1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— Я уважаю вашу строгость. Если хотите, она мне даже нравится. Я сам строг, но справедлив. И я умею быть принципиальным. Вы мне недавно зарезали на переэкзаменовке семь человек, а я разве сказал вам хотя бы одно слово упрека? Но, уважаемый Василий Петрович, будем говорить откровенно… — Он вынул из жилетного кармана очень плоские золотые часы без крышки и посмотрел на них одним глазом. — Иногда педагогическая строгость может привести к обратным результатам. Будучи уволен из стен учебного заведения, молодой человек, вместо того чтобы получить образование и сделаться полезным членом нашего молодого конституционного общества, может вдруг поступить на службу куда-нибудь в полицию, сделаться — антр ну суа ди — каким-нибудь сыщиком, агентом охранки, наконец, попасть под влияние черносотенцев. Я думаю, вам, как толстовцу и… гм… если хотите, революционеру, это будет крайне неприятно.
— Я не толстовец и тем более не революционер, — с мягким раздражением сказал Василий Петрович.
— Я же об этом не кричу громко. Положитесь на мою скромность. Но ведь в городе все знают, что вы разошлись с правительством и даже, так сказать, немного пострадали. Василий Петрович, вы — красный, и больше об этом ни слова. Молчание! Но мне будет очень обидно и, не скрою от вас, даже больно, если молодой человек срежется на вступительном экзамене. Это единственный наследник миллионного состояния, и… и он уже пережил так много горя. Одним словом, я вас очень прошу, — со всевозможной мягкостью в голосе сказал господин Файг, — не причиняйте мне больше неприятностей. Будьте строги, но снисходительны. Этого требуют интересы нашего учебного заведения, которые, я надеюсь, вам так же дороги, как и мне. Словом, вы меня понимаете.
И на этот раз после уроков Василий Петрович снова вернулся домой в карете господина Файга.
Несколько дней у Василия Петровича было такое чувство, как будто бы он поел несвежей рыбы.
«Черт с ним! — наконец решил он. — Поставлю этому подлецу тройку. Видно, плетью обуха не перешибешь».
Но когда через несколько дней состоялся экзамен и Василий Петрович увидел «этого подлеца» сидящим за отдельным столиком посреди актового зала перед целым ареопагом преподавателей — экзамен должен был происходить сразу по всем предметам и самым сокращенным образом, — то кровь ударила ему в голову.
Молодой человек, лет двадцати, был в парадном мундире «коллегии Павла Галагана», и твердый, высокий воротник так сильно подпирал его напудренные щеки и так сжимал горло, что он был похож на удавленника. У него был высоко подбрит затылок с лиловыми прыщами, а красно-каштановые волосы, через всю голову туго причесанные на прямой пробор, были так сильно смазаны бриолином, что вся его плоская, змеиная головка казалась зеркальной. Василий Петрович не переносил людей, которые помадятся, а запах бриолина или фиксатуара вызывал у него тошноту. Но больше всего его возмутило новомодное золотое пенсне с пружинкой, которое как-то ни к селу ни к городу сидело на вульгарном носу молодого человека, придавая его маленьким свиным глазкам откровенно наглое выражение.
«Вот болван!» — раздраженно подумал Василий Петрович, вздернул бороду и застегнул сюртук на все пуговицы.
Отвечая стоя на вопросы экзаменаторов, молодой человек учтиво отставлял свой дамский зад, туго обтянутый мундирчиком.
Когда очередь дошла до Василия Петровича, он равнодушным голосом задал несколько довольно простых вопросов и, получив на них ответы, вызвавшие у господина Файга грустную улыбку, дрожащими пальцами потянул к себе экзаменационный лист, поставил единицу цифрой, а в скобках прописью и нервно расчеркнулся. Экзамен кончился при гробовом молчании. Вернувшись домой на конке, Василий Петрович снял воротничок, который его давил, сюртук, ботинки, отказался от обеда и лег на кровать лицом к обоям. Ни тетя, ни мальчики ни о чем его не спрашивали, но все понимали, что произошло нечто весьма неприятное. Вечером раздался звонок, и Петя, открывший дверь, увидел старика в длинной распахнутой бобровой шубе, а рядом с ним молодого человека в золотом пенсне и щегольской форменной фуражке «коллегии Павла Галагана».
— Василий Петрович дома? — сказал старик и, не дожидаясь ответа, прямо в шубе и шапке быстро пошел в столовую, показал тростью с пожелтевшим костяным набалдашником на полуоткрытую дверь и спросил: — Туда, что ли?
Василий Петрович едва успел надеть сюртук и ботинки.
— Я Ближенский. Здравствуйте! — сказал старик с одышкой. — Вы сегодня поставили моему идиоту кол, и я с вами вполне согласен. Я бы ему еще на вашем месте хорошенько надавал по морде!.. Иди сюда, подлец! — сказал старик, оборачиваясь назад.
Из-за его спины выступил молодой человек, двумя руками снял фуражку и опустил зеркальную голову.
— На колени! — загремел старик, стуча тростью. — Целуй Василию Петровичу руку!
На колени молодой человек не встал и руку не поцеловал, но всхлипнул и довольно громко заплакал, вытирая платком покрасневший нос.
— Он раскаивается, он больше не будет, — сказал старик. — Теперь вы ему будете давать два раза в неделю частные уроки на дому, и он подтянется. А что касается приемных испытаний, то мы сделаем таким образом… — Старик порылся в сюртуке, на лацкане которого Василий Петрович заметил серебряный значок Союза Михаила-архангела с трехцветной ленточкой, вынул бланк нового экзаменационного листа и протянул его Василию Петровичу: — Здесь вы поставьте этому ослу тройку, а старый экзаменационный лист мы, с божьей помощью, похерим. Файг и его педагогический совет согласны.
Затем старик вынул бумажник и положил на стол два «петра», то есть две пятисотрублевые бумажки с водяным изображением преобразователя России.
— Что вы! Что вы! — растерянно заговорил Василий Петрович и слабо махнул руками, искоса поглядывая через пенсне на деньги.
Но вдруг до его сознания дошло все унизительное безобразие того, что происходит. Он так побледнел, что даже его уши стали белыми. Он затрясся весь с ног до головы, и Пете показалось, что он тут же, на месте, сию минуту умрет от разрыва сердца.
Затем он весь побагровел, затрясся, замычал, как немой.
— Милостивый государь, вы хам! — закричал он во все горло, топая штиблетами и чуть не плача. — Чтоб духу вашего здесь не было!.. Как вы смеете… В моем доме… Вон! Сию же секунду вон!
Старик сначала так испугался, что даже несколько раз мелко перекрестился, а потом рысью побежал через столовую в переднюю, опрокинув по дороге непрочную этажерку с нотами. А Василий Петрович бежал за ним, неумело толкая его в спину и стараясь, во что бы то ни стало попасть дрожащим кулаком в шею, в то время как Петя хватал отца за сюртук, приговаривая:
— Папочка, умоляю тебя! Папочка, умоляю тебя всеми святыми!..
В общем, это была безобразная сцена, которая кончилась тем, что старик и молодой человек стремительно неслись вниз по лестнице, а Василий Петрович с верхней площадки вдогонку им бросал пятисотрублевые бумажки, не хотевшие падать и носившиеся в лестничной клетке от стенки к стенке.
Потом оба Ближенских — отец и сын, — подобрав деньги, стояли внизу и смотрели вверх, причем старик совершенно бессмысленно кричал:
— Жиды пархатые! — и грозил Василию Петровичу тростью с костяным набалдашником.
На другой день рассыльный принес Василию Петровичу письмо от господина Файга. Это был длинный элегантный конверт из бристольского картона с вытисненным на нем фантастическим гербом. В учтивых выражениях Василию Петровичу сообщалось, что, ввиду расхождения с ним во взглядах на воспитание, его дальнейшее пребывание в училище является бесполезным. Письмо почему-то было написано по-французски, и стояла подпись: «Барон Файг».
Хотя для семейства Бачей это был страшный удар, но в первый момент Василий Петрович отнесся к нему совершенно спокойно. Он не мог ожидать ничего другого.
— Ну что ж, Татьяна Ивановна, — сказал он, хрустя пальцами, — по-видимому, моя педагогическая деятельность… — он иронически усмехнулся, — по-видимому, моя педагогическая деятельность кончена и придется искать другую профессию.
— Почему же? — сказала тетя. — Вы можете давать частные уроки.
— Этим скотам? — закричал Василий Петрович и даже взвизгнул. — Никогда! Я лучше пойду в порт таскать мешки!
Несмотря на всю серьезность минуты, тетя не могла удержаться от слабой, грустной улыбки. Василий Петрович вскочил как ужаленный и забегал по комнате.
— Да, да! — возбужденно говорил он. — Не вижу в этом ничего позорного и смешного. Подавляющее большинство населения Российской империи занимается физическим трудом. Почему я должен быть исключением?
— Но ведь вы интеллигентный человек!
— Интеллигентный? — с горечью сказал Василий Петрович. — Интеллигентный — да. Не спорю. Но только не человек, а раб.
— Что вы говорите! — всплеснула руками тетя.
— То, что вы слышите. Раб. Это самое настоящее слово. Я был сначала рабом министерства народного просвещения в лице попечителя учебного округа Смольянинова, и он меня выгнал, как собаку, потому что я разрешил себе иметь личное мнение о Толстом. Потом я стал рабом Файга, выкреста и пошляка, и он меня тоже выгнал, как собаку, так как мне не позволила совесть поставить тройку стоеросовой дубине и болвану Ближенскому только потому, что он, изволите видеть, сын миллионера. Плевать я хотел и на Смольянинова и на Файга, а вместе с ними и вообще на все русское правительство! — вдруг, неожиданно для самого себя, крикнул Василий Петрович и сам испугался того, что сказал. Но он уже не мог остановиться. — И уж если в России нельзя не быть чьим-нибудь рабом, — продолжал он, — так лучше я буду рабом самым обыкновенным, а не интеллигентным. По крайней мере, я сохраню свою живую душу… Господи боже мой, — вдруг сказал он со слезами на глазах и посмотрел на икону, — какое счастье, что милосердный бог взял к себе покойную Женю и она не должна испытывать вместе со мною всех этих унижений! Я не знаю, как бы она перенесла, что ее мужу осталось в жизни одно — таскать в порту мешки.
— Дались вам эти мешки! — вытирая слезы, сказала тетя.
— Да, да, именно мешки! — вызывающе повторил Василий Петрович.
Была уже ночь. Павлик спал, тяжело вздыхая во сне. Петя не спал и прислушивался к голосам из столовой. Он живо представил себе, как отец, почему-то без пальто и шапки, в одном сюртуке и старых ботинках, идет по знаменитой лестнице в порт и там начинает таскать тяжелые джутовые мешки с копрой. Картина получалась фальшивая, неправдоподобная. Петя сам не верил в ее возможность, но все же ему было так в эту минуту жаль отца, что он готов был заплакать, броситься к нему, прижаться и сказать: «Ничего, папочка, мужайся! Я тоже буду с тобой таскать мешки, мы не пропадем!»
36. Новая идея тети
Разумеется, грузить мешки Василий Петрович не пошел, и, хотя положение продолжало оставаться ужасным, даже трагическим, время текло своим чередом, и жизнь семейства Бачей с внешней стороны ни в чем не изменилась, кроме того, что Василий Петрович теперь большую часть времени сидел дома и старался никуда не выходить.
Нищета подкрадывалась так незаметно, что в семействе Бачей даже наступило некоторое успокоение. Что же касается общества, то есть друзей, знакомых и соседей, то на этот раз история с Файгом прошла как-то незаметно — вернее, молчаливо составилось общее мнение: если Василий Петрович дважды в течение года поссорился с разным начальством, значит, он человек вообще неуживчивый, вздорный и пускай пеняет сам на себя.
Равнодушие общества к судьбе Василия Петровича было тем более понятно, что как раз в это время в Киеве произошло убийство Столыпина, всколыхнувшее всю Российскую империю. В одних оно вселило ужас, в других возбудило какие-то смутные, весьма неопределенные надежды. В течение месяца все только и говорили что о «выстреле Багрова» и были уверены, что в воздухе снова запахло «революцией», хотя и знали, что Столыпина застрелил свой же охранник и вряд ли это имеет какое-нибудь отношение к революции.
— Все-таки, Василий Петрович, что-то надо предпринимать, — сказала однажды тетя решительно. — Дальше так продолжаться не может.
— Что же вы предлагаете? — устало сказал Василий Петрович.
— У меня есть один план, только не знаю, как вы на него посмотрите. Дело в том, что возле дачи Ковалевского есть небольшой прелестный хуторок… — вкрадчиво начала тетя.
— Ни за что! — решительно крикнул Василий Петрович.
— Подождите, — мягко продолжала тетя. — Вы мне даже не даете договорить.
— Ни за что! — еще более решительно отрезал отец.
— Но позвольте…
— Ах, боже мой, — раздраженно поморщился Василий Петрович, — я знаю все, что вы мне скажете!
— Нет, вы не знаете.
— Знаю. Но это все чепуха на постном масле. А вы просто фантазерка. И не будем больше об этом говорить. Наконец, где мы возьмем деньги? — прибавил Василий Петрович уже не так решительно.
— Денег почти не надо. Может быть, самую малость.
— Ни за что! — отрезал Василий Петрович.
— Но почему же?
— Потому что я принципиально не признаю собственности на землю, и вы меня никогда не заставите быть собственником. Земля принадлежит богу. Да, богу и народу, который ее обрабатывает. И я не желаю. Вот вам весь мой сказ! И вообще все это одни беспочвенные фантазии.
Тетя терпеливо подождала, пока Василий Петрович выговорится, а потом кротко сказала:
— Я вас выслушала, а теперь выслушайте меня. В конце концов это неучтиво — перебивать человека на полуслове.
— Сделайте одолжение, говорите все, что вам угодно, а собственником я никогда не буду и не желаю. И вот весь мой сказ!
— Во-первых, собственником быть необязательно. Мадам Васютинская согласна отдать хуторок в аренду. Во-вторых, мы ей можем сначала заплатить не более того, что мы вообще платим в городе за квартиру, а остальные деньги будем вносить по мере реализации урожая.
Услышав эти столь дикие в устах тети слова — «по мере реализации урожая», Василий Петрович снова вскипел:
— Ах, вот как! Что ж это, позвольте вас спросить, за реализация и что это за урожай такой?
— Вишни, черешни, груши, яблоки, виноград, — сказала тетя.
— Так это что же… значит, вы предлагаете мне торговать фруктами?
— Почему бы и нет?
— Ну, знаете… — не находя слов, сказал Василий Петрович и развел руками.
— Мы можем получить большую выгоду, и дела наши сразу поправятся, — не обращая внимания на нетерпеливые жесты Василия Петровича, сказала тетя.
— Так почему же в таком случае, черт возьми, эта ваша мадам Васютинская не желает пользоваться сама всеми этими выгодами?
— Потому что она старая, одинокая дама, и она уезжает за границу.
Василий Петрович фыркнул:
— Старая, одинокая дама-бездельница уезжает за границу и хочет повесить нам на шею все свои заботы, не так ли?
— Как вам угодно, — сухо сказала тетя, не отвечая на последний вопрос. — Я думала, что вам понравится моя идея нанять прелестный хуторок недалеко от города, в степи, рядом с морем, обрабатывать землю и, так сказать, кормиться своими руками и быть, по крайней мере, независимыми. Это вполне в вашем духе. Но если вы не хотите…
— Не хочу! — упрямо сказал Василий Петрович, и тетя прекратила дальнейший разговор.
Она достаточно хорошо изучила характер своего бофрера, для того чтобы не понять, что на сегодня хватит. Пусть он придет в себя и немножко подумает один.
— Все-таки вы большая фантазерка, — сказал через несколько дней Василий Петрович. — Я заметил, что вас всегда увлекают ложные идеи: сдавать внаем комнаты, отпускать дешевые домашние обеды и… и так далее. И всегда из этого ничего не получается.
— А теперь получится, — спокойно сказала тетя.
— Все это фантазии, — сказал Василий Петрович.
Тетя не отвечала, и разговор сам собой прекратился.
Прошло еще несколько дней, и Василий Петрович сказал:
— Наивно думать, что у нас хватит физических сил, чтобы поднять такое хозяйство.
— Хозяйство совсем не большое, — сказала тетя, — всего пять десятин, — и прибавила с тонкой улыбкой: — Во всяком случае, я думаю, это нисколько не труднее, чем таскать в порту мешки.
— Не остроумно, — сказал Василий Петрович, слегка краснея.
Разговор опять прекратился, но теперь тетя наверное уже знала, что Василий Петрович скоро сдастся. Она не ошиблась.
Тетина идея постепенно и незаметно овладела воображением Василия Петровича. В конце концов идея была вовсе не так наивна, в ней было много здравого смысла. Больше того: она втайне очень нравилась Василию Петровичу, так как отвечала его взглядам на жизнь, постепенно сложившимся за последнее время, особенно после Швейцарии. Эти взгляды были весьма неопределенные, туманные: странная смесь Жан-Жака Руссо и народничества, хождения в народ и натурального воспитания. Он представлял себе какую-то чистую, патриархальную жизнь на лоне природы, независимую от государства. Маленький, цветущий клочок земли, возделанный собственными руками семьи, без применения наемного труда. Нечто швейцарское, кантональное…
Сейчас его мечта, казалось, близка к осуществлению. Было все: и маленький клочок земли, и фруктовый сад, и даже виноградник, что особенно усиливало сходство с Южной Швейцарией. Правда, не было гор, но зато было море, купанье, рыбная ловля. А главное — личная свобода и независимость от государства. Какое прекрасное воспитание детей!
В конце концов Василий Петрович окончательно загорелся и попросил у тети, чтобы она рассказала ему все подробно. Она принесла из своей комнаты план усадьбы. Оказывается, она уже довольно сильно подвинулась в переговорах с мадам Васютинской. На усадьбе были пятикомнатный господский дом с отдельной кухней, конюшня, людская, цистерна для дождевой воды и сарай, где, как сообщила тетя, стоял виноградный пресс.
— О, да это не хуторок, а целая усадьба! — весело сказал отец.
Потом они начали считать фруктовые деревья и виноградные кусты, обозначенные кружочками. Выходило, что за год не только окупится вся арендная плата, но еще останется достаточно денег на жизнь. Но, может быть, это только на плане? Тогда тетя предложила съездить и посмотреть своими глазами в натуре.
Они сели на маленький дачный поезд, который проходил мимо их дома, и доехали до 16-й станции, откуда, пересев на конку, добрались до дачи Ковалевского. Затем они, предводительствуемые тетей, пошли пешком по степному поселку и через полторы версты очутились на хуторке.
Оказалось, что тетя уже здесь не первый раз. Она приласкала загремевшую цепью собаку и постучала в окно сторожки. Заспанный парень, единственный оставшийся работник мадам Васютинской, он же сторож, конюх и виноградарь, которого тетя назвала Гаврилой, повел семейство Бачей по усадьбе.
Все было на месте — и виноградник, и фруктовый сад. Деревьев оказалось даже больше, чем предполагалось, так как целая десятина, засаженная черешнями сравнительно недавно, не успела попасть в план.
Все было в очень хорошем состоянии: виноградные лозы согнуты и присыпаны землей, а стволы яблонь закутаны соломой, чтобы их не объели полевые мыши и зайцы.
Зима стояла мягкая и не очень снежная. Бугорки земли на винограднике были чуть присыпаны снежком, который уже начинал подтаивать с солнечной стороны. Но возле господского дома, где росло несколько очень густых черно-зеленых и голубых елок, по цветникам и клумбам намело большие сугробы, залитые червонным золотом зимнего предвечернего солнца. Яркие синие тени решетчатых садовых скамеек и кустов длинно, волнисто тянулись через эти сугробы. Стекла в доме тоже блестели золотой фольгой. А все вместе это было похоже на те зимние пейзажи, которые Петя каждый год видел на весенних выставках южнорусских художников, куда тетя водила мальчиков, желая им привить вкус к прекрасному.
Гаврила со звоном отворил стеклянную дверь дома, и семейство Бачей походило по пустым, нетопленным комнатам, искоса освещенным низким морозным солнцем.
А вокруг лежала мертвая белоснежная степь с заячьими следами, и в одном месте, за степью, виднелась башня Ковалевского и полоса тихого зимнего моря.
Потом, осмотрев дом и службы, еще раз обошли фруктовый сад. Заметив, что одну яблоню, плохо укрытую соломой, обглодали зайцы, Василий Петрович вдруг остановился и, строго посмотрев на Гаврилу, сказал:
— Э, милый, этак не годится! Этак зайцы нам съедят весь урожай.
37. Старуха
На другой же день начались окончательные переговоры с мадам Васютинской, а также поиски денег на первый взнос и на первое обзаведение.
Петя впервые узнал, что деньги можно не только зарабатывать, а еще и как-то «доставать». Доставать деньги оказалось крайне сложно, хлопотливо, а главное, унизительно. Отец стал часто отлучаться из дома, но теперь это уже не называлось, что Василий Петрович поехал на уроки или пошел на заседание педагогического совета, а говорилось, что он «побежал в город».
В разговорах между папой и тетей появились новые слова, которых раньше Петя не слышал: общество взаимного кредита, краткосрочная ссуда, ломбард, векселя, шесть процентов годовых, вторая закладная.
Часто, несколько раз сбегав в город, Василий Петрович, взволнованный, возвращался домой и, отказавшись от обеда, снимал сюртук и ложился на кровать лицом к стене. Из комода появился на свет божий тот самый таинственный выигрышный билет второго займа — приданое покойной мамы, — о котором Петя до сих пор только слышал, и то не чаще одного раза в год, когда Василий Петрович, перекрестившись, разворачивал «Одесский листок», для того чтобы посмотреть, не выиграл ли этот билет двести тысяч.
Наконец однажды, возвратившись из гимназии, Петя и Павлик не увидели в столовой пианино — тоже приданого покойной мамы.
На том месте, где оно стояло, краска на полу была совсем свежая, и комната показалась Пете такой оголенной, осиротевшей, что он едва не заплакал.
Затем с пальцев тети исчезли кольца.
И вот наконец наступил день — воскресенье, — когда тетя дрожащими руками положила в ридикюль довольно толстую пачку кредитных билетов, векселей и каких-то нотариально заверенных расписок, надела шляпку, перчатки и парадную ротонду на беличьем меху, доставшуюся ей от покойной сестры, и сказала бодрым голосом:
— Василий Петрович, я иду!
— Идите! — глухо ответил из-за двери Василий Петрович.
— Пойдем, Петя, — решительно сказала тетя.
Мальчик должен был сопровождать тетю, чтобы не ограбили по дороге.
Тетя крепко прижимала к груди ридикюль со всем их состоянием, а Петя сурово шагал сзади, оглядываясь по сторонам. Но вокруг ничего подозрительного не замечалось. Был великий пост, с похоронным унынием над городом звонили колокола, и навстречу им попадались главным образом старушки в темных платках, возвращавшиеся от обедни с вязками копеечных монастырских бубликов, хотя и пухлых, но даже на вид кислых.
Мадам Васютинская жила недалеко, в глухом приморском переулке, в нештукатуренном особнячке из почерневшего от времени ракушечника.
Петя увидел большую старуху в трауре, глубоко сидевшую в старинном кресле. Хотя и было известно, что «мадам Васютинская разбита параличом и сидит дома без ног», это оказалось неправдой. Петя увидел ноги в меховых туфлях, поставленных на мягкую скамеечку. Комната была маленькая, очень жарко натопленная, с кафельной печью с медным отдушником, вся заставленная старинной мебелью красного дерева. В углу сияла синими и алыми огоньками лампад громадная божница с иконами, увешанными множеством больших и маленьких — хрустальных, фарфоровых, золотых — пасхальных писанок на старых шелковых лентах. За окном виднелись кусты сирени и стаи воробьев, которые шумели и ссорились среди серых, голых веток с уже заметно набухшими почками.
Перед старухой находился лаковый столик с кофейным прибором, круглой лубяной коробкой шоколадной халвы фабрики Дуварджоглу и серебряной сухарницей с монастырскими бубликами. Пахло горячим кофе и папиросами, которые курила мадам Васютинская. Кивнув Пете массивной головой в черной вязаной наколке и немножко поговорив с тетей о погоде и политике, мадам Васютинская позвонила в серебряный колокольчик, и тотчас из соседней комнаты, откуда все время слышались утомительно сухие трели нескольких канареек, явился пожилой лакей во фраке и домашних туфлях на разбитых ногах и поставил на столик перед своей госпожой старинную шкатулку палисандрового дерева с инкрустациями.
Немного волнуясь и почему-то краснея, тетя вынула из ридикюля деньги и векселя и подала старухе. Старуха, не считая, положила их в шкатулку и подала тете сложенную вчетверо бумагу со множеством разноцветных гербовых марок — контракт на аренду хуторка, причем Петя заметил, что внутренность шкатулки была обита розовым стеганым атласом, как свадебная карета.
Когда старуха запирала шкатулку маленьким ключиком, висевшим у нее на шее, то замок звонко, мелодично щелкнул, и Петя почувствовал мгновенный ужас.
После того как тетя тщательно спрятала контракт в ридикюль, а пожилой лакей, неслышно шаркая разбитыми ногами, унес шкатулку, мадам Васютинская с одышкой налила из медного кофейника три чашки кофе.
— Какая прелесть! — сказала тетя, беря в руку синюю чашку, смугло блестевшую внутри потертым золотом. — Это Гарднер?
— Старый Попов, — баритоном сказала старуха, выпуская из волосатых ноздрей голубой дым асмоловского табака.
— Ах, мне показалось, что это Гарднер, — сказала тетя и, подняв на нос вуалетку, стала прихлебывать кофе маленькими, жеманными глотками.
Потом старуха положила на блюдечко шоколадной халвы и протянула Пете.
— Нет, это старый Попов, — сказала она, поворачивая отечное лицо к тете. — Свадебный подарок моего покойного мужа. Это был человек с большим вкусом. У нас было имение в Черниговской губернии, полторы тысячи десятин, но после того, как в Пятом году мужики сожгли наш дом и убили мужа, я продала землю и переехала сюда. Впрочем, вы это, кажется, знаете. До убийства Столыпина, — продолжала она все тем же монотонным баритоном с одышкой, — у меня еще оставались иллюзии. Но сейчас их у меня уже больше нет. России нужна сильная власть, и покойный Петр Аркадьевич Столыпин, царство ему небесное, был последним настоящим столбовым дворянином и администратором, который еще мог спасти империю от революции. Вот именно поэтому они его и кокнули. А наш государь — прости меня бог! — никуда не годится. Тряпка… Ты меня не слушай, — строго обратилась она к Пете, — это тебе еще знать не полагается. Ешь халву… Я вам скажу, — посмотрела она на тетю воловьими глазами и понизила голос: — Он не помазанник божий, а просто трус. Вместо того чтобы вешать и расстреливать этих субъектов, он струсил. Разве человек в здравом уме и твердой памяти мог дать России конституцию и позволить устроить эту позорную всероссийскую говорильню в Таврическом дворце, где всякие еврейчики обливают помоями правительство и открыто призывают к революции!
Тут она неожиданно так сильно взвизгнула, что на некоторое время в соседней комнате замолчали канарейки.
— И они добьются! Вот попомните мое слово — революция будет, и даже очень скоро, и тогда всех порядочных людей эти мерзавцы повесят на первых попавшихся фонарях. А я не такая дура, чтобы этого дожидаться. Хватит с меня черниговского имения. Как вам всем угодно, а я уезжаю за границу. Уезжаю и проклинаю любезное отечество со всеми его социал-демократиями, фракциями, резолюциями, стачками, маевками и пролетариями всех стран соединяйтесь! Забирайте мою землю и хозяйничайте на ней как хотите, если, конечно, грядущий хам вам это позволит!
Теперь она уже не говорила, а кричала во весь голос, и Петя с тяжелым чувством страха и отвращения смотрел на ее глаза, бегающие, как у сумасшедшей.
— Извините, — вдруг сказала она своим обыкновенным голосом. — Второй взнос по векселю потрудитесь сделать моему нотариусу, он перешлет мне за границу.
Тетя стала быстро собираться, поспешно натягивая перчатки и поправляя шляпку. Мадам Васютинская не удерживала. Когда они выходили на улицу, то увидели в палисаднике открытые проветривающиеся сундуки и шубы, развешанные на веревках. По-видимому, мадам Васютинская действительно готовилась к отъезду.
38. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Скоро семейство Бачей переселилось на хуторок. Но это произошло не сразу. Сначала переехал Василий Петрович, чтобы еще до наступления весны вступить во владение хозяйством и привести его в порядок.
Тетя вместе с мальчиками должна была еще некоторое время оставаться в городе, чтобы передать кому-нибудь квартиру и сдать на хранение мебель.
Мальчики продолжали по-прежнему ходить в гимназию, так как за их право ученья успели заплатить в начале учебного года; что будет дальше — зависело от того, насколько успешно пойдет хозяйство.
Снова стал захаживать Гаврик. Осенью он выдержал экстерном за три класса, и теперь Петя готовил его к экзаменам за шесть классов, уже не отказываясь получать по полтиннику за урок.
Гаврик продолжал работать в типографии «Одесского листка». Теперь он был не рассыльным, а учеником-наборщиком и недурно зарабатывал. Иногда он приходил вечером прямо с работы, распространяя вокруг себя едкий, таинственный запах типографии. Он оказался очень способным учеником и уже кое в чем обогнал своего учителя.
Приходя в квартиру Бачей, он уже не стеснялся, как прежде, держался свободно и однажды даже принес полфунта карамели к чаю. Вручая тете маленький кулек, перевязанный шпагатиком и прицепленный к верхней пуговице его пальто, он сказал:
— А это позвольте вам презентовать к чаю. С получки. «Раковые шейки» Абрикосова. Я знаю, вы любите.
Беда, свалившаяся на семейство Бачей, как бы еще больше сблизила Гаврика с Петей. Гаврик не только сочувствовал Пете, а, что гораздо важнее, вполне понимал его положение. Впрочем, на всю эту историю у него был свой особенный, совершенно определенный взгляд, который он свободно высказывал.
То, что Василия Петровича выгнали из училища Файга, было хотя и очень неприятно, но неизбежно, потому что лучше подохнуть с голоду, чем работать у такого паразита и хабарника. В этом Гаврик вполне одобрял Василия Петровича. А то, что за полцены загнали пианино и взяли в аренду хутор, — этого он решительно не одобрял, так как не мог поверить, чтобы интеллигентное семейство смогло собственными силами обрабатывать землю.
— Да вы же в этом деле ровно ничего не понимаете, только натрете себе на руках мозоли и прогорите. Тоже мне столыпинские отрубники! — прибавил он с улыбкой.
Петя заметил, что за последнее время Гаврик любой вопрос сводил к политике.
— Да, но что же было отцу делать? — сказал он с раздражением.
— Что делал, то и делать. Учить людей наукам. Учитель должен учить.
— А если запрещают?
— Ну, брат, учить людей не запретишь.
— Каких людей? Где они?
— Нашлись бы, если поискать, — уклончиво сказал Гаврик. — Ну, давай заниматься дальше.
Иногда после занятий Петя шел немного проводить Гаврика и, бывало, провожал его до самых Ближних Мельниц. По дороге они много разговаривали, и Гаврик уже не был так скрытен, как раньше. Петя узнал, что в городе существует комитет Российской социал-демократической рабочей партии, состоящей из беков и меков. Беки — это большевики, а меки — меньшевики. Между ними идет размежевание. Терентий и вся его компания принадлежат к бекам.
В Праге недавно кончилась партийная конференция, где тот же самый Ульянов, он же Ленин, он же Фрей, которому через Петю посылали письмо, победил меков, и теперь есть настоящая революционная партия рабочего класса.
— А революция будет? — спросил Петя, вспомнив мадам Васютинскую, ее страшные глаза, бегающие, как у сумасшедшей.
— Все будет, — сказал Гаврик. — Дай только соберемся с силами. Будет вам и белка, будет и свисток.
Однажды он вытащил из кармана грязный полотняный мешочек, наполненный чем-то тяжелым, и повертел перед Петиным носом.
— Видал? — сказал он, подмигивая.
— Что это? Ушки? — спросил Петя с удивлением. Он никак не предполагал, что Гаврик до сих пор может заниматься подобными глупостями.
— Ага, — утвердительно сказал Гаврик. — Может, сыграем? — И глаза его лукаво сощурились.
Петя протянул руку:
— А ну, покажи.
— Не лапай, не купишь, — строго сказал Гаврик и спрятал мешочек за спину.
Петя понял, что это не ушки, а что-то совсем другое.
— Это, наверно, такие самые ушки, от которых когда-то чуть не взорвалась вся наша кухня, — сказал Петя, вспомнив, как подпрыгнули на плите кастрюли и как повисла прилипшая к потолку лапша.
— Не совсем такие, но вроде, — сказал Гаврик, которому, видимо, очень хотелось похвастаться, но он никак не мог решиться. — Еще, брат, посильнее!
— Покажи! — взмолился Петя, сгоравший от любопытства.
— Только не сейчас.
— А когда же?
— Не будь таким любопытным, — сказал Гаврик и спрятал мешочек глубоко в карман штанов.
Петя обиделся и больше уже не просил — всю дорогу молчал.
Но когда друзья дошли до депо, Гаврик завел Петю за угол; оглянувшись по сторонам, вынул мешочек и развязал его зубами. Он высыпал что-то на ладонь и протянул к глазам Пети. Это были какие-то металлические палочки — штифтики, — от которых сильно пахло типографией.
— Литеры, — таинственно сказал Гаврик.
Петя не понял.
— Типографский шрифт. Буквы.
До сих пор Петя еще никогда не видел настоящего типографского шрифта. Правда, в детстве ему однажды подарили игрушечную типографию «Победа» — жестяную плоскую коробочку, в которой помещались несколько десятков резиновых букв и подушечка, пропитанная штемпельной краской. Вытаскивая буквы особыми железными щипчиками, можно было набрать несколько слов и получить неровный лиловый отпечаток с полосками между строк. Но это было, конечно, совсем не то.
— И ты сам умеешь набирать и печатать? — спросил Петя.
— Спрашиваешь!
— И будет так же точно, как в газете?
— И будет так же точно, как в газете.
— А ну, набери что-нибудь.
— Что-нибудь набрать? — спросил Гаврик и задумался. — Ну ладно, что-нибудь наберу. Только пойдем подальше.
Они обогнули депо, пролезли под товарными вагонами, сбежали вниз с высокого железнодорожного полотна и очутились в глубоком кювете, поросшем сухим, прошлогодним бурьяном. Здесь они сели на землю, и Гаврик, вынув из кармана стальную штучку с медным зажимом, которую назвал «верстатка», довольно быстро стал складывать литеры в длинную строчку.
Потом он достал огрызок карандаша и натер буквы графитом. Он снова порылся в своих бездонных карманах, вынул кусок чистой газетной бумаги, приложил к ней набор и постучал по ней кулаком.
— Готово! — И он протянул Пете бумажку, не выпуская ее, впрочем, из пальцев.
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — прочел Петя странные слова, слабо, но четко оттиснутые на бумаге настоящими газетными буквами.
— Что это? — спросил Петя, восхищенный ловкостью и быстротой, с которой Гаврик все это проделал.
— А вот то самое, — сказал Гаврик и, разорвав бумажку на шестнадцать частей, пустил клочки по ветру. — Но имей в виду! — строго прибавил он и поднес к Петиному лицу указательный палец, пахнущий керосином.
— Можешь не сомневаться.
Гаврик вплотную подошел к Пете и, дыша ему в ухо, быстро прошептал:
— Я этого шрифта уже накрал пятнадцать мешочков.
39. На новом месте
В конце марта тете наконец удалось довольно выгодно передать квартиру. Теперь нужно было спешно вывозить куда-нибудь обстановку и переезжать. Посоветовавшись с Терентием, Гаврик предложил, для того чтобы не тратиться на мебельный склад, пока что перевезти мебель к ним на Ближние Мельницы, в сарайчик, где до окончания экзаменов мог бы поселиться и Петя.
Это было очень удобно, и тетя согласилась. Сама же она вместе с Павликом решила на это время переехать к своей старой институтской подруге.
И вот в один прекрасный день во двор въехали две пароконные подводы, так называемые платформы, и из квартиры Бачей стали выносить обстановку.
Почему-то всем казалось, что мебели очень много и она никак не поместится на двух платформах. Но на поверку вышло, что на второй платформе даже еще осталось много свободного места. Обстановка, которая всегда казалась Пете дорогой и нарядной, — в особенности гостиная, обитая золотистым шелком, — когда ее вынесли из квартиры, поставили вверх ногами на платформе и обвязали грубыми канатами, вдруг потеряла свой богатый вид.
При ярком солнечном свете сразу стали видны все ее дефекты, поломки и потертости. Особенно жалкий вид имел умывальник со сломанной педалью и трещиной поперек мраморной доски. Бронзовая столовая лампа со снятым абажуром также потеряла всю свою красоту, а главная ее красота — шар с дробью, брошенный вместе со своими цепями на дно платформы отдельно от лампы, и вовсе казался никому не нужным, каким-то глупым, старомодным.
Но больше всего был поражен Петя видом книжного шкафа, называвшегося в семье Бачей «библиотека Василия Петровича». Теперь, когда он был без книг и лежал на боку, Петя с неприятным удивлением заметил, что он ничтожно мал, почти как игрушечный, а все книги — вместе со знаменитым энциклопедическим словарем Брокгауза и Ефрона, «Историей Государства Российского» Карамзина, Пушкиным, Лермонтовым, Толстым, Гоголем, Тургеневым, Достоевским, Некрасовым, Шеллером-Михайловым и Помяловским — представляли собой какой-нибудь десяток стопок, крепко перевязанных шпагатом. В общем, это уже была не обстановка, а просто подержанная мебель, домашние вещи.
Петя сел на козлы первой платформы рядом с возчиком — показывать дорогу. На второй, держа в руках зеркало, в котором косо, как-то обморочно отражалась улица, поехала кухарка Дуня с распухшим от слез носом.
Тетя, стоя рядом с Павликом возле распахнутых ворот, крестилась и зачем-то махала платочком. По дороге Петя все время боялся, что его могут увидеть знакомые гимназисты. Ему было неловко в этом признаться самому себе, но он стыдился обстановки и того, что им приходится перебираться на Ближние Мельницы, где, как известно, живут только «бедные». Ему нелегко было привыкать к мысли, что теперь они тоже стали бедными.
Терентия и Гаврика не было дома. Подводы встретили мать и дочь Черноиваненки. Мотя суетилась больше всех и провожала каждую вещь, которую переносили через палисадник в сарайчик, уже давно приготовленный для мебели.
— Ой, Петечка, смотрите какие у вас красивые стулья! — говорила она с искренним восхищением, трогая шелковую обивку кресел, в некоторых местах протертую до белых ниток.
Появился Женька с ватагой местных мальчишек. Они тотчас атаковали платформу, становились босыми ногами на спицы колес, трогали руками бронзовый шар от лампы, крутили кран умывальника, а Женька даже влез на козлы, схватил вожжи и, сделав отчаянное лицо, крикнул на лошадей:
— Тпррр, проклятущие!
Но сейчас же получил по шее, и вся ватага бросилась врассыпную по немощеной улице, поднимая первую мартовскую пыль.
Когда мебель была водворена в сарайчик и платформы уехали, кухарка Дуня взвалила на плечи узел со своими вещами и иконами и отправилась пешком прямо через степь на хуторок, до которого отсюда было не так далеко.
— Ну вот, вы теперь поживете у нас на Ближних Мельницах! — сказала весело Мотя и, заметив грустное выражение Петиного лица, прибавила: — А что? Может быть, вам здесь не нравится? Так ничего подобного. Здесь очень, очень хорошо. Сейчас уже за выгоном в степи появились подснежники, а скоро в балках вырастут и фиалочки. Можно будет иногда ходить собирать букеты. Скажете — нет?
Скоро пришел из типографии Гаврик и украдкой показал Пете новый мешочек со шрифтом.
— Уже шестнадцатый, — сказал он, подмигивая.
— Смотри, когда-нибудь поймаешься, — сказал Петя.
— Ну что ж, такое дело, — вздохнул Гаврик. — Ничего не поделаешь.
Но тут же резко переменил тон и бесшабашным голосом запел озорную песенку одесских окраин: «Как поймали-налатали — зец, зец, зец!»
Хотя слова этой песенки на первый взгляд и могли показаться довольно бессмысленными, но Петя всегда чувствовал в ней какое-то скрытое значение, какой-то отчаянный, боевой вызов.
Потом они устраивали в сарайчике, среди аккуратно сложенной мебели, уголок для Пети — постель, стол с лампой, полочку для книг. Так как в сарайчике оказалось довольно много свободного места, то Гаврик перетащил сюда также и свою койку, чтобы жить вместе с Петей.
Пришел с работы Терентий. Он молча поздоровался с Петей, по-хозяйски заглянул в сарайчик; неодобрительно ворча, по-своему, более экономно, переставил мебель, подложил под книжный шкаф кирпич, чтобы он не шатался, после чего в сарайчике оказалось еще больше свободного места.
— Только вы здесь живите, братцы, аккуратно. Чтоб у меня без баловства! А то знаю я вас: курить начнете, друг другу будете мешать учить уроки… Вам теперь, — сказал он, обращаясь к Пете, — придется сильно нажимать, а то они вас порежут на экзаменах. Они вашему батьке не простят Ближенского. Имейте в виду: это все одна шайка. Вот попомните мое слово! Ну да ладно…
Он снял через голову кожаную сумку с инструментом, скинул замасленную куртку и подошел к лоханке, которая стояла на табурете у забора. Мотя подала ему кусочек стирального казанского мыла с синими жилками и, став на скамеечку, стала поливать из кувшина на его большие черные руки.
Он мылился, фыркал, подставлял лицо и шею — отмывался от железной грязи и копоти. Он мылся очень долго, до тех пор, пока не стал свежим и розовым, как поросенок. Затем снял с Мотиного плеча вышитое деревенское полотенце и так же долго, с видимым удовольствием вытирался.
А в это время Петя с тревогой размышлял над значением его последних слов, в справедливости которых не сомневался, так как уже давно сам чувствовал нечто весьма холодное, недоброе в выражении лиц директора и инспектора всякий раз, когда он проходил мимо них и глубоко кланялся, шаркая ботинками по плиткам гимназического коридора.
Теперь уже Петю не удивило, что Терентий так хорошо осведомлен обо всех их обстоятельствах и даже знает историю с Ближенским. В его глазах Терентий уже был не только простым мастером-слесарем железнодорожных мастерских, хотя и хорошо зарабатывающим, но все же всего лишь рабочим. Петя уже отлично понимал, что в той, другой, скрытой жизни Терентия, которая называлась «партийной работой», Терентий был не только важнее и значительнее, например, его отца, Василия Петровича, но гораздо значительнее, важнее и директора гимназии, и господина Файга, и попечителя учебного округа, и даже, может быть, самого одесского градоначальника Толмачева.
Затем все вместе обедали, вернее — ужинали, причем жена Терентия совсем по-деревенски вынула из печки рогачом сначала чугунок с постными щами, а потом громадную сковородку картошки, жаренной на подсолнечном масле. И то и другое ели деревянными ложками. Хлеб был черный, солдатский, очень вкусный. Кроме того, на столе лежало несколько стручков красного перца и головка чесноку. Но их употребляли только Терентий и Гаврик. Красный перец они клали в щи, а чесноком натирали корочку черного хлеба.
Не желая отставать от своего друга, Петя тоже положил себе в тарелку огненно-красный, лакированный стручок и размял его ложкой.
— Ой, не делайте этого! — испуганно простонала Мотя.
Но Петя уже успел проглотить ложку щей и теперь сидел со слезами на глазах, с высунутым языком, и ему казалось, что он дышит пламенем.
— Может быть, тебе еще чесночку немножко натереть? — спросил Гаврик, сделав невинные глаза.
— Иди ты к черту! — с трудом выговорил Петя, вытирая слезы и кашляя.
Вставая после обеда из-за стола, Петя, как благовоспитанный юноша, перекрестился на темную икону святого Николая, ту самую, которую он видел в детстве в хибарке покойного дедушки Черноиваненко, а потом, шаркнув ногой, поклонился сначала хозяйке, затем хозяину и сказал:
— Покорнейше благодарю! — на что хозяйка ласково ответила:
— На доброе здоровье. Извините за обед.
Так началась жизнь Пети на Ближних Мельницах.
Вставали рано, в седьмом часу утра. Умывались во дворе, сливая друг другу из кувшина очень холодную колодезную воду. Пили чай вприкуску и съедали по большому ломтю черного хлеба, толсто намазанного кислым сливовым повидлом.
Затем все трое мужчин — Терентий, Гаврик и Петя — отправлялись на работу. Они выходили вместе за калитку, и как раз в это время отовсюду начинались фабричные гудки — нескончаемо длинные, требовательные и вместе с тем равнодушные. От их монотонного хора дрожал туманный воздух мартовского утра.
По всем Ближним Мельницам скрипели и хлопали калитки. Улица наполнялась фигурами людей, торопливо шагающих на работу. Их становилось все больше и больше. Они догоняли друг друга, на ходу здоровались, соединялись в небольшие группы.
Терентий шагал быстро, молчаливо, только инструменты позванивали в его сумке. Петя и Гаврик едва за ним поспевали. Большинство рабочих здоровались с Терентием, и ему то и дело приходилось отвечать, машинально приподнимая над своей большой, круглой головой маленькую кепочку с пуговкой, как у велосипедиста. Скоро Терентий присоединялся к какой-нибудь группе, сворачивал в переулок, и Петя с Гавриком уже продолжали свой путь вдвоем.
У вокзала они прощались. Петя поворачивал направо, в гимназию, а Гаврик, небрежно притронувшись большим пальцем к козырьку своей кепочки, такой же точно, как у Терентия, продолжал идти прямо через весь город в типографию.
В гимназии Петя все время испытывал чувство какой-то странной неловкости, робости и отчуждения. Он сторонился товарищей и лишь на большой перемене, отыскав Павлика, очень серьезно здоровался с ним за руку, и некоторое время братья молча прогуливались по гимназическому залу, держа друг друга за кожаный пояс, причем у Павлика было весьма серьезное, даже строгое выражение лица.
Возвратившись домой, на Ближние Мельницы, Петя в своем сарайчике тотчас начинал учить уроки и занимался с таким ожесточенным старанием, точно готовился к сражению.
Вечером возвращались с работы Терентий и Гаврик, и тогда сейчас же садились обедать. После обеда Петя гонял Гаврика по-латыни, а Гаврик, в свою очередь, гонял по всем предметам Мотю, которая, оказывается, готовилась поступать в четвертый класс городского училища.
Ложились спать поздно, часов в одиннадцать. Потушив лампу, Петя и Гаврик еще некоторое время разговаривали в темноте. Впрочем, разговаривал главным образом Петя. Гаврик больше отмалчивался, уткнувшись в подушку. Он любил после работы хорошенько поспать.
40. Подснежники
Несколько раз Петя пытался поведать Гаврику о своей заграничной любви, но каждый раз, когда он, наскоро описав Везувий и голубой грот на Капри, где такое волшебное подводное освещение, что руки и лица людей кажутся сделанными из синего стекла, уже начинал в неопределенных выражениях описывать волнующую сцену первой встречи на неаполитанском вокзале, оказывалось, что Гаврик давно спит и даже посвистывает носом. Все же один раз Пете удалось рассказать свой роман, пока Гаврик еще не успел окончательно заснуть.
— А потом что? — мутным голосом спросил Гаврик, скорее из вежливости, чем из любопытства.
— А потом — ничего, — вздохнул Петя. — Потом мы навсегда расстались.
— Это, конечно, довольно досадно, — сказал Гаврик, откровенно зевая. — А как ее зовут?
— Как ее зовут… — загадочным голосом протянул Петя, находясь в крайне затруднительном положении, и прибавил с оттенком тайной горечи: — Ах, да какое это имеет значение!
— Ну хоть, по крайней мере, какого она цвета: черненькая, беленькая? — спросил Гаврик.
— Она не черненькая и не беленькая, а скорее всего… как бы это тебе объяснить… каштановая. Вернее сказать, темно-каштановая, — стараясь быть как можно более точным, ответил Петя.
— Ага, понимаю, — пробормотал Гаврик. — Ну, давай уже спать.
— Нет, подожди, — сказал Петя, фантазия которого только еще начинала разыгрываться. — Нет, ты подожди, не спи. Я хочу, чтобы ты мне посоветовал как друг: что мне теперь делать?
— Напиши ей письмо, — сухо сказал Гаврик. — Ты ее адрес знаешь?
— Ах, да какое это имеет значение! — грустно ответил Петя.
— Ну, раз ты ее любишь, — рассудительно заметил Гаврик.
— А что такое — любить? — разочарованно сказал Петя и не совсем кстати, с легким завываньем процитировал: — «Любить? Но на время не стоит труда, а вечно любить невозможно!»
— Ну, так не морочь мне голову и не мешай спать! — простонал Гаврик, повернулся на другой бок и накрыл себе голову подушкой.
Больше от него уже ничего нельзя было добиться.
Петя долго не мог заснуть.
В маленьком высоком окошке сарайчика виднелся зеленоватый серп месяца. Петя слышал, как несколько раз скрипела калитка. Вполголоса разговаривая, во дворик входили и выходили какие-то люди.
— Только вы идите вокруг, через Сортировочную, — произнес голос Терентия, и Петя понял, что у него опять гости.
Петя стал думать о заграничной девочке, но никак не мог ее представить. Было что-то весьма неопределенное: черная ленточка в косе, уголек, влетевший в глаз, вьюга в горах — и больше ничего. Оказывается, он ее просто забыл.
В сарайчике было довольно холодно. Петя снял со стены швейцарский плащ и укутался им поверх одеяла. Теперь он представил себя одиноким путником, в убогой хижине пастуха. Вот он лежит, завернувшись в плащ, всеми забытый, с измученной душой и разбитым сердцем. А та, которую он так любил, в это время, быть может… Петя сделал последнее усилие, чтобы вообразить «ее» и что она, быть может, делает в это время, но вместо этого в голову полезли посторонние мысли о близких экзаменах, о предстоящей жизни на хуторе и, как это ни странно, о Моте, с которой — в самом деле! — не худо было бы как-нибудь сходить в степь за подснежниками.
До сих пор ему никогда и в голову не приходило, что Мотя может быть предметом романа. Теперь это казалось вполне естественным, и он даже удивился, как это ему не пришло в голову раньше. В конце концов она была довольно хорошенькая, она его любила, в чем Петя не сомневался, а главное, она всегда была рядом.
Эти мысли приятно волновали Петю, и, вместо того чтобы заснуть в слезах, он заснул с томной, самодовольной улыбкой, а проснулся с бодрым чувством чего-то нового и очень приятного. Придя из гимназии, он не стал готовить уроки, а подошел к Моте, лепившей вместе с мамой вареники с картошкой, и сразу приступил к делу.
— Ну, так как же? — сказал он со снисходительной улыбкой.
— А что? — спросила Мотя робко, как всегда, когда она разговаривала с Петей.
— Забыла?
— А что? — повторила Мотя еще более робко и милыми, невинными глазами слегка исподлобья посмотрела на мальчика.
— Ты, кажется, хотела собирать подснежники.
Она зарумянилась. Ее пальцы стали быстро щипать края вареника.
— Вы правду говорите? — спросила она.
— Ну конечно, — сказал Петя. — А если не хочешь, так не надо.
— Мама, вы без меня управитесь? — спросила Мотя. — Я обещала Пете показать, где у нас тут растут подснежники и фиалочки.
— Идите, деточки, идите погуляйте, — ласково ответила Мотина мама.
Мотя стремительно бросилась за занавеску, на ходу развязывая фартук, надела праздничные козловые башмаки, пальтишко, из которого за зиму порядочно выросла, вытащила из-под воротника косу и перебросила ее через плечо. Она даже вспотела, и на ее складном носике выступили росинки.
Петя, стараясь не торопиться, вразвалку отправился к себе в сарайчик, закутался в плащ, взял альпеншток и явился перед Мотей во всей своей мрачной красоте, которую, впрочем, слегка портила гимназическая фуражка.
— Ну что ж, пойдем, — сказал Петя как можно равнодушнее.
— Пойдем, — совсем тоненьким голосом ответила Мотя, повесив голову, и первая вышла за калитку, сильно скрипя новыми башмаками.
Пока они шли через выгон, где на прошлогодней травке уже паслись коровы. Петя решал весьма важный вопрос, кем должна быть Мотя: Ольгой или Татьяной? При всех обстоятельствах он, конечно, оставался Евгением Онегиным. Он выбрал устаревший вариант — Евгения Онегина, как наиболее легкий, чтобы не слишком возиться. Более сложного варианта Мотя и не заслуживала. Теперь следовало поскорее решить, кем она будет — Ольгой или Татьяной, — и приступать к делу.
По внешнему виду она совсем не подходила для Татьяны. Она скорее могла сойти за Ольгу, если бы, конечно, не это демисезонное пальтишко с короткими рукавами и не козловые башмаки, которые так ужасно скрипели на все Ближние Мельницы.
Выгон уже кончался, и надо было действовать. Петя наскоро соединил Татьяну с Ольгой и получил весьма подходящий гибрид девушки, которой можно было, с одной стороны, давать уроки в тишине, а с другой — нежно жать ручку, причем не нужно было целоваться, чего Петя ужасно стеснялся.
Он, конечно, оставался Онегиным, но с небольшой примесью Ленского, что не должно было ему мешать пользоваться великолепным правилом: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…» Мог получиться отличный роман. Правда, немного мешало то, что Мотя, в общем, нравилась Пете. Это было совсем некстати. Но Петя решительно пренебрег своими чувствами и, как только они вышли в степь, строго сказал:
— Мотя, мне надо с тобой серьезно поговорить.
У девочки ёкнуло сердце, и она остановилась перед Петей, встревоженная суровым выражением его лица.
— Любила ли ты кого-нибудь? — еще более строго спросил Петя.
— Любила, — сказала Мотя тоненьким голосом.
Самодовольная улыбка непроизвольно поползла по Петиному лицу, но он ее подавил и спросил, глядя девочке прямо в переносицу:
— Кого?
— Разных, — простодушно ответила Мотя.
«Дура», — чуть не сказал Петя, но сдержался и стал терпеливо разъяснять, что такое любить вообще и любить в частности. Мотя поняла и густо покраснела.
— Ну так кого же? — настойчиво спросил Петя.
— Вы сами знаете, — одними губами прошептала Мотя, поднимая на него счастливые глаза, полные слез.
В эту минуту она была так мила, что Петя уже готов был превратиться в Ленского и сделать ее Ольгой, несмотря на скрипучие башмаки и рыночное пальтишко. Но он не мог удовлетвориться такой легкой победой, это было бы слишком скучно.
— Значит, я могу рассчитывать на твою дружбу? — спросил он.
— Ну да, можете, — сказала Мотя. — Всегда можете.
— В таком случае я должен открыть тебе одну тайну. Только ты, конечно, дашь мне слово, что это останется между нами.
— Честное благородное, святой истинный крест! — сказала Мотя и несколько раз торопливо перекрестилась. — Чтоб мне не сойти с этого места!
— Я полюбил, — сказал Петя с грустью.
Он немного помолчал, а затем рассказал Моте свой заграничный роман, слово в слово так, как он рассказывал его Гаврику в сарайчике.
Мотя слушала молча, удрученно опустив руки, а когда он кончил, спросила чужим голосом:
— Как ее зовут?
— Какое это имеет значение! — ответил Петя.
— И вы ее так сильно любите? — сказала Мотя безжизненно.
— В этом-то и дело, — ответил Петя.
— Желаю вам счастья, — чуть слышно произнесла Мотя.
— Да, но я хочу, чтобы ты мне посоветовала как друг: что мне теперь делать? Как поступить?
— Напишите ей письмо, раз вы ее так любите.
— А что такое — любить! На время не стоит труда, а вечно любить невозможно, — сказал Петя, слегка завывая.
— Желаю вам счастья, — сказала Мотя, и вдруг глаза у нее сделались как у кошки, так что Петя даже испугался. Она повернулась и быстро пошла назад.
— Постой, куда же ты! А подснежники? — закричал Петя.
— Желаю вам счастья, — сказала она, не оборачиваясь.
Петя побежал за ней, путаясь в плаще, и догнал. Она сбросила с плеча его руку и пошла еще быстрее.
— Чудачка, я же пошутил! Неужели ты не понимаешь, что я пошутил? Чудачка, шутки не понимаешь… — бормотал Петя. — Чего же ты сердишься?..
Теперь, когда она сердилась, она ему нравилась вдвое больше. Скрипя башмаками, Мотя пробежала через весь выгон и лишь на улице пошла медленней.
Петя шел с ней рядом, уговаривая:
— Я же пошутил. Неужели ты не понимаешь, что я пошутил? А ты сердишься, чудачка!
— Я не сержусь, — тихо сказала Мотя.
Порыв ревности уже прошел, она была прежняя Мотя.
— Ну давай помиримся, — сказал Петя.
— Я с вами не ссорилась, — ответила она и даже слегка улыбнулась, потому что не хотела, чтобы кто-нибудь видел, как они ссорятся на улице.
Петя был смущен, но в душе торжествовал. В общем, это было очень удачное любовное свидание.
Все дело испортил Женька, который, оказывается, давно уже следил за ними вместе с ватагой своих мальчишек. Теперь эта ватага следовала за ними на приличном расстоянии и время от времени хором кричала:
— Жених и невеста, тили-тили-тесто!
41. Ленский расстрел
Однажды в начале апреля Гаврик вернулся из типографии гораздо позже, чем всегда. Петя сидел в сарайчике и повторял геометрию.
— На Ленских приисках солдаты стреляли в рабочих, — сказал Гаврик с порога и, не снимая шапки, сел на кровать.
Из разговоров, которые уже давно велись на Ближних Мельницах, Петя узнал, что далеко в Сибири, в глухой тайге, на реке Лене существуют золотые прииски, где рабочие живут в каторжных условиях. Было известно также, что в конце февраля на одном из приисков, где рабочих мучили особенно сильно, началась забастовка и были посланы депутаты на другие прииски. Стачкой руководили беки, а меки уговаривали рабочих стачку прекратить и пойти на мировую с администрацией. Но рабочие не послушали меков, и стачка стала всеобщей. Теперь уже бастовало свыше шести тысяч рабочих. Таковы были последние сведения, разными путями дошедшие с берегов Лены.
Гаврик сидел, бросив между колен вытянутые руки, и смотрел на лампу под зеленым абажуром, которая отражалась в его неподвижных зрачках. Он глубоко и редко дышал — переводил дух, — видимо, очень торопился из типографии домой.
Петя сначала не вполне понял все значение того, что сказал Гаврик. Слишком просто, без выражения, были произнесены эти слова: «Солдаты стреляли в рабочих». Но, еще раз взглянув на Гаврика, на его осунувшееся, неподвижное лицо, Петя вдруг понял смысл этих слов.
— Как это — стреляли? — спросил он, чувствуя, что его лицо становится таким же неподвижным, как у Гаврика.
— А так. Очень просто! — грубо сказал Гаврик. — Из трехлинейных винтовок. Рота, пли! Залпом.
— Откуда ты знаешь?
— Сам набирал телеграмму. Нонпарелью, шестым кеглем. Три часа назад получена. Должна идти сегодня в номер… если не снимут. От них можно ожидать всякой подлости… Ну, я пошел, — сказал он, решительно вставая.
— Куда?
— В мастерские к Терентию. Оказывается, у него сегодня ночная сверхурочная.
С этими словами Гаврик вышел.
Пете стало не по себе одному в сарайчике. Он догнал Гаврика за калиткой. Они молча шли в прозрачной темноте апрельской ночи. В палисадниках уже робко белели начинающие цвести яблони, а в это время в Сибири еще была зима, трещали морозы и замерзшая река Лена лежала под снегом как мертвая.
Петя вышел без шинели, ему стало холодно. Он сунул руки в рукава гимназической курточки и весь сжался, торопливо шагая рядом с Гавриком. Где-то в церкви пробило одиннадцать. Люди в домиках спали. Всюду было темно, только под воротами железнодорожных мастерских, отражаясь в рельсах, горела электрическая лампочка. Сторож спал. Из будки высовывалась пола его овчинного тулупа.
Петя и Гаврик обошли корпус паровозного цеха, заглядывая в пыльные, кое-где разбитые стекла, откуда лился беспокойный свет пылающего горна. Петя увидел громадный паровоз, висящий в воздухе на цепях. Под ним ходили рабочие. Петя сразу узнал фигуру Терентия со стальным маслянистым шатуном на плече, который он поддерживал одной рукой за конец, обернутый черной тряпкой.
Путейский инженер в форменной фуражке и тужурке с погончиками, расставив ноги, стоял в стороне, держа перед собой развернутый лист кальки, которую он рассматривал, как газету.
Все это Петя уже много раз видел, и в этом не было ничего необыкновенного, а тем более зловещего. Но сейчас Петя испытывал страх. Ему казалось, что сию минуту цепи лопнут и висящий паровоз всей своей тяжестью упадет на людей. На один миг это чувство сделалось так реально, что мальчик закрыл глаза.
Но в это время Гаврик вложил в рот два пальца и свистнул. Терентий обернулся и стал всматриваться в темные стекла, мутно отражавшие электрические лампочки цеха. Потом он тяжелым, мягким движением всего своего большого туловища скинул с плеча шатун и на вытянутых руках отнес в сторону. Скоро он появился из-за угла и подошел к мальчикам.
— Чего тебе? — глядя на Петю, спросил он Гаврика.
— На Ленских приисках солдаты стреляли в рабочих, — негромко сказал Гаврик. — Сегодня пришла телеграмма из Иркутска. Я на всякий случай тиснул десять экземпляров. — И он подал Терентию листочек свежего оттиска.
Терентий стал спиной к освещенному окну и прочитал телеграмму. Петя не мог рассмотреть выражения его лица, но понял, что оно ужасно. Вдруг Терентий схватил из-под ног кусок шлака и с такой силой швырнул в стенку, что он разлетелся в пыль. Некоторое время Терентий тяжело переводил дух — успокаивался, — а потом отвел Гаврика в сторону, и они быстро о чем-то переговорили.
На обратном пути Гаврик несколько раз оставлял Петю посредине улицы, а сам на короткое время куда-то отлучался; и один раз Петя увидел, как Гаврик подобрался к чьей-то калитке и сунул в щель белую бумажку. Петя понял, что это был оттиск телеграммы.
Когда мальчики снова очутились в своем сарайчике, потушили свет и улеглись в постели, они долго не могли заснуть, Петя все время тревожно прислушивался к ночным звукам. Ему казалось, что вот-вот начнется что-то страшное: по улице с криками побежит толпа, где-то вспыхнет пожар, раздадутся выстрелы из браунингов. Но вокруг все было тихо.
На переезде послышался рожок стрелочника; прошел товарный поезд; далеко по неровной мостовой проехала подвода, и было слышно, как под ней бренчит пустое ведро. Потом по всем Ближним Мельницам долго и сонно пели третьи петухи, послышались фабричные гудки и немного погодя заскрипели калитки.
День прошел обычно. Только в гимназии, на большой перемене, Петя заметил под лестницей нескольких восьмиклассников с газетой и услышал слова: «Беспорядки на Ленских приисках», сказанные вполголоса.
Гаврик вернулся из типографии еще позже, чем вчера — дожидался новых известий, — и принес большой сверток оттисков. Это были телеграммы с подробностями ленского расстрела: пятьсот человек убитых и раненых. Петя ужаснулся.
Была ночь. Терентий коротко переговорил с Гавриком, и они оба ушли. Петя хотел идти вместе с ними, но его не взяли. Он остался один, лег в постель, укрылся с головой плащом и сразу же заснул, но скоро проснулся.
Вокруг была мертвая тишина. Петя лежал на спине с открытыми глазами, стараясь представить себе пятьсот человек убитых и раненых. Но это было невозможно, как сильно он ни напрягал свое воображение. Перед ним все время неподвижно стояла неразборчивая картина снежного поля, покрытого убитыми рабочими. Смысл картины был неизмеримо страшней самой картины, и это несоответствие мучило Петю, не давая ему ни на один миг отвлечься и подумать о чем-нибудь другом.
Вдруг ему пришло в голову, что пятьсот человек — это именно столько, сколько учеников и учителей в их гимназии. Он представил себе коридоры, лестницы, классы, гимназический и актовый залы, заваленные убитыми и ранеными гимназистами и учителями, лужи крови на метлахских плитках, крики, стоны, смятение…
Его стал бить озноб.
Но и здесь тоже не было соответствия, потому что это была всего лишь выдумка, а там была самая настоящая правда. Там были подлинные, а не воображаемые трупы, и Пете стали представляться все покойники, которых он когда-нибудь видел.
Ему представилась мама в гробу, похожая на невесту, с почерневшими от лекарств губами и бумажной полоской на лбу; представился дядя Миша в сюртучке с высоко сложенными на груди белыми костлявыми руками; скончавшийся от дифтерита гимназист четвертого класса Витя Серошевский — вытянутая кукла в синем мундире; дедушка — мамин папа — с лысым лбом, отражавшим свечи; какой-то генерал от инфантерии, которого везли мимо их дома в открытом гробу на лафете, а впереди несли на бархатных подушках ордена и медали.
Но это были не трупы убитых, а покойники — «усопшие», заваленные венками и окруженные клубами ладана, музыкой, пением и стеклянными фонарями на палках, перевитых крепом. Как ни ужасен был вид этих неподвижных существ, все еще сохранивших человеческое подобие среди похоронного великолепия, — они не могли дать Пете представления о тех сотнях, которые лежали ничком в ленских снегах, и Петина мука продолжалась.
Тогда Петя вдруг увидел то, что было давно скрыто в самых глубинах его памяти и почти никогда не всплывало на поверхность именно потому, что было еще более ужасно, чем все остальное.
Петя вспомнил девятьсот пятый год, перевязанную голову Терентия со струйкой крови, текущей по виску, вспомнил комнату, заваленную сломанной мебелью, полную дыма от выстрелов, и человека с равнодушным восковым лицом и черной дыркой над закрытым глазом, который неудобно лежал на полу поперек комнаты, лицом вверх среди пустых обойм и гильз. Он вспомнил, как два казака мчались на лошадях, волоча за собой на веревке окровавленный труп Петиного знакомого — хозяина тира Иосифа Карловича, — оставлявший на мертвенно-серой мостовой длинный красный, удивительно яркий след.
Петя снова увидел снежное поле, усеянное трупами. Но эта картина уже не мучила его несоответствием с правдой, потому что теперь он понял ее смысл. Смысл заключался в том, что одни люди убили других людей за то, что те не захотели больше быть рабами.
Петю охватила злоба. Чтобы не заплакать, он стал кусать подушку. Но все-таки заплакал. Утром он встал с постели измученный бессонной ночью, с синяками под глазами, мрачный и осунувшийся.
Гаврик и Терентий до сих пор еще не возвращались. Мотя, закутанная в серый шерстяной платок, молча подала ему кружку чая и кусок хлеба с повидлом. Она была непричесана, ее глаза испуганно смотрели на мальчика, она дрожала от утреннего холода — наверно, тоже всю ночь не спала.
Ее мать стирала во дворе белье, над корытом летали мыльные пузыри, и она грустно пожелала Пете доброго утра.
На этот раз Петя отправился в гимназию один. На улице все было, как обычно. Группами шли рабочие на утреннюю смену. Они шли еще быстрее обыкновенного. Группы соединялись, в некоторых местах превращаясь в толпы. Пробираясь мимо них, Петя чувствовал на себе неприязненные взгляды, которые как бы ощупывали его фуражку с гербом, светлые пуговицы курточки и пояс с форменной бляхой.
Хотя раннее солнце заливало улицу телесно-розовым светом и в апрельском воздухе так чисто, свежо и весело перекликались маневровые паровики, но на всем этом как бы лежала невидимая похоронная тень.
Посередине улицы, как обычно, прохаживался знакомый Пете пожилой ближнемельничный городовой. Но, дойдя до перекрестка, Петя увидел еще одного городового, незнакомого. Со знакомым городовым Петя по привычке поздоровался, вежливо приподняв фуражку, а мимо незнакомого городового прошел, опустив глаза, но все-таки видел, как незнакомый городовой оглядел его с ног до головы — злыми глазами на молодом солдатском лице.
В городе бегали газетчики, выкрикивая: «Подробности ленских событий, пятьсот убитых и раненых…»
В гимназии на уроках и переменах было тише обыкновенного. На обратном пути, не доходя до Ближних Мельниц, Петя услышал фабричный гудок, потом другой, третий, и скоро весь воздух уже стонал от гудков.
На том перекрестке, где утром стоял незнакомый городовой, теперь Петя увидел громадную черную толпу, которая все время увеличивалась: в нее непрерывно вливались кучками и поодиночке всё новые и новые люди, бегущие по прилегающим улицам, пустырям и палисадникам.
Петя понял, что это забастовка, а толпа состоит из рабочих разных заводов и фабрик, только что бросивших работу.
Петя хотел повернуть назад и обойти толпу стороной, но в это время сзади навалилась другая толпа и потащила мальчика за собой. Две толпы смешались, и Петя очутился посередине, со всех сторон сжатый людьми. Он стал вырываться, но ему мешал ранец. Одна лямка оборвалась, ранец пополз вниз. Петя, вывернувшись, подхватил его и с усилием стащил с плеча. Теперь он его крепко держал в руках перед собой, отпихиваясь от напиравших на него спин и локтей.
Петя оказался ниже всех ростом и не видел, что делается впереди. Он только чувствовал, двигаясь куда-то вместе со всеми, что у толпы есть какая-то определенная цель и что ее движением кто-то руководит. Тогда он немного успокоился и ранцем поправил сбившуюся фуражку.
Толпа шла очень медленно. В ее движении не было ничего грозного, как сначала показалось Пете, а скорее, что-то напряженно-деловитое, упрямое.
Фабричные гудки, до сих пор заглушавшие все остальные звуки, мало-помалу смолкли, и теперь слышался говор толпы.
Наконец толпа остановилась. Петя увидел длинные крыши ремонтных мастерских и почувствовал под ногами рельсы — споткнулся и чуть не упал, если бы его не поддержали чьи-то большие, грубые руки. Затем произошло общее движение вперед и раздались отчаянные полицейские свистки.
Толпа разорвалась, и Петя увидел знакомые ворота ремонтных мастерских. Они были закрыты, и перед ними туда и назад, придерживая шашку, бегал городовой со злыми глазами, который по очереди то изо всех сил дул в свисток, а то кричал:
— Разойдись, не то буду стрелять!
Другой городовой, знакомый старичок, пятясь перед толпой, размахивал руками, как дирижер, и плачущим голосом повторял:
— Господа, имейте сознание! Господа, имейте сознание!
— Братцы, тогда ломай ворота! — не слишком громко, но так, что все услышали, сказал человек в старой железнодорожной фуражке, с красной повязкой на рукаве ватного пиджака, стоявший во весь рост на крыше паровозного цеха — по-видимому, один из тех самых людей, которые управляли толпой.
Железные решетчатые ворота завизжали на ржавых петлях и стали гнуться под напором толпы. Раздался звон лопнувшей цепи. Одна половина ворот, сорванная с петель, с грохотом упала во двор, другая криво повисла на кирпичном столбе.
Толпа ворвалась во двор. Все смешалось…
Впоследствии Петя узнал, что администрация мастерских хотела сорвать забастовку, поставив на работу в цехах несколько десятков предателей, так называемых штрейкбрехеров, и заперев ворота.
Ворвавшись во двор, толпа рассыпалась по цехам, и Петя увидел нечто показавшееся ему сначала забавной игрой, в которую играли взрослые, сердитые люди. Ворота цеха растворились, и оттуда один за другим стали проворно выбегать какие-то люди, а другие люди их догоняли и били по шее грязными жгутами из скрученных промасленных тряпок, а те на все лады изворачивались, и все это очень напоминало игру в пятнашки или в «квач». Но при этом никто не смеялся и не кричал, а у одного из бегущих текла из носа кровь, и он размазывал ее по лицу рукавом порванной рубахи.
Затем в воротах цеха появилась маленькая вагонетка, которую катили десятка два рабочих с решительными, напряженными лицами. В вагонетке, задрав ноги и держась руками за борта, в неестественной позе сидел тот самый путейский инженер, которого Петя видел два дня назад, когда ночью ходил с Гавриком в паровозный цех. Фуражка на инженере была надета козырьком назад, что делало его красивое лицо с бархатной бородкой крайне глупым.
Женька Черноиваненко и те самые мальчишки, которые недавно кричали Пете и Моте: «Жених и невеста, тили-тили-тесто!» — усердно помогали взрослым катить вагонетку.
Пете уже не было страшно, толпа его больше не пугала. Он проникся общим настроением и, сердито сдвинув брови, побежал за вагонеткой. Он растолкал мальчишек, уперся ранцем в вагонетку и вместе со всеми стал ее толкать.
Ему казалось, что он катит ее один. Как только вагонетка выехала из ворот, со всех сторон раздались крики, свистки, улюлюканье. Несколько человек несли городового со злыми глазами. Держа за плечи и за сапоги, они его раскачали и бросили в вагонетку прямо на инженера. Городовой уже был без шашки и без револьвера.
Другого городового, старичка, в вагонетку бросать не стали, а раза два ударили по шее тряпкой, и теперь он — тоже без шашки, без револьвера и без фуражки — ковылял вдоль забора, крутя седой головой и глупо улыбаясь.
После того как вагонетку отвезли за полверсты и бросили на путях, Петя вместе с Женькой и другими мальчишками вернулся назад, но возле мастерских уже никого не было — народ разошелся, — только у разломанных ворот расхаживало несколько рабочих с охотничьими дробовиками за спиной и красными повязками на рукаве.
По странно опустевшим улицам и переулкам Петя и Женька пришли домой. У калитки стояла Мотя, которая сразу же напустилась на Женьку:
— Босяк, хулиган, шибенник, где тебя носит?.. А вам, — обратилась она к Пете, — должно быть довольно стыдно водить с собой ребенка на забастовку! Посмотрите, на что вы похожи, а еще гимназист!
Вообще после прогулки за подснежниками Мотя стала относиться к Пете гораздо более критически, чем раньше. Петя посмотрел на свои ботинки, поцарапанные шлаком, на помятый ранец с порванными лямками, на пряжку пояса, съехавшего набок.
— Вы весь грязный, — тонким голосом сказала Мотя. — Идите скорей умойтесь, я вам сейчас солью.
— Можешь не командовать! — сказал Женька и, вытащив из кармана роговой свисток, который еще совсем недавно висел на груди старичка городового, пустил пронзительную трель на всю улицу.
— Ах, босяк! Ах, шибенник! — всплеснула руками Мотя, но не удержалась и вдруг залилась совсем детским, слегка повизгивающим смехом.
В это время вдалеке появился извозчик. Переваливаясь по ухабам и дребезжа колесами, он промчался по улице. Несколько человек с красными повязками на рукаве подскакивали на сиденье и на откидной скамеечке и что-то кричали у каждого палисадника.
Среди них Петя увидел Терентия, размахивавшего своей маленькой кепкой. У него было возбужденное, красное лицо, отчего старый шрам на виске белел особенно заметно.
— Пускай все идут на выгон! — закричал он, показывая кепкой вперед и вряд ли понимая, что проезжает мимо своего дома.
Зашвырнув ранец в палисадник, Петя следом за Мотей и Женькой побежал на выгон, уже черневший народом.
Солнце недавно село за курганом. Над свежей, зеленеющей степью пылали большие облака, освещая картину митинга. Посредине толпы, на козлах извозчичьей пролетки, во весь рост стоял Терентий. Одной рукой он опирался на плечо извозчика, а другой рубил воздух, и Петя слышал его голос, разорванный ветром.
Иногда доносились целые фразы.
Этот гневный голос, как бы летающий вместе с ветром над молчаливой толпой, над притихшей весенней степью, наполнял Петину душу жгучим чувством борьбы и свободы. Сердце его сильно забилось. Когда же вся толпа запела на разные голоса «Вы жертвою пали в борьбе роковой» и замелькали снимаемые шапки, Петя тоже снял свою фуражку и, прижимая ее обеими руками к груди, запел вместе со всеми. Своего голоса он не слышал, но зато все время слышал рядом с собой тоненький голос Моти, которая, привстав на пальчики и вытянув шею, прилежно выводила: «…за вами идет новых ратников строй…»
Временами Пете казалось, что сию минуту откуда-то должны выскочить казаки на лошадях и начнется побоище. Но все было спокойно, и фигуры сигнальщиков, расставленных по буграм и курганам, неподвижно чернели на яркой полосе заката.
По окончании митинга народ разошелся так же быстро, незаметно, как и собрался. Выгон опустел, и на молодой траве среди помятых одуванчиков Петя увидел множество палок, железных болтов и обломков кирпича, захваченных рабочими на всякий случай.
Проехала порожняком извозчичья пролетка. Немного погодя показались Терентий и Гаврик. Они шли в ногу, глубоко засунув руки в карманы, в кепках, сдвинутых на затылок, с видом людей, хорошо поработавших и весьма довольных.
— Ходом, ходом! — сказал Терентий, потрепав Мотю по щеке и протягивая руку Пете. — Не задерживайтесь. Хотя по всему городу митинги и демонстрации, так что одесская полиция совсем потерялась, а Толмачев сидит у себя дома и гадает, что ему робыть, но все ж таки не того… Давайте лучше поскорее до хаты.
Но, видимо, на этот раз полиция действительно растерялась, и генерал Толмачев не рискнул вызвать войска: в течение суток, пока продолжалась забастовка, никто на Ближних Мельницах не видел ни одного солдата и ни одного полицейского, кроме старичка городового, который целый день ходил по домам и слезно просил, чтобы ему отдали шашку и револьвер. Заходил он также и во двор к Черноиваненкам, причем Терентию, который вышел к нему из хаты, сказал так:
— Тереша, я тебя помню еще тогда, когда ты у мамки титьку сосал. Будь человеком! Скажи своим хлопцам, чтобы отдали мое оружие, а то меня из полиции выгонят. Оно казенное.
Терентий нахмурился:
— Каким это моим хлопцам? Надо понимать, что болтаешь!
— Будто не знаешь сам? — сказал городовой, подмигивая, и простодушно прибавил: — Твоим хлопцам, которые революционеры. Ты же у них за главного.
Терентий взял городового за плечи и вывел за калитку:
— Иди, иди, старый! И не болтай, чего не понимаешь. А будешь болтать — так лучше не выходи вечером на улицу. Понял?
— Эх, Тереша, Тереша! — вздохнул городовой и побрел в следующую хату.
На другой день забастовка кончилась, и все пошло по-старому. Так же по утрам над Ближними Мельницами стонал от гудков воздух, но был он уже не холодный и туманный, а яркий, светоносный, полный теплого запаха цветущих садов и птичьего щебета. И люди, толпами валившие по улице на работу, тоже казались Пете совсем другими: шагали уверенно, смотрели бодро, громко переговаривались и вообще выглядели как-то светлее и чище — вероятно, потому, что сбросили свою неуклюжую зимнюю одежду, а многие были одеты уже совсем по-летнему: в парусиновые пиджаки и цветные ситцевые рубахи.
Возвращаться из гимназии Пете уже было жарко в суконной куртке и касторовой фуражке, мокрой и горячей внутри.
За неделю до экзаменов гимназистов распустили. Теперь Петя с утра до вечера сидел во дворе под шелковицей перед дощатым столом и, закрыв кулаками уши, зубрил хронологию, мерно качая головой, как китайский болванчик. Он дал себе слово во что бы то ни стало выдержать все экзамены на пятерки, потому что отлично понимал, что пощады ему не будет и его зарежут, придравшись к малейшей ошибке. Он даже заметно похудел, давно не стригся, и у него на затылке отросли косички, как у дьячка.
42. Первый номер «Правды»
— На вокзал со мной не хочешь сходить? — сказал однажды Гаврик, неожиданно появляясь за спиной Пети.
Петя в это время был поглощен зубрежкой и даже не удивился тому обстоятельству, что Гаврик не на работе. Он только еще быстрее закивал головой и сказал:
— Отчепись!
Но, увидев какую-то особую, загадочную, торжествующую улыбку на лице Гаврика, а главное, его тщательно расчесанные волосы, новую ситцевую рубаху, подпоясанную новым ремешком, хорошо выглаженные брюки и парадные ботинки, которые Гаврик очень берег и надевал лишь в исключительных случаях, понял, что произошло нечто значительное.
— Зачем на вокзал? — спросил Петя.
— Газету получать.
— Какую газету?
— Нашу. Ежедневную. Рабочую, брат. Прямо из Петербурга, с курьерским поездом. Называется «Правда».
Петя уже несколько раз слышал разговоры о том, что скоро в Петербурге начнет выходить новая рабочая газета беков. Среди рабочих на нее собирали деньги, и Петя даже видел эти деньги. Иногда их приносили с работы Терентий или Гаврик и, тщательно пересчитав, высыпали в жестяную коробку из-под монпансье «Жорж Борман». Раз в неделю Терентий относил их на почту, а квитанции складывал в ту же коробку.
Деньги были преимущественно мелкие — серебряные двугривенные, пятиалтынные, гривенники, медные пятаки, семишники, даже копейки; бумажные рубли и трешки попадались крайне редко, и было трудно представить, как из этой стертой мелочи в конце концов могла получиться такая дорогая вещь, как большая ежедневная газета.
Теперь же оказалось, что она все-таки получилась и ее везут в почтовом вагоне курьерского поезда «Санкт-Петербург — Одесса».
Откровенно говоря, Пете уже смертельно надоело каждый день с утра до вечера заниматься зубрежкой. Он был не прочь передохнуть. Сходить на вокзал было соблазнительно: вокзал всегда имел для него особую, притягательную силу. Уже один вид множества пересекающихся рельсов возбуждал его воображение и заставлял думать о тех неизвестных краях, куда эти рельсы, так плавно и стремительно закругляясь, уходили.
Запад Петя уже видел. Но был еще север, необъятно громадная область — Россия, родина, с матушкой-Москвой, Санкт-Петербургом и древним Киевом, Архангельском, Волгой, с трудновообразимой Сибирью и, наконец, Леной, которая уже теперь была не рекой, но именем кровавого исторического события, такого же, как Ходынка или Цусима. Именно оттуда, с севера, из дымного, туманного Питера должен был сегодня привезти курьерский поезд газету «Правда».
Когда Петя и Гаврик пришли на вокзал «Одесса-Главная», петербургский поезд уже прибыл и стоял у перрона. Он весь состоял из длинных новеньких пульмановских вагонов — синих и желтых, — а зеленых совсем не было, но зато было два невиданных вагона, возле которых Петя и Гаврик невольно задержались.
Эти вагоны были снаружи обшиты деревом, блистали на солнце медью поручней, оконных наугольников, накладных иностранных надписей и гербов Международного общества спальных вагонов. Даже их внешний вид поражал особой, корабельной строгостью.
Когда же мальчики, толкая друг друга локтями, заглянули в окна с верхними узкими, декадентски разрисованными цветными стеклами, они ахнули от той роскоши, которую увидели внутри уже пустого вагона, от лакированных панелей из красного дерева, тисненого плюша стен, белоснежных, по-утреннему смятых постелей, молочных тюльпанов электрических лампочек, синих сеток, тяжелых бронзовых плевательниц и ковровых дорожек.
В другом вагоне они увидели еще более поразительные вещи: буфет, уставленный бутылками и закусками, и лакея во фраке, который убирал со столиков пирамидальные салфетки, такие белые и твердые, словно они были отлиты из гипса. Не говоря уже о Гаврике, даже Петя, побывавший за границей, до сих пор не мог себе представить, что есть на свете такие вагоны.
— Вот это да! — прошептал Петя, с такой силой прижимаясь лицом к толстому шлифованному стеклу, что на нем отпечатался его вспотевший нос.
А Гаврик сузил глаза и со странной улыбкой процедил сквозь зубы:
— Господа катаются.
— Попрошу отойти от вагона! — произнес строгий голос с иностранным акцентом, и, отстранив твердой рукой Петю и Гаврика от вагона, мимо прошел проводник в форменной тужурке и каскетке Международного общества спальных вагонов.
Гаврик сморщил нос и, вывернув руку, показал ему локоть, что считалось на Ближних Мельницах высшим проявлением насмешки и презрения.
Но проводник, как существо высшее, не обратил на это никакого внимания, и мальчики пошли дальше, к багажному вагону, где в это время выгружали плоские тростниковые корзинки с решетчатыми крышками, сквозь которые виднелись влажные, слежавшиеся, свежие цветы — пармские фиалки и розы, — прибывшие через Петербург прямо из Ниццы в адрес цветочного магазина Веркмейстера, причем сам Веркмейстер, господин в светлом коротком пальто колоколом, с траурными повязками на рукаве и на цилиндре, лично руководил разгрузкой, провожая каждую корзинку, которую носильщик укладывал на свою тележку, бережным прикосновением безымянного пальца с двумя обручальными кольцами.
Мальчики почувствовали запах мокрых цветов, столь удивительный среди грубых железных и каменноугольных запахов вокзала, и это вдруг вызвало в Петиной памяти неаполитанский вокзал, похожий на одесский, но только с пальмами и агавами, и забытую девочку с черным бантом в каштановой косе. Петя снова почувствовал сладкую боль разлуки. Ему даже показалось, что он видит эту девочку.
Но в это время Гаврик схватил его за рукав и потащил вперед, вслед за большой тележкой, нагруженной кипами петербургских газет и журналов. Два артельщика с усилием катили тележку. Из-под маленьких чугунных колесиков, с гулким ворчаньем катившихся по асфальту, вылетали искры.
Мальчики бежали рядом с тележкой, стараясь угадать, в которой из кип находится «Правда». Тележку вкатили с перрона в вокзал, и она, визжа, остановилась возле газетного киоска — резного шкафа мореного дуба, громадного, как орган, — сплошь заставленного и увешанного сотнями книг, газет и журналов.
Петя любил рассматривать все эти столичные новинки. Его волновали броские обложки любовно-приключенческих и уголовных романов; разноцветные карикатуры «Сатирикона», «Будильника»; развешанные на рогульках, как белье, целые гирлянды выпусков «Пещеры Лейхтвейса», «Ната Пинкертона», «Ника Картера», «Шерлока Холмса», с маленькими портретами знаменитых заграничных сыщиков в профиль, с трубками или без трубок, среди которых как-то особенно провинциально и простовато выглядел знаменитый русский сыщик Путилин, с большими министерскими бакенбардами и в старомодном шелковом цилиндре; иллюстрированные еженедельные журналы «Огонек», «Солнце России», «Весь мир», «Вокруг света» и в особенности новый, недавно появившийся, странный «Синий журнал», действительно сплошь синий, пачкающий пальцы, сильно пахнущий керосином.
Все эти десятки и сотни тысяч печатных страниц, обещавших такое сказочное разнообразие мыслей, идей и сюжетов, а на самом деле лишь прикрывавших какую-то страшную пустоту, действовали на Петю ошеломляюще, и он стоял перед ними почти в оцепенении.
Между тем кипы газет уже сваливали одну за другой под прилавок с вырезанным вензелем «Ю.-З. ж.д.». Арендатор киоска, толстый длиннобородый старик в синей мещанской чуйке, из-под которой виднелся жилет с золотой цепочкой, то и дело прикладывая к земляничному носу маленькое пенсне, перелистывал накладные и делал на них отметки карандашом, а тощая дама в шляпке, со злым, щучьим лицом, проворно выбрасывала на прилавок пачки газет, которые тут же забирали газетчики и хозяева городских газетных киосков, давно уже выстроившиеся в очередь.
— Пятьдесят «Нового времени», тридцать «Земщины», полтораста «Биржевика», сто «Речи». Забирайте! Следующий! — выкрикивала она каркающим голосом, и пачки газет тотчас уносились на плечах и на головах на вокзальную площадь.
Там их уже ожидали тачки, извозчики и тележки, чтобы поскорее рассеять по всему городу.
Гаврик пристроился в конец очереди, где кучкой стояло несколько человек, по виду нисколько не похожих ни на хозяев киосков, ни на газетчиков. Скорее всего, это были рабочие. С некоторыми из них Гаврик поздоровался, как со знакомыми, и они о чем-то быстро заговорили, нетерпеливо поглядывая на вылетающие из-под прилавка пачки газет.
Пете показалось, что они чего-то опасаются. Наконец очередь дошла до них.
— Вам? — сказала дама со щучьим лицом, строго разглядывая незнакомых людей. Всех своих клиентов она знала наперечет, этих она видела в первый раз. — Вам?
— Нам газету «Правда», — сказал, протискиваясь к прилавку, пожилой рабочий с подстриженными усами, в галстуке и праздничном пиджаке, от которого, впрочем, все равно въедливо пахло шеллачным лаком и политурой. — Изволите видеть, тут у нас представители от завода Гена, эллинга Ропита, ремонтных мастерских, мукомольной фабрики Вайнштейна, пароходства Шавалда и, так сказать, от мебельной фабрики «Зур и компания». Мы бы попросили на первый случай экземпляров по пятьдесят на брата…
— Как вы говорите? «Правда»? Первый раз слышу, — ненатуральным голосом сказала дама и повернулась к старику: — Иван Антонович, разве наше агентство получает газету «Правда»?
— А в чем дело? — спросил старик, не отрываясь от накладных и в то же время с неудовольствием оглядев клиентов маленькими, очень острыми глазками.
— Имеется требование на триста экземпляров какой-то «Правды», — сказала дама.
— Не какой-то, — заметил Гаврик, — а ежедневной рабочей газеты, адрес конторы — Санкт-Петербург, Николаевская, тридцать семь. Может быть, нет?
— Не получена, — сказал равнодушно старик. — Приходите завтра-послезавтра.
— Виноват, — сказал пожилой рабочий, — не может быть такого случая. У нас есть телеграмма.
— Не получена-с.
— Как это — не получена! — вспыхнул пожилой рабочий и грозно нахмурил брови. — Черносотенное «Новое время» получено, кадетская «Речь» получена, а рабочая «Правда» не получена? Где же тогда ваша поганая свобода?
— А вот я вас за такие слова… Софья Ивановна, сбегайте-ка за жандармом!
— Что? — тихо сказал пожилой рабочий, еще сильнее сдвигая свои густые серые брови. — Может быть, вы еще солдат вызовете? Как на Лене?
— Да что вы с ним, Егор Алексеевич, время теряете! — крикнул парень в фуражке-капитанке, с мутно-синей татуировкой на перевитой жилами руке — видимо, представитель пароходства Шавалда. — Душа с него вон! — и рванулся к старику, отпихнув по дороге даму со щучьим лицом, у которой шляпка съехала набок.
Петя зажмурился. Ему показалось, что сейчас произойдет что-то ужасное, но вместо этого он услышал плаксивый голос старика:
— Только без рук, только без рук…
А когда открыл глаза, то увидел Гаврика, который уже стоял за прилавком и с торжеством вытаскивал откуда-то снизу пачки газеты «Правда», напечатанной на дешевой желтоватой бумаге, с большими буквами названия, такими же прямыми и строгими, как то слово, в которое они складывались.
— Только имейте в виду, господа: в розницу мы не продаем! — кипятилась дама. — И на кредит не рассчитывайте. Или забирайте всю партию — тысячу экземпляров — сразу за живые деньги, или до свиданья, и завтра же ваша босяцкая «Правда» поедет обратно в Петербург возвратом, и пусть она скорее прогорит!
Газета была дешевая, общедоступная. В то время как другие газеты стоили пятак, «Правда» стоила две копейки. Но за тысячу экземпляров надо было сразу заплатить двадцать рублей — деньги по тому времени большие.
Шесть представителей вывернули карманы, и оказалось, что у всех у них вместе нашлось всего шестнадцать рублей семьдесят четыре копейки.
— Босяки, нищие, жлобы, а еще занимаются политикой! — одним духом выговорила дама и повернулась задом, положив вывернутую руку в кружевной митенке на стопку газет.
— Одну минуточку, — сказал представитель пароходства Шавалда.
Сбегал в зал первого класса, заложил в буфете свои серебряные часы и моментально вернулся, неся перед собой на ладони смятую пятерку.
Таким образом, через десять минут Гаврик и Петя, с пачками «Правды» на плече, уже шагали на Ближние Мельницы.
Хотя новая газета издавалась вполне легально, с разрешения начальства, но Петя чувствовал себя государственным преступником. И когда мальчики проходили мимо городовых, то Пете казалось, что городовые смотрят им вслед весьма подозрительно. Впрочем, отчасти так и было.
Трудно было не обратить внимания на двух молодых людей — гимназиста и мастерового, — которые возбужденно и очень быстро шагали по улице с какими-то свертками на плече, причем гимназист все время осторожно оглядывался, а мастеровой, отбивая шаг, громко, на всю улицу, свистел «Варшавянку».
Чем ближе к дому, тем быстрее шли мальчики. Они уже почти бежали. Иногда Гаврик подбрасывал на плече сверток и, подражая газетчикам, кричал:
— Новая ежедневная рабочая газета «Правда»! Интересные телеграммы! Подробности ленского расстрела! — Причем глаза его жарко блестели.
Уже совсем недалеко от Ближних Мельниц, на Сахалинчике, Гаврик вынул из свертка несколько номеров и, размахивая ими над головой, побежал изо всех сил, продолжая выкрикивать:
— Царский министр Макаров сказал в Государственной думе: «Так было, так будет!» Долой палача Макарова! Да здравствует рабочая «Правда»! Покупайте рабочую «Правду»! Цена номера всего две копейки!.. Так было, но так больше не будет!
Начинались фабрики и заводы, и здесь Гаврик уже не стеснялся. Здесь был тот мир, в котором Гаврик чувствовал себя свободно и независимо. Ворота с золотыми буквами на проволочных сетках. Кирпичные корпуса и трубы. Бетонная головастая башня маргаринового завода «Коковар» с колоссальным плакатом, изображавшим мордастого повара, протягивающего блюдо с дымящимся пудингом. Водопроводная станция, депо, элеваторы…
Кое-где, привлеченные криками Гаврика, из ворот выбегали рабочие в синих блузах и замасленных фартуках. Некоторые покупали газету и клали в руку Гаврика медяки, которые он, как заправский газетчик, торопливо совал в рот, за щеку.
В одном месте, заметив беспорядок, засвистел городовой, но Гаврик издали показал ему локоть, и мальчики проворно юркнули в переулок.
Теперь уже Петя почти не чувствовал страха, как бы вовлеченный в какую-то опасную, увлекательную игру.
Вдруг сзади раздался топот ног. Мальчики обернулись. Их догонял человек в развевающемся пиджаке. Он бежал на кривых ногах, делая виляющие движения, и кричал:
— Эй! Габелки! Псссс… Псссс…
Сначала Петя подумал, что это покупатель, и остановился, но в следующую минуту увидел, что ошибся. В руке у человека, бегущего прямо на него, была короткая резиновая палка, на лацкане пиджака — значок Союза русского народа, с трехцветными ленточками.
— Тикай! — крикнул Гаврик.
Но человек с резиновой палкой уже был рядом, и Петя почувствовал сильный удар, который, к счастью, пришелся не по голове, а по свертку газет на плече и только слегка задел ухо.
Клочья бумаги полетели во все стороны.
|
The script ran 0.023 seconds.