобы не вскрикнуть от боли, когда порезал палец об острый край. Они упорно шли вперед, ощупывая ногами каждую ямку, каждое углубление. Вода доходила Ною до плеч, и он уже чувствовал слабое течение морского прилива. Снова застрочил пулемет, и они остановились. Однако пули пролетали высоко над головами и значительно правее: вероятно, пулеметчик стрелял наобум, просто в сторону немцев. Шаг за шагом они приближались к другому берегу канала. Ной надеялся, что Каули следит за ними и видит, что можно пройти по дну, что ему не придется плыть… Потом стало глубже. Ной почти совсем ушел под воду, но у Бернекера, который был на голову выше Ноя, рот и нос были пока еще над водой, и он помогал Ною, крепко держа его под мышки. Противоположный берег становился все ближе и ближе. Уже можно было чувствовать горьковатый запах соли и гниющих моллюсков – совсем как на рыболовецкой пристани в далекой Америке. Осторожно продвигаясь вперед, поддерживая друг друга, они высматривали на берегу место, где бы можно было быстро и бесшумно вылезти из воды. Берег был крутой и скользкий. – Не здесь, – прошептал Ной, – не здесь. Добравшись до берега, они остановились и прислонились к нему, чтобы немного передохнуть. – Черт бы побрал этого сукина сына Каули, – выругался Бернекер. Ной кивнул, однако в этот момент он не думал о Каули. Поворачивая голову вправо и влево, он оглядывал берег. Прилив становился все сильнее, у плеч журчала вода. Ной тронул рукой Бернекера, и они осторожно двинулись вдоль берега, по направлению прилива. Приступы озноба становились все сильнее и сильнее. Ной попытался стиснуть зубы, чтобы унять дрожь. – Июнь, – тупо повторял он про себя, – июньские купанья на французском побережье при свете луны, в июне при лунном свете… – Никогда в жизни ему не было так холодно. Берег был крутой и скользкий от покрывавших его морских водорослей и слизи, и казалось, им до рассвета не найти подходящего места, где бы можно было выбраться из воды. У Ноя вдруг мелькнула мысль снять руку с плеча Бернекера, доплыть до середины канала и утонуть там тихо и мирно, раз и навсегда… – Здесь, – прошептал Бернекер. Ной взглянул вверх. Берег в этом месте обвалился. Неровные выступы заросли травой, из темной глины торчали закругленные камни. Но все же кое-где можно было поставить ногу. Бернекер нагнулся и подставил свои руки так, чтобы Ной мог встать на них. С громким шумом и плеском Ною удалось с помощью Бернекера взобраться на берег. Он на секунду прилег на берегу, весь дрожа и с трудом переводя дыхание, потом быстро повернулся и в свою очередь помог Бернекеру выбраться на берег. Где-то совсем рядом застрочил ручной пулемет; пули просвистели мимо. Они побежали, оступаясь и скользя босыми ногами, навстречу полоске кустов, видневшихся шагах в сорока перед ними. Открыли огонь еще несколько автоматов, и Ной стал кричать: «Остановитесь! Прекратите огонь! Мы американцы. Из третьей роты! – кричал он. – Из третьей роты!» Они добежали до кустов и залегли под их прикрытием. Теперь и немцы открыли огонь с другой стороны канала. Вспышки следовали одна за другой; Ной с Бернекером, казалось, были забыты в этой, ими же вызванной перестрелке. Через пять минут огонь внезапно прекратился. – Я буду кричать, – прошептал Ной. – Лежи тихо. – Хорошо, – шепотом ответил Бернекер. – Не стреляйте, – крикнул Ной, не очень громко, стараясь, чтобы его голос не дрожал. – Не стреляйте. Здесь нас двое. Мы американцы. Из третьей роты. Третья рота. Не стреляйте! Он затих. Они лежали, крепко прижавшись к земле, дрожа и прислушиваясь. Наконец послышался голос. – Эй, вы, вылезайте оттуда. – Произношение кричавшего выдавало в нем уроженца Джорджии. – Поднимите руки вверх и идите сюда. Шагайте быстро и не делайте резких движений… Ной тронул Бернекера. Они встали, подняли руки и двинулись по направлению голоса, звучавшего из глубины штата Джорджия. – Господи Иисусе! – послышался удивленный голос. – Да на них не больше одежды, чем на ощипанной утке. Теперь Ной знал, что они спасены. Из окопа показалась фигура человека с направленным на них ружьем. – Подойди сюда, солдат, – сказал человек. Ной и Бернекер пошли, держа руки над головой, навстречу выросшему из-под земли солдату и остановились в пяти шагах от него. В окопе сидел еще один солдат; не вставая, он направил на них дуло своей винтовки. – Что тут, черт побери, происходит? – подозрительно спросил он. – Нас отрезали, – ответил Ной. – Мы из третьей роты. Вот уже три дня пробираемся к своим. Можно нам опустить руки? – Проверь-ка их личные знаки, Вернон, – сказал солдат из окопа. Солдат, говоривший с южным акцентом, осторожно опустил винтовку. – Стойте на месте и бросьте мне свои личные знаки. Сначала Ной, а потом и Бернекер бросили свои личные знаки, с легким звоном упавшие на землю. – Давай-ка их сюда, Вернон, – сказал солдат, сидевший в окопе. – Я сам посмотрю. – Ты ничего не увидишь, – отозвался Вернон. – У тебя там темно, как у мула в… – Давай их сюда, – повторил солдат, протягивая из окопа руку. Потом что-то щелкнуло: солдат нагнулся и зажег зажигалку, тщательно заслонив ее рукой, так что Ною совсем не было видно света. Ветер усиливался, и мокрая рубашка хлестала по озябшему телу. Ной обхватил себя руками, чтобы как-то согреться. Солдат в окопе невероятно долго возился с личными знаками. Наконец он поднял голову и взглянул на них. – Фамилия? – спросил он, указывая на Ноя. Ной назвал свою фамилию. – Личный номер? Ной быстро назвал свой личный номер, стараясь не запинаться, хотя челюсти плохо повиновались ему. – А что это за «И» стоит здесь на номере? – подозрительно спросил солдат. – Иудей, – ответил Ной. – Иудей? – спросил солдат из Джорджии. – А что это такое, черт возьми? – Еврей, – ответил Ной. – А почему же так прямо и не пишут? – обиженно спросил солдат. – Послушайте, – сказал Ной, – вы что, собираетесь продержать нас здесь до конца войны? Мы же замерзаем. – Ну идите сюда, – смилостивился солдат. – Будьте как дома. Минут через пятнадцать рассветет, и я вас отправлю на ротный командный пункт. Тут позади есть траншея, можете там укрыться. Ной и Бернекер прошли мимо окопа. Солдат бросил им личные знаки и с любопытством посмотрел на них. – Ну, как там было? – спросил он. – Великолепно, – ответил Ной. – Веселее, чем на дамской вечеринке, – добавил Бернекер. – Да, уж надо думать, – сказал солдат из Джорджии. – Послушай, – обратился Ной к Бернекеру, – возьми-ка вот это. – Он передал Бернекеру свой бумажник. – На обратной стороне фотографии моей жены – схема. Если я не вернусь через пятнадцать минут, позаботься, чтобы она попала к начальнику разведки. – А ты куда? – спросил Бернекер. – Пойду за Каули. – Ной сам удивился, услыхав свои слова. До сих пор у него не было и мысли об этом. За последние три дня он привык как-то автоматически принимать решения, беря на себя ответственность за всех остальных, и сейчас, когда он сам был уже в безопасности, он мысленно представил себе Каули, притаившегося под кустом по ту сторону канала, оставленного ими, потому что он боялся, что канал слишком глубок. – А где он, этот Каули? – спросил солдат из Джорджии. – На другой стороне канала, – ответил Бернекер. – Ты, наверное, здорово любишь этого мистера Каули, – сказал солдат, вглядываясь сквозь серую ночь в противоположный берег. – Без ума от него, – сказал Ной. Ему хотелось, чтобы другие не пустили его, но никто не сказал ни слова. – Сколько, ты думаешь, тебе понадобится времени? – спросил солдат из окопа. – Минут пятнадцать. – Вот выпей. Это придаст тебе на пятнадцать минут храбрости. – Солдат протянул Ною бутылку. Дно ее было испачкано холодной, липкой грязью, в которой всю ночь простояли солдаты. Ной вытащил пробку и сделал большой глоток. На глазах у него выступили слезы, горло и грудь нестерпимо жгло, а желудок горел так, как будто туда вставили электрическую грелку. – Что это за чертовщина? – спросил он, отдавая назад бутылку. – Местный напиток, – ответил солдат из окопа. – Яблочная водка, я думаю. Хорошо отхлебнуть перед тем, как полезешь в воду. – Он передал бутылку Бернекеру, который стал медленно и осторожно пить. Бернекер, наконец, поставил бутылку. – Знаешь что, – обратился он к Ною, – ты вовсе не должен идти за Каули. У него была такая же возможность, как и у нас. Ты ничем не обязан этому сукину сыну. Я бы не пошел. Если бы я считал, что за ним стоит идти, я бы пошел с тобой. Но он не стоит этого, Ной. – Если я не вернусь через пятнадцать минут, – сказал Ной, восхищаясь тем, с каким спокойствием, логикой и хладнокровием работает мозг Бернекера, – позаботься о том, чтобы схема попала в разведывательное отделение. – Будь спокоен, – ответил Бернекер. – Я пойду по линии, – сказал солдат из Джорджии, – и скажу этим воякам, чтобы они, не стреляли, если увидят тебя. – Спасибо, – сказал Ной и пошел обратно, к каналу; подол мокрой рубашки бил его по голым бедрам, выпитая водка уже начинала действовать. На самом берегу канала он остановился. Прилив стал сильнее, и холодная вода бурлила у берега. Если он повернет сейчас назад, то через полчаса будет на командном пункте, а может быть в госпитале, на койке под теплым одеялом, ему дадут выпить чего-нибудь горячего, ничего не надо будет делать, только спать, спать целыми днями, целыми месяцами… Он сделал все, что мог, и даже больше, и никто не может обвинить его в каком-нибудь упущении. Он перебрался через канал и перетащил с собой Бернекера, он сделал схему, он не сдался, когда это было так легко сделать, он не упустил ни малейшей возможности. В конце концов, все, чего требовал от них лейтенант Грин, – это добраться до своих любым способом. И даже, если он найдет Каули, тот может снова отказаться переправиться через канал, а ведь канал стал сейчас глубже, потому что прилив все усиливается… Ной медлил, встав на колени и вглядываясь в проплывавший мимо поток. Потом решительно вошел в воду. Он забыл, что вода такая холодная. Она, казалось, вдавливала грудь. Глубоко вдохнув, он быстро двинулся вперед, иногда теряя под ногами почву, к противоположному берегу. Он достиг другого берега и пошел вдоль него, против течения, стараясь припомнить, как далеко они прошли с Бернекером по воде и как выглядело то место на берегу, откуда они прыгнули в воду. Он медленно продвигался вперед, чувствуя, как холодная вода обжигает ему грудь, временами останавливаясь и прислушиваясь. Где-то далеко в небе был слышен шум одинокого мотора и отрывочные выстрелы зениток, преследующих последний немецкий самолет, пересекающий перед рассветом линию фронта. Но поблизости все было тихо. Ной добрался до места, которое показалось ему знакомым, и стал медленно, с трудом взбираться на берег. Он направился прямо к маячившему в темноте кустарнику. Остановившись в пяти футах от кустов, он прошептал: – Каули, Каули. Ответа не последовало. Однако Ной был уверен, что находится именно там, где они оставили Каули. Он подполз ближе. – Каули, – позвал он громче. – Каули… В кустах послышался какой-то шорох. – Оставь меня в покое, – сказал Каули. Ной пополз на его голос. Наконец на фоне темной листвы он увидел неясное очертание головы Каули. – Я пришел за тобой, – прошептал Ной. – Пошли. – Оставь меня в покое, – повторил Каули. – Там неглубоко, – сказал Ной, теряя терпение. – Там же совсем неглубоко, черт тебя подери. Тебе не придется плыть. – Ты обманываешь меня? – Бернекер уже там. Ну, пошли же. Они ждут нас. Все посты предупреждены и следят за нами. Пошли, пока не рассвело. – Ты уверен? – В голосе Каули слышалось подозрение. – Уверен. – Пошли вы ко всем чертям, – сказал Каули, – я не пойду. Не сказав больше ни слова, Ной направился обратно к берегу. Через некоторое время он услышал за собой какой-то шорох и понял, что Каули идет вслед за ним. У самого канала Каули чуть было снова не изменил своего решения. Ной не стал его уговаривать, а просто соскользнул в воду. На этот раз вода показалась совсем не холодной. «Наверно, я уже перестал чувствовать», – подумал он. Каули с плеском свалился в воду. Ной схватил его, чтобы он не барахтался. Через тяжелую намокшую одежду, он почувствовал, как сильно дрожит Каули. – Держись за меня и не шуми, – сказал Ной. Они двинулись через канал. На этот раз переправляться было проще. Все было знакомым и привычным, и Ной быстро, даже почти беспечно, двигался к противоположному берегу. – Ой, мама, мамочка, – все время причитал дрожащим, взволнованным голосом Каули. – Ой, мама, мама, мама. – Впрочем, он не отставал от Ноя и даже на глубоких местах продолжал уверенно идти вперед. Когда они достигли противоположного берега, Ной не остановился. Он повернул и, идя вдоль берега, начал искать тот обвалившийся участок, где они выбирались с Бернекером. Он отыскал это место гораздо быстрее, чем ожидал. – Здесь, – сказал он, поворачиваясь к Каули. – Давай-ка я помогу тебе взобраться. – Мама, – простонал Каули, – ой, мамочка. Подталкивая и подсаживая Каули, Ной помог ему выбраться на берег. Каули был тяжелым и неуклюжим. Он задел какой-то камень, который с громким всплеском упал в воду. Наконец Каули подтянулся и одним коленом встал на край крутого берега, пытаясь поставить и другую ногу. И в это мгновение раздалась короткая очередь. Каули как безумный встал во весь рост и начал размахивать руками. Он подался было вперед, но закружился и упал назад. Его ботинок сильно ударил Ноя по голове. Каули успел лишь один раз вскрикнуть. Он шлепнулся в воду и больше уже не вынырнул. Ной стоял у берега, тупо глядя на место, где скрылся Каули. Он сделал шаг в том же направлении, но ничего не мог увидеть. Он почувствовал, как у него начали дрожать колени, и, шатаясь, пошел к берегу. Потом медленно, в каком-то оцепенении выбрался наверх. «Ему снилось, что он утонул», – тупо подумал Ной. Когда он взобрался наверх, его било как в лихорадке. Он продолжал дрожать и тогда, когда Бернекер и солдат из Джорджии подхватили его под руки и побежали с ним прочь от канала. Полчаса спустя облаченный в форму на три номера больше его размера, снятую с какого-то убитого, Ной предстал перед начальником разведывательного отделения дивизии. Это был седой, тучный, низкого роста подполковник. Его лицо и седая борода были вымазаны какой-то багровой краской, при помощи которой он пытался избавиться от прыщей, без отрыва от исполнения своих служебных обязанностей. Дивизионный командный пункт находился в защищенном мешками с песком сарае, на грязном полу которого спали солдаты. Еще не совсем рассвело, и начальнику разведки пришлось рассматривать начерченную Ноем схему при свете свечи, так как все генераторы и прочее электрооборудование штаба утонуло при высадке на побережье. Полусонный Бернекер стоял рядом с Ноем, его глаза слипались. – Хорошо, – говорил подполковник, кивая головой, – хорошо, очень хорошо. – Но Ной едва мог припомнить, о чем говорил этот человек. Он знал только, что ему было очень грустно, но почему, вспомнить было трудно. – Очень хорошо, ребята, – любезно сказал человек с багровым лицом. Казалось, он улыбался им. – Помимо всего прочего… вы получите за это медали. Я сейчас же передам эту схему в штаб корпусной артиллерии. Заходите сегодня после обеда, и я скажу вам, что из этого вышло. Ной был как в тумане и все силился понять, почему у этого человека такое багровое лицо и о чем он, собственно, говорит. – Я бы хотел получить назад фотографию, – произнес он. – Это моя жена и сын. – Конечно, конечно, – подполковник еще шире заулыбался, показав старые желтые зубы над седой в багровых пятнах бородой. – Ты сможешь получить ее обратно, когда зайдешь после, обеда. Третья рота переформировывается. Считая вас двоих, в роте осталось около сорока человек. – Ивенс, – приказал он солдату, который дремал, прислонившись к стене сарая, – проводи-ка их в третью роту. Не пугайтесь, – сказал он, улыбнувшись Ною, – это не далеко, на соседнем поле. – Он снова склонился над схемой, покачивая головой и повторяя: – Хорошо, очень хорошо. – Ивенс вывел их из сарая и повел сквозь утреннюю дымку на соседнее поле. Первым человеком, которого они встретили, был лейтенант Грин, который, едва взглянув на них, сказал: – Там есть одеяла. Завернитесь в них и ложитесь спать. Я поговорю с вами потом. По пути они увидели Шилдса, ротного писаря. Он уже успел устроить себе маленький письменный стол, приспособив для этого два пустых ящика из-под продуктов, которые примостил в канаве под деревьями, на краю поля. – Эй, вы, – крикнул им Шилдс, – тут у меня есть почта для вас. Первая весточка. Я чуть было не отослал ее обратно. Я думал, вы пропали без вести. Он порылся в вещевом мешке и вытащил несколько конвертов. Среди них был коричневый конверт из оберточной бумаги для Ноя, подписанный рукой Хоуп. Ной спрятал его в карман своей рубашки, снятой с убитого, потом взял три одеяла. Вместе с Бернекером они не спеша выбрали место под деревом и расстелили одеяла. Тяжело опустившись на землю, они стащили с ног выданные им ботинки. Ной вскрыл конверт. Оттуда выпал маленький журнальчик. Не обратив на него внимания, он принялся читать письмо Хоуп. «Мой любимый, – писала она. – Я должна сразу объяснить, почему я посылаю тебе этот журнал. Те стихи, которые ты написал в Англии и послал мне, показались мне такими прекрасными, что я не могла держать их только для себя и взяла на себя смелость послать их…» Ной взял журнал. На обложке он увидел свое имя. Он раскрыл журнал и стал перелистывать страницы. Потом снова увидел свое имя и под ним четкие, мелкие строчки стихов. «Страшись сердечного волнения, – читал он, – сердца не терпят злых разлук…» – Эй, – позвал он, – послушай-ка, Бернекер. – Что? – Бернекер попытался было прочитать свои письма, но бросил и, лежа на спине под одеялами, бездумно глядел в небо. – Чего тебе? – Знаешь что, Бернекер, – сказал Ной, – ведь мои стихи напечатали в журнале. Хочешь прочитать? После долгой паузы Бернекер приподнялся и сел. – Конечно, – сказал он, – давай его сюда. Ной передал журнал Бернекеру, перегнув его на той странице, где были напечатаны его стихи. Он внимательно следил за лицом своего друга, пока тот читал. Бернекер читал медленно, беззвучно шевеля губами. Раз или два его глаза закрывались, и голова начинала мерно покачиваться, но он все-таки дочитал до конца. – Здорово, – похвалил Бернекер. Он отдал журнал Ною, сидевшему рядом на одеяле. – Честно? – спросил Ной. – Чудесные стихи, – серьезно подтвердил Бернекер и кивнул головой в подтверждение своих слов. Потом снова улегся. Ной взглянул на свое имя, напечатанное в журнале, но все остальное было набрано слишком мелким для его утомленных глаз шрифтом. Он убрал журнал в карман рубашки и забрался под теплые одеяла. Перед тем как закрыть глаза. Ной увидел Рикетта. Рикетт стоял над ним, он был чисто выбрит, и на нем была новая форма. – О господи, – донесся откуда-то сверху голос Рикетта, – этот еврей все еще с нами. Ной закрыл глаза. Он знал, что только что сказанное Рикеттом будет иметь большое значение в его жизни, но сейчас у него было единственное желание – уснуть. 29 На обочине дороги стоял щит с надписью: «Следующая тысяча ярдов просматривается противником и обстреливается артиллерийским огнем. Держите интервал в семьдесят пять ярдов». Майкл искоса посмотрел на полковника Пейвона. Но Пейвон, сидевший на переднем сиденье джипа, был занят чтением какого-то обернутого в газету детективного романа, который он добыл еще в Англии, в районе сосредоточения, когда они ждали переправы через Ла-Манш. Кроме Пейвона, Майкл никогда не встречал человека, который, мог бы читать в машине на ходу. Майкл нажал на акселератор, и джип стремительно понесся по пустой дороге. По правую руку был виден разбитый бомбами аэродром, где валялись остовы сожженных немецких самолетов. Далеко впереди виднелась полоса дыма, нависшая над пшеничными полями в сверкающем летнем послеполуденном воздухе. Джип, прыгая по ухабистой, покрытой щебнем дороге, мчался под защиту группы деревьев. Он преодолел небольшой подъем – и опасная тысяча ярдов осталась позади. Майкл вздохнул про себя и поехал тише. Со стороны города Кана, занятого накануне англичанами, время от времени доносилось громкое уханье тяжелых орудий. Что, собственно, собирался делать полковник Пейвон в этом городе, Майкл не знал. Будучи кочующим офицером управления гражданской администрации, Пейвон по роду своей службы имел право разъезжать по всему фронту и вместе с Майклом исколесил всю Нормандию, Он был похож на добродушного туриста, который с любопытством осматривает все, что попадается по дороге, если только в это время не занят чтением, повсюду приветливо кивает головой солдатам, ведущим бой, бегло разговаривает на парижском диалекте с местными жителями и делает иногда какие-то пометки на клочках бумаги. По вечерам Пейвон обычно удалялся в прочное, глубокое убежище около Карантана, сам отстукивал на машинке свои донесения и куда-то их отсылал; впрочем, Майкл их никогда не видел, да и не знал точно, куда они отправлялись. – До чего паскудная книга, – сказал Пейвон и закинул ее в задний угол джипа. – Только идиот может читать детективные романы, – добавил он, оглядевшись с веселой шутовской усмешкой. – Мы уже близко? Батарея, скрытая за группой крестьянских домов, открыла огонь. Грохот раздался так близко, что даже задрожало ветровое стекло, и Майкл опять почувствовал какую-то щекочущую дрожь на самом дне желудка, которая появлялась у него всякий раз, когда рядом раздавался орудийный выстрел. – Совсем близко, – мрачно ответил Майкл. Пейвон усмехнулся. – Первые сто ранений бывают самыми тяжелыми, – сказал он. «Вот сволочь, – подумал Майкл, – в один прекрасный день он меня погубит». Навстречу, жестоко подпрыгивая на ухабах, промчалась в тыл тяжело нагруженная английская санитарная машина. Майкл подумал о раненых, которые, задыхаясь, перекатывались на носилках. На обочине дороги стоял сожженный английский танк, закопченный, с зияющими люками, из которых веяло трупным запахом, От каждого вновь захваченного города, который на картах и в передачах Би-би-си олицетворял собою очередную победу, веяло одним и тем же сладковатым запахом гниения, никак не вязавшимся с представлением о победе. Сидя за рулем машины, щурясь сквозь запыленные шоферские очки и чувствуя, как обгорает под палящим солнцем нос, Майкл ощущал неясное желание снова оказаться в рабочем батальоне в Англии. Они взобрались на вершину холма. Перед ними лежал город Кан. Англичане целый месяц бились за этот город, и теперь, глядя на него, становилось непонятно, зачем они так старались. Стены сохранились, но домов почти не осталось. Каменные дома, вплотную прижавшиеся друг к другу, квартал за кварталом, подвергались полному разрушению, и насколько мог охватить глаз, всюду была одна и та же картина. «Tripe a la mode de Caen»[86] – это название Майкл помнил по меню французских ресторанов в Нью-Йорке, а Канский университет – из курса истории средних веков. А теперь из перевернутой вверх дном университетской библиотеки вели огонь английские тяжелые минометы, а в тех кухнях, где в былое время с таким искусством приготовляли tripe, припали к пулеметам канадские солдаты. Они уже были на окраине города и ехали по извилистым вымощенным булыжником улицам. Пейвон сделал Майклу знак остановиться. Майкл подъехал к массивной каменной монастырской стене, тянувшейся вдоль придорожной канавы. В канаве сидели несколько канадцев, которые с любопытством разглядывали подъехавших американцев. «Нам бы следовало носить английские каски, – опасливо подумал Майкл. – Ведь англичане из-за этих дурацких касок могут принять нас за немцев. Сначала-они подстрелят нас, а потом уж будут проверять документы. – Ну, как дела? – выйдя из машины, спросил Пейвон у солдат, сидевших на краю канавы. – Хуже некуда, – ответил един из канадцев, маленький, смуглый, похожий на итальянца солдат. Он стоял в канаве и улыбался. – Вы едете в город, полковник? – Может быть. – Здесь повсюду снайперы, – сказал канадец. Послышался свист летящего снаряда, и канадцы снова нырнули в канаву. Поскольку Майкл все равно не успел бы выскочить из джипа, он лишь пригнулся и закрыл лицо руками. Но взрыва не последовало. «Не разрыв, – механически отметил Майкл, – привет от отважных рабочих Варшавы и Праги, которые заполняют корпуса снарядов песком и вкладывают в них героические записки: „Привет от антифашистов – рабочих военных заводов Шкода“. А может быть, это просто романтическая история, почерпнутая со страниц газет и из сводок бюро военной информации, и снаряд взорвется часов через шесть, когда все о нем забудут?» – И вот так каждые три минуты, – с досадой произнес канадец, поднимаясь со дна канавы. – Мы здесь на отдыхе, а каждые три минуты приходится бросаться на землю. Вот как в английской армии понимают отдых солдата, – добавил он и сплюнул. – А тут есть мины? – спросил Пейвон. – Конечно, есть, – раздраженно ответил канадец. – А почему бы им не быть? Где, вы думаете, находитесь – на американском стадионе, что ли? Он говорил с акцентом, характерным для жителей Бруклина. – Ты откуда, солдат? – спросил Пейвон. – Из Торонто, – ответил тот. – Тот, кто еще раз попытается вытащить меня из Торонто, получит гаечным ключом по уху. Опять раздался свист, и опять Майкл не успел выбраться из джипа. Канадец исчез с ловкостью циркача. Пейвон только небрежно оперся о кузов джипа. На этот раз снаряд взорвался, но, вероятно, ярдов за сто, так как никаких осколков до них не долетело. Две пушки, находившиеся по ту сторону монастырской стены, открыли беглый ответный огонь. Канадец снова поднялся из канавы. – Район отдыха, – сказал он с едким сарказмом. – Лучше бы я вступил в эту чертову американскую армию. Ведь вы не увидите здесь ни одного англичанина. – Он поглядел на разбитую улицу, на разрушенные дома, и в его затуманенных глазах сверкнула ненависть. – Одни канадцы. Где дела плохи, бросай туда канадцев. Ни один англичанин не побывал дальше борделя в Байе. – Послушай… – начал было Пейвон, поражаясь такой дикой лжи. – Не спорьте со мной, полковник, не спорьте, – громко сказал солдат из Торонто. – Я нервный. – Ну хорошо, хорошо, – улыбнулся Пейвон и сдвинул каску назад так, что она стала похожа на мирный ночной горшок, возвышающийся над его густыми, карикатурными бровями. – Я и не собираюсь с тобой спорить. До свидания, встретимся в другой раз. – Встретимся, если вас тем временем не подстрелят и если я не дезертирую, – проворчал канадец. Пейвон помахал ему рукой. – Ну, Майкл, теперь давайте я сяду за руль, – сказал он. – А вы садитесь на заднее сиденье и смотрите в оба. Майкл забрался в кузов и уселся на опущенный верх джипа, чтобы удобно было стрелять во всех направлениях. Пейвон сел за руль. В подобные моменты Пейвон всегда брал на себя самую ответственную и опасную роль. Он еще раз помахал канадцу, но тот не ответил. Джип загромыхал по дороге в город. Майкл выдул пыль из патронника карабина и снял его с предохранителя. Он положил карабин на колени и стал внимательно смотреть вперед. Пейвон медленно лавировал по разбитым мостовым среди развалин города. Снова одна за другой заговорили английские батареи, укрытые среди развалин. Пейвон вел машину зигзагами, стараясь объехать нагромождения кирпича и камня на дороге. Майкл пристально вглядывался в окна уцелевших домов. Вдруг ему представилось, что город Кан состоит из одних окон, занавешенных светомаскировочными шторами, которые каким-то чудом пережили бомбардировки, танковые атаки и артиллерийский обстрел и немцев, и англичан. Возвышаясь в кузове машины, пробирающейся по пустынной, разрушенной улице, среди всех этих окон, Майкл вдруг почувствовал себя совершенно нагим и страшно уязвимым. Ведь за каждым окном мог притаиться немецкий снайпер, пристраивающий свою винтовку с прекрасным оптическим прицелом и со спокойной улыбкой поджидающий, пока этот глупый открытый джип подъедет немного ближе… «Пусть меня убьют, – невесело размышлял Майкл, внезапно сжимаясь, так как ему послышалось, что позади раскрылось окно, – пусть меня убьют в бою, где я буду сражаться с оружием в руках, но я не хочу быть убитым из-за угла на дурацкой экскурсии, затеянной этим идиотом, этим проходимцем из цирка…» Но он тут же понял, что лжет себе. Он не хотел быть убитым никоим образом. Какой в этом смысл? Война идет своим медленным, размеренным темпом, и если уж его убьют, то никому нет дела, как это случится, кроме него самого, и возможно, его семьи. Убьют ли его, или не убьют – все равно армии будут продолжать Движение, машины, которые, в конечном счете, являются главным орудием войны, будут уничтожать друг друга, капитуляция будет подписана… «Выжить, – подумал он с отчаянием, вспоминая свое пребывание в рабочем батальоне, – выжить, выжить…» Вокруг громыхали орудия. Трудно было представить себе, что существует какая-то организация, что люди подают команды по телефону, наносят данные на карты, корректируют огонь, возятся с огромными сложными механизмами, которые могут поднять ствол пушки так, что она выстрелит в данную минуту на пять миль, в следующую – на семь миль, что все это происходит невидимо для глаза, среди подвалов старого города Кана, за старинными оградами парков, в гостиных французов, бывших совсем недавно водопроводчиками или мясниками, а сейчас уже мертвых. Как велик был Кан, какое имел население, был ли он похож на Буффало, Джерси-Сити, Пасадену? Джип медленно продвигался вперед, Пейвон с интересом оглядывался вокруг, а Майкл все острее сознавал, что со спины он совсем не защищен. Они свернули за угол и выехали на улицу трехэтажных, страшно искалеченных домов. Каскады камней и кирпича обрушились со стен домов прямо на улицу, мужчины и женщины копались в развалинах, как сборщики фруктов, извлекая из руин, бывших когда-то их жилищами, то ковер, то лампу, то пару чулок, то кастрюлю. Они не замечали ни английских пушек, ни снайперов, ни огня немецких батарей, находившихся по ту сторону реки и обстреливавших город, – не замечали ничего, кроме того, что здесь были их дома и что под этими грудами камня и дерева похоронено все их имущество, которое они медленно накапливали в течение всей своей жизни. На улице стояло множество тачек и детских колясок. Люди разыскивали наверху, среди развалин, свои пожитки и, прижимая к груди пыльные сокровища, балансируя, спускались вниз и аккуратно складывали их на маленькие повозки. Потом, не глядя ни на проезжающих мимо американцев, ни на случайно остановившиеся поблизости джип или санитарную машину канадцев, они методично лезли на вершину застывшего каменного потока и снова начинали откапывать какое-нибудь искалеченное сокровище. Проезжал мимо этих людей, похожих на старательных сборщиков урожая, Майкл на некоторое время забыл свои опасения. Он уже не думал о том, что может получить пулю между лопаток или в пульсирующую нежную ткань прямо под грудной клеткой (он знал, что если в него будут стрелять спереди, то непременно попадут в это место). Ему захотелось встать и обратиться с речью к этим французам, обшаривающим руины своих домов. «Уходите, – хотел он крикнуть. – Бегите из города. Что бы вы ни нашли здесь, погибать из-за этого не стоит. Звуки, которые вы слышите, – это разрывы снарядов. А когда снаряд разрывается, сталь не различает, что перед ней – воинская форма или человеческое тело, штатский или военный. Приходите потом, когда война уйдет отсюда. Ваши сокровища останутся в целости, они никому не нужны, и никто не воспользуется ими». Но он ничего не сказал, и джип продолжал медленно катиться по улице, где жители, охваченные лихорадкой стяжательства, откапывали оправленные в серебряные рамы портреты бабушек, дуршлаги и кухонные ножи, вышитые покрывала, которые были белыми до того, как в дом угодил снаряд. Они выехали на широкую площадь, теперь пустынную и с одной стороны совершенно открытую, потому что все здания там были стерты с лица земли. По другую сторону площади текла река Орн. На том берегу, как было известно Майклу, находились позиции немцев; он знал, что из-за реки враг тщательно наблюдает за медленно двигающимся джипом. Он знал, что и Пейвон понимает это, но почему-то не прибавляет скорость. «Чего ему надо, этому бездельнику, – подумал Майкл, – ехал бы, черт его подери, один да показывал свою храбрость». Впрочем, никто не стал по ним стрелять, и они продолжали свой путь. Кругом, казалось, царило спокойствие, хотя орудия продолжали вести методический огонь. Шум мотора машины, ставший таким привычным после многодневных скитаний по пыльным дорогам среди движущихся колонн, под разрывами снарядов, не мешал Майклу, проезжая по мертвым, разрушенным улицам старого города, внимательно прислушиваться к каждому шороху, каждому скрипу, повороту дверной ручки, к щелчку ружейного затвора. Он был уверен, что услышал бы эти звуки даже в том случае, если бы целый артиллерийский полк открыл огонь в сотне ярдов от него. Пейвон медленно кружил по улицам города то под палящими лучами летнего солнца, то в пурпурной тени, знакомой Майклу по картинам Сезанна, Ренуара и Писсаро еще задолго до того, как он ступил на землю Франции. Пейвон остановил джип, чтобы посмотреть на чудом сохранившуюся табличку с названием двух уже не существующих улиц. Он медленно, с интересом оглядывался по сторонам, а Майкл коротал время, либо разглядывая толстую, здоровую, коричневую шею под каской, либо смотря на зияющие дыры в стенах серых каменных зданий, откуда в любой момент его могла настигнуть смерть. Пейвон снова тронулся в путь, и джип поехал по тому месту, которое когда-то было главной артерией города. – Я приезжал сюда как-то на уик-энд в тридцать восьмом году, – сказал Пейвон, обернувшись назад, – с моим другом, кинопродюсером, и двумя девушками с одной из его студий. – Он в раздумье покачал головой. – Мы очень мило провели время. Мой друг, его звали Жюль, был убит еще в сороковом году. – Пейвон поглядел на разбитые витрины магазинов. – Я не узнаю ни одной улицы. «Непостижимо, – подумал Майкл, – он рискует моей жизнью ради воспоминаний о времени, проведенном здесь шесть лет назад с парой актрис и ныне покойным продюсером». Они свернули на улицу, где было заметно значительное оживление. У церковной стены стояло несколько грузовиков; вдоль железной ограды церкви патрулировало трое или четверо молодых французов с нарукавными повязками бойцов Сопротивления; несколько канадцев помогали раненым горожанам забраться в грузовик. Пейвон остановил джип на небольшой площади перед церковью. На тротуаре лежали сложенные в кучи вещи: старые чемоданы, плетеные корзинки, саквояжи, базарные сетки, набитые бельем, простыни и одеяла, в которые были завязаны различные предметы домашнего обихода. Мимо проехала на велосипеде молоденькая девушка в светло-голубом платье, очень чистеньком и накрахмаленном. Она была хорошенькая, с красивыми иссиня-черными волосами. Майкл с любопытством поглядел на нее. Она ответила ему холодным взглядом, ее лицо выражало нескрываемую ненависть и презрение. «Она считает меня виноватым в том, что их город бомбили, в том, что ее дом разрушен, отец убит, а возлюбленный бог знает где», – подумал Майкл. Развевающаяся красивая юбка промелькнула мимо санитарной машины, затем мимо каменной плиты, разбитой снарядом. Майклу захотелось побежать за ней, остановить ее, убедить… Убедить в чем? В том, что он не бессердечный, истосковавшийся по девочкам солдат, восхищающийся стройными ножками даже в мертвом городе, что он понимает ее трагедию, что она не должна судить о нем слишком поспешно, с первого взгляда, что в ее сердце должно найтись место для сострадания и сочувствия к нему, так же как и она вправе рассчитывать на сострадание и сочувствие по отношению к себе… Девушка исчезла. – Давайте войдем, – предложил Пейвон. После ослепительного солнечного дня в церкви казалось очень темно. Майкл сначала ощутил только запах: к тонкому, пряному аромату свечей и сжигавшегося столетиями ладана примешивался запах скотного двора и тошнотворный дух старости, лекарств и смерти. Остановившись у самой двери, он моргал глазами и прислушивался к топоту детских ножек по массивному каменному полу, устланному соломой. Высоко под куполом виднелась огромная, зияющая дыра, проделанная снарядом. Сквозь отверстие, как мощный янтарный прожектор, прорвавший религиозный мрак, в церковь врывался поток солнечного света. Когда глаза Майкла привыкли к темноте, он увидел, что церковь полна людей. Жители города, вернее те, кто не успел убежать или кого еще не убили, собрались здесь, в оцепенении ожидая от бога защиты, надеясь, что их вывезут в тыл. Сначала Майклу показалось, что он попал в огромную богадельню. На полу на носилках, на одеялах, на охапках соломы лежали десятки морщинистых, еле живых, желтолицых, хрупких восьмидесятилетних стариков. Одни терли полупрозрачными руками горло, другие слабо натягивали на себя одеяла; они что-то бормотали, издавая пискливые нечеловеческие звуки. Горящими глазами умирающих они глядели на стоящих над ними людей; они мочились прямо на пол, потому что были слишком стары, чтобы двигаться, и слишком безразличны ко всему окружающему; они скребли заскорузлые повязки, покрывавшие раны, полученные ими на войне молодого поколения, которая бушевала в городе уже целый месяц; они умирали от рака, туберкулеза, склероза сосудов, нефрита, гангрены, недоедания, старческой дряхлости. Такое скопление больных беспомощных стариков в пробитой снарядом церкви заставило Майкла содрогнуться, особенно когда он начал внимательнее всматриваться в их обреченные, дышащие испепеляющей ненавистью лица, которые то тут, то там освещал яркий сноп солнечного света, полный танцующих пылинок. Среди этого сборища, между соломенными тюфяками и запятнанными кровью подстилками, между стариками с раздробленными бедрами и больными раком, которые были прикованы к постели уже многие годы, задолго до прихода в город англичан, между старухами, правнуки которых уже погибли под Седаном, в боях у озера Чад и под Ораном, – среди всего этого сборища бегали дети, играя, снуя взад и вперед. Они то весело мелькали в золотых лучах, проникавших через отверстие, пробитое немецким снарядом, то снова исчезали в пурпурной тени, подобно сверкающим водяным жучкам. Высокие, звонкие голоса детей, их смех неслись над головами обреченных старцев, лежавших на каменном полу. «Вот она, война, – думал Майкл, – вот настоящая война». Здесь не было командиров, охрипшими голосами выкрикивающих команды под гром орудий, не было солдат, бросающихся на штыки во имя великой цели, не было оперативных сводок и приказов о награждении – здесь были только очень старые, с хрупкими костями, седые, беззубые, глухие, страдающие, бесполые старики, собранные из смердящих углов разрушенных зданий и небрежно брошенные на каменный пол, чтобы мочиться под себя и умирать под веселый топот играющих детей. А в это время там, за стенами церкви, грохотали орудия, и в их неумолчной пустой болтовне звучали хвастливые лозунги, казавшиеся там, за три тысячи миль отсюда, великими истинами. Но лозунги не доходили до ушей стариков. Издавая глухие нечеловеческие стоны, они лежали на полу среди развлекающихся детишек, ожидая, когда какой-нибудь офицер службы тыла даст указание снять на пару дней с перевозки боеприпасов три грузовика, чтобы вывезти их со всеми их болезнями в какой-нибудь другой разрушенный город, сгрузить их там и забыть о них: ведь там они, по крайней мере, не будут мешать боевым действиям. – Ну, полковник, – сказал Майкл, – что может сказать по этому поводу служба гражданской администрации? Пейвон мягко улыбнулся Майклу и тихонько коснулся его руки, как будто он, старший по годам и более опытный человек, понял, что Майкл чувствует себя как бы виновным во всем этом, а потому можно простить его резкость. – Я думаю, – начал он, – что нам лучше убраться отсюда. Взяли город англичане, пусть они и расхлебывают… Двое ребятишек подошли к Пейвону и остановились перед ним. Крошечная, болезненного вида четырехлетняя девочка с большими робкими глазами держалась за руку брата, года на два-три постарше, но еще более застенчивого. – Будьте добры, – сказала девочка по-французски, – дайте нам немножко сардин. – Нет, нет! – Мальчик сердито выдернул руку и сильно ударил девочку по ручонке. – Не сардин. Не от этих. У этих галеты. Это другие давали сардины. Пейвон с усмешкой посмотрел на Майкла, потом наклонился и крепко прижал к себе маленькую девочку, для которой вся разница между фашизмом и демократией заключалась в том, что от одних можно было ожидать сардин, а от других галет. Малышка подавила слезы. – Конечно, – сказал Пейвон по-французски. – Конечно. – Он повернулся к Майклу. – Майкл, – сказал он, – достаньте-ка наш сухой паек. Майкл вышел на улицу, радуясь солнечному свету и свежему воздуху, и достал из джипа коробку с продуктами. Возвратившись в церковь, он остановился, ища глазами Пейвона. Пока он стоял, держа в руках картонную коробку, к нему подбежал мальчик лет семи с нечесаной копной волос и, застенчиво улыбаясь, заговорил просящим и в то же время дерзким голосом: – Сигарет, сигарет для папы. Майкл полез в карман. Но тут подбежала коренастая женщина лет шестидесяти и схватила мальчика за плечи. – Нет, не надо, – сказала она Майклу. – Не надо. Не давайте ему сигарет. – Она повернулась к мальчишке и сердито, как это делают все бабушки, начала его журить: – Ты что, хочешь совсем зачахнуть и перестать расти? В эту минуту на соседней улице разорвался снаряд, и Майкл не расслышал ответа мальчишки. Тот вырвался из цепких рук бабушки и вприпрыжку побежал между рядами лежащих на полу стариков и старух. Бабушка покачала головой. – Сумасшедшие, – сказала она Майклу. – За эти дни они совсем одичали. Она степенно поклонилась и отошла прочь. Майкл увидел Пейвона: сидя на корточках, он разговаривал с девочкой и ее братом. Майкл улыбаясь направился к ним. Пейвон отдал девочке коробку с сухим пайком и нежно поцеловал ее в лоб. Двое ребятишек с серьезным видом удалились и скользнули в нишу на другой стороне церкви, чтобы открыть свое сокровище и спокойно насладиться им. Майкл и Пейвон вышли на улицу. В дверях Майкл, не удержавшись, обернулся и последним взглядом окинул тонувшие в лиловом сумраке высокие своды смрадной церкви. Какой-то старик, лежавший около двери, слабо размахивал рукой, но никто не обращал на него внимания; а в дальнем конце церкви двое ребятишек, мальчик и девочка, такие маленькие и хрупкие, склонились над коробкой с продуктами и по очереди откусывали от найденной там плитки шоколада. Они молча залезли в джип. Пейвон снова сел за руль. Рядом с джипом стоял приземистый француз лет шестидесяти, одетый в синюю куртку из грубой бумажной ткани и потрепанные, мешковатые штаны со множеством заплат. Он по-военному отдал честь Пейвону и Майклу. Пейвон откозырял в ответ. Старик немного походил на Клемансо[87]: у него была большая голова, из-под рабочей кепки глядело свирепое лицо с ощетинившимися, пожелтевшими усами. Француз подошел к Пейвону и пожал руку ему, а потом Майклу. – Американцы, – медленно сказал он по-английски. – Свобода, братство, равенство. «О боже мой, – с раздражением подумал Майкл, – это патриот». После церкви он не был расположен выслушивать патриотов. – Я семь раз был в Америке, – продолжал старик по-французски. – Раньше я говорил по-английски, как на родном языке, но теперь все забыл. Где-то совсем близко разорвался снаряд. Майклу очень хотелось, чтобы Пейвон ехал, наконец, дальше, но тот, слегка наклонившись над рулем, продолжал слушать француза. – Я был матросом, – говорил француз. – Матросом торгового флота. Мне пришлось побывать в Нью-Йорке, Бруклине, Новом Орлеане, Балтиморе, Сан-Франциско, Сиэтле, Северной Каролине. Я все еще хорошо читаю по-английски. Он говорил, слегка раскачиваясь взад и вперед, и Майкл решил, что он пьян. В глазах у него был какой-то странный желтоватый блеск, а губы под мокрыми поникшими усами мелко дрожали. – Во время первой мировой войны нас торпедировали у Бордо, – продолжал француз, – и я шесть часов провел в воде в Атлантическом океане. – Он оживленно закивал головой и еще больше показался Майклу пьяным. Майкл нетерпеливо задвигал ногами, стараясь дать понять Пейвону, что пора поскорей выбираться отсюда. Однако Пейвон не двигался с места. Он с интересом слушал француза, который нежно похлопывал по джипу, как будто это была прекрасная, гордая лошадь. – В последнюю войну, – продолжал француз, – я опять было пошел добровольцем в торговый флот. – Майкл уже раньше слышал, что французы, описывая сражения 1940 года, падение Франции, говорят о войне, как о прошлой войне. «А эта, значит, уже третья по счету, – автоматически отметил про себя Майкл. – Пожалуй, слишком много, даже для европейцев». – Но на приемном пункте мне сказали, что я слишком стар. – Француз сердито ударил кулаком по капоту машины. – Сказали, что возьмут меня, когда дела будут совсем уж плохи. – Он сардонически рассмеялся. – Но для этих молокососов из приемного пункта дела так и не стали достаточно плохими. Они не призвали меня. – Старик поглядел вокруг себя мутными глазами, взглянул на освещенную солнцем церковь и на кучу нищенских пожитков перед ней, на забросанную камнями площадь и разрушенные бомбами дома. – Но мой сын служил на флоте. Он был убит под Ораном англичанами. Оран – это в Африке. Но я их не виню. Война есть война. Пейвон сочувственно коснулся руки француза. – Это был мой единственный сын, – тихо продолжал француз. – Когда он был маленьким мальчиком, я, бывало, рассказывал ему о Сан-Франциско и Нью-Йорке. – Француз вдруг закатал рукав куртки на левой руке. На предплечье было что-то вытатуировано. – Посмотрите, – сказал он. Майкл наклонился вперед. На сильной руке старика поверх вздувшихся мускулов виднелась зеленая татуировка, изображавшая Вулворт-билдинг, парящий над романтическими облаками. – Это здание – Вулворт-билдинг в Нью-Йорке, – с гордостью пояснил бывший моряк. – На меня оно произвело огромное впечатление. Майкл откинулся назад и тихонько постучал ботинком, стараясь заставить Пейвона тронуться с места. Но Пейвон все не двигался. – Прекрасное изображение, – с теплотой в голосе сказал он французу. Француз кивнул головой и опустил рукав. – Я очень рад, что вы, американцы, в конце концов пришли к нам. – Благодарю вас, – любезно ответил Пейвон. – Когда над нами пролетали первые американские самолеты, я стоял на крыше своего дома и махал им рукой, хотя они и бросали на нас бомбы. И вот вы теперь сами здесь. Я ведь тоже понимаю, – заметил он деликатно, – почему вы так долго не приходили. – Благодарю вас, – повторил Пейвон. – Ведь война не минутное дело, что бы там ни говорили. И каждая новая война длится дольше, чем предыдущая. Это же простая арифметика истории. – Француз для большей убедительности энергично кивнул головой. – Я не отрицаю – не очень-то приятно было ждать. Вы даже и понятия не имеете, каково день за днем жить под господством немцев. – Француз вытащил старый, ободранный кожаный бумажник и открыл его. – С первого дня оккупации я носил с собой вот это. – Он показал кошелек Пейвону и Майклу, нагнувшемуся вперед, чтобы взглянуть на него. Там лежал поблекший кусочек трехцветной материи, оторванной от копеечного флажка, в желтой целлулоидной оболочке. – Если бы у меня нашли это, – сказал француз, глядя на кусочек тонкого миткаля, – они бы убили меня. Но все-таки я носил его, носил четыре года. Он вздохнул и убрал бумажник. – Я только что вернулся с передовой, – объявил он. – Мне сказали, что на мосту через реку, как раз посредине между англичанами и немцами, лежит какая-то старуха. «Пойди посмотри, не твоя ли это жена», – сказали мне. Вот я и ходил смотреть. – Он умолк и взглянул на разрушенную колокольню. – Это была моя жена. Он стоял молча, поглаживая капот джипа. Ни Пейвон, ни Майкл не произнесли ни слова. – Сорок лет, – сказал француз. – Мы были женаты сорок лет. У нас были свои радости и горести. Мы жили на той стороне реки. Я думаю, она не досчиталась дома попугая или курицы и решила пойти поискать их, а немцы застрелили ее из пулемета. Шестидесятилетнюю женщину – из пулемета! Нормальный человек никогда те сможет их понять, этих немцев. Она все еще лежит там, платье задралось, голова свесилась вниз. Канадцы не разрешили мне взять ее. Они сказали, что придется подождать, когда кончится бой. На ней было надето хорошее платье. – Тут он заплакал. Слезы капали ему на усы, и он слизывал их языком. – Сорок лет. Я видел ее всего полчаса назад. – Он снова, плача, вытащил бумажник. – Но все равно, – горестно всхлипывал он, – все равно… – Он открыл бумажник и поцеловал через целлулоид трехцветную полоску материи, он целовал ее страстно, как безумный. – Все равно… Старик покачал головой и убрал бумажник. Он еще раз похлопал рукой по джипу, потом медленно побрел по улице, мимо разорванных вывесок магазинов, мимо небрежно наваленных камней. Ушел, не простившись, не сказав даже «до свидания». Майкл глядел ему вслед, чувствуя, как от боли сжимается сердце. Пейвон вздохнул и нажал на стартер. Они медленно двинулись к выезду из города. Майкл все еще следил за окнами, но уже без страха, почему-то уверенный, что теперь не будет больше снайперов. Они проехали мимо монастырской стены, но парня из Торонто уже не было. Пейвон с силой нажал на акселератор, и они на большой скорости выехали из города. Им повезло, что они не остановились около монастыря, так как, не успели они проехать и трехсот ярдов, как услышали позади взрыв. Клубы пыли поднимались с дороги как раз в том месте, где они только что проезжали! Пейвон и Майкл одновременно обернулись назад. Их глаза встретились. Они не улыбнулись, не сказали ни слова. Пейвон отвернулся и сгорбился над рулем. Машина без происшествий проскочила тысячу ярдов, простреливающихся прицельным артиллерийским огнем. Пейвон остановил джип и сделал знак Майклу, чтобы тот сел за руль. Переступая через переднее сиденье, Майкл оглянулся назад. Ничто не говорило о том, что там, за линией горизонта, лежит разрушенный город. Они тронулись, и, сидя за рулем, Майкл почувствовал себя лучше. Не перебросившись ни единым словом, они медленно поехали сквозь желтое сияние полуденного солнца к американским позициям. Примерно через полмили на дороге показались солдаты. Растянувшись цепочкой, они шли по обочинам дороги. Послышались странные звуки волынки. Это был пехотный батальон, состоявший из шотландских стрелков. Впереди каждой роты шел волынщик. Батальон медленно приближался к дороге, уходившей влево, в пшеничное поле. Вдали, едва виднеясь над колосьями пшеницы, колыхались головы и штыки других частей, медленно двигавшиеся по направлению к реке. Было как-то дико и смешно и вместе с тем печально слышать в этой открытой пустынной равнине голоса волынок. Майкл медленно вел джип навстречу приближавшемуся батальону. Увешанные гранатами, патронташами и коробками с пулеметными лентами, солдаты шли тяжелым шагом. Их грубые походные куртки потемнели от пота. Во главе первой роты, за волынщиком, шагал командир – краснолицый молодой капитан со свисающими вниз рыжими усами. Он держал в руке маленький изящный стек и твердо чеканил шаг, словно жалобный голос волынки был бравурным маршем. Увидев джип, офицер заулыбался и помахал стеком. Скользнув по лицу офицера, взгляд Майкла остановился на солдатах. Вспотевшие лица выражали усталость, никто не улыбался. Все они были в новом обмундировании, снаряжение тоже было новое и чистенькое. Майкл понял, что солдаты идут в свой первый бой. Они шли молча, уже усталые, уже перегруженные, с бессмысленным, тоскливым выражением на раскрасневшихся лицах. Казалось, они прислушиваются не к звуку волынок, не к отдаленному грохоту орудий, не к усталому шарканью ботинок по дороге, а к каким-то внутренним голосам, ведущим спор где-то в глубине их душ, к голосам, которые едва достигали их слуха, и потому надо было сосредоточить все внимание, чтобы понять смысл этого спора. Когда джип поравнялся с офицером, двадцатилетним атлетом с белозубой улыбкой под нелепыми и прелестными усами, тот еще шире заулыбался и заговорил голосом, который можно было услышать и за сотню ярдов, хотя джип находился в нескольких шагах. – Хороший денек, не правда ли? – Желаю удачи, – отозвался Пейвон, просто и не громко, как человек, который возвращается из боя и теперь уже в состоянии управлять своим голосом, – желаю вам всем удачи, капитан. Капитан еще раз дружески помахал стеком, и джип медленно покатился навстречу солдатам. Замыкающим шел ротный фельдшер со знаками Красного Креста на каске. Его мальчишеское лицо было задумчиво, в руках он нес санитарную сумку. Рота свернула с дороги в пшеничное поле, и по мере того как она все дальше уходила по извилистой тропинке, звуки волынок постепенно замирали, напоминая отдаленные крики чаек. Казалось, солдаты, верные долгу, с грустью погружаются в глубь шелестящего, золотого моря. Майкл проснулся, прислушиваясь к нарастающему гулу орудий. На душе у него было тоскливо. Он вдыхал сырой, пахнущий глиной воздух окопа, где он спал, и кислый, пыльный запах растянутой над ним палатки. Под одеялами было тепло, и он лежал, не двигаясь, в полной темноте, слишком усталый, чтобы шевелиться, прислушиваясь к треску зениток, приближавшемуся с каждым мгновением. «Очередной ночной налет, – с ненавистью подумал он, – каждую ночь, черт их побери». Орудия гремели теперь очень близко, где-то совсем рядом слышались смертоносный свист и мягкие глухие шлепки падающих на землю осколков стали. Майкл потянулся за каской, лежавшей сзади, и положил ее на низ живота. Подтянув вещевой мешок – он лежал рядом в щели, набитый запасными кальсонами, нательными фуфайками и рубашками, – он прикрыл им живот и грудь. Потом закрыл голову руками, вдыхая теплый запах собственного тела и пота, исходивший от длинных рукавов шерстяного белья. «Теперь, – подумал он, – когда эта ночная процедура, разработанная им за несколько недель, проведенных в Нормандии, была завершена, – теперь пусть стреляют». Он еще раньше определил, какие части тела наиболее уязвимы и представляют наибольшую ценность, и старался защитить их в первую очередь. Если его ранит в ноги или руки, это не так уж страшно. Майкл лежал в абсолютной темноте, прислушиваясь к грому и свисту над головой. Глубокая щель, где он спал, стала казаться уютной и надежной. Внутри она была обтянута жестким брезентом, содранным с разбившегося планера, а вниз он постелил блестящее, шелковое сигнальное полотнище, которое придавало этому чистенькому подземному сооружению какую-то восточную роскошь. Майкл хотел взглянуть на часы, но был слишком утомлен, чтобы искать свой электрический фонарик. С трех до пяти утра ему надо было стоять в карауле, и он гадал, стоит ли пытаться снова заснуть. Воздушный налет продолжался. «Самолеты, по-видимому, летят очень низко, – подумал он, – потому что по ним строчат из пулеметов». Он слышал пулеметные очереди и назойливый гул самолетов над головой. Сколько воздушных налетов он пережил? Двадцать? Тридцать? Да… немецкая авиация уже тридцать раз пыталась уничтожить его, частичку общей безликой массы солдат, и всякий раз терпела фиаско. Он забавлялся мыслью о возможности ранения. Этакая симпатичная глубокая рана длиной в восемь дюймов в мягкой части ноги, с симпатичным, маленьким переломчиком берцовой кости. Он представлял себя бодро прыгающим на костылях по лестнице вокзала Грэнд-Сентрал в Нью-Йорке с «Пурпурным сердцем» на груди и с документами об увольнении из армии в кармане. Майкл пошевелился под одеялами, и мешок, теплый, словно живой, подвинулся, будто это был не мешок, а девушка. И вдруг ему бешено, неудержимо захотелось близости с женщиной. Он стал думать о женщинах, с которыми встречался, вспоминал места, где это происходило. Его первую девушку звали Луиза. Это произошло в один воскресный вечер, когда ее родителей не было дома. Они ушли к знакомым играть в бридж. Она тревожно вслушивалась, не щелкнет ли ключ в замочной скважине входной двери. Вспомнились и другие девушки по имени Луиза. Оказалось, что у него было много девушек, носивших это имя: голливудская «звездочка» из компании «Братья Уорнер», жившая с тремя другими девушками в Вэлли; кассирша из ресторана на 60-й улице в Нью-Йорке; Луиза в Лондоне во времена воздушных налетов – в ее комнате стояла электрическая печка, отбрасывавшая теплый, красноватый отблеск на стены. Сейчас ему нравились все Луизы, все Мэри и все Маргарет. Раздираемый воспоминаниями, он ворочался на жесткой земле, воскрешая в памяти своих девушек, нежную кожу их ног и плеч, припоминая, как они смеялись и что говорили, когда лежали с ним в постели. Он вспомнил всех девушек, с которыми мог быть близок, но по той или иной причине уклонился от этого. Это было десять лет назад. Они сидели втроем в ресторане. Эллен, высокая блондинка, в тот момент, когда ее муж отошел к стойке купить сигару, многозначительно коснулась коленями Майкла и что-то шепнула. Но муж Эллен был его лучшим другом в колледже, и Майкл, несколько шокированный, проявил благородство и не принял намека. Теперь, вспомнив высокую пышнотелую жену друга, он мучительно заерзал в темноте. Затем он вспомнил Флоренс. Она пришла к нему с письмом от матери; ей так хотелось поступить на сцену. Флоренс была совсем юная и до смешного наивная. Майкл узнал, что она девственница, и в приливе сентиментальности решил, что было бы несправедливо заставлять невинную девушку отдаваться так просто первому встречному, который не любил ее и никогда не полюбит. Он вспомнил о хрупкой, чуточку неуклюжей девочке из своего родного города и в тоске снова заерзал под вещевым мешком. Потом он вспомнил молоденькую танцовщицу, жену пианиста, которая на одной из вечеринок на 23-й улице притворилась пьяной и плюхнулась ему на колени. Но Майкл в то время был занят школьной учительницей из Нью-Рошеля. Припомнилась и девушка из Луизианы – у нее было три здоровенных брата, которых Майкл откровенно побаивался; женщина, которая в зимний вечер в Вилладже бросила на него манящий взгляд, и молоденькая сиделка с широкими бедрами из Галифакса, в те дни, когда его брат сломал ногу, и… Майкл в отчаянии вспоминал всех предлагавших себя и отвергнутых им представительниц прекрасного пола и от досады скрежетал зубами, сожалея о своей нелепой привередливости в давно ушедшие дни. Эх, ты, глупый, надутый осел! Легкомысленно утраченные дорогие часы, которых уже никогда не вернуть! Он жалобно застонал и в жестоком гневе вцепился руками в вещевой мешок. И все же, утешал он себя, оставалось немало женщин, которых он не отверг. И в самом деле, когда оглядываешься назад, становится стыдно за то, что упущено так много возможностей, но в то же время радуешься, что тогда этого не приходилось стыдиться и чувство стыда не стояло на твоем пути. Когда он вернется домой, если он вообще вернется, он изменит свое отношение к женщинам. С прошлым покончено навсегда. Теперь ему хочется спокойной, скромной, хорошо устроенной, основанной на доверии, достойной жизни… Маргарет. Он долгое время избегал мысли о ней. И вот сейчас, в этой сырой, неуютной норе, осыпаемый сверху осколками, он не мог заставить себя не думать о ней. «Завтра, – решил он, – я напишу ей. Мне наплевать, чем она там занимается. Когда я вернусь, мы должны пожениться». Он быстро убедил себя в том, что в душе Маргарет снова вспыхнет старая привязанность к нему, что она выйдет за него замуж, что у них будет солнечная квартира в деловой части города, будут дети и он будет много работать и не станет больше прожигать жизнь. Может быть, даже порвет с театром. Вряд ли можно надеяться теперь на большой успех в театре, если его не было раньше. Может быть, он займется политикой. Вдруг у него откроется призвание к политике. Да наконец, может же он заняться чем-нибудь полезным, полезным для себя, для этих бедняг, умирающих сегодня на передовых позициях, для стариков и старух, лежащих на соломе в церкви города Кана, для отчаявшегося канадца, для усатого капитана, шагавшего за волынщиком и крикнувшего им: «Хороший денек, не правда ли?», для маленькой девочки, просившей сардин… Разве невозможен мир, в котором смерть не стала еще полновластной царицей, мир, где не приходится жить среди все разрастающихся кладбищ, мир, которым управляет не только похоронная служба? Но, если хочешь, чтобы к твоему мнению стали прислушиваться, ты должен заслужить это право. Не дело прослужить всю войну шофером полковника из службы гражданской администрации. Только солдаты, испытавшие отвратительные ужасы передовых позиций, смогут говорить авторитетно, с сознанием того, что они по-настоящему заплатили за свое мнение, что они утвердились в нем раз и навсегда… «Надо будет завтра попросить Пейвона, – подумал Майкл, засыпая, – чтобы он меня перевел… И надо написать Маргарет, она должна знать, должна подготовиться…» Орудия смолкли. Самолеты ушли в направлении немецких позиций. Майкл сбросил с груди вещевой мешок и столкнул с живота каску. «Боже мой, – подумал он, – боже мой, скоро ли это кончится?» Часовой, которого он должен был сменить, просунул голову под палатку и схватил Майкла за ногу поверх одеяла. – Подъем, Уайтэкр, – сказал солдат. – Собирайся на прогулку. – Да, да, – отозвался Майкл, сбрасывая с себя одеяло. Дрожа от холода, он торопливо натягивал ботинки. Он надел куртку, взял карабин и, не переставая дрожать, шагнул навстречу ночи. Все небо было затянуто тучами, моросил мелкий дождь. Майкл вернулся в палатку, нашел дождевик и надел его. Потом подошел к часовому, который, прислонившись к джипу, разговаривал с другим часовым, и сказал ему: – Все в порядке, можешь идти спать. Он стоял, прислонившись к джипу, рядом с другим часовым, весь дрожа и чувствуя, как мелкие капли стекают по лицу и проникают за воротник, стоял и вглядывался в холодную сырую тьму, вспоминая всех женщин, о которых думал во время воздушного налета, вспоминая Маргарет, пытаясь сочинить ей письмо, такое трогательное, такое нежное, сердечное, правдивое, исполненное любви, что она сразу поймет, как они нужны друг другу, и будет ждать его, когда он вернется после войны в печальный и беспорядочный мир Америки. – Эй, Уайтэкр, – окликнул его другой часовой, рядовой Лерой Кин, который уже целый час стоял на посту, – нет ли у тебя чего-нибудь выпить? – К сожалению, нет, – ответил Майкл, отходя в сторону. Он недолюбливал Кина, болтуна и попрошайку. К тому же солдаты считали, что Кия приносит несчастье, так как в первый же раз, как только он выехал из лагеря в Нормандии, его джип был обстрелян с самолета. Двое были ранены, один – убит, а Кин остался цел и невредим. – А нет ли у тебя аспирина? – спросил Кин. – Ужасно болит голова. – Подожди минутку, – сказал Майкл. Он сходил к себе в палатку, принес коробочку аспирина и передал ее Кину. Тот вынул шесть таблеток и запихнул их в рот. Майкл наблюдал за ним, чувствуя, как его рот сводит гримаса отвращения. – Без воды? – удивился Майкл. – А зачем она? – спросил Кин. Это был большой, костлявый мужчина лет тридцати. Его старший брат получил в прошлую войну «Почетную медаль конгресса»[88], и Кин, желая быть достойным семейной славы, держал себя как заправский вояка. Кин вернул Майклу коробочку с аспирином. – Ужасно болит голова, – сказал он. – Это от запора. Я уже пять дней не могу пошевелить кишками. «Я не слышал этого выражения с самого Форт-Дикса», – подумал Майкл. Он медленно пошел по краю поля вдоль линии палаток в надежде, что Кин не пойдет за ним. Но рядом слышалось медленное шарканье ботинок по траве, и Майкл понял, что ему не отделаться от этого человека. – Раньше у меня желудок работал прекрасно, – мрачно жаловался Кин. – А потом я женился. Они молча дошли до последних палаток и офицерской уборной, потом повернули и тронулись в обратный путь. – Моя жена подавляла меня, – сказал Кин. – А потом она настояла на том, чтобы сразу завести троих ребят. Ты, конечно, не поверишь, что женщина, которая так хотела иметь детей, могла быть холодной, но моя жена была очень холодна. Она не выносила, когда я дотрагивался до нее. Через шесть недель после свадьбы у меня начался запор, и с тех пор я все время мучаюсь животом. Ты женат, Уайтэкр? – Разведен. – Если б только я мог, – сетовал Кин, – я бы обязательно развелся. Она разбила мою жизнь. Я хотел стать писателем. Ты знаешь много писателей? – Так, нескольких. – Но уж, конечно, ни у кого из них нет троих детей. – В голосе Кина звучала горькая обида. – Она сразу поймала меня в ловушку. А когда началась война, ты даже представить себе не можешь, что мне пришлось вынести, прежде чем она согласилась, чтобы я пошел служить. Это я, человек из такой семьи, у которого брат имеет такие заслуги… Я тебе рассказывал, как он получил орден? – Да, – сказал Майкл. – За одно утро убил одиннадцать немцев. Одиннадцать немцев, – повторил Кин, и в его голосе прозвучало сожаление и восхищение. – Я хотел записаться в парашютные войска, но с моей женой сразу приключилась истерика. Все идет одно к одному: безразличие, неуважение, страх, истерики. А теперь посмотри, во что я превратился. Пейвон ненавидит меня, он никогда не берет меня с собой в поездки. Вот вы сегодня были на фронте, так ведь? – Да. – А ты знаешь, что я делал? – с горечью спросил брат кавалера «Почетной медали». – Сидел и переписывал всякие бумажки. В пяти экземплярах. Представления на присвоение званий, медицинские заключения, денежные ведомости. Хорошо, что брата уже нет в живых. Они медленно шли под дождем, опустив стволы карабинов вниз, чтобы уберечь их от влаги. С касок стекала вода. – Я хочу тебе что-то сказать, – снова начал Кин. – Помнишь тот случай, недели две назад, когда немцы чуть не прорвали нашу оборону и пошли разговоры о том, что нас поставят в строй. Так вот признаюсь тебе, я молил бога, чтобы они прорвались. Да, молил бога. Ведь тогда бы нам пришлось драться. – Ты просто круглый дурак, – сказал Майкл. – Я мог бы стать замечательным солдатом, – прохрипел Кип и рыгнул. – Да, да, замечательным солдатом. Я знаю. Погляди на моего брата. А мы были настоящими братьями, несмотря на то, что он был на двадцать лет старше меня. Пейвон знает об этом. Вот почему ему доставляет особое удовольствие держать меня здесь в качестве машинистки, а с собой он берет других ребят. – Если когда-нибудь пуля пробьет твою дурацкую башку, то так тебе и надо, – сказал Майкл. – А я не имею ничего против, – решительно ответил Кин. – Наплевать. Если меня убьют, не передавай никому от меня приветов. Майкл пытался рассмотреть лицо Кина, но было слишком темно. Он почувствовал какую-то жалость к этому страдающему от запоров человеку, одержимому мыслью о геройских подвигах, которого дома ждет холодная жена. – Надо бы мне поступить в офицерскую школу, – продолжал Кин. – Я бы стал замечательным офицером. У меня была бы уже своя рота, и могу тебя заверить, что я бы уже носил на груди «Серебряную звезду»[89]. Они шли рядом под мокрыми деревьями, с которых стекали капли дождя, и Майкла все время преследовал скрипучий, нудный голос этого безумца. – Я знаю себя, я был бы доблестным офицером. – Майкл не мог не улыбнуться, услышав эту фразу. Ведь в эту бонну такой эпитет можно было встретить только в газетных сводках и приказах о награждении. Слово «доблестный» не подходило для этой войны, и только люди, подобные Кину, могли употреблять его с такой теплотой, верить в него, верить, что оно имеет какой-то реальный смысл. – Да, доблестным, – твердо повторил Кин. – Я бы показал своей жене. Я вернулся бы в Лондон с орденскими ленточками и проложил бы себе дорогу в милю шириной к тамошним женщинам. До сих пор я не пользовался успехом, потому что я всего лишь рядовой. Майкл усмехнулся, подумав о всех тех рядовых, которые пользовались большим успехом среди английских дам. Он знал, что, где бы Кин ни появился, пусть даже с грудью, увешанной всеми орденами мира и со звездами на погонах, все равно он встретил бы во всех барах и спальнях только холодных женщин. – Моя жена знала это, – продолжал жаловаться Кин. – Вот почему она не хотела, чтобы я стал офицером. Она все продумала, а когда я понял, что она со мной натворила, было уже слишком поздно, я был уже за океаном. Майкла стала забавлять вся эта история, и у него возникло какое-то жестокое чувство благодарности к человеку, шедшему рядом с ним, за то, что тот отвлек его от собственных мыслей. – Как выглядит твоя жена? – злорадно поинтересовался он. – Завтра я покажу тебе ее карточку. Она хорошенькая, у нее прекрасная фигура. На первый взгляд это самая привлекательная женщина в мире. В присутствии других она всегда улыбается, всегда оживлена. Но как только закрывается дверь и мы остаемся одни, она превращается в айсберг. Они обманывают нас, – сокрушался Кин, шагая в сырой мгле, – они успевают надуть нас, прежде чем мы поймем, в чем дело… Да к тому же, – продолжал он изливать свою душу, – она отбирала у меня все деньги. Это ужасно, особенно когда сидишь здесь и вспоминаешь все ее штучки. С ума можно сойти. Будь я на фронте, я мог бы все забыть. Послушай-ка, Уайтэкр, – с жаром попросил Кин, – ты же в хороших отношениях с Пейвоном, он любит тебя, замолви за меня словечко, а? – Что же ему сказать? – Пусть он или переведет меня в пехоту, – решительно заявил Кин, – или берет с собой в поездки. – «Этот тоже, но по каким причинам!» – промелькнуло в мозгу Майкла. – Я как раз такой человек, какой ему нужен, – продолжал Кин. – Я не боюсь, что меня убьют, у меня стальные нервы. Когда обстреляли наш джип и все остальные были убиты или ранены, я смотрел на них так хладнокровно, как будто сидел в кино и видел все это на экране. Как раз такой человек и нужен Пейвону… «Сомневаюсь», – подумал Майкл. – Так поговоришь с ним? – приставал Кин. – Ну как, поговоришь? Всякий раз, когда я пытаюсь с ним заговорить, он спрашивает: «Рядовой Кин, а те списки уже отпечатаны?» Он просто смеется надо мной, я вижу, что он смеется, – в бешенстве крикнул Кин. – Ему доставляет какое-то злорадное удовольствие видеть, что по его милости брат Гордона Кина сидит в тылу, в зоне коммуникаций и перепечатывает всякие списки. Уайтэкр, ты должен поговорить с ним обо мне. Кончится война, а я так и не побываю ни в одном бою, если мне никто не поможет! – Хорошо, – сказал Майкл, – я поговорю. – И тут же с грубостью и жестокостью, которую вызывают у собеседника такие люди, как Кин, добавил: – Однако должен тебе сказать, что если ты когда-нибудь и попадешь в бой, то я буду молить бога, чтобы тебя не было рядом со мной. – Спасибо, друг, большое спасибо, – сердечно благодарил Кин. – Ей богу, это очень великодушно с твоей стороны. Никогда не забуду этого, дружище. Я всегда буду помнить об этом. Майкл зашагал быстрее; Кин, поняв намек, несколько поотстал, и в течение некоторого времени они шли молча. Но к исходу часа, за несколько минут до смены, Кин снова догнал Майкла и мечтательно произнес, как будто думал об этом долгое время: – Завтра пойду в санитарную часть и приму английской соли. Нужно, чтобы хоть раз хорошо сработал желудок, и дело пойдет на лад, и тогда я стану другим человеком. – Могу лишь выразить тебе мои наилучшие пожелания, – серьезно проговорил Майкл. – Так ты не забудешь поговорить с Пейвоном? – Не забуду. Со своей стороны, я предложу, чтобы тебя сбросили на парашюте прямо на штаб генерала Роммеля. – Тебе, может быть, смешно, – обиделся Кин, – но если бы ты вышел из такой семьи, как моя, и у тебя были бы какие-то идеалы… – Я поговорю с Пейвоном, – перебил Майкл. – Разбуди Стеллевато и отправляйся спать. Увидимся утром. – Для меня было большим облегчением поговорить вот так с кем-нибудь. Спасибо, приятель. Майкл проводил взглядом брата покойного кавалера «Почетной медали», направившегося тяжелой походкой к палатке, где опал Стеллевато. Стеллевато был коротеньким, тщедушным итальянцем, лет девятнадцати, с мягким, смуглым лицом, похожим на плюшевую диванную подушку. Он пришел в армию из Бостона, где работал развозчиком льда. Его речь представляла собой причудливую смесь плавных итальянских звуков и резких, тягучих «а», типичных для кварталов, примыкающих к реке Чарльз. Когда ему приходилось бывать в карауле, он часами стоял, прислонившись к капоту джипа, и ничто не могло сдвинуть его с места. В Штатах он служил в пехоте, и у него развилось такое глубокое отвращение к ходьбе, что теперь он всякий раз залезал в свой джип, чтобы проехать каких-нибудь пятьдесят шагов до уборной. Уже будучи в Англии, он успешно выдержал упорную баталию с военными врачами и сумел убедить их в том, что у него сильно развито плоскостопие и что он больше не может служить в пехоте. Это была его великая победа в войне, победа, которую он запомнил лучше всех событий, случившихся со времени Пирл-Харбора, и которая увенчалась в конце концов прикомандированием его к Пейвону в качестве шофера. Майкл любил его, и, когда им случалось вести охрану вместе, как сегодня, они стояли, привалившись к капоту джипа, потихоньку покуривая и поверяя друг другу свои тайны. Майкл копался в памяти, силясь припомнить свои случайные встречи с кинозвездами, которых так обожал Стеллевато. Стеллевато, в свою очередь, подробно рассказывал, как он развозил лед по Бостону, и описывал жизнь всей семьи Стеллевато – отца, матери и трех сыновей в их квартире на Салем-стрит. – Мне как раз снился сон, – начал рассказывать Стеллевато. Сгорбившись в своем дождевике без единой пуговицы, приземистый, с небрежно свисающей с плеча винтовкой, он являл собою совсем не военную фигуру. – Мне как раз снился сон о Соединенных Штатах, когда этот сукин сын Кин разбудил меня. А этот Кин, – сердито добавил он, – видно, не того. Он всегда подойдет и так стукнет по ногам, словно полицейский, сгоняющий бродягу с садовой скамейки, да еще поднимет такой шум, орет так, что можно разбудить целую армию: «Эй, ты, вставай! На улице дождь, а тебе придется прогуляться, вставай, вставай, пойди прогуляйся под холодным дождичком». – Стеллевато обиженно покачал головой. – Нечего мне говорить такие вещи. Я сам вижу, идет или не идет дождь. Этому парню просто нравится доставлять людям неприятности. А этот сон, мне так не хотелось обрывать его на середине… Голос Стеллевато стал далеким и мягким. – Мне снилось, что я еду на грузовике со своим стариком. Был солнечный летний день; мой старик сидел в кабине рядом со мной. Он дремал и курил этакую кривую черную сигарку «Итало Бальбо». Знаешь такие? – Знаю, – серьезно ответил Майкл. – Пять штук за десять центов. – Итало Бальбо[90], – сказал Стеллевато, – это тот, что улетел из Италии. Когда-то в давние времена он был великим героем в глазах итальянцев, вот они и назвали сигары его именем. – Я слышал о нем, – сказал Майкл. – Он был убит в Африке. – Его убили? Я должен написать об этом моему старику. Сам-то он не может читать, но к нам заходит моя девушка, Анджелина, она читает письма ему и моей старушке. Так вот, он дремал и курил одну из тех самых сигар, – мечтательно продолжал Стеллевато. – Мы ехали тихо, потому что приходилось останавливаться почти у каждого дома. Потом он проснулся и говорит мне: «Никки, возьми на двадцать пять центов льда и отнеси миссис Шварц, но только скажи ей, чтобы денежки на бочку». Я и сейчас слышу его голос, как будто опять сижу в грузовике за баранкой. Я вылез из машины, взял лед и направился в дом миссис Шварц, а отец крикнул мне вслед: «Никки, возвращайся немедленно. Не задерживайся там у этой миссис Шварц». Он всегда кричал мне что-нибудь в этом роде, а потом тут же снова засыпал и так и не знал, оставался ли я там на утренний концерт или на вечерний спектакль. Миссис Шварц открыла дверь. В этом районе у нас были всякие клиенты: итальянцы, ирландцы, поляки, евреи, и все меня любили. Ты не поверишь, сколько на мою долю перепадало за день виски, кофейных пирожных, лапши. Миссис Шварц была хорошенькая полная блондиночка. Она отворила дверь, потрепала меня по щеке и так это ласково защебетала: «Никки, сегодня такой жаркий день, присядь-ка, я сейчас принесу тебе стаканчик пива». – «Отец ждет внизу, – говорю я, – и сейчас он как раз не спит». – «Ну что ж, – говорит она, – тогда приходи в четыре». Миссис Шварц дала мне двадцать пять центов, и я отправился к машине. Отец сидит хмурый, как туча. «Никки, – говорит он, – пора уже, наконец, решить, кто ты: деловой человек или племенной бык?» – Но он тут же рассмеялся: «Ну ладно, раз ты все-таки принес двадцать пять центов, то все в порядке». – Потом мне приснилось, что все, вся семья в полном составе оказалась в машине – точь-в-точь, как бывало когда-то по воскресеньям. В грузовике были все, даже Анджелина и ее мать. Мы возвращались с пляжа. Я держал руку Анджелины в своей руке, большего она мне никогда не позволяла, потому что мы собирались пожениться. Совсем другое дело ее мамаша… Потом все мы сидели за столом – оба мои брата тоже: и тот, что на Гуадалканале, и тот, что в Исландии. Мой старик разливал вино собственного производства, а мать принесла огромную миску макарон… И вот как раз тут, на этом месте этот сукин сын Кин стукнул меня по ноге… – Мне так хотелось досмотреть до конца этот сон, – продолжал он. Майкл заметил, что юноша плачет, но тактично промолчал. – У нас было два желтых грузовика фирмы «Дженерал моторс», – продолжал Стеллевато, и в его голосе слышалась тоска по желтым машинам, по старику-отцу, по улицам Бостона, по климату Массачусетса, по телу миссис Шварц и по нежному прикосновению руки невесты, по домашнему вину и по болтовне братьев за миской макарон в воскресный вечер. – Дело наше все расширялось, – продолжал Стеллевато. – Когда отец прибыл из Италии, у него была одна старая, восемнадцатилетняя кляча да разбитая телега, а к началу войны у нас было уже два грузовика, и мы подумывали о том, чтобы прикупить третий и нанять шофера. Но все вышло иначе: меня и братьев забрали в армию; грузовики пришлось продать, а наш старик отправился на базар и опять обзавелся конякой, так как он совсем неграмотный и не умеет водить машину. Моя невеста пишет, что он очень полюбил свою лошадку. А лошадка и впрямь, видать, неплохая, вся в яблоках и совсем молодая. Но хоть отроду ей всего семь лет, лошадь остается лошадью, и это совсем не то, что грузовик фирмы «Дженерал моторе». А у нас и впрямь дела шли хорошо. – Вот вернусь домой, – спокойно сказал Стеллевато, – и женюсь на Анджелине или на другой девушке, если Анджелина передумает; у меня будет несколько ребят и только одна женщина. Но если я замечу, что жена меня обманывает, я проткну ей череп вилами для льда… Майкл услышал, как кто-то вылез из его палатки, и увидел неясный силуэт приближающегося человека. – Кто идет? – окликнул он. – Пейвон, – прозвучал в темноте голос и торопливо добавил: – Полковник Пейвон. Пейвон подошел к Майклу и Стеллевато. – Кто на посту? – спросил он. – Стеллевато и Уайтэкр, – ответил Майкл. – Привет, Никки, – сказал Пейвон. – Как дела? – Прекрасно, полковник, – голос Стеллевато звучал тепло и радостно. Он очень любил Пейвона, который смотрел на него скорее как на человека, приносящего счастье, чем как на солдата, и изредка обменивался с ним солеными шуточками на итальянском языке и разными историями из прежней жизни. – А у вас, Уайтэкр, все в порядке? – Лучше быть не может, – ответил Майкл. В темную дождливую ночь их слова звучали непринужденно, по-товарищески. Полковник никогда не беседовал бы так с солдатами при полном свете дня. – Хорошо, – сказал Пейвон, прислонившись к капоту джипа рядом с ними. Его голос звучал устало и задумчиво. Он небрежно, не закрывая огонь спички, зажег сигарету, и из мрака выглянули на мгновение его темные густые брови. – Вы пришли, чтобы сменить меня, полковник? – спросил Стеллевато. – Не совсем так, Никки. Ты и так слишком много спишь. Ты ничего не достигнешь в жизни, если будешь все время спать. – А я ничего и не добиваюсь, – ответил Стеллевато, – я только хочу вернуться домой и опять развозить лед. – Была бы у меня такая работа, – съязвил Майкл, – я бы тоже хотел к ней вернуться. – Он и вам успел наврать? – спросил Пейвон. – Клянусь богом! – воскликнул Стеллевато. – Я не знал ни одного итальянца, который говорил бы правду о женщинах, – сказал Пейвон. – Если хотите знать, Никки еще девственник. – Я покажу вам письма, – сказал Стеллевато. Его голос дрожал от обиды. – Полковник, – решился Майкл, ободренный темнотой и шутливым тоном беседы. – Я бы хотел поговорить с вами, если вы, конечно, не идете спать. – Я не могу спать, – сказал Пейвон. – Совсем не спится. Пойдемте, пройдемся немного. – Они сделали было несколько шагов, но Пейвон остановился и обратился к Стеллевато: – Следи за парашютистами и остерегайся мужей, Никки. Он коснулся руки Майкла, и они пошли прочь от джипа. – А знаете что? – тихо сказал он. – Я верю, что все рассказы Никки – совершенная правда. – Довольный, он рассмеялся и уже более серьезным голосом спросил: – Ну, выкладывайте, что у вас на уме, Майкл. – Я хочу попросить вас об одном одолжении. – Майкл замялся. «Опять надо принимать решение», – подумал он с раздражением. – Переведите меня в строевую часть. Пейвон некоторое время шел молча. – А что случилось? – спросил он. – Угрызения совести? – Может быть, – ответил Майкл, – может быть. Эта церковь сегодня, канадцы… Я, право, не знаю. Я начал понимать, зачем я пошел на войну. – Вы знаете, зачем вы на войне? – сухо рассмеялся Пейвон. – Счастливый человек. – Они прошли несколько шагов в молчании. – Когда я был в возрасте Никки, – неожиданно сказал он, – я пережил самые худшие дни в моей жизни из-за одной женщины. Майкл кусал губы, его злило, что Пейвон игнорирует его просьбу. – Сегодня вечером, – мечтательно сказал Пейвон, – лежа в своей палатке во время воздушного налета, я все вспоминал об этом. Вот почему я никак не мог уснуть. Пейвон замолчал и задумчиво потянул за край брезента, свесившийся со стоявшего под деревом бронетранспортера. – Полковник, – снова начал Майкл, – я просил вас об одолжении. – Что? – Пейвон остановился и повернулся к Майклу. – Я прошу вас перевести меня в строевую часть, – сказал Майкл, чувствуя неловкость своего положения: ведь Пейвон может подумать, что он просто хочет прослыть героем. Полковник кисло улыбнулся. – А вам-то какая женщина насолила? – спросил он. – Дело совсем не в этом, – объяснил Майкл, ободренный темнотой. – Просто я считаю, что должен приносить какую-то пользу… – Какое самомнение! – воскликнул Пейвон, и Майкл был поражен, с каким отвращением это было сказано. – Клянусь богом, ненавижу умничающих солдат. Вы думаете, армии сейчас больше нечего делать, как обеспечивать вам возможность принести достойную жертву, чтобы успокоить вашу мелкую совесть? Вы не довольны своей службой? – резко спросил он. – Вы думаете, что водить джип недостойно человека с дипломом? И вы не успокоитесь, пока не заработаете пулю в живот. Армии нет дела до ваших проблем, мистер Уайтэкр. Армия использует вас, когда сочтет нужным, будьте спокойны. Может быть, всего на одну минуту за все четыре года, но обязательно использует. И может быть, вам придется умереть в эту минуту, а пока что не приставайте ко мне со своими интеллигентскими угрызениями совести и не просите, чтобы я поставил вам мученический крест, на который вы могли бы взобраться. Я занят делом, я руковожу частью и не могу тратить ни времени, ни сил, чтобы воздвигать кресты для полоумных рядовых из Гарвардского университета. – Я не учился в Гарварде, – глупо возразил Майкл… – И больше не обращайтесь с такими просьбами, солдат! – сказал в заключение Пейвон. – До свидания… – Слушаюсь, сэр! – отчеканил Майкл. – Благодарю вас. Пейвон повернулся и, шлепая ботинками по мокрой траве, исчез в темноте. «Сволочь! – выругался про себя Майкл. – Доверяй после этого офицерам!» Подавленный и уязвленный, он медленно побрел вдоль палаток, вырисовывавшихся бледными пятнами во мраке ненастной ночи. Все в этой войне оказалось совсем не таким, как представлялось раньше… Дойдя до своей палатки, он сунул руку под парусину и вытащил припрятанную бутылку кальвадоса. Сделав большой глоток, он почувствовал, как алкоголь обжег все внутри. «Вероятно, я умру от язвы двенадцатиперстной кишки, – подумал Майкл, – где-нибудь в полевом госпитале под Шербуром. Похоронят меня вместе с солдатами первой дивизии и двадцать девятого полка, которые штурмовали доты и брали старинные города. А в воскресенье придут благодарные французы и, скорбя, возложат цветы на мою могилу…» Отхлебнув еще и, наконец, опорожнив бутылку, он сунул ее обратно в палатку. В мрачном раздумье Майкл зашагал вдоль линейки. Вино начало действовать. «Все бегут, – думал он. – Бегут от своих родителей, итальянцев и евреев, бегут от холодных жен, от братьев, удостоенных „Почетной медали конгресса“, бегут из пехоты, бегут от сожалений, бегут от совести, от зря прожитой жизни!.. А немцы в пяти милях отсюда; интересно, от кого бегут немцы? Две армии в отчаянии бегут навстречу друг другу, бегут от мрачных воспоминаний о днях мира… «Господи, – подумал Майкл, глядя на первые проблески зари, окрасившие небо над немецкими позициями, – хорошо бы меня сегодня убили…» 30 В девять часов появились самолеты: Б—17, Б—24, «митчелы», «мародеры». Столько самолетов Ной еще не видел ни разу в жизни. Воздушная армада величаво, четким строем – совсем как на плакатах, завлекающих молодежь в авиацию, – плыла в безоблачной синеве неба, и алюминий сверкал под лучами яркого летнего солнца во славу неистощимой энергии и мастерства тружеников американских заводов. Ной стоял в щели, которая вот уже неделю служила укрытием ему и Бернекеру, и с интересом наблюдал за стройными рядами машин. – Давно бы пора, – проворчал Бернекер. – Тоже мне летчики. Дрянь паршивая! Еще три дня назад их ждали. Ной промолчал, продолжая наблюдать за самолетами, в серебристых рядах которых то тут, то там стали появляться черные клубочки разрывов: заработали немецкие зенитки. Время от времени снаряды достигали цели, выбивая из строя очередную жертву. Некоторые подбитые самолеты поворачивали назад и, волоча за собой густой черный шлейф дыма, пытались дотянуть до линии фронта, к своим, другие же взрывались сразу, и их обломки, объятые пламенем, неестественно тусклым на фоне яркого неба, валились вниз с высоты в несколько тысяч футов. Над полем боя повисли белые купола парашютов, словно зонтики, защищающие кого-то от слепящего летнего солнца Франции. Бернекер говорил правду. Наступление должно было начаться три дня тому назад, но не состоялось из-за плохой погоды. Вчера начальство попыталось было выпустить часть самолетов, но тучи снова сгустились, и летчики вернулись, едва успев начать бомбежку, а пехота так и не вылезала из окопов. Но сегодня утром никто уже не сомневался, что наступление начнется. – Погода такая, – заметил Бернекер, – что можно разбомбить всю немецкую армию с тридцати тысяч футов. В одиннадцать часов – к этому времени авиация, по замыслу, должна подавить или дезорганизовать немецкую оборону перед войсками, сосредоточенными для наступления, – в атаку идет пехота с задачей пробить брешь в обороне для бронетанковых войск и обеспечить ввод в прорыв свежих дивизий, которые, развивая успех, проникнут глубоко в тыл немцев. Все это солдатам подробно растолковал лейтенант Грин, который теперь командовал ротой. Хотя внешне солдаты относились к этому хитроумному плану весьма скептически, сейчас, когда все увидели, с какой убийственной точностью делают свое дело громадные бомбардировщики, никто уже не сомневался, что наступление пойдет гладко. «Прекрасно, – подумал Ной, – все будет, как на параде». После возвращения из вражеского тыла он замкнулся в себе, стал сдержанным и в дни, предоставляемые для отдыха, или в часы относительного затишья на передовой все время размышлял, пытаясь переосмыслить свое отношение к окружающим, проникнуться философией равнодушия и отрешенности, чтобы раз и навсегда оградить себя от ненависти Рикетта и тех солдат роты, которые относились к нему так же, как сержант. Глядя на самолеты, с ревом пролетающие над головой, прислушиваясь к взрывам бомб где-то впереди, он думал, что в известном смысле должен быть благодарен «Рикетту. Ведь именно Рикетт избавил его от необходимости искать способ отличиться, дав понять, что, какой бы подвиг ни совершил Ной – пусть даже один взял бы Париж или за день перебил целую эсэсовскую бригаду – он не будет к нему благосклоннее. «Хватит, – решил Ной. – Теперь мне на все наплевать. Буду плыть по течению. Ни быстрее, ни медленнее, ни лучше других, ни хуже. Все пойдут вперед, пойду и я, будут драпать – я тоже…» Ной принял это решение, стоя в сырой щели за неизменной живой изгородью, прислушиваясь к разрывам бомб и вою пролетающих над головой снарядов, и вдруг сразу обрел какое-то странное ощущение покоя. Правда, покой этот был безрадостный, безнадежный, означавший крушение самых светлых чаяний, но все же это был покой. Он расслаблял натянутые нервы, успокаивал, и, как он ни был горек, сулил возможность сохранить жизнь. Он с интересом наблюдал за самолетами. Рассеянно поглядывая сквозь изгородь в сторону окопов противника, то и дело встряхивая головой, когда от грохота мощных разрывов закладывало уши, Ной испытывал чувство жалости к немцам, которые были там, за воображаемым рубежом, где летчики сбрасывали бомбы. Воюя здесь, на земле, с оружием, способным послать всего несколько граммов металла на какие-то жалкие сотни ярдов, он не мог не питать ненависти к равнодушным убийцам, летающим высоко в небе, и вдвойне сочувствовал забившимся в окопы беспомощным людям, на которых безжалостный век машин обрушивал тонны взрывчатки. Посмотрев на Бернекера, он заметил на его худом юношеском лице болезненную гримасу и понял, что друга угнетают те же мысли. – Господи, – пробормотал тот, – почему они не перестанут? Довольно уже, хватит… Фарш они из них хотят сделать, что ли? Немецкие зенитные батареи были уже подавлены, и самолеты шли спокойно, как на маневрах. Вдруг совсем близко что-то засвистело, раздался чудовищный взрыв, земля взметнулась вверх. Бернекер схватил Ноя и потянул его вниз. Скрючившись, прижавшись друг к другу, они старались как можно глубже забиться в щель. Ноги у них сплелись, каски соприкасались. Вокруг одна за другой с оглушающим треском рвались бомбы. В щель сыпалась земля, падали камни, обломки сучьев. – Ах, сволочи! – ругался Бернекер. – Не летчики, а гнусные убийцы! Вокруг раздавались душераздирающие крики, вопли раненых. Но вылезти из щели было нельзя, так как бомбы все падали и падали. Ной слышал монотонное деловитое жужжание самолетов, которые спокойно и методично продолжали делать свое дело, недосягаемые на своей спасительной высоте. В самолетах сидели люди, уверенные в собственном мастерстве, бесспорно довольные достигнутыми результатами. – Жалкие бездельники! – продолжал Бернекер. – А еще такие надбавки получают… Убийцы! Ведь так никого из нас в живых не останется! «Это будет последняя гадость, которую сделает мне армия, – думал Ной. – Она убьет меня сама, не доверив этого немцам. Хоуп не должна знать, что это сделали американцы. Ей не должны сообщать, как все произошло…» – Летающие мешки с деньгами! – выкрикивал Бернекер в промежутках между взрывами диким, полным ненависти голосом. – Чинов нахватали! Сержанты, полковники! Вот тебе и хваленые бомбардировочные прицелы! Вот тебе и чудо техники! Чего еще от них ждать? Они как-то умудрились бомбить даже Швейцарию! Прицельное бомбометание! Эти ублюдки не могут даже отличить одну страну от другой! Где уж им разобраться, какие войска свои, какие чужие! Он орал прямо Ною в лицо, брызжа от ярости слюной. Ной знал, что Бернекер кричит просто для того, чтобы они оба не лишились рассудка, чтобы заставить себя еще глубже врасти в щель, чтобы не дать угаснуть последней искорке надежды на спасение. – А им хоть бы что! – кричал Бернекер. – Им все равно, кого бомбить! Положено сбрасывать по сотне тонн бомб в день, а на кого – не важно, хоть на родную мать! Какой-нибудь паршивый штурманишка хватил вчера лишнего, а сегодня его мутит, и он только и думает, как бы поскорее добраться до кабака подлечиться. Вот он и решил сбросить бомбы на пару минут раньше, а куда – наплевать! Задание выполнено. Еще пяток, таких вылетов, а там, глядишь, можно и домой на родину собираться… Клянусь богом, собственными руками задушу первого попавшегося молодчика в летной форме! Ей-богу… Вдруг бомбежка, словно чудом, прекратилась. Самолеты еще жужжали над головой, но очевидно, летчики в ошибке все-таки разобрались и теперь летели к другим объектам. Бернекер медленно встал и выглянул из щели. – Бог ты мой! – только и смог вымолвить он. Преодолевая дрожь в коленях, Ной тоже стал подниматься, но Бернекер толчком усадил его на место. – Сиди! – резко сказал он. – Пусть санитары убирают. Все равно, там больше новички из пополнения… Сиди на месте. Бьюсь об заклад, эти чертовы олухи снова вернутся и начнут бросать на нас бомбы. Нельзя вылезать из укрытия. Ной… – Бернекер нагнулся к Ною и лихорадочно сжал его руки в своих сильных лапах. – Ной, нам нужно держаться друг друга. Тебе и мне. Всегда. Мы приносим друг другу счастье. Будем заботиться друг о друге. Если мы будем вместе, с нами ничего не случится. Погибнет вся проклятая Германия, а мы уцелеем… Мы будем жить… Он неистово тряс Ноя. Глаза у него стали дикими, губы дрожали, а в хриплом голосе звучала твердая вера в то, что он говорил, вера, окрепшая после многих испытаний, через которые они вместе прошли, на волнах Ла-Манша, в осажденной ферме, на скользкое дне канала в ту ночь, когда утонул Каули. – Ты должен обещать мне. Ной, – прошептал Бернекер, – что мы никому не дадим разлучить нас. Никогда! Как бы они ни старались… Обещай мне! Ной заплакал, по его щекам тихо покатились беспомощные слезы: его растрогала и эта фанатическая вера, и то, что он так нужен своему другу. – Ну конечно же, Джонни, конечно, обещаю, – проговорил Ной, и на какой-то миг ему показалось, будто он вместе с Бернекером верит в их счастливое знамение, верит, что они пройдут невредимыми через все беды, если будут держаться друг друга…

The script ran 0.036 seconds.